ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

У домика Кузнецовой остановилась серая поджарая лошадь, запряженная в санки-бегунки. Пожилой мужчина в овчинном тулупе и шапке-ушанке опустил ременные вожжи.

«А не махнуть ли прямо к председателю сельсовета? — подумал он и решил: — Конечно, к нему». И ударил вожжой лошадь:

— Н-но, Серый!

Серый мотнул косматой головой, лениво затрусил, сгоняя с дороги грачей, галок и кур, копавшихся в оттаявшем навозе. Под ясным утренним небом и желтоватым солнцем, золотился снег, блестели льдинки и отливали коричневым лаком деревья. Из труб серыми кудреватыми столбиками поднимался дым. Поравнявшись с трехоконной избой, человек глянул на сороку, сидевшую на поднятых оглоблях водовозки, прикрикнул на лошадь, которая, махнув хвостом, с ленивой рыси перешла на медленный шаг.

— Устал, дьявол! — выругался седок, взял кнут, лежавший в ногах в сене, но не ударил Серого, — навстречу из переулка выходили девушки.

Увидев среди них Дашу и Ольгу, он обрадовался: «Вот этих-то мне и надо!»

— Девушки! — позвал он. — Остановитесь!

Девушки окружили сани, хором поздоровались с приехавшим:

— Здравствуйте, Никанор Васильевич!

— Привет, красавицы!

— Куда держите путь?

— Куда же, как не к вам, ласковые!

— Ну, не очень-то мы ласковые теперь! — отозвалась Глаша.

— Что так? — убрав улыбку с широкого, красного лица, тревожно спросил Никанор Васильевич. — Аль обидел кто?

— А то нет! Знамо, обидели! — бросив взгляд на подруг, звонко ответила Глаша. — Маменьки, бабушки!

— Н-ну! — рассмеявшись, протянул Никанор Васильевич и перевел взгляд с Глаши на Ольгу и Дашу, стоявших поодаль с хмурыми лицами.

— Коровы телятся, овцы ягнятся. Колхознички четыре года навоз не возили в поле, он на дворах-то уже переметы подпирать начал, — доложила Глаша. — Мы, что ль, девушки, виноваты в этом? Вы знаете, где мы находились?

— Как не знать! — подхватил Никанор Васильевич. — Славно работали на торфу! Кто, красавицы, вашего труда не знает!

— Плохо знают. Через месяц нам опять на болото — и до глубокой осени, до белых мух. Нам бы, Никанор Васильевич, отдохнуть, отоспаться перед таким трудом, а нас на зорьке будят. Две недели трудились. Дворы — как зеркало… А теперь вот доярками, телят поим. А вы, директор, позвольте спросить, зачем пожаловали?

Никанор Васильевич закрыл красноватыми веками серые глаза, пошевелил толстыми губами и ничего не ответил Глаше.

«Ой, кажись, в недобрый денек приехал к ним: больно сердиты! Да и день понедельник. Зря не отложил до завтра», — подумал он и, вздохнув, поправил шапку-ушанку.

— Да-а, ласковые, это все правда, что вы сказали, — проговорил он после продолжительной паузы. — В молодости надо поспать. В молодости отлично спится… Да-а… Ну, я в сельсовет, а вы?

— А мы в правление, — ответила худенькая, в солдатской шинели, Зина, — председателю бороду выщипывать.

— Не обижайте его, он у вас хороший, — рассмеявшись, сказал Никанор Васильевич и тряхнул вожжой. Серый мотнул хвостом и зашагал.

— А мы не за раз, а по волоску! — крикнула со смехом Сима и первой бросилась в сани. — Никанор Васильевич, подвезите нас до правления!

За нею с визгом посыпались в сани другие девушки.

Ольга, Даша и Глаша с ведрами в руках шли по обочине дороги. Никанор Васильевич сидел среди девушек и не мог в тесноте пошевельнуться. Серый едва тащил сани. Он навострил уши, прислушивался к девичьему визгу и хохоту. Никанор Васильевич уловил острый запах скотных дворов, запах парного молока: эти запахи исходили от девушек.

«Это хорошо, что расшалились. С веселыми лучше говорить о деле. Вот только Ольга и Даша отмалчиваются. Неужели догадались, зачем я приехал в село? И Глаша неспроста сразу заговорила о том, что обижают их… чтобы я, старый, понял и отправился дальше из их села».

— А вы, ласковые, чего не садитесь? — обратился он к Ольге, Даше и Глаше. — Довезет Серый. Дорога-то ледком покрылась, полозья сами скользят.

— И верно, — отозвались хором девушки в санях. — Садитесь! Скорее, а то укатим!

— Это куда же садиться-то? — спросила Глаша. — На дугу разве?

— К нам на колени!

Ольга и Даша молчали. Из окон изб поглядывали женщины и качали головами. «Ну и озорницы! Облепили так, что саней не видно!» Серый с трудом дотянул непосильный груз до сельсовета. Девушки шумно скатились с саней. Отряхивая с себя снег и перекликаясь звонкими голосами, они направились к соседнему дому, где помещалось правление колхоза. Никанор Васильевич подошел к Ольге и Даше, потоптался на месте и нерешительно сказал:

— Мне надо бы поговорить с вами.

— Только с нами? — сухо улыбнулась Ольга. — Говорите со всеми.

— А ничего со всеми-то?

— Да ведь мы знаем, зачем вы, Никанор Васильевич, приехали, — сказала Даша.

— Неужели не поддержите, а?

— Придется, хотя… — пообещала Ольга.

— Так соберет побольше девушек, — попросил Никанор Васильевич. — Я все время думал о вас, ласковые, говорил себе: «Комсомолки помогут». — Он выпрямился, повеселел и, показывая взглядом на девушек, стоявших у крыльца правления, пожаловался: — А намяли же они мне бока в санях-то!

Ольга, Даша и Глаша — подруги. Еще до войны школьные каникулы они проводили в МТС, где дядя Глаши, Павел Федорович Волков, работал механиком. Они были очень любознательными и трудолюбивыми девочками. Побывав в мастерской, они упросили Павла Федоровича, чтобы он позволил им обучаться слесарному ремеслу. Волков разрешил. Девочки стали аккуратно работать и так втянулись в это ремесло, что в течение всех каникул не пропускали почти ни одного дня. Они научились самостоятельно ремонтировать сложные сельскохозяйственные машины, управлять тракторами и комбайнами. О своей учебе в мастерской МТС подруги никому не говорили на селе. В 1941 году они окончили десятилетку. Лето первого года войны работали в колхозе — помогали колхозникам убирать урожай.

* * *

Через полчаса зал сельсовета стал наполняться девушками. Ольга пригласила только тех, кто имел опыт работы на гусеничных тракторах, в карьерах, на дренажных машинах и в слесарной мастерской.

Молодежь размещалась на скамейках, на подоконниках, тихо перешептывались. Председатель сельсовета, Ольга и ее подруги Даша и Глаша прошли за стол. Собравшиеся молча смотрели на Никанора Васильевича, который сидел возле Ольги и изредка вздыхал. Ольга встала и обратилась к девушкам. Она коротко и ясно рассказала им о последних тяжелых боях на фронте, о посевной кампании, о нехватке рабочей силы и сразу предложила:

— Девушки, мы должны недельки на две поехать в МТС и отремонтировать тракторы, комбайны и молотилки. По этому делу и приехал Никанор Васильевич. Он просит нашей помощи. Что вы скажете?

— Если вы, ласковые, не поможете, то трудно будет, — благодарно посмотрев на Ольгу, признался Никанор Васильевич. — Людей у меня очень мало. Машины требуют большого ремонта. Слесарей почти нет. А ведь мы должны вспахать поля в срок и полностью выполнить план посевной…

— Ну и выполняйте! Кто ж вам, директор, мешает? — заметила Шура и, блеснув сердито глазами, скрылась за спины девушек.

— На торф — мы! В колхоз — мы! На ремонт в МТС — мы! Вы что же, хотите семь шкур содрать с нас? — раздались голоса.

Никанор Васильевич, покраснев, встал и начал говорить, но в зале поднялся такой шум, что директор еще больше смутился и, растерянно взглянув на хмурое лицо Ольги, виновато сел. Девушки — одни добродушно, другие с раздражением — выкрикивали:

— Навоз вывезли, теперь тракторы вывози!

— Ремонтируйте сами! Нашел ласковых!

— Еще до торфа замотают, черти неладные!

— Девушки, довольно кричать-то, — обратилась к собранию Тарутина. — Кричите не кричите, а помочь МТС надо! Вот нас собралось больше тридцати, среди нас имеются неплохие слесари по ремонту сельскохозяйственных машин.

— Уж не ты ли, Ольга? — спросила ехидно Ариша.

— Я еду, — ответила Тарутина.

— И я еду, — сказала Глаша.

— И я, — присоединилась Даша.

— Вот это слесаречки!.. Директор, да они смеются над вами! — крикнула Ариша.

— Чтобы ускорить работу по ремонту, мы пригласим девушек, незнакомых с слесарным делом. Они будут только промывать и смазывать отдельные части машин, подносить… и ремонт у нас пойдет быстрее. Да не шумите! На базар, что ли, пришли! Неужели не понимаете, как серьезно дело?! Завтра утром мы должны отправиться в МТС, приступить к работе. Кто за это, поднимите руки.

— Что уж так, сразу, без обсуждения?

— Надо поговорить! — крикнула Шура, глядя на девушек.

— После войны, Шура, поговорим! — резко оборвала Тарутина. — Ты комсомолка?

— Не знаешь? — растерявшись и покраснев, отозвалась Шура.

— Не похоже что-то! Если комсомолка, то записывайся первой! — чуть улыбнувшись, сказала Даша. — Вот бумага. Подходи к столу.

Она взяла карандаш и расписалась, за ней Ольга, Глаша и Шура. Шум прекратился. Девушки, переглядываясь, быстро, одна за другой, стали в очередь к столу. Расписывались со смехом, шутками. Никанор Васильевич помолодел, с улыбкой посматривая на девушек. Сима, расписываясь, спросила у него:

— А будешь угощать ласковых чаем с шоколадом?

Директор привстал, серьезно ответил:

— Шоколаду нет, а конфет привез. Специально для вас.

— Смотри, директор, не обмани! — сказали хором девушки.

— Как это можно! Да я, — обиделся Никанор Васильевич, — я никого никогда не обманывал… Уж не обижайте старика.

На другой день, рано утром, Никанор Васильевич прислал в село три грузовые машины. Тридцать семь девушек погрузились на них и уехали.

* * *

В мастерской, в большом, крытом щепой сарае, остро пахло керосином. На цементном полу блестели части машин, возле них лежали маслянистые тряпки и пакля. Широкие двери были открыты. Ветер срывал снег с крыш. Он молочно дымился, застилал обнаженные деревья сада, сбегавшие под гору, к реке. Девушки молча работали у тракторов. В дальнем углу, за разобранным комбайном, жужжал токарный станок — на нем работала Глаша. Недалеко от нее три девушки в синих комбинезонах проверяли при помощи манометра радиатор. В нем булькала и шипела вода.

— В порядке! — сказала одна из них.

Высокая девушка с подвязанной щекой — у нее болел зуб — отняла насос, подняла радиатор и отнесла его к трактору, стоявшему у ворот.

— Ставь на место, — распорядилась Даша, — а потом я проверю.

Ольга с четырьмя подругами собирала отремонтированный комбайн. Она не заметила, как подошел к ней директор:

— Тарутина, у тебя золотые руки!

— В масле и бензине, Никанор Васильевич.

— Это правда, — согласился директор, — но все же они у тебя золотые. Не знал, что ты такая мастерица, а то поставил бы вопрос о назначении тебя техническим директором МТС.

— Не пошла бы я, Никанор Васильевич, — ответила Тарутина, — это дело не нравится мне, к другому тянет.

— Да и мы не думали, что Ольга слесарь, — сказала Ариша. — Не знаем, когда и где она этому делу научилась.

Тарутина прислушивалась к работе мотора.

— Зина! — обратилась она к худенькой, стройной девушке. — Закрепляешь подшипник, а вот эта часть при вращении задевает за корпус рамы. Раньше, чем закреплять, надо проверить.

— Это последний комбайн? — спросил директор.

— Да, после обеда и его соберем, — сказала Ольга.

— За комбайны я спокоен, а вот…

Ольга не дала ему договорить, оборвала:

— Я в обиде на вас за Глашу и Дашу. Они в ремонте тракторов понимают лучше меня. В этом я ручаюсь за них. И вы, Никанор Васильевич, больше не говорите таких слов про них, а то обидятся и уедут…

— Что ты, Оленька! Это я только с тобой, — вздохнув, проговорил Никанор Васильевич и, бросив взгляд на девушек, заканчивавших сборку хедера, зашагал к третьим воротам, где урчал трактор.

Возле трактора толпились девушки. За рулем сидела Валя, поблескивая живыми карими глазами. Даша Кузнецова прислушалась к работе мотора и сказала: «Пошел!» Валя нажала педаль, трактор вырвался из ворот на площадь и, поднимая вихри снежной пыли, сделал круг. Подъехав к воротам, Валя, не останавливаясь, повела трактор под навес, где стояли уже отремонтированные машины.

Никанор Васильевич громко поздоровался с Дашей и другими девушками. Они ответили на его приветствие и, окружив, зашумели: «А где конфеты?», «Обманули. А еще…».

— Как обманул? — щуря глаза, удивился Никанор Васильевич. — Чай пьете с сахаром и молоком, хлеба даю…

— По килограмму… Не обижаемся.

— А где конфеты?

— Сахар полезнее. В конфетах соя…

— А вы нам, ласковым, не соевые!

— Ласковым я на дорогу, как кончат ремонт, дам конфет, — сказал Никанор Васильевич.

— Правда? Вот хорошо-то!

— С гостинцами, значит, домой прикатим!

— Качать директора! — раздались голоса.

На шум подошли другие девушки и, вытирая паклей руки, остановились.

— Вас, красавицы, качать надо, а не меня. Теперь уберем урожай по-боевому. Верьте, ласковые, слову старого большевика!

* * *

Прошло больше недели, как Ольга и другие девушки вернулись из МТС. Все тракторы, комбайны и молотилки были отремонтированы. Никанор Васильевич остался очень доволен работой.

— Какие вы молодцы! — говорил он, усаживая девушек в машины и подавая им подарки.

Они застенчиво краснели от его похвал и, принимая большие пакеты, спрашивали:

— Никанор Васильевич, почему пакеты такие тяжелые? Чего это вы наложили в них?

Директор счастливо улыбался, шутливо отмахивался:

— Не скажу! Приедете, ласковые, домой и увидите!

Девушки только дома развязали пакеты. В них оказалось по три килограмма орехов, по килограмму конфет и по четыре плитки ванильного шоколада.

Вспомнив день приезда из МТС, Ольга в душе поблагодарила Никанора Васильевича за подарки. «Они теперь все еще лакомятся, а я к своим орехам и сладостям и не прикасалась, забыла про них», — подумала она и открыла пакет.

Сумерки сгущались. За окном сонно чирикали воробьи. На самой верхушке березки сидела ворона и, вытянув шею, изредка каркала. В зальце тикали часы, на кухне гремела посудой мать. Ольга, задумавшись, ломала одну за другой дольки шоколада и медленно ела. Очнулась только тогда, когда в руках осталась лишь серебряная обертка.

В комнатушке стало темно. Девушка задернула занавеску. Засветила лампу, повернулась к этажерке и стала разглядывать корешки книг. Взяла «Избранные стихи» Валерия Брюсова. За чтением Ольга не услышала, как вошла мать, взбивала перину и подушки. Любимый поэт уводил девушку то на улицы Рима, то в альковы царевен, то в каменоломни рабов, то на поля битв революции, то в Москву, к Ленину.

Ольга подняла глаза от книги, прислушалась. На селе уже началась перекличка петухов. С печки доносился тихий храп матери. Девушка разделась, погасила лампу, забралась под одеяло, закрыла глаза и провалилась в покой и тепло.

* * *

— Оля?

— Ау!

— Не аукай, ты не в лесу.

— Я дальше.

— Замолчи, озорница!

За перегородкой, в крошечной комнате, послышался смех.

— Такой уродила!

— И тут я виновата?

— А я совсем и не виню. Славлю каждой кровинкой за то, что ты дала мне жизнь. Ну, и сама себе нравлюсь такой, какая есть.

— Ох, девка…

Мать и дочь в одно время вышли в зальце, залитое голубоватым светом мартовского дня, и остановились друг против друга: одна — сухонькая, с морщинистым, желтоватым лицом, с усталым взглядом когда-то красивых карих глаз, другая — стройная, темноглазая и краснощекая.

Глядя на мать, Оля улыбалась. Мать, любуясь дочерью, вспомнила, что много лет назад и она была точь-в-точь такой же красавицей, как ее Ольга, и тоже заулыбалась, словно себя самое увидела в молодости. Спохватившись, она прошла в кухоньку и спросила из-за полуоткрытой двери:

— Кто едет с тобой в Рязань-то?

— Даша Кузнецова.

— Так и знала! Две нерасставухи!

— Тебе это не нравится, мама?

— Больно озоруете вместе-то!

— И меня считаешь озорницей? И не любишь?

— Хотела бы не любить, да не могу. Да и Дашу… Поезжай лучше с Катей, та посерьезнее будет. А с Дашей натворите делов, как…

— Как осенью!

— Боюсь, что и масло отдадите…

— Как яблоки!

— Да, вот этого я и боюсь!

— Масло и мясо колхозные, не отдадим, не бойся. А яблоки наши, из усадебных садов. Мы потому и решили сдать их в лазарет. Что ж тут озорного-то? Раненые бойцы полакомились. Ты должна, мама, похвалить за это Дашу и меня.

— Если бы ты, девка, знала, сколько стоило тогда на базаре каждое яблоко, так ты бы…

— Ох, мама! Вот этого я не люблю в тебе! — воскликнула Ольга. — Мне даже не верится, что ты такая жадная!

— А ты очень простая. Ну, прямо благодетельница для всех…

— Не для всех, а для тех, у кого мы в долгу. Папа меня и Дашу похвалил, сказал: «Правильно, девчата, поступили».

— Ой, не говори мне о старом дураке! — сердито воскликнула мать. — Твой отец на трех войнах был, от его героизма у меня сердце почернело. Вот и теперь ушел в партизаны. Что, без него не обошлись бы?

— Папа иначе не мог.

— Девка, не режь мне сердце!

Ольга замолчала. Повернувшись к зеркалу, висевшему на стене над комодом, расплела косу. Темно-русые волосы рассыпались по плечам.

Расчесывая их, Ольга взглянула в окно. На завалинке синел снег. Синица носиком чистила перья крылышек. На серой дороге над оттаявшими кучами конского навоза чернели галки — выбирали из помета непереваренный овес. Где-то трещала сорока: «Та-та-та, та-та-та! Я все понимаю, я первая умница».

Прислушиваясь, Ольга улыбнулась. «Удивительно, как эта сорока напоминает Феню! Та тоже вот так трещит на собраниях…»

— В этом платье поедешь? — спросила мать из кухоньки.

— Да.

— Надень похуже, ситцевое. Не надо трепать шерстяное в дороге.

— Поеду в нем. И пальто надену.

— И, конечно, фетровые ботики?

— Ботики возьму с собой, надену их в городе.

— Уж не в кино ли пойдете?

— Отчего же, мама, и не сходить!

— Ой, девка, боюсь я за тебя!

Ольга рассмеялась и, положив гребень на комод, стала заплетать волосы в косу.

Вошла Даша. Глаза ее сияли, ямочки на румяных щеках вздрагивали. Она разделась, повесила пальто на вешалку. Затем подскочила к Ольге, обняла ее и поцеловала в затылок. Заглянула в зеркало и, встретившись там глазами с подругой, рассмеялась и запрыгала по комнате. Складки шелковой юбки вспыхивали голубыми бликами. Светлая коса слегка раскачивалась. Ольга отвернулась от зеркала, остановила взгляд на подруге.

— В шелковом?

— Правда, оно идет ко мне? — обернулась Даша.

— Очень, — ответила Ольга. — Тебе все к лицу!

— «В этом я уверена, — смеясь пропела Даша. — Выйду замуж за…» За кого, ты думаешь? А вот сейчас погадаем.

Она шагнула к радио, включила. Из рупора полились звуки вальса.

Даша подлетела к Ольге, обняла ее за талию, и девушки закружились в танце. Подолы юбок взлетели и веером плавно заколыхались в такт музыке. Мать Ольги выглянула из-за двери, вздохнула и, сложив руки на груди, застыла в удивлении. Ее старое, морщинистое лицо с каждой секундой становилось добрее и мягче.

— Ай-ай! — шептала она и покачивала головой. — Ай-ай!

Дверь открылась, и на пороге остановился председатель колхоза.

— Вот-те на! — пробормотал он и смущенно погладил ладонью седую бороду. — А я думал, они готовы…

Девушки враз остановились и, пряча улыбки, скромно сказали:

— Мы давно готовы, товарищ председатель.

— Лошади запряжены, надо ехать, — сказал Григорий Васильевич.

Ольга и Даша стали одеваться.

— Григорий Васильевич, боюсь, что они протанцуют и масло и мясо в Рязани. Послал бы вместо этих озорниц других девушек или женщин, — посоветовала мать Ольги.

— Лучше Ольги и Даши у меня нет, — возразил Григорий Васильевич. — Тихони не только товар проворонят, а и лошадей потеряют.

— Спасибо, дедушка, за добрые слова! — застегивая пальто, поблагодарила Даша.

— Поехали, — сказала Ольга.

Девушки по очереди обняли и поцеловали Анну Петровну и, схватив чемоданчики с провизией, выбежали из дома. За ними последовали председатель и Анна Петровна.

— Кум! — остановившись на крыльце, позвала она.

— Что, кума? — замедляя шаг, отозвался Григорий Васильевич. Предвесенний ветер трепал у него на груди белую бороду.

— А ты построже дай им наказ, чтоб они…

Председатель досадливо махнул рукой и быстрее зашагал за девушками, которые уже спускались под гору, к правлению колхоза. Анна Петровна вздохнула и вернулась в избу.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда Ольга и Даша въехали в ворота Дома колхозника, там под навесами стояло много подвод. По двору, заваленному кучами навоза, бродили куры, поросята, где-то гоготали гуси.

— Не постоялый двор, а прямо совхоз, — недовольно сказала Ольга, слезая с саней.

— Это все заведующий развел. Птица-то его и кормится на дармовщину нашим добром, — откликнулся на ее слова старичок в тулупчике и красноармейском шлеме.

— Оля, — сказала Даша, — есть место на другой стороне. Заворачивай!

Ольга повернула лошадей направо и въехала под навес. Девушки быстро отпрягли лошадей, привязали их к передку саней, где лежало сено, набросили на них попоны, чтобы не озябли с дороги. Мясо и масло они уже сдали на заготовительный пункт. Подошел дворник, сухо предупредил:

— Сбрую куда денете? В сани положите? Украдут — не отвечаю!

— Не отвечаете? — удивилась Ольга. — Кто же отвечает? Мы деньги платим за стоянку.

— Уж не хотите ли задаром! — огрызнулся дворник и, хромая на правую ногу, быстро заковылял прочь.

— А если мы заплатим вам продуктами? — бросила ему вдогонку Даша.

— Дельно! — ответил дворник и обернулся. — Тащите сбрую вон в тот сарайчик. Там мой мальчонка сидит, он примет. Сохранно будет, да и сами будете чувствовать себя вольготнее. Наверно, в город пойдете, может, и в кино… За конями тоже погляжу.

Девушки отнесли сбрую в сарайчик, потом вошли в чайную. В сизом махорочном дыму было людно. У окна за столиком высокий молодой человек в черном пальто ел хлеб с салом и запивал какой-то жидкостью. За длинным столом, стоящим посреди чайной, сидело трое мужчин. Они пили водку, курили, громко разговаривали, пересыпая речь бранью. Девушки вспыхнули, попятились к порогу.

— Э-э! — воскликнул толстенький, с розовой плешью и яйцеобразным лицом мужчина и выпучил мутные, с кровяными жилками на белках глаза на девушек. — Э-э, какие хорошенькие! Я таких краль еще не встречал! Прошу вас… поближе к нам! Садитесь, не стесняйтесь! Куда же вы, а?!

Девушки подошли к столику у окна, смущенно и растерянно сели за него. Молодой человек в черном пальто сидел недалеко от них. Взглянув на него, Ольга подумала: «Где-то я видела этого парня…»

Толстенький плешивый человек подошел и стал приставать к девушкам. Даша вскочила.

— Что вам, гражданин, надо? Уйдите!

— Не желаете быть знакомыми со мной, а?

— Уйдите, — сказала спокойно Ольга и посмотрела по сторонам, на сидевших в зале. — Не мешайте нам.

— А ежели я не уйду? — осклабился человек. — Вот возьму да и не уйду! Ха-ха! И ничего не сделаете… Эй, Сашка, Алешка, катай сюда!

Его друзья поднялись и, пошатываясь, стали собирать со своего стола бутылки, куски хлеба, сала и колбасы.

— Уйдите! — побледнев, сказала Ольга. — Уйдите, или… — Она решительно подняла свой чемоданчик с провизией.

— Что-о?! — заорал плешивый и качнулся к Ольге, пытаясь схватить ее за руку. — Ах ты, драться вздумала! Эй, — позвал, он друзей, пробиравшихся среди столиков, — спешите, дьяволы!

— Идем, идем! — откликнулись два пьяных верзилы. — Держись, Петро! Эх, девочки, сейчас мы вас…

Но в это время подбежал молодой человек в черном пальто.

— Тарутина, успокойтесь, — сказал он. — Успокойтесь, — повторил он и, схватив хулигана за ворот, потащил к двери.

Петро, беспомощно размахивая руками, упирался и выкрикивал безобразные ругательства. Сашка и Алешка метнулись тоже к выходу.

Ольга и Даша переглянулись и осторожно сели за столик. Молодой человек долго не возвращался, а вернувшись, принялся за свой завтрак. «Где я его видела? — опять подумала Ольга. — Раз он знает мою фамилию, значит, мы действительно где-то встречались».

Ольга всмотрелась в красивое смуглое лицо молодого человека, встретилась с его взглядом и покраснела. «Ну, так и есть, это он, матрос!»

Знакомство было не из приятных.

…В сентябре Ольга приезжала в Рязань сдавать помидоры заготовительным организациям. Пристань была забита народом. Какой-то матрос проверял документы. Держался грубо, кричал на одну девушку. Ольга вмешалась:

— Можно повежливее?

Матрос вспылил:

— А ты что суешься не в свое дело? Кто такая?

— Не шумите, — спокойно ответила Ольга. — Я хочу сначала знать, какое вы имеете право так обращаться с людьми.

Матрос показал карточку НКВД. Ольга рассмеялась ему в лицо.

— Это ваше право. Но это и ваша обязанность быть вежливым. Блюститель! Глядели бы лучше за помидорами — они гниют у вас под носом.

Матрос опешил. Он во все глаза смотрел на раскрасневшуюся девушку, которая его отчитывала.

— Что вы уставились на меня! Нужны вам документы или нет? — спросила Ольга.

— Убирайтесь вы к черту! — грубо ответил матрос, кусая губы. — Впрочем, дайте-ка паспорт! — Он взглянул на первую страничку, спросил название колхоза и тотчас вернул документ со словами: — Проходите, пока не задержал.

Спустя несколько дней Ольга получила письмо. Матрос извинялся за грубость, объяснял свое поведение: «Тоскую по кораблю, на котором участвовал в боевых операциях, а к тылу привыкнуть никак не могу — все раздражает». На письме стояла подпись: «Борис Павлов». В конце приписка: «А помидоры действительно сгнили. Вы были правы».

Ольга на письмо не ответила…

Вспомнив об этой встрече, она с улыбкой посмотрела на «матроса». Тот, чувствуя, очевидно, какие воспоминания он всколыхнул в девушке, потупился и начал пить давно остывший чай.

В чайную вошел майор с трехлетним мальчиком. Мальчонка был одет бедно и выглядел болезненным. Майор обратился к пожилому крестьянину:

— Папаша, не перевезете ли мои вещи с одного вокзала на другой?

— Нет, лошади у меня не свои, колхозные, — отмахнулся тот.

— Что же, что колхозные?! — воскликнул майор. — Я ведь не задаром прошу, уплачу что следует. — Старик не ответил. Майор продолжал, уже ни к кому не обращаясь: — От вокзала до вокзала три километра. Я прямо измучился. У меня ребенок, вещи. С трудом донес его, а вещи оставил на хранение. Если не сяду сегодня же в поезд, опоздаю в свою часть.

Он вздохнул и, поискав взглядом сочувствия у присутствующих, остановил грустные глаза на парнишке.

— Я, пожалуй, перевезу, — сказал паренек, не глядя на майора и сопя носом. — Пятерку вперед дадите?

— Я больше дам.

— За целковый у нас сотня, — рассмеялся паренек.

— Пятьсот? Это за три километра-то?! — удивился майор и тут же спохватился: — Такими деньгами не располагаю, поиздержался в госпитале и в дороге… Но у меня найдется хорошее платье покойной жены.

— На кой ляд оно мне! Я не девка! Нет, не поеду и за полтыщи!

Ольга поднялась и подошла к майору.

— Я перевезу ваши вещи, товарищ офицер. Идемте. Мальчика пока оставьте с моей подругой.

Майор недоумевающе взглянул на девушку и пошел за нею. Ольга подвела мальчика к подруге.

— Вот тебе, Даша, занятие на час, чтобы не скучала.

— Какой худенький и хороший! — сказала Даша, смотря на ребенка, и глаза ее ласково засветились: — Езжайте, а я побуду за няньку. Как зовут-то?

— Костя.

Майор улыбнулся сыну, глаза его повеселели, и он отправился вместе с Ольгой на двор запрягать лошадей.

Даша осталась с Костей. Она открыла чемоданчик, достала два пирожка с яблоками и дала их мальчику.

Вечерело. Дворник засветил фонарь. Его желтый свет проникал через окно в чайную. Молодой человек в черном пальто встал из-за стола и, проходя мимо Даши, положил на столик письмо в синем конверте и две «мишки».

— Письмо — для Ольги Николаевны, конфеты — для мальчика.

— А мне что? — созорничала Даша.

— Дружба, — отозвался тот и быстро вышел.

* * *

В темном парке устало каркали грачи, только что прилетевшие из теплого края. Немножко морозило.

Гнедая кобыла и чалый мерин легко мчали сани по накатанной дороге, черневшей в сумерках. В санях лежали два чемодана, узел с подушками и периной и узлы с одеждой. Майор по пути на вокзал рассказал Ольге о себе, о жене, погибшей от тифа, о сыне. Лицо его было грустным.

Ольга, сидя в передке саней, шевелила вожжами и покрикивала на лошадей, когда они замедляли бег. Она думала о том, куда майор денет своего ребенка. В Москве у него нет ни родных, ни близких знакомых; в Киеве, как и в Москве, никого. «А что, если я предложу, чтобы он оставил сына у нас в колхозе? Я буду любить его, как младшего брата. Мама у меня хорошая, сердце у нее доброе к детям. Да и Даша… Как бы это предложить ему?»

Сани подкатили к Дому колхозника. Ольга остановила лошадей, спросила:

— А в номере у вас есть вещи, Николай Терентьевич?

— Нет, только сын. Я сейчас вынесу его, посажу в сани — и на вокзал, — вздохнув, проговорил майор.

— Оставьте, Николай Терентьевич, своего сына мне… нам… В колхозе ему будет хорошо. Доверьтесь. Мы будем любить его. Да и мама будет рада. Сыновей у нее нет. Был один — погиб на войне. И внуков нет.

— Что вы, что вы! — растерянно пробормотал майор.

А Ольга все настойчивее говорила:

— Кончится война, вернетесь прямо к нам в деревню за сыном, возьмете его и поедете к себе в Киев… Соглашайтесь, Николай Терентьевич! А вот и Даша с мальчиком…

Не дождавшись ответа майора, Ольга крикнула:

— Даша, майор оставляет у нас мальчика! Правда, Николай Терентьевич?

— Ой, как хорошо! — отозвалась Даша, подходя с мальчиком к отцу и засматривая ему в глаза. — Я уже крепко подружилась с Костей. Он меня так обнимает и… — Она смутилась, покраснела и, оправившись от смущения, сказала: — Назвал мамой.

Майор смотрел то на Ольгу, то на Дашу, то на сына. Он был растроган и горячо благодарил девушек. Ольга достала из кармана пальто записную книжечку, карандаш и написала на листке свой и Дашин адрес, вырвала теток и подала его майору.

Майор взял записку, прочитал ее и бережно положил в боковой карман шинели.

— А вы, Николай Терентьевич, сейчас дадите свой адрес или с фронта пришлете? — спросила Даша.

— Да, я вам, друзья, буду часто писать с фронта. А если меня убьют, то вы не оставьте Костю… Впрочем, я вам доверяю. И буду спокоен за него… — Он взял сына из рук Даши, прижал к груди и стал целовать в глаза, в щеки, в лобик и в маленькие ручки. — Ну, дорогие друзья, мне пора. Не думал, что я встречу таких… — Он запнулся, передал Даше сына и повернулся к саням. — Да, чуть было не забыл отнести вещи в чайную.

— Нет, их надо сдать на хранение, — сказала Ольга.

Майор и Ольга отнесли чемоданы, мешки и узлы в сарайчик дворника.

— Николай Терентьевич, я отвезу вас на вокзал.

— Не надо, Ольга Николаевна, я теперь налегке.

— Вокзал далеко, вы и так устали.

Майор отказался. Девушки проводили его до ворот. На улице он еще раз попрощался с девушками, поцеловал сына и быстро зашагал по темной улице в сторону вокзала.

Подруги ушли только тогда, когда майор скрылся в сгущающейся тьме. Взглянув друг на друга, они улыбнулись.

— Ольга, а я тебе мальчика не отдам. Я тебе серьезно говорю, что он назвал меня мамой.

— Он дремлет. Иди, — сказала Ольга.

* * *

Утром Ольга побывала в городском комитете комсомола, у секретаря, и говорила с ним о мобилизации девушек на добычу торфа и об агитации за добровольчество. По пути из горкома она завернула на рынок, купила в книжном ларьке сочинения Чехова и Куприна.

Когда она уходила, продавец ласково остановил ее:

— Барышня, вы можете мне заказать нужные для вас книги. Подберу. Это я говорю вам только потому, что вы часто покупаете у меня.

— Спасибо, — сказала Ольга.

Продавец записал в книжечку.

Ольга, довольная, пришла в чайную.

В зале не было вчерашней пьяной компании. Увидев Ольгу, Даша ахнула:

— Оля, не сердись, что не передала… позабыла… Получи… — И она вручила ей синий конверт.

— От черного пальто? — слегка побледнев, спросила Ольга.

— Да.

— Дома прочту, на свободе. — И она положила письмо в карман.

— А если он ждет немедленного ответа? — Глаза у Даши насмешливо улыбались.

— И подождет, если мой ответ для него важен, — ответила сердито Ольга. — Костя спит?

— Спит. У дворника. У него теплынь и чисто.

Ольга пошла запрягать лошадей. Даша вынесла вещи майора, развернула узел с одеялами и подушками и уютно устроила малыша в передке саней; виднелся только розовый носик Кости. Она расплатилась с дворником за хранение вещей и сбруи — отдала большой кусок свиного сала.

Подруги сели в сани. Ольга тряхнула вожжами. Лошади вздрогнули и рысью вынесли их со двора на улицу.

* * *

Солнце еще не зашло, когда девушки въехали в село и покатили по верхней, повыше сараев и амбаров, ухабистой дороге, прямо к дому Даши. Две сороки, трещавшие на крыше колхозной маслобойни, испуганно поднялись и, петляя в воздухе, полетели к темному саду, к высоким березам, вершины которых розовели в лучах заката.

У крылечка пятистенного дома Ольга остановила лошадей. Из саней первой выскочила Даша и побежала к высокой завалинке. Сильно постучав в окно, она крикнула:

— Бабуся! Это я приехала! Выйди поскорее! — и метнулась от окна к саням.

На крыльце показалась старушка, еще бодрая и легкая на вид. Острым взглядом голубоватых глаз она окинула Дашу и Ольгу.

— Бабуся, да сойди, сойди скорее с крыльца! Правнука тебе привезла! Принимай!

— Какого правнука? — удивилась старушка. — Опять что-нибудь набедокурили в городе? Что за правнук? Уж не сама ли ты в Рязани, озорница, родила?

Ольга, сидя на грядке саней, улыбалась. Даша отбросила край одеяла, подняла спящего Костю и показала его бабушке. Та так и ахнула.

— Откуда? Чей такой? Не украли ли? Ой, девки, мне даже страшно! Если не украли, а подобрали сиротинку, то это хорошо, будем счастливы. Дай-ка мне его сюда! Спит, маленький.

— Нет, ты его не донесешь. Я сама…

— Ох ты, девчонка! — Бабушка сердито сдвинула седые брови над большим, с горбинкой носом. — Дай его, ангелочка, мне.

Она взяла из рук внучки спящего мальчика, осторожно стала подниматься по ступенькам, склонившись над ним и что-то приговаривая.

Даша подмигнула подруге и засмеялась.

— Говорила я, что бабуня будет рада!

— Ну вот и отлично. Теперь я проеду в правление, а завтра утром загляну к тебе.

Ольга сдала лошадей конюху, квитанции и деньги отнесла председателю и, держа в одной руке книги, в другой — чемоданчик, отправилась домой.

Анна Петровна встретила дочь в избе, обрадовалась:

— Опять накупила?

Ольга молча обняла мать и поцеловала.

— Раздевайся. У меня самовар готов.

— А я тебе килограмм сахару привезла.

— Спасибо, доченька…

Ольга разделась и прошла в зальце. На столе уже стояли самовар, пыхтя беловатым паром, чашки с синими цветочками и золотыми каемками, горка пеклеванных лепешек, желтели соты, из которых мед золотыми слезинками стекал в тарелку.

Мать и дочь сели пить чай. Ольга обстоятельно, как этого всегда требовала Анна Петровна, рассказала обо всем, что видела в Рязани, особенно подробно о майоре, о его трехлетнем сынишке и о том, как Дашина бабушка обрадовалась ребенку, которого они привезли. О пьяных хулиганах в чайной, о «матросе», однако, умолчала.

— И я не отказалась бы… — вытирая глаза, проговорила растроганная рассказом дочери Анна Петровна. — Ребеночек что ангел в доме. Надо бы, Ольга, тебе взять его… А майор-то, говоришь, поехал на фронт? Бедный, жены лишился… А все фашисты, хоть бы чума навалилась на них! Сколько они, ироды, зла принесли… Адресок-то не забыла дать отцу?

— Как же! Дали, мама. Он записал и наш адрес и Дашин.

После чая Анна Петровна надела старое полупальто, взяла ведро и пошла доить корову. Как только она вышла, Ольга достала из кармана синий конверт и вскрыла его.

«Ольга Николаевна, простите меня за мое признание. Не браните, не сердитесь. Не могу не признаться: люблю вас…»

Ольга побледнела, потом покраснела, хотела разорвать письмо, но раздумала, сложила его так, как оно было в конверте, и прошла в спаленку.

— Оля, ты где? — войдя, чтобы взять картофельные очистки и пойло для коровы, позвала мать. — Легла, что ли?

— Да, — отозвалась Ольга. — Устала.

— И хорошо, — похвалила Анна Петровна. — Наверно, набегалась по Рязани-то?

— Мама!

— Что, доченька?

— Я хотела тебе рассказать еще кое-что.

Анна Петровна улыбнулась.

— Ну, потом. Слышь, корова-то мычит, пойла просит. Заговорились мы с тобой.

Она взяла очистки и помои и вышла к корове. Ольга стала рассматривать купленные книги. Но скоро глаза у нее стали слипаться. Когда Анна Петровна вернулась к дочери, та уже спала глубоким сном.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Вслед за грачами прилетели жаворонки. Их голоса звонко и весело разливались над полями и лугами. Кое-где уже появились прогалины, покрытые темно-бурой, прошлогодней травой. Дорога стала совсем черной от навоза. На ней с утра до вечера кормились грачи, галки и воробьи. Прогуливалась здесь и домашняя птица — куры, гуси, утки.

В обеденные часы почти ежедневно выходила из ворот Протасова, старого кузнеца, пестрая свинья, с длинной мордой, похожей на багор. Она, выходя на дорогу, не хрюкала, как все животные ее рода, а как бы напевала приятным тенористым голоском.

При виде ее грачи и галки, прыгая и уступая ей дорогу, как бы говорили: «Красавица хавронья, мы уже давненько ждем вас. Ложитесь вот на этой самой большой куче, вам будет хорошо».

Свинья становилась на кучу навоза, нюхала его и затем, растянувшись на брюхе, жмурилась от наслаждения.

Следом за свиньей выходила из дома и ее хозяйка Протасова. Вздохнув глубоко, она садилась на скамеечку так, чтобы ей была видна вся левая часть улицы, и грелась на солнышке. Ее зоркие, блестящие глаза все видели; никто не прошмыгнет не замеченным ею. Пройдет ли девушка — она заприметит и сложит басню про нее, и такую, что та долго будет отплевываться. Пройдет ли парень — она сложит небылицу и про него, пустит ее гулять по селу, и все будут знать на селе, что парень был у такой-то солдатки, целовался с нею, кушал сметану из фарфоровой миски. И долго им придется краснеть и оправдываться в том, что ничего подобного между ними не было. Пройдет ли старуха — Протасова сразу определит, что эта старуха ведьма и вышла на улицу затем, чтобы пустить тысячу кил на ветер, что эти килы блуждают по селу, ищут, на кого бы им сесть, и могут вырасти на них до размера щенячьей головы. Килы эти, как она уверяет, садятся только на молодых женщин, девушек и коров, а на мужчин и лошадей не садятся, потому что они дух лошадиный и дух мужской не выносят. Прошмыгнет ли кошка через улицу — Протасова перекрестится и всем в этот же день расскажет, что видела беса в образе кошки.

— Милые, — скажет она, — он вышмыгнул из колхозного амбара и прямо саданул в пруд. Я даже дырку видела во льду: он, бес-то, словно огнем прожег ее. Вот благодаря этому бесу-то ржица колхозная и утекает.

Те, которые воруют колхозную ржицу и другое добро, не возражают Протасовой, даже поддакивают ей. Другие же люди только мрачнеют, качают головами и отплевываются, а про себя думают: «Хитра, ведьма! Притчами говорит, и каждое слово — змеиный яд». Люто ненавидела Ульяна Ивановна колхозные порядки.

В этот раз никто не проходил по улице, и Ульяне Ивановне было скучно. Она зевала и после каждого зевка крестила рот, чтобы не влетел какой-нибудь бесенок в виде комара или мошки.

«Что это девки, бабы и парни делают только дома? — с беспокойством и злостью спрашивала она себя. — Неужели книги читают? — И сама же себе вызывающе отвечала: — Может, и читают! Как же им теперь не читать книжки: всякая пигалица — тьфу! — в анжинеры или в дохтура метит!»

На свою свинью, сладко дремлющую на навозе в лучах солнца, на галок и грачей, дергающих щетину, Ульяне было неинтересно смотреть. Но вот она бросила взгляд на крылечко соседней избы, и от удовольствия на мгновение закрылись щелки глаз, сердце сильно застучало, пальцы рук сжались и тут же разжались, как бы намереваясь вцепиться в лебяжью шею девушки, такой стройной, статной и черноглазой. Ольга, не замечая старухи, сбежала с крыльца, свернула направо, поравнялась с нею и, не взглянув на нее, устремилась вперед, под гору.

— Здорово, красавица! Кхе-кхе!

Ольга, вздрогнув от неожиданности, обернулась и ответила:

— Здравствуйте, бабушка Ульяна. Простите, что не заметила.

— Не сержусь, красавица, не сержусь! У молодых мода не замечать старых. Я каждый день, когда солнышко пригревает, сижу на этом месте. Пора бы вам привыкнуть ко мне. Я все же соседка твоей матушке. Да и свинья моя вон греется. Она выходит — и я за нею. Кхе-кхе!

— Это я с детства знаю, бабушка Ульяна, а потому и бегу всегда сломя голову. Ужасно боюсь свиней, — проговорила Ольга и покосилась на яркий, с крупными цветами ковровый платок Ульяны.

Старуха не расставалась с ним ни летом, ни зимой.

— Я слышала, что Дашка Кузнецова привезла своего сыночка, — открыв щелки глаз, проговорила Ульяна и притаилась.

— Привезла, — ответила девушка дрогнувшим голосом и опустила глаза. «Сколько же гадостей разнесет про Дашу эта первая сплетница на селе!» — подумала она и поежилась, как от холода.

— И никто не знал, что она родила… Говорят, от арестанта, вот только поэтому и скрывала три с лишним года. Она познакомилась с арестантом на торфяном болоте… Кхе-кхе!

— Неправда, — сказала Ольга, — у Даши нет ребенка, и никакого арестанта она не знает. Все это сплетни.

— Неправда? Нет, правда! Я это узнала из вернейших уст. — Губы старухи зашевелились с таким шипением, словно у нее в горле потревожили сотню свившихся змей. — Да я и не дивлюсь этому — все девки теперь такие.

— Ребенка Даша привезла, но не своего. Она не могла родить тогда, когда ей было четырнадцать лет!

Старуха повела в сторону Ольги огромным носом, похожим на сизый кривой огурец, и прошипела:

— А вот она, твоя Даша, сумела родить!

— Бабушка Ульяна, — тихо, не поднимая блеснувших усмешкой глаз, заговорила Ольга, — я уж признаюсь вам… Вы только никому не говорите, особенно маменьке…

— Как это можно, красавица! — подхватила Ульяна. — Умру, а не скажу!

— Ребенок мой!

— Твой? Ну, это, девка, брешешь! Как же это я могла не заметить? Пуза-то ты не могла спрятать от моих глаз… Не верю, не верю! Кхе-кхе!

— Мой, — твердо повторила Ольга. — Я только на время отдала его Даше, чтобы мама… А пузо я, бабушка, прятала от людей… больше, признаюсь, от вас… И мальчика я родила в Рязани, в Доме колхозника. Был он маленький-маленький, не больше тех кабачков, что растут у вас на огороде, только длиннее.

— Да что ты, девка!

— Истина, бабушка Ульяна!

— От кого же ты родила?

— И сама не знаю, — смутилась Ольга и провела ладонью по глазам, чтобы отмахнуть полымя платка.

— Как не знаешь? — привскочив, прошипела Ульяна. — Тут ты и врешь, девка!

— Не вру. Как же я посмею соврать вам! Я пошла за Оку по ягоды. День был жаркий. Ягоды собирала на поляне — поляна от них была красная, как ваш платок. Я наполнила ими корзинку, устала, растомилась, легла на спину и, глядя в синее небо, задремала. А в это время и подсыпался ко мне какой-то… — Ольга замолчала, склонила голову и вздохнула.

— Так не знаешь кто? — Платок задергался, словно под ним забегали мыши. — А рожу-то его видела?

— Видела, — ответила тихо Ольга.

— Ну?

— Лица его, бабушка, не видела. Видела только рожки, рыжую клинышком бородку и копытца — такие, как бывают у козлика.

— Ой, девка! Ты это из какой книжки сказку напеваешь? Не смейся! Поди раньше материно молоко вытри с губ. Так я тебе и поверила!

Привстав, Ульяна поправила на плечах платок и притопнула валенком.

— Что вы сердитесь? Хоть верьте, хоть не верьте мне, а ребенок мой! Мой Костенька! — сердито, с обидой, воскликнула Ольга и отвернулась от старухи. — Про копытного и рогатенького я, конечно, соврала. Он пришел ко мне в образе козла уже после того, как ушел от меня красавец… Что за парень, не знаю.

Ульяна окончательно успокоилась, пожевав губами, заговорила о другом:

— Лушка, ударница-то, больна… от болотной воды. От торфа. Восемнадцать ударных знамен в сельсовете. Эво, кхе-кхе, сколько заслужила!

— И совсем не больна, — возразила Тарутина, — бригаду девушек подбирает для себя. Правда, подбирает девушек не в нашем селе, а в соседних. Да, Лукерья Филипповна болела, но не от работы на торфу.

— Говорят, что вы, комсомолки, хотите празднество в честь Лушки устроить? Юбилей отпраздновать? Мало, что ли, для ее славы восемнадцати ударных знамен? Кхе-кхе! — глядя не на Ольгу, а в сторону, колюче проговорила Ульяна.

— Лукерья Филипповна достойна этого, она четверть века проработала на добыче торфа, — горячо сказала девушка и пояснила: — Наша Советская власть чтит тружеников.

— Кхе-кхе! — откашлялась старуха и съязвила: — Начальнички ничего не сделают для Лушки. Так и будет, как говорю. Кхе-кхе…

Ольга бросила взгляд на старуху, на ее маленькие злые глаза, на толстые, как улитки, губы и побледнела. Она ничего не смогла возразить Ульяне. Ольга вспомнила свой разговор с заместителем начальника треста относительно Лукерьи Филипповны… Не простившись, она опрометью бросилась от Ульяны и побежала под гору. В ее глазах плыл, колыхался платок старухи; он шелестел, клекал, плевался ядовитыми словами:

«Лушка-то больна… Восемнадцать ударных знамен… Кхе-кхе…»

Около сельсовета Ольга остановилась. Сердце билось так, словно хотело выскочить из груди.

