Роман И. Гончарова «Обыкновенная история» (1847)

В самом названии «Обыкновенная история» заключено определение, чрезвычайно важное для понимания современной Гончарову жизни — «обыкновенная».

Обыкновенное приходит на смену прежней романтической патетике, неординарным личностям и драматическим ситуациям, наполнявшим литературные произведения и определявшим поэтическое представление о человеческом бытии. «Все однообразно», «все обыкновенно», «все подходит под какой-то прозаический уровень», — напишет Гончаров в своем цикле очерков «Фрегат „Паллада“» (1855–1857), посвященном собственным впечатлениям о кругосветном плавании, в котором было немало и экзотического. Эти слова можно вынести в качестве эпиграфа к русской и общеевропейской жизни 40–60-х годов XIX века.

Подобное восприятие жизни в ее повседневном прозаическом течении формируется у русских писателей с середины 1830-х годов. Повсеместно ощущается какой-то эпохальный, исторический перелом, захватывающий вслед за Западной Европой и Россию.

«Критическим и переходным временем» называет современность молодой И. Тургенев. «Все более или менее, — пишет в 1847 году Гоголь, — согласились называть нынешнее время переходным. Все, более чем когда-либо прежде, ныне чувствуют, что мир в дороге, а не у пристани…» Противопоставление двух исторических эпох, настоящей (прозаической) и прошлой (поэтической), заложено в основу повести Л. Толстого «Два гусара» (1856).

И для В. Белинского появление вершинных произведений Пушкина и Гоголя («Евгения Онегина» и «Мертвых душ») напрямую связано с современным состоянием общества, сущность которого, в отличие от предшествующих эпох, «составляет… проза жизни, вошедшая в его содержание».

По-иному о прозе наступающего века говорит поэт Е. Баратынский, удрученный господством в обществе корыстных устремлений и потребностей:

Век шествует путем своим железным,

В сердцах корысть, и общая мечта

Час от часу насущным и полезным

Отчетливей, бесстыдней занята.

Исчезнули при свете просвещенья

Поэзии ребяческие сны,

И не о ней хлопочут поколенья,

Промышленным заботам преданы.

(«Последний поэт», 1835)

Эту мысль подхватывает Гоголь в «Театральном разъезде» (1836–1842): «Все изменилось давно в свете. <…> Не более ли теперь имеют электричества чин, денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь?»

Так или иначе торжество практических идей над романтическим восприятием жизни — явление исторически объективное и закономерное. 1840–1850-е годы в России отмечены активизацией деловой жизни. «…Что бы про наш век ни говорили, — сказано в одном из писем 1854 года А. Писемским, — какие бы в нем ни были частные проявления, главное и отличительное его направление практическое: составить себе карьеру, устроить себя покомфортабельнее, обеспечить будущность свою и потомства своего — вот божки, которым поклоняются герои нашего времени…»

«Обыкновенная история» явилась одним из первых художественных откликов на явление нового социального феномена — буржуазного мироощущения. Буржуазность проникает в дворянское сознание, для которого практичность, предельная сосредоточенность на материальном интересе, стремление составить себе состояние путем выгодного вложения капитала доселе по большей части были побуждениями чуждыми и презираемыми. Разумеется, дело было не в том, что дворяне пренебрегали имуществом или капиталом, — охотников «за счастьем» и в их среде было предостаточно. Однако добывалось это путем вхождения «в случай», выгодной женитьбой, выигрышем в карты… А вот заниматься торговлей, заводить фабрики или предпринимать финансовые операции большинство дворян считало низменным. Но постепенно такой взгляд на вещи начинает меняться. Это выражается, в частности, и в том, что многие начинают иначе относиться к статской службе, которая традиционно воспринималась дворянами как непрестижная, «подьяческая».

Мироощущение молодого человека, начинающего самостоятельную жизнь

Роман начинается с проводов двадцатилетнего Александра Адуева из родных Грачей в Петербург. Маменька собрала своего сына основательно, чтобы он зря не тратился в столице. В дорогу ему даны дюжина простыней и наволочек, три дюжины рубашек, двадцать две пары носков, несколько дюжин косыночек и платков. Из одежды — «хороший фрак» не на «всякий день», попроще «в люди» — фрак масака (в отличие от официального «хорошего фрака» черного цвета этот фрак — брусничного цвета с синеватым отливом), четыре жилета, две пары брюк.

Кроме всего прочего, путешественнику выделены обильные съестные припасы, не только в дорогу, но и для собственного стола в Петербурге, как то: сушеная малина, мед, варенье и т. п. Одним словом, Адуев обременен багажом не меньше чем Ларины, отправлявшиеся в Москву. И кибитка его такая же, как упомянута в «Евгении Онегине», и само путешествие молодого человека мало чем отличалось от того, что описано в пушкинском романе.

В автобиографическом очерке «На родине» Гончаров вспоминает, как он возвращался после окончания университета к себе домой в Симбирск, до которого из Москвы было семьсот верст с лишком.

Путешествовать на почтовых переменных лошадях (это пять дней в пути) студенту было дорого — полтораста рублей ассигнациями. «Ехать „на долгих“, с каким-нибудь возвращающимся из Москвы на Волгу порожним ямщиком, значило бы вытерпеть одиннадцатидневную пытку. <…> Железных и других быстрых сообщений, вроде malleposte[37], не существовало… Мне сказали, что есть какой-то дилижанс до Казани, а оттуда-де рукой подать до моей родины.

Газетных и никаких печатных объявлений не было: я узнал от кого-то случайно об этом сообщении и поспешил по данному адресу в контору дилижанса, в дальнюю от меня улицу. Конторы никакой не оказалось. На большом пустом дворе стояло несколько простых, обитых рогожей кибиток и одна большая бричка на двух длинных дрогах вместо рессор». Эта бричка на трех пассажиров и оказалась «дилижансом».

На этом проблемы не кончились: Гончарову пришлось ждать три дня, чтобы набралось еще два попутчика. Затем было четырехдневное путешествие в июльский зной. От страшной тесноты, все окутанные густой пылью путешественники в первый же день возненавидели друг друга. «По лицам у нас струями лился пот, пыль липла к струям и изукрасила нас узорами. В первые же сутки мы превратились в каких-то отаитян. На второй день совсем почернели, а на третий и четвертый на щеках у нас пробивался зеленоватый румянец».

«Так полвека назад двигались мы по нашим дорогам! — заключает писатель. — Только лет через двенадцать после того появились между Петербургом и Москвою первые мальпосты, перевозившие пассажиров с неслыханною дотоле быстротою: в двое с половиной суток. В 1849 году я катился из Петербурга уже этим великолепным способом. А затем, возвращаясь в 1855 году через Сибирь из кругосветного плавания, я ехал из Москвы по Николаевской железной дороге: каков прогресс!»

Как известно, переезжая из одного места в другое, путешественнику необходимо было получить у полицмейстера подорожную и «вид». «Вид» и подорожная, помимо фиксации имени и чина путешествующего и его права на проезд по империи, служили ему еще и документом для жительства в другом городе. Для студента «видом» был университетский отпускной билет.

