Роман М. Лермонтова «Герой нашего времени» (1840)

«Общество движется, идет вперед через свой вечный процесс обновления поколений… На Руси все растет не по дням, а по часам, и пять лет (отделяющих гибель Пушкина от гибели Лермонтова. — В. М.) для нее — почти век», — писал Белинский. И действительно, даже если судить только по литературным героям (а русская литература XIX столетия — чувствительный социальный барометр), видно, что в общественном мироощущении начинают совершаться кардинальные изменения. Важнейшее из них заключается в том, что на смену романтической приподнятости приходит прозаическая трезвость.

Лермонтовский Печорин — последний из незаурядных литературных персонажей, наделенных энергией и волей, но и его уже начинает подтачивать рефлексия. А в середине столетия он и вовсе будет вытеснен Рудиными, Агариными, Адуевыми и Обломовыми. За ними уже придет поколение людей нового образа жизни и мышления.

Прототипы романа

В образах ранних произведений Лермонтова легко угадываются друзья и знакомые из ближайшего окружения поэта. Он и сам признавал: в драме «Странный человек» (1831) «лица, изображенные мною, все взяты с природы…».

В «Герое нашего времени» склонность писателя к «зарисовкам с натуры» также дает себя знать, правда, преимущественно при изображении персонажей второго плана. Так, например, в черновом варианте «Фаталиста» сохранена в неприкосновенности фамилия офицера, послужившего прототипом Вулича — Вуич. Сослуживец Вуича в воспоминаниях о службе на Кавказе описывает его как «идеального юношу»: «красавец строгого греческого или сербского типа, с изящными светскими манерами, умный, скромный, добрый и услужливый — Вуич был такой личностью, которой нельзя было не заметить». Сохраняя приметы внешности реального лица, Лермонтов усиливает в этом портрете загадочное романтическое начало. «Он был родом серб, как видно было из его имени. Наружность поручика Вулича отвечала вполне его характеру. Высокий рост и смуглый цвет лица, черные волосы, черные проницательные глаза, большой, но правильный нос, принадлежность его нации, печальная и холодная улыбка, вечно блуждавшая на губах его, — все это будто согласовалось для того, чтобы придать ему вид существа особенного…»

Содержится в романе и ряд упоминаний о других реально существовавших лицах, что придает произведению достоверность хроники. В «Княжне Мери» фигурирует фокусник Апфельбаум и даже воспроизводится содержание афиши, извещающей о его выступлениях. Такой иллюзионист существовал на самом деле, и Лермонтов мог видеть его представление еще в 1837 г., когда тот гастролировал на курортах Кавказских Минеральных Вод.

Печорин встречает мать и дочь Лиговских в магазине Челахова. И последнее имя подлинное. В Пятигорске в конце 1830-х — начале 1840-х годов существовал универсальный магазин нахичеванского купца Н. Челахова, в котором курортная публика могла удовлетворить все свои потребности.

Печорин, вместо того чтобы провести вечер с штабс-капитаном, «остался ужинать и ночевать у полковника Н…» («Максим Максимыч»). Большинство биографов и исследователей творчества Лермонтова видят за этим инициалом П. Нестерова. Правда, есть данные, что в те годы, когда писатель встречался с Нестеровым, тот был не полковником, а майором, но вряд ли уж это так существенно.

Бесспорным прототипом доктора Вернера является хорошо известный обитателям Пятигорска доктор Н. Мейер (1806–1846), служивший в Пятигорске и Ставрополе, где с ним и встречался Лермонтов. Изображение Вернера-Мейера проникнуто несомненной авторской симпатией. «…Его имя Вернер, но он русский. <…> Вернер человек замечательный по многим причинам. Он скептик и матерьялист, как все почти медики, а вместе с этим поэт, и не на шутку, — поэт на деле всегда и часто на словах, хотя в жизнь свою не написал двух стихов. <…> Обыкновенно Вернер исподтишка насмехался над своими больными; но я раз видел, как он плакал над умирающим солдатом. <…> Вернер был мал ростом, и худ, и слаб, как ребенок; одна нога была у него короче другой, как у Байрона; в сравнении с туловищем голова его казалась огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа, обнаженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением противоположных наклонностей».

Фактически Лермонтовым «дан документальный портрет Мейера; совпадают как внешние (маленький рост, хромота), так и психологические характеристики (любовь к парадоксам, мягкость под маской саркастичности)… сохранены даже детали биографии (история любви Мейера) и поведения Мейера (привычка рисовать карикатуры)» (Лермонтовская энциклопедия).

Сходство было настолько велико, что Мейер даже обиделся на Лермонтова и под влиянием этого чувства отзывался о писателе и его таланте как о «ничтожных».

Быть может, введение в повествование реальных лиц и побудило в дальнейшем стремление отыскивать для каждого персонажа конкретный прототип, с которого «списывался» тот или иной герой. Особенно много претенденток находилось на роль княжны Мери. Самым разным дамам хотелось быть запечатленными в памяти современников и потомков (Э. Клингенберг, Н. Верзилина, Е. Быховец, Н. Реброва, какая-то помещица Киньякова из Симбирска, Иванова из Елизаветграда и даже некая госпожа В., спустя сорок лет после опубликования романа с удовольствием отзывавшаяся на прозвище «княжна Мери»). «Однако, по-видимому, княжна Мери, в еще большей степени, чем Грушницкий, образ собирательный, обобщающий впечатления поэта, полученные им в разное время от разных лиц» (В. Мануйлов).

Следует заметить, что в характере Мери отразилась прежде всего глубокая сердечная привязанность Лермонтова к красавице и умнице Вареньке Лопухиной, в которую он был влюблен еще в студенческие годы. Это не означает, конечно, что Лермонтов встречался с ней на Кавказе или воспроизвел один из эпизодов ее биографии. Просто он видел в Лопухиной своего рода идеал женщины и, как замечает биограф поэта (П. Висковатый), наделил ее чертами и Мери, и Веру: «характер Вареньки Лопухиной раздвоен и представлен в двух типах».

При создании образа Грушницкого Лермонтов относится к прототипу как к материалу, подлежащему переосмыслению и переделке. Прежде всего в этом персонаже дает себя знать восприятие автором романа прозы А. Бестужева-Марлинского, чьи произведения совсем недавно были предметом всеобщего восхищения, а затем превратились в олицетворение ложной патетики и напыщенной мелодраматичности. Ко времени создания «Героя нашего времени» Марлинский, по словам Белинского, «пролетел в литературе ярким метеором, который на минуту ослепил всем глаза и — исчез без следа…». Белинский первым заметил в Грушницком родство с героями Марлинского, подчеркнув, что Грушницкий и подобные ему молодые люди «страх как любят сочинения Марлинского, и чуть зайдет речь о предметах сколько-нибудь не житейских, стараются говорить фразами из его повестей».

И все же современники Лермонтова неоднократно предпринимали попытки найти первоисточник этого образа, уж слишком колоритна была фигура Грушницкого. Ряд мемуаристов сходятся на том, что Лермонтов «списал Грушницкого с Колюбакина». В самом деле, в биографии и поведении Н. Колюбакина (1811–1868), уланского поручика, разжалованного в рядовые за пощечину полковому командиру, было сходство с биографией Грушницкого. Колюбакин был сослан на Кавказ рядовым и после участия в нескольких боях (в одном из них он получил ранение в ногу) вновь был произведен в офицеры и награжден солдатским Георгием. Лермонтов познакомился с Колюбакиным в Пятигорске — еще один момент совпадения биографии последнего с жизнеописанием Грушницкого. По молодости лет и вспыльчивости Колюбакин имел несколько дуэлей, в речах и поступках стремился подражать героям Марлинского. Вместе с тем знающие Колюбакина отмечали и незаурядную образованность его, и храбрость, и честность. Эти качества помогли ему впоследствии дослужиться до сенатора и стать одним из видных военно-административных деятелей на Кавказе.

Возможно, что отдельные черты характера и биографии Колюбакина Лермонтов при создании образа Грушницкого и использовал, но зеркальным отражением его данный образ, конечно же, не является.

С большим основанием как об одном из прототипов Грушницкого можно говорить о Н. Мартынове (1815–1875), от руки которого Лермонтов пал на поединке. Мартынов учился вместе с Лермонтовым в школе юнкеров, а впоследствии в чине ротмистра Гребенского казачьего полка участвовал в тех же экспедициях на Кавказе, что и автор «Героя нашего времени».

Мартынов был хорош собой, однако за душой у него было всего лишь две страсти: успехи у женщин и желание поскорее продвинуться по служебной лестнице. Если у Колюбакина склонность к позе была продиктована молодостью и приверженностью моде, то у Мартынова это составляло стержень его натуры. Можно сказать, что Мартынов был сродни Хлестакову, о котором Гоголь, объясняя характер персонажа, говорил, что Хлестаков «принадлежит к тому кругу, который, по-видимому, ничем не отличается от прочих молодых людей. Он даже хорошо иногда держится, даже говорит иногда с весом, и только в случаях, где требуется или присутствие духа или характер, выказывается его отчасти подленькая, ничтожная натура».

Лермонтову в Пятигорске привелось часто общаться с Мартыновым. Ограниченность и непомерное самолюбие, постоянная рисовка однокашника раздражали поэта, бывшего непримиримым врагом всяческой фальши. Лермонтов частенько подшучивал над Мартыновым, рисовал на него карикатуры и писал эпиграммы, насмешливо величая его «горцем с большим кинжалом». Мартынов пытался отвечать тем же, но его эпиграммы и остроты не достигали цели, что еще больше усиливало взаимную неприязнь.

Вдобавок ко всему Лермонтов и Мартынов одновременно ухаживали за одной девушкой, что, естественно, делало их соперниками. В конце концов постоянная потребность ограниченного человека в самоутверждении и зависть к поэту и стали причиной трагедии, разыгравшейся 15 июля 1841 года у подножия горы Машук.