«Нет, не пойду сейчас в сельсовет, — решила она, — надо посоветоваться с Дашей».

* * *

Ольга не застала Дашу дома, та ушла к сестре в соседнюю деревню.

— Посиди, — предложила бабушка, — она вот-вот явится. Ушла ранехонько, да и делов у нее там на грош: прострочить на машинке пару рубашек для Кости.

Костя играл в игрушки у большого сундука, покрытого ковровой дорожкой. Мальчик за две недели поправился, порозовел. На нем была серая курточка, такого же цвета штанишки и новенькие валенки.

Ольга подошла к нему и села на угол сундука. Костя посмотрел на нее и положил ручки на игрушки.

— Я не возьму, — сказала Ольга. — Я в городе куплю еще игрушечек тебе. Хочешь?

— Купи… и мно-о-го! — проговорил мальчик. — Большого коня с колесиками. Я ездить хочу на нем.

— Коня? — улыбнулась Ольга. — Такого коня, милый, теперь трудно купить. Куплю, когда война кончится. А мишку-медведя привезу обязательно.

— И танк, — сказал серьезно Костя, — я буду стрелять — пук-пук! И самолет…

Ольга рассмеялась, поцеловала Костю. Она прошла в комнату подруги, села у окна и облокотилась на подоконник. Изба Даши стояла на пригорке. Из окна была видна Ока; ее левый, крутой берег обнажился от снега и желтел глиной. Стволы сосен казались бронзовыми в свете солнца, их вершины — ярко-синими. Луговая сторона реки пестрела проталинами. На огородах обнажились грядки из-под капусты, и белели кочерыжки. В садике чирикали воробьи: «Весна идет, весна идет!»

Кудахтала курица за стеной, кряхтел поросенок. Из стойла доносилось беспокойное, протяжное мычание коровы.

Прислушиваясь ко всем этим звукам, Ольга улыбнулась и, вздохнув, подумала: «Да, весна идет».

В избу вошла Даша, сбросила с себя короткое пальто, пуховый платок и спросила подругу:

— Давно ждешь?

— Нет, — ответила Ольга.

Костя подошел к Даше. Она села на стул и посадила мальчика к себе на колени. Он обвил ручонками ее шею, прижался к ней и стал целовать ее. Лицо Даши, свежее и разрумянившееся от ходьбы и свежего воздуха, засветилось счастьем.

— Николай Терентьевич прислал письмо, — сказала Даша Ольге. — Командует полком. Просил передать тебе сердечный привет.

— Спасибо. Пошли и от меня привет ему.

— Уже послала, — просияв васильковыми глазами, ответила Даша, — и от тебя, и от себя, и от бабуни, а поцелуй, — она звонко чмокнула мальчика в щеку, — от сыночка.

Костя понял это как начало игры и, запустив обе ручонки в белокурые локоны свой «мамы», в один миг растрепал у нее всю прическу.

— Я насчет Лукерьи Филипповны, — серьезно проговорила Ольга.

— Я была у нее, — сказала Даша, и морщинка пересекла ее красивый лоб. — Луша действительно болела. Теперь она поправляется. Жила во время болезни трудновато. Мы, молодежь, надо признаться, недоглядели, не помогли ей вовремя. В этом мы виноваты. Ведь живем с нею в одном селе…

— Вот это-то и скверно, — вздохнула Тарутина. — У нее и родных нет, а мы…

— Мы, конечно, виноваты, но не настолько, — сказала мягко, как бы неуверенно Даша. — Чай, сама знаешь, что девушки крепко работали в колхозе за мужчин: вывезли навоз в поля, ухаживали за скотом, заготовляли дрова. Многие из нас работали и на железной дороге — боролись с заносами. А когда Луша болела, мы ремонтировали машины в МТС.

Заметив, что подруга нахмурилась, Даша поспешила успокоить ее:

— Я все это сказала не в оправдание. Ты, конечно, понимаешь меня. Я и другие девушки как узнали, что Лукерья Филипповна больна, трудновато ей, так немедленно навестили ее, немножко помогли ей продуктами.

— Луше нужна не такая поддержка, а общественная. Она ведь двадцать пять сезонов отработала на добыче торфа. Четверть века на болоте… Мы с тобой знаем, что это за труд.

— Знаю, — вздохнула Кузнецова. — На Лушу показывают отсталые девушки и женщины, говорят: «Вот вам и ударница! Кричали о ней и прославляли ее в газетах, на собраниях, в пример нам ставили…»

— Так говорят сплетницы, вроде старухи Ульяны да такие девушки, которым лень работать! — с возмущением перебила Ольга. — Но все же, Даша, когда нас призывают помочь фронтовикам, надо добиться, чтобы к таким героям, как Луша, было внимание. Иначе вся наша агитация за создание добровольческих бригад торфяниц ни к чему.

— Все это, конечно, так, — вздохнув, согласилась Даша. — Встретила я на днях заместителя директора, стала говорить ему о Лукерье Филипповне. Он грубо оборвал меня. «Слышал от твоей подружки. Не время, да и не богадельня мы…» Я начала возражать, а он: «Ты что, не знаешь, что война?! Будешь бузить, так посадим за подрыв трудового фронта». Посмотрела я на его жирную морду, подумала с горечью: «Это мы-то подрываем трудовой фронт?» — и хотела плюнуть ему в рожу… да уж не знаю, как и удержалась.

— Не может быть, чтобы так сказал, — усомнилась Ольга. — Преувеличиваешь, наверно? Что же он, этот заместитель-то директора, не коммунист, не советский человек?

— Ну, это, Ольга, поди ты еще раз у него спроси, — сказала раздраженно Даша, — а я не хочу больше разговаривать с такими начальниками.

Даша замолчала и нахмурилась. Ольга задумчиво смотрела в окно. Поднимался ветер. Небо быстро заволакивалось тяжелыми тучами. Только в садике тихо гудели березы и яблони да звенела, падая с соломенной крыши, капель.

Ольга встала и сказала, прощаясь:

— А все же нам с тобой придется поехать в обком.

— Это в половодье-то! Нет, Ольга, поедем, как сойдет вода, — поставив мальчика на пол, ответила Даша и проводила подругу до крыльца.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Ольга и Даша не дождались вскрытия Оки, — весна в этом году шла медленно, как бы неохотно. Выехали они в Шатуру, к управляющему торфяным трестом. Управляющего не застали, он был в Москве. Заместитель его, узнав, зачем приехали девушки, не принял их. Он ответил им через секретаря — пухлую девицу с белокурыми волосами, с ярко накрашенными губами, похожую на красавицу с рекламной картинки, — что у него нет времени заниматься «такими делами». Ольга и Даша заявили секретарше, что не уйдут до тех пор, пока заместитель управляющего не примет их. Секретарша прошла в кабинет и, вернувшись оттуда, сказала с ядовитой улыбкой:

— Начальник приказал мне выгнать вас вон! Не уйдете — вызову сторожей, они угомонят ваш нахальный пыл!

Даша схватила подругу за руку.

— Я говорила тебе… Идем отсюда!

— Подожди. — Ольга села на стул, вырвала из тетради лист бумаги и что-то написала на нем. — Товарищ секретарь, передайте своему начальнику.

Секретарша взяла записку, прочитала, поморщилась, скрылась за дверью.

— Что ты, Оля, написала? — спросила шепотом Даша. — Все равно ничего не выйдет.

— Посмотрим. Не выйдет, так…

На пороге показалась секретарша.

— Входите, — сказала она и пропустила мимо себя девушек к заместителю.

Ольга и Даша вошли в просторный кабинет. За столом сидел полный человек с темным, отекшим лицом и бесцветными глазами. Он уронил тупой, холодный взгляд на девушек и, откинувшись к спинке кресла, осипшим голосом сказал:

— Садитесь.

Девушки осторожно сели в кресла, друг против друга. Начальник не шевелился. Он хмуро, с чуть заметной презрительной улыбкой смотрел на посетительниц и молчал. Молчали и девушки.

Пол кабинета был покрыт ковровыми дорожками. В шкафу на полках видны графинчик водки с плавающими в ней мандариновыми корочками, тарелка бутербродов с сыром и копченой колбасой. Ольга отвела взгляд от шкафа и с отвращением подумала: «Выпил, позавтракал и благодушествует, прохвост!»

Даша сидела тревожно, с опущенными глазами. Она не верила в то, что можно говорить о деле с заместителем управляющего. Как убедилась она месяц назад, он по своей грубой и черствой природе, по своему бюрократическому зазнайству был неспособен понимать запросы трудящихся — героических людей тыла в дни Великой Отечественной войны.

— Решили в Москву? К самому Щербакову?

— Да, если бы вы не приняли нас, — спокойно ответила Ольга.

— Вы дерзки и наивны, — сухо рассмеялся заместитель.

— Возможно, — согласилась Ольга. — Но мы все же поехали бы в Москву.

— Оказывается, вы не так наивны!

— Нет, не наивны! — сверкая глазами, отрезала Ольга. — Учимся около вас, как большевика и начальника.

— Гм! Не дерзите! Довольно! Говорите, что вам нужно? — Заместитель подался к столу, взял карандаш и подвинул к себе блокнот.

Ольга рассказала о Лукерье Филипповне, заслуженной ударнице, проработавшей четверть века на торфу. О том, что сейчас она больна, но уже поправляется. Торфяницы ее села и других деревень хотят отметить ее двадцатипятилетний героический труд на добыче топлива.

— Вы, товарищ Ротмистров, должны принять участие в этом празднике. Мы вот только по этому вопросу и приехали к вам. Лукерья Филипповна, наша стахановка, воспитавшая тысячи девушек, которые теперь являются хорошими добытчицами торфа, достойна такого почета. Кроме того, — заметила Ольга, — ваше холодное и безразличное отношение к Лукерье Филипповне не помогает мобилизации девушек на торф.

— Некоторые используют ваше плохое отношение к Лукерье Филипповне, отдавшей четверть века славному труду, показывают на нее пальцами, говорят: «Вот вам результаты ударничества», — вступила в разговор Даша.

— Мы, руководители, не проявляем чуткого отношения? Так, что ли? — оборвав Кузнецову, спросил заместитель.

— Мы не обвиняем всех руководителей, — твердо ответила Даша. — Разве я обвиняю всех?

— Вот вас бы посадить на мое место, я поглядел бы, как вы стали бы…

— Мы еще молоды, — сухо улыбнулась Тарутина. — Надеемся, что если окажемся способными быть руководителями, то партия поставит нас и на ваше место. А пока стараемся работать так, чтобы мы могли служить примером для окружающих.

— Верно, Оля! — воскликнула Даша. — Я с тобой согласна.

— А я, думаете, не согласен? — ухмыльнулся Ротмистров.

— Вот и хорошо. Значит, мы поняли друг друга и договорились! — подхватила Тарутина. — И вы поможете мобилизации девушек на торфяные поля, поможете увеличить добычу топлива. А топлива, как вы знаете, во время войны надо немало. Мы только за этим и приехали к вам.

— Я постараюсь сделать все возможное, — пообещал заместитель. — Теперь ясно. Я вас, товарищи, понял… Конкретно, что вам надо? Говорите, и я немедленно дам боевую задачу.

Даша грустно улыбнулась, подумала: «И ничего он не понял, ничегошеньки. Туп, как дуб. Надо же ему так ожиреть, что простые наши слова не доходят до его мозга!» Взглянув на Ольгу, она сказала:

— Нет, товарищ Ротмистров, вы не давайте, а вызовите секретаря и при нас сделайте распоряжение. А было бы лучше, если бы вы сами приехали на праздник Лукерьи Филипповны, поговорили с нею и с сотнями девушек.

Дверь открылась, и на пороге показался представитель МК Шмелев.

— Когда изволили прибыть? — услужливо вскочив с кресла и меняясь в лице, сладеньким голосом воскликнул заместитель.

— Здравствуйте, — сказал Шмелев и обратился к девушкам: — Да здесь лучшие наши ударницы! По какому делу?

Ольга и Даша, увидев его, обрадовались. Они рассказали о том, зачем приехали в трест.

— Молодцы! Прекрасно сделали, что приехали! — Шмелев достал папиросы, закурил и улыбнулся. — Девушки, порадую вас: Лукерья Филипповна представлена к награждению орденом Трудового Красного Знамени.

— Так это вы, товарищи, по поводу ее приехали? — удивился заместитель, и на его лице просияло выражение угодливости и добросердечия. — Что же вы сразу не сказали?

Даша и Оля переглянулись.

— Дадут ударнице орден, а она больна, — волнуясь, заметил Шмелев. — Почему, товарищ Ротмистров, мы упускаем из поля зрения лучших людей? Когда они работают по-стахановски, мы довольны, а когда они теряют силы, просят о помощи, мы — в амбицию, кричим: «Как они смеют беспокоить нас, занятых начальников!»

— На производстве, на полях, мы знаем, мы замечаем их, — выпучивая глаза, краснея, сказал Ротмистров. — Это уж, товарищ, вы слишком обижаете!..

— Только на производстве, на полях. А как человек заболел, не вышел в поле, так вы и забыли о его существовании. Да-с! Вам дела никакого нет, как он живет в бараке, как он питается в столовой, как живет его семья. А партия и правительство, как вы знаете, все время требуют чуткости, внимания к нуждам тружеников тыла… Да-с!

— Девушки должны были сказать, что Лукерья Ганьшина представлена к ордену, — пробормотал Ротмистров, — тогда я…

— Откуда мы могли об этом знать? — возразила Ольга. — Вы же, правление треста, представляли ее и других торфяниц…

— Опять, опять не то говорите, Ротмистров, — резко сказал Шмелев. — А если бы она не была представлена, так вы выгнали бы девушек вон? Поймите, не все ударницы получают ордена.

— Ну что же, ошибочка будет немедленно исправлена, — подобострастно сказал Ротмистров. — Сколько надо денег на юбилей? — Он почесал карандашом кончик носа и, написав записку, протянул Ольге. — Скажите Лукерье Филипповне, что я желаю ей здоровья. Идите в бухгалтерию.

Шмелев гневно сверкнул глазами на Ротмистрова и ничего не сказал.

Получив деньги, пальто и шерстяной отрез для Ганьшиной, они сели вечером в поезд и под утро приехали в Рязань. Выйдя из вагона, Ольга спросила:

— Домой или в Дом колхозника? Или подождем, как ободняется?

— Уже рассветает. Пойдем по морозцу, — ответила Даша. — Днем дорога так раскиселится, что накупаемся в низинах и логах.

— И то правда, — согласилась Ольга.

Подруги вышли на вокзальную площадь и направились по широкому шоссе.

* * *

Девушки шли молча, смотрели под ноги, на дорогу, чтобы не попасть в выбоины, в воду, скрытую тонкой пленкой льда. Снег хрустел под сапогами. Утренние сумерки слабо редели. Казалось, что они не хотели уходить с полей и лугов. Только на востоке накалялась все ярче и ярче полоса зари. От ее бликов вспыхивали застывшие лужи и отдельные льдинки.

Ольга думала о втором письме Павлова, которое не вызывало сомнений в его чувствах. «Надо бы ответить ему, — вздохнула она и тут же возразила самой себе: — И хорошо, что не ответила». Стала думать об отце, от которого нет писем больше двух лет. «Жив ли он? Наверно, убит. Недавно наградили орденами партизан из отряда Николая. Не отца ли этот отряд? О брате нечего и думать — убит под Сталинградом». Вспомнив о них, она заплакала, и слезы побежали по щекам, обветренным и разрумянившимся на утреннем морозце. Чтобы Даша не заметила ее слез, Ольга отошла от нее в сторону и немножко замедлила шаг.

Даша думала о майоре Николае Терентьевиче. Он прислал ей с фронта два письма. Второе письмо до того было нежно и преисполнено чувствами благодарности, что она перечитывала его несколько раз и задумывалась. Она как бы видела свое счастье, парившее недалеко, впереди. Оно благоухало весенним ароматом цветов. Даша немедленно ответила майору и теперь опять ждала от него письма. Костя звал ее мамой; вначале она краснела при этом, так как не испытала чувства материнства. Потом привыкла, и сердце ее стало чаще биться от этого чудесного слова «мама». Даша много писала о мальчике отцу, вкладывала в письма его рисунки. А в этом письме Даша написала: «Костя растет и очень любит меня». Она шла по дороге мимо знакомых сел, но мысли ее были то на фронте, то возле Кости. Вечерами, укладывая малыша в постельку, она рассказывала ему о подвигах отца или напевала колыбельную.

Подруги до того увлеклись своими думами, что не заметили, как их нагнала стройная девушка с продолговатым веснушчатым, но приятным лицом.

— Здравствуйте, — поздоровалась она.

Ольга и Даша ответили на приветствие.

— Из Рязани? — спросила девушка и, не ожидая ответа, затараторила: — И я из Рязани. А я вас знаю — вы работали на болоте, бригадиршами. И я там работала…

— А вот я что-то не знаю вас, — сказала Ольга.

— И я не встречала, — отозвалась Даша.

— Я работала в бригаде Лукерьи Филипповны, — сообщила девушка. — Зовут меня Юлией.

— Ее бригада работала на соседнем поле, не на нашем, — сказала Ольга.

— Да, да, — подхватила Юля. — Лукерья Филипповна, говорят, сильно больна. Правда это? Очень жаль! Я все как-то собиралась проведать ее, но так и не собралась. — Она вздохнула и замолчала.

Из-за лесочка показалось солнце. Его лучи рассыпались по крутому берегу Оки, по лугам и огородам.

Дорога свернула к берегу реки. Лед на Оке казался серым. На нем то там, то тут синела выступившая вода.

Вдали замаячила колокольня церкви, показалось село.

Когда солнце поднялось выше, стал таять снег, на дороге засверкали лужи, а на пригорках засеребрились и зазвенели ручьи. В воздухе звонко и радостно пели жаворонки.

Девушки вошли в село. Слобода выглядела уныло. У амбаров не было крыш, торчали стропила. Окна были забиты фанерой, заткнуты тряпьем. Крыльца покосились, вот-вот упадут. Тишину улицы нарушали только грачи да куры, копавшиеся в навозе.

— Обеднело как село-то! — вздохнула Юля. — А какие в нем базары бывали! Одних лавок сколько было, а теперь ничего, лишь развалины!

— Вы что, были на этих базарах? — резко спросили Ольга.

— Нет, меня тогда еще и на свете не было, — грустно рассмеялась Юля. — Это я от матери и других слышала.

Ольга промолчала. Ей было тяжело смотреть на кучи щебня и золы, из-под которых торчали желтоватые, полуобвалившиеся трубы. Новых построек не заметно: мужчины на войне, бьются с фашистами, молодые женщины и девушки на трудовом фронте.

Тарутина вздохнула.

До войны дома колхозников здесь выглядели не так, как теперь: утопали в садах, на улицах сел и деревень было чисто, многолюдно и весело. Фронт в сорок первом году был недалеко отсюда. Фашистские стервятники не один раз бомбили колхозы, расположенные у большака.

— А какое катанье было в этом селе на масленицу, да и в нашем! — опять нарушила молчание Юля. — Парни и девушки нарядные, в санках с задками! На пасху гулянье, качели, песни, пляски… А теперь ничего этого нет, одна тоска зеленая. Свадьбы какие пышные были! Поезд свадебный подвод в десять, лошади в лентах, под расписными дугами колокольцы-глухари. Динь-динь, трень-трень! Венчальные песни! А теперь…

— Ты все это видела? — сердито, с раздражением спросила Ольга.

— Нет, — простодушно ответила Юля, — мама говорила… Это все у меня как в сказке.

— Не видела, а мелешь! — уже спокойнее сказала Ольга. — Не надо оглядываться назад, смотри в будущее!

— Стараюсь, — покраснев, улыбнулась Юля, — да что-то ничего не вижу…

— Протри глаза, вот и увидишь! — крикнула Даша и отвернулась, на ресницах у нее показались слезы. — И откуда тебя вынесло с такой сказкой! Разве мы не видим, что ли, и без тебя, что у нас перед глазами? Твоя мать врет о вчерашнем. Не верь ей! Не все жили так, как она рассказывает.

Юля смутилась и ничего не возразила спутницам, неожиданно озлившимся на нее.

Так девушки прошли несколько сел и стали подниматься на гору, залитую солнцем. Сверху бежали быстрые, ослепительно искрящиеся змейки ручьев. Гора казалась то синей, то золотой, слепила глаза. Однако ручьи своим блеском и звоном не развеселили девушек, не наполнили их сердца своей буйной радостью. Они быстро поднялись на гору и стали спускаться с нее. Теперь уже звенящие ручьи бежали не навстречу им, а вслед за ними, впереди них. Ока широкой беловатой полосой лежала направо, в глинистых берегах, обнажившихся от снега.

— До свидания, девушки! — громко, чуть обиженным тоном сказала Юля. — Мне надо вот на эту дорогу. Я уже почти дома.

— Прощайте! — отозвались в один голос Даша и Ольга.

— Желаем вам, Юля, снов золотых! — крикнула Ольга.

— И вам, девушки, того же! — добродушно ответила Юля, не поняв иронии.

Она свернула с шоссе на проселок и быстро скрылась из глаз.

— Сегодня не пойдем к Луше, — сказала Даша.

— Конечно, — согласилась Ольга. — Нам еще шагать часа два, а то и больше.

— Да, трудненько немножко. Двадцать пять верст по такой дороге, а тут еще навязалась эта попутчица со своими воспоминаниями, — проговорила Даша тоном, в котором еще слышались нотки раздражения. — Если бы она стала еще вспоминать, то я не вытерпела бы и искупала ее в ручье.

— Узнаю мою подружку, — рассмеялась Ольга. — Только злиться-то, пожалуй, и не стоит. Моя мама тоже любит вспоминать прошлое: и то было и се было, в том приволье и в другом раздолье. Послушаешь — лучшей жизни и не надо. А как спросишь, много ли в жизни она видела хорошего, так и выходит — одно горе да беспросветную нужду. Все радости-то, оказывается, присваивали себе немногие, богатеи. Юля мечтает, в сущности, о хорошем. Надо только сделать в жизни так, чтобы мечты вот таких Юлек не оставались бесплодными.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Девушки села тщательно готовились к отъезду на торф. Отобранные наряды они бережно укладывали в чемоданы.

В сельсовете Ольга и Даша заканчивали стенгазету. Было решено пустить передовицей большую статью Лукерьи Филипповны, которая начиналась так:

«Славно потрудились в прошлом сезоне девушки моей бригады. Каждая из них старалась работать за двоих: одну норму выполняла за себя, другую — за фронтовиков. И это они правильно делали. Но не все еще торфяницы понимают, что чем ближе победа — полный разгром фашистов, тем упорнее и настойчивее надо бороться за каждую тонну торфа. Некоторые торфяницы нашего участка в минувшем сезоне работали с прохладцей. Да, были, к сожалению, и такие! Вот, например, бригада Евгеньевой, работавшая недалеко от моей бригады. В ней здоровые и крепкие девчата, а работали они плохо, без огонька. Спросишь, бывало, у них: «Девушки, почему вы такие заспанные ходите, торф плохо убираете?» — а они без зазрения совести отвечали: «Неохота! Работа не медведь, в лес не убежит!» Приличны ли такие ответы? Конечно нет! Евгеньева в прошлом сезоне своей бригадой осрамила наше село, и мне, и девушкам из моей бригады было стыдно за ее бригаду. Товарищи торфяницы! У большинства из вас родные и близкие на фронте. Они ждут нашей ударной трудовой помощи. Они уже четвертый год воюют без отдыха. У меня на фронте два брата, у Елены Карасевой три брата, у Анны Денисовой три брата и отец… Что же скажут наши братья и отцы, добивающие фашистов, если мы будем плохо работать в этом сезоне, до начала которого остались считанные дни? Недавно я читала в газете, — думаю, что и вы читали, — что нашим славным бойцам осталось до Берлина не больше четырехсот километров. Чувствуете, что дело приближается к концу войны? Чтобы этот разгром врага был закончен нашими братьями и отцами, мы обязаны горячо, крепко трудиться в тылу; надо добыть столько топлива, чтобы наша промышленность не испытывала недостатка в электроэнергии, чтобы она удвоила, утроила производство снарядов, танков, орудий и самолетов. Девушки-торфяницы! Все на торфяные поля, все на добычу торфа! Вперед, к решительной победе над лютым врагом!

Стахановка-торфяница

Л. Ф. Ганьшина».

Даша наклеивала заметки на фанеру и тихо напевала. Ольга старательно, быстрым, четким почерком писала. Ее лицо было сосредоточенным, брови сдвинуты над переносьем, Даша, наклеив заметки, оборвала песенку, села на стул и посмотрела на подругу.

— Кончила? — спросила она. — Давай и ее наклею.

— Готово, — отложив ручку, отозвалась Ольга и выпрямилась. — Подожди, пусть чернила высохнут.

— Уже высохли… У тебя, Ольга, почерк без нажима, нежный, не выражает твоего характера.

Ольга улыбнулась.

— Находишь, что мое сердце не способно к нежным чувствам? Это неправда!

— Ты ведь стремишься к науке, для тебя эти чувства лишние. Вот ты до сего времени… — Даша запнулась и рассмеялась: — Не сердись, милочка, я пошутила. Мне ли не знать, сколько у моей подружки нежности! Хоть ты не ответила и на второе письмо тому, в черном пальто, но я знаю, что у тебя на сердце!

Даша рассмеялась громче, взяла со стола листки со статьей Ганьшиной, перевернула их, намазала клейстером и наклеила на фанеру. Обернувшись к подруге, сказала:

— Теперь пусть читают. Конечно, наша газета не прошибет таких, как Ариша Протасова, но все же заставит их задуматься.

Подруги оделись и вышли на крыльцо. Горячее солнце ослепило их. На улице тускло блестел лед, желтел навоз и чернела жирная грязь. На березе, высокой и побуревшей, пели скворцы. Вдали виднелась широкая полоса Оки. Воды взгорбили лед и гневно вырывались из его трещин, заливали низкие места лугов и огородов. Проносились с протяжным писком чайки, размахивая белыми острыми крыльями. Подруги смотрели на реку, прислушивались. Река глухо шумела, ворчала, сопела. Лед ломался с грохотом, похожим на удары грома. При каждом таком ударе галки и грачи взлетали с деревьев и с тревожным криком кружились над усадебными садами, закрывая собой, как черными сетями, синевато-мглистый горизонт.

— Ночью, пожалуй, начнется ледоход, — сказала Даша, и ее васильковые глаза стали темнее, ямочки щек заулыбались.

— Люблю смотреть на ледоход! — вдохновенно произнесла Ольга. — Какая сила, сколько энергии! В эти минуты я мыслями и сердцем сливаюсь с ним, чувствую столько силы в себе! Мне хочется много-много всего… Вот я окончила, как и ты, десятилетку, а знаю мало…

— Я еще меньше, — призналась Даша. — Ты читаешь, а я почти равнодушна к чтению. Да, Оля, если ты собираешься в университет, тебе надо много читать.

— Как и всем девушкам, учиться и тебе не закрыта дорога, — возразила Ольга. — Кончится война, поступим в институт. Разве ты не мечтала пойти в Тимирязевскую академию?

— Я тогда очень любила цветы, хотела быть луговодом, — покраснев, улыбнулась Даша. — Думала, что луговод имеет дело только с травами и луговыми цветами. Теперь я об этом не думаю, — думы, как детство, отошли в прошлое.

— Отошли?

— Да, — вздохнув, сказала Даша, — я слишком обычна, вот и отошли такие думы, желания. Одно у меня желание — работать, помогать Красной Армии, потом, как победим, выйти замуж, любить, быть любимой, нарожать детей… быть честной в труде, а в жизни счастливой.

— Шутишь сегодня? — взглянув на подругу, заметила Ольга.

— Не знаю, Оля, кажется, говорю серьезно…

— А вот идет Юля, наша попутчица из Рязани, — заметив высокую, в сером, солдатского сукна полупальто и в кожаных сапогах девушку, сказала Ольга. — Она!

— Уж не к Луше ли? — проговорила Даша. — Она ведь тогда сказала нам, что работала в ее бригаде.

— К Луше… Свернула к ее хате, — отозвалась Ольга, и лицо ее засветилось улыбкой. — Хорошо сделала Юля, что вспомнила свою бригадиршу.

Подруги сбежали с крыльца и разошлись в разные стороны.

Поравнявшись с домом кузнеца Протасова, Ольга увидела сидевшую на крыльце в двух платках Ульяну. Из-под белого пухового темнел длинный крючковатый нос, сверкали пуговки злых, пронзительно черных глаз.

«Опять старая ехидна остановит каким-нибудь вопросом», — с неприятным чувством подумала Ольга и, громко поздоровавшись, быстро прошла мимо.

Старуха подняла голову и, когда Ольга была уже у своего дома, заговорила.

— Верховод! Видно, таких сам сатана прислал на землю, — поправив ковровый платок на плечах, сказала со злобой Ульяна.

* * *

На землю опускались сиреневые сумерки. В палисаднике на березах трещали воробьи, приготовляясь забраться в застреху крыши, в гнезда.

Анна Петровна была на дворе, задавала корм — сено и очистки — корове, овцам и поросенку. Куры давно уже дремали на толстом перемете в закуте. Ольга пилила ручной пилой сухие сучья. Дрова были плохие, но они все же давали больше жара, чем солома, да и печь не остывала, до утра держала тепло. Кончив пилить, Ольга собрала сучья в охапку и внесла в избу, на кухоньку. Скрипнула дверь, незнакомый голос спросил:

— Дома-то есть кто? Можно войти?

Ольга выглянула, удивленно воскликнула:

— Юля!

Девушка закрыла за собой дверь, слабо улыбнулась и смущенно заговорила:

— Мы почти не знаем друг друга. Вы не сердитесь на меня, что я, когда шла из Рязани, болтала о прошлом — о свадьбах, о гулянках… Я, была у Лукерьи Филипповны, поздравила ее с высокой наградой — орденом Трудового Красного Знамени. Она уже поправляется и в этом сезоне едет на заготовку торфа. «Я еще молодым покажу, как надо работать, — сказала тетя Луша, обнимая и целуя меня. — Вот только болезнь немножко припугнула, думала, что задержит… Теперь ничего, здорова…» — и расплакалась.

— Идите сюда, садитесь, рассказывайте, — войдя в зальце, пригласила Ольга.

Гольцева вошла и, оглядывая помещение, села на стул.

— Ольга, я хочу посоветоваться с вами, — вскинув синие глаза на Тарутину, начала Юлия. — В нашем селе больше восьмидесяти доброволок, многие из них комсомолки. Ровно две бригады. Лукерья Филипповна и предложила мне возглавить одну, а я боюсь: вдруг не справлюсь? Правда, девушки-комсомолки не подведут меня, да и тетя Луша поможет советами. Я уже, признаться, согласилась, а потом и струсила, думаю: не отказаться ли? А трушу я только потому, что у меня нет сильного характера, чтобы управлять и руководить девушками. Ольга, посоветуйте — брать мне бригаду или не брать?

— Берите, — сказала Ольга, разглядывая Юлю. — Думаю, что вы справитесь не хуже меня, Даши и других бригадиров.

— «Берите», — улыбнулась Юля, и ее лицо зарумянилось. — Легко сказать, «берите», а я вот боюсь и боюсь. Я по характеру робкая… Так вот, с подругами, как сорока, болтаю, а на собрании, хоть убей, не выступлю. Вы, Оля, смеетесь в душе над моими словами, но я говорю правду — мне страшно стать за бригадира.

— Юля, что вы! Я не смеюсь! — ответила Оля, смутившись. — Я улыбаюсь, потому что вы такая наивная, хорошая.

— Вот если бы вы, Оля, помогли мне руководить бригадой, так я бы, пожалуй, согласилась.

— Конечно, помогу! — воскликнула Оля. — Мы и обязаны помогать друг другу!

— А если моя бригада обгонит в добыче торфа вашу, то сердиться не будете на меня?

Девушки секунду молчали, а потом бурно расхохотались и долго не могли успокоиться от душившего их смеха.

Вошла Анна Петровна и при виде смеющихся сама заулыбалась.

— Мама, это Юля из села Лубного, — вытирая платочком глаза, представила девушку Ольга. — Она была у Лукерьи Филипповны и зашла ко мне.

Юля встала и поздоровалась с Анной Петровной.

— Как же! — подхватила старушка. — Я твою маму, Татьяну Васильевну, отлично знаю. А с твоим отцом я немножко в родне. Твой дядя женил сынка на моей племяннице.

— Мама, а я не знала! — удивилась Ольга.

— А я знала, — сказала Юля. — Я была знакома, Анна Петровна, и с вашим сыном. Он часто приходил в наше село, к учителю. Однажды — это было накануне войны — я танцевала с ним.

— Был сын, а теперь уже нет… Как будто и не было у меня Гришеньки! — вздохнув глубоко, проговорила Анна Петровна, и слезы покатились по ее сморщенным, желтоватым щекам.

— Убит? Получили извещение? — побледнев, спросила Юля.

— Извещение я не получала… Но вот уже скоро два года, как от него ничего нет, — ответила глухим голосом Анна Петровна. — Уж, наверно, и косточки-то его сгнили… — Она опустила голову и скрылась в кухоньке.

— Раз нет извещения о его смерти, то он, ваш сын-то, может, и жив… Зачем же, Анна Петровна, убиваться преждевременно?

Старушка не отозвалась на утешительные слова Юли. Она громко вздыхала и всхлипывала. Ольга нахмурилась, запечалилась и тихо сказала:

— Я тоже, как и вы, не один раз говорила маменьке, чтоб она не убивалась так о Грише, — может быть, жив, партизанит…

— Ну, Оля, я пойду, — сказала Юля и протянула руку Ольге. — Анна Петровна, до свидания!

— Желаю тебе здоровья, касатка, — отозвалась Анна Петровна. — Да постой, постой! — забеспокоилась старушка и вышла из кухоньки. — Это куда же ты пойдешь, да в ночь, в полую воду? У тебя на пути две такие низины-балки. В них, наверно, гуляет полая вода… Нет уж, ночуй у нас, а завтра по морозцу и отправишься.

— А я и не пойду домой, — ответила Юля и поблагодарила Анну Петровну и Ольгу. — Я ночую у Лукерьи Филипповны. Она очень обрадовалась, что я пришла к ней, сказала, что она почти все время одна и одна… даже, говорит, опротивела сама себе. Мы поговорим и чайку попьем. Кроме того, я кое-что и поделаю для нее.

Ольга проводила Юлю почти до самой избы тети Луши. Когда она вернулась домой, на столе уже горел ночничок. Анна Петровна ставила самовар, гремя трубой. Ольга сбросила с плеч теплый пуховый платок, прошла в спаленку, взяла томик Чехова. В окна, закрытые наполовину миткалевыми занавесками, глядела тьма.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Маленький, толстенький человек, пухлощекий и курносый, в черном полупальто и в щегольских сапогах с калошами, поднялся на крыльцо избы председателя сельсовета и скрылся в сенях.

День начинался пасмурно, солнце встало, но его не было видно — пряталось за низкими, мглистыми облаками. Деревья шумели. Лед на Оке поднялся выше, передвигался. В сыром и пряном воздухе то и дело перекатывались гулы ломающегося льда. Они напоминали орудийную пальбу и раскаты весеннего грома. Над лесами, за Окой, отзывалось эхо. Природа пробуждалась от долгого сна, пробуждалась радостно и грозно. Она волновала молодых, звала их к великим подвигам и буйному веселью. Она волновала стариков, заставляла их забывать настоящее, уноситься мыслями к молодости и чувствовать себя молодыми.

Александр Денисович, председатель сельсовета, лежал с полузакрытыми глазами на горячей печи, прислушивался к торжественно-грозной поступи весны, к ее великой работе на Оке, в лугах и полях. Мысли обуревали Александра Денисовича, и перед ним возникали яркие картины будущего села.

Громкий стук в дверь оборвал их. Он открыл глаза и глянул в сумрак избы — под столом что-то грыз белый поросенок, помахивая хвостиком.

— Глаша, — позвал Александр Денисович, — стучат! Кого это принесло в такую рань? Поди спроси!

Маленькая, сухонькая Марфа Никаноровна, охнув, быстро поднялась с кровати, надела темную сатиновую юбку и серую, из грубой шерсти, кофту.

— Не буди девку, пусть поспит! — сказала она и вышла из избы.

Александр Денисович, кряхтя и вздыхая, слез с печки, сунул ноги в валенки, набросил полушубок на себя и выпрямился, поглядывая на дверь. В сенцах отрывисто говорил незнакомый мужчина. Марфа Никаноровна отвечала ему мягко и так, как если б пришел кто-то дорогой и давно желанный: «Заходите, заходите! Мы очень рады такому знатному гостю!» Александр Денисович, услыхав ласковые слова жены, растерялся: «Да кто же этот посетитель, раз старуха называет его знатным гостем? Уж не начальник ли какой из Рязани?»

Дверь распахнулась, и на пороге показался маленький, краснощекий, с живыми маслеными глазами человечек.

— Здравствуйте! — бросил он липким тенорком. — Хозяину наше почтение! С добрым утром! Извиняюсь, что побеспокоил, вспугнул на зорьке сладкий сон, хе-хе! — и сунул пухлую руку Александру Денисовичу и тут же вырвал ее. — Если бы не война, я бы не шлялся по району, а сладко бы, хе-хе, спал да посыпал под крылышком благоверной…

Слушая звонкую скороговорку, то и дело пересыпаемую хохотом, Александр Денисович не знал, что и ответить вошедшему: чтобы не сказать что-нибудь обидное или не относящееся к делу, он предпочел молчать и приветливо улыбаться.

— Я Волдырин Петр Глебович, — отрекомендовался прибывший, — из Шатуры, из торфяного треста. А вы будете председатель сельсовета, Александр Денисович.

— Вы знаете меня? — спросил председатель и пригласил: — Садитесь вот сюда, — он показал рукой на почетное место за столом.

Марфа Никаноровна стояла у чуланчика и смотрела испуганно на Волдырина.

— Я всех знаю. Я ведь из этой местности и, кроме того, пятнадцать лет набираю народ на болото. Хе-хе! Каждый уголок в этом районе знаю. Ни одна собака, хе-хе, не брехнет на меня! — садясь на коник, похвалился Волдырин. Он снял шапку, достал платок из кармана полупальто и вытер розовую лысину. — До солнца, председатель, мы должны обойти девушек, сказать им, чтобы собрались в сельсовет. Как соберутся, так я объявлю им о мобилизации на разработку торфа. Ваше село, хе-хе, не меньше районного города, из него я, пожалуй, вывезу девушек двести, а то и больше.

— Прошлым летом из нашего села двести сорок девушек работали на торфу, — решилась вставить словечко Марфа Никаноровна и тотчас спохватилась: — Самоварчик, может, поставить? Попьете чайку с молочком и с медом, а потом уж и на село.

— Это, мамаша, недурно бы, — ответил Волдырин. — Я с удовольствием уважу вас, попью чайку с медком, хе-хе!

— Так я в минуту согрею самовар.

— Нет, ждать некогда. Вы, мамаша, не спеша ставьте самоварчик и приготовляйте к чаю что-нибудь из питательного, а я, хе-хе, с Александром Денисовичем пройдусь по селу. — Волдырин резко и легко встал, бросил каракулевую шапку на лысину, блеснул мутноватыми стекляшками серых глаз и обернулся к председателю: — Сопровождайте!

* * *

Они шли по широкой улице села. Кричали петухи, приветствуя наступление дня. За селом, заслонив вершинами горизонт, чернел колхозный сад. У старой ветряной мельницы скрипели ворота — болтались на одной петле. «Утащат на топливо», — подумал Александр Денисович. Он несколько раз собирался заколотить ворота, чтобы ветер не дул в помещение, не надувал снегу, но, отойдя от мельницы, каждый раз забывал про них.

На конце улицы, около крайней избы, председатель сельсовета и вербовщик остановились.

— Войдем? — спросил Александр Денисович. — Или крикнем в окно?

— Кричи, — сказал Волдырин.

Старик сильно застучал в переплет рамы. Когда к окну прильнуло чье-то лицо, он крикнул:

— Мобилизация на торф! Вербовщик приехал… Пусть девки выходят на собрание в Совет к десяти утра. Обязательно!

Александр Денисович шел от избы к избе, стучал в окна, кричал те же слова. Вербовщик следовал за ним. У одной избы тускло блестела большая лужа. Волдырин остановился перед ней и, как в зеркале, увидел свое лицо с пухлыми, оттопыренными совочком губами, пуговку носа, улыбнулся и подумал не без гордости: «И вот за эту наружность меня, хе-хе, очень любят девушки…»

Александр Денисович постучал в окно, оповестил хозяина, чтобы тот посылал дочь на собрание, и осторожно, прижимаясь к завалинке, прошел к следующей избе. Волдырин поторопился за ним, но поскользнулся и упал в лужу.

— Куда вы завели меня? — крикнул он сердито. — В этом болоте утонешь. Подождите, дайте руку!

— Грязь ничего, — сказал утешающе председатель, подавая руку вербовщику, — она не сало, подсохнет и отлетит!

— Это чей дом? Не Ивана Павловича Кузеева? — спросил Волдырин, останавливаясь перед пятистенной постройкой с нарядными резными наличниками на окнах.

— Да, Кузеева. Его дочка в прошлом году училась и не работала на болоте, — ответил председатель и подошел к окну.

— Ну, стучи! — сказал Волдырин. — Войдем в избу, подсохну немножко, пообчищусь. Завели же вы меня!..

Они поднялись на крыльцо.

Постучали в дверь. На стук вышла высокая, полная женщина и впустила гостей в дом.

Волдырин, не дожидаясь приглашения, сел на коник и стрельнул глазами по зальцу, глянул в темь боковой комнатки. Никого не увидев там, он заглянул в кухоньку. На полу, перед устьем русской печи стоял ведерный ясный самовар. Через его решетку рдели угли и бросали красный свет на доски пола. Волдырин достал платок и громко высморкался.

— Анисья Яковлевна, — нарушил молчание председатель, — скажи своей дочке, чтобы шла к десяти часам на собрание в Совет.

— На какое собрание?! — удивилась Анисья Яковлевна. — Что ей, девушке, делать на собрании?

— Мобилизация на торф, — пояснил Александр Денисович. — Моя дочка, как все, поедет. Она, как и твоя, впервые на болоте… Как же, Анисья Яковлевна, быть, раз война? Надо же ее, проклятую, закончить, уничтожить Гитлера!

— Не отпущу я Вареньку, — с волнением сказала Анисья Яковлевна, — ни за что! Она у меня, сам знаешь, одна. Отец ее инвалид царской войны, не работник, все время стонет на печи.

— Не говори так, мама, — раздался спокойный голос Вареньки из боковой комнатки. — Как же это мне, комсомолке, не работать на торфу! Я уж дала согласие Ольге, и она зачислила меня в бригаду доброволок.

— Дельно! Видно, что сознательная барышня, — похвалил Волдырин и обратился к председателю: — Идите оповещайте остальных, а я останусь здесь, приду отсюда прямо на собрание.

Александр Денисович вышел. Анисья Яковлевна засветила крошечную лампочку. Ее свет раздвинул немножко сумрак в стороны. С белой печи показалась одна нога в валенке с подшитым кожей задником, следом за ней — деревяшка с железным обручком на конце, потом — и сам человек в сатиновой синей рубахе, подпоясанной узким сыромятным ремешком, и голова с копной серых вьющихся волос. Он слез и, придерживаясь за край печки, повернувшись лицом к зальцу, остановил грустные глаза на Волдырине.

— Не признаете? — избегая глаз Кузеева, протянул тоненько Волдырин. — Я Петр Глебович, начальник торфяного поля, из Шатуры… Приехал за девушками. Кстати, и за твоей дочкой.

— Что ж за Варенькой приезжать-то? — возразил чуть насмешливо Иван Павлович. — Она и сама, добровольно… У нас из села, пожалуй, больше сотни девушек доброволок.

— Сто двадцать, — поправила Варенька.

— Вот сколько их! Что за молодцы! — похвалил громко Иван Павлович, поглаживая светлую курчавую бородку. — Эх, если бы я не был инвалидом, так и я ушел бы с отцом Ольги в партизаны!

Анисья Яковлевна прошла на кухоньку и подсыпала углей в самовар. Огонь зашумел, запел. Сероватый утренний свет заполнял комнату. Анисья Яковлевна погасила лампочку и обратилась к Волдырину:

— Жарко у нас. Раздевайтесь!

Иван Павлович встал и, припадая на деревянную ногу, надел шубу, овчинную шапку и шагнул к двери.

— Анисья, приготовляй на стол, а я пойду в сарай за сеном для Буренки.

— Папа, я схожу сама! — крикнула Варенька.

— Ладно, он уже вышел. Ты не особенно торопишься, — недовольно заметила Анисья Яковлевна. — Одевайся скорее и гостя угощай.

Варенька не ответила и не вышла в зальце. Молчание девушки не понравилось Петру Глебовичу.

В это время Анисья Яковлевна внесла кипящий самовар и поставила его на стол.

— Когда надо выезжать девушкам?

— Ока очистится от льда, придет пароход… — ответил Волдырин. — Предполагаю, в субботу.

— До субботы осталось три дня, ежели не считать нынешний, — проговорила Анисья Яковлевна, расставляя чайную посуду, хлеб и мед на столе.

Петр Глебович встал с коника, повесил свое полупальто на вешалку и прошелся по зальцу. Варенька все еще одевалась в комнатушке. Он видел ее прошлой весной, и она ему очень понравилась. Вербовщик тогда очень жалел, что девушка училась и не подлежала мобилизации на торф. «Ну, теперь-то Варенька не ускользнет от меня», — подумал он, подходя к двери и стараясь заглянуть в спаленку.

— Водочки не выпьете? — спросила тихо Анисья Яковлевна.

— Одну рюмочку, — согласился Петр Глебович, — и только из уважения к вам, мамаша. Я не питок, хе-хе!.. Я деловой человек! Да и, признаться, время теперь не такое, чтобы пить…

— Понимаю, Петр Глебович, большие дела у вас и ответственность большая, — вздохнула Анисья Яковлевна.

— Еще бы, мамаша! — воскликнул Волдырин. — Я больше тысячи людей должен собрать и доставить на свое торфяное поле. Это не шутка! Вы сами знаете, какой теперь народ…

— Что вы, что вы! — мягко возразила Анисья Яковлевна. — Наш рязанский народ хороший, мягкий, честный. Это уже вы напрасно… — Она замолчала, покосилась на дверь комнатушки, склонилась к уху вербовщика и просяще шепнула: — Уж вы мою Вареньку-то пожалейте, не ставьте на очень тяжелую работу…

— Конечно! Что за вопрос, мамаша! Будет ваша Варенька послушна, так мы все для нее сделаем, — нарочито громко проговорил Волдырин. — Будьте покойны, мамаша! — Он взглянул на хозяйку, рассмеялся и хлопнул ее по плечу. — Пожалуйста, мамаша, не сумлевайтесь, ваша Варенька останется довольна, да и вы поблагодарите меня впоследствии, когда она вернется с нарядами и деньгами домой.

Анисья Яковлевна грустно улыбнулась и низко поклонилась вербовщику.

— Уж будьте так добры, порадейте Вареньке, а я и старик отблагодарим… — Смахнув загорелой рукой слезинки со щек, она вышла в сенцы и тут же вернулась с бутылкой водки.

Иван Павлович вошел в избу, снял полушубок и присел к столу.

— А ты, моя старушка, как вижу, бал хочешь устроить!

— Не бал, а просто желаю угостить доброго человека, — смутившись, ответила Анисья Яковлевна мужу. — Да и тебе немножко поднесу.

— Приятно говоришь, Анисьюшка. Теперь сдаюсь. Кутнем немножко во славу побед нашего народа!

Пока Анисья Яковлевна ходила в подвал за закуской, Иван Павлович откупорил бутылку, нарезал хлеба, достал из шкафа граненые стаканчики и поставил их на стол. Хозяйка принесла шинкованной капусты, соленых огурцов, помидоров и большой кусок ветчины. Все это разложила по тарелкам и подала на стол.

— Закуска высший сорт, мировая! — похвалил Волдырин. — При таком закусоне и мараться нечего одной рюмкой. Не посрамим его! Хе-хе!

Иван Павлович взял бутылку и наполнил водкой стаканчики.

Лучи солнца скользнули по завалинке, влетели в окна и зайчиками заискрились по столу, по чистым желтым, как воск, сосновым стенам. В самоваре Петр Глебович увидел свое лицо, не продолговатое, а уродливо толстое и красное, с пунцовым носом, похожим на морковь; пухлые, как сосиски, губы то вытягивались, то сжимались. Он сердито фыркнул и попросил Анисью Яковлевну убрать самовар со стола, пояснив:

— Чай не буду пить, благодарю… Его заменит водка…

Когда самовар был вынесен на кухню, Волдырин облегченно вздохнул. «Вот так куда лучше, без самовара… Пусть он там, на кухне, черту или таракану морду уродует!»

Волдырин пил и ел много, но не пьянел. Анисья Яковлевна вторично ходила в подпол за капустой, наполнила ею уже не тарелку, а целое блюдо. «Пусть лопает, — сказала она себе, — лишь бы Вареньку поставил на легкую работу».

Иван Павлович тоже изрядно выпил и запьянел. Свесив тяжелую голову, он мрачно смотрел на тарелку с зеленовато-серыми помидорами и вдруг спросил:

— А вы что же, начальник девичий, помидоры не кушаете? Не нравятся, а? Все больше на капусту и антоновку налегаете, да еще на ветчину! Вижу, что вы большой сластена!