Примерно так едет в Петербург и Александр Адуев (правда, не на казенных лошадях, а в относительном комфорте собственной повозки). Он смутно осознает цель своего путешествия. Его представления о жизни идеальны и романтически неясны. «Мечтал он… о пользе, которую принесет отечеству. Он прилежно и многому учился. В аттестате его сказано было, что он знает с дюжину наук да с полдюжины древних и новых языков. Всего же более он мечтал о славе писателя. Стихи его удивляли товарищей. Перед ним расстилалось множество путей, и один казался лучше другого».

Так в начале 1829 года из украинской глубинки в Петербург прибыл и юный Гоголь. Он ехал устраиваться на службу, но на дне его чемодана лежала романтическая поэма «Ганц Кюхельгартен». Именно ею Гоголь собирался завоевывать столицу.

Из провинциального Симбирска в 1835 году в северную столицу, подобно своему будущему герою Александру Адуеву, приехал и сам Гончаров искать «карьеры и фортуны». Помимо службы в Департаменте внешней торговли Министерства финансов, его привлекает литературная жизнь Петербурга. Он стал вхож в литературный салон Майковых. В их рукописном альманахе он поместил свои четыре стихотворения, написанные в духе подражаний модным романтическим поэтам. Эти стихотворения Гончаров впоследствии ввел в отрывках в «Обыкновенную историю», приписав их авторство Александру Адуеву.

Идеализм Адуева-младшего, как отмечает исследователь биографии и творчества Гончарова Ю. Лощиц, — «александрийский». Здесь имеется в виду вполне конкретное общественное умонастроение, сложившееся в России в эпоху царствования Александра I. «То была эпоха мечтаний вообще, эпоха грез и вздохов, видений, провидений и привидений… Для всей эпохи так характерно именно это расторжение ума и сердца, мысли и воображения, — не столько даже безвольность, сколько именно эта безответственность сердца».

События в «Обыкновенной истории» разворачиваются с начала 1830-х годов, то есть выходят уже за пределы александровской эпохи. Но «александрийский» романтизм юного Саши Адуева не является каким-то исключением. Скорее он типичен для тогдашних молодых людей, вступающих в жизнь.

Этот романтический настрой задавался еще в университете или в благородных пансионах — закрытых учебных заведениях для детей потомственных дворян. Таковым был, например, Санкт-Петербургский благородный пансион, с 1819 года находившийся при столичном университете. Хотя программа пансиона была значительно меньше университетской, по правам и привилегиям он приравнивался к высшим учебным заведениям. Его выпускники, как и выпускники университета, в зависимости от экзаменационных баллов, полученных на выпускных экзаменах, получали чин от XIV до X класса.

Александр Адуев, как и сам Гончаров, закончил Московский университет в самом начале 30-х годов. На Московском университете, вспоминал Гончаров, как и на всей Москве, «лежал особый отпечаток. <…> Наш университет в Москве был святилищем не для одних нас, учащихся, но и для их семейств и для всего общества. Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть громких, блестящих деятелей общества» («В университете»).

Молодые люди, учившиеся тогда в Московском университете, в большинстве своем были охвачены благородным стремлением к знаниям, которые потом можно было бы применить на поприще общественному служению Отечеству. «Мы, юноши, полвека тому назад, — писал Гончаров, — смотрели на университет, как на святилище, и вступали в его стены со страхом и трепетом… Свободный выбор наук, требующий сознательного взгляда на свое влечение к той или иной отрасли знания, и зарождавшееся из этого определение своего будущего призвания — все это захватывало не только ум, но и всю молодую душу».

Подобные мысли объясняют ту романтическую приподнятость стремлений, тот идеальный настрой, с которым молодые люди по окончании университета поступали на статскую службу.

Далеко не всегда бюрократическая карьера прельщала этих людей и составляла их жизненную цель. В одной из своих статей Белинский отметил, что двадцатые годы — «это ультраромантическое и ультрастихотворное время». Всеобщее увлечение поэзией продолжается и в тридцатые годы. По словам Гончарова, который также отдал дань этому увлечению, «писание стихов тогда было дипломом на интеллигенцию». Жизнь в столице привлекала возможностью печататься в журналах, вращаться в литературных кругах, быть замеченным и сделать себе литературное имя.

Так или иначе у Александра грандиозные планы. Судя по всему, он закончил «этико-политический» факультет, как раньше называли юридический факультет. Адуев с гордостью перечисляет курсы, прослушанные в университете: «Я знаю богословие, гражданское, уголовное, естественное и народное права, дипломацию, политическую экономию, философию, эстетику, археологию…» Он привез с собой несколько «диссертаций», где он излагал решение важных государственных вопросов. Проекты эти он намеревается показать своему будущему начальнику, дабы тот воочию оценил его способности.

Он уверен, что в департаменте по его способностям ему предложат место не меньше столоначальника, а там, присмотревшись к делу, «месяца через два можно было бы и в начальники отделения». В реальности до этих карьерных «высот» Адуеву еще идти и идти. Столоначальник — чиновник VII или VIII класса, заведующий канцелярским столом, то есть определенным разрядом дел. В ведении столоначальника находятся помощник и писцы. Начальник отделения — чиновник VI класса. Следует отметить, что Адуев-старший после семнадцати лет успешной службы имеет чин статского советника, то есть V класса.

Для души, которая «жаждет выразиться», Адуев-младший желает заняться творчеством, печататься в журналах. У него припасен целый сверток стихов в романтическом духе.

Москва и Петербург

Действительность оказывается куда прозаичней. Начальника отделения интересуют только два таланта Александра: знание русского языка и хороший почерк. Вакансия, которую предлагают молодому человеку, — место писца. Находит дядюшка Саше и литературное занятие — перевод статей на сельскохозяйственные темы. Диссертации племянника Адуев-старший отдает своему слуге на хозяйские нужды, «обклеить что-то» (в тогдашнем обиходе даже богатого дома бумага была довольно редка).

И тем не менее Александру с самого начала «решительно улыбается фортуна». В департамент, куда Адуев принят по протекции своего дяди — важного чиновника, он поступает на «старший оклад»: семьсот пятьдесят годовых, а «с наградой тысяча будет».

Это действительно большая удача, так как для начинающих довольно часто практиковалась служба без жалованья. Русская история даже знает примеры, когда жалованье чиновникам вообще не выплачивалось. Например, в 1726 году Меншиков отменил жалованье статским чиновникам, посчитав, что они и так берут взятки. Без жалованья на службу в департамент государственного казначейства поступил в свое время И. Панаев. Самому Гончарову при поступлении на службу назначили 514 рублей 60 копеек, а на пятнадцатом году службы он дослужился только до младшего столоначальника (чин коллежского асессора, VIII класс).

Конечно, и для скромного проживания в Петербурге тысячи рублей годовых было недостаточно: на один стол и квартиру требуется не менее 100 рублей в месяц. А ведь молодому человеку надо еще прилично одеться. Костюмы, сшитые в провинции даже у лучших портных, в столице смотрятся как безнадежно устаревшие. Но у Александра есть еще и дополнительные заработки. В редакции журнала (тоже не без дядюшкиной протекции) Александру выплачивают по сто рублей в месяц за переводы в четыре печатных листа.