В глазах некоторых современников на роль прототипа Грушницкого мог претендовать и П. Каменский (1810–1875). В «Литературных воспоминаниях» И. Панаева о нем говорится: «Интересный молодой человек, явившийся с Кавказа с повестями a la Марлинский и солдатским Георгием в петлице». На Кавказе Каменский встретился с Марлинским и сделался его близким приятелем, подражая ему во всем, прежде всего в манере речи. Две повести Каменского из кавказского быта вышли в 1838 году и были крайне негативно оценены не приемлющим напыщенности Белинским. Указав на очевидную зависимость произведений Каменского от манеры Марлинского, критик заключал: подражатель «совершенно доказал славу своего образца, показав, как легко упражняться в этом ложном роде литературы, даже и не имея таланта, и особенно как смешон этот род».

То, что в Грушницком видели отражение сразу нескольких персон, как и в княжне Мери, симптоматично, но доказывает, скорее, именно то, что Лермонтов не рисовал с конкретной натуры, а воспроизводил определенный тип мироощущения. Тип поведения? la Марлинский в светском обществе 1830-х годов был явлением довольно распространенным, и писателю вовсе не было нужды создавать карикатурный портрет реального кавказского знакомого: в Грушницком сплавились лермонтовские наблюдения над многими «марлинистами».

Мы знаем, что подобная ситуация возникала не только после опубликования «Героя нашего времени». И в «Горе от ума» современники обнаруживали портреты многих известных москвичей, меж тем как сам Грибоедов такое сходство решительно отвергал, настаивая на типичности подобных характеров.

По принципу типизации организованы и центральные персонажи романа — Печорин и Максим Максимыч.

Особенности характера штабс-капитана Лермонтов очертил еще ранее в очерке «Кавказец», в котором как бы дан один из возможных вариантов развернутой биографии героя: «настоящий кавказец» — не индивидуальный характер, а предельно обобщенный социальный тип кавказского армейского офицера, близкого к солдатской массе, чернорабочего войны.

В романе этот характер обрел индивидуальность, сохранив все типовые черты. Насколько показателен был такой тип старого служаки, говорит в своих мемуарах ссыльный декабрист А. Розен. Встретившийся ему штабс-капитан Черняев тотчас вызывает у мемуариста литературную ассоциацию («совершенно вроде Максима Максимыча, описанного Лермонтовым»). А по поводу своих бесед со старослужащими офицерами Розен замечает: «…кавказцы почти все мастерски и красноречиво рассказывают: красоты природы, беспрестанная опасность, презрение смерти, продолжительное уединение при стоянке в отдельных крепостях придают им особенную живость, ловкость выражения и охоту высказаться хоть редко, но зато метко».

Остановимся лишь на одном эпизоде романа, который отчасти раскрывает натуру штабс-капитана и который нуждается в комментарии. Узнав о похищении Бэлы Печориным, Максим Максимыч заявляет своему подчиненному: «Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который и я могу отвечать», то есть берет часть вины Печорина на себя, а исполнив официальный долг, сразу же меняет тон («Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо»).

Максим Максимыч отбирает у Печорина шпагу. Его действие В. Мануйловым комментируется следующим образом: «Без шпаги офицер не имел права выйти из дому. Если старший по службе отбирал у офицера шпагу, это означало домашний арест. Такая же сцена со шпагой есть в „Капитанской дочке“ Пушкина…» Здесь необходимо кое-что уточнить. Действительно, в XVIII веке офицер и в захолустной Белогорской крепости должен был постоянно ходить при шпаге. Через шесть с лишним десятилетий ношение шпаги стало обязательным лишь в торжественной официальной обстановке. На Кавказе, в стычках с горцами шпага была малоэффективна, и большинство офицеров заменяли ее более подходящим к местным условиям оружием — шашкой или саблей, которые постепенно негласно утвердились и в военном регламенте[25]. В «Кавказце» Лермонтов отмечает, что настоящий кавказец «даже в Воронежской губернии… не снимает кинжала или шашки, как они его ни беспокоят».

Шпага же, оставаясь атрибутом официальной обстановки, свидетельствовала также и о принадлежности к дворянскому сословию. У современного читателя может создаться впечатление, что непритязательный в быту и в манерах Максим Максимыч не является дворянином. Однако это не так. Мы не знаем, был ли он потомственным дворянином или выслужил свое дворянство, но как штабс-капитан по Табели о рангах он имеет X класс и принадлежит к обер-офицерству, что дает ему право потомственного дворянства.

Правда, образ жизни и потребности старого служаки мало чем отличаются от солдатских, разве что физической работой он не занимается. Как сказано об офицерах, подобных Максиму Максимычу, в «Кавказце»: «чуждый утонченностей светской и городской жизни, он полюбил жизнь простую и дикую…»; «…он франтит своею беспечностью и привычкой переносить неудобства военной жизни, он возит с собой только чайник, и редко на его бивачном огне варятся щи».

Как и Максим Максимыч, Печорин — образ собирательный, и свести его к «портрету» какого-либо реального лица невозможно. Можно лишь заметить, что в этом персонаже угадываются и черты личности самого автора, и его жизненные наблюдения над окружающими.

Одним из тех, кто принадлежал к лермонтовскому поколению и отчасти дал поэту материал для создания образа Печорина, был А. Карамзин, сын прославленного писателя и историка. Они познакомились в 1838 году и, по всей вероятности, Лермонтова заинтересовали скептический ум и тонкий литературный вкус Карамзина. Да и принадлежность обоих к военному сословию способствовала их сближению (Карамзин был артиллерийским прапорщиком и имел университетское образование).

В доме Карамзиных Лермонтов повстречался и с графом А. Шуваловым, сослуживцем поэта по армии. Шувалов вместе с Лермонтовым был участником оппозиционного кружка аристократической молодежи в 1838–1840 годах, хотя какой-либо законченной идеологической или политической программы этот кружок и не имел. Современники полагали, что с Шувалова Лермонтов мог списать внешность Печорина, но в целом этот персонаж конечно же не сводим ни к одному, ни к нескольким прототипам.

Военный быт на Кавказе

По напряженности сюжет лермонтовского романа не уступает авантюрному: здесь и столкновение с контрабандистами, и похищение женщины, и заговор, и дуэль… И при этом в романе практически отсутствует экзотика, хотя сам материал повествования просто просится стать экзотичным. У Лермонтова же схватка с «ундиной», дуэль, гибель Бэлы и смерть Вулича лишены романтической окраски и объяснены вполне прозаически. Избегает Лермонтов и другой крайности — бытописательства, которое вскоре станет доминирующим в произведениях писателей «натуральной школы».

Основное внимание в «Герое нашего времени» уделено психологии героев, лишь на втором плане изображена картина кавказского военного быта. При этом Лермонтов не дает пространных описаний и авторских пояснений, он оперирует прежде всего яркими деталями, которые воссоздают время и место действия.

Вот Максим Максимыч замечает: «Нынче, слава Богу, смирно; а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уж где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди — либо аркан на шее, либо пуля в затылке». В этих словах нет преувеличения. «В Азии жизнь человека висит ежечасно на волоске, особенно в Дербенте…» — сообщал в 1833 году брату Петру А. Бестужев.

И в описанное в лермонтовском романе время передвижение по горным дорогам было небезопасно. Повествователь в «Максиме Максимыче», направляющийся из Владикавказа в Екатериноград, вынужден ждать три дня, «ибо „оказия“ из Екатеринограда еще не пришла и, следовательно, отправиться обратно не может». Смысл понятия «оказия» разъясняет в «Записках декабриста» А. Розен: «Дважды в неделю отправлялись почта, проезжающие, провиант и казенные вещи из Екатеринограда во Владикавказ; это расстояние в 105 верст называется военною дорогою, а отправки с вооруженными проводниками называются оказиями».

Дабы обезопаситься от постоянных набегов и засад немирных горцев, еще в XVIII веке создается так называемая Линия, неоднократно упоминаемая в романе. Воевавшим на Кавказе это слово было привычно, а читающей публике оно разъяснялось так: «По общему выражению „Кавказская линия“, по военно-техническому „Кавказская кордонная линия“, есть протяжение от Черного моря до Каспийского, тянущаяся сначала вверх по правому берегу Кубани, потом недлинною сухою границей — и, наконец, по левым берегам Малки и Терека. По этой линии проложена большая почтовая дорога, почти круглый год безопасная. На противолежащих же берегах русскому нельзя и носа показать без прикрытия, не подвергаясь опасности быть схвачену в плен или убиту…» (Е. Хамар-Дабанов. «Проделки на Кавказе», 1844).

Для поддержания безопасности движения на Линии были расположены военные посты, форты и крепости. Правый фланг Линии, на котором происходит большинство событий романа, «простирался от границ Черноморья до Каменного моста на реке Малке и состоял из трех „кордонных линий — Кубанской, Лабинской и Кисловодской; последняя, охранявшая Минеральные Воды, в военном отношении имела второстепенное значение“» (В. Мануйлов).

Что представляли собой укрепления, призванные сдерживать натиск горцев, явствует из уже цитированных «Записок декабриста». «…Часу в пятом пополудни пришли на ночлег в Пришибскую крепость. Только не воображайте себе крепости с каменными стенами, глубокими рвами и подъемными мостами. Земляной окоп с четырьмя бастионами[26], окружающий казарму, два-три дома и духан, или постоялый дом, или кабак — вот крепость на военной дороге. При въезде и выезде поставлены палисады[27], на валу — пушки и денно и нощно старательный караул, который мало надеется на вал и пушку, но много на штык свой. Весь гарнизон такой крепости состоит из одной или двух рот, из двух офицеров и доктора. <…> Офицеры и солдаты, кроме самих себя и неприятеля, никого не видят; не знают прогулки вне крепости; а если нужда велит идти за дровами или пищею и кормом, то выходят не иначе как с вооруженными проводниками».