— Хе-хе! — рассыпал смешок Волдырин. — Хе-хе!

Он поднял стаканчик, выплеснул его содержимое себе в рот и снова набросился на ветчину и на шинкованную капусту. Ел вербовщик быстро, с громким чавканьем, один раз не удержался — рыгнул и матюкнулся. Анисья Яковлевна нахмурилась и отвернулась от гостя. Иван Павлович приподнял левую бровь, твердо сказал:

— Пейте, Петр Глебович, но ума не теряйте! В моем доме стены никогда не слыхали скверных слов. Запомните это! Если выразитесь еще, то не пеняйте на меня: возьму за шиворот — и, как муху, за порог… Не погляжу, что вы большой начальник на болоте.

Иван Павлович замолчал, ниже свесил кудрявую голову. Его широкие плечи свидетельствовали о великой в нем силе, крупные черты лица и изрезанный морщинами лоб говорили об уме и благородстве. Поняв своим пьяным и хитрым умишком, что отец Вари не бросает слов на ветер, Волдырин решил загладить неприятное впечатление. Он поднял стаканчик и, сверкнув белесыми стекляшками глаз, сказал:

— Еще раз, мамаша, за ваше здоровье! — и опрокинул водку в рот.

— Что ж, начальник, пить за мое здоровье? Теперь пейте и кушайте за свое, — скупо улыбнулась Анисья Яковлевна. — Вы угощайтесь, а мне недосуг, пойду к Буренке. — Она поклонилась и вышла.

Когда за нею хлопнула сенная дверь, Иван Павлович схватил бутылку, налил водки в стаканчик и выпил. Потом опять наполнил стаканчик и выпил. Вздохнул и широкой, как лопата, ладонью вытер губы и бороду, зацепил вилкой половинку яблока и положил в рот.

— Это хорошо, что нагоняете меня, — похвалил Волдырин. — Люблю таких, которые мастерски пьют. Хватите еще четыре, Иван Павловичей я пойду в ногу с вами. Хе-хе!

— Папа, — сказала ласково, но с беспокойством Варя из комнатушки, — не пей больше. Ты и так… без мамы…

— Доченька… — отозвался отец и осекся; тряхнув седыми кудрями, он поднялся из-за стола, шагнул к дочери и открыл дверь. — Не стану, хорошая. Пойду помогу матери…

Надев полушубок и малахай, припадая на деревянную ногу, вышел.

Петр Глебович налил себе еще стаканчик, выпил и закусил розовым ломтиком ветчины. Жуя и чавкая, он встал, пригладил волосы на висках, прошелся по зальцу, заглянул в двери комнатушки. Варя стояла спиной к нему, разбирала белье.

«Не слышит, — решил Волдырин, — а может, и слышит, но не желает оглянуться, поглядеть на своего начальника». Он набрался храбрости, переступил порог и положил руку на плечо Вари.

Девушка обернулась и резко сбросила его руку.

— Вы что? — сказала она сухо, и ее насмешливые ледяные глаза остановились на нем. — Что нужно от меня? Идите и допивайте свою водку!

— Варенька, вы знаете, кто я? — отступив от нее, начал Волдырин. — Я могу все сделать для вас, так как глубоко уважаю ваших родителей. Я хозяин на поле…

— Спасибо вам за то, что уважаете родителей, — насмешливо оборвала девушка, — но мне от вас ничего не надо! Выйдите отсюда! — Варя вытолкнула его за порог, закрыла дверь перед его носом, заперла ее на задвижку.

— Однако, — оскорбленно промычал вербовщик. — Ну, подожди же! Посидишь по горло в трясине, так сразу придешь в сознание. Хе-хе! Узнаешь тогда, что за начальник Волдырин, поймешь, как надо отвечать на его ласку!

Сопя и фыркая, он прошелся по комнате. Глаза помутнели, пухлые щеки тряслись, пылали. Вошла Анисья Яковлевна.

— Что же вы не кушаете?

— Я с удовольствием бы, но одному как-то тоскливо. Водка, славная закуска… Мамаша, вы понимаете меня? Хе-хе! Вы и Иван Павлович удалились, а дочка не показывается. Видно, что она у вас робкая, а я к вам и к ней лучше родного.

— Варенька, выйди, поугощай своего начальника, — позвала Анисья Яковлевна и села к столу. — Давайте, Петр Глебович, выпьем… — Она взяла из его руки стаканчик и наполнила его водкой. — Кушайте! Я опять хочу поговорить с вами, Петр Глебович, о доченьке. Не хочется мне пускать ее на болото: молода она еще, неопытна…

— Мама! — позвала Варенька из комнатки.

— Что, доченька?

— Не говори обо мне!

— Видите, какая она у меня, — вздохнув, сказала Анисья Яковлевна. — Упрямая и гордая.

— Мобилизация, — крикнул Волдырин, — от нее никак нельзя освободиться! Конечно, если, хе-хе, принять во внимание, что я начальство, то можно сделать уважение для вас, как престарелых…

— Ничего не надо делать, я иду добровольно, — сказала Варя. — Мама, зачем ведешь такой разговор?

— И она, ваша дочка, права, — подхватил Волдырин, стараясь заглушить слова Вари. — Честь и слава рязанским девушкам! Они каждый год поднимают торф, да как! Героически, хе-хе, по-стахановски!

— Да как же я-то одна останусь, что стану делать без нее? Старик, сами видите, без ног, болеет. Сыновья на фронте. Трудно мне будет в летнюю пору без Вареньки!

Женщина замолчала, задумалась, а потом, как бы решая трудный, наболевший вопрос, медленно заговорила:

— Конечно, права и Варенька, что идет добровольно. Как не идти, когда бушует такая война! Опять же и сыновья мои сражаются. Двое майоры уже. Третий, младшенький-то, перегнал в чинах старших, Алешу и Сему, — чин подполковника недавно получил. Может, и генералом будет… Теперь ведь в нашем государстве всем дорога, не то что в царское время. Мой муж тогда три года воевал, ноги лишился, а дослужился всего только до унтер-офицера…

— Верно, мамаша, говорите, — поддержал Волдырин и потянулся к бутылке, выплеснул остатки водки в стаканчик. — Вижу, что вы патриотка истинная! А дочка ваша, видно, так и не выйдет? Гнушается нами, хе-хе! — Волдырин поднялся, достал платок из кармана и обмахнул им красное лицо, обтер лысину. — Ну, мне, мамаша, некогда, я человек деловой… да и к другим девушкам надо заглянуть, хе-хе!

Хозяйка бросилась в чулан, вынесла вторую поллитровку водки. Волдырин резко остановил ее, сказал:

— Не могу! Душа, мамаша, меру знает, хе-хе! Но если уж вы так добры, то разрешите мне взять посудину с собой. — И он сунул бутылку в глубокий карман галифе. — Вот бы к ней на дорожку малую толику свининки, хе-хе!..

Анисья Яковлевна выбежала из дому и тут же вернулась с большим куском ветчины, завернутым в газету.

Волдырин равнодушно принял сверток: «Килограмма три будет. Эдак я, пожалуй, наберу в этом селе пудика два-три».

Когда маленькая, толстенькая фигура вербовщика исчезла, Варя вышла из комнатушки. Она была возмущена поведением матери, ее унижением перед этим человеком.

Анисья Яковлевна обрушилась на дочь:

— Почему не посидела за столом?

— Если бы вышла, так выгнала бы в шею этого хама и взяточника, — отрезала девушка и, набросив на плечи суконную шаль с синими каймами, выбежала из дома.

— Куда ты? — крикнула Анисья Яковлевна, открыв дверь в сенцы.

— На собрание! — ответила Варя.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Ольге не спалось в эту ночь — мешали шумы и гулы на Оке. Она долго читала, а когда устала читать, стала писать Павлову.

«Борис Александрович, я удивлена, что вы, не получив от меня ответа на два своих письма, все же прислали третье и в нем с еще большей настойчивостью выражаете свои сердечные чувства ко мне, совершенно незнакомой вам девушке. Зря это вы делаете.

С приветом к вам Тарутина».

Сложила письмо треугольником и задумалась. «Зачем так? Надо бы потеплее. Впрочем, если любит, обрадуется и такому ответу». Она улыбнулась и быстро написала адрес. Потом встала, подошла к окну и отдернула занавеску.

Улица была залита мутновато-серебряным светом луны. От деревьев падали длинные тени.

Осторожно, стараясь не разбудить мать, Ольга оделась и тихонько выскользнула на улицу. Миновав сады, она вышла на берег Оки. Перед нею с шумом проносилось огромное поле битого льда. Казалось, вся равнина, до самого горизонта, плыла слева направо. Неподвижной оставалась только смутно белевшая вдали колокольня. Льдины неслись плашмя, стоя, шурша и грохоча. Они то искрились желтоватыми бликами луны, то становились прозрачно-голубыми, то темнели и пропадали в черных проемах воды. Ольга смотрела на Оку, на ее широко разлившиеся воды, на могучий ледоход, и на сердце у нее было радостно, светло.

«Как хорошо! — подумала с волнением девушка. — Неужели я люблю Бориса? Нет, не люблю. А если не люблю, то почему так часто думаю о нем?»

Она прошла дальше и остановилась над самым обрывом. У ног ее извивалась, бурлила, шуршала и шипела черпая вода. Вдруг поднялась волна, огромным валом прыгнула на берег и тут же, шумя и сверкая льдинками и пеной, отпрянула. Ольга испугалась, отбежала назад. Ей показалось, что волна насмешливо, злым оком заглянула ей в сердце, крикнула: «Берегись! Не верь тому, что ты молода и свободна! Любовь — рабство!» Ольга прислонилась спиной к толстой березе, полузакрыв глаза, стараясь не думать ни о свободе, ни о счастье в будущем. Ей хотелось слушать только торжественную музыку пробужденной природы, и в душе ее тоже пробуждалось что-то новое, влекущее, опьяняющее. «Да, Борис нравится мне. Кажется, и я немножко люблю его…»

Прокричал петух, ему отозвался хриплым голосом второй, где-то на другом конце села, потом третий, четвертый. Через минуту десятки петухов наполнили предрассветный воздух разноголосым пением. Казалось, что это не петухи кричат, а село раскачивается, поднимаясь то одним краем кверху, то другим. Ольга прислушалась, вздохнула, рассмеялась, а потом, не сдерживая слез, заплакала и бросилась к дому.

Около девяти часов Анна Петровна разбудила дочь: приехал вербовщик; председатель сельсовета звал на собрание.

Быстро одевшись, Ольга запила молоком кусок хлеба и поспешила на улицу.

Было тепло, светило солнце, ласково синело небо. За гумнами и огородами звенели жаворонки, кричали грачи, трещали сороки, у скворечен пели скворцы. Ока глухо шумела, гула и трескотни льда уже не было слышно — он прошел, и сейчас по блестящей глади воды бежали только редкие льдины, отрываемые от берегов. На улице чувствовалось оживление.

Ольга быстро прошла в зал сельсовета, слегка расталкивая девушек, пробралась вперед, к Даше и Кате, сидевшим у стола. В зале все были оживлены, возбуждены предстоящей поездкой на болото. Говорили о том, что нужно взять с собой, о нарядах, о харчах, о том, что вербовщик приехал за ними не тот, что был в прошлом году, не Илья Герасимович, а другой, маленький и плешивый человечишка.

— Где же это запропал товарищ Волдырин? — беспокоился председатель.

— На квартиру начальника пристани узелки понес! — крикнула из толпы какая-то девушка.

Среди собравшихся послышался смех.

— Тише, девушки! — сказал Александр Денисович, разглаживая усы. — Вот и Петр Глебович. Легок на помине!

Вербовщик, красный, потный, пробирался к столу, отдуваясь и покрикивая:

— Посторонитесь, пропустите! Дайте же наконец пройти!

Девушки смеялись и, как заметила Ольга, нарочно не давали ему прохода. Волдырин пыхтел, покрикивал на них. Девушки острили:

— Теснота полезна — брюшко убавится!

— А вы, товарищ Волдырин, ужом, ужом!

— Эко, девушки, как у него плешь-то вспотела, пропустите его скорее!

— Петр Глебович, шапку потеряли.

Волдырин оглянулся, взял шапку из чьих-то рук, прикрыл ею лысину. Он с трудом пробрался к столу и, надувшись, плюхнулся на стул. Ольга и Даша сидели рядом. Посмотрев на них, Волдырин подумал: «Где это я видел их?» Он стал рассматривать девушек, сидящих в зале, но что-то знакомое в облике Ольги заставило его снова повернуть голову в ее сторону, Петр Глебович встретился со строгим, напряженным взглядом Ольги и похолодел. Перед его глазами всплыла сцена в чайной Дома колхозника — девушка с темно-карими глазами, чемоданчик в ее поднятой руке, которым она чуть не ударила его по голове. И ударила бы, если бы не подбежал к ней парень в черном пальто. Сомнений не оставалось больше, это была та самая девушка.

Александр Денисович оборвал его размышления.

— Прошу не шуметь, — обратился он к собранию. — Слово предоставляется Петру Глебовичу.

Волдырин встал, сунул каракулевую шапку в карман полупальто. «С чего же это мне начать-то? — подумал тревожно он про себя. — Всю речь, что придумал еще в поезде, сразу выдуло из головы».

В зале стало тихо. Волдырин видел блестевшие глаза девушек, яркие шарфы, платки и панамы. Одни из них улыбались, другие были хмуры, третьи казались равнодушными, четвертые ничего не выражали своими красивыми, милыми и по-юному открытыми лицами. Вербовщик распахнул полупальто, достал из бокового кармана пиджака вырезку из газеты — постановление о мобилизации — и сиповатым тенорком прочитал его.

— И все? — спросила девушка, сидевшая в первом ряду и выделявшаяся ярким полушалком.

— Постановление мы и сами читали. Вы, товарищ вербовщик, скажите нам о бытовых условиях на болоте.

— И вправду! — закричали в один голос девушки. — Говорите, как кормить будете!

— В бараках все такая же грязь, как и в прошлом году, или будет почище?

— Баки с кипяченой водой будут в этом сезоне или нам опять придется болотную воду пить?

— Небось матерщинников не убрали?

— Ишь чего захотела! — раздался насмешливый голос от двери.

Девушки рассмеялись так громко, что председатель встал, постучал линейкой по столу и призвал к порядку.

— Сквернословы нам не страшны, вот только бы они не воровали наш харч, — громко заметила высокая девушка в солдатской шинели. — В прошлом сезоне страсть как воровали.

— Ничего, Домаша, они и в этом сезоне маху не дадут.

— Как вы смеете так говорить! — не вытерпел Волдырин.

— Все это правда! — крикнула худенькая девушка с веснушками на бледном лице.

— Неправда! — воскликнул Волдырин.

— Докажите нам, что это неправда!

— Нет, не доказывайте, — вмешалась Ольга. — Вы, товарищ Волдырин, расскажите собранию, что сделано трестом в смысле улучшения быта торфяниц.

— У нас. Волдырин, лодырей среди девушек нет. Из нашего села почти сто пятьдесят девушек добровольно едут.

Поднялся такой шум, что задребезжали стекла в рамах. Александр Денисович застучал громче линейкой и прикрикнул на девушек.

Волдырин проклинал село, в котором оказалось больше половины доброволок. Бросив колючий взгляд на Ольгу, вербовщик выругался про себя и поднялся. Волнуясь и кашляя, он ответил на вопросы девушек, коротко отметил значение торфа для военной промышленности, потом гневно говорил о фашистах, которые напали на СССР, и красочно — о победах Красной Армии.

— Ни о ком из торфяниц других областей так не гремит слава на торфяных полях Шатуры, как о рязанских девушках. Да здравствуют рязанские девушки-торфяницы!

Эти слова Петр Глебович, багровея, натужно выкрикнул, вскинул руку, немножко подержал в воздухе и резко, как только раздались аплодисменты, опустил ее. Он осторожно сел на стул и наклонил голову. На его розовой лысине блестели капли пота. Рукоплескания стихли, наступила тишина. Никто больше не задавал вопросов Волдырину: каждая девушка считала, что неудобно после таких аплодисментов беспокоить вопросами человека. Стараясь проверить впечатление, Петр Глебович бросил взгляд на Ольгу и Дашу — обе девушки сидели спокойно и смотрели в зал. «Нет, эти не были в Доме колхозника, хотя они и похожи на тех», — подумал он и окончательно успокоился.

— Кто желает выступить? — спросил председатель сельсовета. — Прошу!

— Дайте мне сказать, Александр Денисович! — крикнула коренастая девушка с высокой грудью и крупным ртом на широком, скуластом лице.

— Просим, Лена, к столу! От стола всем слышно будет.

Лена поднялась и, запахнув короткое пальтишко, направилась к столу. Она стала возле Ольги и, касаясь локтем ее плеча, опустила глаза. Все смотрели на нее и ждали, что же она скажет.

— Вот я, девушки, проработала на болоте восемь сезонов, дня через три-четыре начну отрабатывать девятый. Хорошо, что я еще здоровая и могу зарабатывать. Но у нас имеются и такие на селе, которые, к примеру, проработали два десятка сезонов, потеряли здоровье на этой работе, а теперь больны — и никто ими не интересуется. Это, девушки, так! Правда! Сколько раз они обращались в торфяной трест, в Шатуру-то, и в другие учреждения, чтобы оказали им помощь — полечили бы их от болезни, помогли… Трест и другие учреждения не только не оказывают им помощи, а даже не удосужились ответить на их письма…

— Отвечать на письма у них не в моде! — крикнула худенькая черноглазая девушка в белой панамке.

— Это уж так заведено у начальников не отвечать, — продолжала Лена. — За примером нам, девушки, не надо ходить, мы можем указать на стахановку Лукерью Филипповну.

— Так, Лена! Лукерья все здоровье потеряла на болоте, восемнадцать знамен ее вот стоят, а про нее забыли! — поднявшись со скамейки, крикнула Ариша Протасова и указала на древки с красными знаменами.

— Ариша, помолчи! — оборвала Даша. — Уж ты-то не надорвешь пупок на болоте! Не ссылайся на Лукерью Филипповну, она не нуждается в твоей защите. Вот если бы ты была, как она и другие торфяницы, стахановкой, тогда бы другое дело!

— Так, так, девушки, — донеслось из последнего ряда. — Впрочем, я сама отвечу Елене и Протасовой.

Девушки встретили слова женщины громкими аплодисментами, возгласами:

— Просим, тетя Луша, просим!

Елена смутилась, покраснела и, махнув рукой, ушла на свое место.

От двери отошла широкоплечая женщина, ее большие серые глаза улыбались. Она медленно пробиралась между девушками, стоявшими в проходе. Ольга поднялась и предложила ей стул.

— Лукерья Филипповна, сядьте.

— Спасибо, Оленька, — тихо поблагодарила Ганьшина и ладонью по-матерински провела по ее щеке, — спасибо, родненькая.

Потом она, положив левую руку на спинку стула, выпрямилась и, передохнув, медленно, отрывисто, обдумывая каждое слово, стала говорить:

— Это верно, что я была больна, но я поправилась и не считаю себя инвалидом. Инвалидкой меня сделали Лена и Протасова. Для чего это они сделали? А для того только, чтобы, показывая на меня, мутить отсталых девушек. Болезнь, конечно, сильно напугала меня, тяжело я переживала эти дни. Главное же, девушки, тяжело было то, что я думала — болезнь затянется, задержит меня, опытную торфяницу, дома и я не попаду на заготовку топлива. Теперь я, товарищи, здорова, даже очень здорова. Я еду вместе с вами и в этом сезоне.

Лукерья Филипповна немного помолчала и продолжила:

— Отсюда вот только что говорила Лена. Она говорила обо мне, о том, что я, проработав четверть века на добыче торфа, заработала восемнадцать переходящих ударных знамен… и болезнь. Да, знамена я заработала со своей бригадой. Они и честь и слава моей бригады. А вот, Лена, что касается моего «ревматизма», вы лжете. Лжете в интересах лодырей и шкурников. Этим моим «ревматизмом» запугивать хотите девушек, еще не работавших на торфяных полях. Нехорошо, Лена! Я здорова и сильна, вызываю вас на соревнование.

— Лена и Аришка только танцевать здоровы! — крикнула из середины зала какая-то девушка.

— Что ж, я и в танцах посоревнуюсь с вами, — ответила под общий смех и дружные рукоплескания Лукерья Филипповна. — Пусть они выходят после собрания, посмотрим, кто кого перепляшет!

Когда смех и аплодисменты прекратились, Ганьшина продолжала:

— Еще сказала Лена, что я нуждаюсь, бедна. Правда, мне во время болезни было трудно, нуждалась. Но ведь в эти годы многие нуждаются. Разве в этом, девушки, сейчас дело? Не в этом. Дело в другом: сейчас мы, как никогда, обязаны отдать свои силы добыче торфа, дать больше, как можно больше топлива стране. Бедна ли я? Нет, я не бедна! Да и нет среди вас, девушки, бедных! Это я правду говорю, и вы поверите мне, если вдумаетесь в мои слова. Я за четверть века со своей бригадой немало дала государству торфа, особенно в первые годы войны с фашистами. Торф — мое и моих девушек богатство. Я со всей бригадой обогрела немало детей, стариков, тружеников. Добытый моей бригадой торф много дал стране танков, орудий, самолетов и снарядов. Уверяю вас, девушки, очень много! Ну, разве это все не ценность, не мое богатство, не богатство девушек моей бригады? Некоторые из вас, быть может, хотят сейчас возразить мне, что это богатство, о котором я говорю, принадлежит государству. Конечно, девушки, так. Но разве государство не мое? Мое, милые! Мое и ваше!

— Точно, тетя Луша! Правильно сказала!

Лукерья Филипповна возвысила голос:

— Государство — это я, вы, миллионы таких же тружениц! И я, родные, крепко чувствую, сердцем чувствую, что я хозяйка в своем Советском государстве. Кто, девушки, чувствует себя таким хозяином, тот и работает хорошо, не чувствует себя нищим. Ну, девушки, скажите: бедна ли я? Бедны ли вы? Ежели бы Лена это понимала сердцем своим, то не выступила бы с такой речью.

— Лена хорошая, она только не подумала! — раздался голос из первого ряда. — Да и она, Лена-то, не хуже знатных работала на болоте. Торфяниц, потерявших здоровье на добыче торфа, наше государство не должно оставлять без внимания, она об этом говорила!

— В этом виноваты плохие начальники и бездельники, вот кто виноват, а не государство. Каждый декрет нашего государства — забота о трудовом народе! — заметила с подоконника девушка в желтом пуховом платке.

— Знаю, что Лена замечательная торфяница, — продолжала Лукерья Филипповна, — и я, девушки, не обижаю ее как торфяницу, не хаю. Я не один раз соревновалась с нею. Крепко, девушки, соревновалась. Ее бригада часто одерживала победу над моей. Если я обучила работе на торфу не одну тысячу девушек, то и Лена немало… Обученные ею и мной девушки ведь тот же капитал.

— Верно, тетя Луша!

Раздались шумные рукоплескания. Почти со всех скамеек, из проходов и от окон неслись одобрительные возгласы:

— Это правда, тетя Луша!

— Хорошо сказала!

— Значит, девушки, я правильно говорю, раз вы так горячо отзываетесь на мои слова, — волнуясь, проговорила Лукерья Филипповна. Но я скажу вам, что все же выступление Лены было глубоко неправильным. Ведь на моей болезни лодыри хотели отыграться, но это не вышло у них. Сорвалось, девушки! Они, как бы жалея меня, говорили и говорят вам: «Смотрите, девки, на Лушку Ганьшину! Она стахановка, четверть века в торфяной жиже купалась, а что заработала?» Одна Ульяна Протасова, не говоря уже о дочке ее, вам уши прожужжала…

— А мы, тетя Луша, не поддаемся ее жужжанию, туги на уши! — крикнула Соня Авдошина и залилась густым румянцем.

— Соня, есть и такие, которые поддаются, — улыбнулась Лукерья Филипповна. — Так-то вот, девушки! Кажется, я все сказала, что хотела сказать. Я говорю о тех, кто хотел и хочет заработать себе капитал на моей болезни, кто с дурными мыслями жалел и жалеет меня: не товарищи они мне, не друзья, не подруги, они все чужие мне. Я с теми, кто честен, кто любит труд и свою родину. — Лукерья Филипповна замолчала. Девушки поднялись и стали горячо приветствовать ее. Волдырин тоже рукоплескал и покрикивал:

— Чудесно сказала! Учитесь, торфяницы, быть такими же, как Лукерья Филипповна!

Девушки, не обращая внимания на слова вербовщика, долго и горячо аплодировали ей.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Подруги, Соня и Варя, после собрания задержались у колхозного правления и смотрели на широкий разлив Оки, на сверкавших серебром чаек. Подошел председатель колхоза и, как бы продолжая прерванную беседу, заговорил:

— У меня была вся надежда на вас, на школьниц, а теперь и ее нет: бросаете учебу — и на торф… Кто же будет работать в колхозе? Одни старухи и старики.

Старик вздохнул и, завидя Ольгу и Дашу, которые, проводив Лукерью Филипповну, возвращались домой, нахмурился, махнул рукой и пошел прочь.

Девушки рассмеялись.

— О чем дедушка говорил с вами? — подходя к подружкам, спросила Даша.

— Да все о том же: чтобы не ездили на болото, — ответила Варя.

— Ну что за беспокойный старик! — воскликнула Даша. — Навоз ему вывезли, семена отсортировали, картошку перебрали, — начала она перечислять работы девушек. — Пары поднять поможет МТС. Тракторы тоже мы ремонтировали…

— С уборкой будет плохо, — сказала Ольга.

— Это правда, — согласилась Даша.

Девушки дальше пошли молча. Каждая по-своему переживала близость отъезда из родного села. В далеком голубом небе, как и утром, не было ни одного облачка. Над огородами, залитыми водой, падали, словно капли, печальные крики чаек. У дома Даши Варя и Соня простились и побежали к своим усадьбам.

— Оля, зайдем ко мне, у меня и пообедаешь, и с Костей поиграешь. Он нынче утром, как только открыл глазки, так спросил о тебе.

Ольга, поблагодарив подругу, сказала:

— Сейчас, Дашенька, не могу. Мама ждет с обедом. Да и собрать вещи надо в дорогу. Под вечер загляну…

— Буду ждать. Только ты вот что скажи мне сейчас, — Даша улыбнулась, — как думаешь, узнал нас Волдырин или не узнал?

— Думаю, что нет. Он и тогда был здорово пьян, да и сегодня уже успел где-то накачаться. Будем вести себя так, будто никогда до этого дня не встречались с ним.

— Я так тебя и поняла, — рассмеялась Даша. — Пусть его натура пошире распахнется и в нашем селе.

— Она уже распахнулась, — нахмурив брови, сказала Ольга. — Это о нем и его компании в прошлом сезоне шла поганенькая слава среди торфяниц. Ну ладно, иди обедай, потом поговорим, что делать.

Подруги расстались.

* * *

Волдырин важно шагал по улице. У дома кузнеца Протасова он остановился в нерешительности: «Сейчас заглянуть или к ужину?» Он самодовольно улыбнулся и зашагал дальше. Протасов зарезал пеструю свинью и палил ее в саду. Если б ветер дул с Оки, Волдырин учуял бы запах паленой щетины и, разумеется, свернул бы в сад. Но ветер дул с другой стороны.

Вербовщик поднялся на крыльцо и, не стучась, вошел в избу Авдошиной. Высокая, сухая, с впалыми щеками и большими черными, уже погасшими глазами женщина оставила ухват и выглянула из-за кухонной перегородки. Девушка с тонкими чертами матово-бледного, слегка смугловатого лица и не оформившейся еще фигурой подростка склонилась над раскрытым чемоданом. При виде вербовщика она быстро выпрямилась и бросила на него пугливый взгляд больших черных глаз.

— Здравствуйте! — сказал Волдырин. — А я к вам, Авдошина, хочу вашу дочку взять на болото, хе-хе! Торф нужен стране. Война… Так вот, снаряжай красавицу, хе-хе!

— Сама собралась. Зачислилась добровольно в бригаду Ольги, — ответила спокойно Авдошина.

«Опять эта Ольга! — подумал с раздражением Волдырин. — Придется повидать эту боевую девку, а то она, пожалуй, всю музыку испортит, почета лишит».

Он сел на коник и, зевнув, спросил:

— Авдошина, нет ли у вас кваску?

— Как не быть, товарищ! Квасок у меня всегда водится, — ответила Авдошина и обратилась к дочери: — Софья, возьми кувшин и сходи в погреб.

Соня взяла кувшин и вышла. Наступило молчание. Лучи солнца золотыми полосами падали из окон на стол, на деревянную кровать, накрытую цветным одеялом, о горкой белых подушек, на крашеный пол, застланный темными дерюжными дорожками.

— Доченька-то у вас, Авдошина, красавица!

Пожилая женщина свела брови и, как бы не расслышав слов вербовщика, сказала:

— Глупая девчонка! Оставила ученье и едет на болото… Я ее ругать, а она затвердила, как сорока, свое: «Поеду! Ученье от меня не уйдет. Кончится война — опять учиться буду. Папа на фронте, а я…» Может, она, Софья-то, и права, не останавливаю я ее.

— У вас, кажется, коровка холмогорской породы? — сказал Волдырин.

— Кто ее знает, какой она породы, — ответила Авдошина, — но на молочность ее не жалуюсь, дает после отела и весной ведра два в день…

— И маслишка, наверно, набрала немало?

— Фунтов тридцать набрала.

— Продайте с десяток… только дорого не берите. Знаете, Авдошина, у меня, хоть я и начальник на торфяном поле и торфяницами распоряжаюсь так, как хочу, жалованье маленькое. Так вот дорого не берите… а по совести, хе-хе!

— У меня продажного масла нет, — ответила Авдошина и стала спиной к нему.

— Даже и для меня, начальника вашей дочери? — спросил с удивлением Волдырин.

— Не продам, — повторила Авдошина. — Софья и я решили масло сдать бесплатно в госпиталь, раненым. Деньги нам не требуются пока. Я по мужнему офицерскому аттестату получаю…

Волдырин поднялся и, не простившись с женщиной, вышел. На крыльце он выругался, сбежал со ступенек, пересек улицу и направился к кирпичной избе, покрытой зеленым железом.

Когда Соня вернулась, вербовщика уже не было.

— Мама, почему он ушел? — ставя кувшин на коник, спросила она.

— Разве ушел? То-то я говорю ему, а он не отвечает… ушел? Это хорошо. Ему и делать-то у нас нечего.

Соня подошла к окну и стала смотреть на улицу.

— Все о болоте думаешь, доченька? Не бойся, за комсомол будешь держаться — Волдырин не съест. От таких людей надо подальше… Давай-ка лучше обедать.

Соня взглянула на мать и, засмеявшись, бросилась ей на шею.

— Тише, глупенькая, — сказала ласково женщина, — да ты горшок вышибешь из рук… Будет, говорю! Поцеловала раз-два — и довольно.

Соня села за стол и приняла от матери тарелку, наполненную дымящимся супом.

* * *

У Тимошиных Волдырин не пил водки. На столе, накрытом узорной розоватой скатертью, самовар, соты меда, похожие на пластинки бронзы, тарелка с ржаным хлебом и огромная, словно баржа-плоскодонка, сковородка с ветчиной, залитой яйцами. За столом старик с седой бородой, его жена, полная, с рыхлым красным лицом женщина. Она тревожно, услужливыми глазами смотрела на Волдырина и, вздыхая и охая, кивала головой на его слова, произносимые им важно и нагловато:

— Я все могу на болоте! Я могу и миловать и наказывать!

Их внучка стояла у печки. Она со страхом смотрела на маленького, толстенького и плешивого человечка и дивилась, что в нем, таком плюгавеньком, столько важности и власти.

«Надо слушаться его во всем, угождать ему», — подумала девушка и неожиданно для себя, забыв на мгновение страх перед ним, спросила:

— Петр Глебович, а что надо брать с собой?

— Да все, Машенька, — отозвался ласково, к удивлению девушки, Волдырин и улыбнулся ей.

Он знал, что она, как Варя и Соня, едет в первый раз на болото, но не добровольно, а по мобилизации. У нее, у Машеньки, как и у многих других девушек, отец на фронте. Матери у Машеньки нет — еще до войны умерла при родах. «Она не так хороша, как Варенька и Соня, но все же ничего, похожа на сдобный пирожок, — разглядывая девушку, решил Волдырин, — да и глазенки синие, приятные». Волдырин прикрыл глаза и, чуть улыбаясь, сказал еще ласковее:

— Все бери, Машенька. Все, что потребуется. А больше харчей. Наполни ими большой мешок, хе-хе! Они пригодятся на болоте. Не забудь зеркальце, гребешок. Побольше ярких ленточек в косы, бус, платьев и платков поярче. Так-то вот, Машенька. Щегольнуть, сама понимаешь, нарядами неплохо на болоте, в праздники, вечерком… Словом, хе-хе, щегольнуть Рязанью по московскому краю. Вот это, Машенька, пойми, осмысли. Что краснеешь, а?

Машенька молчала. Развязная речь Волдырина не нравилась ей, да и его мутные, с красными жилками на белках глаза были противны.

— Да, Машенька, надо уметь и работать и гулять! — заключил Волдырин и обернулся к старику: — Верно говорю, дедушка Аким?

— Выпили бы вот, Петр Глебович, водочки, — предложил старик и нахмурился, — а то стоит полная посудина и глаза дерет только зря. Да и яичница стынет…

— Яичницу я, пожалуй, съем, — сказал Волдырин, — а водку распечатывать не стоит, разрешите мне взять ее с собой? Я выпью ее за ваше здоровье вечерком.

— Как вам угодно, Петр Глебович, — подхватила старушка, — для вас и приготовлено.

Волдырин кивнул головой, пододвинул к себе ближе сковороду и стал уписывать яичницу с ветчиной, держа в одной руке вилку, в другой — нож. Не прошло и десяти минут, как вербовщик освободил огромную сковороду и полотенцем, которое ему подала по приказанию бабушки Маша, вытер пухлые губы.

— Не дадите ли еще свининки или маслица для закусона к этой посудине? — пряча бутылку в карман, выкатив глаза на Акима, а затем на его старушку, протянул Волдырин, — Дадите — не пожалеете.

— Старик, сходи в подвал, — сказала хозяйка.

Аким молча поднялся и вышел.

— Я тебя, Машенька, — бросив взгляд на девушку и тут же спрятав его, сказал вкрадчивым голосом Волдырин, — поставлю на свое поле. Славной торфяницей станешь у меня, хе-хе! Пристрою тебя на сушку, на ней легко. А то на бровки… Работа эта легкая, будешь как в горелки у меня играть, хе-хе! Заработок отличный! Это все, Машенька, зависит от меня. — Он опять скользнул взглядом по лицу Машеньки и подмигнул ей. — Поработаешь — премируем, а потом и в стахановки произведем. Оденем тебя как паву. Как королева разодетая домой приедешь в конце сезона. Да и с большими денежками, с мануфактурой. Так-то вот, хе-хе! Волдырин все может… Васильевна, — обернулся он к старушке, — нет ли квасу? Попить после вашей глазуньи очень хочется.

— Как не быть! — засуетилась Васильевна и, взяв ведерко, направилась к двери. — Схожу, пока старик-то там в подвале с ветчиной возится, подам ему ведерко, он из бочки наполнит его. — И она скрылась за дверью.

Волдырин встал, прошелся по избе, икнул, потом остановился против Маши и, глядя на нее, самодовольно, с усмешкой проговорил:

— Да, дел у меня хватает… Ну, красавица, подними свое личико, я полюбуюсь на него. Э, да ты уже совсем взрослая, невестой стала!

Маша вздрогнула и бросилась в сторону. Волдырин хихикнул и ладонью слегка ударил ее ниже спины.

— Ничего, Машенька, не красней, это я любя, полюбовался немножко твоей красотой. Красота, Машенька, и дана тебе для того, чтобы ею хорошие люди да твои начальники любовались, хе-хе! Скажу больше: очень ты хороша! Такие, как ты, не пропадут на болоте…

— А я и не собираюсь пропадать, — опомнившись и набравшись смелости, отрезала Маша и скрылась за перегородку.

— Ой ли? — крикнул насмешливо и чуть вызывающе Волдырин.

Услыхав в сенцах шаги, он подошел к конику и сел.

Вошли Васильевна и Аким. Васильевна поставила на табуретку ведро с пенистым квасом, на поверхности которого плавал золотистый хмель, и подала вербовщику железный корец. Аким положил ветчину, мокрую от рассола, и брусок масла на стол и, ничего не сказав, сел на лавку. Волдырин зачерпнул квасу и, сдунув хмель, припал толстыми губами к ковшу.

— Хорош квасок! — Волдырин крякнул, отрыгнул и обратился к старушке: — Мамаша, нет ли у вас старой газетки, чтобы завернуть эти подарочки? — И он повел глазами на масло и ветчину.

Васильевна подала ему чистенький посконный мешочек.

Волдырин поднялся, взял мешочек с подарками, поблагодарил и поспешно откланялся. Обойдя еще несколько домов, он отнес подарки на квартиру начальника пристани, часок соснул и снова вышел на улицу. От пряного весеннего воздуха немного побаливала и кружилась голова. «Время к ужину. Пойду-ка я к Протасову, у него свиньи водятся, гуси гогочут на дворе, да и денег чертова уйма».

Протасовы сидели за поздним обедом — ели лапшу с жирной свининой. Вербовщик снял шапку и поклонился. Высокий, костлявый, в черном суконном пиджаке, с длинной шеей и козлиной бородкой мужчина вылез из-за стола, чинно ответил на поклон и сказал:

— Ждали, ждали, Петр Глебович! Решили, что не зайдешь к нам — забрезговал, ну и начали обедать. Семеро, как говорят, одного не ждут. Снимайте пальто, вешайте. Милости просим в красный угол, под бочок к угодникам! Ариша, — обратился он строго к дочери, — подай-ка из кладовки ту посудину, о которой я тебе давеча говорил!

Высокая, рыжая, с сизыми губами и с широкой, ровной, как у сильного мужчины, грудью, Ариша вылетела из-за стола в сенцы и тут же вернулась с четвертью. Ульяна посмотрела на мужа и, поняв его взгляд, поставила на стол чайные стаканы и огромную чашку с солеными огурцами и помидорами. Сев на свое место, она улыбнулась Волдырину.

— И меня упомянули на собрании-то… и кто же? Больная Лушка! Я ей добра желаю, а она…

— А ты, старая, себе желай его, не людям! — воскликнул кузнец и, взглянув на вербовщика, сухо рассмеялся.

— Теперь жалеть Лушку не буду. Пусть ревматизм корючит, гнет ее… — огрызнулась Ульяна и замолчала.

Ариша села возле матери. Когда отец наполнял стаканы, а мать смотрела на булькающее горлышко четвертной, она подморгнула Волдырину так, что он густо покраснел, закашлялся.

— Не пробовали вот сие, — ставя перед Волдыриным стакан, сказал кузнец, — а уже зарделись румянцем, закашлялись. А что с тобой, Петр Глебович, станет, когда ты пропустишь вот этот стаканчик!

— Видно, простудился, Захар Фомич, — ответил Волдырин. — Не иначе как простудился! — повторил он и поднял стакан. — Что же, Захар Фомич, придется за ваше почтеннейшее здоровье…

— Ни-ни! Первую чарку за дорогого гостя, — решительно возразил Захар Фомич.

— За самого, самого желанного! — подхватила хриповатым голосом Ульяна и подняла стакан почти к самому носу, похожему на кабачок.

Волдырин, не без удовольствия выслушав слова хозяина, повернулся к Арише. Девушка взяла стакан и чокнулась с ним. Волдырин вылил жидкость в широко открытый рот, выкатил глаза, задохнулся, сел на коник, потом привскочил и, отдышавшись, прошипел:

— Чего ты, Захар Фомич, дал мне? Яду? Я сжег все внутри! Огня, что ли, налил в стакан? Уф!

— Спирт. Из чистой муки. Сам гнал. Я не люблю угощать водкой дорогих гостей. Закуси — и все будет в порядке, станет на свое место.

— Самогон куда приятнее, — поддержала мужа Ульяна и стала грызть соленый огурец.

— И ослепнуть нельзя с него, — повеселев и заиграв серыми с желтинкой глазами, заметила Ариша. — От водки у нас один колхозник ослеп…

Волдырин взял деревянную ложку и стал хлебать жирную лапшу со свининой. Лапша показалась ему сладкой, такой, какую не хлебал лет двадцать. Ел он молча, стараясь не поднимать глаз: уж больно поглядывала на него Ариша и строила ему такие глазки, что у него тряслись поджилки.

Петр Глебович глотал лапшу, обжигаясь ею, и быстро прожевывал куски свинины; вспоминал, как в прошлый сезон чуть было не женили в одном селе его приятеля Ефима, тоже вербовщика. Сначала, как полагается, угощали водкой, яичницей, драченами, блинчиками и разными там жаркими, вплоть до курятины и утятины, а потом заметили, что он перемигнулся с их дочкой, — ну, на этом перемигивании и прихлопнули его: «Пожалуйте в Совет для регистрации». Он запротестовал. Сразу стал трезвым, возопил: «Друзья, да ведь я не хочу жениться! Это дико, некультурно…» Ну, и начал было читать им лекцию о культуре, о морали, о свободе личности, о свободном браке. А отец ему: «Нам ты, Ефим Романович, не разводи антимонию всякую. Ежели ты опорочил взглядом, а может быть, там еще чем-нибудь, нашу девку, так держи по совести и ответ». — «Да чем я опорочил ее? — возразил Ефим. — Взглядом? Что она, — ваша девка-то, слиняла от него?» — «Милай, — возразил грозно отец, — ты нам своим краснобайством зубы не заговаривай! Мы, чай, не на митинге! Ты вот что, родной, прямо по совести скажи нам: идешь сейчас же на регистрацию или не идешь с нашей девкой?» Ефим Романович, конечно, как сильная личность, наотрез отказался от такой чести. Ну, они, это родители-то и братья девки, трепанули его тут же, за столом, в красном углу, потом выволокли из избы и выбросили на дорогу. Очухался Ефим Романович в тридцати верстах от села, в районной больнице.

«Дурак он! Я зарегистрировался бы и этим спас бы себя от увечья, а потом бы немедля развелся… Дурак Ефим! — заключил Петр Глебович. — Может, конечно, такая оказия приключиться и со мной… Черт, рыжая, нашла где строить глазки! Строй, не строй, а я все равно, дурища, не вижу: лапшу ем, свинину ем. Да пойми ты, Аришка, наконец об этом я уж не раз говорил на торфу тебе, — что я, хоть и побаловался раза два с тобой, не пара тебе. Не пара, рыжая сатана! Я начальник, персона, а ты?.. Ух! Как бы удрать отсюда поскорее!»

— Мы к вам, Петр Глебович, относимся очень хорошо, как к родному, — вздохнув, сказала Ульяна. — Захарушка, — обратилась она к мужу, — я жаркое подам, а ты наполни стаканы-то…

Волдырин вздрогнул от ее слов, побледнел и еще ниже наклонился над тарелкой, боясь поднять глаза, чтобы не встретиться с зазывно играющими серо-желтыми очами Ариши. «Начинается! — вздохнул он в страхе. — А может, рыжая открылась матери, что сошлась со мной на болоте, а мать рассказала отцу? Какой черт занес меня сюда? Как это я не подумал раньше, не вспомнил случая с Ефимом Романовичем? Удеру! Удеру при первом удобном случае!»

Ульяна принесла противень с жареной розовой свининой и с румяной, блестевшей жиром картошкой и поставила на стол, ближе к Волдырину. Захар Фомич, наполнив спиртом стаканы, сказал:

— Петр Глебович, теперь выпьем за Аришу, нашу дочку.

Волдырин зажмурил глаза: «Пропал! Женят на рыжей!»

Он не заметил, как чокнулся с хозяином, Ульяной и Аришей, и выпил стакан сразу. Потом принялся есть жареную свинину. Ел много и жадно, чтобы не быть пьяным. Сначала ему казалось, что он, Волдырин, ел свинью и никак не мог съесть ее — ужасно хавронья была велика, а затем свинья стала есть его и уже добралась до его левого бока: съела гамбургские сапоги с высокими резиновыми калошами, съела и галифе. У вербовщика выступил пот на лысине.

Захар Фомич предложил выпить за хозяйку, мать Ариши. Волдырин выпил и за хозяйку и стал вначале медленно, а потом все быстрее и быстрее куда-то проваливаться. Летя в пропасть, он почувствовал, как тяжелая рука кузнеца ткнула его в подбородок…

— Петр Глебович, уважь хозяина, выпей за его здоровье! За всех, родной, пили… Я в обиде…

Протасов что-то еще говорил ему, наклонившись, но Волдырин, выплескивая стакан в горло, плохо слышал. Он хотел ухватить розовый кусок свинины, но промахнулся и повалился…

Проснулся Петр Глебович в мягкой, глубокой постели. Первое время он долго не мог понять, где находится, что с ним произошло. Он приподнял голову, но тут же опустил ее: она была тяжела, как бы налита свинцом, виски трещали, ныли. Во рту было сухо и противно, словно в нем была свалка нечистот. Волдырин застонал и прислушался. Кричали петухи. Их перекличка казалась далекой, фантастичной.

«Где же это я?» — подумал он и, упираясь ладонью во что-то мягкое, приподнялся, нащупал в кармане брюк спички, чиркнул о коробку и вздрогнул: рядом с ним, запрокинувшись, с полуоткрытым ртом спала Ариша. Ее волосы желтели на подушке. Волдырин задрожал, сразу вспомнил, где он. «Женили! — простонал он и весь покрылся испариной. — Как же теперь быть? — спросил он себя и, не колеблясь ни секунды, решил: — Бежать, бежать!»

Быстро трезвея, Волдырин с трудом встал с кровати, не задев Аришу. На полу он потерял равновесие и грохнулся. Его падения не услышали ни Захар Фомич, ни Ульяна, спавшие в чуланчике. Не услышала и Ариша, у которой он лежал под боком. Они были мертвецки пьяны. Петр Глебович опять зажег спичку и, придерживаясь за перегородку, пошел к двери. Сняв с вешалки полупальто и шапку, он оделся и выбрался в сенцы, а из них — на крыльцо. Ноги плохо слушались, разъезжались в разные стороны — туда и сюда, как гармонь в руках развеселого гармониста. На ступеньках лестницы Волдырин опять потерял равновесие и покатился вниз.

— Женили, женили! — проговорил он и ринулся в темноту ночи.

Его кидало из стороны в сторону, но он крепился, цеплялся руками за изгороди палисадников, а там, где их не было, падал на четвереньки, и полз, поднимался и опять падал. Так он прополз несколько домов, остановился у крыльца какой-то избы, забрался на него и, держась за перила, привалился к стене, чтобы отдышаться.

Услыхав чье-то бессвязное бормотание, пожилая женщина вышла на крыльцо и тут же отпрянула назад, в сенцы, хотела было закрыть на щеколду дверь.

— Пустите меня! — прохрипел Волдырин. — Я человек. Человек я… Пустите!

Петр Глебович, войдя в избу, опустился на табуретку и привалился к стене. В его голове билась одна мысль: «Женили, женили! Как же это так?» Женщина сходила в сени, принесла охапку соломы, расстелила ее на полу. Он ткнулся носом в холодную, пахнущую навозом солому и захрапел. Она постояла над ним, покачала головой и пошла за перегородку.

— Мама, кого это ты впустила?

— Какого-то человека, дюже пьяного. Спи, доченька, ночи еще много.

— А он, пьяный-то, ничего?

— А что он сделает нам? Разве только помрет от винища-то?.. Да не сдохнет: пьяницы как кошки.

* * *

— Мама, да ведь ты впустила Волдырина, вербовщика с болота, — бросив взгляд на спящего мужчину, сказала шепотом Глаша. — Неужели он вчера был так пьян, что не держался на ногах?

— Разве не видишь? Так вывалялся в грязи, что даже глядеть противно, — тихо ответила женщина, и ее бледное лицо стало озабоченным. — Проснется, попросит опохмелиться, а у нас ни капельки.

— Опохмелиться? Пусть идет к Протасовым… — Глаша бросила взгляд на Волдырина, который тихо и отрывисто храпел, и сердито повторила: — Опохмелиться! За кого ты, мама, считаешь меня? Чтобы я ему водку искала. Нет, я не способна на это!

— Тише! Что ты! Разве можно так, — испуганно шепнула женщина. — Он может услыхать…

— А пусть! — рассмеялась Глаша. — Запросит он у тебя, мама, опохмелиться, так ты покрепче чапельником опохмели его, чтоб у него, негодяя, лысина зазвенела… Да, да! Чтобы он надолго запомнил, как ходить по избам и с таких, как ты, «подарочки» собирать. В наше село за годы Советской власти, как я помню, еще не приезжал из Шатуры такой человек, как этот…

— Тише! Он ворочается…

— Ему эти «подарочки» в печенку войдут! — гневно сказала девушка.

Мать махнула рукой и замолчала. Вернувшись к печке, она нагребла в совок жару и высыпала его в трубу самовара у подтопка. Скоро самовар весело зашумел.

Волдырин открыл глаза, тупо уставился ими и что-то прохрипел. Вербовщик сел, заметил, что спал на соломе одетым и в сапогах.