Двери петербургских деловых кабинетов и светских гостиных открывались перед молодыми людьми при помощи писем и устных рекомендаций сановных людей, имеющих вес в обществе. Таковые у Александра есть: Петр Иванович Адуев — статский советник, служивший «при каком-то важном лице чиновником особых поручений», а еще начальник отделения и редактор журнала, которым он рекомендует племянника, его приятели. Так что в целом восхождение по служебной лестнице у Александра совершается успешно. Он начинает рядовым канцелярским чиновником, от которого требуются только прилежание и аккуратность.

Через два года благодаря способностям, знаниям и служебному рвению Александр получает «порядочное место». Уже сам столоначальник с почтением начинает подносить ему табакерку, пророча Адуеву блестящую карьеру.

В редакции журнала Александр тоже стал важным лицом. «Он занимался и выбором, и переводом, и поправкою чужих статей, писал и сам разные теоретические взгляды о сельском хозяйстве. Денег у него, по его мнению, было больше, нежели сколько нужно, а по мнению дяди, еще недовольно».

Перед читателем последовательно разворачивается обыкновенная история столкновения юноши-идеалиста с практикой жизни, история постепенного превращения романтика в человека «дела». При этом Александр изживает в себе не только романтический, но и провинциальный, патриархальный взгляд на жизнь.

В романе отчетливо просматривается противопоставление добродушной патриархальной провинции холодному чиновному Петербургу, ориентированному на Европу. В этот образ провинции вписывается и Москва, «сердце» страны, воспринимаемая Гончаровым и его современниками как исконно русский город. Уклад первопрестольной, нравы и обычаи москвичей мало чем отличаются от жизни провинциалов.

Сравнения Петербурга и Москвы были у всех на устах в 1830–1840 годах, находясь в центре споров между славянофилами и западниками[38].

Хлебосольная, напоминающая большое село Москва внешне выглядела привлекательнее, чем бюрократический Петербург с его казенным жизненным складом. И все же сонно-бездеятельная московская жизнь не имела особых преимуществ перед деятельным европейским ритмом северной столицы.

«В Москве могут жить хорошо теперь только люди остановившиеся, обеспеченные, отживающие, — восклицал профессор Московского университета, историк-западник Т. Н. Грановский, друг Герцена и Огарева. — Человеку со свежими силами, с неостывшей энергией, с жаждою деятельности — в Москве делать нечего. <…> Ему должно казаться нестерпимым это бездеятельное, тупое самодовольствие, в которое погружена Москва. Такое самодовольствие есть несомненный признак отсталости и дряхлости…»

Первым две столицы сопоставил Н. В. Гоголь в своих «Петербургских записках 1836 года». Затем появилась ходившая в рукописи статья Герцена «Москва и Петербург» (1842); через три года — статья Белинского «Петербург и Москва», где критик приветствовал активно-деловую жизнь Петербурга.

Существовала и иная точка зрения. В 1847 году публикуется большой фельетон Аполлона Григорьева «Петербург и Москва». Для него рациональный Петербург — воплощение серости и скуки, бездомности жизни. Москва же олицетворяет родной, домашний очаг, дружную семью, собравшуюся вместе вечером у самовара.

В тогда же напечатанном фельетоне «Станция Едрово» Герцен, раздумывая о достоинствах обеих столиц, не нашел повода отдать предпочтение одной из них. «Житель Петербурга, — писал Герцен, — привык к деятельности, он хлопочет, он домогается, ему некогда, он занят, он рассеян, он озабочен, ему пора!.. Житель Москвы привык к бездействию: ему досужно, он еще погодит, ему еще хочется спать, он на все смотрит с точки зрения вечности; сегодня не поспеет, завтра будет, а и завтра не последний день. <…> Московские писатели ничего не пишут, мало читают — и очень много говорят; петербургские ничего не читают, мало говорят — и очень много пишут. Московские чиновники заходят всякий день (кроме праздничных и воскресных дней) на службу; петербургские заходят каждый день со службы домой; они даже в праздничный день, хоть на минуту, а заглянут в департамент. В Петербурге того и смотри умрешь на полдороге, в Москве из ума выживешь; в Петербурге исхудаешь, в Москве растолстеешь — совершенно противуположное миросозерцание».

Усадебная провинциальная идиллия

В романе Гончарова российская провинция изображена в поэтических тонах. Это мир, замкнутый в себе, где жизнь подчинена раз и навсегда заведенным порядкам и естественному природному ритму. Это уютный, домашний мир, где Александру «жизнь от пелен… улыбалась; мать лелеяла и баловала его, как балуют единственное чадо; нянька все пела ему над колыбелью, что он будет ходить в золоте и не знать горя…».

Имение Адуева Грачи воплощает в себе всю красоту средней полосы России. «От дома на далекое пространство раскидывался сад из старых лип, густого шиповника, черемухи и кустов сирени. Между деревьями пестрели цветы, бежали в разные стороны дорожки, далее тихо плескалось в берега озеро, облитое к одной стороне золотыми лучами утреннего солнца и гладкое, как зеркало; с другой — темно-синее, как небо, которое отражалось в нем, и едва подернутое зыбью. А там нивы с волнующимися, разноцветными хлебами шли амфитеатром и примыкали к темному лесу».

Однако красоты природы в действительной жизни не обеспечивали идиллии. Е. Водовозова в своих мемуарах «На заре жизни» подробно описывает жизнь и быт мелкопоместного и среднепоместного дворянства 1840–1850-х годов, когда его «золотой век» безвозвратно канул в прошлое.

Мелкопоместные дворяне, имевшие от двух до десяти крепостных, жили бедно. В пределах одной деревни обычно проживало несколько мелкопоместных дворян. Их убогие домишки, разделенные огородами, находились на близком расстоянии друг от друга.

Большая часть этих домов состояла из двух комнат, поделенных, в свою очередь, внутренними перегородками. Эти комнаты разделяли сени, оканчивавшиеся кухней напротив входной двери. По правую руку от сеней жили «господа», по левую (в «людской») — их «крепостные». Население людской, учитывая женщин и детей, достигало двенадцати — пятнадцати человек. Здесь же бегали куры, собаки, кошки, телята.

«Господская» половина («панские хоромы») мало чем отличалась от людской. Здесь, правда, не бегали куры и не заходили телята, а вместо лавок, ведер и лоханок стояла ветхая допотопная мебель с оборванной обивкой. Но здесь царила такая же грязь и большая скученность людей, что и на «людской» половине. Как в домах более или менее состоятельных помещиков, так и в домах бедных дворян ютилось много приживал, которым некуда было податься. Это были всевозможные пожилые незамужние племянницы, престарелые сестры хозяина или хозяйки, дядюшки, промотавшие свое состояние.

«Там, где мелкопоместные жили в близком соседстве один от другого, — свидетельствовала мемуаристка, — они вечно ссорились между собой, взводили друг на друга ужасающие обвинения, подавали друг на друга жалобы властям. Когда бы вы ни проходили по грязной улице, застроенной их домами, всегда раздавались их крики, угрозы друг другу, брань, слезы. К вечной, никогда не прекращавшейся грызне между соседями более всего поводов подавали потравы. При близком соседстве одного мелкопоместного с другим чуть не ежедневно случалось, что корова, лошадь или свинья заходила в чужое поле, луг или огород. Животных, осмелившихся посягнуть на чужое добро, били, калечили и загоняли в хлева. При этом немедленно загоралась перебранка, очень часто кончавшаяся потасовкой, а затем и тяжбою».