В одной из таких крепостей и служили Максим Максимыч и Печорин, но, видимо, обстановка там была более или менее спокойная, так как офицеры совершали дальние прогулки, охотились и посещали соседа, кумыкского князя.

Помимо крепостей вся Кавказская линия — от Черного до Каспийского морей — ограждалась еще и цепью казачьих постов. Серьезного сопротивления малочисленные казачьи отряды противнику оказать не могли, они выполняли другую задачу: предупреждали основные войска о подходе неприятеля. О таком посте упоминает Печорин: «Я думаю, казаки, зевающие на своих вышках, видя меня, скачущего без нужды и цели, долго мучились этой загадкой, ибо, верно, приняли меня за черкеса». Описание подобного поста сделано сослуживцем Лермонтова М. Цейдлером: «…на высоких столбах сторожки, открытые со всех сторон, с небольшими камышовыми или соломенными крышами в защиту сторожевому казаку от солнца или дождя. Тут же сделан маяк; это высокий шест, обвитый осмоленною соломой… С возвышения сторожевому казаку видна вся местность на далекое расстояние, а внизу, у поста, два или три казака держат в поводу коней, и по первому выстрелу зажигается маяк и сигнал тревоги передается быстро на далекое расстояние. Верховой казак в то же время летит к ближайшему посту, сообщая, в чем дело: замечена ли переправившаяся партия черкесов, или угнан у станичников скот».

Возможно, именно на таком посту начинал службу черноморский урядник, упомянутый в «Тамани», то есть унтер-офицер казачьего Черноморского войска (в современном значении это чин, приблизительно соответствующий сержанту).

Пребывание русских в иноплеменной враждебной среде поневоле заставляло их усваивать некоторые стороны горского образа жизни, отвечающие природным условиям. Офицеры перенимали у горцев их одежду и оружие и так входили во вкус, что старались перещеголять друг друга в сходстве с кабардинцами или черкесами. В этом смысле не отстает от других и Печорин. «Мне в самом деле говорили, что в черкесском костюме верхом я больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы. И точно, что касается до этой благородной боевой одежды, я совершенный денди: ни одного галуна лишнего; оружие ценное в простой отделке, мех на шапке не слишком длинный, не слишком короткий; ноговицы и черевики пригнаны со всевозможной точностью; бешмет белый, черкеска темно-бурая. Я долго изучал горскую посадку: ничем нельзя так польстить моему честолюбию, как признавая мое искусство в верховой езде на кавказский лад».

Точен Лермонтов и в передаче таких подробностей, которые сначала могут показаться неправдоподобными. Советуя Печорину уехать, не дожидаясь конца праздничного пира, Максим Максимыч говорит: «Да уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так: натянулись бузы и пошла резня!» Общеизвестно, что Коран запрещает мусульманам употребление вина, а буза — это хмельной напиток, приготовленный из различных круп. Однако запрещение это без особого труда обходилось: многие горцы, когда в этом возникала необходимость, руководствовались в повседневной жизни не шариатом (свод мусульманских правовых и теологических нормативов, признанных плодом божественных установлений), а адатом (неписаный закон, основанный на обычае) (В. Мануйлов). Поэтому на праздниках с общего молчаливого согласия этот и подобные ему запреты как бы переставали существовать.

И еще одну «неправильность» отмечают исследователи в лермонтовском произведении. «Печорин и Максим Максимыч говорят о семье Бэлы как о семье черкесской, а Бэлу называют черкешенкой. Но черкесы обитали в западной части Северного Кавказа, на левом берегу Кубани, действие же повести „Бэла“ происходит в укреплении Таш-Кичу (Каменный брод) и в окрестностях этого укрепления на Кумыкской плоскости, на самой границе с Чечней и в непосредственной близости к чеченским аулам. …Географическое указание в рассказе Максима Максимыча противоречит его же этнографическим указаниям. Противоречие разрешается тем, что под черкесами в обычном словоупотреблении в 20–30-х годах XIX века зачастую разумелись все вообще кавказцы мусульманского вероисповедания»[28].

И тем не менее национальная принадлежность Бэлы может быть уточнена. Так, девушка с гордостью заявляет, что она дочь князя. Однако чеченцы «не имели князей и были все равны между собой, а если случалось, что инородцы высших сословий селились между ними, то и они утрачивали свой высокий род и сравнивались с чеченцами»[29]. Поскольку место действия в романе располагается на границе с Чечней, то, значит, речь идет о князе, сохранившем свой род и принадлежавшем к племени кумыков. В этом убеждает и описание песни-игры, характерной именно для кумыкской свадьбы. Вот как описывает этот момент Максим Максимыч: «Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом дарят молодых и всех их родственников; едят, пьют бузу; потом начинается джигитовка… потом, когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал. Бедный старичишка брянчит на трехструнной… забыл, как по-ихнему… ну, да вроде нашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги, одна против другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а остальные подхватывают хором». Здесь воссоздана обрядность именно кумыкской свадьбы, на которой разыгрывается песня-игра — «сарын». С разрешения отца-хозяина одна из его дочерей (не невеста) могла приветствовать почетного гостя стихотворной импровизацией, хотя в повседневном быту девушка-горянка не имела права общаться с незнакомым мужчиной[30].

Сама история увлечения цивилизованного молодого человека «дикаркой», выросшей в «естественных условиях», была подготовлена давней литературной традицией (повесть А. Шатобриана «Атала», поэмы Байрона «Гяур» и «Корсар», Пушкина «Кавказский пленник» и «Цыганы» и др.). Случалось такое и в жизни. Один из подобных романов был известен и Лермонтову: его приятель князь А. Долгорукий увлекся черкешенкой Гуашей.

Расставаясь с романтическим мироощущением, Лермонтов и те эпизоды, которые словно заимствованы из сочинений «неистовых» романтиков, обосновывает вполне трезвыми житейскими соображениями.

Вот сжигаемый страстным желанием получить коня Казбича Азамат пытается соблазнить его: «Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поет! а вышивает золотом — чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха…» Хотя по тональности речь Азамата и близка к восточной поэзии, все в ней и, прежде всего, побудительный мотив продиктованы горским бытом. Хороший конь для воина, постоянно участвующего в набегах и стычках, являлся высшей ценностью. От коня зависели и жизнь, и состояние, и престиж. Хороших коней берегли и холили так же заботливо, как и детей, их украшали богатой упряжью, о них слагали песни (одну из них и исполняет Казбич).

Женщину у горцев, как и коня, покупали (калым за невесту), но в семье она исполняла в первую очередь роль работницы. Барон Ф. Торнау, проведший два года в плену у черкесов, в «Воспоминаниях кавказского офицера 1835, 36, 37 и 38 годов» отмечал, что даже в богатых семействах на женщине «лежит обязанность смотреть за хозяйством», а «умение хорошо работать считается после красоты первым достоинством для девушки и лучшею приманкою для женихов». Высоко ценилось и умение невесты петь и плясать.

И остальные сцены горского быта у Лермонтова этнографически точны. Например, Максим Максимыч рассказывает о смерти отца Бэлы от руки Казбича. «…Старик возвращался из напрасных поисков за дочерью; уздени его отстали, — это было в сумерки, — он ехал задумчиво шагом, как вдруг Казбич, будто кошка нырнул из-за куста, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья — и был таков…», причем, по словам штабс-капитана, «по-ихнему… он был совершенно прав».

Не станем останавливаться на обычае кровной мести, не исчезнувшем на Кавказе и до настоящего времени. Разъясним лишь одно из понятий, употребленных тут автором: уздени. У дагестанцев и кабардинцев так называли феодальное дворянство, составляющее военное окружение князя. У чеченцев «слово это… имеет другое значение, чем у их соседей. У последних узденство делилось на степени, слово „уздень“, заимствованное ими от соседей, означает у чеченцев „человек свободный, вольный, независимый“, или, как они сами выражаются, „вольный, как волк“»[31].

Итак, уздени составляли почетную свиту и охрану владетельных горских особ. Праздными они оставались редко. В преисполненной превратностями жизни горца постоянно возникали такие ситуации, когда приходилось браться за оружие. В случае смертельного исхода для кого-либо из участников конфликта убийца вынужден был скрываться от мести друзей и родственников, переходя на положение абрека.

Абрек, по всей вероятности, от осетинского «абрег» — скиталец, изгнанник из рода, разбойник. В русском обиходе так стали называть всех горцев, враждующих с Россией. Ф. Торнау свидетельствовал: «Для десяти или двадцати абреков ничего не значило, в долгую осеннюю ночь, переправиться тайком через Кубань, проскакать за Ставрополь, напасть там на деревню или на проезжающих и, перед рассветом, вернуться с добычей за реку». Кубанские казаки, которых абреки постоянно тревожили, говорили о них: «Свинцом засевают, подковой косят, шашкой жнут». Так что толки о ночном нападении черкесов на Пятигорск («Княжна Мери») не были такими уж беспочвенными.

«На протяжении истории изучения романа преимущественное внимание привлекал его герой Печорин… и значительно меньше — противостоящий ему в романе мир, взятый как целое. Между тем изучение этого мира вскрывает множество потенциальных смыслов, уже ощущаемых, но еще не выявленных» (Лермонтовская энциклопедия).

Для постижения этих «потенциальных смыслов» прежде всего необходимо осветить причины и сущность войны на Кавказе. Конфликт имел давнюю историю. В ответ на набеги горских отрядов на русские поселения на Кавказе и на пограничные с ним области в горы направлялись карательные военные экспедиции. В 1817 году на непокорные племена началось планомерное наступление русских войск. Постепенно удалось перетянуть на сторону России некоторых горских князей, а некоторых вытеснить из их владений.