«А где же калоши, шапка?» — подумал он.

Калош и шапки не было. Ему стало не по себе. Голова сильно болела, внутри все жгло, точно раскаленным железом.

«Ну и угостил чертов кузнец! Шел к нему за окороком, а потерял калоши и каракулевую шапку».

Петр Глебович стал вспоминать. События вечера ускользали из его памяти, как ящерицы. Иногда ему удавалось поймать хвостик какого-нибудь происшествия, но он тут же обрывался, и Волдырин с пустой головой проваливался в туман.

— Воды! — прохрипел он.

— Чайку, может, выпьете? — предложила женщина, высовываясь из-за перегородки. — Самовар вот-вот будет готов.

Волдырин затряс головой и повторил еще более настойчиво:

— Воды!

Когда Глаша протянула ему стакан воды, он отшатнулся и дико посмотрел на нее. Померещилась Ариша, которая вот так же протянула свой стакан, чтобы чокнуться, и подмигнула…

Опомнившись, Петр Глебович жадно проглотил ледяную воду, опустил голову и забормотал:

— Черт знает, что за дрянь получилась со мной. Неужели и вправду женили меня на Аришке? Как же это я очутился в ее постели, рядом с нею? Вот этого путешествия на ее перину я никак не припомню. Дьявол, что ли, швырнул меня на нее, когда я был мертвецки пьян?

Он с трудом поднял мутные, покрасневшие глаза на женщин и тут же, заметив на их лицах не то насмешку, не то презрительное сострадание, опустил их.

— Вы вчера крепко, знать, выпили? — спросила мать и, вздохнув, предложила: — Я пошлю девку на село, она достанет водки, и вы опохмелитесь.

— Откуда вы знаете, что я подвыпил? — резко возразил Волдырин. — У меня живот болит. Я вчера поел у начальника пристани свиной тушенки, и вот…

Глаша отвернулась от Волдырина и фыркнула в фартук. Петр Глебович гневно посмотрел на нее и забормотал что-то о своем предшественнике Иване Герасимовиче, который развратил девушек села до того, что они чувствуют себя слишком свободно, критикуют его, Волдырина, будущего их начальника, смеются над ним.

Дверь открылась, и в избу вошел круглолицый, светлоглазый, в большой шапке и шубенке мальчик.

— Дяденька, это ваши калоши и шапка? Я поднял их. Калоши валялись среди улицы, в самой грязи, а шапка — в навозе у крыльца тетки Ульяны.

Мальчик бросил шапку и калоши к его ногам и выбежал из избы. Волдырин молча поднялся. Ноги были тяжелые и подгибались под ним. Он все же надел калоши, шапку и, не глядя на женщину, лбом открыл дверь. Выйдя на улицу, он остановился, передохнул и медленно, стараясь не качаться, направился в конец села.

День начинался пасмурно; небо было затянуто мглистыми облаками, временами моросил мелкий дождь. Дул ветер, и от Оки несло холодной сыростью. На березках за избами, в садах кричали грачи у черных гнезд. Волдырин, ковыляя по улице, ничего не замечал вокруг. Подойдя к маленькой избушке, он вскинул глаза на дверь сенец. «Зайду», — решил он и открыл дверь.

— Идет вербовщик. Легок на помине, — поправив белый платок на голове, предупредила маленькая женщина и черными глазками взглянула на дочь, сидевшую на сундуке. — Пьян, как…

— И пусть себе идет, — безразличным тоном ответила девушка, поблескивая вязальными спицами.

Вербовщик вошел в избу, поздоровался. Женщина низко поклонилась ему, приняла из его рук шапку и полупальто, повесила и обратилась к дочери:

— Валя, почисть в сенцах.

Девушка положила вязанье на сундук, взяла щетку с полки и вышла. Волдырин подобрел, ему понравилась женщина, ее почтительная встреча. Он сел на коник и зевнул, разглядывая белые стены, большие фотографии.

— Я сейчас самоварчик поставлю и яичницу сделаю, Медок у меня имеется… — проговорила женщина. — Курочки у меня исправно несутся. Ежели желаете, так и петушка зарежу.

— Не надо, — сказал Волдырин, — не надо ни яичницы, ни курятины. Медку я у тебя, пожалуй, возьму баночку. А сейчас, ежели есть сметана, так поставь. Я, признаться, хе-хе, очень уважаю этот продукт.

— Как не быть сметаны? — отозвалась женщина и, спустившись под пол, достала оттуда горшок со сметаной и поставила его на стол.

— Хлеб убери. Тарелка тоже не нужна мне.

Взяв ложку, Волдырин подвинул ближе к себе горшок, наклонился над ним и стал есть.

— Сметана, мамаша, хороша, — похвалил он и запустил ложку глубже в горшок. — Чудесная сметана! Дай бог, хе-хе, здоровья корове! Какой она у тебя масти? Красной? Бурой? От красной, говорят, молоко жирное, сладкое. Чувствую, мамаша, что твоя корова красной масти.

— Красной, угадали, Петр Глебович. Что тут угадывать! Это и по сметане видно. Чувствую, мамаша, и масла набрала с кадушечку?

— Не совсем, но набрала, — отозвалась женщина. — Немножко наложу вам, Петр Глебович, уважу хорошего человека, а вы уж мою Валю поставьте на работу, какая полегче.

— Будь спокойна, — не поднимая лица от горшка, заверил серьезным, обещающим тоном Волдырин, — я хозяин на своем поле и все могу. А мед у тебя, позволь спросить, сотами или в жидком виде?

— Мед только в жидком, — призналась женщина. — А вы бы, Петр Глебович, хотели в сотах? Так я обменяю на селе.

— Что ты, что ты! Я с удовольствием возьму жидкий. Его можно и в банку и в литровку из-под водки…

Вошла Валя. Волдырин мельком взглянул на нее, подумал: «Сухая вобла, непривлекательная». Он вычистил ложкой стенки горшка, вытер платком губы и поднялся. Холодная, густая сметана хорошо легла в утробе, освежила его, — и голова как будто меньше стала болеть, да и во рту был приятный, кисловатый привкус, не такой, как был до этого, — сухой и противно горький.

Волдырин оделся и, собираясь уходить, бросил выразительный взгляд на женщину. Та поняла его и кинулась вслед за ним в сенцы. Через несколько минут она вручила вербовщику бутылку с медом и махотку с топленым маслом, завернутую в газету. Петр Глебович взял и, не поблагодарив, вышел.

Из-за угла Валиной избы вывернулся дедушка Аким. На нем были дубленая шуба, серые валенки с калошами и шапка-малахай. Он подошел к Волдырину и, опершись на посошок, сказал:

— А я вас разыскиваю, Петр Глебович.

— Что такое? — расставив ноги, чтобы не упасть, спросил Волдырин; от воды, выпитой им на вчерашний спирт, он здорово запьянел, был похож на быка, которого ударили обухом по лбу; у него троилось в глазах.

— Очень долго вас, Петр Глебович, разыскивал, а вы, как вижу, сметанку кушали у Даниловны?

— Откуда это вы знаете, что я кушал сметану? — икая, огрызнулся Волдырин и бросил мутный взгляд на Ольгу и Дашу, вышедших следом за Акимом из переулка.

Из сенец вышли Даниловна и Валя; они задержались на крыльце и прислушались.

— Да и как не знать, когда у вас на подбородке сметана, — сказал с улыбкой Аким.

— Что вы, старик, хотите от меня? — махнув рукавом по подбородку, визгливо крикнул Петр Глебович.

— Я должен получить от вас, Петр Глебович, за масло и сало, — проговорил Аким, не спуская глаз с вербовщика. — Вы, вероятно, забыли заплатить. Я вас не виню, так как были выпивши. Старуха моя, да и Маша без денег не велели возвращаться.

У Петра Глебовича как бы отнялся язык, а на глаза ему кто-то набросил серую пелену — они ничего не видели перед собой. В виски что-то тупо ударило, отчего загудело в голове. Ноги дрожали.

«Что же это такое?» — подумал он.

Петр Глебович приоткрыл глаза. Старик Аким, опершись руками на посошок, стоял против него не моргая. Волдырин перевел взгляд на крыльцо, с которого он так трудно спустился. Увидел Даниловну с дочерью, их улыбки, со страхом отвернулся от них.

«Что им надо от меня? Неужели и они сейчас потребуют деньги? — подумал Петр Глебович. — Может, это шуточки Ольги и Даши, этих комсомолок?» Он покосился на них.

— Черт знает что! — выругался он и тупо уставился выпуклыми, покрасневшими глазами на Акима; спросил рывком: — Деньги? Какие деньги? Я у тебя ничего не покупал и не собираюсь покупать. Пусти с дороги!

Старик молчал, стоял крепко и грозно перед ним, как скала. Петру Глебовичу от взгляда его стало не по себе. Он опять посмотрел на крыльцо — на нем Даниловна и Валя. Они то появлялись, то исчезали. «Что это? Я, знать, на самом деле очень пьян. А все спирт чертова кузнеца! Уж не заболел ли я? — испугался вербовщик и, достав платок из кармана, протер глаза. Ольга и Даша тоже, как Даниловна с дочкой, то пропадали, то появлялись. Волдырин остолбенел. Потом заметался и стал бросаться то в одну сторону, то в другую.

«Что это? Откуда тут стены?» Петр Глебович открыл рот, чтобы закричать, позвать на помощь, но не закричал, а только наскочил на старика.

— Это сметанка перемешалась со спиртом, вот она и бродит и бродит в вас. Совесть, потерянную вами, ищет и никак не найдет. — Медленно пожевав губами, Аким уже строго проговорил: — Денежки, денежки гони за масло и сало! Без денежек я не могу явиться домой.

Петр Глебович выпучил глаза — старик не улыбался, не улыбались Даниловна и Валя. С крыльца только раздался голос:

— И у нас взял махотку масла и литр меду.

«Ты что, старик, прилип ко мне? — фыркнул Петр Глебович, мысленно обращаясь к Акиму. — Я жениться хочу, вот и усердствую. Хочу дачу соорудить. Постой, постой! Куда пятишься? Хочешь, старик, я тебя, как масло, положу в карман, а то и съем. Ам-ам!»

Аким уже не улыбался. Вместо улыбки на старом, морщинистом лице был испуг.

«Дружок у меня замечательный, исключительный. Прямо черт! Мне он… Ох, как далеко мне до него! Я только мечтаю о даче и жене, а он уже дальше дач занесся, своей женушке в этом году три каракулевых манто преподнес… А я что? Я ничто… Я живу подарочками, выпрашиваю их. Разве из таких подарочков построишь дачу, заманишь ими в нее какую-нибудь кралю на высоких каблучках? Гм… у меня, старик, нет никакого дружка. Он был и сплыл. Он надулся, как огромный яркий шар, и лопнул: товарищ Шкирятов пырнул ему в бок. И от дружка даже дырки не осталось».

«А ведь и вы, Петр Глебович, тоже пузырь, — ехидно сказал старик. — Недолговечный пузырь, дождевой. Фукнете и испаритесь…»

Пухлые щеки Петра Глебовича побагровели, на крошечном носу выступил пот. Он сжал кулаки, рванулся и… еле устоял на ногах. Шапка съехала на затылок. Старика Акима перед ним не было. Рядом стоял парторг Долгунов.

«Где я? Неужели это я говорил не с Акимом, а с парторгом? Ах, это он моего дружка угробил! Зачем Долгунов приехал сюда?» Волдырин махнул рукою по глазам — парторг исчез, как и Аким. Это ужасно удивило Петра Глебовича. «Уж не рехнулся ли я? Не отравил ли меня чертов кузнец своим зельем так, что мне начала представляться всякая мерзость? — подумал он с ужасом. — Все это мне померещилось спьяну. Ой, ой! Так ведь старик мог опозорить меня и на собрании. Вышел бы, старый черт, на трибуну и потребовал бы денежек».

Петр Глебович побледнел, глаза расширились. Он сунул руки в карманы полупальто, шагнул к девушкам.

— А где старик Аким? — спросил сипло, с трусливым беспокойством Волдырин.

— Вво-она, — протянула ласковым голосом Даша. — Дедушка Аким давненько прошел. Он и не разговаривал с вами. Вы, Петр Глебович, закрыв глаза и покачиваясь, стояли среди улицы и что-то бормотали, а что — мы не знаем, не слушали. Не желая вас тревожить, Петр Глебович, мы любовались разливом реки.

— Хе-хе! — рассмеялся Волдырин. — Прошел, а я вообразил…

— Потом вы привалились к клену и заснули.

— Гм… И Долгунов не проходил?

— Нет.

— Стоя спал? — взглянув недоверчиво на девушек, спросил Волдырин и подумал: «Может, старик и денег не требовал с меня, все это только приснилось мне, как в парторг Долгунов? Все это во сне? С перепою? От спирта? А как женил он меня на своей дочке или не женил?»

— А мы идем к вам, Петр Глебович, — сказала Ольга и сверкнула глазами. — К другим девушкам заходите, а к нам и не заглянете. Неужели вы избегаете нас?

— Петр Глебович за что-то осерчал на нас, — подхватила Даша и наигранно вздохнула. — Куда вы теперь направляетесь? Зайдемте к нам. Мы сумеем не хуже других угостить своего начальника. — Она насмешливо взглянула на Волдырина.

Петр Глебович, не чувствуя в их словах озорства, подумал: «Да, это не те, что были в Доме колхозника. Зашел бы к вам, кралечки, да вот подарочки мешают. Впрочем, можно и с маслом и с медком», — решил вербовщик и улыбнулся.

— Я купил кое-что из продовольствия и хотел было занести на квартиру начальника пристани, а потом…

— Покупка ваша никуда не денется и у нас, — сказала Даша. — Мы ее положим в чулан, чтобы она не испортилась в тепле, и… конечно, весело проведем время.

Девушки подхватили под руки Волдырина и направились к дому Даши.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

К вечеру дождь перестал, тучи скатились с неба и пропали за горизонтом. На стеклах окон засверкали золотистые блики заката. Поверхность Оки стала зеркальной. В наступившей вечерней тишине с реки послышались ритмичные удары лопастей, и через несколько минут продолжительный, многозвучный гудок возвестил жителям села о прибытии первого парохода из Рязани.

Александр Денисович обошел село, передал распоряжение Волдырина девушкам-торфяницам наутро готовиться к отъезду. Почти в каждом доме начались сборы, суетня. Затопили печи, жарили свинину на дорогу, пекли лепешки на сметане и на сале, пироги с капустой, гречневой кашей, с морковью и яйцами.

— Я так думаю, — говорила Авдошина, — что тебе, Соня, надо жить в дружбе с Ольгой. Она тебя в обиду не даст… Да и сразу с парторгом познакомься. Скажи ему, что ты комсомолка, отец у тебя коммунист, майор, на фронте. Волдырину, хотя он и начальник, не доверяй. Таких, как Волдырин, много на болоте. Доверишься им — погибнешь. Помни это… Компаний нехороших избегай. Твоя компания — Ольга, Даша, Катя и девушки их бригад. Кто станет обижать — к парторгу. Твой отец работал парторгом до войны на торфу, он всегда был другом, отцом девушек, никогда не давал их никому в обиду. Пьяниц, развратников и воров не миловал. Так вот, Соня, запомни все то, что я говорю тебе.

Соня молчала, укладывала платья, белье в кожаный отцовский чемодан. Она слушала мать рассеянно и думала о том, положить ли избранные стихи Блока, два толстых романа Драйзера и книгу рассказов Лескова или оставить дома. «Может, там, на болоте, и читать-то некогда будет, — думала она и тут же сама себе возражала: — Как это так не будет свободного времени? Будет! И зеркальце возьму, как же без него!»

— А я уж управлюсь одна дома, — продолжала Авдошина. — Как-нибудь отработаю и трудодни в колхозе. Как не работать, когда время такое — война! Кабы не война, разве я отпустила бы тебя на болото! — Она вздохнула и помолчала, потом опять заговорила: — В корзинку я положила ситный, лепешки и масло. Как приедешь на место, так ты его положи в холодную воду, чтобы не испортилось. Питаться на болоте надо хорошо. Ведь добывать торф очень трудно. Береги продукты-то, особенно масло, сало и мед.

— Знаю, мама, — отозвалась с неудовольствием Соня и засмеялась.

— Ты это над чем? Надо мной? Я тебе советы даю, а ты зубки скалишь!

— Да нет, маменька, — возразила Соня и еще громче рассмеялась. — Я была у Глаши и слышала, как ее мать говорила ей то же самое.

— Матери мы, вот и речи у нас к детям одни, — нахмурилась Авдошина. — Что же она еще говорила?

— Не велела хороводы водить, песни петь с подружками, — смеясь, сообщила Соня. — «Кончится работа, — наказывала она ей, — так поешь и вались на бочок отдыхать, спать, а не носись егозой-козой по поселку».

— Советы неплохие, — сказала Авдошина, — мать Глаши сама работала на болоте, знает.

Соня снова засмеялась.

— Что с тобой? Многие плачут, а ты…

— Вчера Ольга и Даша здорово разыграли Волдырина, вот я и смеюсь! Они отучат его брать взятки.

— Волк, доченька, так и останется волком!

Мать и дочь долго говорили в этот вечер. В словах матери было много грусти и тревоги; она тревожилась за дочь, как та, такая молоденькая, будет работать на торфу, вдали от ее глаз, среди незнакомых людей. Дочь думала о матери, как она, старенькая, с больным сердцем, будет жить без нее и на старости лет работать за себя, за нее и отца в колхозе, чтобы засеять хлебом поля и убрать с них урожай.

Наговорившись, они заснули на одной широкой постели. Проснулись рано, за три часа до отхода парохода, позавтракали и, взяв вещи, молча вышли из дому и отправились на пристань. Говорить им было уже не о чем; все переговорили вчера.

Утро ясное, солнце только что показало красный край из-за горизонта; казалось, оно глядело не на землю, а в синий, безоблачный и такой спокойный, неподвижный купол неба.

На улице, недалеко от своей усадьбы, Соню и ее мать нагнала Варя с большим мешком на спине и черным чемоданчиком в руке.

— А где же Анисья Яковлевна? — обратилась к девушке Авдошина.

— Она придет к отходу парохода, — ответила Варя. — Отец что-то занемог.

Из переулка вышла большая группа девушек с чемоданами, корзинами и мешками. Матери провожали их, шагая следом. У некоторых были заплаканы глаза; видно было, как им трудно расставаться.

Девушки пели. Песни далеко разносились над лугом, селом и Окой. Эхо откликалось и возвращалось от чернеющих лесов и темных полей, обратно к селу, к пристани, старенькой и обветшалой, похожей на состарившийся гриб мухомор.

Соня и Варя шли рядом. Когда они подошли к пристани, у парохода шумела пестрая толпа девушек и женщин. Многие из них уже поднялись по сходням на палубу и занимали места. Ольга и Даша, поставив перед собой вещи, сели недалеко от толстой черной трубы. Поднялась на палубу и Катя со своими девчатами. Соня и Варя вбежали по трапу и присоединились к бригадам Ольги и Даши… Не прошло и часа, как все погрузились на пароход, и на берегу, у пристани, покачивающейся на воде, остались только провожающие. Да между ними, крича и озоруя, шныряли ребятишки.

На палубу из капитанской каюты вышел Волдырин, неся свои чемоданы и мешки с «подарками». Он мутными, выпученными глазами окинул отъезжающих, пожевал губами, поправил каракулевую шапку и, ничего не сказав, вернулся в каюту.

Машина заработала сильнее, палуба задрожала, точно ее стала трепать лихорадка. Грязный черно-бурый дым повалил клубами из трубы. На пристани все еще стоял народ. Девушки махали руками и платками. Мать Ольги и бабушка Даши остались дома, простились на крылечках: Ольга и Даша не любили, чтобы их провожали, да еще с заплаканными глазами.

Раздался густой, пронзительный свисток. Словно сам голубовато-молочный воздух закипел и бешено вскрикнул. Пароход стал отходить, удаляться. С берега понеслись крики.

— Глаша, пиши чаще!

— Валя, не забудь, что я наказывала тебе!

— Ариша, свинина не соленая, как приедешь, так посыпь ее солью!

— Груша, смотри за вещами в Рязани, да и на пароходе-то!

Пароход уже вышел на середину реки, и пристань осталась далеко позади. Девушки все еще стояли на палубе и прощались с родным селом, темневшим с холма побуревшими садами, березами и липами. Провожавшие стали медленно расходиться. Они поодиночке и группами поднимались по дороге.

Ольга стояла у скамейки и смотрела на удалявшийся берег, на серо-голубоватые струи воды, вылетавшие из-под колес парохода. Сизые нервные чайки метались над водой, то падая на нее, то взмывая в синь, то неслись низко-низко и задевали острыми крыльями за ее зеркальную поверхность. Комсомолки из бригады Кати запели песню. Ольга обернулась на поющих и, вздохнув, задумалась. Песня широко и звонко разливалась над Окой. В ней говорилось о родной стране, о любимых, сражающихся за отечество.

— Хорошо поют в Катиной бригаде, — сказала Даша.

— Хорошо, — отозвалась не сразу Ольга.

— Не было бы песни, было бы труднее жить, — вздохнула Соня. — С песней и горе не горе!

— Тебе, Соня, еще рано думать о горе, — упрекнула ласково Ольга.

— А я, Оля, и не думаю о нем: у меня и нет его.

— Постарайся, чтобы и не было никогда, — сказала еще ласковее Ольга, села возле Сони и обняла ее. — Запомни, что я старше тебя. Считай меня старшей своей сестрой. Этого не забывай, особенно на болоте.

— Где тут Ольга и Даша? — спросила маленькая с курносым лицом девушка в короткой поддевке. — Ах, вот вы где! — увидев их, воскликнула она чуть насмешливо. — Идите скорее! Вас требует к себе в каюту Петр Глебович!

Ольга побледнела, глаза ее расширились.

— Передай Волдырину, что Ольга и Даша в каюту к нему не придут!

— Зря отказываетесь, — блеснув белыми зубами, засмеялась девушка и быстро ушла с палубы.

Солнце поднялось выше. Его красно-золотой шар плыл за пароходом, недалеко от борта, качался, подпрыгивал на волнах. Несмотря на недавно прошедший ледоход, воздух был очень теплым.

— Весна!

* * *

Торфяницы, нагруженные чемоданами, корзинами и мешками, сошли с парохода и выстроились на площадке, недалеко от пристани. Единственный фонарь освещал мутно-желтым светом проходную. Подошел Волдырин и остановился под фонарем. Он был зол и осипшим тенорком крикнул девушкам, чтобы забирали вещи и шли на вокзал.

Они двинулись к городу по разбитой и грязной мостовой, медленно, толкая друг друга, изредка перекликаясь.

Наконец девушки добрались до вокзала и вышли на перрон. Волдырин, успевший уже где-то снова выпить водочки, встретил их двусмысленными шуточками, провел на запасные пути к эшелону и стал шумно и грубо руководить посадкой. Бригадам Ольги и Даши был отведен предпоследний вагон.

Носильщики внесли мешки и чемоданы Волдырина в тот вагон, в котором находились мобилизованные девушки и Ариша Протасова. Приставив караулить свои богатства Аришу и белозубую, маленькую, в кремовом полушалке, девушку, вербовщик направился в конец эшелона.

Поезд тронулся, загромыхал и загудел колесами. Вагоны поскрипывали, как старики, жаловались на то, что им очень тяжело, что они больны и давно не были в ремонте. Волдырин на ходу влез в широкую дверь теплушки. От него сильно несло водкой. Глаша прикрыла дверь. Петр Глебович сел на чью-то корзину и отдышался.

— Еще немножко, и вы, товарищ Волдырин, остались бы, а мы бы без вас уехали, — уставившись круглыми глазами в начальника, проговорила Варя.

— Никак нет. Поезд, красавица, не повез бы тебя без Волдырина, — сразу переходя на «ты», рассмеялся Петр Глебович, поймал Варю и потянул к себе.

Девушка вскрикнула и вырвалась.

— Козочка, нельзя быть такой сердитой.

Варя ничего не ответила, спряталась за Соню и Дашу. Пестрая от звезд полоска неба, которую было видно в щель, не рассеивала мрак в теплушке. Ольга зажгла огарок сальной свечи и поставила его на плетеную корзинку. Огонек заколыхался, наполняя вагон желтоватым светом. Петр Глебович достал бутылку водки из кармана, стакан из другого и поставил все на корзину.

— Давайте, девки, пропустим по маленькому стаканчику. Думаю, что закуски у вас есть неплохие.

— Как не быть, — отозвалась какая-то девушка из угла вагона, — но только не для вас.

— Это кто сказал? Выйди-ка сюда!

— Не выйду, — рассмеялась девушка. — Я ужасно боюсь тебя! Лежу на корзине — и баю-бай!

Послышался смех. Кто-то глубоко и шумно вздохнул, кто-то пропел: «Черный ус под горой шатается…» Волдырин насторожился и поморщился.

Ольга открыла чемодан и положила кусок сала и горбушку хлеба на корзину.

— Пейте и закусывайте, Петр Глебович, — предложила она. — Пейте за наше здоровье, за то, что мы любим вас как начальника.

— Вот за это, хе-хе, люблю, — хохотнул Волдырин, — уважаю за такие добрые слова. Конечно, хе-хе, и вы все хлебнете водочки за мое здоровье. Я вот хвачу стаканчик, остальное — на всех вас, девки.

— Да нам и по одному глотку не хватит, — раздались голоса, — комсомолки лихо пьют!

— Девушки, не клевещите на себя, да еще при начальнике! — прикрикнула Даша. — Что он подумает о нас!

— А ничего. Он позабудет, как выпьет.

— Держи! Такой позабудет!

— Это какой «такой»? — гневно вскинул глаза Волдырин на Варю. — Отвечай!

— Что вы, Петр Глебович, придираетесь? Я сказала «такой хороший»!

— «Хороший» не сказала!

— Сейчас? Сказала: «Такой хороший». Вы, видно, глухи на оба уха, вот и пузыритесь и обижаетесь.

— Варя, замолчи! Ты еще не работала на болоте, а потому и грубишь начальнику, — сердито оборвала ее Ольга и отвернулась. — Пейте, Петр Глебович, потом и мы… Девушки уже спать хотят, а ноченька весенняя не так длинна.

— Дело, дело говоришь, хе-хе! — Волдырин ловко, ударом ладони в дно посуды, выбил пробку из горлышка, налил водки в стакан, выпил, крякнул и сплюнул.

— Берите бутылку, потяните из нее, — предложил он Ольге и Даше, а сам взял ломоть сала и стал жевать. — А сало-то ничего, хе-хе!

— Свое, трудовое, — пояснила Ольга, — вот и вкусно. — Она поднялась с чемодана и подмигнула девушкам.

Встала и Даша. Подошли из угла Глаша и другие девушки, окружили начальника. Волдырин, жуя сало, поднял глаза и сказал:

— Что, цыпочки мои, разинули рты-то? Небось водочки захотелось?

— Нет, Петр Глебович, нам хочется покачать вас немножко, — сказала серьезно Ольга.

— Это как покачать? В вагоне-то? — удивился Волдырин, остановив недоверчивый взгляд на Ольге.

Девушки молчали, насмешливо и презрительно глядели на него.

— Еще убьете, черти. Я боюсь, девки, да и вагон качает, трясет!

— Покачаем, как начальника. Не убьем, в этом ручаемся, — сказала Ольга. — Да вы маленький, легонький, а мы, торфяницы, медведя до головокружения закачаем, мы здоровые, сильные.

— До головокружения не надо, — буркнул Волдырин, — а немножко, пожалуй, можно, хе-хе! — Он шевельнул ногами, даже чуть-чуть вытянул их, чтобы девушкам было удобнее поднять его.

Девушки подхватили вербовщика за ноги и за руки. Две девушки открыли дверь. Свежий ночной воздух сильно пахнул в вагон. Волдырину показалось, что вместе с воздухом на него упали небо, яркие звезды. Не понимая еще того, зачем девушки открыли дверь, он зажмурился и стал вдыхать ночную прохладу. «Надышусь, а потом пусть качают», — думал Петр Глебович. Но девушки почему-то не качали его. Он открыл глаза и, взглянув на Олю, державшую его за ноги, обомлел от страха.

«Что они хотят сделать со мной?» — пронеслось в голове Петра Глебовича, и мурашки забегали по его спине.

— Зачем открыли дверь? — закричал он. — Закройте, иначе я могу схватить грипп. Родные, что вы! Да вы сошли с ума! — завопил Волдырин и стал вырываться из крепких рук торфяниц. — Пустите! Я уж пожилой, больной человек…

— Не трепыхайся! — крикнула Ольга. — Девушки, станьте ближе к двери. Будет рваться из рук — бросайте, пусть летит под колеса.

Девушки шагнули к двери. Петр Глебович был ни жив ни мертв. Багрянец слетел с его лица. Лоб покрылся потом. Запинаясь, он каялся в своих грехах и умолял не лишать его жизни.

Они хохотали долго, пока не устали.

— Что вы ржете? Пустите! Будет вам смеяться!

— А мы не смеемся! — резко, чуть насмешливо оборвала Ольга его бормотанье. — Совсем не смеемся!

— Да вы меня уроните. У меня от одного вида открытой двери сердце лопнет. Ведь я страдаю пороком.

— Это видно. Он на вас как проказа!

— А водку хлещете, как лошадь!

— Сколько у вас денег в бумажнике? — спросила Ольга.

— Ни гроша, Оленька!

— Какая я вам Оленька! Не смейте так называть меня!

— А что это? — грозно спросила Глаша, ткнув пальцем в торчащие из карманов бумажники.

— Глаша, возьми, пожалуйста, у него бумажники и сосчитай деньги, — распорядилась Ольга. — Считай так, чтобы он видел. При девушках.

Глаша выхватила бумажники и рассмеялась, показывая их девушкам.

— Не бумажники, а чемоданы!

— Такому человеку такой бумажник и нужен! Что ему делать с маленьким-то?

— Да, карманы у него широкие: литры ныряют в них, горлышек не увидите!

Смех. Хохот. Глаша считала крупные банкноты. Считала, сбивалась и снова считала. Наконец подняла толстую пачку кверху, помахала ею.

— Ровно сорок три тысячи!

— Все эти деньги выручены вами от продажи «подарков»? — обратилась Ольга к Волдырину.

— Да, сознаюсь, — скулящим тоном промолвил Петр Глебович, — часть продуктов продал на вокзале в Рязани.

— Откуда ты, чертушка, взялся? Кто это тебя, такого взяточника и хама, послал в район за девушками? Мы такого начальника поля, как ты, за годы эти и во сне не видели. В каких районах бывал в прошлые годы? Говори! Что надулся-то? Вот тряхнем — так сразу и лопнешь. Говори живо: куда катал за «подарочками» еще?

— В Рязанской области первый раз… и очень сожалею, что поехал. Я еще таких разбойниц нигде не встречал, — брызгая слюной, проворчал Петр Глебович. — Каждый год до этой весны я ездил за торфяницами в Татарию… — И закричал: — Пустите, говорю! Пустите! Я вам не контра какая-нибудь, а человек деловой, специалист! Нужный государству человек! Друг…

— Татарские девушки останутся довольны нами, если узнают, как мы вас поблагодарили и за них. У матерей их, наверно, брали «подарочки»? — допрашивала с суровой усмешечкой Лена.

— Не брал, клянусь вам, девки! — взмолился Волдырин. — Пожадничал только в вашем селе. Побожусь. Вот… Ой, пустите, не трясите так! Ой! Отвечать строго будете за меня… Помните, что сейчас военное время! Ой! Я же специалист на болоте!.. Не давите так… Как вы будете работать без меня, ежели я… Ой! Я же не враг, друг!.. — И он умоляюще обратился к Тарутиной: — Ольга, я покаялся в том, что люблю пожить… Так вот, оставьте мне половину, если есть у вас совесть… — чуть не плача, воскликнул Волдырин. — Прошу вас, родная, оставьте мне деньги и отпустите… Не отпустите — умру от разрыва сердца.

— Глаша, дай ему три тысячи, а сорок тысяч спрячь, — приказала Ольга и обратилась к Волдырину: — А вас, Петр Глебович, мы полегоньку выбросим из вагона.

— Боже! Да что вы! Это вы серьезно? Да я попаду под колеса! Ой-ой! — взмолился Волдырин и закричал: — Караул! Убивают! Оленька, Дашенька, голубоньки, не губите душеньку! Спасите! Караул!

— Девушки, ближе ко мне! — позвала Ольга и побледнела.

— Караул! Убивают! Спасите! — вопил Волдырин.

— Петр Глебович, вы зря трусите. Поезд идет на горку, тихо, не больше восьми — десяти километров. Видите, какая хорошая насыпь, не щебень, а сырой песочек, внизу канавка с водой неглубокая.

Волдырин не успел даже крикнуть, как Ольга и Даша махнули его из двери вагона.

— Хорошо! Упал за концы шпал, на мягкое, и даже в канаву не скатился, — воскликнула Даша.

— Жаль, что не искупался немножко, — пожалела Ольга. — Девушки, об этом никому ни слова!

— Было дело, да умерло! — отозвались девушки. — Вот только бы Волдырин не разблаговестил.

— Петр Глебович? Что вы! Он самый надежный, — успокоила Ольга.

Поезд шел медленно, по-черепашьи поднимался на крутой уклон, вагоны трещали, скрипели, буфера лязгали и булькали, как бы переливали воду.

Соня и Варя прикрыли дверь. Огарок свечи догорал. Мутный свет колебался на лицах девушек. Двигались по стенам и потолку причудливые, невероятных форм тени.

Поезд приближался к Шатуре.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

На вокзале, в толпе пассажиров, Борис Павлов заметил высокую, красивую, с черными глазами девушку. «Она!» — ударила по сердцу волнующая мысль, и он поспешил за ней.

Длинной вереницей, с мешками, корзинами и чемоданами на спинах, девушки молча прошли перроном, потом пересекли главные линии путей и вышли на запасной путь, к черневшим товарным вагонам.

Павлов побежал, спотыкаясь о рельсы. Когда он подошел к эшелону, девушки уже начали садиться в теплушки.

«Да и этот толстячок здесь! — увидев громко распоряжавшегося Волдырина, подумал он. — Ну, теперь все ясно: Ольга с торфяницами едет в Шатуру».

В самом конце эшелона Павлов увидел Ольгу, но через секунду опять потерял ее в темноте, за девушками, толпившимися у теплушек. Посадка кончилась, пути опустели. Расстроенный неудачей, Павлов подошел к вокзалу, но, сделав несколько шагов, резко остановился. «Нет, не поеду с пассажирским». Он решительно повернул обратно и направился к последнему вагону.

В теплушке, у железной печки, стояли проводники. Павлов прошелся, заглядывая в каждый угол, где на мешках и чемоданах сидели женщины и пожилые мужчины. Из открытого поддувала краснел на полу свет.

— Товарищ офицер, — обратился к нему сутулый, с обвисшими усами, средних лет проводник, — вот табуретка, садитесь!

Павлов поблагодарил проводника, взял табуретку и, сев на нее у двери, закурил. Дым заячьими лапками уплывал и исчезал в мглистом сумраке позднего вечера. Павлов еще не успел выкурить папиросу, как вагон, скрипя и охая, дернулся вперед, загудел по рельсам.

Три письма написал он Ольге Тарутиной, и ни на одно она не ответила. Неужели письма не тронули ее сердца? Быть может, рассердили ее? Впрочем, после такого знакомства, которое состоялось осенью на пристани, трудно быть любезной. Павлов вспомнил, как он хотел арестовать Ольгу и как потом, смущенный и растерянный, побежал к начальнику отдела и все откровенно рассказал ему. Полковник, выслушав его, рассмеялся, потом спокойно проговорил: «Честная, видно, девушка и большая умница».

Он вздохнул. «Почему же все-таки она не отвечает?»

За спиной лейтенанта проводник звякнул заслонкой печки. Запахло печеной картошкой. Павлов неожиданно для себя вспомнил, как он мальчиком водил лошадь, гнедую, с косматой черной запутанной гривой кобылу, в ночное; как в ночном, на скошенном лугу, он с товарищами пек молодую картошку, пахнущую ботвой и полем, в пурпурном ворохе жара только что прогоревшего костра.

— Товарищ офицер, — позвал проводник, — покушайте картошечки с нами.

Лейтенант поблагодарил и отказался.

Светало. Поезд медленно приближался к Шатуре. Павлов смотрел в открытую дверь на ползущую ленту насыпи. Вдруг перед его глазами что-то мелькнуло, он, схватившись за скобу, быстро высунул голову из двери и увидел человека, который, шлепнувшись, перевернулся, вскочил на ноги и бросился за поездом, но тут же остановился и погрозил кулаком. Павлов узнал в плешивом человеке Волдырина. Его явно кто-то вытолкнул из теплушки.

«Неужели Ольга?» — подумал лейтенант и, уже не сдерживаясь, громко расхохотался.

Поезд медленно подошел к станции.

Павлов вышел на перрон. Из теплушек, поругиваясь, смеясь и толкая друг друга, высаживались девушки, ставя чемоданы, корзины и мешки на асфальт, мокрый от утреннего тумана.

— Петр Глебович! — позвал тонкий, металлический голос какой-то девушки с конца перрона. — Где вы?

— Товарищ Волдырин, — раздался голос другой, — показывай, куда пересаживаться.

— Загулял наш Петр Глебович!

— Девки, не дрыхнет ли он в каком-нибудь вагоне?

— Пусть дрыхнет, искать не станем!

— Как не станем? Как же мы без начальника-то заявимся на болото?

— Ничего! Мы доброволки! Нас и без Волдырина примут! — крикнула Катя и, увидев дежурного по станции, спросила: — Товарищ начальник, где наш поезд? Мы едем на торф!

— А вон, на узкоколейке! Там вас ждут, — ответил дежурный.

Торфяницы шумной толпой заспешили к вагончикам узкоколейки, смеясь и изощряясь в остротах по адресу своего начальника. Павлов, увидев в группе девушек Ольгу, подошел к ней.

— Что вам надо?

— Ольга, это я, Павлов. Не узнали?

— Теперь узнаю, — сказала Ольга. — Я ведь не видела вас в офицерской форме.

— Я очень рад, что встретились.

— А я бы этого не сказала, — улыбнулась сухо Ольга. — Ну, я пойду, мои девушки уже тронулись. — И она подняла свои вещи.

— Дайте мне его, — стараясь взять чемодан, сказал вежливо Павлов.

— Офицерам нельзя с таким большим багажом. Увидят — накажут. Не дам! И не провожайте меня.

— Откуда вы взяли, что нельзя? — И взял у нее чемодан. — Какой тяжелый! Камни, что ли, у вас в нем?

— Вот видите, — сказала уже мягче Ольга, — дайте его мне. Он для меня не тяжел, я сильная.

— Смеетесь, Ольга… — ответил с обидой в голосе Павлов. — И я не из слабосильных. Думаю, что и мешок нелегко вам нести. Дайте мне его.

Ольга рассмеялась и сказала:

— Может, вы за меня поедете и на болото торф добывать? Это работа тяжелая, по колено в грязи.

— Знаю. Поеду. Какая бы работа ни была, она благородна, — обрадовавшись тому, что Ольга рассмеялась на его слова, твердо и искренне ответил Павлов и повеселел.

Ольга промолчала, лишь пристально взглянула на него.

Павлов напомнил:

— Ольга, я послал вам три письма.

— Получила.

— И не ответили?

— На два нет. На третье ответила.

— Не получил. Куда оно могло деться? — воскликнул взволнованно он. — Давно послали письмо?

— На днях, накануне отъезда.

— Что же вы мне написали?

— Прочтете и узнаете, — улыбнулась Ольга и дружески взглянула на него. — Не торопитесь. Давайте чемодан, мы у вагона…

— Я счастлив, что встретил вас, — вздохнув, признался Павлов. — Все же скажите: что вы мне ответили? Не мучайте…

Ольга остановилась против вагона, в который уже сели девушки ее бригады. Даша, Соня и Варя стояли у двери и, улыбаясь, смотрели на них. Павлов, увидев Дашу, поклонился ей, потом козырнул Соне и Варе. Девушки приветливо ответили: «Здравствуйте, лейтенант!» Ольга, встретившись с взглядом Даши, невольно смутилась. Подруга как бы говорила ей выражением своего лица: «Вижу, что любишь его, а зачем мучаешь?..» Ольга опустила глаза и подала руку Павлову.

— В письме того нет, что есть в моем сердце, — шепнула Ольга и бросилась к двери.

Павлов подал ее вещи. Соня и Варя приняли чемодан, отодвинули его в глубь вагона и снова высунули из двери смеющиеся лица. Лейтенант никак не мог уйти от вагона и все смотрел на девушек, надеясь увидеть Ольгу, но она не показалась.

Тишину раннего утра прорезал визгливый и резкий свисток паровоза, и поезд тронулся, постукивая колесами по рельсам узкоколейки. Уже последний вагон скрылся в утреннем тумане, а Павлов все стоял и смотрел в ту сторону, куда уехала Ольга. Теперь он понял, что его любят, и был счастлив.

Если Павлов не видел с перрона Ольги в теплушке, среди девушек, то она, сидя на чемодане, позади Сони и Вари, видела его красивое лицо. Она была взволнована встречей с ним, а главное — своим почти признанием, что любит его. В товарном вагончике было тесно и душно. Вагончики катились не быстро, но сильно покачивались.

Девушки, прижавшись друг к другу, дремали. Ольга привалилась к чьему-то мешку, но заснуть не могла от наполнившего все ее существо чувства радости и счастья.

Поезд подошел к рабочему поселку. Остановился. Девушки стали с неохотой выгружаться из вагончиков. То здесь, то там раздавались сердитые сонные голоса, перебранка, острые и злые шутки, смех. Кто-то громко звал Волдырина. Но он не отзывался. Они успокоились и, взвалив на себя мешки, чемоданы и корзины, зашагали первыми к баракам. За ними направились и остальные. На топкой, осклизлой дороге то и дело попадались колдобины. Из побледневшей синевы, пронизанной солнечным светом, лились звонкие и торжественные песни жаворонков. Но девушки не замечали ни солнечных бликов, ни трясогузок, ни синего неба, ни звонкого и торжественного пения птиц, — они, изнемогая от усталости, едва передвигали ноги.

Никто из начальства не догадался выехать на вокзал и встретить девушек. Сами, мол, придут, не заблудятся.

Даша и Ольга шли рядом. Худенькая Соня с трудом тащила свои вещи, не один раз падала под ними, но не жаловалась на то, что выбивается из последних сил: ведь она добровольно идет на болото, на добычу торфа. Ольга оглянулась, остановилась, пропуская мимо себя девушек своей бригады.

Соня подошла к ней. На глазах блестели слезы. Ольга взяла из ее рук чемодан и вскинула его себе на левое плечо. Девушка испуганно взглянула на нее, запротестовала:

— Оля, а я что понесу? У тебя свой чемодан в руке, да еще и мешок… Дай, я сама!

— Иди знай! — улыбнувшись, прикрикнула Ольга и зашагала по дороге. — Вот поработаешь сезон на торфу, так и ты разойдешься в кости и тогда не такие чемоданы таскать будешь.

Соня виновато поплелась за нею. Ей было очень стыдно, а главное — боялась того, что они сочтут ее избалованной девчонкой, притворщицей, если не трусихой. Опустив глаза, она шла за Ольгой. Усталые, измученные, не спавшие ночь, девушки добрались до бараков. Здесь их встретил кривой комендант и поместил всех в темные бараки-изоляторы.

Девушки, не раздеваясь, улеглись кое-как на огромных пустых кадках.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Комендант, войдя в помещение, спросил:

— Разве не с вами ехал Петр Глебович?

— В Рязани на вокзале мы его видели, он сажал нас в вагоны. Был выпивши… А в Шатуре мы уже не нашли его, — ответила Катя.

— Приедет, видно, завтра утром, — протянул безразлично комендант. — Мимо не проедет. Придется вам, красавицы, ждать его.

Ольга и Даша стояли у опрокинутой кадушки и ели черный хлеб, сало и соленые, металлического цвета помидоры. Другие девушки все еще спали. Они так устали и измучились за дорогу, что ни жесткое ложе, ни холодная, промозглая сырость барака не могли прервать их сон.

Соня и Варя поднялись раньше своей бригадирши и, прихватив с собой пирожки с капустой и яйцами, вышли из барака. Солнце светило приветливо, грело. Взгляды девушек остановились на однообразной равнине, уходившей далеко-далеко. На горизонте темнели леса. Они казались вздыбленными гривами мчавшихся коней. Соня и Варя вначале ничего не заметили и только потом, несколько минут спустя, присмотревшись, увидели, что на однообразной, как им показалось на первый взгляд, равнине есть жизнь. По кромкам правильно нарезанных квадратов тянулись, как бесконечно длинные змеи, железнодорожные пути узкоколейки. По ним, пыхтя и гремя, сновали пустые и груженные сухим торфом вагончики, то увеличиваясь до настоящих размеров, то уменьшаясь до спичечных коробков. Квадраты эти, в свою очередь, были разбиты на правильные маленькие клетки, которые, как потом узнали Соня и Варя, назывались картами. Каждая карта со всех сторон окопана канавами, на бровках канав рос мелкий кустарник.

— А вон и люди! — воскликнула Варя. — Что они делают?

Действительно, на бровках отдельных карт, вооруженные лопатами, мотыгами, граблями, медленно передвигались люди. Соня и Варя не могли издалека разглядеть, что они делали. Постояв немного, подруги вернулись в свой изолятор.

Более двухсот девушек стояли у кадушек и жевали всухомятку. Пообедав, торфяницы опять устроились на опрокинутых кадушках. Одни снова заснули, другие просто лежали и смотрели в грязный потолок, третьи разговаривали между собой. Ариша Протасова, видимо, решила, что ждать перевода в барак с койками бесполезно. Она повалила кадушку набок, влезла в нее и спустя минуту уже храпела.

— Какая хитрая! — позавидовала Глаша. — Разве и мне так устроиться?

— Повали и залезь, а мы тебя, чертовку, покатаем в ней по бараку, — пригрозила Груня и рассмеялась.

Солнце садилось. Сумерки вползали в барак. Стало совсем темно.

— А что мы станем делать с деньгами Волдырина? — спросила тихо Даша.

— Не себе же мы возьмем деньги! — ответила Ольга. — Придумаем, куда их употребить.

— Мне страшно становится, как вспомню я наше озорство над Волдыриным. Ты, Оля, только подумай, что мы сделали с ним!

— В сравнении с проделками его над девушками наше озорство детская шалость, — ответила серьезно Ольга. — Сам он, если мы не проболтаемся, не скажет. Если же скажет, то в ответе одна я.

— Извини, — обиделась Даша, — отвечать будем все. Я не меньше тебя испугалась, когда подошел к тебе лейтенант. Сердечко так и захолонуло, подумала: «Арестует». Потом, глянув ему в лицо, признала… и за тебя обрадовалась. Полюби уж ты его, — посоветовала Кузнецова.

— Замолчи! — покраснев, оборвала Ольга.

— Чего же молчать-то? Любишь ведь! Ой, Оля, не стыдись любви! Главное — не притворяйся со мной. Если уж я полюблю, то, кажется, полюблю майора. И стыдиться любви не стану.

— Давай, Дашенька, ложиться спать, — зевнув, тихо сказала Ольга, встала и крепко обняла подругу. — Разве и нам залезть в кадушки? — взглянув на похрапывающую Аришу, предложила она.

— Мы сдвинем их и ляжем рядом так, как устроились Варя и Соня, — отозвалась Даша и пододвинула одну кадушку к другой.

В темноте раздавались похрапывания, вздохи. За бараком тишина. Из ближнего поселка взлетела залихватская песня и тут же оборвалась. Ей ответил басовитый лай собаки и замер. Не могли заснуть только Ольга и Даша.

Одна, скучая, думала о Косте и отце его, другая думала о Павлове.

«Видно, и я люблю его, раз начинаю часто думать о нем, представлять мысленно его лицо, глаза, улыбку. Как он обрадовался, как засияли его глаза, когда он понял, что я люблю его…»

Вдруг Ольга испуганно сказала вслух:

— Куда Борис поехал? Почему я не спросила у него? Может, на фронт? — От собственного голоса она вздрогнула, еще больше испугалась и подумала, что Даша слышала ее, подняла голову и глянула на подругу.

* * *

Девушки проснулись. В помещении стало шумно и весело, хотя и темно, утренний свет еще слабо проникал в маленькие окна.

В сопровождении коменданта поселка вошел Волдырин, остановился у двери и, глядя поверх девушек в потолок, закашлялся. Сплюнув в сторону, начальник поля нахмурился и опустил руки в карманы полупальто. Ольга мельком взглянула на него. Лицо Волдырина подергивалось нервным тиком, глаза, как зверьки, зло бегали. Было видно, что он зашел в барак-изолятор прямо с поезда.

— Здравствуйте. — И, повернув лицо к коменданту, показал рукой на Соню и Варю. — Гусев, этих отведи в комнату техников.

— Эти девушки хотят работать в моей бригаде, — сказала Ольга, — на участке начальника…

— Я тут начальник, а не вы! — отрезал Волдырин, не глядя на Ольгу.

— Девушки, — сказал комендант, — все собирайтесь в баню, быстрее, чтобы в один миг вымыться. У меня, поймите, вас, таких, тысячи… Которые не успеют вымыться, так искупаются в торфяной луже. Поняли?