Помещики средней руки, владевшие 75–100 душами, тоже жили в небольших деревянных домах, лишенных элементарных удобств. Полностью отсутствовали какие бы то ни было понятия о гигиене. Форточек даже в зажиточных домах не существовало, и воздух в комнатах обновлялся только через топку печей. В детских спальнях, под которые отводились по обыкновению самые темные и невзрачные комнаты, рядом с детьми на сундуках или на полу, настелив что попало, спали мамки, няньки, горничные.

Болести и хвори лечили прибегая не только к помощи домашнего врача (если таковой вообще был), но и к многочисленным старухам знахаркам. «Предрассудки и суеверия, — отмечает Водовозова, — шли рука об руку с недостатком чистоплотности. Во многих семьях, где были барышни-невесты, существовало поверье, что черные тараканы предвещают счастье и быстрое замужество, а потому очень многие помещицы нарочно разводили их: за нижний плинтус внутренней обшивки стены они клали куски сахара и черного хлеба. И в таких семьях черные тараканы, как камешки, падали со стен и балок на спящих детей. Что же касается других паразитов, вроде прусаков, клопов и блох, то они так искусывали детей, что лица очень многих из них были всегда покрыты какой-то сыпью». Адуеву же усадебная жизнь вспоминается в розовых красках, ничего тягостного в ней он не находит.

Усадебную жизнь Гончаров прямо связывает с ушедшим веком — бездеятельным, патриархальным, романтическим, а Петербург — с утверждающейся практической, рассудочной эпохой.

После идиллических Грачей жизнь в Петербурге видится Адуеву антипоэтической, мрачной и скучной. «…На него наводили тоску эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы, сплошною массою тянутся одна за другою. „Вот кончается улица, сейчас будет приволье глазам, — думал он, — или горка, или зелень, или развалившийся забор“, — нет, опять начинается та же каменная ограда одинаковых домов, с четырьмя рядами окон. И эта улица кончилась, ее преграждает опять то же, а там новый порядок таких же домов. Заглянешь направо, налево — всюду обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, все одно да одно… нет простора, и выхода взгляду: заперты со всех сторон, — кажется, и мысли и чувства людские также заперты».

В основе планировки Петербурга, задуманного как «европейский» город, — четкость, регулярность, сориентирован-ность соединенных по большей части между собой фасадов зданий на улицы. Все это придает Петербургу упорядоченность, стройность и однообразие, но не мило русскому человеку.

Городской пейзаж провинциального города, как, впрочем, и Москвы, определяли замкнутые в себе, территориально обособленные особняки или усадьбы. Вдоль улиц вынесены заборы или ограды, а сам дом прячется в глубине двора, скрытый деревьями. Каждый дом имеет свою «физиономию», неповторимый вид.

Александр, глядя из окна своей квартиры на серые петербургские улицы, с тоской вспоминает родной губернский город. «Какой отрадный вид! Один дом с остроконечной крышей и с палисадничком из акаций. На крыше надстройка, приют голубей, — купец Изюмин охотник гонять их: для этого он взял да и выстроил голубятню на крыше; и по утрам и по вечерам, в колпаке, в халате, с палкой, к концу которой привязана тряпица, стоит на крыше и посвистывает, размахивая палкой. Другой дом — точно фонарь: со всех четырех сторон весь в окнах и с плоской крышей, дом давней постройки… <…> Подле него кокетливо красуется дикенький дом лекаря, раскинувшийся полукружием, с двумя похожими на будки флигелями, а этот весь спрятался в зелени; тот обернулся на улицу задом, а тут на две версты тянется забор, из-за которого выглядывают с деревьев румяные яблоки, искушение мальчишек. От церквей домы отступили на почтительное расстояние. Кругом их растет густая трава, лежат надгробные плиты. Присутственные места — так и видно, что присутственные места: близко без надобности никто не подходит. А тут, в столице, их и не отличишь от простых домов, да еще, срам сказать, и лавочка тут же в доме. А пройдешь там, в городе, две, три улицы, уж и чуешь вольный воздух, начинаются плетни, за ними огороды, а там и чистое поле с яровым. А тишина, а неподвижность, а скука — и на улице и в людях тот же благодатный застой! И все живут вольно, нараспашку, никому не тесно; даже куры и петухи свободно расхаживают по улицам, козы и коровы щиплют траву, ребятишки пускают змей».

В провинциальном городе и Москве дом людей семейных являл собой, по выражению Гончарова, «полную чашу». Вот как он описывает дом своей матери в Симбирске, где он вырос и куда вернулся по окончании университета. «Большой двор, даже два двора, со многими постройками: людскими, конюшнями, хлевами, сараями, амбарами, птичником и баней. Свои лошади, коровы, даже козы и бараны, куры, утки — все это населяло оба двора. Амбары, погреба, ледники были переполнены запасами муки, разного пшена и всяческой провизии для продовольствия нашего и обширной дворни. Словом, целое имение, деревня» («На родине»).

Богатые люди в Москве и провинции имели свои оранжереи, где выращивались апельсины и лимоны, персики и ананасы. В Петербурге же цитрусовые были исключительно привозные, а потому и стоили там недешево.

Привозили в северную столицу не только заморские, но и свои, российские фрукты и овощи, вплоть до соленых огурцов и капусты, картошки и репы, к немалому удивлению приезжих, продававшихся поштучно; естественно, что и цены на продукты в Петербурге по сравнению с общероссийскими были высоки.

Теснота петербургской жизни не давала возможности жителям заводить свое хозяйство. Исключение представляли только мало чем отличавшиеся от деревни петербургские окраины, например, Петербургская сторона или дальние линии Васильевского острова. «Где там этакого огурца увидишь! — восклицает камердинер Александра Евсей, возвратившийся с хозяином после восьмилетнего отсутствия из Петербурга в Грачи, — и во сне не увидишь! мелочь, дрянь: здесь и глядеть бы не стали, а там господа кушают! В редком доме, сударь, хлеб пекут. А этого там, чтобы капусту запасать, солонину солить, грибы мочить — ничего в заводе нет».

Удивляет жителей Грачей и то, что в петербургском доме Адуева не готовили («Там холостые господа стола не держат»), а брали провизию в лавочке. «Все в лавочке есть, — объясняет Евсей, — а чего нет в лавочке, так тут же где-нибудь в колбасной есть; а там нет, так в кондитерской; а уж чего в кондитерской нет, так иди в аглицкий магазин: у французов все есть!»

И в Москве, и в провинции на всем лежит «печать семейственности». Здесь больше ценят удобства, чем изящество. Москва и провинция любят обедать у себя дома, семейно. Даже бедные холостые люди обедают в основном дома, а если вне дома, — то у какого-нибудь знакомого семейства, но чаще всего у родных.

Здесь все друг друга знают, все друг другом интересуются. Великую роль в российской провинции, как и в Москве, играет родство. «Не любить и не уважать родни в Москве, — отмечает Белинский, — считается хуже, чем вольнодумством. Вы обязаны будете знать день рождения и именин по крайней мере полутораста человек, и горе вам, если вы забудете поздравить хоть одного из них» («Петербург и Москва»).