Наступление русских вызвало на Кавказе ответную реакцию — подъем национального движения, развивавшегося под знаменем ислама. Как это бывает в экстремальных ситуациях, наибольшее распространение получило воинствующее течение ислама — мюридизм, требовавшее от верующих полного подчинения воле духовного вождя — имама и войны с «неверными» до победного конца. В Чечне и Дагестане на этой почве сложилось теократическое государство — имамат, которое поочередно возглавляли имамы Гази-Магомет (1828–1832), Гамзат-Бек (1832–1834) и Шамиль (1834–1859). Шамиль, отличавшийся особой храбростью, непримиримостью в борьбе и красноречием, пользовался у многих племен большой популярностью, но и ему собрать воедино разрозненные племена удавалось лишь от случая к случаю.

В «Герое нашего времени» действие происходит как раз во время правления Шамиля, но имя его не упоминается, поскольку повествование в основном ведется от имени офицеров, в чье поле зрения входит лишь свой локальный участок военных действий.

Разбивавшаяся на ряд отдельных, то больших, то меньших столкновений война на Кавказе носила затяжной, изнурительный для обеих сторон характер и порождала взаимное ожесточение. Вот как воспринималась вражда горцев к России глазами участника военных событий в 1832 году: «…В каждом азиатце неугасим какой-то инстинкт разрушительности: для него нужнее враг, чем друг, и он повсюду ищет первых. Не то чтоб он ненавидел именно русских; он находит только, что русских выгоднее ему ненавидеть, чем соседа, а для этого все предлоги кажутся ему дельными. Разумеется, умные мятежники пользуются всегда такою наклонностию и умеют знаменем святыни (ислама. — В. М.) покрывать и связывать мелочные страсти. Надо примолвить, что война с поляками отозвалась и в горах, дав горцам если не надежду на успех, то поруку в долгой бескарности» (А. Бестужев-Марлинский. «Письма из Дагестана»).

Царское правительство в своей кавказской политике мало считалось с национальной спецификой. Горцы делились только на мирных и немирных. Какого-либо серьезного желания ознакомиться с бытом и нравами горских племен ни у чиновников, ни у высшего военного командования не было. Когда в 1837 году комиссия под началом сенатора П. Гана ревизовала управление Кавказом, результаты этого расследования вылились в документ, который, по словам А. Розена, «сенатор и чиновники его могли бы составить… в Петербурге, или в Костроме, или у себя дома — все равно…».

Положение усугублялось еще и тем, что основная масса горцев не желала сотрудничать с русскими. Внешне покоряясь завоевателям, горцы при каждом удобном случае нарушали присягу, данную «белому царю», и под покровом ночи нападали на русские войска и пограничное население, днем растворяясь среди невоевавших соплеменников.

И это были не единичные случаи вероломства, а всеобщая тенденция. «При принятии на себя каких-либо обязательств относительно России горские владетели руководствовались не принципами европейского международного права („pacta sunt servanda“ — „договоры должны соблюдаться“), а принципами мусульманского. Его нормами было то, что „любой международный договор, заключенный с неверным (немусульманским. — В. М.) государством, может быть нарушен владетелем мусульманского государства, если это нарушение приносит пользу этому государству“ и что „клятва в отношении неверного не имеет обязательной силы для мусульманина“»[32]. Так что Казбич, общавшийся с русским гарнизоном и грабивший гражданское население, в глазах соплеменников не был бандитом, а, напротив, считался удальцом.

Новые поколения привыкли к войне и не помышляли о другой жизни. Вот какую картину рисует в своих мемуарах наблюдательный Ф. Торнау: «…Молодые люди стали уходить к неприятелю, провозглашая себя абреками, без другого повода, кроме удальства и страсти к похождениям. Гораздо меньшее число делались абреками, имея действительную причину жаловаться на русских. Нельзя не признаться, что и в таких не имелось недостатка».

Кавказская этнография

Политическая и социальная ситуация на Кавказе была очень сложной. Большие и малые народности находились здесь на разных степенях экономического развития, говорили на несхожих языках и исповедовали разные веры, проживая в различных природных условиях. Единственное, что более или менее объединяло их, — открытая или тайная вражда к России.

Этнография как наука в России еще только делала первые шаги, и весь этот сложный национальный кавказский конгломерат воспринимался подавляющим большинством общества как «татары». Под этим понятием разумели всех исповедующих ислам, не различая азербайджанцев, балкарцев, лезгин, кумыков и др. И тюркские языки, помимо собственно татарского (турецкий, азербайджанский, карачаево-балкарский, ногайский, кумыкский и пр.), тоже воспринимались как единый «татарский».

И Лермонтов в «Бэле» слова и выражения разных народностей квалифицирует как «татарские». Так, Печорин полагает, что нанятая им духанщица сумеет договориться с «черкешенкой» Бэлой, хотя на самом деле черкесский не входит в группу тюркских языков. И А. Бестужев-Марлинский также был уверен, что «татарский язык закавказского края мало отличен от турецкого, и с ним, как с французским в Европе, можно пройти из конца в конец всю Азию».

Черкесам в отечественной литературе повезло больше других кавказских народностей. Достаточно вспомнить хотя бы пушкинскую черкешенку из «Кавказского пленника»… К тому имелись веские основания. Черкесы — одна из древнейших народностей северо-западного Кавказа, предки которых появились в горах еще во времена античности и уже тогда отличались воинственностью. В XIX веке черкесские племена исповедовали ислам, а в повседневной жизни руководствовались адатом. Наиболее чтимыми обычаями у них были гостеприимство (любой гость священен и обидеть его нельзя ни при каких обстоятельствах) и кровная месть. Черкесы, как и близкие им по образу жизни чеченцы, были прирожденными воинами. В поисках лучшей доли молодые люди нередко покидали родные края, нанимаясь на службу даже к турецким султанам и египетским пашам.

С незапамятных времен обитали на Кавказе и чеченцы. Вплоть до XVI века они жили в горных селениях, хорошо защищенных от вражеских набегов природными условиями. Затем чеченцы стали обживать и долину, и тогда же возникло их русское наименование (от села Большой Чечен на реке Аргун). К XVI столетию относятся и первые контакты чеченцев с гребенскими казаками, чьи форпосты постепенно продвигались к Чечне.

Жившие преимущественно охотой, скотоводством и набегами, у русских чеченцы научились разводить сады, выращивать овощи и строить дома. Однако начавшие было складываться добрососедские отношения не получили дальнейшего развития: Чечня подпадает под влияние ислама и начинает воспринимать христиан как основного врага. Историк кавказской войны Н. Дубровин так характеризовал психологию чеченцев: они «…торговлей занимались мало и считали это занятие постыдным. В краю, где война была не что иное, как разбой, а торговля — воровство, разбойник в мнении общества был гораздо почтеннее купца, потому что добыча первого покупалась удальством, трудами и опасностью, а второго — одною ловкостью в обмане».

Такие же представления о доблести были распространены и у неоднократно упоминаемых в лермонтовском романе кабардинцев, которых тогда называли также и черкесами. Кабардинцы на Кавказе считались законодателями манер и вкусов: их одежду и вооружение заимствовало большинство горцев, подражали им и русские офицеры. В «Записках декабриста» А. Розена упоминается, что в Пятигорске «офицеры в черкесском наряде гарцуют на славнейших черкесских конях».

На протяжении многих лет кабардинские князья контролировали горные дороги, связывающие Кавказ с остальным миром, и держали в подчинении осетин, ингушей, абазинцев, вынуждая их поставлять продовольствие и оружие.

Осетины, по словам Пушкина, — «самое бедное племя из народов, обитающих на Кавказе» («Путешествие в Арзрум»). Действительно, осетинские земли были малы и потому истощены, не хватало и места для пастбищ. Вот почему осетины вынуждены были заниматься извозом, обслуживая преимущественно русских. «Я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним криком», — говорит повествователь в «Бэле». Другие народности этим тяжелым и плохо оплачиваемым трудом заниматься пренебрегали, предпочитая промышлять набегами и войной. Но как бы ни были разрознены горские племена, свою независимость они отстаивали изо всех сил.

Лишь немногие понимали бесперспективность покорения Кавказа военной силой. В 1818 году М. Орлов писал А. Раевскому: «Так же трудно поработить чеченцев и другие народы края, как сгладить Кавказ. Это дело исполняется не штыками, но временем и просвещением… сделают еще экспедицию, повалят несколько народа, разобьют толпу неустроенных врагов, заложат какую-нибудь крепостцу и возвратятся восвояси, чтобы опять ожидать осени… Но со всем тем в этой непрерывной войне есть что-то величественное… Кто, кроме нас, может похвастаться, что видел вечную войну?» Того же образа мыслей придерживался и А. Грибоедов. В стихотворении «Хищники на Чегеме» (1825) от имени живущих общинно-феодальным укладом горцев говорится:

Живы в нас отцов обряды,

Кровь их буйная жива. <…>

Наши — камни; наши — кручи!

Русь! Зачем воюешь ты

Вековые высоты?

Досягнешь ли?

Не изменилась ситуация на Кавказе и во время, описанное Лермонтовым. Вся эта сложная картина обычаев, нравов и социальных отношений представляла собой благодатный материал для литературного изображения. Предшественники Лермонтова («Кавказский пленник» Пушкина, «Аммалат-Бек», «Мулла-Нур» А. Бестужева-Марлинского и множество других произведений ныне уже прочно забытых авторов) изображали Кавказ как край экзотический, в котором обитают еще не испорченные цивилизацией «дети природы».

В «Герое нашего времени» нет романтических эффектных сцен, а если таковые и возникают, то освещаются они с реалистических позиций. По напряженности интриги лермонтовский роман не уступает произведениям Бестужева-Марлинско-го, но он неизмеримо выше их по глубине психологического анализа.