— Поняли! — отозвались голоса.

— Тогда живо!

Открылась бесшумно дверь, и в барак-изолятор вошел человек; в сумерках он незаметно остановился позади Волдырина и коменданта.

— Что вы сказали? — спросил он тихо, но таким голосом, что Гусев и Волдырин вздрогнули и резко обернулись. Человек шагнул от двери, отстранил с пути начальника поля и коменданта. — Повторите.

Гусев, озираясь по сторонам, повторил. Его лицо сразу осунулось и посерело. В бараке внезапно наступила тишина. Девушки устремили взгляды на худощавого человека, стоявшего перед ними. Это был парторг МК Долгунов. Узкое лицо освещали лучистые серые глаза; юношески горячие, сейчас они были почти темными. Солдатская фуражка и шинель ладно сидели на нем.

— Почему вы поместили этих девушек в барак-изолятор? Почему, я спрашиваю?

Петр Глебович выпучил глаза, крякнул, как селезень, и стал пятиться к двери. Поспешное бегство рассмешило некоторых девушек. Комендант сел на бочку, но тут же быстро встал, вынул платок из кармана пальто и громко высморкался. Потом он открыл рот и, ничего не сказав, закрыл. Ему, как выброшенной из воды на берег рыбе, не хватало воздуха. Тарутина, взглянув на коменданта, подумала: «Пришел в барак гоголем, а сейчас стал похож на потрепанную курицу».

Емельян Матвеевич Долгунов все эти дни, перед открытием торфяного сезона, был очень занят. Под его строгим и внимательным наблюдением были отремонтированы бараки в поселках участка; бараков же было немало — сотни. Он еще не успел добраться до работников орса, — мешал ему начальник этого учреждения, живший далеко, в Шатуре. Долгунов подошел вплотную к Гусеву и долго ругал коменданта, почтительно стоявшего перед ним. В конце барака какая-то девушка фыркнула. Услыхав смех, Долгунов резко спросил:

— Кому это так весело?

Смех затих.

— Кому это так весело в таком бараке? — повторил он громче, оглядывая девушек. — Не прячься, выходи сюда! Я на вашем месте такого коменданта посадил бы в кадушку и выкатил бы его на улицу, а вы смеетесь. — Он замолчал и стал ждать. Девушка, которая рассмеялась, не вышла. Долгунов нахмурился и, вздохнув, проговорил примирительно: — Кадушки мягче перин были? Выспались на них так хорошо, что весело стало?

Комендант, заметив, что Емельян Матвеевич смягчился, поблагодарил в душе неизвестную девушку, которая смехом отвела от него гнев. Он выпрямился, шагнул к Долгунову и, слегка ударяя себя кулаком в грудь, стал оправдываться.

— Да, — сказал он, — мне не надо бы помещать девушек в этот барак, приспособленный для склада тары. А куда бы я мог их поместить? Куда? Ведь в эти дни их прибыло тысячи!

Гусев поднял глаза и встретился со взглядом Тарутиной и неожиданно для нее, волнуясь и горячась, воскликнул:

— Товарищ Тарутина! Ольга Николаевна, что же вы молчите, когда парторг грозит мне прокурором? Разве я виноват? Помещая вас в этот изолятор, я извинился перед вами, не хотел вас… словом, объяснил вам, что у меня другого помещения нет, а в отведенный для жилья барак разве я мог пустить, когда вы еще не были в бане? Не мог! Да и вы, Ольга Николаевна, сами не захотели. Сказали: «Ничего, товарищ Гусев, одну ночку как-нибудь проведем». Да и ваши девушки вчера посмеялись надо мной. Дело ведь, Ольга Николаевна, так было? Заступитесь!

Глянув в удивленные темно-карие, почти черные глаза Тарутиной, комендант осекся и испугался, перевел взгляд на Долгунова, который был удивлен его словами не меньше Ольги и смотрел то на Тарутину, то на Кузнецову.

Даша шагнула вперед и сердито махнула рукой. Тарутина отстранила ее:

— Обожди!

Кузнецова насупилась и что-то шепнула Глаше, сидевшей на краю кадушки. Та буркнула:

— Врет, как сивый мерин.

Ольга взглянула на Гусева — он был бледен.

«Зачем это он все придумал?» — она перевела взгляд на парторга и задумалась на мгновение. Гусев, придя в себя, проговорил:

— Емельян Матвеевич, вы сами видели, какой порядок наведен в бараках. Полы выкрашены охрой, стены выбелены, койки и тюфяки новенькие. Баки везде поставлены. Мебели достаточно. С клопами борьбу провел, и без помощи санитарной комиссии — она палец о палец не стукнула. Вы же, Емельян Матвеевич, предложили премировать меня за такую работу. Правда, вот крыши еще не везде починил, но в этом, вы сами знаете, не я один виноват. Я все пороги обил у начальства… Да и вы, Емельян Матвеевич, — проговорил жалобным голосом Гусев, запнулся и опять умоляюще глянул на Тарутину.

Ольга чуть заметно улыбнулась и, не глядя на коменданта, подумала: «Не привыкла я лгать, а, видно, придется».

— Емельян Матвеевич, — сказала Тарутина, — мы сами согласились переночевать в этом бараке.

Долгунов поправил фуражку, торопливо вышел. Гусев взглядом поблагодарил Ольгу и, повеселев, сказал, обращаясь ко всем:

— В бане, девушки, сегодня еще никто не мылся. Воды много. Мыло уже отпущено. Идите первыми.

Комендант снял кепку, низко поклонился и, крякнув, бодро выбежал за Долгуновым.

Девушки после ухода Гусева и Долгунова молчали.

— Надо же Гусеву набраться такого нахальства, чтобы в присутствии всех нас… Вот это комендант: сам врет и нас этому учит! — нарушила молчание Даша, обращаясь к Ольге. — И ты, Тарутина, подтвердила его ложные слова, оправдала перед парторгом и нами. Если бы ты не отстранила меня, так я отбрила бы его.

Тарутина взяла подругу под руку и промолчала.

— А ты, Ольга, не очень заступайся за Гусева: он, кривой черт, в прошлом году не очень-то заботился о бытовых условиях в бараках. Вперед погляди, как побелил бараки и выкрасил полы, — проговорила Лена.

Тарутина, отводя Дашу в сторону, громко сказала:

— Ладно, подружки. Мне просто стало жалко Гусева. Через час сами увидим бараки, а теперь в баню!

Девушки шумно, подхватив узелки с бельем, направились к выходу. Ольга и Даша не успели подойти к двери, как, расталкивая встречных девушек, ворвался в барак парторг поля Ливанов и крикнул:

— Где Ольга? Хочу видеть Тарутину!

— Была, да уехала, — отозвалась строго Даша. — Вы, Ливанов, что, не видите, а?

— Фу! Это вы? Ольга! Даша! Здравствуйте! — воскликнул приветливо Ливанов, крепко пожимая девушкам руки. У меня глаза-то не кошачьи. Кошки видят в такой тьме!

— И совсем не темно, а серо, — поправила Глаша. — А теперь пропустите нас, мы в баньку идем!

— Эх, и я пошел бы с вами, да уже вчера Долгунов выкупал меня, а на днях парить собирается, — проговорил сразу изменившимся, скорбным голосом Ливанов. — Хочет выступить с критикой на партийном собрании.

— Да за что же, Ливанов? — спросили хором девушки.

— Вчера за девушек Звягинцевой, — ответил Ливанов, — за то, что не успел подать дрезину на вокзал под вещи. А тут вас не встретил. Ну, Матвеевич и кипит и бурлит, как вулкан. Тысячи девушек прибывают. Дрезин мало. Я парторг с волдыринского поля, а встречаю девушек из соседних полей. Ну, просто разрываюсь на части!

— А где другие парторги? — спросила Кузнецова.

— Еще не приехали из Москвы, а некоторые застряли в пути. Едут. Вот я один и мотаюсь.

— А мы зачем вам, товарищ Ливанов? — спросила Ольга.

— Заступитесь за меня, поговорите с Долгуновым.

— Вы же, Ливанов, нас не встретили, дрезину не подали, и мы… — возразила Тарутина. — Мы тут уж за одного заступились и пожалели.

— Это за кого же? — встрепенулся Ливанов и надвинул кепку на глаза. — За коменданта?

— За него, кривого красавчика, — рассмеялась Даша.

— По-ни-маю! — протянул Ливанов. — По-ни-маю! Это за то, что он посадил вас в такой барак и на кадушках спать заставил с дороги? Вот и зря, девушки! Я на вашем месте не стал бы заступаться за него.

— А за Ливанова, который заставил нас тащить чемоданы и корзины на себе? — спросила Тарутина.

— За него надо. Если он не подал дрезину, то не по своей халатности, а… встречал других. Вы только скажите парторгу, что я видел вас на станции, вызывал дрезину под вещи…

— А мы вам, товарищ Ливанов, сказали: «Не надо, мы пойдем и пешком»? Вы что ж, Ливанов, учите нас лгать?

— Какая же это ложь! — обиделся Ливанов. — Я же чистосердечно рассказал вам, как я… Да что и говорить! Вы сами видите, что я как белка в колесе верчусь! — воскликнул он возбужденно и махнул рукой. — Я и еще два парторга на весь участок. Не разорваться же нам? А Емельян Матвеевич беснуется: «Где, говорит, у вас большевистская забота и чуткость к людям трудового фронта?» Знаете, с Долгуновым трудно говорить, когда он рассержен…

Разговаривая, девушки и Ливанов незаметно подошли к бане. Тарутина остановилась и сказала:

— Да, в эти дни много тысяч торфяниц приехало сюда. Но ведь это для вас не могло быть неожиданностью.

Ольга и Даша поднялись на крыльцо бани. В раздевальне и в просторной горячей бане было весело и шумно. Из открываемой то и дело двери вырывались пухлые, похожие на огромные клочья взбитой ваты облака пара. Остро пахло распаренными березовыми вениками.

— Веники! — воскликнула Лена. — Ну и попаримся!

— А это комендант прислал должок за то, что заступились за него, — сообщила Соня Авдошина. — Как только мы с Варей подошли к бане, какой-то маленький чистенький старичок вышел из сенец, указал на вязанку веников и ласково шепнул: «Берите, внучки, веники. Это для вас сам комендант прислал. Для вас только расщедрился». Отдал нам ключ и ушел.

Из бани все вновь прибывшие торфяницы пошли завтракать в столовую. Столы в огромных залах были накрыты белыми скатертями. Пол был немножко грязноват, еще не успели подмести. Едва девушки расселись за столы, как подавальщица со злым лицом стала сдергивать скатерти.

— Зачем снимаешь? — робко спрашивали девушки.

— Ишь чего захотели, — огрызалась подавальщица, — скатерти вам!

— Зачем тогда стлали?

— Стлали, да сняли! — острила подавальщица, кривя тонкие губы. — Поглядели — и хватит!

— А для кого скатерти нужны?

— Во всяком случае, не для вас! Начальство тут было вчера…

Подавальщица хотела было сдернуть скатерть.

— Оставь! — сказала сурово Даша.

— Не оставлю! — вскипела подавальщица, но, встретившись со взглядом Ольги, сразу присмирела. — Ольга Николаевна, с прибытием вас!..

У кассы образовалась длинная очередь, у прилавка, за которым раздавали пищу, — еще длиннее. Подавальщицы на каждое замечание и просьбу девушек или не отвечали, а если отвечали, то резко. На завтрак выдавались густые кислые щи да пшенная каша-размазня с янтарной капелькой, не больше горошины, какого-то жира.

После завтрака комендант указал девушкам бараки, в которых они должны поселиться и жить. В бараках было действительно хорошо: стены недавно побелены, полы выкрашены в желтоватый цвет, на железных койках чистые тюфяки, между коек столики и тумбочки, табуретки и венские стулья.

Девушки остались довольны помещением.

Соню и Варю комендант привел в другой барак, в комнату техников, светлую, с двумя широкими окнами. В ней стояло восемь кроватей. Шесть из них заняты, две свободные.

— Здесь будете спать, — проговорил Гусев, повернулся и вышел, громко хлопнув дверью.

Девушки поставили чемоданы и мешки, сняли пальто и стали устраиваться — постлали простыни, положили подушки и раскинули яркие, цветные одеяла. Чемоданы сунули под койки, туда же — мешки с провизией и с разной обиходной мелочью.

— Пол-то какой грязный, — заметила Варя, — его, наверно, месяц не подметали.

— А мы подметем его, — отозвалась Соня Авдошина. — Вот только веника не вижу в комнате.

Подруги посидели на койках, поглядели друг на друга, улыбнулись и выпорхнули на улицу.

— Куда же пойдем? — спросила Варя.

— Походим по поселку, поглядим, — отозвалась Соня. — Да и надо зайти в комитет комсомола, стать на учет.

Девушки отправились в поселок, поглядели, как живут в нем постоянные жители, насмотрелись на ребятишек, зашли на станцию, подивились на вагончики и паровозы-кукушки, потом подошли к зданию, над дверью которого была прибита вывеска «Комитет комсомола».

Подруги прошли по узкому коридору до комнаты секретаря, но она оказалась на замке. Девушки пожалели, что не застали его. Но это их не огорчило. Настроение подруг только немножко омрачало то, что Волдырин взял их из бригады Ольги и хочет сделать техниками.

— Какие мы техники! — сделав смешную гримасу, сказала Соня.

— А это, говорят, нетрудно — быть техником, — ответила Варя и фыркнула.

— Чему ты?

— Не криви свое лицо, оно еще красивее становится у тебя.

— Тебе ли, Варя, завидовать моей красоте? Я видела, как Волдырин пялил на тебя свои бельма.

Варя вспыхнула, насупилась и ничего не ответила. Они молча подошли к конторе. В широко открытую дверь они увидели, что помещение набито людьми. Все они пришли к парторгу Долгунову. За народом его было не видно, слышался только его голос, добрый, ласковый. Соня и Варя постояли в дверях, послушали и, видя, что им не удастся поговорить с ним, отправились опять гулять по поселку.

* * *

Петр Глебович был не в духе; тупая злоба на Ольгу, Дашу и на девушек их бригад давила ему на сердце, туманила мозг. Он то грозил им, то впадал в дикую панику — боялся, что они расскажут другим торфяницам, как они выбросили его из вагона на ходу поезда. При воспоминании о том, как поступили с ним Ольга и Даша, Волдырин становился злым. «И денежки, сорок тысяч тю-тю! Как корова языком слизнула. Может, вернут? Нет, эта девка не умеет шутить. Красавица! Деловая!.. Фу! Попробую соблазнить Соню и Варю. Первую постараюсь сам, вторую передам Аржанову. Он мастер на такие штуки. У него не увернется. Если силой не возьмет, так нежностью… Да и собой, мерзавец, недурен! Одно хорошо — что Ариша сохранила и довезла чемоданы и мешки с «подарочками». — Волдырин даже повеселел. — Дам малость кое-кому, так все опять пойдет у меня как по маслу».

Он задержался у своей квартиры и только что хотел было открыть дверь, как навстречу ему вылетел гармонист Сенька.

— Приехал? Вот здорово! — воскликнул тот. — Значит, справим праздничек!

— Традиционный, — добавил старик Саврасов, выглянув из-за плеча Сеньки. — Без такого праздничка и сезон-то грешно открывать завтра. Опять, как и в прошлом разе, соберемся у меня, Петр Глебович?

— Хорошо, пусть собираются. Я приду, — согласился Волдырин и шмыгнул бочком мимо Сеньки-гармониста и толстого, как бочонок, Саврасова.

Предложение Сеньки было заманчиво. К тому же Петру Глебовичу никак нельзя было обойтись без вечеринки — он ежегодно открывал ею сезон работы на своем поле, на нее собирались близкие друзья и нужные ему люди. А эту вечеринку он закончит так, что гости ее век не забудут. Кроме того, сегодня он смоет с сердца боль и обиду, нанесенные Ольгой и ее девушками.

Из прибывших девушек Волдырин решил оставить у себя только тех, которые взяты по мобилизации, а бригады доброволок — Ольги, Даши и Кати — не брать; пусть идут на то поле, на котором работали и в прошлом сезоне.

— Без них обойдусь, — сердито буркнул он и вошел в свою квартиру, состоявшую из двух комнат.

Не раздеваясь, он повалился на кровать, закрыл глаза и захрапел.

Проснулся Волдырин в десятом часу вечера, вскочил, широко зевнул и, почесывая красную шею, стал быстро прохаживаться по комнате — от окна к двери, от двери обратно к окну. В широкие окна синело вечернее небо и, мигая, засматривали редкие звезды.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В комнате Саврасова на длинном столе, покрытом белой скатертью, были расставлены тарелки с колбасой и селедкой, с вареным картофелем и соленьями. Среди закусок одиноко, как захудалая часовенка, маячила литровка водки. В разных углах комнаты в ожидании Волдырина скучали его друзья. На стуле, широко расставив ноги, сидел заведующий столовой Аркашкин, тучный человек с бельмом на левом глазу, с жирным, слоистым подбородком, под которым пылал малиновый в крапинках галстук. На нем был темно-синий костюм и желтые ботинки. Против Аркашкина на старом, потрепанном диване полулежал Сенька-гармонист, в сером пиджаке, с измятым, кирпичного цвета лицом и копной огненно-рыжих волос на шарообразной голове. Обут он был в офицерские сапоги, начищенные до зеркального блеска. Чтобы не запачкать их на улице, он шел до Саврасова в калошах, а сапоги держал под мышкой. Рядом с ним — Маркизетова, помощница Аркашкина, еще молодая женщина, высокая, сухая, с длинным лицом, острым носом, широким, тонкогубым ртом; одетая в серебряного цвета шелковое платье, она походила лицом и фигурой на щуку. У печки, заложив руки за спину, стояла в черном шелковом платье и в черных лаковых туфлях Ганя Синякова, фельдшерица, с пышными белокурыми волосами на маленькой голове и ярко-голубыми, всегда веселыми глазами, которые как бы подмигивали и знакомым и незнакомым: «Не желаете ли пройтись! А я с удовольствием!» Возле нее увивались, как мухи над тарелкой с медом, два маленьких начальника, из тех, которых торфяницы называли «болотными волками»: главный бухгалтер участка Крапивкин, коротконогий, ожиревший мужчина, и техник разлива Федька Аржанов, сильный, с военной выправкой парень. В сторонке беседовали возчик Саврасов, крепкий, с сивой, ладно подстриженной бородкой и толстым, красным носом, старик, и банщик Зацепин, высокий, худой мужчина с седеющими, в стрелочку, усами и черными, глубоко запавшими глазами.

Никто не знал, откуда, из каких краев, пришел на торфоразработку Аржанов, но, появившись здесь, он сразу засверкал в компании Волдырина. Но и Волдырин не ответил бы, если бы у него спросили, кто такой Федька Аржанов, ставший ему другом, первым затейником на его пирушках. Красивый парень нравился тем, что был всегда весел, со всеми вежлив, грубоват только с друзьями, а с начальством почтителен и услужлив. Ганя Синякова была просто без ума от Феди Аржанова. «Парень-душа» не казался ей грубым и тогда, когда он, выпив порядочно водки, пересыпал матерщиной свой галантный разговор. Лично он сам, как и Волдырин, видел в матерщине блеск, удальство. Сплевывал он после каждого выпитого стакана водки так же хорошо, как и Волдырин, с цокающим звуком. И пил Аржанов так, что никогда не падал в торфяную лужу на дороге, — пил умело, артистически.

— Граждане, — обратился к компании Сенька-гармонист, — почему нет Петра Глебовича? Нехорошо он поступает, что сокращает время веселья.

Крапивкин отвернулся от Гани Синяковой, подкатился колобком к столу, плюхнулся на свободный стул и, взглянув на стенные часы, протянул:

— Да-а, друзья, начало десятого…

Аржанов скользнул взглядом по пышной груди Гани, по ее раскрасневшемуся, красивому лицу, наклонился к ее уху, шепнул, целуя его:

— Ганя, нынче провожаю тебя.

— Куда? — играя глазами, спросила фельдшерица.

— Близко, милочка, не дальше твоей постели.

Ганя рассмеялась и ласково оттолкнула от себя Аржанова. Саврасов заметил, как он целовал ухо Гани, и усмехнулся:

— Федька, ты далеко пойдешь!

— У меня два пути, Иван Пантелеевич, — ответил Аржанов.

— Это какие же?

— Потом как-нибудь расскажу, — сверкнув глазами, проговорил Аржанов и сел на стул возле Аркашкина.

— Расскажи-ка нам, как горевал под немцем.

— А что рассказывать-то? — отмахнулся от слишком любопытного возчика Федька. — Говорил же я тебе, что партизанил, и все!

— Дюже горевал небось?

— Что же горевать? — ответил Аржанов и засмеялся. — Наши матери немного погоревали, а потом привыкли. Человек ко всему привыкает.

— А домой хочется? — раздался из угла басок Крапивкина.

— Вот война кончится, так укачу. Не на болоте же мне жизнь отравлять!

— А я бы вот хотел в прошлое уехать, — вздохнул Саврасов и собрал серые брови над большим носом, — пожил бы в нем лет десять и помер бы.

— А Ганьку, Федя, на кого оставишь? — спросила кокетливо Маркизетова. — На Волдырина?

— Я не банный лист, не прилипаю. Разве для Ганьки без меня мало парней на болоте? Найдет! Не засохнет во цвете лет!

— И не поймали немцы-то? — не унимался Саврасов.

— Так я и дался им! Поймаешь меня! Не таковский я!

— Ловок ты, Федька! — похвалил Крапивкин.

— Ничего, — осклабился Аржанов, — голыми руками не возьмешь!

— Не ври, Федя, — заметила Маркизетова, — у немцев не голые руки.

— Конечно, — согласился Аржанов. — Вот другие, что были со мною, давно уже попались, а я цел, как видишь.

Наступило молчание. Над столом горела стосвечовая лампочка. Ее свет отражался в бутылке, поблескивал желтоватыми искорками на краях тарелок, на стаканах, ножах и вилках. Муха, очнувшись от зимней спячки, перелетала с тарелки на тарелку, пробуя закуски. Потом она поднялась и села на абажур. Серый, величиной с кедровый орех, паук на длинных ногах бешено мчался по проводу к мухе. Глаза Гани остановились на нем, расширились.

«Паук поймает муху, высосет все из нее, — решила Ганя. — Глупая, почему она не спасается от него?» Гане стало жалко муху. Глаза ее подернулись дымкой печали. Вздохнув, она потупилась, потом взглянула на Аржанова. Федька сидел прямо и смотрел на свои руки с длинными пальцами. Его лицо ухмылялось. За улыбкой таилось что-то хищное, паучье. Ганя вздрогнула и втянула голову в плечи. Оправившись от страха, она сказала себе: «Чепуха! Это померещилось. Федя очень нежен со мной». Паук сцапал муху и душил ее. Ганя слышала тоненькое предсмертное жужжание. Никто, кроме нее, не обратил никакого внимания на гибель мухи. Ганя снова перевела глаза на Аржанова и стала пристально всматриваться в красивое лицо парня, на котором застыло выражение жестокой насмешки.

Аржанов скосил глаза в сторону фельдшерицы, тревожно спросил:

— Ганя, что так уставилась на меня?

— Федя, о чем ты думал только что? Лицо твое улыбалось, но за улыбкой было другое выражение, и такое…

Аржанов громко и зло гмыкнул.

— Уж не дьявола ли ты за моей улыбкой увидела?

— Если не дьявола, то и не ангела, — ответила Ганя и опустила глаза.

— Я давно говорил тебе, что я атеист… — Аржанов еще громче хохотнул. — Не рассказывай о том, что тебе мерещится, не уподобляйся старой бабушке. Эх, фельдшерица!

Маркизетова рассмеялась. Лицо Гани залилось густым румянцем.

За дверью раздались торопливые шаги.

— А вот и Петр Глебович! — возвестил Саврасов, широко распахивая двери.

Волдырин переступил порог, остановился.

— Привет компании!

— Поздно, милейший! Заждались! — упрекнул дружески Крапивкин.

Волдырин скользнул взглядом по литровке и закускам и разочарованно сказал:

— Всего одна? Сожалею, что пришел. Из нее курица не напьется.

— Есть! — отозвался Аржанов и поднял из-под стола огромный желтый портфель. — На каждого и на каждую по литру. То, что на столе, — аванс для затравки.

— Ну, тогда другое дело! — воскликнул Волдырин и стал раздеваться.

Аржанов, сунув портфель Аркашкину, подлетел почтительно к Волдырину, снял с него полупальто и повесил на вешалку. Аркашкин шагнул к столу.

— Друзья, начнем, стало быть, наш трудовой день. Как заведующий столовой, я должен войти в исполнение своих обязанностей. — Он достал из кармана ножик и приступил к откупорке бутылок.

Волдырин окинул взглядом закуски, причмокнул толстыми губами.

— Бедно!

— Эх, Петя! — воскликнул Аржанов. — Что ты затвердил, как сорока: «Мало! Бедно!» А наш пищепром для чего — Маркизетова и Аркашкин? Неужели они обидят нас?

— Заткнись! — бросил Саврасов. — Наши кормильцы уже позаботились. Ящик-то с запасами вон стоит, в углу! А вот чем нас порадует благодетель-то наш?

— Федя, — крикнул Волдырин, — где кульки, что дал я тебе? Давай их сюда!

Аржанов достал из-под стола кульки и свертки. Волдырин стал развязывать их.

— Это вот ветчинка, свежая, рязанская. — Как бы рассуждая с собой, он положил большой кусок ветчины на стол. — А это вот из той же Рязани сальце.

— Почем платил за кило? — спросил насмешливо Саврасов.

— Потом, потом о цене! — отмахнулся Волдырин и, видя, что друзья смеются, сам рассмеялся. — А это рыбка.

— А икорочка где? Икорочка? — облизывая губы, крикнул Аржанов.

— Что там икорка! — бросая взгляд на Аржанова, воскликнул Волдырин. — Я привез на сладкое такое… такое, Феденька, что рот закроешь, а глаза разинешь.

— Ой ли?! — воскликнул Аржанов.

— А вот увидишь! Восторг и красота! Хе-хе!

— Медок небось? Нашел чем удивить!

Женщины насторожились, их глаза были устремлены на Петра Глебовича. Им было интересно знать, что Волдырин привез еще. Мужчины усмехнулись, думая про себя: «Всех ли он угостит этим сладеньким или только одного Аржанова?»

— И медок, милашка, и еще кое-что послаще…

— Что же это такое? — не вытерпела Ганя: — Не томите! Скажите!

— Да ну, говори, чего там! — дружно подхватили мужчины.

— Девочки! — провозгласил Волдырин и, приложив два пальца к губам, сочно причмокнул.

— Вот это подарочек! Где же красавицы?

— Что же, я в кулечках преподнесу их тебе? — сострил Петр Глебович. — Потерпи, сейчас развяжу и…

Громкий смех собравшихся заглушил слова Волдырина.

— А это вот яички, — остановив взгляд на Гане, сказал Петр Глебович. — Тебе, Ганя, подарочек от рязанских петушков.

Фельдшерица сконфузилась, покраснела. Мужчины опять громко заржали, а Маркизетова прямо тряслась, содрогаясь от хохота.

— Не могу! Ой, не могу! — вскрикивала она.

— А это… — Волдырин поднял голову и, поглядев на хохочущих друзей, махнув рукой, сказал: — Впрочем, друзья, пусть женщины сами разбираются в продуктах. Возьмите-ка, милые, — обратился Волдырин к Маркизетовой и Синяковой.

— Давно бы так, — перестав хохотать, ответила Маркизетова.

Обе женщины стали распаковывать кульки и раскладывать продукты по тарелкам, расставлять бутылки с водкой и винами.

Пирушка началась. Пили стаканами — так было здесь заведено. Закусывали водку большими кусками сала, ломтями ветчины и целыми помидорами.

— Сеня, чокнемся, — протягивая стакан, сказал Саврасов. — Выпьем и вспомним старину.

— Пожалуй, — согласился Сенька и, ставя пустой стакан на стол, сунул ломоть ветчины в рот. — В прошлом было только все хорошее. Ветчина недурна, рыбка…

— А вот икорки нет. Страсть как хочется закусить ею, — сказал вкрадчиво Аржанов. — Уважаю паюсную… — И, толкнув локтем Маркизетову, шепнул: — Славно было бы, Липа, к водочке.

— Как не быть, — просияла Маркизетова, — как не быть! Если проводишь, то… — Не договорив, она прижалась плечом к нему, шепнула: — Для другого кого и нет, а для тебя хоть платочек с головы, хоть…

Она поднялась из-за стола, а за нею и Аржанов.

— Да и свиной тушенки, американской, захватите! Обожаю я очень ее! — крикнул вслед Маркизетовой и Федьке Саврасов.

Пришли в кладовую столовой. Чем только в ней не пахло! Пахло свининой, медом, селедками и свежей липовой рогожей, кулями и водкой, разлитой на полу, под краном железной бочки. У задней стены лежали мешки с крупой, рисом, мукой, ржаной и белой, пшеном и чечевицей. Поправляя прическу, Маркизетова шагнула к мешкам, но тут же, вскрикнув, отскочила — по мешкам метнулась крыса.

— Ты что? — Федька вздрогнул и бросил взгляд на дверь.

— Крыса, — прижавшись к нему, сказала Маркизетова.

— Крысы испугалась? Тебе ли пугаться ее! Она испугалась! Ха-ха! — рассмеялся Аржанов.

Маркизетова и Аржанов забрали все то, что нужно, и, озираясь по сторонам, заперли кладовую и побежали на вечеринку.

Когда они вошли в комнату, друзья уже хватили без них не по одному стакану и захмелели. Ганя кружилась одна по комнате. Ее белокурые кудряшки прядали, как золотые змейки, по полным плечам. Уставившись на нее рачьими глазами, Петр Глебович хлопал в ладоши. Сенька мазал горчицей кильку и притопывал ногой под столом, задевая за бутылки.

— Не перебей, Сеня, не перебей, — сипло предупреждал гармониста Саврасов. — А вот и наша мамаша, — увидев в дверях Маркизетову, обрадовался он. — Милашка! Заждались!

Ганя, слегка танцуя, подбежала к столу и плюхнулась на свое место. Липа поставила на стол банку с паюсной икрой, банку с грибами, три банки с кильками.

— А тушенка свиная где? — спросил Саврасов и вскинул обиженные глаза на Маркизетову. — Ты что же, мамаша, не хочешь старика уважить, а?

— Ее ударницы скушали, — ответила Маркизетова, — на прошлом еще угощении.

— Свиную тушенку? — вскипел Аркашкин и уставился бельмом на свою помощницу. — Как же это ты, Липа, подставила им свиную тушенку? Ведь ее едят только начальники.

— Это ты, голубок, поди у парторга Долгунова спроси, он тебе скажет. А я говорить с ним не имею желания, боюсь его как огня.

— Да и я сторонюсь от него за километр, если увижу, — успокаиваясь, пробурчал Аркашкин. — Он никаких вечеринок не знает. Вечно занят. Куда ни глянь, всюду его глаз.

— Ну и мы не плошаем, — возразила Маркизетова, — на его свой имеем глаз!

— Ура, Липа! — крикнул Аржанов. — Выпьем за глаз Маркизетовой.

Он налил водки в стакан. Его примеру последовали остальные. Друзья подняли стаканы, чокнулись, выпили… Кто-то фыркнул, кто-то сплюнул и матюкнулся.

— Вот это так закусочка! — намазывая паюсную икру на ломоть хлеба, воскликнул Аржанов. — Ну, теперь мы и попьем и поедим!

Аркашкин подошел к Маркизетовой, ткнулся мокрыми губами в ее ухо.

— Никто не видел?

— Ни один черт, только крыса, — рассмеялась Липа и прикоснулась губами к его пахнущей одеколоном щеке. — Успокойся, голубок, и гуляй спокойно.

— За здоровье женщин и мужчин, — тупо глядя на водку в стакане, сказал банщик и махнул ее в рот.

— Закуси, Артем Семенович, — подвигая банку с паюсной, сказала Маркизетова.

— Благодарю, Липа, я хотя и банщик, но этот деликатес уважаю, — взглянув признательно на Маркизетову, поблагодарил Зацепин.

— Петр Глебович, а мы хватим еще нашей любимой гидромассы. Хватим, а? — предложил Саврасов, который был почти трезв. — Она чистая, московская горькая, и в ней ни грамма зольности!

— Не то что у тебя на поле, — вставил молчавший все время Крапивкин. — У тебя зольность превышает норму!

— Я не добытчик, зольность не от меня зависит, — возразил Волдырин и, держа Стакан перед собой, вышел из-за стола и пустился в пляс.

Водка выплескивалась из стакана, поблескивала каплями на его пальцах, стекала. Аржанов подал гармонь Сеньке. Гармонист отодвинулся от стола и заиграл плясовую.

— Ганька-Матренка! — Позвал Петр Глебович. — Вылазь, давай сгарцуем! Хе-хе!

Фельдшерица не заставила долго упрашивать себя, выбежала из-за стола и стала кружиться вокруг пляшущего вприсядку Волдырина.

— Эх-эх-эх! Ходи, изба, ходи, печь! — хлопая в ладоши, выкрикивали пьяными голосами гуляки. Плясали озорно, дико, плясали так, как пили водку и ели.

— Эх-эх! — выкрикивал баском Аркашкин.

Маркизетова пересела к Синяковой, ткнулась лицом ей в плечо и неожиданно для гуляк запричитала:

— Что это за жизнь проклятая пошла на болоте! Не жизнь, каторга!… — Ее плечи затряслись сильнее, всхлипывание стало громче.

Компания притихла. Петр Глебович перестал плясать; вытирая платком лысину и оттопырив толстые мокрые губы, он шагнул к Маркизетовой и чуть не упал на стол.

— Осторожнее, чертушка! — сказал заплетающимся языком Аркашкин. — Так весь наш рай разрушишь.

— И ты, Аркашкин, первым попадешь в ад, — отозвался Крапивкин, — а я уж, как бухгалтер, за тобой. Чуешь ты эту дороженьку, а?

Сенька и Федька переглянулись между собой, выпили еще по стакану водки.

— Пусть поплачет мамаша, от этого она еще добрее станет, — сказал Саврасов. — А ты, Федя, с этого вечера поди к ней, навей на нее сны золотые.

— Уже навеял, — хохотнув, ответил Аржанов, — а она разрыдалась…

Волдырин поглядел на Липу, боднув по-бычьи головой, ничего не сказал и сел за стол. Сенька повернулся к столу и положил длинные руки на него. Крапивкин, не открывая глаз, шевелил губами:

— Ребятушки, пить надо, есть надо! Ночь уходит, скоро птички проснутся, запоют, а мы…

— Пить так пить! — подхватил Зацепин. — Давайте стаканы!

Мужчины приналегли на водку, закуски. Они пили молча, ожесточенно. Ганя в это время обняла Маркизетову и спрашивала у нее:

— Липочка, что с тобой?

— Жить стало невмоготу. Другие, Ганечка, в шелка наряжаются, а я — в сатиновые и ситцевые, как нищенка какая… да и то…

— Липа, ты в шелковом и таком… — заметила Ганя.

— Ах, Ганечка! Какая ты, Ганечка, недогадливая! Да разве можно мне в таком платье выходить на люди? Никак нельзя! Торфушки как увидят меня в нем, так и закричат: «Воровка! На ворованный наш харч разрядилась!» И никто не защитит меня от них. — Липа помолчала и, перестав всхлипывать, стала хвалиться: — А ты, Ганечка, думаешь, что у меня только это платье? У меня всякие платья в сундуке! Одних отрезов шерстяных шестнадцать, а шелковых… и разных цветов. Я как открою свою укладку, так они и заиграют цветами, будто в ней жар-птица. А надеть ничего не могу, обтрепанной хожу! Разве это не обидно мне?

Раздался стук в дверь. Друзья насторожились, подняли тяжелые головы.

— Кого это несет в такую позднень? — тревожно, со страхом сказал Аркашкин, хотел встать, но не мог.

— Впустите, — спокойно сказал Крапивкин. — Это свои.

Аржанов бросился к двери. На пороге появились высокие нарядные девицы с подведенными глазами и ярко накрашенными губами. Мужчины с веселым недоумением переглянулись.

— Не помешали? — спросила приторным голоском одна — тонкая, в розовом платье.

— Мы по приглашению Якова Фроловича Крапивкина, — пояснила другая, в голубом шелковом платье, и с крупной камеей на плоской, как доска, груди. Толстенький бухгалтер представил девиц:

— Люба и Галя! — и засеменил вокруг них короткими ножками.

— Подсаживайтесь, красавицы, и настигайте нас. Вот вам, цыпочки, водка, вина разные и закусоны.

Девицы, раскланиваясь, сели за стол. Попойка возобновилась. Мужчины стали наперебой ухаживать за Любой и Галей.

— Пронюхали, — шепнула Маркизетова на ухо Гане, глядя с ненавистью на Любу и Галю. — И без них обошлись бы…

Только возчик и банщик, сидевшие на конце стола, не обращали никакого внимания на перемену обстановки. Они вели между собой разговор по душам. Саврасов запьянел крепко, стучал кулаком по столу и говорил заносчиво:

— Ты что такое, Зацепин? Ты — блоха! А я? Нет, ты помолчи, выслушай! Я, брат, не пара тебе! Ты банщик! Банщик — эка невидаль!

— А ты вонючка, — огрызнулся Зацепин, — и больше ничего!

— Я? Я, брат, не живу на голодном пайке, как ты! Харчей у меня во! По горло! Сыт! Водкой хоть залейся! Да и работаю всего четыре часа в сутки!

— А вонь в придачу к четырем часам! — крикнул Зацепин.

— Вонь не тронь! — перебил Зацепина Саврасов. — Вот я с этой вони-то имел трехэтажный дом в Москве, свой двор, двадцать лошадей. Работников столько же держал. Пол-Москвы знало меня. Вонь! Я капиталец нажил на ней…

— Эй вы, философы! — прикрикнул Волдырин. — Полно вам вспоминать старину! Выпьемте!

— А нам что, мы не прочь, — ответил Зацепин. — Я не хвастаюсь, а и у меня, быть может, не один домишко был в белокаменной да баня с номерами… — И он опрокинул стакан, выкатив огромный кадык к самому носу Саврасова.

Девицы изъявили желание танцевать. Сенька, взяв гармонь, заиграл. Дикие звуки наполняли комнату. Ноги у гуляк сами запрыгали, выделывая невероятные па и пируэты. Люба и Галя, переходя из объятий в объятия, завертелись среди мужчин.

Скоро вся компания вышла на улицу.

На улице темно, моросил теплый дождь. Гуляки, шлепая сапогами по грязи и лужам, поддерживая друг друга, подошли к бараку.

— Кажется, в этом, — сказал Волдырин и толкнул дверь. Она оказалась запертой. — Эй, техники мои! — позвал он. — Хе-хе! Соня, Варя! Открывайте! Это я, Волдырин. Начальник! — Дверь никто не открывал. Тогда он крикнул громче: — Эй, стервы, скоро ль отопрете? Это я, Петр Глебович, пришел!

Среди девушек поднялся переполох. Многие из них, накинув одеяла на голые плечи, выпрыгнули в окно и босиком перебежали по улице в соседний барак. Оля и Даша проснулись, когда гуляки сломали запор, ввалились с криком, бранью, с визгом гармони в барак и уже толпились у их коек. Аржанов заметил вскочившую с постели Ольгу, бросился на нее.

— Хороша, милашка! — воскликнул он и схватил ее за плечо, намереваясь обнять и поцеловать.

Звонкая оплеуха раздалась по бараку. Аржанов, лязгнув зубами и отлетев в сторону, ударился головой о железную койку и застонал. Волдырин поймал Дашу, но она так толкнула его, что он сел на пол, как мешок. Даша выпрыгнула в окно. За него Ольга.

Сенька помог Аржанову подняться.

— Поцеловала милашка? — мрачно спросил гармонист.

— О койку голову разбил… Кровь так и хлещет, липкая. Ну, девчонка! Сволочь, подожди! — пригрозил Аржанов.

— Федька, кто это тебя так? — держась за койку, спросил Волдырин. — Меня саданула в живот, как поленом… даже стошнило… а кто — не видел, темно.

— Мы не к техникам попали, — сказал Зацепин.

— Как не к техникам? — удивился Волдырин. — Мы шли к ним, к Соньке и…

— А попали в барак к Ольге Тарутиной, — пояснил Зацепин. — Хотя и темно, но я узнал ее. Ну, хватила она Федьку!

— Вот так штука! — опускаясь на койку, прохрипел Волдырин и безобразно выругался. — Скверная история!

— Спасибо за сладкое, — скрипя зубами от боли, сказал глухо Аржанов, — угостил!

Гуляки, стараясь не шуметь, выбрались из барака и, спотыкаясь, вернулись к Саврасову.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Петр Глебович вышел на поле только после обеда.

Дождика не было, редкие облака скользили по ярко-синему небу. Солнце ласково грело. На канавах кусты березняка и осинника зазеленели — распускались почки. Увидав Соню, Волдырин направился к ней. Белый платок сполз с головы и лежал на плечах, как большой воротничок. Пряди черных волос развевались. Не обращая на них внимания, Соня деловито отмеряла циркулем засыпки бровок для торфяниц. Ноги почти до колен уходили в болотную грязь. Петр Глебович, любуясь на стройную девушку, шагнул и остановился позади нее. «Как хороша!» Девушка не заметила, как подошел начальник поля. Волдырин положил руку Соне на плечо и хотел приласкать. Девушка в испуге отпрянула. Улыбаясь, он двинулся к ней. Соня вскинула огромные черные глаза на начальника поля, побледнела. Потом опомнилась, пришла в себя, замахнулась циркулем.

— Отойди! — крикнула она. — Не отойдешь — циркуль на твоей голове сломаю! Что пристаешь, пес?

— Ой-ой! Хе-хе! — пятясь от Сони, озираясь по сторонам, хихикнул Волдырин. — Что говоришь, а? Подумала ли ты, девка, о том, с кем так говоришь? Подумай, пока не поздно, а то жалеть будешь. Так, так! Я тебе легкую работу, а ты циркулем? Спасибо! Это, значит, ты вместо благодарности? Ничего себе, хе-хе!

Соня отвернулась от него и стала работать.

— Нет, ты постой, постой, погоди, красавица! — закричал в ярости Волдырин. — Неужели ты думаешь, что между нами так-таки все уж и кончилось? Нет, голубушка, ты не знаешь еще Волдырина. Я здесь хозяин. Поняла?

Соня молча продолжала работать. Ее молчание окончательно вывело из себя Волдырина. Он побагровел, заорал, поднял кулак:

— Постой, говорю! Мне не нужна твоя работа! Можешь отправляться на поселок, ко всем чертям! Скажи Нилу Ивановичу, что ты мне не нужна здесь!

— Ну и пойду, — возмущенно отрезала Соня, и лицо ее покрылось красными пятнами, а черные глаза наполнились слезами.

Не оборачиваясь к начальнику поля, она швырнула циркуль в сторону и зашагала к поселку.

— Ишь злюка какая, непокорная! — цыкнул вдогонку ей Волдырин. — Ничего, миленькая, смиришься! Не таких, почище тебя учеными делали.

Соня, не оглядываясь, удалялась. Петр Глебович злобно глядел на нее. Решил, что это она сгоряча, одумается и вернется. Но Соня не вернулась. Волдырин выругался и медленно зашагал по картам. Незаметно для себя он очутился на соседнем поле, где работали бригады канавщиц — Ольги, Даши и Кати. Сдерживая злобу, Волдырин поздоровался:

— Здорово, девчата! Как работается?

Девушки промолчали.

— Медленно работаете, — сказал Волдырин и зевнул.

Девушки возбужденно заговорили:

— А разве не видишь как? Топоров не хватает, лопатами и руками кусты ломаем.

— Черпаков совсем нет. Разве это дело? А вы сидите там, в конторе, и зеваете!

— Что ж, девушки, поделаешь — война! — сказал Волдырин.

— Без вас знаем, что война, — возразила Даша и взглянула на молчавшую Ольгу. — Хорошие начальники все достают для своих торфяниц, а вот такие, как вы…

— Терпение, терпение! — пробормотал Волдырин.

— Терпение? — рассмеялась сердито Катя. — Сам-то ты не больно терпелив!

— А что? Что такое? — насторожился Волдырин.

— Да ничего, — уклончиво ответила Катя. — Хотела сказать, да раздумала.

— Нет, скажите, скажите!

— Да и то скажем! Вот зачем девушек нынче, ночью напугал со своей компанией? Зачем из барака выгнал раздетых да босиком на улицу? — Катя оперлась на лопату и передразнила Волдырина: — «Терпение!»

— Они сами убежали, — надвигая картуз на глаза, смущенно проговорил Петр Глебович.

Девушки приналегли на работу. Они вырубали кусты, вычищали из канав хлам. Петр Глебович растерянно глядел на Ольгу. «Молчит. Вот ее-то я и боюсь». И, желая сгладить впечатление от ночного скандала в бараке, он ухмыльнулся, ласково заглянул некоторым девушкам в лица, завертелся среди них. Те не обращали внимания на него, работали.

Волдырин поманил пальцем Дашу. Девушка неохотно подошла.

— Вот что, Дашенька, — начал ласково он. — Вчера мы действительно маленько выпили. Устали и выпили. Сама понимаешь, не старики мы. Правда, Федя хватил через край, выпил и пристал к вам… Хе-хе! Сознаюсь, нехорошо у него это вышло. Но он парень милейший. Познакомитесь с ним поближе, так сами увидите. К тому же комсомолец.

— Видно, этот парень не в комсомоле воспитывается, а у вас, — спокойно сказала Даша.

Волдырин, пропустив мимо ушей ее слова, продолжал:

— Ты ведь тоже, как Федя, комсомолка?

— Комсомолка, — ответила неохотно Даша, и глаза ее холодно посмотрели на Волдырина.

— Что этот пузырь говорил с тобой? — спросила Надя, рослая стройная девушка.

Даша передала весь свой разговор с Волдыриным девушкам, они возмутились.

* * *

Ольга и Даша с трудом протиснулись в контору и остановились у стены.

Дым папирос, цигарок висел в воздухе серо-зеленоватым облаком. Было шумно. Часто раздавались телефонные звонки. Нормировщики хрипло кричали в трубки, сообщая на предприятие дневные выработки бригад по всем операциям. Торфяницы, набившись в нарядную, стояли группками и разговаривали. Почти в каждой группе обсуждалось ночное похождение Волдырина и его друзей. Одни из девушек, осуждая безобразников, говорили, что это им не пройдет даром. Другие считали, что охальникам ничего не будет. Подсчитав процент выработки, начальники полей выкрикивали нормировщикам:

— Зина, передай на предприятие, что бригада Фаломеевой на очистке валовых канав дала сто сорок процентов!

— Маша, передай на предприятие, что бригада Лопухиной на очистке валовых канав дала сто пятьдесят процентов!

— Лена, передай на предприятие, что бригада Ольги Тарутиной на очистке канав дала сто семьдесят пять процентов! Лена, передай, что бригада Даши Кузнецовой на подборе низов выполнила норму на сто шестьдесят пять процентов!

Начальник поля Барсуков, стараясь перекричать всех, пробасил:

— Ганька Пронина, чертовка, дала со всей бригадой только шестьдесят три процента. — Он грозно обернулся к бригаде: — Вы что, черти полосатые, работали или хороводы водили?

В толпе послышались смех, голоса:

— Да они, почитай, весь день пролежали на бровках, под кустиками!

— А почему им не полежать, когда весна и почки распустились, пахнут душисто! — доложила техник Матвеева, девушка с синими глазами.

— А и что смотрела? — вскипел начальник. — Ты для чего поставлена — циркуль носить? Ты должна заставлять лодырей работать, как требуется!

Вскипела и Матвеева, глаза ее потемнели, ямочки на пухлых щеках то пропадали, то появлялись.

— А что я могу сделать? Я им — слово, а они мне — двадцать, а то смеются и опять на бровках отлеживаются. Поди заставь их, таких лежебок! Вот приходи сам завтра и посмотри!

— Что же мне смотреть! — шумел начальник, краснея. — Если не можешь справиться с ними, так я тебя пошлю на цаповку, рядовой торфяницей!

— Ишь чем напугал! И то, пошли! Давно этого сама жду и не дождусь.

Начальник смягчился, ухмыльнулся в сизые усы, глаза его подобрели, и он уже дружеским голосом пробубнил:

— Ладно, ладно, Матвеева, получишь свое, нечего болтать!

— Я не болтаю, правду говорю.

— Да что ж это, девушки, окно-то не открыто! Ведь тут и задохнуться можно! — крикнула одна из бригадиров.

Гул голосов поддержал ее. Окна распахнули настежь. Табачный дым заклубился и поплыл на улицу, В помещении стало прохладнее.

Волдырин пробрался за свой стол и насупился. По его лицу было видно, что он уже успел хватить стаканчик водки для поднятия настроения. Он мутным взглядом смотрел в одну точку перед собою, как бы не замечая бригадиров и торфяниц своего поля. Подсчетов выработки он сам, как другие начальники полей, не производил; за него это делала его помощница, Настя Петрухина. Подражая начальникам полей, а главное — Волдырину, она кричала басом. Стоя в углу, Соня и Варя с удивлением и страхом озирались по сторонам. Среди торфяниц вертелся Аржанов. Он смеялся, заигрывал с девчатами. Одним его заигрывание нравилось, другие сердились. Вокруг него крики, брань, хохот.