В Петербурге провинциалу грустно и неуютно. Если он приедет к своей петербургской родне или обратится с рекомендательным письмом к столичным знакомым, то его ждет довольно прохладный прием. «Он думает: вот отворятся ему широкие объятия, не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк, как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы: все подопьют наливочки, может быть, запоют хором песню…

Куда! на него едва глядят, морщатся, извиняются занятиями; если есть дело, так назначают такой час, когда не обедают и не ужинают… Хозяин пятится от объятий, смотрит на гостя как-то странно. В соседней комнате звенят ложками, стаканами: тут-то бы и пригласить, а его искусными намеками стараются выпроводить… Всё назаперти, везде колокольчики: не мизерно ли это? да какие-то холодные, нелюдимые лица.

А там, у нас, входи смело; если отобедали, так опять для гостя станут обедать; самовар утром и вечером не сходит со стола, а колокольчиков и в магазинах нет. Обнимаются, целуются все, и встречный и поперечный. Сосед там — так настоящий сосед, живут рука в руку, душа в душу; родственник — так родственник: умрет за своего…» («Обыкновенная история»).

Столичный «прозаизм»

Петербург не приемлет непосредственности, простоты, сердечности в отношениях, характерных для провинции. В адуевских определениях его как города «искусственных чувств, безжизненной суматохи», «поддельных волос, вставных зубов» слышится голос самого Гончарова, провинциала, с трудом враставшего в петербургский быт.

Петербург, по своей сути, «антиромантичен» — «…там жизнь стараются подвести под известные условия, прояснить ее темные и загадочные места, не давая разгула чувствам, страстям и мечтам…». По мнению Адуева-старшего, восторженность Александра неуместна именно в Петербурге, где «все уравнено, как моды, так и страсти, и дела и удовольствия, все взвешено, узнано, оценено…». «Напрасно ты приезжал…» — часто повторяет дядюшка племяннику. «…Ты, может быть, вдесятеро умнее и лучше меня… да у тебя, кажется, натура не такая, чтоб поддалась новому порядку… Ты вон изнежен и избалован матерью, где тебе выдержать все, что я выдержал? Ты, должно быть, мечтатель, а мечтать здесь некогда; подобные нам ездят сюда дело делать».

Рисуя собирательный портрет петербуржца и москвича, Белинский словно предвосхищает разницу между Александром и Петром Адуевыми: «Есть мудрые люди, которые презирают всем внешним; им давай идею, любовь, дух, а на факты, на мир практический, на будничную сторону жизни они не хотят и смотреть. Есть и другие мудрые люди, которые, кроме фактов и дела, ни о чем знать не хотят, а в идее и духе видят одни мечты» («Петербург и Москва»).

Петр Иванович Адуев — петербуржец в его полном проявлении. Он сдержан, умеет владеть собой, слывет за деятельного и делового человека. К нему, как обладающему деловыми связями, часто обращаются за протекцией.

«Я статский советник по чину, заводчик по ремеслу», — заявляет о себе Петр Адуев. Он совладелец фарфорового завода, отринувший убежденность в том, что «купеческие» дела «не для господ». Гончаров в своей поздней статье «Лучше поздно, чем никогда» (1879) отметил, что в 1820–1840 годах заниматься промышленным производством дворянину и высокопоставленному чиновнику было унизительно. «Чин не позволял, а звание купца не было лестно». Исключение составляли заводчики-бары, у которых заводы и фабрики входили в число родовых поместий. На них по оброку работали крепостные, занимая должности от простых рабочих до управляющего. Владельцы таких заводов и фабрик, как правило, ими не занимались.

Петр Адуев — человек нового века. Ему нисколько не зазорно заниматься заводом. Судя по всему, его основной капитал составляют деньги, полученные от производства фарфора. В отличие от своих компаньонов он умеет приращивать капитал и при первой возможности выкупает их паи, становясь единоличным владельцем. Для него смысл существования — в работе, приносящей практический результат («Долг исполнен, жизнь пройдена с честью, трудолюбиво — вот в чем счастье!»).

В своей жизни Адуев-старший руководствуется системой принципов и правил, разумное и рациональное следование которым, по его мнению, обеспечивает человеку комфортное существование в обществе. Он не признает над собой власти страстей, «даже смеялся над ними, считая их ошибками, уродливыми отступлениями от действительности, чем-то вроде болезней, для которых со временем явится своя медицина». Страсть для него — «сумасшествие».

У него есть своя теория брака — «брака с расчетом», которой он делится с племянником. Во-первых, жениться надо уже в зрелом возрасте, составив себе изрядное состояние и достигнув определенного положения в обществе. Во-вторых, невесту надо выбирать, хладнокровно рассуждая, «имеет ли такая-то или такая женщина качества, какие хочешь видеть в жене: вот в чем главный расчет». Женившись, «надо уметь образовать из девушки женщину по обдуманному плану, если хочешь, чтоб она поняла и исполнила свое назначение».

Адуев не советует племяннику жениться, «когда влюбишься». Довериться чувствам — значит отдать себя во власть слепой судьбы. Он уверен, что можно «просчитать» движения чувств женщины, и, если все-таки у нее возникнет страсть к «третьему лицу», умелыми действиями «расхолодить» ее. По теории Адуева, надежным, «ручным» чувство станет лишь тогда, если охладится до «градуса» привычки. А привычка, в отличие от любви, выдержит испытание временем.

Теория Петра Ивановича не была «сочиненной», а отражала настроения тех лет. Белинский в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» поддержал идеи Адуева-старшего: «…чем любовь спокойнее и тише, то есть чем прозаичнее, тем продолжительнее: привычка скрепляет ее на всю жизнь».

Рационален и взгляд Петра Ивановича на дуэль. Онегина и Печорина он бы шокировал, но тургеневский Базаров с ним бы солидаризовался. С точки зрения здравого смысла «драться — это глупость вообще», это все равно что решать спор «с дубиной в руках». Дуэль бессмысленна, да «мало ли ослов? их не вразумишь». По мнению Адуева, «в образованном мире есть другое орудие» — это хитрость, умное поведение. Он объясняет Александру, готовому вызвать на дуэль графа — счастливого соперника в любви, эти правила цивилизованной «дуэли»: «Надо было заметить, что ее поражает и ослепляет более всего в нем, и тогда искусно нападать на эти стороны, объяснить их просто, представлять в обыкновенном виде, показать, что новый герой… так себе… и только для нее надел праздничный наряд… Но все это делать с хладнокровием, терпеньем, с уменьем — вот настоящая дуэль в нашем веке!»

Как человек с достатком, Адуев имеет возможность снимать на «большой улице» хорошую квартиру — «холостую, для одного». Она состоит из залы, гостиной, столовой, двух кабинетов (один из них — рабочий), гардеробной и туалетной комнат. В услужении он держит троих людей, имеет личный экипаж.