В «Бэле» описывается путешествие через перевал по Военно-Грузинской дороге. По точности и лаконичности это описание можно сопоставить разве что со сдержанно кратким описанием того же самого отрезка пути в дневнике Грибоедова, который он вел в 1818 году для себя, а, стало быть, фиксирующем лишь факты и подлинные переживания.

У Грибоедова: «Подъем на Гуд-гору по косогору преузкому; пропасть неизмеряемая сбоку. По ту сторону ее горы превысокие, внизу речка; едва можно различить на крутой уединенной горке осетинские жилья. Дорога вьется через Гуд-гору кругом; несколько верховых встречаются. Не знаю, как не падают в пропасть кибитки и наши дрожки. Еще спуск большой и несколько других спусков. Башни брошенные; на самом верху столб и руины. Наконец приходим в Кашаур, навьючиваем, берем других лошадей, отправляемся далее, снег мало-помалу пропадает, всё начинает зеленеться, спускаемся с Кашаура, неожиданная веселая картина: Арагва внизу вся в кустарниках, тьма пашней, стад, разнообразных домов, башен, хат, имений, стад овец и коз (по камням все ходят), руин замков, церквей и монастырей разнообразных…»

У Лермонтова тот же самый пейзаж обрисован иначе. Внимание повествователя сосредоточено не только на подробностях, открывающихся глазу, но и на передаче чувств, охватывающих зрителя. «Вот, наконец, мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурею; но на востоке все было так ясно и золотисто, что мы… совершенно о нем забыли». «…Такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями: голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра… вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки…»

У Лермонтова дана панорама горного пейзажа, близкая к живописной, недаром он неоднократно запечатлевал горы на полотне.

Города и крепости на Линии, фигурирующие в романе

Дабы не отвлечь читателя от главной темы романа («история души человеческой»), Лермонтов лишь расставляет «опорные вехи», указывающие, где и когда происходит действие. Тифлис, Кизляр, Владикавказ, Екатериноград, Тамань предстают в качестве своеобразных эмблем, выявляющих особенности местного колорита. За каждым названием здесь стоят живописные подробности, образ иной, почти неизвестной тогдашней читательской России, жизни.

Вот как выглядел Тифлис в восприятии А. Розена: «… В Тифлисе все предметы и лица имели особенный, не европейский отпечаток; дома с плоскими крышами, армяне с навьюченными верблюдами, грузины с арбами, женщины, покрытые чадрами, ослы с вязанками дров, кони с кожаными мехами на спине, налитыми водою или кахетинским вином. <…> Протяжные звуки слов грузинских и армянских, в коих особенно слышны буквы гортанные и в нос произносимые, перемешивались с живыми отрывистыми словами русского солдата».

Тифлис был древнейшим городом Закавказья. Он возник еще в V веке и, хотя неоднократно подвергался опустошительным набегам и жестоким разрушениям, каждый раз вновь поднимался из пепла. Тифлис по кавказским меркам был городом крупным: к концу 1830-х годов в нем насчитывалось около 30 тысяч жителей.

А еще Тифлис имел репутацию кавказского «маленького Парижа», ибо в нем сосредоточивался «европейский элемент» края. Здесь стояли основные военные силы русских, в полках насчитывалось немало просвещенных офицеров, в том числе и сосланных за участие в декабрьском заговоре 1825 года. Здесь стараниями наместника А. Ермолова и его окружения открылся офицерский клуб, где, пусть с некоторым опозданием, можно было прочесть русские и иностранные газеты и журналы, здесь была открыта первая на Кавказе гимназия, здесь в магазинах, наряду с местными искусными изделиями, можно было найти и модные новинки из Парижа и Лондона, здесь порой встречались путешественники из Индии, Греции, Хорасана… Вот почему «Тифлис скоро стал для меня вторым Петербургом», отмечал один из служащих в Грузии, переместившись сюда из столицы.

По пестроте и красочности кавказские города были схожи, но в то же время у каждого из них было свое лицо. В Тифлисе, расположенном на холмистой местности, дома были построены так, что «не касаясь мостовой, а поднимаясь только и спускаясь с одной крыши на другую, можно было обойти целый квартал и открыть себе вход в любой дом». Здесь было много древних храмов, а надо всем городом возвышался построенный на горе Метехский замок с высокими круглыми башнями.

В отличие от Тифлиса Кизляр, первые известия о котором встречаются только в XVII веке, внешне был неказист. И располагался он на реке Старый Терек, в нездоровой болотистой местности неподалеку от Каспийского моря. Тесные улички города составляло нагромождение саманных хижин с плоскими камышовыми и глиняными крышами, окна которых выходили во двор, огражденный глухими глиняными или состоящими из необработанных камней заборами.

Зато Кизляр был важным торговым центром. Через него шли купеческие караваны, направлявшиеся в Грузию, Персию и далекую Индию. Здесь можно было купить все: и модные дамские платья, и всевозможные безделушки из Парижа, и восточные украшения, и пряности, и лошадей, и оружие…

Владикавказ, по словам ссыльного декабриста А. Беляева, «составляет ключ к горному проходу в Грузию и за Кавказ. Он имеет обширный форштадт[33] с несколькими правильными и широкими улицами, красивыми домами и садами почти при каждом доме, большую площадь с собором посредине, общественный сад и бульвар по берегу шумного Терека… Тут была прекрасная каменная гостиница… Площадь обстроена большими домами красивой архитектуры с большими окнами и балконами, откуда открывались во все стороны самые прелестные виды… К югу возвышается снеговой хребет, увенчанный… Казбеком». Город возник на месте русской крепости, построенной в 1784 году, и имел вполне европейское обличье. Свое наименование город получил по праву: кто владел городом, тот и контролировал Военно-Грузинскую дорогу, важнейшую коммуникацию в этих труднопроходимых краях.

Такую же роль пропускного пункта, позволяющего держать в руках важнейший узел дорог и паромную переправу (город стоял при впадении реки Малки в Терек), играл и Екатериноград. Он возник на месте небольшой крепости, которая в XVIII веке считалась столицей Кавказской губернии. Ко времени описываемых Лермонтовым событий Екатериноград уже перешел на положение второразрядной почтовой станции.

В последней четверти XVIII столетия возник и Ставрополь, учрежденный с целью охраны южных границ России от набегов немирных горцев. При преобразовании Кавказской губернии в область (1822) Ставрополь стал ее центром. Отсюда шел почтовый тракт на Москву и Петербург, здесь находился и штаб Кавказской армии. В Ставрополе преобладало русское население, а в целом в нем в первой половине XIX века сосредоточивалось около 5 тысяч жителей.

Менее всего южный колорит сказывался в Пятигорске и Кисловодске, поскольку в летний сезон там преобладала приезжая публика. Пятигорск был основан в 1770 году как военное поселение. Затем на этом месте, благодаря целительной силе серных источников, привлекавших больных, постепенно вырос небольшой цивилизованный на европейский лад город. В известных нам «Записках декабриста» о Пятигорске сказано: «Город построен на левом берегу Подкумка на покатости Машука, имеет одну главную улицу с бульваром, который ведет в гору, на коей рассажена виноградная аллея близ Елизаветинского источника, где устроена крытая галерея». Именно здесь и встречает Печорин Грушницкого.

Располагаем мы и описанием пятигорского бульвара, сделанным в 1839 году: «Здесь не найдете вы ни фонтанов, ни статуй; это просто аллея стриженых липок, перерезывающая город во всю длину до самых источников минеральных вод. Зато с одной стороны вместо штукатуренных стен вы увидите дикие утесы с высеченными ступенями, ведущими к выстроенным на высоте ваннам, с другой — над городом, фантастическую громаду скал, разбросанных в самом живописном беспорядке…»

Печорин, «поднимаясь по узкой тропинке к Елизаветинскому источнику… обогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые… составляют особенный класс людей между чающими движения воды[34]. Они пьют — однако не воду, гуляют мало, волочатся[35] только мимоходом; они играют и жалуются на скуку. Они франты… Они исповедывают глубокое презрение к провинциальным домам и вздыхают о столичных аристократических гостиных, куда их не пускают…».

Один из корреспондентов журнала «Московский телеграф» в 1830 году придерживался более нейтрального тона: «Люди, которые сходятся к кислосерному колодцу, составляют картину пеструю, живую, разнообразную. Там вы увидите и франта, одетого по последней моде, и красавицу в щегольском наряде, и черкеса в лохматой шапке, и казака, и грузинку, и грека, и армянина, и калмыка, с косою и огромным блюдом на голове…»

Особо следует остановиться на Тамани. Это, по мнению Печорина, — «самый скверный городишко из всех приморских городов России».

Такое впечатление объясняется несколькими причинами. Прежде всего тем, что Печорин в Тамани «чуть-чуть не умер с голода» и к тому же там его хотели утопить. Да и объективно Тамань ко времени визита в нее Печорина выглядела не лучшим образом. Некогда процветавшая древнегреческая колония Фанагория, а в X–XI веках столица русского княжества Тмутаракань, в конце XVIII столетия огражденная от натиска турок крепостными стенами, Тамань постепенно превратилась в заштатный город и мало-помалу хирела. Жителей в Тамани было не более тысячи, и те перебивались кто чем мог, в основном мелочной торговлей и контрабандой.

Сам Лермонтов побывал в Тамани в 1837 году, спустя три года после чудовищного вихря, чуть не сровнявшего жалкие таманские домишки с землей и засыпавшего зеленую долину, в которой располагался город, толстым слоем песка. Так что, возможно, на печоринское восприятие наложились и впечатления автора романа.