— Замолчите! Полно вам ржать-то! — крикнула Петрухина на торфяниц, среди которых вертелся Аржанов. — Работать невозможно, идите гоготать на улицу! Федька, и ты потише! Не видишь, что ли, какое тут и без тебя столпотворение!

— Да я что? — огрызнулся Федька. — Я ничего. Я молчу, как карась. Это девушки шумят, сама, чай, видишь.

Петрухина подняла палец и погрозила:

— Девки, засохни! — и принялась за раздачу нарядов бригадирам.

Волдырин изредка поднимал глаза и смотрел в сторону Сони. Ему очень хотелось разговориться с девушкой, пошутить. Но Соня не замечала его то ласковых, то сердитых взглядов, и это бесило начальника поля.

Аржанов тоже загляделся на Соню: ее нежное личико, большие, выразительные, немного грустные глаза, стройная фигурка с тонкой талией и едва оформившейся грудью волновали молодого парня. Откровенно любуясь девушкой, он уже обдумывал, как добиться ее расположения.

— Петр Глебович, — обратилась Петрухина к Волдырину, — как быть с техником Сонькой Авдошиной? Кажется, ты снял ее с этой работы?

— Снял, — проворчал Волдырин. — Не подходит она на это дело. Такие мне не нужны. Работы болотной не знает, какой из нее техник!

— Пойдешь завтра в бригаду Кати Лукачевой, цапковать будешь на сто восемьдесят четвертой карте! — крикнула нарядчица Соне. Затем обратилась к бригадирше: — Катя, ты здесь?

— Да, — отозвалась Лукачева.

— Возьми вот ту красавицу в свою бригаду, выдай ей цапку, и пусть работает по-нашенски. Поняла?

— Уж не ты ли, Петрухина, работаешь по-нашенски? — презрительно спросила Даша.

Девушки рассмеялись, поддержали ее:

— Да, уж она, Настенька-то, старается у Волдырина!

— Еще бы, девоньки! Даже от старания, бедная, осипла!

— Уразумела его стиль! — пояснила иронически Лукачева.

Аржанов вскинул голову, провел ладонью по глазам. Подойдя к Волдырину, на ухо сказал:

— Мне Соньку отдайте, Глебович, в бригаду на разлив. На этой работе ей достанется потруднее, чем на сушке. Я уж позабочусь…

Волдырин засопел, кивнул головой, затем обратился к помощнице:

— Петрухина, пошли Авдошину на разлив на третью точку.

— К Федьке? — переспросила нарядчица и перевела взгляд на Соню. — Авдошина, пойдешь на разлив.

Соня стояла растерянная и печальная, как затравленный зверек. Кто же заступится за нее, защитит ее? Ведь она сама бросила школу и приехала на болото добывать топливо стране, которую ее отец защищает на фронте… Слезы подступили к горлу, и не было сил удержать их. Ольга подошла к ней, провела нежно рукой по волосам.

— Не плачь, Соня! Идем отсюда к нам в барак.

Соня подняла лицо, поглядела на Ольгу и доверчиво пошла за нею.

Когда они вышли на улицу, солнца уже не было видно — оно догорало далеко, за темным лесом, и только его слабое сияние все еще стояло на склоне неба. Ольга, Даша и Соня, взявшись под руки, зашагали по широкой дороге.

— Соня, — начала Ольга, — я могла бы взять тебя в свою бригаду, но пока не хочу начинать драки. Ничего опасного для тебя еще нет. Пока потерпи. Аржанову тоже не доверяй, он из волдыринской компании пьяниц, и про него ходят нехорошие слухи. Если будет признаваться тебе в любви, то ты, Сонечка, не верь, но и резко не отвергай, следи за ним. Держись ближе к нам, мы тебе всегда поможем.

— Оленька, разве ты что-нибудь замечала за Аржановым? — спросила Даша.

— Не знаю ничего, кроме того, что сказала, но Аржанов, хотя и комсомолец, очень не нравится мне.

Вечерние сумерки сгущались. Мглисто-сизые облачка тумана поднимались над ровным простором торфяных полей.

* * *

Аржанов стоял на дороге, против того барака, в котором поселилась Соня. Он видел, как она вышла вместе с Ольгой, Дашей и другими девушками из столовой, как попрощалась с ними и направилась к своему бараку. Аржанов пошел к ней навстречу. Поравнявшись, остановился и почтительно приложил руку к фуражке.

— Я еще не знаком с вами… Простите, я не подошел бы к вам, если бы вас не назначили в мою бригаду. — Заметив у девушки на груди комсомольский значок, он оживился: — Вот как! Вы, оказывается, комсомолка! Очень хорошо! Легче будет вместе работать. О, мы сумеем наладить разлив гидромассы, знамя участка отвоюем! Не так ли?

— Я еще не работала на торфу, — сухо ответила Соня.

— У нас — да не получится! — воскликнул Аржанов. — Нет таких крепостей, чтобы мы не взяли их! — Он улыбнулся и протянул руку.

Соня машинально подала свою, ощутила крепкое, до боли, пожатие.

— Вас звать Соней? — зная отлично, что ее имя Соня, спросил Аржанов только для того, чтобы задержать девушку и продолжить с нею разговор.

— Так, — сказала Соня, делая движение, чтобы уйти.

— Завтра, значит, на разлив? Очень хорошо!

— Куда мне явиться? Где инструмент?

— Не беспокойтесь, завтра я сам зайду за вами. Инструмент у вас будет самый простой. Собственно, его не будет у вас.

— А что я буду делать?

— Так, легонькая работенка!

— Волдырин предлагал мне то же самое, что и вы, легонькую работенку, — сказала иронически и настороженно Соня. — А что получилось, вы видели?

— Видел. Вот поэтому-то я… Не поймите меня… — Федька запнулся, словно ему в горло попала еловая шишка. Оправившись от смущения, он с глуповатой улыбкой продолжал: — Это так… для начала… — И, заметив, что девушка нахмурилась, предложил: — Давайте пройдемся немного, и я объясню вам…

— Нет, — решительно ответила Соня. — Завтра рано вставать на работу.

— Знаю, что вы сердиты, — наигранно вздохнув, сказал Аржанов, — сердиты за то, что я ворвался в барак к вашим подругам.

— Напиваться так — это к лицу комсомольцу? — не вытерпела Соня.

— Совершенно правильный вопрос! Я непьющий человек. Ничего такого, как в прошлый раз, не случалось со мной. Просто по молодости не рассчитал на вечеринке своих сил, а друзья Волдырина пристали ко мне: пей да пей! Вот и вышла такая гадость. Надеюсь, что вы, выслушав мое объяснение, не будете сердиться?

— Меня учили судить о людях не по словам, а по делам. До свидания! — бросила Соня, не подавая руки, и быстро пошла к своему бараку.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Соня проснулась, умылась и ждала Аржанова, изредка бросая взгляды на дверь. Девушки-техники, жившие с нею в комнате, уже вышли на улицу.

«Да придет ли этот парень за мной? — думала с беспокойством Соня. — Просто вчера натрепал языком».

Она прошла к вешалке, сняла берет, но не успела надеть его, как распахнулась дверь и в комнату вбежал Аржанов. Он развязно поздоровался с Соней, поставил на пол, к ее ногам, новые резиновые сапоги и протянул спецовку.

— Выбирал на глаз… Кажется, сапоги все же велики вам. А спецовка? Да все равно меньше этих нету! Из старых, ношеных не хотелось брать. Все они, скажу вам, дрянь! Одевайтесь и идемте!

Соня надела сапоги и спецовку. Сапоги были немножко велики, а спецовка длинна. В жестком брезентовом комбинезоне она почувствовала себя неудобно, словно попала в жестяной футляр.

— Вот вы и настоящая торфяница, — улыбнулся Аржанов, приглядываясь к ней.

Соня не ответила. Поправив на голове берет, она вышла из барака. Аржанов последовал за нею.

Солнце только что поднялось. Улица была запружена торфяницами.

Соня и Аржанов вошли в этот поток. В одних бригадах девушки шагали весело, с песнями. В других шли вяло, с сонными лицами и припухшими от сна глазами, — многим хотелось еще поспать, понежиться в постелях. Всматриваясь в их фигуры, Соня подумала: «Видно, и я в своем наряде так же нескладна, как они».

Бригады расходились все дальше и дальше друг от друга, шли на свои участки. День обещал быть теплым. Небо ясное. В его синеве ни облачка. Там только жаворонки радостно пели свой гимн весне, зазеленевшей земле. Да черным пятном, как бы попав в воздушный водоворот, кружился на одном месте ястребок. Кое-где над равниной, уходившей к сизо-мглистому горизонту, передвигались облачка тумана; они застревали на бровках, в кустах осинника и медленно таяли.

«Как гуси, — следя за клочьями тумана, подумала Соня, и захотелось ей покликать: — Тега, тега!»

Направо — дремучий лес волнистыми выступами уходил вдаль и терялся в прозрачно-сереющей дымке. Аржанов шел возле девушки и не нарушал ее задумчивого молчания.

Из-за бараков показались самолеты и, поблескивая крыльями, с ревом пронеслись над болотом. Соня пристально поглядела на них, улыбнулась и вспомнила Алешу.

«И он летает на таком соколе. Где он теперь? Вспоминает ли?» Соня улыбнулась и пошла быстрее.

— Соня, правда, хорошее утро? — как бы угадывая мысли девушки, нарушил молчание Аржанов.

— Да, хорошее, — пожалев, что идет не одна, отозвалась Соня. — Скоро придем на место работы?

— Через полчаса, — ответил Аржанов и бросил взгляд на девушку.

Ее смуглое лицо было спокойно, и черные глаза ничего не выражали. «Да, эта девчонка, черт возьми, умеет себя держать».

Подошли к узкоколейке. Справа, на горизонте, взвился беловатый клуб дыма — это в сторону Шатурской электростанции мчался поезд. Машинист еще издали стал давать пронзительные предупредительные гудки. Они отрывисто ухали над равниной. Где-то вдали откликалось им эхо. Торфяницы остановились. Вот уже близко поезд, дымок клубами вылетал из его трубы и, отлетая в сторону, быстро таял. Из дверки паровоза выглянул машинист. Лицо его было черно от копоти, русые волосы трепались по ветру. Он улыбался девушкам, поблескивая белыми зубами.

— Черт! Леший! — шутили торфяницы.

Машинист, посматривая на их смеющиеся лица, догадывался, что они кричали ему. Он прибавил скорость. Приземистые вагонетки, груженные торфом, лязгая и грохоча, раскачивались из стороны в сторону. Девушки, шедшие цепочкой вдоль полотна, радовались непредвиденному утреннему развлечению.

Когда поезд скрылся, торфяницы перешли через рельсы и веселой, шумной толпой, двинулись дальше. Тут же за железнодорожной насыпью, в сторону от узкоколейки, пересекая поля сушки, далеко-далеко тянулась лоснящаяся на солнце лента гидромассопровода. Обручи на стыках труб напоминали ребра удавоподобного чудовища, плотно припавшего брюхом к торфяному болоту. Девушки одна за другой поднялись на трубы и цепочкой пошли дальше. Соня и Аржанов также стали на них и пошли. Соне, не привыкшей к такому пути, было трудно и боязно идти. Ступая по трубам, она с замиранием сердца думала, что вот-вот поскользнется и упадет в болото, в топкую грязь. Аржанов, заметив, что Соня теряет равновесие, взял ее под руку, но она резко отстранилась от него — помощь техника была неприятна ей. Девушка уже слышала сзади двусмысленные остроты по своему адресу.

— Ишь какого хахаля подцепила, — съязвила какая-то торфяница. — Не успела прийти на болото, как завертела хвостом.

Другая ответила:

— Ничего, пусть крутит. У него она, дура, не первая и не последняя.

Соне хотелось крикнуть этим торфяницам, что они не правы, так говоря о ней, но не крикнула — все равно не поверят. Опустив голову, она понуро шла за цепочкой девушек, растянувшейся на полкилометра. Вдруг впереди послышались крики. Торфяницы остановились. Оказалось, что в одном месте, на стыках труб, гидромасса зафонтанировала. Мутная коричневая жижа забила метров на пятнадцать вверх, широко разбрасывая липкие струи. Девушки сошли с труб и обошли фонтан.

«Действительно, это какое-то чудовище», — думала Соня, осторожно шагая.

В трубах урчало, хлюпало и гудело — это бешено бежала гидромасса. От ее напора стенки труб дрожали. Особенно было страшно на стыках. Из щелей вырывался воздух, и трубы зловеще шипели, а гидромасса вылетала свистящими фонтанчиками и коричневыми искрами рассыпалась на солнце.

— Когда идете по массопроводу, — предупредил Аржанов, — то всегда надо быть настороже. Особенно если услышите шипение. Надо быстрее пробежать такой участок труб или же немедленно сойти с них.

— Нам сюда, на эту карту, — показал Аржанов.

Соня спрыгнула вслед за ним на рыхлый, как перина, настил мха.

— Вот эта насыпь, что лентой тянется вдоль картовой канавы, называется бровкой, — начал объяснять техник разлива. — Ее назначение: задерживать гидромассу на карте, когда она будет пущена на нее. А вот эта поперечная насыпь, что девушки делают, называется валиком. Назначение валика такое же, что и бровки, с той лишь разницей, что он служит нам только в момент разлива. Хотя торфяные карты кажутся на взгляд ровными, как стеклянная гладь, на самом деле они имеют в некоторых местах неровности и уклоны. Гидромасса может неравномерно разлиться на картах. Поэтому на карте насыпаются четыре-пять валиков. Сперва заполняют гидромассой площадь между валиками, потом откатывают трубы и засыпают образовавшиеся под ними углубления. Таким же способом заливают гидромассой площадь за другим валиком, за третьим — и так далее, пока не зальют всю карту. Неровности и уклоны на карте при такой заливке гидромассой не имеют значения. А вот, Соня, видите деревянные крестики, стоящие на поверхности карты?

— Вижу.

— Знаете их назначение?

— Нет.

— Вот я и объясню. Будете ставить их по картам. Работа легкая. — Аржанов подошел к колышку, выдернул его и показал Соне. — Видите вот эту метку на нем? Хорошо. Так вот, выше ее, метки, колышек вбивать в землю нельзя: расстояние от нее и до крестовники разливщики заполняют гидромассой. Как разлив будет закончен на карте, между валиками, вы должны зайти в гидромассу, выдернуть их и поставить на другую карту. Для этой работы и выданы вам спецовка и резиновые сапоги. Ясно?

— Поняла, — ответила Соня.

Она украдкой бросала взгляды на Аржанова и думала! «Он хорошо знает процессы добычи торфа и объясняет серьезно. Не ошиблась ли Ольга в нем? Может быть, он не такой плохой человек? Он как будто искренне сказал, что Волдырин споил его, что он только спьяна ворвался в барак…»

Соня думала, морщила лоб, и ей начинало казаться, что Аржанов любит свое дело и живет им.

— Что с вами? Почему так взглянули на меня? — спросил Аржанов.

— Не знаю. Так… — растерянно проговорила Соня.

— А я подумал, что вы все сердитесь на меня за мою пьяную выходку.

— Кто старое вспомянет… — Соня улыбнулась и более дружелюбно взглянула на техника.

— Правильно — тому глаз вон, — согласился Аржанов, и почтительная улыбка опять появилась на его красивом загорелом лице.

Девушка, глядя перед собой, шагала по карте. Несмотря на уродливую спецовку и большие резиновые сапоги, она все же казалась стройной. Аржанов шел рядом с нею. Вдоль карты были выложены трубы. Они еще не были скреплены, а только плотно приткнуты одна к другой. Соня увидела, что трубы положены метров на пять от бровки, вдоль нее.

— По этим трубам и идет гидромасса, — пояснил Аржанов. — Видите вон тот, среди полей, бугор с вышкой, от которого тянутся сюда провода…

— И что же?

— Там находится аккумулятор. Большой такой котлован. С добычи вот по таким, как эти, трубам в него поступает гидромасса. Оттуда при помощи насосов она попадает по трубам сюда. В тех трубах, по которым мы шли против каждой карты заслонки. Чтобы пустить гидромассу на карту, надо открыть заслонку, что против нее. Сейчас гидромасса пойдет вон к тому концу, и мы оттуда начнем разливать ее.

— Понятно, — сказала Соня.

Они подошли к валовой канаве с высокими насыпями по обеим сторонам. Ширина ее была не менее двух-трех метров, глубина — до трех метров. Вместо мостика лежало березовое бревно. Соня глянула вниз. В канаве медленно струилась мутно-коричневая вода. На гребнях насыпей бегали стрижи. Они то взлетали, то вновь садились. Казалось, что они давно привыкли к людям и не боялись их. Соня вспомнила, как она в детстве вместе с Алешей ходила на берег Оки, бегала с ним за молодыми, еще не умевшими хорошо летать стрижами. Подкрадываясь к стрижам, она тогда думала, что сейчас поймает, протягивала руку к нему, а стриж взлетал и, пролетев сажени две-три, опять садился, громко чирикая и помахивая хвостом, как бы дразня ее и Алешу. Соня улыбнулась и стала на бревно, чтобы перейти канаву.

— Не боитесь ходить через такой мостик? — спросил Аржанов.

Девушка не успела ответить, как он ловко поднял ее на руки и бегом перебежал по бревну на другую сторону канавы.

— Ух! — воскликнул он и осторожно поставил ее на землю. — Не испугались?

— Нет, но вы, предупреждаю вас, в следующий раз не хватайте так меня, — проговорила строгим тоном Соня.

— Почему?

— Мало ли почему! От испуга я могла бы податься назад или в сторону, и вы и я очутились бы в канаве.

— С вами я не прочь и покупаться в этой луже.

— Это уж вы с какой-нибудь другой, а я и без этого удовольствия обойдусь.

Аржанов, не зная, что ответить, надвинул картуз на глаза и быстро зашагал дальше.

Когда они подошли к месту разлива, почти вся бригада разливальщиков была в сборе. Девушки лежали или сидели на бровках и тихо разговаривали; мужчины курили. Одеты были и мужчины и девушки в одинаковые брезентовые куртки и штаны. Штанины на всех них крепко завязаны бечевками у щиколоток, чтобы не просачивалась вода, на руках — брезентовые рукавицы. Соня увидела, что у девушек были не резиновые сапоги, как у нее, а брезентовые бахилы с калошами.

— Здорово, помощники! — поздоровался Аржанов. — Все собрались?

— Почти все! — отозвались хором разливальщицы. — Отставшие вон подходят.

— Тогда что же, начнем? — предложил Аржанов.

— Да не время еще, — заметила широколицая и курносая разливальщица, — день-то велик! Еще успеем навозиться в этой трясине.

— Эх, Фрося, ты фронту, значит, лишней минуткой помочь не хочешь? — упрекнул не то серьезно, не то насмешливо Аржанов и, подняв руку, глянул на часы. — Всего-то десять минут осталось до начала. Наши бойцы на фронте не считаются с временем, бьют фрицев днями и ночами.

Коренастый, лет пятидесяти мужчина, седоусый, с бритым подбородком поплевал на окурок и сунул его в грязь. Потом, кряхтя и вздыхая, поднялся.

— Айда, товарищи, приниматься за дело!

— Свиридов, я новую разливальщицу, Соню Авдошину, привел к тебе в бригаду. Она колышки забивать будет да поправлять бровки.

Свиридов посмотрел спокойными серыми глазами на Соню и ответил:

— Колышки так колышки. Пусть работает! — И, как бы оценивая ее взглядом, сказал: — Думаю, из нее отличная разливальщица может выйти. — Он надел рукавицы и направился к концу труб.

Широколицая и курносая Фрося насмешливо кивнула в сторону Сони:

— Ишь, сразу новенькими сапожками наградил.

— Не мели чего не надо! — побагровев, цыкнул на девушку Федька. — Какие попали под руку, такие и дал.

Соня, покраснев, молчала, хмуро глядела в землю. «Разве снять эти сапоги и бросить их?» — подумала она со жгучей обидой на Аржанова.

А тот, не глядя на Соню, сказал:

— Меньше обращай на них внимания. Они озорницы, насмешницы, поболтают и успокоятся.

— Становись по местам! — приказал Свиридов.

Разливальщицы заняли свои места.

— Катька, звони на аккумулятор, чтобы подавали, — командовал Свиридов. — Да подай еще, не забудь, сигнал слесарю, чтобы открыл заслонку!

Катя, широкоплечая, низенькая девушка, немедленно выполнила распоряжение бригадира.

— А ты, красавица, — обратился Свиридов к Соне, — возьми лопату — она вон лежит — и будешь за бровками глядеть. Как гидромассу пустим, так и следи, чтобы через бровки не побежала. А где побежит, так ты лопатой бровку-то и заделай. Потом впереди нас будешь набивать колышки.

— Хорошо, — ответила Соня, надевая, рукавицы. Ее лицо стало озабоченным.

Слесарь открыл заслонку. Из труб с шипением, легким треском и свистом брызнули каскады коричневой гидромассы. Ее струи лоснились, отсвечивали расплавленной бронзой в лучах солнца.

— Пошла. Принимайтесь! — держа лом, подал команду Свиридов и окинул строгим взглядом бригаду.

Бурля и шипя, поток гидромассы устремился на карту. Соня с широко открытыми глазами смотрела, как она заливала карту в промежутке между двумя валиками. Когда гидромасса подошла до колышков-крестовиков, Свиридов, стоя по колено в торфяной жиже, поддел ломом крайнюю трубу, откатил ее на метр в сторону, затем другую, третью. Разливальщицы подняли за концы трубы и, чавкая ногами в торфяной жиже, перенесли их к бровке. Там стояли девушки-откатчицы. Они перекинули жерди через картовую канаву. Разливальщицы бросили на них трубы. Потом, перепрыгнув через канаву, они проворно перегнали их через следующую бровку.

На той стороне канавы три пары девушек по очереди подхватывали трубы и, согнувшись, изо всех сил катили их по другую сторону карты, вдоль бровки, где две сбойщицы быстро укладывали новый ряд труб. Соня с восхищением смотрела на ловкость девушек-разливальщиц, завидовала их слаженности в работе. Когда гидромасса полностью залила площадь карты между двумя валиками, разливальщицы быстро засыпали перемычку, и гидромасса устремилась на новую площадь.

— Соня, не зевай! — крикнул Свиридов и указал рукой. — Видишь, вон там гидромасса утекает в канаву!

Девушка бросилась к бровке и, энергично работая лопатой, засыпала прорывы. Потом прорывы начались в других местах. Не успевала Соня заделать одну бровку, как гидромасса, сверкая темной бронзой, прорывала другую. Девушка испуганно заметалась вокруг карты. От быстрой работы и боязни, что она сделает не так, как надо, ее лицо разгорелось, кудряшки выбились из-под берета, закрывали глаза и лезли в рот; она рукой откидывала их, как бы отгоняя назойливых мух.

На разлив пришли Нил Иванович — начальник участка, Волдырин, технорук Лузанов и Долгунов. Лузанов работал много лет на Шатуре, считался лучшим специалистом по сушке и уборке торфа, с его мнением считались не только на предприятии и в тресте, а и в Главторфе. Он зорко следил за ходом работ на полях. Торфяницы его уважали и любили.

Долгунов, взглянув на Соню, которая только что засыпала прорывы на бровках, полушутливо-полусерьезно сказал:

— Чтобы высох торф на славу, в чистоте держи канаву.

— Истина, истина! — поддержал парторга Лузанов.

— Кто канав не прочищает, тот не торф, а воду добывает. Понимаешь это, девушка? — опять обратился Долгунов к Соне, сильно покрасневшей.

— Новенькая она, Емельян Матвеевич, — пояснил Аржанов, — впервые на разливе.

— Это я вижу, что новенькая. По румянцу и смущению ее вижу, что новенькая! — сказал Долгунов. — Ничего, девушка, не смущайся, привыкнешь. Не ахти какая хитрость освоить дело разлива. А сама-то ты откуда? — тепло спросил он.

Соня ответила.

— Рязанская, значит? Замечательно! Рязанские девушки у нас основа. Наша гордость! На них держится торфодобыча. Ты также у нас знатной торфяницей будешь, это я вижу по твоей хватке.

— Она комсомолка, — подсказал Аржанов.

— Нил Иванович, — сказал технорук, — товарищу Волдырину я уже не раз говорил о том, чтобы подсыпал бровки повыше. А он этого не делает. В результате канавы, вырытые с таким трудом, наполняются гидромассой, не работают, замедляют сушку. Ведь эдак мы сезонного плана не выполним.

Волдырин надулся, недружелюбно поглядывал на технорука.

— Петр Глебович, это верно, — поддержал Лузанова начальник участка. — Поле у тебя хорошее, но канавы ты содержишь варварски, в цапковке и формовке отстаешь, график срываешь. А почему? Всё канавы! Смотри, как бы отвечать не пришлось!

— Я и так изо всех сил стараюсь, Нил Иванович, — возразил запальчиво Волдырин.

Лицо Нила Ивановича стало печальным, он вздохнул.

— Знаю, как ты стараешься. Знаю, батенька. Ох, как знаю! Нас, браток, не обманешь. Мы обошли карты твоего поля, видели, как они выглядят. Канавы, как и на этой, захламлены. Кусты не вырублены на бровках, в зарослях валовых канав дикие утки водятся, да и лоси, пожалуй, вот-вот появятся… А ты говоришь, что стараешься! Правда, стараться ты стараешься, да только… — Нил Иванович не стал продолжать и лишь махнул рукой.

Волдырин, побагровев и выкатив мутные глаза на своего прямого начальника, поморщился.

— Да и жалоб на него много, — взглянув на Волдыри-на, сурово сказал Долгунов. — Жалуются торфяницы…

— Какие жалобы? Какие жалобы? — заволновался Волдырин, нижняя толстая губа капризно отвисла. — Скажите, какие такие жалобы?

— А ты, Волдырин, не кипятись, не первый день знаем тебя. Надо спокойно выслушивать замечания. А главное — принимать немедленные меры к устранению разгильдяйства в работе. А ты отвиливаешь от всего, запускаешь дело. Сезон только начинается, а у тебя все на производстве набекрень. Имей в виду, что партийная организация не потерпит развала дела на твоем поле! Не такое теперь время, чтобы упрашивать таких работников, как ты…

Нил Иванович повернулся спиной к Волдырину и наблюдал за разливальщицами, которые уже перекатили трубы на следующую карту и приготовились принимать на нее гидромассу. Аржанов уставился взглядом на башню аккумулятора с таким выражением, что его можно было принять за глухонемого. Лузанов же, прислушиваясь, как отчитывает Волдырина Долгунов, шевелил своими длинными усами запорожца, слегка кивал головой, как бы говоря: «Истина! Истина!»

«Земляк, а так нападает!» — с глубокой обидой на Долгунова думал Волдырин.

Глаза парторга мягко освещали его серьезное лицо с длинными темными бровями и крупным, как у большинства рязанцев, ртом. «Вот он, Долгунов, какой! Плохо только, что так бранит меня, да еще при торфяницах, над которыми я начальник!» — подумал Волдырин и воскликнул:

— А что я такое наделал, что ты, Емельян Матвеевич, так разговариваешь со мной? Я пятнадцать лет на болоте этом! Я честный человек!

— Не честь критикуем твою, а работу на твоем поле, — не повышая голоса, спокойно ответил Долгунов. — Впрочем, и честью твоей придется, быть может, заняться.

— Заняться? — Волдырин снял шапку, вытер лысину и опять нахлобучил ее. — Что же, займитесь!

— Не прыгай! Слушай! Инструментом не обеспечил полностью торфяниц, а норму спрашиваешь с них? Топоры у канавщиц тупые, такими топорами не кусты рубить, а тесто месить! Лопаты не точены. Ручки их никуда не годны — девушки за полчаса набивают мозоли на руках. Канавщиц не обеспечил хорошими бахилами и калошами…

— А где я их возьму?

— Ну, уж мне тебя не учить, где доставать! На болоте ты не новичок. Не дал Нил Иванович, так в управление сходи. Там отказали — в трест… Погляди, как другие начальники полей достают. У них торфяницы так не бедствуют инструментом, как у тебя. Почему? Потому, что бытом торфяниц ты совсем не интересуешься, в бараки не заглядываешь, не знаешь, как они живут…

— Не хожу! — фыркнул Волдырин. — Это уж слишком!

— Ходишь, — неохотно, с грустью сказал Долгунов, — и интересуешься, но только не тем, чем тебе, начальник поля, следовало бы… Об этом Нил Иванович еще будет говорить с тобой.

— Ну и поговорим! Ну и поговорим! — выкрикнул Волдырин и, поправив шапку, переступил с ноги на ногу.

— Емельян Матвеевич прав, — вмешался в разговор Нил Иванович. — Ты, Петр Глебович, малость запустил дела, запустил. Надо перестроиться, да поскорее. Дело, конечно, поправимо, — протянул он примирительно. — Вечерком зайди ко мне, потолкуем. — И он, глянув в лицо парторгу, пообещал: — Я уж посмотрю, Емельян Матвеевич, прослежу за перестройкой работ на его поле.

— Хорошо, что займетесь, Нил Иванович! Очень хорошо! — громко проговорил Долгунов и зашагал к разливальщицам.

Лузанов и Нил Иванович медленно пошли на другую сторону карты. Волдырин остался на месте. Когда парторг отошел далеко, Волдырин мотнул головой в его Сторону.

— Хе-хе, указчик нашелся!

Аржанов, проходя мимо Сони, сказал:

— Влетело!

Соня ничего не ответила, подумала обрадованно: «Оказывается, есть управа и на Волдырина».

Руководители участка поговорили с разливальщицами и отошли к бровке, оживленно перекидываясь словами. Свиридов со своей бригадой уже перекатил трубы до следующей бровки и принимал гидромассу. Она плавным искрящимся суслом заливала карту. Соня проворно шла вдоль бровки и засыпала лопатой прорывы гидромассы, сбегавшей коричневыми змейками в канаву.

— Сюда, девушка! Сюда! — позвал Лузанов и взглядом показал Соне на прорыв в бровке, в нескольких шагах от него.

Соня быстро подбежала и начала засыпать.

— Да, бровки никуда не годятся, — посматривая на ловкие движения девушки, сказал Лузанов и погладил усы. — Не один раз я говорил о них Волдырину — и все зря, как воду лить в решето…

— Ты уж слишком, Емельян Матвеевич, напал на Волдырина, — заметил Нил Иванович.

— Я не нападаю на Барсукова, — сказал Долгунов. — У того карты не дренированы, как у Волдырина, но они значительно суше. Барсуков недавно залил гидромассой поле, а формовку уже начал. И это только потому, что Барсуков радеет о деле и о торфяницах заботится, как должно. Девушки у него спаяны в сильный коллектив и перевыполняют планы.

Нил Иванович мягко возразил:

— Волдырин все же работник, знающий дело.

Долгунов вспылил:

— Гнать такого прохвоста надо из начальников поля!

— Разбросаешься, Емельян Матвеевич, разбросаешься! Партийная организация должна воспитывать, — возразил все так же мягко Нил Иванович. — Выгнать нетрудно, согласись с этим.

— Не разбросаюсь, не беспокойся, Нил Иванович. Знаю, кого и когда надо воспитывать. Я не крыловский повар, чтобы мораль читать твоему Волдырину.

— Он такой же мой, как и твой.

— Ну, это положим! Ты свою спину подставляешь за него, а не я. А он куролесит, что ему в башку влезет, за твоей спиной.

Нил Иванович добродушно улыбнулся и ничего не возразил парторгу, Соня, засыпав прорыв, вытаскивала мусор из канавы и невольно услышала серьезный разговор о Волдырине между начальниками участка.

— Уж вы как хотите, так и решайте о Волдырине, — разглаживая усы, сказал Лузанов, — но я обязан предупредить вас, что в этом сезоне сушку он успешно не выполнит, подведет.

— Пьяницу надо снять, — решительно сказал Долгунов.

— Какой Волдырин пьяница! — теряя спокойствие, воскликнул Нил Иванович. — Да на торфу кто у нас не пьет! Что ты, Емельян Матвеевич, не знаешь, что за работа на болоте?

— Знаю, что пьют, но в меру и дела не забывают. Для согрева пьют, когда промокнут до костей. А этот, Волдырин, с жиру бесится.

Нил Иванович нахмурился и ничего не возразил парторгу.

Аржанов за час до обеденного перерыва отправился обедать в поселок. Разливальщицы, обливаясь потом, перекатывали трубы с одной карты на другую. Особенно доставалось подносчицам труб: они должны быстро, ловко подхватывать трубы у откатчиц, поднимать их, подносить к картовой канаве. Эта операция требовала большого напряжения сил, так как трубы, когда их катят, прижимаются бурлящей гидромассой к земле. Неуклюже шагая по жиже и опуская руки выше локтей в гидромассу, подносчицы подхватывали трубы за концы и бросали их на положенные через канаву бревна. Соня все это видела и понимала, как тяжела и грязна работа у подносчиц. Девушкам на откате также крепко доставалось, Трубы своими дужками глубоко врезались в рыхлую почву карты, и это мешало перекатывать их. Руки торфяниц скользили по мокрой поверхности труб, срывались. Тогда откатчицы, нагнувшись и упираясь ногами в землю, плечами толкали трубы к месту сбивки.

Бровки на картах часто прорывались, и приходилось их заделывать. Но Соня все же справлялась со своей работой. Иногда она подбегала к девушкам и помогала им катить трубы, клала мостки-слеги поперек картовых канав. Разливальщицам это нравилось. Они стали дружелюбнее к Соне. Поинтересовались, как она познакомилась с Федькой, посоветовали ей не особенно верить ему. Соня узнала от них, что Аржанов немало обманул девушек, насмеялся над ними.

На пожарной каланче поселка взвился красный флаг. Как вылетевшее пламя, он затрепетал на длинном шесте. Девушки дружно, хором закричали:

— Обед! Обед!

Они хотели было бросить работу, но Свиридов прикрикнул на них:

— Какой обед? Разве можно, не закончив разлив на карте, обедать! До валовой дойдем, тогда и на обед. А пока, красавицы, нажмите!

Девушки вздохнули и снова налегли на трубы. Соня помогала им, так как колышки-крестовики на следующей карте были уже вбиты. Вот и валовая канава. Свиридов дал телефонистке сигнал. Напор гидромассы уменьшился и стал спокойнее, потом совсем затих. Разливальщицы прекратили работу, уселись на бровки и трубы, сняли рукавицы и стали обедать.

— Не обед, а жужжанье комара, — сказала Фрося.

— Не скули, все равно Аркашкин не догадается горяченький обед тебе доставлять в поле, у него мозги ожирели с американской тушенки, — злобно рассмеялась Женя, высокая и узколицая, с острыми глазами девушка. — Вот его бы, этого Аркашкина, сюда послать, Пусть бы он, боров толстый, покатал вместо нас трубы, да и в гидромассе покупался.

— Не тужи, Женя! Вот придешь вечером, так он тебя тепленькими щами покормит!

— Искупать надо его как-нибудь.

— Искупаешь его, черта косоглазого! Он сидит с подружкой своей Маркизетовой в столовой, его оттуда не выковырнешь!

— Дурами будем, ежели не выковырнем! — прожевав, сердито сказала Фрося и стала грызть ржаной сухарь. — Возьмемся по-умному, так зараз и вылетит!

— Девушки, вечером все к Емельяну Матвеевичу! Так и так, мол, Емельян Матвеевич, свинство большое в столовой, — предложила Женя, и ее серые глаза потемнели от гнева. — Аркашкину мало того, что мы обедаем всухомятку, так он вечером, когда придем, усталые и мокрые, с поля, черт знает чем кормит! Мы для фронта стараемся, силы отдаем, а он что делает?..

— Верно! — подхватили хором девушки. — Пусть честных определяют в столовую и на кухню, а этих всех воров на разлив, в карьеры! Пусть покупаются, похлебают гидромассы! После этого небось шелковыми станут!

— Отлично сделаете, если обратитесь к Емельяну Матвеевичу, — поддержал девушек Свиридов… — Парторг наш душевный человек, он не оставит это дело так, разберет.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Разливальщицы в этот вечер не пошли к Долгунову — сильно устали на работе. Не пошли они к нему и на второй и на третий день — побоялись.

Соня в эти вечера, после ужина, заходила в барак односельчан — к Ольге, Даше и Кате. Ольга принимала Соню ласково и участливо расспрашивала, как она работает, не тяжело ли ей, не обижают ли, перестал ли приставать к ней Волдырин и как держится с нею ловелас Федька. Соня рассказывала, слушала советы и с восхищением смотрела на стройную, сильную и очень красивую Ольгу.

Даша, наблюдая за Ольгой и Соней, всплескивала руками, восклицала:

— Оля, да Соня-то очень похожа на тебя! Она только будет подробне́е немножко, чем ты!

Ольга, приглядываясь к Соне, ласково отвечала:

— Сонечка и есть моя сестричка. Я люблю ее не меньше тебя, Дашенька.

Первые вечера после приезда на торфозаготовки Соня обычно проводила у Ольги, Даши, в кругу землячек. Время проходило очень весело. Вспоминали село, зиму, школу, катанье на салазках с горы, работу в колхозе, вечера за чтением книг в здании сельсовета, в уютной, чистой комнате комсомольского бюро. Даша рассказывала подругам о Косте, о том, как он прощался с нею, о майоре, и мысли девушек тотчас уносились к братьям, отцам и женихам, начиналась читка писем с фронтов. Потом Ольга брала какую-нибудь книгу и принималась читать ее вслух…


Соня долго не заглядывала к Ольге в барак, — то чинила рукавицы, то стирала белье, то писала письма матери. Девушки ее бригады уже не говорили о том, что собираются к Долгунову.

Однажды Соня после ужина забежала в нарядную. Помещение было забито торфяницами. Увидев Дашу и Катю среди бригадиров, она протискалась к ним, спросила:

— Где Оля?

— Оля все это время на сушке торфа, — отозвалась Катя, — обогнала всех нас. Нынче ее бригада выработала пятьсот процентов. Моя и Даши — по триста, остальные — только по двести, сто и того меньше. Вот и стоит по этому случаю такой гвалт. Семушкина рассудка лишилась. «Завтра, говорит, на зорьке бригаду подниму, а от Тарутиной не отстану». Плюнула и убежала в барак, чтобы выспаться. А Ольга пошла провести с комсомольцами политзанятие.

Соня слышала, что в толпе то и дело произносили имя Ольги: одни — с восторгом или завистью, другие — с неудовольствием и бранью.

Табачный дым из нарядной валил в открытые окна. Соня с трудом выбралась из давки и духоты, остановилась, чтобы глотнуть свежего воздуха и вытереть платком пот со лба. Малиновое солнце краем касалось земли. Его блики пылали на залитых гидромассой полях, как бесчисленные костры.

Соня направилась в барак односельчанок. У самого входа ее догнала Ольга.

— Соня, где это ты пропадала? Почему не заходила?

Ольга внимательно поглядела на Соню и улыбнулась. Было тепло, солнце село, но его вечерние гаснущие краски все еще розовели на безбрежной равнине торфяных полей. Кое-где над залитыми гидромассой картами и над целыми полями поднимался молочно-серый туман. Отдельные его облачка, освещенные закатом, кроваво рдели. Березы и осины оделись ярко-зелеными листочками. Трава по обочинам улицы и у бараков зазеленела. То здесь, то там поднимались из нее хрупкие большеголовые одуванчики. В темной и клейкой листве деревьев пели птицы.

— Ну, рассказывай, — вздохнув, сказала Ольга.

— Нечего, — улыбнулась Соня.

— Так уж и нечего? Федька Аржанов еще не влюбился в тебя?

Соня покраснела и опустила глаза.

— На той неделе, — не желая говорить об Аржанове, начала она, — девушки из моей бригады, разливальщицы, собрались было к Долгунову жаловаться ему на Аркашкина и Маркизетову… и не пошли.

— Испугались? — оживляясь, спросила Ольга.

— Видно.

— А почему ты не пошла? Эх, комсомолка!

— Я новая, первый сезон на болоте, — смутилась Соня, — как же я пойду? Долгунов скажет: «Ты работаешь без году неделю, а пришла жаловаться на Аркашкина».

— Соня, он так не скажет, — возразила Ольга. — Поди в барак и скажи своим, чтобы шли к парторгу. Если разливальщицы не пойдут, побоятся, иди ты одна.

— Хорошо, — согласилась Соня и ушла.

* * *

В коридоре конторы участка толпятся группами торфяницы, ждут очереди, чтобы попасть к Долгунову, Дверь в просторную комнату парторга открыта.

Соня, Фрося и еще четыре разливальщицы заглядывают в дверь, но не решаются перешагнуть порог. Девушки подталкивают их.

— Идите, что вы уперлись! Он ничего, наш земляк. Не пойдете, так мы пойдем, а вы стойте до тех пор, пока не наберетесь смелости.

Соня и Фрося переступили порог, но тут же попятились назад. Другие разливальщицы задержались в дверях. Долгунов сидел за столом и что-то записывал карандашом в записную книжку. Он поднял голову и увидел девушек. На его бледноватом лице появилась улыбка, темные прямые брови поднялись, серые глаза приветливо улыбнулись.

— А-а-а, разливальщицы! Заходите, заходите, красавицы! — позвал он. — Что ж вы робеете, а? Посмелей заходите! Говорите, какое у вас дело ко мне? Небось обижают, а?

— А то не обижают! — ответила Фрося, и лицо ее вспыхнуло. Она спряталась за Соню.

— Что ж вы, девушки, в прятки играете со мной? Ведь так и я могу, — засмеялся парторг. — Скажу вам слово и спрячусь под стол.

Девушки рассмеялись и гурьбой вошли.

— По делу ведь пришли? — спросил Долгунов, улыбаясь, — По делу, конечно! Сам вижу. Садитесь!

Под потолком ярко горела лампочка. Оба окна были занавешены. Под белым абажуром звенели мухи, кружась вокруг света. Разливальщицы уселись на скамейки, Соня и Фрося — на стулья, ближе к столу. Торфяницы, что проработали не один год на торфу, хорошо знали своего парторга и смело шли к нему со своими нуждами. Они, как брату, как самому близкому товарищу, открывали свои сердца, делились с ним своими горестями и радостями. Часто обращались к парторгу МК по таким делам, которые не имели никакого отношения к добыче торфа. Долгунов всегда терпеливо выслушивал торфяниц и тут же давал им советы, вносил их жалобы в записную книжку, чтобы не позабыть, писал в колхозы, чтобы там их не обижали, говорил с руководителями торфяных предприятий и учреждений, звонил в торфком, вызывал начальников отдельных служб участка к себе и требовал, чтобы они положительно и быстро разрешали законные требования торфяниц. Вот за это-то торфяницы глубоко ценили и любили своего парторга. «Долгунов хозяин своему слову», — говорили девушки друг другу. Да и слово Долгунова было законом для них. Не раз в дождливые и холодные дни осени девушки не выходили на работу. Ни техники, ни начальники полей, ни бригадиры не могли их заставить. Тогда появлялся маленький, худенький, с дружеским выражением на бледном открытом лице Долгунов и обращался к девушкам:

— Что ж, красавицы, с полей-то ушли?

Среди торфяниц смущение, волнение. Они прячут глаза и не знают, что ответить ему.

— Да что же вы молчите-то? — начнет Долгунов. — Нехорошо. Говорите так, как я всегда с вами говорю: по душам!

— Как же, Емельян Матвеевич, нам идти-то? Сами, чай, видите, какая грязь, непогода и стужа! — волнуясь, возразят хором девушки.

— А как же, девушки, наши братья и отцы на фронте? — скажет Долгунов, и так искренне, что у девушек от боли и жалости к братьям и отцам сожмутся и заноют сердца. А Долгунов продолжает: — Вы думаете, что воины наши в грязь, в стужу и в непогоду ходят в бой под зонтиками? Или думаете, что они в тепле отсиживаются? Нет, родные, они выносят и стужу, и дождь, и грязь — и бьют фашистов… Бьют, как вы знаете, успешно. Не так ли?

— Так, — согласятся девушки, краснея и смахивая с ресниц слезы. — Знамо, так!

И кто-нибудь из девушек вздохнет, мягко пошутит:

— Так то на фронте. Небось ежели бы мы были на фронте, так же бы дрались!

— Это на словах, а на деле в кусты, — возразит Долгунов. — Эх вы, сороки белохвостые! Еще говорите: «Мы… Мы… передовики, строители социализма, рязанцы!» Да разве так…

— А что мы, лыком шиты, что ли? — перебьют девушки. — Вот возьмем да и пойдем!

Вздох облегчения и виноватости вырвется из их груди, глаза потеплеют и станут веселыми.

— Но только и ты, Емельян Матвеевич, с нами! — шутя и ласково подавала голос какая-нибудь из толпы.

— А я разве не ходил? Нет, скажете, не ходил с вами в прошлый раз, в грозу-то? — спросит Долгунов.

— Ходил! — смеясь согласятся девушки.

— Знаем, Матвеич, тебя! Ты заводила!

— С тобой, Емельян Матвеевич, на фронт пойдем, а не только на поля!

Дул ветер, моросил дождь. Облетала пожелтевшая листва. Кричали грачи, мечась черными сетями над поселком и лесочком, желтевшим у самого горизонта. Впереди торфяниц шагал Долгунов. Он чувствовал, что его сердце бьется с сердцами тружениц, которые отдают все свои силы фронту, родине, чтобы она была свободна и богата. Но их молчание и глубокая сосредоточенность — это было не то настроение, которое поднимает силы людей на героический трудовой подвиг. Долгунов оборачивался к девушкам, говорил:

— Нет, не могу так идти с вами!

Девушки окружали его:

— Что, дождя побоялся?

— Струсил! Струсил! — кричали девушки, дергая Долгунова за рукава пальто.

— Не пускайте его!

— Куда он? Ишь какой ловкий!

— Нас взбудоражил, а сам в кусты! — раздавались со всех сторон голоса.

— Нет, красавицы, — жаловался Долгунов, ломая тонкие брови, — скучно мне с вами. Молодые, а как старушки идете. Ну, прямо бы мои глаза не глядели на вас! Небось на свидание идете — во!

— Так то на свидание, а не на гидромассу!

— Девушки! — восклицала в таких случаях какая-нибудь из запевал, обращаясь к подругам. — Споемте-ка песню! Товарищ Долгунов песни любит. — И тут же звонким, чистым голосом затягивала веселую песню.

Девушки дружно подхватывали. От песни ярче разгорались их глаза. Головы поднимались выше, фигуры, выпрямляясь, становились стройнее, ноги ступали тверже. Казалось, что в пути не было ни дождя, ни ветра, ни пронизывающего холода осени — светило солнце, зеленели деревья, пели соловьи и жаворонки.

— Вот теперь пойду, — говорил в такие минуты Долгунов, сдвигая картуз набекрень, выпрямлялся, шагал молодцом и приятным баском подпевал девушкам.

— Да что же случилось, родные? Сказывайте, — внимательно поглядывая на разливальщиц, окруживших его, спросил Долгунов.

Фрося переглянулась с Соней и сразу брякнула:

— Чем нас кормит Аркашкин? Какие это харчи? Пусть сам ест.

— На торф бы послать столовщиков! — подхватили хором разливальщицы.

— Не все, девушки, не все сразу, говорите по очереди, — предупредил Долгунов, видя по возбужденным лицам девушек, что они пришли к нему не зря.

Но торфяницы никак не могли успокоиться и говорили все сразу, хором. То краснея, то бледнея, так кричали, что трудно было разобрать, чего они хотят, и вдруг умолкали, впивались взглядами в лицо парторга и ждали, что он ответит им на их жалобы. Долгунов поднял руку.

— Девушки, кричите сильнее, да хором, хором!

Соня и Фрося рассмеялись. Засмеялся и сам Долгунов. Стали смеяться и остальные, подталкивая друг друга. Когда смех прекратился, парторг сказал:

— Вот и поговорили, красавицы. — И он поднял глаза на Фросю. — Говори одна.

— Ты сам, Емельян Матвеевич, знаешь, как мы работаем, каков наш труд! Торф — не тетка, драченами не накормит, последние жилы выматывает. Есть-то хочется, да посытнее. Аркашкин же с Маркизетовой пустыми щами угощают. Разве это терпимо? Нет, скажи: можно на таком харче работать? Мы для фронта стараемся. — И Фрося обратилась к девушкам: — Где?

Высокая узколицая девушка поставила на стол котелок со щами и молча села на свое место. Долгунов заглянул в котелок.

— Да это разве щи? — проговорил Долгунов, и брови сдвинулись над переносицей.

Парторг взял телефонную трубку.

— Дайте столовую… Столовая?.. Позовите Аркашкина… Кто? Говорит Долгунов… Что? Занят? Скажите, чтобы немедленно подошел… Аркашкин? Ну-ка, милок, скажи, чем торфяниц кормишь? Да, сегодня!.. Что?.. Говоришь, очень вкусные щи? Любопытно! Принеси-ка мне котелочек, посмотрю… Что-о-о?.. Домой? Мне домой? А раньше ты носил мне на дом щи? Нет? То-то!

Соня заметила, как на бледных, впалых щеках Долгунова то вспыхивали красные пятна, то гасли. Серые глаза стали почти темными.

— Я вижу, милок, ты заговариваться стал. Давай щи, да живо! — Положив трубку, парторг глянул на девушек, сказал с усмешкой: — Ишь какой молодец, финтить вздумал! Домой! Я ему дам домой! Сейчас, сейчас, девушки, разберемся, не волнуйтесь!