Семнадцать лет назад Петр Иванович, подобно своему племяннику, также приехал в Петербург из Грачей романтическим провинциалом. В дорогу его отправляли старший брат и его жена, родители Александра. Это объясняет, почему рациональный и холодноватый Адуев принимает деятельное участие в судьбе племянника. Его участие проявляется и в том, что он помогает Александру снять небольшую квартирку в том же доме, где живет он сам, только на менее престижном, верхнем этаже.

Мелкие чиновники обычно не селились на «больших улицах», таких как аристократические Морские улицы, Каменно-островский или Невский проспект. Место их «обитания» — дальняя Петербургская сторона, Пески или находившиеся ближе к центру столицы Мещанские улицы и знаменитая Гороховая, которая в те времена называлась «Невским проспектом народа». На этих узких улицах, каменными рукавами пролегавших между лепившимися друг к другу по обе стороны домами, проживали бедные и среднего достатка чиновники, студенты, торговцы, ремесленники, купцы и мещане.

Об одном из таких домов, расположенном на Мещанской улице, пишет Гоголь в своем письме к матери в 1829 году: «Дом, в котором обретаюсь я, содержит в себе 2-х портных, одну маршанд де мод, сапожника, чулочного фабриканта, склеивающего битую посуду, декатировщика и красильщика, кондитерскую, мелочную лавку, магазин сбережения зимнего платья, табачную лавку и наконец привилегированную повивальную бабку».

В отличие от Александра Петру Адуеву никто не помогал. Он сам нашел себе дорогу, усердно работая и изживая иллюзии юности. Теперь он высоко поднялся по служебной лестнице, в петлице своего фрака Адуев-старший носит несколько орденских ленточек.

Если чин обозначал место человека в системе государственной бюрократии, то орден отражал или должен был отражать заслуги данного человека перед государством. На практике же награждение определенным орденом на определенном этапе служебной карьеры воспринималось чиновником и его окружением как непременный знак успешного продвижения по служебной лестнице. В своей незавершенной комедии «Владимир 3-й степени» (1833) Гоголь вывел петербургского чиновника Ивана Петровича Барсукова, поставившего перед собой достаточно типичную для служащего цель: во что бы то ни стало получить орден св. Владимира 3-й степени. Его старания в этом направлении были столь сильны, а желание столь маниакально, что в конце пьесы Барсуков сходил с ума и воображал, что он сам и есть Владимир 3-й степени.

Чем важнее был орден, тем выше он носился: самые значительные ордена носили на шее на орденской ленте соответствующих цветов, ордена более низких рангов закреплялись в петлице.

Ордена ввел Петр I. Одним из двух первых русских орденов был орден св. Андрея Первозванного, предназначенный для имевших большие государственные заслуги мужчин, второй — орден св. Екатерины — для женщин.

После Петра в России стали появляться и новые ордена. Ю. Лотман пишет: «Создалась орденская иерархия, имевшая и наглядное выражение: так, например, звезда св. Андрея Первозванного носилась выше звезды Владимирского ордена, так как Андреевский оставался высшим орденом Российской Империи. Ордена, имевшие степени, создавали внутриорденскую иерархию».

Иерархия орденов не была постоянной. Тот или иной государь стремился создать новый орден. Во время правления этого царя получить именно такой орден считалось особенно почетным, даже если он не был высшим в официальной иерархии.

На форму и размер ордена влияла мода. Дело в том, что подчас официальные инстанции выдавали лишь право на ношение ордена. В таких случаях награжденный сам заказывал себе орден. При этом он мог, исходя из собственного вкуса, менять величину ордена, украшать его декоративными элементами. Существовали и общие модные тенденции. Лотман пишет, что «в героическом XVIII веке в моде были большие, массивные ордена, в александровскую эпоху предпочитались ордена изящные».

Заслуги, за которые получали ордена, могли быть самыми разными. Некоторые ордена, как, например, орден св. Андрея Первозванного, могли быть получены как за военные, так и за статские заслуги.

Отражены в романе и модные обычаи Петербурга 1830–1840-х годов. Это женское курение и увлечение дам верховой ездой, что связано с распространением идеи женской эмансипации.

Курили дамы, вернее, самые модные и отважные среди них, пахитоски — подобие сигареты, в которой вместо бумаги использовались тонкие кукурузные листья. «…И как все, что делают женщины, даже подражание мужчинам, превратили в своеобразный протест мужскому миру — не тяжелый чубук, а изящный мундштук, не серьезное занятие, а светская болтовня с пахитоской. Возможно, именно женщины превратили курение в привычку. Впрочем, курить за столом не осмеливались даже женщины, и вплоть до начала XX века об этом не могло быть и речи[39]»!

Все же некоторые дамы осмеливались курить прилюдно, хотя это всех шокировало. «… Вон напротив нас молодая вдова живет, — возмущенно восклицает Марья Михайловна Любецкая, мать Наденьки — возлюбленной Александра, — сидит на балконе да соломинку целый день и курит; мимо ходят, ездят — ей и нужды нет!»

Еще одна характерная примета петербургской жизни, запечатленная в романе, — это всеобщий переезд петербуржцев летом на дачи. «Дачемания, болезнь довольно люто свирепствующая между петербургцами, гонит всех из города, — отметил в своем очерке „Петербургская сторона“ Е. Гребенка, — люди, по словам одного поэта:

И скачут, и ползут,

И едут, и плывут

вон из Петербурга, кто побогаче — подальше, а бедняки — на Петербургскую сторону; она, говорят, та же деревня, воздух на ней чистый, дома больше деревянные, садов много, к островам близко, а главное, недалеко от города; всего иному три, иному пять верст ходить к должности».

Люди со средствами ехали чаще всего на острова (самым престижным был Каменный остров). На природу выезжали для поправки здоровья, для соблюдения ежедневного моциона («На даче жить — надо гулять»). Многие стремились снимать или заводить дачи с хозяйством, чтобы вкушать здоровую деревенскую пищу. И с этой стороны петербургский образ жизни противоположен провинциальному: там нет разделяющей черты между «цивилизацией» и «природой».

Литературные истоки речей Адуева-младшего

В тексте романа — обилие цитат и «общепоэтических» слов романтического звучания, которые часто употреблялись в поэзии первой трети XIX века и стали романтическими штампами. Роль этих цитат и романтических «формул», выделенных романистом курсивом, значительна в воссоздании атмосферы времени и среды.

Больше всего цитат из произведений Пушкина, поскольку творчество Пушкина сосредоточило в себе поэтическое сознание и язык русского общества первой трети XIX века. А потому естественно, что, воссоздавая переход «от одной эпохи русской жизни… к другой», «ломку старых понятий и нравов» («Лучше поздно, чем никогда»), происходящую в 30–40-е годы, писатель прежде всего обращается к пушкинскому поэтическому авторитету. Из 17 пушкинских цитат и реминисценций 11 включены в речь Александра, 3 — Петра Адуева, 3 — в речь автора[40].

Кумиром читающей публики 1830–1840-х годов, как мы знаем, был писатель-романтик А. Бестужев-Марлинский. Речи персонажей Марлинского и его многочисленных литературных последователей неистовы, пышны и безудержны. Эти фигурные и цветистые фразы и сравнения проникали в разговоры, в живую устную речь. «Его сравнения заучивались, ему подражали», — свидетельствует современница.