Повседневный гражданский быт в «Герое нашего времени» почти неотделим от военной жизни, поскольку в приграничных Кавказу краях линия фронта была понятием весьма относительным. И «странный человек» Печорин живет странной жизнью, в которой привычки светского человека превалируют над его воинскими обязанностями, хотя он вовсе не стремится отсидеться подальше от боя и не раз проявляет личную храбрость.

Истово несет службу лишь один Максим Максимыч, настоящая «военная косточка». Только ради встречи с полюбившимся ему Печориным, «бедный старик, в первый раз отроду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности…».

Прочие герои романа живут страстями, которые для них выше воинского долга. Грушницкий — олицетворенное самолюбие, для него быть офицером — значит иметь эполеты и шпагу. Вулич, захваченный азартом, и вовсе забывает о дисциплине. «…Во время экспедиции (вылазки. — В.М.), ночью, он на подушке метал банк, ему ужасно везло. Вдруг раздались выстрелы, ударили тревогу, все вскочили и бросились к оружию. „Поставь ва-банк!“ — кричал Вулич, не подымаясь, одному из самых горячих понтеров. „Идет семерка“, — отвечал тот, убегая. Несмотря на всеобщую суматоху, Вулич докинул талью; карта была дана. Когда он явился в цепь, там была уже сильная перестрелка».

Как мы уже знаем, карточная игра была распространена повсеместно, а в офицерской среде особенно. Недаром тема карточной игры в литературе одна из традиционных. Ограничимся примерами лишь из произведений Пушкина. «Однажды человек десять наших офицеров обедали у Сильвио. Пили по-обыкновенному, то есть очень много; после обеда стали мы уговаривать хозяина прометать нам банк»; «Жизнь армейского офицера известна. Утром ученье, манеж; обед у полкового командира, или в жидовском трактире; вечером пунш и карты» («Выстрел»).

А в ненастные дни

Собирались они

Часто;

Гнули — Бог их прости! —

От пятидесяти

На сто.

И выигрывали,

И отписывали

Мелом.

Так, в ненастные дни,

Занимались они

Делом.

(Эпиграф к I главе «Пиковой дамы»)

Печорина ни карты, ни волокитство, как его понимает Грушницкий, не занимают. Его натура пробуждается только тогда, когда действие связано со смертельным риском. Вот почему эпизоду дуэли в романе уделено столько места.

Поединок

Если поединок в «Евгении Онегине» происходит с рядом нарушений дуэльного кодекса, которые, однако, не затрагивают чести противников, то инициаторы дуэли в «Герое нашего времени» изначально сознательно «правилами чести» пренебрегают.

Эта дуэль задумывается как фарс, а превращается в подлость, ибо тот, кто ее готовит, ничем не рискует. И только случайно подслушанный Печориным разговор позволяет ему, перехватив инициативу, довести дуэль до логической кровавой развязки.

Грушницкий же с самого начала выступает в этой истории как безвольный манекен, которым управляет пошлый, мало знакомый «разжалованному» драгунский капитан. Последний действует простейшим и оттого не менее верным способом, подзадоривая Грушницкого, обещая ему легкое торжество над противником. Капитан заявляет: «Да я вас уверяю, что он первейший трус, то есть Печорин… <…> …Грушницкий на него особенно сердит — ему первая роль! Он придерется к какой-нибудь глупости и вызовет Печорина на дуэль…»

Таким образом, начало дуэли могло быть вполне заурядным. Как мы знаем, порой для поединка достаточно было задеть бретера или просто поглядеть на него дерзким взором. Но драгунский капитан предлагает действовать, с точки зрения «порядочного человека», совершенно непозволительно: «Вызовет на дуэль: хорошо! Все это — вызов, приготовления, условия — будет как можно торжественнее и ужаснее, — я за это берусь: я буду твоим секундантом, мой бедный друг! Хорошо! Только вот где закорючка: в пистолеты мы не положим пуль. Уж я вам обещаю, что Печорин струсит, — на шести шагах их поставлю, черт возьми!»

Такие условия нельзя назвать обычными. В большинстве случаев расстояние между барьерами равнялось 10–12 шагам, шесть — это тот минимум, на котором промахнуться даже неопытному стрелку почти невозможно. По показаниям Мартынова, они с Лермонтовым стрелялись так: «Был отмерен барьер в 15 шагов и от него в каждую сторону еще по десяти».

Если бы Печорин не хотел рисковать жизнью, он мог бы разоблачить сговор при свидетелях и отказаться стреляться с человеком, который ведет себя неблагородно, и никто не посмел бы обвинить его в трусости.

Однако Печорин, душу которого наполняет «ядовитая злость», выбирает другую линию поведения. «Берегитесь, господин Грушницкий! — говорил я, прохаживаясь взад и вперед по комнате. — Со мной этак не шутят. Вы дорого можете заплатить за одобрение ваших глупых товарищей. Я вам не игрушка!..»

Злость эта вызвана не замыслом капитана, ведь он для Печорина не ровня, не comme il faut. Иное дело Грушницкий. При всей нелюбви к нему Печорин все же надеется, что тот не согласится участвовать в бесчестном деле («Если б Грушницкий не согласился, я бросился б ему на шею»). Но тот «важно» изъявляет свое согласие и поэтому подлежит наказанию.

Невольно напрашивается сопоставление Печорина с Онегиным. Пушкинский герой убивает друга словно автоматически, подчиняясь требованиям дуэльного кодекса.

Совсем иначе ведет себя Печорин. С первой же встречи с Грушницким он понял его претенциозность и признался самому себе, что Грушницкий ему несимпатичен. Наблюдая за развитием отношения Грушницкого к Мери, Печорин уверенно прогнозирует все этапы этого романа и из-за «скуки» собирается направить «сюжет» по другому руслу. «Завязка есть! — закричал я в восхищении, — об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится об том, чтоб мне не было скучно».

Сам Печорин ни одного из принципов поведения «порядочного человека» не нарушает, хотя на окружающих он смотрит сверху вниз и уверен в своем праве манипулировать людьми. «Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше не способен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие — подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха — не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, — не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость».

Более того, Печорин проговаривается: «…есть минуты, когда я понимаю Вампира…» Однако то, что приличествовало романтическому герою, в реалистическом персонаже воспринимается иначе. Прав был Белинский, когда по поводу отношения Печорина к княжне Мери (эпизод верховой прогулки) заключал: «…здесь Печорин впал в Грушницкого, хотя и более страшного, чем смешного…»

Порой это понимает и сам Печорин. «Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его; в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать… Я хотел дать себе полное право не щадить его, если бы судьба меня помиловала. Кто не заключал таких условий с своей совестью?»

Заключая сделку с совестью, Печорин снова уподобляется Грушницкому. Отличие меж ними лишь в том, что Грушницкий отдается на волю обстоятельств, тогда как Печорин использует ситуацию в своих целях. При этом он иногда даже перехватывает через край. Перед тем как выстрелить, Печорин в последний раз обращается к Грушницкому, используя его же патетическую лексику: «И вы не отказываетесь от своей клеветы? не просите у меня прощения?.. Подумайте хорошенько: не говорит ли вам чего-нибудь совесть?»

Сцена дуэли с предельной ясностью обнаруживает всепоглощающий эгоизм Печорина, позволяющий ему торжествовать над другими, но самому не приносящий все же счастья. В «момент истины» Печорин старается беспристрастно оценить все прожитое и приходит к неутешительному выводу: «Что ж? умереть так умереть! потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно».

Еще раз расставим точки над «i». В этой дуэли все ее участники ведут себя не слишком благородно. Печорин вроде бы хочет заставить Грушницкого воздержаться от бесчестного деяния, но «с другой стороны, больше всего заботит Печорина собственная совесть, от которой он наперед откупается на случай, если произойдет непоправимое, и Грушницкий превратится из заговорщика в жертву» (Н. Долинина).

Заявив Грушницкому, «если вы меня не убьете, то я не промахнусь — даю вам честное слово», Печорин почти открыто дает ему понять, что знает об истинной подоплеке происходящего. И одновременно он как бы заранее снимает с себя ответственность за трагические последствия, поскольку гласно сообщил о возможности такого исхода.

Грушницкий после этих слов краснеет («ему было стыдно убить человека безоружного… но как признаться в таком подлом умысле?…»). Он, конечно, виноват в том, что события развиваются по такому сценарию, хотя и не он замыслил эту интригу. Грушницкий оказался впутанным в события по слабости характера и в силу желания постоянно производить на окружающих впечатление. Но вот когда он выстрелил и едва не застрелил противника, тогда он становится по-настоящему виновным в подлости. И лишь в последнее мгновение своей жизни, когда он понял, что Печорин был осведомлен о подлом замысле драгунского капитана (а Грушницкий его соучастник и в конечном счете главное действующее лицо этой драмы), лишь тогда он перестает рядиться в байронического героя. «Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали. — „Стреляйте! — отвечал он, — я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла“».

Итак, «слабость характера может привести к преступлению, и тогда уже нет оправданий человеку, который, казалось бы, всего только слаб. Вот почему Лермонтов не позволяет нам серьезно жалеть Грушницкого, пока он жив» (Н. Долинина).

Хуже всех ведет себя в этих обстоятельствах драгунский капитан. Печорин предлагает перезарядить пистолеты, капитан протестует. Но стоило Печорину предложить ему стать к барьеру на тех же условиях, как капитан струсил и отважился только на то, чтобы «пробормотать» слова протеста, уклонившись от поединка самым жалким образом. А ведь пока это было безопасно, капитан хвастался своей храбростью и опытностью в «делах чести».

И даже Вернер, который один из всех вызывает уважение Печорина, в этом поединке показал себя не с лучшей стороны.

В финальной сцене дуэли Печорин стреляет, и после того, как рассеялся дым выстрела, все видят, что Грушницкого на площадке нет. «Все в один голос вскрикнули». Печорин, обращаясь к доктору, произносит: «Finita la comedia». Вернер «не отвечал и с ужасом отвернулся».