Разливальщицы одобрительно переговаривались между собою.

— Партия и государство выдают нам все, что могут, — сказала Фрося. — Они выдавали бы нам больше, ежели бы не война. Мы все это, товарищ Долгунов, понимаем…

Девушки загудели:

— Аркашкин, Маркизетова и другие не выдают нам того, что полагается!

— У рабочего харча питаются черт-те кто!

— Один с сошкой, семеро с ложкой!

Запыхавшись, раздувая полы пиджака, влетел Аркашкин с котелком в руках. Складки жира колыхались у него под тупым подбородком. Он стрельнул здоровым глазом на девушек, потом на парторга и поставил котелок на стол. Щи были подернуты жиром, дымились и приятно пахли. Долгунов встал и заглянул в котелок.

— Так, так, — едва заметно улыбнувшись, проговорил он. — Щи отличные. Капуста свежая и морковка… Напрасно, девушки, жалуетесь. Напрасно! Зря шум поднимаете, Аркашкина попусту беспокоите! — Видя, что девушки замолкли, насторожились и тревожно переглядываются между собой, Долгунов возвысил голос: — Аркашкин, а что вы скажете вот об этих щах? Девушка, дай-ка, дай-ка твои щи сюда! Покажем их Аркашкину, пусть поглядит…

Узколицая девушка поставила котелок на стол. Аркашкин изменился в лице. Он посмотрел в котелок со щами, брезгливо поморщился и, не глядя на девушек, спросил:

— А где брала их?

— В столовой, — ответила Фрося.

— Не может этого быть! У меня в столовой таких щей не бывает.

— Как не бывает? — загудели хором разливальщицы. — Окстись!

— Я только что из столовой, — громко сказала узколицая девушка. — Емельян Матвеевич, и тут, выходит, не он, а я виновата…

— Что она, сама сварила их?

Разливальщицы вскочили со скамеек. Среди них росло возмущение. Некоторые стали угрожающе кричать на Аркашкина.

— А может, и сама сварила, кто ее знает! — огрызался Аркашкин. — А может, съела, а воды зачерпнула из канавы в судок. Почем я знаю… Вот мои щи, они перед вами!

— Вот что, Аркашкин, вы забываетесь! — уже сурово сказал Долгунов.

— Я не забываюсь, не забываюсь. Откуда мне брать продукты? У меня норма.

— Так, так! Девушки и добиваются только этого — получать свою норму. Вы-то их норму жиров, мяса, рыбы получили полностью? Что вы даете? Обманывать вздумали. Вы ни разу не изволили побывать на полях, поглядеть, как они, эти торфяницы, трудятся.

Аркашкин улыбался, бледнел, краснел и метал злобные взгляды на торфяниц. Порой он, как зверек, огрызался, доказывал, что он старается, а на него просто нападают, торфяниц — тысячи, а он один. Потом он возвысил голос до визга:

— Они все недовольны, все до одной недовольны!

— Вы, Аркашкин, довольны! — сказал резко Долгунов.

— Как ему не быть довольным! — вставила со злым смехом Фрося. — Эно он какую ряшку-то наел! Она у него, девоньки, вот-вот, того и гляди, на части распадется — куда нос, куда губы…

— Подбородки отвалятся.

Громкий смех девушек раздался за спиной Аркашкина.

Каждое слово Долгунова вызывало в них чувство благодарности. На каждое лживое слово Аркашкина они немедленно и горячо отвечали все сразу, и Долгунову приходилось упрашивать их, чтобы они не шумели, говорили не скопом, а поодиночке. Парторг, видя, что ему трудно успокоить разбушевавшихся девушек, поднял руку и громко, чтобы его все слышали, сказал:

— Придется, Аркашкин, положение в столовой обсудить на заседании партбюро. Терпеть такие безобразия в столовой мы не можем.

Торфяницы прекратили шум, прислушались.

— Да, — спохватился Долгунов, — а рабочий контроль как работает?

От этого вопроса Аркашкина покоробило. Он вздохнул и, скосив глаза, наклонился к уху парторга:

— Нетактично говорить о рабочем контроле здесь, в присутствии торфяниц.

Долгунов вздрогнул, вспылил:

— Это почему? Почему, спрашиваю? Не отвиливайте! Говорите при народе, вот при них, все как есть!

— Это дело секретное, — буркнул Аркашкин, — а вы…

— Секретное? — удивился Долгунов и развел руками. — Уж не считаете ли вы, что о ворах надо говорить только секретно?

— Вы знаете, что мы из этого питания выдаем начальникам, и… — забормотал Аркашкин.

— Каким начальникам? — резко крикнул Долгунов. — Каким? Начальники получают свое снабжение! Что вы мелете! Вы, значит, обкрадываете торфяниц?

Из толпы вышел старик, подошел к столу.

— А-а-а, корзинщик! — улыбнулся Долгунов. — Здорово, мастер! — и протянул ему руку. — По какому делу? Обождите, мы сейчас разбираем тут важный вопрос, говорим о столовой.

— И я об ней, — сказал корзинщик. — Выслушай.

Старик, поймав на себе злой взгляд Аркашкина, нахмурился, достал платок и вытер им седые усы и жиденькую бородку.

Соня встала и подвинула ему стул.

— Дедушка, сядьте.

Старик ласково поглядел на нее.

— Спасибо, внученька, — и сел, расстегнув черный пиджак.

Торфяницы молчали. В кабинете стало тихо. Звенели мухи под абажуром и потолком.

— Рассказывайте, — Предложил Долгунов, — все, что знаете.

Девушки загудели:

— Дедушка, говори!

— Отдохнул немножко, отдышался, так слушайте. — Старик остановил взгляд на Долгунове и погладил рукой бороденку. — Раз как-то захожу в столовую, гляжу — в уголке, как мышь, сидит председатель рабочего контроля и рисовую кашу с тушеной свининой уплетает, а по его бритому подбородку сало течет. Да я, конечно, не обратил бы никакого внимания на него, ежели бы он только уплетал, а не плакал… Ну, его плач и заинтересовал меня, спрашиваю: «О чем плачешь, Ефим? Как тебе, — говорю ему, — не грех плакать за такой богатой кашей?» — «А как же, — отвечает он, — не плакать мне! Один сижу в рабочем контроле, людей, — поясняет он, — совсем нет, опереться не на кого».

— Как не на кого? — крикнула какая-то женщина из толпы. — А на свиную тушенку-то.

Хохот заглушил ее слова.

— «Что ты, — говорю ему, — шут гороховый, мелешь! Как это людей нет? На поселке больше пяти тысяч, а ты ноешь, что людей нет!» Молчит. Сопит и кашу с тушенкой уплетает. Слезы вместе с салом стекают с подбородка. Говорю ему: «Торфяницы жалуются на похабное обращение с ними столовщиков. Везде грязь. Кашу, что дают торфяницам, не салом и не маслом мажут, а какой-то гидромассой. Создай, — говорю я Ефиму, — рабочий контроль из торфяниц, так они сразу помогут тебе порядок навести. Плакать не станешь с ними и рисовую кашу с тушеной свининкой не один будешь кушать в уголке, а с народом, да у всех на глазах». Тут он вскочил, просиял и, хлопнув ладонью по животу, радостно воскликнул: «Нет, старик, ты не советчик мне! Плетешь корзинки, так и плети их! Побегу к Аркашкину и посоветуюсь с ним!» Да и убежал. — Старик вздохнул и умолк.

— И что же, дедушка Корней? — спросила Фрося. — Что Ефим сказал тебе, когда вернулся?

— Не знаю, о чем Ефим разговаривал с Аркашкиным, не сказал мне. Но явился в столовую сияющим, без слез на лице. «Теперь, старик, все в порядке!» — хлопнув меня по плечу, воскликнул Ефим. «На чем порешили?» — спрашиваю. Смеется: «Контроль создали из самих столовщиков-активистов. Вошли в него Нюрка Лыткина, Маркизетова. Таким выбором столовщики очень довольны остались».

— Еще бы! — раздались сердитые и насмешливые голоса.

— Жуликов выбрали!

— Емельян Матвеевич, что вы смотрите?

Старик стал вытирать платком усы и бороденку. Шум и крики усиливались. Долгунов внимательно слушал собравшихся, ждал, когда они выскажутся. Аркашкин вертелся юлой у стола и все время думал о том, как бы ему удрать из кабинета, но не мог — девушки стояли вокруг него плотным кольцом.

«Неужели я не выйду отсюда?» — вздыхал Аркашкин и страдающе морщил лоб, сжимал зубы и изредка поскрипывал ими.

Заметив, что у стены девушки стояли не так густо, он метнулся туда и, расталкивая локтями торфяниц, стал пробираться к выходу. Долгунов резко остановил его:

— Нет, не уходите, голубок! Послушайте, что говорят о вашей работе девушки. Это вам полезно. Даже очень! Девушки, — обратился Долгунов к торфяницам, — а вы не шумите, от шума мало пользы. Все разберем. Разберем и порядок наведем. Вот что, родные: пусть кто-нибудь из вас слетает в нарядную и пригласит сюда всех бригадирш и Пелагеюшкину. Она председатель цехового торфокомитета, ей тоже надо быть здесь.

Пелагеюшкина явилась тотчас. Через несколько минут пришли бригадирши. Долгунов обратился к собранию:

— Девушки и бригадиры, вы должны избрать в рабочий контроль несколько человек. Выбирайте из двухсотниц, зубастых, таких, которые честны, умеют отстаивать права торфяниц. Надо навести образцовый порядок в столовой.

Девушки стали выкрикивать имена, фамилии. Их голоса неслись от двери, из коридора, с подоконников:

— Катю Пахомову!

— Мартынову Шуру!

— Женю Колыванову!

— Юдину!

— Какую Юдину?

— Мала ростом! Она не увидит, как воровать будут!

— Небось увидит! Она позубастее высоких!

— Ольгу Тарутину!

— Деда Корнея!

— Арину Дееву!

— Я не могу, — отозвалась Арина Деева.

— Почему? — спросил Долгунов.

— Тебе нужны зубастые, а у меня двух передних зубов нет!

Смех, крики, хохот.

Когда наступила тишина, Долгунов сказал:

— Кто за названные кандидатуры?

Торфяницы дружно подняли руки.

— Тише, девушки! Избраны единогласно. Расходитесь. Рабочий контроль остается. Мы порешим, как надо действовать. Аркашкин, вы можете тоже уйти.

Аркашкин вышел за девушками. Долгунов плотно закрыл дверь.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Долгунов, сосредоточенно хмуря брови, что-то быстро писал. Раздался звонок. Не отрывая карандаша от бумаги, он потянулся к телефонной трубке.

— Парторг слушает… Кто? Начрабторфснаба? Агафонов? Здравствуйте! Очень кстати!.. Что? Вмешательство не в свое дело? Скажите, пожалуйста! С каких это пор партийная организация не может вмешиваться в безобразия в цехе питания? Нет, это уж оставьте! Занимались и будем заниматься! Вы лучше бы проверили, как работают Аркашкин и Маркизетова… Что-о-о? Будете жаловаться в горком? И отлично сделаете! Я как раз пишу туда кое-что и о вашей работе… Да, да, рабторфснаба! Торфяной сезон начался, а вы, позвольте спросить, как подготовили столовые на предприятиях? Сколько раз твердили вам об этом! Походные лавки опаздывают с хлебом… Что-о-о? Слушайте, что я вам говорю: из-за халатности ваших людей торфяницы часто без хлеба выходят на поля… Мы не можем терпеть этого! Поняли?.. Что-о?! Не ваша вина? Транспорт? Война?.. Не болтайте! Не для этого разговора нас поставила партия, товарищ Агафонов!.. Что-о? В Наркомпищепром пожалуетесь? Сделайте одолжение! Но только знайте, что если в эти дни работа столовой не улучшится, то наша парторганизация такой вам тарарам устроит!.. Хорошо, хорошо! Не пугайте! Мы и сами с нетерпением ждем приезда секретаря Московского Комитета. До свидания!

Долгунов положил трубку, покрутил головой и бросил в пустоту кабинета:

— Нашел кого защищать!

Дверь приоткрылась, из-за нее показались лица двух женщин, незнакомых Долгунову.

— Можно? Мы из райздрава…

— Пожалуйста.

Женщины легко впорхнули в кабинет парторга и сели на стулья. Они улыбнулись Долгунову, на лице которого было вопросительное выражение.

— Мы хотели бы проверить санитарное состояние ваших общежитий, — сказали они в один голос.

— Дело! — улыбнулся Долгунов. — Вы санитарные врачи?

— Нет, мы общественницы, — кивнула одна из них головой.

— А вы были в столовой?

— Нет.

— Так загляните!

— Наружный осмотр мы сделали. Хотели бы заглянуть в бараки. Не пойдете ли и вы?

— Пригласите Пелагеюшкину, председателя цехторфкома. Она в соседней комнате.

Женщины улыбнулись любезно и вышли. Не успела закрыться дверь, как в кабинет вошли рабочие. Было видно, что они прямо с работы нагрянули к парторгу. Долгунов смотрел на них и ждал, что они скажут, но вошедшие молчали, тяжело дышали, уставившись зоркими глазами на человека с большим, как они слышали, сердцем.

— С обидой к тебе, Емельян Матвеевич, — начал рабочий с длинными рыжими усами и, передохнув, высказался сразу: — Безобразия творятся. Ну, прямо, Емельян Матвеевич, деться некуда…

— Да что такое, отцы? — выпрямился и забеспокоился Долгунов, вглядываясь внимательно в озабоченные и печальные лица рабочих. — Говорите, кто вас обидел? За что?

— Водку всем выдают, а нам нету! Разве это справедливо, Емельян Матвеевич? Порядок? — с жаром воскликнул второй рабочий с сивой окладистой бородой и голубыми глазами. — Вот мы и прибежали к тебе, как к другу.

— Заступись! Поддержи нас, Емельян Матвеевич! — загудели все хором.

— Зимой, когда стужа была, мороз и пурга, кто торф из-под снега выбирал? Мы, грузчики! Тогда нам почет и уважение было. К каждому по имени и отчеству обращались…

— Нам и водка тогда и мануфактура!

Долгунов улыбается, глаза его теплеют.

— А теперь?

— А теперь позабыли о нас.

— Да нет ее!

— Как нет? Есть! — загалдели грузчики.

— Привезли в магазин. Дают, дают ее по запискам Нила Ивановича! Добытчикам, разливальщицам, сушильщицам.

— Обращались к Нилу Ивановичу?

— Не дает. «В следующий раз, говорит, дам».

— Ну ладно, что поделаешь с вами. Так и быть, заступлюсь. А как у вас выработка?

— Мух не ловим. Сто пятьдесят процентов, а другой день и больше.

— Ты, Емельян Матвеевич, не сумлевайся насчет грузчиков. Мы ни в жисть не подведем!

Долгунов взял телефонную трубку. Грузчики утихли, переминаясь с ноги на ногу, уставились глазами на губы парторга.

— Дайте начальника участка, — мягко, с улыбкой проговорил Долгунов в трубку. — Нил Иванович?.. Здорово! Что это ты обижаешь грузчиков? Труженики хорошие… Что?.. Ладно, ладно, Нил Иванович! Немножко отпустишь?.. Отлично! — Он положил трубку и сказал: — Идите к нему, даст.

Грузчики сразу повеселели, поблагодарили парторга и быстро удалились. Не успел затихнуть шум их голосов в коридоре, как вошли несколько женщин и девушка — техник формовки. Лицо девушки красно, она запыхалась от быстрого бега, говорит отрывисто и в волнении.

— Емельян Матвеевич, что же это за отношение такое? Формовка совсем остановилась!

— Как? Почему? — спросил тревожно Долгунов.

— Гусеничный трактор сломался, а слесари не приходят.

— Звонили в механическую?

— Десять раз. Они и в ус не дуют. Отвечают, что пошлют, а их нет. Не могу же я из-за них срывать план…

— А к Нилу Ивановичу заходила?

— Не заходила, но звонила и ему, — волнуясь, сказала девушка. — Нил Иванович ответил, что слесарей нет. Емельян Матвеевич, ты уж позвони от парторганизации, они тебя послушают.

Долгунов позвонил начальнику механической, и через минуту девушка-техник вышла с просиявшим лицом.

— А вы с чем? — обратился Долгунов к группе молодых и пожилых женщин, вошедших в кабинет вместе с детьми. — Зачем пришли, хозяюшки?

— Да как же, Емельян Матвеевич, не ходить-то к вам! — оживилась женщина лет сорока, по бокам которой, держась за юбку, стояли мальчик и девочка. — Муж-то мой до войны на торфу работал, а теперь на фронте…

Домохозяйки подхватили:

— И у нас, Емельян Матвеевич, как вы знаете, мужики-то на фронте. Вот мы и пришли… Так уж вы, Емельян Матвеевич, и нас не обижайте!

— Не собираюсь, — ответил Долгунов, внимательно разглядывая домохозяек и стараясь догадаться по выражению их лиц, зачем они пришли к нему. — Так, хозяюшки, что вам надо?

— Всем даете мануфактуру, а нам ничего. Насчет нее и пришли, — пояснила первая женщина и подтолкнула вперед детишек, ближе к столу. — Обносились все. Сам, чай, видишь, в чем ребятишки ходят.

— Да, хорошие мои, откуда же я возьму мануфактуру-то для вас? — мягко спросил Долгунов.

Они дружно, наперебой заговорили:

— Да откуда хошь бери, а нам дай!

— А ты, Емельян Матвеевич, как хороший человек, от торфяниц урви маленько и нам дай!

— Верно! Вот и будет справедливо.

— Подождите, мои хорошие! — остановил домохозяек Долгунов. — Как же это я могу сделать? Мануфактура полагается торфяницам только как премия за их отличную работу. А на какой они работе находятся, вы знаете.

— Но все-таки… Хоть маленько, а дай!

— Урви, Емельян Матвеевич!

— Не могу я этого сделать, незаконно будет.

— Тогда уж, Емельян Матвеевич, — переходя на другую тему, обратилась женщина с двумя детишками, — похлопочи, чтобы районный Совет нам семенной картошки дал.

— И мне! — раздались голоса домохозяек. — И мне!

— Это можно, — сразу ответил Долгунов, поглядывая дружески на женщин, и взял телефонную трубку. — Это можно. Картошки посадите больше.

— Да уж, ежели дадите, посадим!

— Погоди звонить-то, — вывернулась из-за спин домохозяек пожилая женщина с сухим сморщенным лицом и с большими темными глазами, строго смотревшими из глубоких глазниц. — Мне козу, сынок, надобно. Похлопочи зараз в Совете-то!

— Да у тебя, мамаша, корова есть.

— Мало что корова есть! Коза разве помешает корове? С коровой-то вон сколько хлопот, а коза сама позаботится о себе на поселке. Хитрая тварь скотина-то эта. Похлопочи! Тебе, Матвеевич, не откажут в Совете.

Раздался телефонный звонок. Долгунов взял трубку.

— Слушаю… Долгунов. А-а-а, Толкачева? Здорово! Посылать ли информацию в горком? Обязательно. До свидания! — Долгунов положил трубку и обратился к домохозяйкам: — Вы идите домой, а завтра в райсовет за картошкой.

Вошли парторги полей, сели на скамейку у стола.

— А как, сынок, насчет козы-то? И мне завтра в Совет? — спросила пожилая женщина.

— Насчет козы, Анастасия Павловна, не стану хлопотать, это уж вы сами, — спокойно ответил Долгунов. — До свидания. А картошки семенной и вам дадут в Совете.

Вбежала торфяница с заплаканными глазами. Увидав парторгов полей, бросилась назад, но они удержали ее.

— Ревешь? — спросил один из них.

— Как же не реветь-то! Говорят, что я работать не хочу.

— А ты хочешь работать? — усмехнулся высокий, в кожаном черном пиджаке парторг. — Знаю тебя, Люба! Брось лукавить, не дури голову Емельяну Матвеевичу! Видишь, сколько людей на очереди к нему… Идем в бригаду Глазковой. Я переговорю с ней. Может, возьмет. Да только больше не лодырничай. У Глазковой знаешь какие порядки: лениться станешь — так сразу вон. — И он вместе с Любой вышел из кабинета.

В коридоре все еще толпились торфяницы, но к Долгунову не заходили, хотя дверь была открыта настежь. Долгунов вышел из-за стола, но тут же вернулся, сел и стал что-то вносить в записную книжку. Раздался телефонный звонок.

Долгунов положил карандаш и взял трубку.

— Кого?… Начальника участка?.. Нет его здесь… Кто? Я парторг участка, Долгунов. Откуда говорят?.. Из Москвы? Из ЦК партии? — Лицо Долгунова сделалось более сосредоточенным и внимательным.

— Позвать к телефону бригадира Ольгу Тарутину? Сейчас пошлем за нею. — Долгунов, прикрывая ладонью трубку, обратился к торфяницам, толпившимся в дверях: — Девушки, сбегайте за Тарутиной, да поскорее. Она, наверно, рядом, в нарядной.

Две девушки побежали за Ольгой.

— Да, да, слушаю… Готовим стенгазету. Дадим страницу в районной газете «Огни Шатуры». Премируем на общем производственном собрании… Да, да, это будет сделано!.. Безусловно, рекорд на кладке змеек. Такой производительности на этом процессе никто больше бригады Тарутиной не давал.

В сопровождении Даши, Сони и других девушек вошла Ольга и остановилась, внимательно глядя черными глазами то на Долгунова, то на парторгов полей, стоявших неподвижно, с серьезными лицами.

— Тарутина, — увидев Ольгу, сказал Долгунов. — Поговори с Москвой. Тебе звонят из ЦК партии, с победой поздравляют тебя. — И он передал ей трубку.

Ольга залилась румянцем, рука задрожала от волнения. Она приложила трубку к уху, отрывисто проговорила:

— Слушаю… Здравствуйте!.. Я, Ольга Тарутина… Да, бригадир. Сколько выполнила моя бригада? Вчера пятьсот процентов. Спасибо за поздравление. Передам девушкам моей бригады. Постараемся дать больше… До свидания.

Ольга положила трубку и бросилась от стола, ничего не сказав Долгунову. Парторг остановил ее.

— Погоди! Ты куда?

— Рассказать девушкам, — все еще волнуясь, ответила Ольга. — Для них это будет праздником…

— Это так, — согласился Долгунов. — Праздник и у всех у нас. Твоя победа — праздник на нашем участке волей. Молодец! Завтра итоговое собрание. Вручим переходящее Красное знамя, сообщим в колхоз. Да, Ольга, теперь слава твоей бригады прогремит на всю страну.

— Ну, уж на всю страну! — смутившись, возразила Тарутина.

— А то как же! Конечно, на весь Союз! — твердо сказал Долгунов. — В ЦК партии, в Москве, знают о твоих трудовых подвигах.

— Как это в Москве могли узнать, как мы работаем на добыче торфа?

Не ожидая ответа, Ольга выбежала на улицу.

Долгунов, парторги полей и торфяницы, все еще находившиеся под впечатлением от телефонного звонка из ЦК партии, не заметили, как в кабинете появилась чем-то сильно расстроенная пожилая женщина. Она быстро подошла к столу и, склонившись над ним, крикнула в лицо Долгунову:

— Я к тебе, Емельян Матвеевич!

Долгунов пристально взглянул на нее и сказал:

— Я вас слушаю. В чем дело?

— Разорили! Ой, разорили! Разорили, разбойницы!

— Кто разорил? Кого разорили?

— Разорили! Ой, разорили! Разорили, разбойницы! — воскликнула женщина. — А кто из них, не знаю! Я бегала, бегала из барака в барак, косточки хотела поломать разбойницам твоим! Да разве узнаешь, кому надо ломать!

Все заулыбались.

— Ничего не пойму, — проговорил Долгунов.

— Тут и понимать нечего. Выпустила я ее утречком: «Иди, говорю, Машка, насыщайся». Пошла. А вернулась с чем?.. Ой, разбойницы, разорительницы! Что это за жизнь стала, а?!

— Да что случилось? Какая Машка?

— Нет, я тебя, Емельян Матвеевич, спрашиваю: что это за жизнь?

— Успокойтесь, толком расскажите!

— Да я толком, толком говорю тебе, миленький: разорили твои разбойницы-то меня!

— Что разорили? Какие разбойницы?

— Будто и не знаешь какие! Да твои торфяницы. Торфушки-то твои, чтоб им ни дна ни покрышки, мою козу выдоили, Машку-то, козу мою! Без, молока пришла!.. Что глаза-то вылупил на меня? Не поймешь все, а?! Какой же ты парторг? Зачем же тебя приставили, а-а?! Ты послушай! Я с подойничком к ней, а она, Машка-то, на меня глядит и бородой трясет: нет, мол, у меня, хозяюшка, молока! Я за вымя, а оно пустое! Тут я все поняла, схватила палку — и в бараки, а потом, не признав разбойниц, к тебе прибежала. Так вот ты-то уж, наверно, их найдешь? Ну что ты, Емельян Матвеевич, ответишь на это, а?

Хохот заглушил последние слова. Старуха оглянулась на девушек, замахала на них руками:

— Что ржете, что ржете, бесстыдницы? Небось, если бы у вас выдоили коз, вы бы не так закричали!

— Откуда вы знаете, что торфяницы выдоили вашу козу?

— Они! Они! Твои озорницы, торфушки! Они не то что козу, козла выдоят!

Снова раздался хохот. Смеялись долго, до слез. Старуха растерянно вертелась у стола, то грозила торфяницам, то парторгам полей, которые сели на скамейки и, ухватившись за животы, тряслись от смеха. Когда хохот прекратился, одна из женщин сказала:

— Моя коза тоже, что и Алены Ивановны, ходит по бровкам, ее никто там не выдаивает. А твою, Ивановна, следует доить, потому что она, Машка-то твоя, безобразница, воровка — хлеб у торфяниц поедает. Размотает сверток и скушает хлеб, оголодит торфяниц. Так вот, Ивановна, может, они и выдоили ее за это.

Ивановна плюнула и, ничего не сказав больше, выбежала из кабинета. Долгунов принял остальных торфяниц и тут же, не откладывая дела на завтрашний день, разобрал их просьбы и жалобы.

Блестящая победа Ольги Тарутиной была поставлена в повестку торжественного собрания и повседневной работы — она открывала широкие возможности для соревнования бригад. Совещание затянулось до утра. Шел третий час. Долгунов встал из-за стола, прошелся. В коридоре тишина. В соседних комнатах тишина. Чувствуя усталость, он вышел на улицу. Свежий воздух приятно пахнул ему в лицо. В роще за поселком громко пели соловьи. Полоска неба на востоке чуть-чуть светлела, отливала латунным цветом. В небе ярко светили крупные звезды. Над торфяными полями серо-беловатой пеленой поднимался туман. В стороне возник шум товарного поезда; он с каждой секундой нарастал, приближался, приблизился, прогрохотал и стал быстро удаляться и затихать.

Долгунов медленно шагал по улице, мимо бараков, в которых крепким сном спали торфяницы после тяжелой работы. На больших, затемненных окнах то и дело взблескивали отражения звезд, далекой и такой спокойной синевы. Он поднялся на крылечко барака, прошел в свою комнату, открыл окно и, не зажигая огня, разделся и повалился на кровать.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Ольга, придя в общежитие, тут же рассказала девушкам о разговоре по телефону с Москвой. Девушки с серьезным, сосредоточенным видом выслушали сообщение о том, что Центральный Комитет партии знает об их успехах, передал им привет и поздравление с победой. Пятисотницы несколько секунд молчали, словно не могли прийти в себя от неожиданности, а когда Ольга, со слов Долгунова, сообщила, что теперь о них будет знать весь Союз, шумно окружили свою бригадиршу и заставили ее повторить каждое слово представителя ЦК партии и то, что отвечала Ольга.

Сообщение Ольги произвело сильное впечатление на девушек других бригад. Бригады Даши Кузнецовой и Кати Лукачевой рано легли спать, чтобы наутро пораньше выйти в поле и с честью ответить на вызов Тарутиной. Но взволнованные девушки долго не могли заснуть. Не спала и Ольга, хотя и лежала с закрытыми глазами. Она все думала о словах, которые так тепло были сказаны ей представителем ЦК партии. Они, эти слова, заставляли взволнованно биться сердце, наполняли сознание гордостью. «Отец, если он жив, узнает, конечно, о славе тарутинской бригады, — думала она, — обрадуется тому, что его Ольга работает так, как обязана работать каждая честная дочь родины».

Со всех коек слышалось ровное дыхание. «А что скажет Павлов, когда прочитает в газете имя знатной торфяницы? — подумала Ольга и улыбнулась. — Если действительно любит, то обрадуется, — тотчас же ответила она себе, но мысли о нем уже трудно было остановить. — Куда он ехал? Где он теперь? Почему от него так долго нет писем? Здоров ли? Жив ли?» Вспоминалась последняя встреча на вокзале в Шатуре, смущение, скромность лейтенанта, его желание показать, что он совсем не такой, каким она видела его осенью на пристани в Рязани. Вдруг до слуха Ольги донеслись трели соловья. Она подняла голову, прислушалась. Соловей пел где-то рядом. «Спать! Спать!» — строго сказала себе Ольга, гоня мысли прочь.

Проснулась Ольга на восходе солнца, быстро оделась и разбудила своих девушек. Они надевали платья, бахилы и спецовки, умывались в коридоре, а то и в канаве мягкой, прозрачной торфяной водой, забирали узелки с провизией и выбегали на улицу.

Красное солнце стояло ребром на горизонте, касаясь земли. Девушки цепочкой шли за бригадиром, тихо разговаривая. На траве, как серый жемчуг, блестела роса. Там, куда падали лучи солнца, она сверкала разноцветными огоньками, искрилась. Пели жаворонки. Они словно сверлили искрящийся золотом воздух острыми и длинными сверлами. Синевато-молочный туман полз низко над полями. На бровках и над канавками он поднимался космами, дымился и таял. Казалось, что там проплывали лебеди, высоко поднимая головы.

Когда девушки пришли на место работы, солнце отделилось от земли и стало пригревать сильнее. На полях еще не было торфяниц. Туман мешал работать.

— Это ничего, девушки, — сказала Ольга, — потом подправим! Все-таки сколько-нибудь уложим, чем так сидеть, и ждать, когда прояснится.

Девушки хорошо знали своего бригадира, да и сами были упорны в труде. Широко расставив ноги, низко склонившись, они быстро отрывали проформованные куски сырого торфа от настила. Поставив торфины на торцы, они так же быстро прислоняли к ним следующие. Работа эта была тяжелая, трудная. Требовалось все время двигаться вперед в наклонном положении. Торфяницы шли в ряд, не желая отставать друг от друга. Ольга, как бригадир, клала змейку на фланге. Остальные равнялись по ней.

Так они работали час-два. Ольга выпрямилась и оглянулась — змейки кусков торфа издалека, по прямой длинной карте, тянулись за нею и ее подругами. Солнце стояло уже высоко. Увидев вереницы бригад, только что вышедших из поселка, Ольга улыбнулась, сказала про себя:

«Полнормы уже есть. Пока торфяницы будут становиться на карты и техники замерять нормы, мы еще столько же сделаем».

Ольга ласково поглядела на девушек своей бригады и снова наклонилась. Работала она легко и быстро, и, казалось, куски торфа ложились точно на то место, куда предназначались. Глядя на Ольгу, можно было подумать, что для нее тяжелый труд был как бы игрой, веселой песней. Работая, Ольга думала об отце, брате и о миллионах бойцов, защищающих родину, свою Советскую власть, — с этими мыслями ей было легко работать.

— Это не торф, а гранаты, снаряды, — часто говорила она девушкам. — Своим трудом здесь мы помогаем отцам и братьям уничтожать фашистов, злейших врагов нашей молодой жизни.

Девушки и сами так думали.

Подошла техник Лиза Воробьева и опытным взглядом окинула выработку бригады.

— Больше нормы наметали. Вот так так, — пропела Лиза и крикнула: — Ольга, ты что, с бригадой-то ночевала в поле?

— Ночевали, ночевали! — насмешливо отозвались девушки. — На бровках спали. Кое-кто в канавах. Видишь, чай, как испачкались-то!

— Молодцы! Право, молодцы! Какой леший после этого теперь за вами угонится! Вот так тарутинцы! — искренне восхищалась Воробьева. — Ну, работайте. Пойду отмерять норму для Звягинцевой. Вон ее бригада впереди других идет.

— Опоздала! — пошутила кряжистая девушка. — Зря она вчера клялась.

— Звягинцы спать уважают.

— Да где бы помягче…

— Нет, девушки, в бригаде Звягинцевой отличные торфяницы, — заступилась Лиза Воробьева и, перепрыгнув через канаву, стала быстро размерять циркулем соседнюю карту.

Даша Кузнецова, Катя Лукачева и Зина Звягинцева, взглянув на карту Ольги, решили начать соревнование с Тарутиной со следующего дня. «Выйдем с нею в одно время в поле, тогда, может, догоним пятисотницу», — подумала каждая из них.

Их бригады приступили к укладке змеек. Они соревновались между собой. Работали так же быстро, как и бригада Ольги. Солнце уже поднялось, но бригады не прекращали работу. На каланче водокачки уже давно поднялся красный флаг, но только тогда, когда бригадиры подали команду, торфяницы выпрямились и направились к бровкам, на которых лежали их ватники и узелки с едой. Девушки бригады Ольги также прекратили кладку змеек и, вымыв руки в коричневой прохладной воде, расселись на бровке на разостланных ватниках, развязали узелки и стали обедать.

Первой поднялась бригада Даши и снова принялась укладывать змейки. Ольга же решила дать подольше отдохнуть своим девушкам.

«Пусть полчасика полежат на бровках — лучше работать будут», — подумала она.

Флаг все еще развевался на каланче, а на просторах торфяных полей, куда ни глянь, бригады уже приступили к работе. Теперь солнце быстрее, чем до обеда, скользило по синеве — спускалось к зубчатым вершинам леса.

Жаворонки не пели так звонко, хором, как с утра. В воздухе над полями установилась тишина. Ее нарушало только ровное урчанье гусеничных тракторов, формовавших зеркально блестевшую гидромассу на отдельных картах. Торфяницы, нагнувшись, отдирая сырые куски торфа и укладывая их в змейки, молча подвигались вперед — разговаривать за тяжелой работой было трудно. Ольга не заметила, как солнце скатилось за лес. Повеяло свежестью от канав. Голубое небо побледнело. Снова появившаяся Лиза Воробьева замерила выработку бригады.

— У Тарутиной пятьсот двадцать процентов, — сообщила она. — Так вы догоните до шестисот!

Ольга взглянула на Лизу, улыбнулась и, ничего не сказав ей, крикнула бригаде:

— Подружки, кончайте!

Девушки разогнули спины и усталой походкой зашагали к бровкам.

Возвращались в поселок с песнями.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Тарутина шла по тротуару, в тени деревьев. В воздухе был разлит тонкий запах молодой клейкой листвы берез и лип. Широкая асфальтовая улица казалась ласковой. То и дело проезжали легковые и грузовые машины. Навстречу Ольге изредка попадались горожане. Многие из них заглядывали ей в лицо. Какая-то женщина, опередив ее, оглянулась и с неподдельной искренностью сказала:

— Вот это дивчина! Я таких красавиц не видела и на картинках.

Тарутина нахмурилась, хотела ответить ей, но вспомнила девушек, по делу которых приехала в район, подумала: «Не надо было заходить к секретарю райкома, а сразу пойти бы к парторгу ЦК и с ним поговорить. Разве сейчас зайти в трест?» Тарутина тут же отбросила эту мысль, решив, что секретарь райкома после ее разговора с ним примет меры.

Ольга пошла тише, торопиться ей было некуда. Она посматривала на дома, на деревья, на нарядно одетых горожан, на автомобили, скользившие легко и быстро по чистой мостовой. В прошлом году Ольга была один раз в этом городе, но тогда она, занятая серьезным делом, не обратила внимания на него. Сейчас же этот город, выстроенный в годы Советской власти, очаровал ее. Чистота и молодость радовали и волновали девушку. Она пересекла площадь, вошла в сад и направилась по аллее, посыпанной серебристым песком, который приятно хрустел под ногами. Лучи солнца пронизывали широкие вершины деревьев, падали на аллею и делали ее пестрой. Казалось, что на песок набросили легкую шелковую сетку и она слегка колыхалась. Ольга остановилась в тени ветвистого дерева и, сорвав ветку, смахнула ею пыль со скамейки, выкрашенной в изумрудный цвет. Налево, на другой аллее, — памятник Ленину. Вокруг него множество детей. Оттуда доносились голоса, звонкий смех и барабанная дробь.

Глядя на детей и прислушиваясь к их смеху и голосам, Ольга вспомнила случай из своего детства.

Ей было семь лет, и она гостила у бабушки, в девяти верстах от родного села. Деревня стояла на крутой горе. Изба бабушки находилась на конце, третьей от края. Под горой — сугроб снега, черные деревья садов. За ними речонка, закованная льдом, — приток Оки. Проселочная дорога сероватой прямой лентой ползла через деревню, мимо деревянных изб и амбаров и спускалась с горы к мельнице, на плотину. На этой горе в воскресные дни было шумно от сборища ребятишек, катавшихся с нее на салазках и скамейках, у бабушки был внук Сенька, старше Ольги на три года. Он ходил в школу, и у него была скамейка с хорошо намороженным льдом. Однажды Ольга взяла эту скамейку, села на нее верхом, по-мальчишески, и покатилась. Скамейка загудела и вихрем понеслась с обледеневшей горы. Ольга перепугалась, крепко вцепилась ручонками в сиденье и замерла. Ребятишки закричали: «Олька, веревку возьми и правь ею!», «Направляй налево, на лед!», «Да сама, дуреха, откинься назад, не гнись!». Другие мальчики испуганно отозвались: «Разобьется она! Надо, ребята, перехватить ее!» — и бросились толпой с горы. Ольга летела вниз. В ее ушах звенело, гудело, страх сковал тело, ледяной ветер палил ей лицо. В глазах то тьма, то разноцветные блестки. Советов ребят она не слыхала. Ребята неслись на скамейках с горы, стремясь нагнать ее. Многие из них хотели поравняться с нею и толкнуть — об этом их «рыцарском» желании она потом узнала от Сеньки.

Гора осталась позади. Ольга открыла глаза и ужаснулась: она взлетела на сугроб, и на нее надвигалась темная стена с окном, стекла которого играли бликами солнца и были похожи на полыхающий костер. Она зажмурилась. Звон разбитого стекла, визг и брань оглушили девочку, и она потеряла сознание.

Когда Ольга пришла в себя, то увидела над собой злое рыжебородое лицо мельника с квадратным туловищем, который, держа ее за ворот пальто, дико смотрел на нее. На полу поваленный стол, перебитая чайная посуда, тарелки, лужи воды и какая-то темно-красная жижа, к которой прилипали ее валенки. Перепуганная жена и дочери зло кричали и визжали на Ольгу, размахивали руками. Горбун с огромными, ясными глазами тоненько вопил: «Папа, дай девчонку сюда! Дай мне, и я ее сброшу с плотины в бучило!» Горбун вырвал ее из рук отца и вытащил на улицу.

«И он утопил бы меня, если бы не заступились ребята», — сказала про себя Ольга.

Горбун кричал на мальчишек, но они стали палками бить его, и он отпустил девочку. Бабушка осердилась на Ольгу, но не наказала ее. Только Сенька два раза ударил сестренку в бок, да и то не за вышибленное окно и перебитую посуду мельника, а за скамейку, которую не вернул горбун. Ольга заревела. Увидев слезы сестренки, Сенька сурово сказал: «Не реви! На чем я теперича буду кататься? А ведь масленица скоро…» И тут он выразил свое справедливое неудовольствие по адресу сельсовета: «Когда это сельсоветчики отберут у этого кулака мельницу? — И он вдруг рассмеялся. — А здорово ты, Ольга, на бал заявилась к мельнику! Прямо на пропой его дочери. Чуть жениха не угробила скамейкой…» Ольга после этого никогда больше не каталась на скамейке.

«Я только в снежки и горелки любила играть, — подумала Ольга. — И, кажется, никто дальше меня не бросал снегом. Никто быстрее не бегал».

К скамейке, на которой сидела Тарутина, подошла Юлия Гольцева. Видя, что Ольга не замечает ее, она кашлянула. Тарутина обернулась, вскинула темные глаза на Гольцеву и удивленно, оборвав свои воспоминания, сухо проговорила:

— Юлия?

— Она самая.

— Откуда?

— Мечтаете? Помешала? Позвольте спросить — о ком?

— Нет, задумалась, глядя на детей.

Синие глаза Юлии были ярки, радостны, не то что тогда, в начале весны, когда она возвращалась из Рязани. Да и вся она сейчас была нарядной и светлой, как первый, только что распустившийся цветок.

«Совсем другая», — сказала про себя Тарутина.

Юлия стояла смущенно и думала, что Тарутина недовольна ею, не надо бы подходить.

«Может, Ольга здесь ждет кого-нибудь — назначила свидание, а я помешала ей, — подумала Гольцева. — И почему она с такой насмешкой оглядывает меня? Я ушла бы сейчас от нее, если бы не настоятельная просьба Лукерьи Филипповны…»

Юлия оборвала свои мысли и неожиданно для Ольги засмеялась. Тарутина резко выпрямилась и насторожилась, но тут же, уловив непосредственно-добродушные нотки в смехе Гольцевой, сама скупо улыбнулась.

— Ольга, не сердитесь, что я смеюсь. Смех прямо душит. Знаете, я… ха-ха… — проговорила Юлия, — я вспомнила одну сцену… Вы сейчас, да и я… ха-ха… смотрели, как… Ха-ха!

— Я не понимаю вас, Юлия, — строго и удивленно сказала Тарутина и опять насторожилась.

— Не сердитесь, Ольга. Я под вашим пристальным и насмешливым взглядом вспомнила птиц…

И Гольцева рассказала Ольге о том, как два года тому назад она была в Зоологическом саду, сидела на лавочке у озера.

— У берега стоял аист. Он стоял важно, склонив голову набок, на чуть приподнятое крыло. Стоял… ха-ха… на одной ноге и с презрением и насмешкой смотрел на лебедя. Последнему, видимо, не понравились и поза и взгляд аиста. Он с шипением бросился из воды на него. Аист тут же поднял голову и стал на обе ноги, выпрямился и принял почтительную позу и еще более почтительное выражение глаз, но с места не двинулся. Лебедь, заметив почтительность к себе в глазах и во всей фигуре аиста, успокоился и вернулся к лебедятам. Аист опять, дав отплыть лебедю, поднял ногу, склонил голову набок, на чуть приподнятое крыло, и с прежним выражением стал смотреть на лебедя, как бы говоря ему: «Хотя ты, лебедь, и очень красив, а я вот стою на одной ноге и посмеиваюсь над тобой». Лебедь, заметив насмешливую позу аиста, с еще большим шипением бросился к берегу. Аист немедленно выпрямился и принял почтительную позу. Лебедь, поглядывая на аиста, вернулся снова к лебедятам. Такая сцена между птицами продолжалась несколько минут. Наблюдая за ними, я и еще две девушки, незнакомые мне, от души посмеялись.

Закончив рассказ, Гольцева спросила:

— Ольга, правда смешно?

— Я аист, а вы лебедь, — сухо улыбнулась Тарутина.

— Какой я уж лебедь! — ответила Гольцева.

Лицо Ольги стало серьезным. Она подумала: «А эта девушка неглупа».

Тени деревьев и солнечные пятна по аллее удлинились. В тени молодая трава была мглисто-зеленой, на солнце же она казалась изумрудной — пламенела. Заметив, что Тарутина отвела взгляд от нее и смотрит в другую сторону, Юлия вздохнула, села на скамейку и задумалась. Молчание продолжалось. Наконец Ольга спросила:

— Гольцева, зачем вы рассказали эту сцену с птицами? Мне кажется, что вы ее только что придумали.

— Не знаю, для чего я вспомнила… — промолвила Юлия и, как бы спохватившись, пояснила: — Я не способна придумывать. Такую сцену я видела. Вспомнила же я ее, видно, только потому, что поняла: вы сердитесь на меня, не любите… Вы ведь тогда, когда мы шли из Рязани, всерьез приняли мои слова о загсе, о базарах и свадьбах?

— Если бы вы, Гольцева, стали продолжать о прошлом, которое вы, как и я, не помните, то я искупала бы вас в самом глубоком ручье, — проговорила Тарутина. — И это правда. Хорошо, что замолчали и свернули на другую сторону.

— Вы тогда не поняли меня. Я вовсе не жалела о прошлом, а только говорила о нем, какие были свадьбы и базары в селах. Говорила, конечно, со слов матери. Да и была я тогда в грустном настроении; даже, признаюсь, в очень подавленном. Я ходила в военкомат за справкой, узнать о близком мне человеке… — Юлия запнулась и покраснела. Оправившись от смущения, она пояснила: — В военкомате ответили: «Пропал без вести». От этого страшного слова «пропал» я закаменела. В таком состоянии я не могла выйти из города. Выбралась на третий день.

Девушка немножко помолчала и, волнуясь, продолжала:

— Моя мать до Советской власти из нищеты не вылезала. Всю молодость из нее высосали кулаки. Полусапожек не заработала, в лаптях щеголяла. Что мне вспоминать прошлое-то! — И Юлия покраснела еще больше.

Тарутина подвинулась к ней, участливо спросила:

— Отца убили или брата? Что ж тогда о своем горе не сказала нам?

— Не догадалась. Да и что было говорить! Вы убитого не воскресили бы, — улыбнувшись, промолвила Гольцева. — Я сирота. Антоновцы напали на отряд отца. Часть его бойцов была перебита, а другие разбежались. Отец бросился к пулемету и один отбивался от бандитов. О смерти отца рассказали моей матери два бойца из его отряда. Братьев и сестер у меня нет, одна я у матери. Близкий человек жив. Он…

Гольцева, не договорив, со страхом посмотрела на Ольгу и подумала: «Сказать ей или не надо?» Юлия не назвала имени человека.

— И я, Ольга, очень счастлива, — опустив глаза, призналась после короткого молчания Гольцева. — Мой отец, как слышала я от матери, любил помечтать. И я тоже мечтательница. Я похожа на него. Да и веселый он был, любил танцевать и песни петь, любил бывать в обществе товарищей. Ольга, и я очень люблю повеселиться. За то, что я бойкая, мама часто журит меня; за то, что я мечтать люблю, тоже бранит меня, называет малахольной. — Юлия рассмеялась. — Да я и верно немножко малахольная. — Юлия помолчала и спросила: — Ольга, а почему нельзя помечтать? Вы вот до моего прихода сидели и мечтали.

Тарутина сухо улыбнулась и возразила:

— Откуда вы взяли, что я стою за то, чтобы человек не мечтал?

— Так подумала я, — улыбнулась и Юлия. — Вы, кажется, и против того, чтобы человек тосковал?

— Я за то, чтобы человек и тосковал, — резко ответила Тарутина. — Конечно, Гольцева, тоска бывает, как вы знаете, хуже заразной болезни; от такой тоски человек в петлю лезет, стреляется, делает глупости и идет на преступление. Это не наша тоска, не людей нашего общества. И мечта о прошлом не наша мечта. О прошлом мечтают те, кто сидел до Октябрьской революции на шее народа. Я стою за то, чтобы человек, мой современник, всегда мечтал и даже, если хотите, и тосковал… Да, да! Тоскуя, боролся бы со всею страстью за свои мечты, чтобы эти мечты стали реальными фактами в его жизни, обогащали его жизнь и жизнь общества. Вы, Гольцева, когда мы шли из Рязани, говорили о прошлом. В ваших словах, Юлия, чувствовалась тоска о прошлом… Мне и моей подруге показалось тогда, что вы мечтали о нем. Это, поверьте, не только не понравилось мне, а глубоко возмутило. Я люблю мечтать о будущем. Люблю мечтать и бороться за будущее. Понимаете, за то будущее, к которому зовет нас партия! Если мы не будем мечтать и тосковать об этом, Юлия, будущем, то мы погрязнем в обыденности, превратимся в обывателей и покроемся плесенью.

— Это, Тарутина, не тоска, а радость, — промолвила Гольцева. — Она поведет общество вперед.

— Радость! — воскликнула Тарутина. — Я не люблю людей, сияющих наигранной радостью, людей, постоянно радостных, скалящих зубы, не знающих тоски. Их радость мне кажется лаком, светящимся и при солнечной и ненастной погоде. Юлия, не люблю я таких людей за то, что они похожи на вылущенные стручки, на пустые колосья. Нарочито радостные люди оглушительно гремят, как пустые железные бочки, когда катятся с горы. Гремят эти люди только потому, чтобы скрыть свою внутреннюю пустоту. Я во время их «грома» ладонями зажимаю уши. Такие люди оказываются, когда надвигается гроза на родину, трусами; лак восторженности, маниловского оптимизма сползает с них, и они прячутся от борьбы и не участвуют в ней. Как только закончится борьба и победители возвращаются с полей войны, с фронтов героического труда, они выбегают из-за кустов, кричат о себе, что и они «пахали» и кровь проливали, и тянутся ловкими и цепкими руками до лавров. Нет, Гольцева, я не люблю восторженных людей, не знающих тоски о будущем, стараюсь всегда быть дальше от них. Участвуя в строительстве новой жизни, борясь за эту жизнь, я не могу, Юлия, не тосковать о лучших людях, которые сейчас сражаются с фашистами: я страстно хочу, чтобы как можно больше их вернулось здоровыми с полей сражений, — они нужны мне, обществу и родине. Я мечтаю, Юлия, о них. Я вижу, Юлия, их в своих мечтах. Я тоскую о новых заводах и фабриках, о тучных урожаях. Моя тоска и мечта зовут меня к труду, к такому, Юлия, труду, чтобы в короткие сроки победить врагов нашей родины, чтобы быстрее изжить нужду, чтобы народ советский наслаждался счастьем, был богат и здоров, чтобы его богатству и его счастью завидовали люди во всем мире, чтобы и они, эти люди во всем мире, страстно хотели и добивались такого же богатства и счастья… Вот о чем, Гольцева, я и мечтаю и тоскую.