Александр, у которого «чувство … просится наружу, требует порыва, излияния», тоже не раз высказывается в духе и тональности романтических героев: «…дружба и любовь — эти священные и высокие чувства, упавшие как будто ненарочно с неба в земную грязь…», «…вы без милосердия вонзаете свой анатомический нож в самые тайные изгибы моего сердца», «Ты моя муза… будь Вестою этого священного огня, который горит в моей груди; ты оставишь его — и он заглохнет навсегда».

В «неестественности», «ходульности» речей и поступков Александра заключается, по мнению Петра Ивановича, их несовременность и неуместность. «Не я ли твердил тебе, — обращается он к племяннику, — что ты до сих пор хотел жить такою жизнию, какой нет… Человек… имеет какое-нибудь звание, занятие — писатель, что ли, помещик, солдат, чиновник, заводчик… А у тебя все это заслоняет любовь да дружба… что за Аркадия!»

Итак, центральный конфликт «Обыкновенной истории» — столкновение «романтика жизни» с «человеком дела» — придал роману исключительно современное звучание. Уходят в прошлое старый патриархальный барский быт, понятия и нравы. Прозаический характер новой эпохи — историческая непреложность, с которой должен считаться каждый современник.

Комментарии

Часть I

…первой ее ключницы. — Ключница — служанка в частном, обычно помещичьем доме, в ведении которой находились продовольственные запасы и ключи от мест их хранения.

…будешь ли ходить по воскресеньям к обедне? — Обедня — простонародное название литургии — богослужения в церкви, совершаемого утром или в середине дня.

Что мясоед, что страстная неделя… — Мясоед — период, когда по уставу православной церкви разрешается мясная пища (Рождественский мясоед, Летний мясоед). Страстная неделя — Страстная седмица — последняя неделя Великого поста перед Пасхой.

…ходил в широких шароварах и казакине. — Казакин — старинное мужское верхнее платье в виде короткого кафтана на крючках, со сборками сзади.

…сделал полную честь этому гомерическому завтраку. — Гомерический завтрак — напоминающий своими необычайными размерами, количеством и т. п. пиршества олимпийских богов в «Илиаде» Гомера.

…выхлопочите мне патенты на три чина. — Патент — здесь: свидетельство от власти на чин.

…бостончик от обеда до глубокой ночи. — Бостон — род карточной «коммерческой» (т. е. на ставки) игры.

…очень хороши сочинения господина Загоскина. — Загоскин М.Н. (1789–1852) — драматург и автор многочисленных романов, в том числе и на исторические темы, один из которых, «Юрий Милославский», имел большой успех у современников.

…остановился в конторе дилижансов. — Дилижанс — многоместная карета, запряженная лошадьми, для регулярной перевозки пассажиров и почты.

…как бедный Евгений… — Герой стихотворной повести Пушкина «Медный всадник».

…наймешь бельэтаж на Невском проспекте (франц. — красивый) — второй, главный (обычно с более высокими комнатами) этаж здания, дворца, особняка.

Я иногда вижу в нем как будто пушкинского демона… — Имеется в виду стихотворение Пушкина «Демон».

…без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви… — Цитата из стихотворения Пушкина «К***» («Я помню чудное мгновенье…»).

…имеет прекрасную коллекцию картин фламандской школы. — Фламандская школа — направление в живописи XVII–XVIII веков, отмеченное тяготением к изображению повседневной жизни, народного быта.

Гутенберг, Иоганн (ок. 1400–1468) — немецкий изобретатель, создатель способа книгопечатания при помощи отлитых из свинца шрифтов.

Ватт (Уатт), Джеймс (1736–1819) — английский изобретатель, создатель одного из типов паровой машины.

Отколь порой тоска и горе / Внезапной тучей налетят… — Стихи, приписанные автором Александру Адуеву, представляют собой умышленно ухудшенный вариант стихотворения Гончарова «Тоска и радость», вошедшего в рукописный альманах Майковых «Подснежник» (1835).

…точно Юпитер-громовержец; откроет рот — и бежит Меркурий с медной бляхой на груди. — Юпитер — верховное божество в древнеримской мифологии, от которого зависели все небесные явления. Меркурий — бог-вестник, был на посылках у Юпитера. Медная бляха — отличительный знак посыльных при государственных учреждениях.

О наземе, статья для отдела о сельском хозяйстве. — Назём — навоз.

Асессора, что ли, тебе дали… — Коллежский асессор, чиновник VIII класса, соответствует майору.

Софокл (ок. 496–406 гг. до н. э.) — древнегреческий драматург. Написал около 120 трагедий, сохранилось только семь. Лучшие из них — «Эдип-царь», «Эдип в Колоне», «Антигона».

Эсхил (525–456 гг. до н. э.) — древнегреческий поэт-трагик, из его обширного творческого наследия сохранилось семь трагедий, в том числе «Персы», трилогия «Орестея», «Прикованный Прометей» и др.

…Влюбленные — все равно что две лейденские банки. — Лейденская банка — разновидность электрического конденсатора.

Все хотят золотого века! — Золотой век — выражение употребляется в значении: счастливая пора, беспечная жизнь, а также время расцвета искусства, науки в истории какого-либо народа. Впервые встречается у древнегреческого поэта Гесиода (VIII–VII вв. до н. э.) в поэме «Труды и дни», в описании века Сатурна, когда «люди жили подобно богам, без забот, труда и страданий». Тот же сюжет обработан римским поэтом Овидием (43 г. до н. э. — 17 г. н. э.) в «Метаморфозах».

…но это не грация Сильфиды. — Сильфида — по средневековым поверьям дух воздуха в образе прекрасной женщины.

«Воспоминания беса» — авантюрный роман французского писателя Ф. Сулье (1800–1847).

…будь Вестою этого священного огня. — Веста — у древних римлян богиня домашнего очага.

… и перевьет лавр миртами. — Здесь: лавр — символ славы, а мирт — символ мира и любви.

Зачем же мнения чужие только святы? — Слова Чацкого из комедии Грибоедова «Горе от ума» (действие III, явление 3).

«Шагреневая кожа» — роман Оноре де Бальзака (1799–1850).

Возьмите-ка оподельдоку… — Оподельдок — мазь из мыльного и нашатырного спирта с камфорой, применяемая при ревматических болях.

Не попущу, чтоб развратитель… — Неточная цитата из «Евгения Онегина». У Пушкина: «Не потерплю, чтоб развратитель…» (гл. 6, строфы XV, XVI, XVII).

…да вели достать бутылку лафиту. — Лафит — красное вино, употреблялось в подогретом виде.

…жалкий род, достойный слез и смеха! — Из стихотворения Пушкина «Полководец».

Часть II

…слушала снисходительно его иеремиады. — Иеремиады (по имени библейского пророка Иеремии) — пространные жалобы и стоны.

С ней обрели б уста мои / Язык Петрарки и любви… — Неточная цитата из «Евгения Онегина». У Пушкина: «С ней обретут уста мои / Язык Петрарки и любви» (гл. I, строфа XLIX).

Петрарка, Франческо (1304–1374) — итальянский поэт эпохи Возрождения, глава старшего поколения гуманистов.

Я пережил свои страданья, / Я разлюбил свои мечты… — Неточная цитата из стихотворения Пушкина «Я пережил свои желанья…».