По мнению Н. Долининой, «Вернер ведет себя нисколько не лучше драгунского капитана. Сначала он не удержал Печорина, когда тот стал под пулю. Теперь, когда свершилось убийство, доктор отвернулся — от ответственности».

Комментарии

Бэла

…мы остановились возле духана. — Духан (тюркск.) — трактир, мелочная лавка.

…служил при Алексее Петровиче… — Имеется в виду известный участник войны 1812 года А… Ермолов (1777–1861), с 1815 по 1827 год главнокомандующий русскими войсками на Кавказе. Ермолов пользовался у подчиненных большой популярностью, поскольку был строг, но справедлив. Оппозиционные настроения генерала и его сочувственное отношение к ссыльным декабристам послужили причиной его отставки. Симптоматично, что Максим Максимыч при новом начальстве не продвигается по службе.

…были ль обвалы на Крестовой? — Ледники, сползающие с вершин Казбека, Крестовой и Гуд-горы, нередко вызывали обвалы, нарушающие движение по Военно-Грузинской дороге. Вот почему старожилы внимательно следили за накоплениями льда и снега на склонах гор.

…широкая сакля… была полна народа. — Сакля (груз.) — жилище кавказских горцев. Горская сакля, сложенная из необработанных камней, состояла из двух половин — мужской (она же и кунакская[36]) и женской. Крыша сакли была плоской, и в горских селениях на крышах собирались женщины, обсуждая местные новости. У бедняков была всего одна комната, где на земляном полу ютилось все многочисленное семейство. В центре сакли располагался открытый очаг, дым которого вытягивался через отверстие в крыше. Вот как описывал внутренность сакли Грибоедов: «…Все храпят, а секретарь странствующей миссии по Азии на полу, в безобразной хате, на ковре, однако возле огонька, который более дымит, чем греет; кругом воронье и ястреба с погремушками привязаны к столбам; того гляди шинели расклюют» (1819).

…я лет десять стоял там в крепости у Каменного Брода… — Укрепление Каменный Брод было построено в 1825 году на Кумыкской равнине, на границе с Чечней.

… и повели в кунакскую. — Кунакской могла быть как половина жилища, так и отдельная сакля для приема гостей. По описанию Ф. Торнау, «сидят и спят в ней на земле, на камышовых циновках, на коврах, на подушках и тюфяках… В кунакской всегда есть, кроме того, медный кувшин с тазом для умывания…».

…потом начинается джигитовка… — Разнообразные сложные упражнения вооруженного всадника на скачущем коне. Джигит (татарск.) — удалец, храбрец.

…всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной, хромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию… — Эта подробность еще раз доказывает, что Максим Максимыч описывает обряд кумыкской свадьбы, так как именно у кумыков на свадьбе забавлял гостей шут-ойуечу.

…Недаром на нем эта кольчуга… — Поскольку вооружение горцев было преимущественно архаичным (кинжал, шашка, легкое ружье), кольчуга или панцирь оставались надежным средством защиты. Кроме того, наличие кольчуги у Казбича говорит о его благосостоянии: кольчуга стоила дорого и далеко не каждому была по средствам.

Якши тхе, чек якши… — Хорошая [лошадь], очень хорошая…

…сухие сучья карагача… — Карагач — южное лиственное дерево, разновидность вяза.

Карагёз (тюркск.) — черный глаз.

…гяуры… тянутся по степи на измученных конях. — Гяур (арабск. — язычник, неверный) — так мусульмане презрительно называют всех иноверцев.

Валлах! (арабск.) — восклицание, аналогичное русскому «О, Боже!»; буквально «Аллах!».

…шашка его настоящая гурда… — Гурда — общее обозначение высококачественного холодного оружия на Кавказе. Своими изделиями по металлу славились аулы Большие Казанищи и Кубачи в Дагестане. Особенно ценилось изготовленное в Кубачах художественно отделанное оружие. Существует предание, что шлем Александра Македонского, меч русского князя Мстислава и щит Александра Невского были изготовлены в Кубачах (селение известно с VI в. до н. э.).

Не бывало такой жены и у турецкого падишаха… — Падишах (перс.) — титул бывших турецких султанов и персидских шахов.

«Клянусь, ты будешь владеть конем; только за него ты должен отдать мне сестру Бэлу: Карагёз будет ее калымом. Надеюсь, что торг для тебя выгоден». Азамат молчал. — Молчание Азамата вызвано тем, что он все еще колеблется. Несмотря на страстное желание владеть конем, с точки зрения горца, обменять Печорину сестру на коня — поступок вдвойне неблаговидный: Азамат не только крадет сестру, но и совершает сделку с презренным гяуром.

Урус, яман, яман! — Русский плохой, плохой!

— Послушай, моя пери, — говорил он… — Пери (пэри или пари) — в иранской мифологии один из духов, который может быть как добрым, так и злым. В средневековой персидско-таджикской поэзии преобладают положительные значения пери. Здесь пери изображаются невидимками, а когда появляются перед мужчинами, то бывают «очень красивы и добры» и всех очаровывают. В этом качестве образ пери и вошел в европейскую литературу, в русской поэзии он встречается у В. Жуковского. В мифологии некоторых кавказских народностей пери — духи, покровительствующие избранному ими человеку, которому они являются в образе женщины-красавицы.

…застанет нас на Крестовой. — Крестовая гора была названа так потому, что на вершине ее был поставлен большой каменный крест в ознаменование присоединения окрестностей к владениям Российской империи. Эту гору французский путешественник Ж. Ф. Гамба (1763–1833) в своей книге «Путешествие в Южную Россию и преимущественно в Кавказские области» (1824) ошибочно называет горой св. Христофора, на что и указывает Лермонтов. Уточняет он и то обстоятельство, что крест этот был воздвигнут в 1824 году по приказу А. Ермолова, а не Петра I, который в этих краях никогда не бывал.

…Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами… — Здесь имеется в виду правый фланг Кавказской линии, имевший протяженность от Черноморья до Каменного моста на реке Малке. Шапсуги — одно из черкесских племен, наиболее упорно сопротивлявшихся русской экспансии. Бешмет — кафтанчик со стоячим воротником, застегивавшийся доверху крючками. Бешмет носили под черкеской. Возможно, что Максим Максимыч говорит о реально существовавшем Казбиче (Кизилбеге Шертулокове), погибшем в 1840 году.

Максим Максимыч

Казбек в своей белой кардинальской шапке. — Лермонтов здесь ошибся: кардиналы (высшее духовенство в католической церкви) как знак своего сана носят красные, а не белые шапки.

Он явно был балованный слуга ленивого барина — нечто вроде русского Фигаро. — Имеется в виду персонаж комедий П. Бомарше «Севильский цирюльник» (1775) и «Безумный день, или Женитьба Фигаро» (1784), чье имя стало нарицательным и обозначает ловкого расторопного слугу, который вертит своим хозяином.

… я дам тебе восьмигривенный на водку… — В Закавказье и на Кавказе имела хождение серебряная монета в 4 абаза (абаз — двугривенный, двадцать копеек), выпущенная специально для Грузии.

…привычки порядочного человека… — «Порядочный человек», «un homme il faut» (человек высшего света) — это не характеристика личных моральных качеств, а определение принадлежности к привилегированному кругу общества, что выражается в манерах, одежде, совершенном знании французского языка. В повести Л. Толстого «Юность» герой «…не уважал бы ни знаменитого артиста, ни ученого, ни благодетеля рода человеческого, если бы он не был comme il faut. Человек comme il faut стоял выше и вне сравнения с ними; он предоставлял им писать картины, ноты, книги, делать добро, — он даже хвалил их за это: отчего же не похвалить хорошего, в ком бы оно ни было, — но он не мог становиться с ними под один уровень, он был comme il faut, а они нет, — и довольно».

Бальзакова тридцатилетняя кокетка… — «Женщина бальзаковского возраста» — выражение возникло после появления романа О. Бальзака «Тридцатилетняя женщина» (1831).

Вы молодежь светская, гордая… — Максим Максимыч, много лет добросовестно тянущий служебную лямку, обойден чинами и наградами, тогда как приезжающие из столицы на Кавказ на короткое время молодые офицеры, имеющие высокопоставленных покровителей, за несколько месяцев получали и то и другое. В «Воспоминаниях о службе на Кавказе в начале 1840-х годов» М. Ливенцова об этом сказано: «…Скоро вот понаедут к нам целые легионы гвардионцев, человек шестьдесят прискачет наверно… шестьдесят наград отнимутся у наших многотерпцев-строевиков для украшения этих „украсителей“ модных салонов».

…когда пред ним отдергивается розовый флёр… — Флёр — тонкая шелковая прозрачная ткань. Здесь в смысле «прощаться с иллюзиями».

Тамань

…порода в женщинах, как и в лошадях, великое дело; это открытие принадлежит Юной Франции… — «Юная» или «Молодая Франция» — самоназвание молодых писателей-романтиков 1830-х гг., группировавшихся вокруг В. Гюго.

…я вообразил, что нашел Гётеву Миньону… — Миньона — героиня романа И. В. Гёте «Годы учения Вильгельма Мейстера» (1796), таинственная девушка, в натуре которой детскость натуры сочетается с глубиной мысли и чувства.

…то была она, моя ундина! — Ундина — дух воды, русалка в мифологии многих народов Европы. Ее представляли в виде прекрасной девушки, выходящей из воды и расчесывающей длинные волосы. Своим пением и красотой ундина завлекала встретившихся ей мужчин на дно, в подводное царство.

И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов? — Лермонтов специально выделяет в этой фразе два последних слова. И. Андроников объясняет их так: «Эти простые люди, жившие над морским обрывом в Тамани, названы „честными контрабандистами“ потому, что они тайно доставляли горцам оружие — „честную“ контрабанду, ибо она помогала борьбе свободолюбивых народов Кавказа с царским самодержавием». Иного мнения придерживается Б. Виноградов: «Контрабандисты из „Тамани“, по словам Янко, перевозили „богатые товары“, а не оружие и не людей. Работорговлей, невольничеством они не занимались. Лермонтов потому и назвал их честными». С ним солидарен и В. Мануйлов, отмечающий, что только в 30-х годах XIX века на Кавказе было официально уничтожено рабство «как несвойственное, по законам, Российскому подданному». Но и после этого работорговля продолжалась длительное время.

Княжна Мери

…Бешту синеет, как «последняя туча рассеянной бури»… — Цитата из стихотворения Пушкина «Туча» (1835).

Жены местных властей, так сказать, хозяйки вод, были благосклоннее; у них есть лорнеты, они менее обращают внимания на мундир, они привыкли на Кавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой фуражкой образованный ум. — В данной фразе содержится прозрачный намек на то, что на Кавказе в это время было немало ссыльных декабристов и офицеров, разжалованных за какие-либо проступки (чаще всего за дуэль). У рядовых на пуговицах были вытиснены номера их полков, офицеры имели такую же цифру на эполетах.

…они принимают академические позы… — Академические, то есть картинные, заимствованные с живописных полотен классического характера.

…военные выпускают из-за воротника брыжжи. — Брыжжи — здесь воротнички рубашек, которые поднимались и загибались спереди при ношении цивильной одежды. Носящим военную форму этого делать не полагалось, но у офицеров это было проявлением своеобразного шика и «свободомыслия».

…два гувернера с своими воспитанниками, приехавшими лечиться от золотухи. — Золотуха — проявление у детей туберкулезной инфекции, сопровождающееся истощением и сыпью на теле.

…павильон, называемый Эоловой Арфой… — В Пятигорске существовал павильон, в котором стояла арфа, звучащая под порывами ветра.

Грушницкий — юнкер. Он только год в службе, носит, по особенному роду франтовства, толстую солдатскую шинель. — В русской армии до середины 1860-х годов юнкерами называли вольноопределяющихся из дворян, которые получали при вступлении в военную службу унтер-офицерский чин (приблизительно — сержанта). Прослужив некоторое время или за боевые заслуги, юнкер производился в офицеры. Форма одежды у юнкеров была солдатская, но начальство предпочитало не замечать, когда юнкера шили себе шинели или мундиры из хорошего, дорогого сукна. То, что Грушницкий подчеркнуто носит шинель солдатского образца накануне своего производства в офицеры, свидетельствует о его манерности («производить эффект — его страсть», — отмечал Белинский). И отчасти он добивается своего. Мери, видя его в солдатской шинели, считает Грушницкого разжалованным, то есть пострадавшим за какой-то романтический проступок (дуэль?). Кокетничая своим подчеркнуто солдатским видом, Грушницкий на самом деле спит и видит себя офицером. Когда же его производство наконец свершилось, Грушницкий сияет («самодовольство и вместе некоторая неуверенность изображались на лице его…»). Он понимает, что лишается в глазах окружающих ореола загадочности, но тем не менее самым тщательным образом, даже сверх меры, исполняет все требования устава. «…Эполеты неимоверной величины были загнуты кверху в виде крылышек амура; сапоги его скрипели; в левой руке держал он коричневые лайковые перчатки и фуражку…»

…толстая трость — точно у Робинзона Крузоэ! Да и борода кстати, и прическа? la mougik. — Робинзон Крузо (в старой транскрипции Крузоэ) — герой романа Д. Дефо «Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо» (1719), в результате кораблекрушения долго живший один на острове и изготовлявший все ему необходимое своими не слишком умелыми руками. Прическа «под мужика» (длинные волосы, подстриженные сзади полукругом) в царствование Николая I была своего рода свидетельством вольнодумства и независимости. Такие прически запечатлены на портретах Гоголя, молодого Некрасова, некоторых славянофилов.

…не променяли бы их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимионов… — Эндимион в греческой мифологии красавец-охотник или пастух, возлюбленный богини Луны Селены. Зевс даровал ему бессмертие, погрузив в вечный сон, но сохранив красоту и юность.

…неровности его черепа… поразили бы френолога странным сплетением противоположных наклонностей. — Френология — учение, которое основали венский врач Ф. И. Галль (1758–1828) и швейцарский писатель И. К. Лафатер (1741–1801). Френология определяла отношение между душевными особенностями человека и наружной формой (неровностями) его черепной коробки, а также устанавливала связь умственных способностей индивидуума с разными отделами его мозга. В начале XIX века френология была очень популярна, но впоследствии была дискредитирована как не имеющая серьезного научного обоснования.

Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, по словам Цицерона, мы начинали хохотать… — Авгуры — древнеримские жрецы, которые улавливали поданные божествами знаки и толковали их. Особое значение придавалось гаданию по полету птиц (так называемые ауспиции). Авгуров привлекали к прорицанию перед каждым крупным политическим или военным актом. Однако со временем гадание авгуров превратилось в формальную процедуру, в которую мало кто уже верил. Согласно Цицерону (106–43 гг. до н. э.) авгуры и сами уже не могли без улыбки смотреть друг на друга при совершении гаданий, ибо не верили в них. Отсюда и произошло выражение «улыбка авгуров».

…купаться два раза в неделю в разводной ванне… — Разводная, то есть разбавленная, так как на больных или слабых пациентов концентрированный нарзан без соответствующей подготовки действовал плохо.

…fievre lente — болезнь не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия. — fievre lente (франц.) — изнурительная лихорадка.

…я выехал на дорогу, ведущую из Пятигорска в немецкую колонию… — Немецкая (или Шотландская) колония, отстоящая от города на 7 верст, заселялась переселенцами из Германии и Шотландии.

…куда часто водяное общество ездит en piquenique. — Во времена Лермонтова слово «пикник» еще воспринималось как иностранное, почему оно и написано по-французски.

…показалась на дороге шумная и блестящая кавалькада: дамы в черных и голубых амазонках, кавалеры в костюмах, составляющих смесь черкесского с нижегородским… — Кавалькада — группа, вереница всадников. Амазонка — длинное платье для верховой езды. Смесь черкесского с нижегородским — перефразированная реплика Чацкого, иронизирующего по поводу смешения французского с нижегородским.

Оклики часовых перемежались с шумом горячих ключей, спущенных на ночь. — Вода из горячих источников, чтобы снизить температуру в помещениях ванн, выпускалась на ночь к подножию Машука.

…пышность ее платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи — счастливую эпоху мушек из черной тафты. — Фижмы — модная в XVIII столетии широкая юбка на обручах. В это же время существовала мода наклеивать на лицо маленькие круглые кусочки черной ткани (тафты), причем расположение одной или нескольких мушек имело смысловое значение, выражая неприступность, расположенность, меланхолию и т. д.

Уж не назначен ли я ею в сочинители мещанских трагедий и семейных романов — или в сотрудники поставщику повестей, например, для «Библиотеки для чтения»? — «Библиотека для чтения» — журнал, издаваемый О. Сенковским с 1834 по 1848 год. Пользовавшийся вначале широкой популярностью журнал впоследствии утратил ее и в основном печатал беллетристику невысокого качества.

…Нарзан называется богатырским ключом. — В «Записках декабриста» А. Розена говорится: «…Главная приманка в Кисловодске — славный источник Нарзан, по-черкесски — Богатырская вода».

Но смешивать два эти ремесла / Есть тьмы охотников — я не из их числа. — Не совсем точная цитата из монолога Чацкого («Горе от ума», д. III, явл. 3).

…поэты за деньги величали Нерона полубогом… — Римский император Нерон, правивший в 54–68 годах, воображал себя великим актером, поэтом и музыкантом и требовал от подданных восхищения его талантами.

Ума холодных наблюдений / И сердца горестных замет. — Стихи из посвящения П. Плетневу в романе Пушкина «Евгений Онегин».

…Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс в своем «Освобожденном Иерусалиме». — В поэме Т. Тассо есть эпизод, в котором повествуется, как рыцарь Танкред попадает в заколдованный лес.

Эти петербургские слётки всегда зазнаются… — Слёток — молодая птица, начавшая вылетать из гнезда. Здесь — новоприбывший из столицы.

На нем были серые рейтузы, архалук и черкесская шапка. — Архалук — верхняя одежда горцев, почти то же, что и бешмет.

…не падайте заранее; это дурная примета. Вспомните Юлия Цезаря! — По преданию, римский император Юлий Цезарь (100–44 гг. до н. э.) оступился на пороге, направляясь на встречу с заговорщиками, замышлявшими его убить, что им и удалось осуществить.

…это новое страдание, говоря военным слогом, сделало во мне счастливую диверсию. — Диверсия (лат.) — действие, цель которого заставить противника сосредоточиться на одном участке с тем, чтобы на самом деле атаковать его основными силами на другом. В данном случае — благотворное отвлечение.

Фаталист

Фаталист (от лат. fatum — судьба) — человек, верящий в неизбежность жребия, заранее приуготовленного ему высшими силами.

…были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах… — Речь идет об астрологах, к которым Печорин относится иронически.

Вопросы и задания

1. Какие друзья и знакомые в окружении Лермонтова могли послужить прототипами героев романа?

2. Что представляла собой Кавказская Линия?

3. Как выглядели крепости на Кавказе?

4. Какие обычаи характерны для жизни горцев?

5. Какие горские племена упоминаются в романе Лермонтова?

6. На примере образов Максим Максимыча и Печорина опишите военный быт на Кавказе.

7. Почему Грушницкий, изображая разжалованного, рассчитывает на внимание и сочувствие окружающих?

8. В чем состоит основное отличие поединка Печорина с Грушницким от дуэли, изображенной в «Евгении Онегине»?

Загрузка...