…что меня теперь волнует, бесит? — Неточные слова Чацкого. У Грибоедова: «Но что теперь во мне кипит, волнует, бесит…» (действие III, явление 1).

Вот как два новейшие французские романиста определяют истинную дружбу и любовь… — Александр Адуев читает отрывки из французских романов «Атар-Гюль» Э. Сю и «Зеленая рукопись» Г. Друино.

Пилад и Орест — герои «Илиады» Гомера, ради дружбы готовые на любые жертвы.

…еще одно последнее сказанье! — Из трагедии Пушкина «Борис Годунов» (см. монолог Пимена из сцены в Чудовом монастыре).

Чем кумушек считать трудиться, / Не лучше ль на себя, кума, оборотиться? — Цитата из басни Крылова «Зеркало и Обезьяна».

Весны пора прекрасная минула… — Строки из стихотворения Гончарова «Романс», написанного в 1835 году для рукописного альманаха «Подснежник».

…струны вещие баянов… — неточная цитата из третьей песни поэмы «Руслан и Людмила». У Пушкина: «И струны громкие Баянов…»

…расширяся шумящими крылами, …летать под облаками, …капля и моего меда… — Выражения, взятые из басни Крылова «Орел и Пчела». У Крылова эти строки несколько отличаются: «Когда расширяся шумящими крылами, / Ношуся я под облаками, / То всюду рассевая страх: <…> Что в них и моего хоть капля меду есть».

…написал даже эпитафию. — Эпитафия (греч. — надгробное слово) — надгробная надпись, короткое стихотворение, посвященное умершему.

…заставляя строить мир, подобный миру фата-морганы. — Фата-моргана (ср. лат. fata Morgana — фея Моргана, по преданию, живущая на морском дне и обманывающая путешественников призрачными видениями) — сложный мираж, при котором на горизонте возникают изображения предметов, лежащих за горизонтом, обычно сильно искаженные и быстро изменяющиеся.

А тот классический триумвират педагогов… — Триумвират (лат. — три мужа) — три лица, соединившиеся для совместной деятельности.

«Мученики» — роман французского писателя-романтика Ф. Шатобриана (1768–1848).

«Философский словарь» — словарь французского писателя-просветителя и философа XVIII века Вольтера.

Монтень (1533–1592) — французский философ и писатель эпохи Возрождения.

Вулкан — у древних римлян бог огня. Марс — бог войны. Венера — богиня любви и красоты. Семела — по античному мифу, смертная женщина, которую полюбил Юпитер.

Едва мы вышли из Трезенских ворот… — Строка из трагедии «Федра» французского драматурга Ж. Расина (1639–1699).

«Семь смертных грехов» — роман Э. Сю; «Мертвый осел» — роман Ж. Жанена. Оба — французские писатели-романтики.

«Идиллии» Геснера — С. Геснер (1730–1788) — швейцарский поэт и художник, писал на немецком языке. В своих прозаических «Идиллиях» Геснер повествует об условных пастухах и пастушках, живущих в идеализированном патриархальном мире. В России был популярен в период господства сентиментализма.

«Готский календарь 1804 года» — генеалогический и политический справочник, выходивший ежегодно в немецком г. Готе. В нем помещались сведения о знатнейших европейских персонах.

«Юнговы ночи» — Э. Юнг (1683–1765) — английский поэт. Здесь имеется в виду его религиозно-дидактическая поэма «Жалоба, или Ночные думы о жизни, смерти и бессмертии».

Вейсе Х. Ф. (1726–1800) — немецкий писатель, автор детских повестей.

Кайданов И. (1782–1843) — автор учебника по всеобщей истории.

«Путешествия» — имеются в виду «Письма русского путешественника» Н. Карамзина.

…так пламенно, так нежно… — Неточная цитата из стихотворения Пушкина «Я вас любил…». У Пушкина: «…так искренно, так нежно…»

…только все это жалкие софизмы. — Софизм (греч. sophisma) — ложное, по существу, умозаключение, формально кажущееся правильным, основанное на преднамеренном, сознательном нарушении правил логики.

…брось-ка кость, так что твои собаки! — Измененная строка из басни Крылова «Собачья дружба». У Крылова: «А только кинь им кость — так что твои собаки!»

… в архалуке, в кожаной фуражке. — Архалук — здесь: поддевка, род домашнего короткого кафтана.

…вот какой-то Эдип с Антигоной. — Эдип — в греческой мифологии царь Фив, ослепивший себя, чтобы искупить свои грехи — убийство отца и женитьбу на матери; Антигона — дочь Эдипа, сопровождавшая слепого отца в его странствиях по чужим землям.

…прежних ран… ничто не излечило… — Измененные слова из пушкинской элегии «Погасло дневное светило…». У Пушкина: «Но прежних сердца ран, глубоких ран любви, ничто не излечило…»

…Крылова бесенок, явившийся из-за печки затворнику… — Речь идет о басне Крылова «Напраслина».

Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей… — Цитата из «Евгения Онегина» (гл. I, строфа XLVI).

…тебе хотелось от друга такой же комедии, какую разыграли, говорят, в древности вот эти два дурака… — Речь идет о сюжете баллады немецкого поэта и драматурга Ф. Шиллера (1759–1805) «Порука».

Проезжали мимо куаферов. — Куафёр (франц.) — устар. парикмахер.

Где я страдал, где я любил, / Где сердце я похоронил. — Из «Евгения Онегина» (гл. I, строфа L).

… в кучах, за оградой… — Из поэмы Пушкина «Цыганы».

…картина теньеровская… — Д. Теньер (Тенирс) Младший (1610–1690) — фламандский художник, писал сцены из крестьянского и городского быта.

Александр начал постигать поэзию серенького неба, сломанного забора, калитки, грязного пруда и трепака. — См. «Путешествие Онегина» в романе Пушкина «Евгений Онегин».

Иные мне нужны картины:

Люблю песчаный косогор,

Перед избушкой две рябины,

Калитку, сломанный забор,

На небе серенькие тучи,

Перед гумном соломы кучи

Да пруд под сенью ив густых,

Раздолье уток молодых;

Теперь мила мне балалайка

Да пьяный топот трепака

Перед порогом кабака…

Фидий (нач. V в. до н. э. — ок. 432–431 гг. до н. э.) — древнегреческий скульптор классического периода.

Пракситель — древнегреческий скульптор середины IV века до н. э.

На нынешнюю зиму ангажирован сюда Рубини… — Д. Рубини (1794–1854) — итальянский певец, тенор, гастролировал в России в 1843–1845 годах.

…такие слова были бы действием гальванизма… — Гальванизм — действие электрического тока.

Вопросы и задания

1. Как жили мелкопоместные дворяне в середине XIX века?

2. Чем объясняется романтический настрой молодых людей того времени?

3. Что было общего в жизненном укладе Москвы и российской провинции?

4. Как выглядел Петербург в восприятии недавно появившегося в нем провинциала?

5. Почему в Петербурге были неуместны романтическая восторженность и мечты?

6. Как буржуазный прагматизм влиял на жизнь столичных дворян?

7. Назовите и охарактеризуйте основные черты столичного быта, отмеченные Гончаровым.

Загрузка...