Ольга замолчала и опустила глаза.

Юлия восторженно, затаив дыхание, глядела на Тарутину.

«Неужели эта речь Ольги возражение мне, на мой рассказ о лебеде? — подумала Гольцева. — Да. Выходит, что я и аист, я и лебедь. Какая Ольга умница!»

У Гольцевой запершило в горле, а глаза, большие, синие, стали влажными от слез. Она подвинулась к Тарутиной и промолвила:

— Значит, и я, Ольга, пустышка… Нет, пустая бочка. Так и есть…

— При чем тут вы, Гольцева! — нервно, сказала Тарутина, не взглянув на девушку.

— Мне так радостно, что хочется прыгать. Если бы я была юношей или если меня никто не мог здесь увидеть, я встала бы на руки и прошлась бы колесом… Вот до чего я радостна. Ну, скажите, разве я не пустая бочка?

Подобрев, Тарутина рассмеялась.

— Не смейтесь надо мной, Ольга, — попросила обиженно Гольцева. — Я правду говорю, что прошлась бы таким манером.

— А весной, как вы сказали, тосковали о близком вам человеке, — заметила Тарутина. — Человек этот, оказывается, жив и здоров, и вы сейчас очень радостны. Что ж, это вполне законно. Я ведь говорила не о такой радости. И вы совсем не похожи на тех людей, о которых я только что говорила. Ваш близкий человек где работал?

— Председателем колхоза, — смутившись, не сразу солгала Гольцева. — А эти годы на фронте…

— Разве вы не желали тогда, чтобы близкий вам человек был счастлив в работе на таком ответственном посту? Разве вы, Юлия, не желали тогда, чтобы он так высоко поставил бы колхоз, что тот стал бы самым богатым колхозом в районе, а потом в области?

— Конечно. Да еще как! — призналась Гольцева.

— Значит, тосковали и мечтали об этом, о лучшей жизни? А когда близкий человек добился бы такого богатства в колхозе, разве ваше сердце не наполнилось бы счастьем?

— Да, — промолвила Гольцева. — Еще как! Я была б очень счастлива.

— Но вы, Юлия, не застыли бы в этом счастье?

— Конечно. Мне захотелось бы еще большего.

— Видите, на месте нам стоять никак нельзя. Таков закон жизни. В этом вечном движении наша сила и торжество.

Гольцева, вздохнув, промолвила:

— Все это, может быть, и так. Сегодня я радостна, счастлива, как никто, очень счастлива. А вот через два дня я затоскую. Близкий, дорогой мне человек уедет на фронт…

Юлия замолчала, и слезинки блеснули на ее золотистых ресницах.

Тарутина положила руку на плечо Гольцевой и, поцеловав ее в щеку, мягко сказала:

— А вы мечтайте о нем, верьте в мечтах в то, что близкий вам человек вернется. — Помолчав, она взволнованно добавила: — Воевать же, Юлия, сейчас необходимо. Нас ведь гады заставили воевать, мы защищаем свое отечество, свое счастье. Мы, советские люди, еще четверть века тому назад свернули с проселочного пути на широкую дорогу. Фашисты решили повернуть нас назад. Просчитались! Мы раздавим их!

Тарутина запнулась, сурово сдвинула брови, заглянув Гольцевой в лицо, почти приказала:

— Юлия, не сдерживайте слез, дайте им волю!

— Благодарю за совет, — вытирая платком глаза, промолвила Гольцева. — Вы, Тарутина…

— Хотите сказать, что я умница? Не надо. Рассержусь, — оборвала Ольга и, взглянув на часы, сказала: — Время — четыре. В кино идет новая картина. Поглядим, а?

— Что вы, что вы! — испуганно воскликнула Гольцева. — Я ведь, Ольга, хотела отсюда ехать на ваш участок. Так уж наказала мне Лукерья Филипповна. Сегодня чествуем ее, — ведь она, как вы знаете, проработала четверть века…

— Как же мы, такие нарядные, поедем? — спросила Тарутина. — В торфяных вагончиках? Да мы как трубочисты заявимся на юбилей.

Гольцева рассмеялась на слова Ольги, возразила:

— Да нет, Тарутина! Ровно в шесть часов вечера для нас подадут дрезину.

Девушки вышли из сада и направились в трест. В пути они мало разговаривали, больше молчали. Гольцевой все время хотелось поделиться своей радостью с Тарутиной, но она тут же спохватывалась и прикусывала губу.

«Скажу ей, а она вдруг и возненавидит меня… Нет, лучше не скажу. И он просил не говорить. Да и Ольга очень странная и гордая. Неужели она со всеми такая?»

Девушки вошли в здание треста, спустились в столовую и пообедали. Ровно в шесть часов им подали дрезину.

— Лукерья Филипповна всего настряпала. Трест отпустил продуктов… — нарушила молчание Гольцева.

— Ну, — отозвалась Ольга, — а я, Юлия, сейчас с большим удовольствием барана целого съем.

Дрезина пошла быстрее. Юлия взглянула на Ольгу. Та сидела боком к ней и смотрела на поля, залитые торфяной массой, на многие тысячи девушек, что там работали. Лицо Тарутиной было и строго и задумчиво.

«Нет, Ольга не станет мне подругой и тогда, когда узнает… Не полюбит…»

Гольцева потупила глаза.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Лукерья Филипповна сидела на стуле и отдыхала, когда вошли в барак Ольга и Юлия.

В помещении стоял шум. Одни девушки передвигали койки, стулья, сундучки, корзины и чемоданы в дальний конец зала. Другие ставили столы на середину желтого, как воск, пола, смыкая их концами и покрывая белоснежными гремящими скатертями. Немало было здесь девушек, разодетых в праздничные платья. То здесь, то там раздавались звонкие голоса:

— Восемь столов! Мало, пожалуй, будет?

— Знамо, не усядемся!

— Ежели такие будут все толстухи, как вы, то конечно!

— Ой! Это я-то толстуха? Да ты, Зоря, толще меня!

— Вот уж, Люся, неправда! Я как былиночка!

— Что? Что? Смотри, Зоря, не переломись!

Вбежала женщина лет тридцати пяти, сухая, с рябоватым, но очень приятным лицом; сияя серыми умными глазами, она сказала:

— Лукерья Филипповна, а пироги? Вы что же, моя матушка, расселись и позабыли про них? Ведь они загулять могут без хозяйки.

— Ой! — спохватилась Лукерья Филипповна и, стряхнув с себя усталость, быстро поднялась и, не заметив Тарутину и Гольцеву, бросилась к черному ходу.

Женщина с рябоватым лицом, слегка раскачиваясь и размахивая длинными руками, последовала за нею. Кареглазая и толстощекая девушка проговорила ей вслед:

— Анисимовна, зря пугаете так нашу бригадиршу. Она у нас и без того со своим праздником голову потеряла, а вы тут еще…

Женщина задержалась у порога и прикрикнула:

— Тебе, Уля, что, тебе только бы поплясать да песни попеть! А у Лукерьи Филипповны забота! Что начальство скажет, ежли у нее, у знатной стахановки, пироги в жмыхи превратятся!

Уля с задорным смехом возразила:

— Так уж все, Анисимовна?

— Что ты меня задерживаешь? Ух ты, Улька! — нахмурилась Анисимовна и, махнув сердито рукой на смеющуюся девушку, вышла из барака.

Тарутина, наблюдая за работой девушек, не заметила, как отошла от нее Юлия. Прошла в конец зала к сдвинутым плотно койкам.

На широких окнах колыхались чистенькие миткалевые и кисейные занавески.

Девушки бригады Ганьшиной много слышали о ней, но в лицо не знали ее. Они уже начали ставить на столы тарелки с холодными закусками, раскладывать ножи, вилки, а Лукерья Филипповна все еще не приходила — ее задерживали пироги. Тарутиной очень понравилась чистота в бараке. Она встала у открытого окна. До ее слуха дошел легкий, еле уловимый, как пчелиное гуденье, звон темно-синей хвои на бронзовых соснах, росших маленькими оазисами по ту сторону улицы. За их стройными стволами отливала цинковым блеском гладь озера. Недалеко от берега покачивалась голубенькая лодка. В ней сидел молодой человек в гимнастерке; облокотившись локтем на борт, он смотрел на розовато-мглистый закат. Весла висели в уключинах.

«Мечтает. Интересно узнать, о чем он мечтает? — подумала Ольга. — Глупая я. Зачем мне знать об этом?»

Девушка вздохнула. Ей вспомнился брат Гриша, который частенько катался по Оке. «Бывало, тоже бросит весла, привалится к борту и, пустив лодку по течению, часами сидит неподвижно, как зачарованный. Теперь нет Гриши, и я никогда не увижу его».

Ольга поднесла платок к глазам. Когда она опять взглянула на озеро, человек энергично работал веслами, направляя лодку вдоль берега к деревянным мосткам — причалу. Ольга сейчас видела этого человека только в спину, да и то неясно — мешали осинки и сизоватые кусты лозинника. Озеро на середине отражало небо, а у того берега оно было темно-зеленоватым — это от деревьев, стоявших над самой водой. Там, за деревьями, садилось солнце. Отдельные сосны на том берегу и полянки, на которые не падали тени от деревьев, были как бы подернуты пламенем. Тарутина смотрела на игру света и теней. Неожиданно перед ее взором возник образ Павлова, она вздрогнула и покраснела.

«Фу, этого еще недоставало!» — сдвинув темные брови, подумала сердито девушка и отвернулась от окна.

Гольцева, стройная, нарядная и свежая, как только что распустившийся цветок, подошла к ней.

«Юлия, как и в шатурском городском саду, вся изнутри светится. Счастливая», — отметила Тарутина, разглядывая девушку.

— Оля, идемте ко мне, — чувствуя себя робко под пристальным взглядом Тарутиной, позвала Гольцева. Ее голос был мягок и нежен, в каждой нотке слышались радость и счастье. — Я заходила на кухню, там Лукерья Филипповна никак не разделается с пирогами и печеньем. Она попросила сказать вам, что не может от пирогов отойти. Как управится с ними, так и прибежит, чтобы расцеловать вас.

— А что я стану делать у вас, Юлия? — спросила Тарутина. — Сидеть на стуле и смотреть в окно? Я и отсюда могу смотреть на закат и на озеро. Лучше пойду помогать Лукерье Филипповне.

— Там и без вас, Ольга, много помощниц. Она не любит, чтобы ей мешали. А Анисимовна до того серьезна, что тычками выгоняет девчат. А мне надо поговорить с вами… — Юлия вздохнула и спросила: — Я вам, Ольга, не нравлюсь? Поверьте, я от этого очень страдаю.

— Не заметно. Вы так счастливы.

— Да, — призналась Юлия, — я же вам в саду сказала, что я очень счастлива и радостна. И ваш, Ольга, холод…

— Замораживает ваше счастье? — сухо улыбнулась Тарутина.

Юлия пропустила мимо ушей колкость, промолвила:

— В вашем голосе я даже чувствую как бы вражду ко мне. Это сильно удивляет и огорчает меня, и я впадаю в такое настроение, что… А я ведь знаю, что вы добрая, что вы сердечная… Да, да! О вас, Ольга, все девушки, которые знакомы с вами, говорят восторженно. Да и много рассказывал мне о вас близкий человек.

Ольга заметила, что свет внутри Юлии погас, но она и без него была все же прекрасна. Заметив слезинки в глазах Гольцевой, Ольга мысленно осудила себя за то, что неровно относится к ней.

«Да, я очень свысока разговариваю с Юлией, — подумала Тарутина. — Это, видно, потому, что она слишком навязывается со своей дружбой. Я не люблю таких людей».

— Что ж, я иду к вам. Ладно? — проговорила Тарутина и приветливо улыбнулась.

Девушки вышли.

На улице стояла тишина. Сгущались прозрачно-сиреневые сумерки.

Куры взлетали на насесты. Лениво и добродушно, вытягивая шеи и задевая клювами за землю, двигались гуси. Вразвалку ковыляли утки. За ними веерами торопились утята, поблескивая красными лапками.

Кое-где с крылечек слышались голоса старушек: «Утя-утя-утя! Тега-тега-тега!»

Юлия шла с поникшей головой. В ее светло-русых волосах, как раскаленный уголек, рдела гвоздика. Девушка уже пожалела, что пригласила Ольгу к себе.

«Больше я унижаться перед нею не буду, — решила про себя она. — А все это он… Шел бы сам к ней. Послал, да еще не велел сказывать ей о себе, что у меня…»

Гольцева первой поднялась на крыльцо своего барака и, открыв дверь, пропустила Ольгу вперед.

В помещении, заставленном рядами коек, было так же чисто и уютно, как и в бараке бригады Лукерьи Филипповны. Девушек не было — они еще не вернулись с поля. Окна открыты, от легкого ветерка колыхались занавески. В палисаднике пела какая-то птичка.

Гольцева громко пригласила:

— Ольга Николаевна, пожалуйте вот сюда!

— Вы, кажется, хотите меня запереть в кладовку? — взглянув на Гольцеву, спросила Ольга и взялась за ручку двери.

— Это моя комната. Девушки моей бригады вынесли из нее свои вещи и на короткое время отвели ее для меня, — пояснила глуховатым голосом Юлия. — Прошу вас, Ольга Николаевна. Входите!

Тарутина распахнула дверь и вскрикнула:

— Гриша… родной! — И бросилась к брату на грудь. — Так это ты был в лодке? А я тебя не узнала. Как ты изменился, возмужал!

Гольцева прикрыла дверь и отступила от нее: она не хотела мешать их свиданию.

«А вдруг Ольга еще больше невзлюбит меня за то, что я стала женой ее брата? И за что она презирает меня? Неужели все за тот мой разговор, когда я в первый раз познакомилась с нею и ее подругой?»

За дверью в комнате несколько минут стояла тишина. Но вот дверь распахнулась и вылетела Ольга, красная и взволнованная; смеясь и плача, она кинулась к Гольцевой, обняла ее и стала целовать.

— Юлька, вот когда я сердита… И до чего то я, Юлька, сердита на тебя!.. Знаешь, я сейчас задушу тебя зато, что ты не сказала мне, что мой брат у тебя. Светилась, сатана, вся от счастья, а не сказала… Молчи, молчи! Не красней! Я даже, видя в твоих глазах счастье, завидовала тебе, думала: «Отчего это так девка цветет вся?» Задушу, Юлька! — И крепко стиснула ее.

— Ой! — охнула Гольцева. — Мои косточки трещат…

Григорий стоял среди комнаты и, посмеиваясь, поглядывал то на сестру, то на жену. Он не был похож на Ольгу. У него светло-русые волосы, серые глаза и широкий нос. Он не красив, но и не дурен, лицо приятно и благородно. Ольга, не отпуская от себя Юлию, вошла с нею в комнату. Они сели за столик у окна. Григорий Тарутин сел на сундук. Все были счастливы, так счастливы, что несколько минут сидели молча, улыбаясь, со слезами в светящихся глазах.

В открытое окно вливался смолистый горьковато-приятный запах хвои. Юлия смущенно поднялась со стула и, одернув платье, взяла из шкафчика коробку конфет, открыла и поставила ее на столик, ближе к Тарутиной.

— Оля, бери, конфеты очень вкусные, — предложила Гольцева, взяла конфетку и положила ее в рот — Бери. До тебя, Оля, не начинали их.

— Точно, — подхватил Григорий и, посмотрев на сестру, сказал: — Угощал Юлию, но она отрезала: «Не будем начинать ее без Ольги». Ты уж, сестренка, дружи с нею. Она хорошая, такая хорошая, что…

— Гриша, не хвали, — смутившись и покраснев, оборвала мужа Юлия.

— И верно, Юлия, неудобно мне хвалить тебя. А впрочем, я ведь хвалю тебя не чужим, а своей сестре.

— Не хочу! Не надо! — прикрикнула ласково Юлия. — Предоставь это Ольге самой.

— Ладно, Гриша, уступи жене, — улыбнулась Ольга. — Я уже давно ее полюбила. И, полюбив ее, очень сердилась на нее…

— Вот это хорошо, Оля. Я буду спокоен, — проговорил Григорий. — Спокоен за Юлию. Я ей уже говорил, что сестрица у меня не то что я… — Он задержал взгляд на Ольге и, подумав, вздохнул: — Как мы давно не виделись! С самой войны с финнами. Ты до того красива, что страшно смотреть на тебя; Юлия, — обратился он к жене, — верно, что нет еще такой красавицы на земле, как Ольга?

— Это ты, Гриша, говоришь потому, что я сестра тебе, — нежно глядя на брата, возразила Тарутина, положила конфетку в рот и стала есть. — Ты вот лучше расскажи, как выбрался из окружения и попал к партизанам. Это куда, Гриша, интереснее. Мы ведь с мамой не считали тебя в живых…

— Очень просто, — сказал Григорий, — я же не один выбирался, а с группой бойцов своей части. Забрались глубоко в лес и встретились с партизанами. Потом партизанили. Был ранен в ногу. Это давно, еще под Вязьмой. Во втором бою был снова ранен, но легко. Наши перешли Днепр, а я с другими ранеными партизанами был отправлен в тыл на излечение. Вот и все.

— Не два раза ранен, а три…

— Да. Дрался честно, как и все. А похвалиться вроде и нечем.

Григорий улыбнулся и, взглянув на Юлию, подумал и сказал:

— Через два дня уезжаю опять на фронт… Юлия! Юлия! — Заметив в ее глазах слезы, он взволнованно воскликнул: — Не вешай, Юлия, нос на квинту! Это тебе не к лицу.

— Я и не вешаю, — вытирая глаза платком, тихо сказала Гольцева. — Откуда ты взял? Я и сама бы пошла с тобой, да вот, как видишь, бригадиром стала и топливо заготовляю. Оно тоже нужно!

— Еще как, — подхватил Григорий.

— И я так думаю, Гриша, — вздохнула Юлия.

Он поднялся и, слегка прихрамывая, подошел к ней, погладил по белокурым волосам, поправил в них гвоздику, нагнулся и поцеловал в лоб. Юлия сильно покраснела:

— Не надо. Мне стыдно, что ты целуешь меня при сестре.

— Ну и дуреха! — рассмеялся Тарутин. — Я же целую не кого-нибудь, а свою жену, самого дорогого мне человека. Какой же, Юлия, в этом стыд?

Ольга смотрела на брата и думала: «Он не заехал раньше ко мне, а приехал прямо к ней. Юлия, значит, ближе ему, чем я, сестра? Да и он сам только что сказал, что она для него самый дорогой человек».

Григорий, заметив грустное и обиженное выражение на лице сестры и как бы угадывая ее мысли, сказал:

— Оля, не сердись, что я заехал раньше к Юлии. Я не мог иначе. Мы ведь давно любим друг друга… Позавчера мы расписались, и если бы не юбилей Лукерьи Филипповны, так мы б сегодня были у тебя в гостях. — Вот бы еще отца повидать! Он, как я слышал, партизанит в Белоруссии. Вот куда прошел от Рязани!

— Я не сержусь, — ответила Ольга и, чтобы успокоить его, прибавила: — Наверно, и я раньше заехала бы к милому, а потом бы уж и к братцу.

Она поднялась и сказала Гольцевой:

— Юлия, не пора ли нам на пироги к Лукерье Филипповне?

— Рано еще. Вот как двинутся девушки с полей, так и мы, да и то придем раньше всех, — ответил Григорий.

— Конечно, — сказала Юлия.

— Да, у нее будет начальство.

— А тебе помешает оно?

— Нет, — улыбнулся Григорий.

Солнце село. В комнате стало сумрачно. За озером, в лесочке, запел соловей. Ему откликнулся второй. В полях послышались песни — это торфяницы возвращались с работы.

— Гриша, надень другую гимнастерку, — предложила Юлия.

— А эта чем плоха?

— Мне хочется, чтобы ты был в другой, — мягко, но настойчиво сказала Юлия и заглянула Григорию в глаза.

Он сбросил с себя гимнастерку, снял с вешалки другую, суконную и, позвякивая орденами, надел ее, подпоясался ремнем, вышел на середину комнаты и не без удовольствия, щелкнув каблуками, вытянулся.

Лица Ольги и Юлии засияли при виде орденов на широкой груди Гриши.

— А теперь к Лукерье Филипповне на юбилей, — беря под руки мужа и Ольгу, предложила Юлия.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Черные шторы были опущены. Праздничный стол был готов. Девушки в пестрых платьях стайками прохаживались по длинному залу. Слышались тихий говор, изредка смех. То здесь, то там задорцем вспыхивали глаза. Три пары девушек осторожно пронесли на кухню блестящие ведерные самовары.

— Попьем, значит, чайку, — проговорил Григорий.

— И с вкусными пирогами. Лукерья Филипповна и Анисимовна замечательные хозяйки!

— Поглядим, поглядим!

Тарутин чувствовал на себе взгляды многих девушек. Они, когда он проходил мимо них, спрашивали друг у друга:

— Кто это?

— А это муж Гольцевой.

— Ну? Нашей бригадирши?

— Разве Юлия замужем? Когда это она успела?

— Вот и успела!

— А прелесть Юлия-то!

— Да уж, наша бригадирша недурна.

— И он ничего, вот только нос у него подкачал… Впрочем, недурен.

— А сколько орденов-то на груди! Думаю, девушки, ему приятно их носить! Он идет, а они звяк, звяк, звяк… Ну, прямо сердце так и замирает от их перезвона…

— А это что за брюнетка идет с ними? — спросила светловолосая девушка в шелковом стального цвета платье.

— Не знаешь? — удивилась другая, с сильно загорелым лицом, как бы отлитым из бронзы, и сказала: — Это Ольга Тарутина. Ее портреты вывешены и на нашем участке.

— И верно, это она. Какая красавица! Она не цыганка?

— Кажется, из-под Рязани, из одного села с нашей бригадиршей.

— Устала я, — шепнула Ольга. — Юля, сядем ближе к выходу.

Они подошли к окну и сели рядом с девушками из бригады Лукерьи Филипповны. Те обсуждали кинокартину, которую видели в прошлое воскресенье в клубе. Из их слов Тарутина поняла, что картина им не особенно понравилась. Только круглолицая, с очень живыми карими глазами девушка настаивала на том, что картина замечательная и она с удовольствием еще раз посмотрит ее. Поправляя модную прическу и шелковую золотистую сетку, под цвет волос, девушка с зеленоватыми глазами возразила:

— А мне, Наташа, не нравится, когда люди поют на сцене. Открыв рты, поют. Ведь так в жизни не бывает. Вот мы, например, сидим и по-человечески говорим, а не поем. Что было бы, если б мы вот сейчас не говорили о картине, а пели бы? Ужас! Люди окружили бы нас и сочли за сумасшедших. Что было бы, если б люди, гуляя по поселку, не говорили, а вопили бы?

Девушки, слушая ее, посмеивались.

— Как бы мы восприняли парторга поля, который пропел бы нам с трибуны клуба о заготовке торфа, о героизме?

Наташа нервничала, то и дело пыталась возразить, но зеленоглазая чуть насмешливо и грубовато говорила, вызывая улыбки на лицах девушек:

— Вот придет к тебе дружок с фронта…

— У меня еще нет дружка, — обиделась Наташа.

Зеленоглазая, как бы не слыша слов Наташи, сказала громче:

— Знаю, что нет у тебя дружка, молода еще. Предположим, что он у тебя есть. Вот он приехал с фронта на побывку и заявился к тебе. Ты запоешь, и он при виде тебя запоет. И начнете выть, тянуть и размахивать руками.

Наташа не вытерпела, возмущенно возразила:

— Я уж не такая дура, как ты представляешь меня, чтобы я запела. Но внутри у меня обязательно все запело бы от радости и счастья, хотя и говорила бы ему самые что ни на есть простые слова, а может быть, я в это время и самых простых, обычных слов не нашла бы в себе, молчала бы…

Юлия слегка толкнула Ольгу и шепнула:

— Правильно ответила Наташа!

Тарутина, посмотрев на Наташу, улыбнулась. Потом перевела взгляд на зеленоглазую девушку. Та, вздохнув, замолчала. Ответ Наташи поразил ее так, что она растерялась. Девушки уставились на победительницу в споре. В их глазах, как заметила Ольга, вспыхнула нежность к Наташе, — они были согласны с нею, так как и у них в душе, когда они счастливы, все начинает петь. Грубоватое лицо зеленоглазой стало другим — мягким и одухотворенным. Неожиданно для девушек она повернулась к Наташе и звонко поцеловала ее.

— Не сердись, милая, я пошутила над тобой. Я сама до смерти люблю пение. У меня у самой в груди все поет, и так, что я места себе не найду… — Девушка сделала паузу и, желая направить разговор на другую тему, весело сказала: — Куда это наша Лукерья Филипповна запропастилась? Идемте, девчата, искать ее!

Она поднялась. За нею последовали и остальные.

Ольга проводила их взглядом, а когда они вышли, встала — брат и Юлия тихо беседовали, и ей не хотелось мешать им. Она прошла вдоль стены и села у другого окна. Виновница праздника все еще не появлялась в зале, не показывалась и Анисимовна, — их все задерживали пироги и печенье. Юлия и Григорий настолько увлеклись друг другом, что не замечали Ольги и других девушек, которые, чувствуя их счастье, то и дело бросали на них приветливые взгляды.

«Сознают ли Григорий и Юлия то, что они находятся не наедине, а в обществе? — подумала о них Тарутина и тут же возразила себе: — Нет, они не сознают этого. А не сознают только потому, что слишком счастливы».

Ольга видела, что Гольцева, как и в городском саду, светилась вся изнутри. Григорий сейчас казался много моложе, его лицо приняло мягкое, юношеское выражение. Тарутина позавидовала их счастью и, поймав себя на этом, покраснела. Она задержала взгляд на группе девушек, остановившихся у окна.

«А эти вот? Будут ли они счастливы, как Юлия? Многие из них, быть может, никогда не найдут своего счастья: их женихи погибли. И эти девушки, не зная счастья и радости семейной жизни, будут жить как одинокие былинки. А я? Буду ли счастлива, как Юлия?»

В горле у. Ольги что-то запершило. Она втянула голову в плечи, резко отодвинула стул от окна и ткнулась лицом в черную штору.

На поселок накатывались песни и неясный гул говора, — тысячи торфяниц шли с работы.

Где-то далеко глухо и отрывисто куковала кукушка. В палисаднике, в тени деревьев, стрекотали кузнечики и сверчки.

На западе, далеко над торфяными болотами и полями, робко зажглась красноватая, как цветок дикой гвоздики, первая звезда.

Тарутина, глядя вдаль на пурпурный огонек звезды и прислушиваясь к говору и песням девушек, возвращающихся в поселок, не слыхала, как возле нее остановились Лукерья Филипповна и Даша Кузнецова.

— А мы тебя, Оленька, ищем, — коснувшись локтя Ольги, ласково сказала Ганьшина. — От кого спряталась за штору? От меня, старой, а?

Вздрогнув, Тарутина обернулась и, подавив в себе нерадостные мысли, поздравила знаменитую стахановку с праздником — с ее двадцатипятилетием работы на добыче топлива и с награждением ее орденом Трудового Красного Знамени.

— А ты когда приехала? — обратилась она к Даше.

— Только что прикатила, — ответила Кузнецова. — Как получила записку от Лукерьи Филипповны, так и поехала. Нил Иванович дал дрезину.

— На Юлию я не понадеялась. Оно так и вышло, — промолвила Ганьшина и кивнула в сторону Гольцевой и Григория.

— Да это Гриша! — воскликнула Даша и бросилась к нему. — Жив? А мы уж…

— Жив, Дашенька! — вставая, отозвался приветливо Тарутин. — Жив, а вы схоронили меня…

— Рада. От всего сердца поздравляю, Гриша! — Кузнецова покосилась на Гольцеву, сказала: — Что ж, давай, Гриша, поцелуемся.

— Как с таким женишком не поцеловаться! — шутливо заметила полная девушка. — Эно какой он красавец…

— Был женишок, да уплыл, — проговорила зеленоглазая девушка, та самая, что спорила с Наташей о кинокартине. — После этого я бы и целовать его не стала.

Девушки, стоящие поблизости, рассмеялись. Григорий и Даша обнялись и поцеловались. Кузнецова обернулась к девушкам и возразила:

— Это вы, товарищи, зря говорите! Этот кавалер, как я знаю, неженат. Мы с ним из одного села.

— Плохо знаете, — усмехнулась зеленоглазая.

Григорий Тарутин сразу вмешался в разговор:

— Даша, это правда. Познакомься с моей женой. Вот она! — И он взял Юлию, смутившуюся при виде Кузнецовой, под руку. — Вот она, Юлия…

Он не договорил, так как лицо Даши стало сразу серьезным, даже потемнело.

— Юлия? — сухо протянула Кузнецова. — Она твоя жена? Вот я, Гриша, если бы была на твоем месте, ни за что не женилась бы на ней.

— Почему? — удивился и растерялся Григорий и взглянул на Юлию, которая от слов Даши чуть побледнела и опустила глаза.

— Я и Ольга в половодье, возвращаясь из Рязани, чуть не искупали ее в ручье, — сказала Даша, — а ты женился на ней.

Заметив в глазах Юлии слезы, Даша рассмеялась и, рванувшись вперед, обняла ее. Осыпая поцелуями щеки, доб и губы, она закружилась с нею, выкрикивая:

— Поздравляю, поздравляю!

Отпустив Юлию, Даша обратилась к Григорию:

— Тарутин, и тебя поздравляю.

Лукерья Филипповна и гости прошли к столам. Ганьшина, несмотря на усталость, была весела. На ней синяя, из легкой шерсти юбка, черные туфли и белая батистовая блузка. На груди орден Трудового Красного Знамени. Она обвела взглядом столы и сказала:

— Уж какой раз я смотрю на них и каждый раз думаю: все ли поставлено и так ли? — Наклонилась к Тарутиной, шепнула: — А пироги укатали меня. Я согласилась бы три смены без отдыха проработать на поле. Анисимовна обезножела, отлеживается. Я говорю ей: «Иди нарядись», а она ни в какую: «Оставь меня, Луша. Дай мне полежать».

— Разве можно на столько людей напечь пирогов и печенья? — посочувствовала Тарутина.

— И напекли. На всех, Олечка! Всех накормим! — не без гордости ответила стахановка. — Вот только бы пироги и печенье понравились дорогим и желанным гостям…

Открылась дверь. Девушка внесла в зал букет цветов и преподнесла его Лукерье Филипповне.

— Спасибо, Уля! — поблагодарила она и оглянулась на цветы. — Ах, какие хорошие! Где это вы набрали их для меня?

Стройные и нарядные, девушки были похожи на огромный яркий букет живых цветов.

Они по очереди стали поздравлять Ганьшину, обнимать и целовать ее. Она была счастливая и радостная.

— Милые вы мои, хорошие вы мои, люблю я вас всех, хотя мне теперича и трудно соревноваться с вами в работе. Ох, как бы я хотела, девушки, помолодеть среди вас сегодня… — Лукерья Филипповна взволновалась, вздохнула. — Я, милые, и на десять лет согласилась бы…

Девушки улыбались, хором говорили:

— Лукерья Филипповна… тетя Луша, да вы и так молоды!

— В глазах у вас май, в волосах ни одной серебринки.

— Да я ведь рязанская, а рязанские долго не седеют.

— А в работе любую из нас, своих учениц, за пояс заткнете.

— Правда, девушки! Если б вы, Лукерья Филипповна, знали, как нам трудно соревноваться с вашей бригадой.

— Ой, как трудно! — подхватила со всей искренностью Уля, и ее смуглые щеки зарделись. — Когда вы, Лукерья Филипповна, вызвали мою бригаду на соревнование, я до того перепугалась, что всю ночь глаз не сомкнула. Да и мои комсомолки…

— Не сомкнула, — повторила Ганьшина. — Знаю, как ты, Уля, не сомкнула! А чья бригада в прошлой декаде мою бригаду перегнала, и почти на сто одиннадцать процентов? Твоя Уля. Я даже чуть в обморок не упала.

Девушки рассмеялись. Ганьшина обернулась к Тарутиной и сказала:

— Ольга, это все бригадирши с поля Ивана Степановича Изюмова, комсомолки все. И такие лихие…

— Лукерья Филипповна, мы и вас считаем комсомолкой, — вставила Уля, и ее карие глаза блеснули золотниками.

— Среди них немало партийных, — ласково отмахнувшись от Ули, доложила Ганьшина. — Олечка, милая, знакомься с бригадирами. Девушки, это Ольга Тарутина, а рядом с нею Даша Кузнецова, знаменитые ударницы, держат первенство добычи торфа не только, как вы знаете, на своем участке, но и в предприятии.

Бригадиры стали шумно и весело знакомиться с Тарутиной и Кузнецовой. В это время дверь широко распахнулась, на пороге показалась в ярко-васильковом платье девушка и громко сообщила:

— Лукерья Филипповна, приехали! Вышли из дрезины и поднялись в контору. Среди них товарищ Завьялов.

— Михей Иванович! — засуетившись и как бы испугавшись, воскликнула Ганьшина и спросила: — Анюта, ты сама встретила его?

— Нет, я была далеко, да и темно. Я по скрипу сапог определила, что это он приехал.

— Ну и дурочка ты, Анюта, — обиделась Лукерья Филипповна. — Думаешь, что только у одного Михея Ивановича сапоги со скрипом?

Громкий смех прокатился по залу. Анюта покраснела и застыла на месте и, моргая глазами, поглядывала то на Ганьшину, то на смеющихся бригадиров.

— У других начальников не скрипят сапоги, не слыхала, а вот у Михея Ивановича, — стояла упрямо на своем Анюта, — скрипят, и так, что за четыре барака можно расслышать, особенно ночью.

Услыша за спиной у себя хохот, Анюта вздрогнула и отбежала от двери.

Появился Завьялов — директор предприятия. За ним в зал вошли парторг ЦК, парторг МК партии Ивановский, начальник участка Сальков и начальник поля Изюмов. Самым последним вошел парторг поля. Наступила тишина: смех и говор девушек прекратились. Завьялов, держа в руке большой сверток, шагнул к Ганьшиной. Скрип начищенных до ослепительного блеска сапог прозвучал так, как будто где-то на болоте пропел дергач. Поздравив Лукерью Филипповну, Завьялов три раза поцеловался с нею и вручил ей подарок от предприятия. За ним поздравили Ганьшину парторг ЦК и другие руководители.

Лукерья Филипповна, со слезами на ресницах, пригласила гостей к столу.

Гости стали шумно усаживаться за столы. Михей Иванович Завьялов, увидав смуглолицую и кареглазую Анюту, обратился к ней:

— Это вы сказали, что только у Михея Ивановича сапоги со скрипом? Это, пожалуй, правда. Вы не ошиблись. Я не один раз головки сапог в воду на ночь опускал, а они после этого еще сильнее скрипят. Салом мазал подметки — не помогает.

— А вы, Михей Иванович, шильцем дырочки сделайте в подметках, а в дырочки маслица деревянного пустите, вот они и перестанут скрипеть, — пошутила Лукерья Филипповна.

— Сегодня же, как вернусь домой, проделаю эту операцию.

За столами стало тихо. Все замерли в ожидании. Лукерья Филипповна от множества устремленных на нее глаз растерялась и слегка побледнела.

— Товарищи, — взглянув на Ганьшину, начал парторг ЦК, — я от имени райкома партии и от имени треста поздравляю знаменитую ударницу, проработавшую четверть века на трудном участке трудового фронта — на добыче торфа, Лукерью Филипповну. — Он коротко рассказал о работе Ганьшиной, отметил ее достоинства как бригадира и человека, передохнул и закончил: — А теперь, Лукерья Филипповна, позвольте еще раз поздравить вас с получением высокой награды и пожелать вам от всего сердца здоровья на многие и многие годы. — Он поднял рюмку и чокнулся с виновницей торжества.

Тарутина, Кузнецова, Гольцева и другие бригадиры от своего имени и от имени девушек своих бригад поздравили Ганьшину.

Ломкий, мелодичный звон рюмок несколько минут разливался по залу.

Ольга Тарутина и Кузнецова пили мало, Юлия и Григорий сидели за последним столом, никого не замечали вокруг себя, Ольга видела, как Григорий то и дело подкладывал закуски на тарелку Юлии и часто заглядывал ей в сияющие глаза, как бы пытаясь угадать ее желание. Вот сейчас он положил рыжиков на ее тарелку. Юлия нежно ему улыбнулась. Ольга перевела взгляд на девушек.

«Такими людьми, как эти девушки, сильна Советская держава», — подумала Тарутина.

Торфяницы непринужденно и просто шутили, смеялись, говорили о работе, о войне. У некоторых девушек, когда они вспоминали о близких и дорогих людях, павших за родину, глаза темнели и наполнялись слезами.

Тарутина высоко ценила таких девушек за их выдержку и сильный характер, благодаря которому в их сердцах не было простора для горя и черной печали. Находясь среди них, Тарутина чувствовала себя необычно хорошо. Ей хотелось слушать и слушать их разговоры, самой говорить, веселиться месте с ними.

Ольга снова посмотрела на молодоженов. Они были заняты исключительно друг другом; их большое счастье мешало им видеть все то, что происходило вокруг них. Тарутиной их поведение и в этот раз не понравилось.

«Что же это они никого не замечают вокруг, словно сидят у себя в комнате, а не на юбилее Лукерьи Филипповны?»

Ольга резко отодвинула стул, машинально, не отдавая себе отчета, взяла рюмку и, расплескивая вино, вышла из-за стола и направилась к Григорию и Юлии. А подойдя к ним и взглянув на их счастливые лица, она растерялась, как-то обмякла вся, словно их любовь наполнила теплом и светом ее сердце, и сказала им совершенно не то, что хотела сказать.

— Гришка и Юлька, я хочу выпить с вами, — предложила она. — Хочу выпить за то, чтобы ваша жизнь была чистой и полной. За то, что Тарутины любят однажды — однолюбы…

Григорий и Юлия поспешно поднялись.

— Точно, сестрица, Тарутины однолюбы. Уж как полюбят, так и до гроба, — согласился Григорий.

Девушки, сидевшие против молодоженов, завистливо улыбнулись и поднялись.

— За это и мы выпьем. Можно чокнуться и нам с вами? — предложили они хором.

— Конечно, — подхватил обрадованно Тарутин.

Глаза у всех засияли, заискрились. Ольга чокнулась с братом, а потом с Юлией. И за их столом мягко, как звук струны, разлился звон рюмок. Все выпили за счастье Григория и Юлии. Тарутина, держа пустую рюмку, улыбнулась и подумала: «Брат и Гольцева глубоко счастливы, а я, дура, хотела своими словами омрачить начало их семейной жизни. Как я рада, что сказала им не то, что собиралась, когда поднялась со стула!»

— Спасибо, Ольга, за хорошие слова, — промолвил Григорий. — И вам, девушки.

Он протянул руки, чтобы обнять сестру, но та шутливо отстранила его.

— Мы, вероятно, не досидим до конца вечера, — шепнула Гольцева Ольге. — Ты прямо, как закончится праздник, так и заходи к нам… вместе с Дашей.

Стоял гул голосов. Трудно было разобрать, о чем говорили гости. Ганьшина беседовала с Завьяловым и парторгом ЦК. К их словам прислушивался начальник участка Сальков. Больше говорила Ганьшина. Тарутина уловила только несколько ее фраз, относившихся к девушкам.

— Мои торфяницы, Михей Иванович, как и я сама, беспартийные большевички. Да и работаем мы, как вы знаете, на совесть. Это я говорю про своих девушек. Что касается, Михей Иванович, вот их, — Ганьшина кивнула на бригадиров, сидевших против нее, — передовая гвардия на заготовке топлива. Но и я со своей бригадой, — взглянув на парторга ЦК, она твердо сказала, — не отстаю от них, а даже, Илларион Ионович, частенько обгоняю эту молодую гвардию. Однако должна признаться, что эти бригадиры и меня с моей бригадой нередко берут в крепкий оборот. Вы же знаете, Илларион Ионович, в труде, в товарищеском соревновании — счастье. Это правда! Как же нам, советским женщинам и девушкам, не быть счастливыми, когда от нашего труда родина с каждым часом становится сильнее. Как же нам, советским женщинам и девушкам, не радоваться, когда наш дружный труд помогает Советской Армии уничтожать фашистов! Ведь это так, Михей Иванович? — обратилась Ганьшина опять к Завьялову.

— Разрешите, Лукерья Филипповна за ваше здоровье еще рюмочку?

— Пожалуйста.

Анисимовна с помощницами вышли из-за столов и тут же вернулись с огромными блюдами, на которых, чуть дымясь, горками лежали разрезанные на куски пироги. Потом принесли три огромных самовара и с чрезвычайной осторожностью водрузили их на столы.

Тарутина смотрела на хозяйку, которая, прислушиваясь к веселым голосам и аплодисментам, тихо улыбалась — была очень довольна. Глаза Ганьшиной то вспыхивали огоньками, то становились влажными. Тарутина тоже была рада тому, что так хорошо и богато празднуют юбилей старой, заслуженной торфяницы. Лукерья Филипповна, поймав на себе взгляд Ольги, встряхнулась и воскликнула, обращаясь ко всем гостям:

— Товарищи, товарищи! Гости мои дорогие, послушайте, что я скажу вам!

Глаза гостей устремились на хозяйку праздника, Лукерья Филипповна вздохнула и стала говорить, сильно волнуясь:

— Наше поле в сушке и уборке торфа идет впереди других полей не только нашего участка, но и полей соседних участков. Это так, товарищи. Но есть бригады, которые далеко перегнали мою бригаду и подруг-бригадиров, соревнующихся на добыче топлива. Впереди всех и далеко впереди бригады Ольги Тарутиной и Даши Кузнецовой. Бригадиры нашего поля отстали от них в сушке и уборке торфа. Правда, товарищи, Ольга Тарутина и Даша Кузнецова работают бригадирами не на нашем поле, а на участке Нила Ивановича, но мы все же должны выпить за трудовые успехи и за здоровье этих бригадиров и их девушек. Ура, дорогие гости!

Все поднялись, прокричали «ура» и двинулись к Тарутиной и Кузнецовой, чтобы чокнуться с ними. Ольга и Даша смутились и подняли рюмки. Сильно взволнованные, они то и дело повертывались то в одну сторону, то в другую, чтобы со всеми чокнуться и поклониться на приветствия.

Последними чокнулись с девушками Григорий и Юлия. Григорий при этом сказал:

— Ольга, Юлия много говорила мне о тебе, о твоей работе.

Юлия чокнулась с Тарутиной и твердо сказала:

— Ольга, я вызываю тебя на соревнование. Я со своей бригадой обязуюсь…

— Ты что, Юля, пьяна от счастья или вина? — шепнула Тарутина на ухо Гольцевой.

— От счастья, — чуть слышно ответила Юлия.

— Не принимаю твой вызов. Вот за счастье твое еще раз, Юлька, выпью. — Ольга налила вина в бокальчик и выпила.

Гольцева густо покраснела и растерялась.

— Ладно. Пью за твое здоровье, Ольга.

Другие бригадиры, в их числе и Ганьшина, вызвали Тарутину на соревнование. Ольга выслушала, а когда шум затих, спокойно сказала:

— Хорошо, товарищи. Я вызов приму тогда, когда вы достигнете наших процентов добычи торфа. После этого начнем соревнование.

— Верно, — поддержал Тарутину Завьялов.

Все зааплодировали. Потом Лукерья Филипповна обратилась к Юлии:

— Гольцева, а ты что же не вызвала Кузнецову?

Она хотела еще что-то сказать, но не успела, так как открылась дверь и послышался громкий голос:

— Кто здесь, граждане, будет Ганьшина? Ей телеграммы!

Стало тихо. Лукерья Филипповна приняла из рук почтальона три телеграммы и расписалась. Тарутина видела, что ударница сильно разволновалась и никак не могла вскрыть их.

Она развернула одну телеграмму. Руки ее дрожали, и листок трепетал, как живой, — вот-вот вырвется и улетит. Глаза ее стали влажны.

— Ничего не вижу, Михей Иванович, что в ней написано, — вздохнув, проговорила она.

Завьялов взял телеграммы, поднялся и громко, густым голосом прочитал:

— Товарищи, внимание! Нашим дорогим юбиляром получены поздравительные телеграммы от Московского Комитета партии, от наркома электростанций и от Рязанского обкома партии. — И он, с разрешения Лукерьи Филипповны, огласил их содержание.

Когда кончил чтение и вернул телеграммы Ганьшиной, все за столами поднялись, еще раз поприветствовали знаменитую ударницу и пожелали ей здоровья на многие и многие годы.

Лукерья Филипповна расплакалась.

— Вы уж простите, дорогие гости, меня за слабость… — промолвила виновато Ганьшина.

— Ничего, ничего, Лукерья Филипповна, — проговорил Илларион Ионович. — Вы нас, гостей, простите, что про пироги забыли… дали им немножко остыть.

— Это справедливо, — поддержал Завьялов. — Чтобы мировые пироги не обижались, я принимаюсь за них! — Держа в одной руке нож, а в другой вилку, Михей Иванович под дружный смех и одобрительные возгласы принялся за пирог.

— Вы правы, — утирая платком раскрасневшееся лицо, промолвила Лукерья Филипповна.

Все гости дружно приступили к пирогам и стали пить душистый чай.

Тарутина, заметив, что под зарумяненной корочкой не яйца с мясом, а урюк, нахмурилась и шепнула Кузнецовой:

— Даша, сладкий попал, а я хотела…

— Да ты не с того блюда взяла, — сказала Даша. — Возьми вон с того и попадет тот, какой тебе нужен.

— Неудобно. Я еще этот не съела, а потянусь за другим. Скажут: «Эно какая завистливая», — ответила с улыбкой Ольга.

Кузнецова взяла с другого блюда кусок пирога и, подавая его подруге, сказала:

— Вот тебе с мясом. Ешь.

Все немножко устали от обильных закусок, от выпитого вина и водки, от пирогов, начиненных мясом и яйцами, урюком и грибками рыжиками, от тостов и речей. Лица у многих торфяниц казались утомленными; им хотелось домой в постель — ведь завтра надо рано выходить в поля. Тарутина подумала: «Устали на поле. Пришли сюда не поужинав они, вот и отяжелели от такого богатого угощения. Да и я немножко устала». Она взглянула на крайний стол — брата и Юлии за ним не было, ушли.

«Гриша через два дня опять уезжает на фронт, а Юлия будет от зари до зари заготовлять со своей бригадой топливо на поле, как многие тысячи девушек», — вздохнув проговорила про себя Ольга.

Девушки поднялись из-за столов. Через две-три минуты протяжно захрипел патефон. Начались танцы. Даша Кузнецова позвала Ольгу. Подруги, прислушиваясь к музыке, остановились у окна. Свежий ночной воздух слегка колыхал края шторы. Тарутина выглянула в окно.

Луна плыла по синему небу и молочно-латунным светом заливала крыши и стены бараков, середину улицы и вершины деревьев, шелестевшие молодой, почти темной листвой и хвоей.

— Как хорошо на улице! — промолвила Тарутина.

Одни еще продолжали танцевать, другие вышли из барака, чтобы освежиться. Лукерья Филипповна, сидя за столом, улыбалась, глаза ее молодо светились. Одна из девушек, заметив, что Тарутина смотрит на Ганьшину, сказала Ольге:

— Тетя Луша рассказывает о том, как была в Кремле, в приемной Калинина, в группе награжденных генералов, академиков, инженеров и Героев Советского Союза, как Михаил Иванович вручил ей коробочку с орденом. Очень интересно! Подите послушайте…

Ольга и Даша хотели было подойти к Ганьшиной и послушать ее рассказ, но опоздали — Лукерья Филипповна замолчала и поднялась. Илларион Ионович и Михей Иванович Завьялов, Изюмов, парторг МК Ивановский и начальник участка Сальков по очереди пожали руку Ганьшиной. Потом они все, громко разговаривая, стали раскланиваться с девушками. Илларион Ионович и Михей Иванович спросили:

— Ночуете у Лукерьи Филипповны? Если нет, то мы подвезем вас на дрезине до вашего поселка.

— Они у меня ночуют, Илларион Ионович, — вмешалась в разговор Лукерья Филипповна. — Я еще вместе с ними чайку попью. А вы поезжайте. Большое вам спасибо, что вспомнили старую торфяницу. Спасибо! — Она хотела что-то еще сказать, но запнулась, заморгала.

Илларион Ионович и Михей Иванович обняли ее и успокоили. Ганьшина провела платком по глазам, рассмеялась и пошла провожать гостей до дрезины, которая стояла у конторы участка.

До слуха Тарутиной донесся скрип сапог Михея Ивановича. Она улыбнулась и подумала: «У него и в прошлом сезоне сапоги скрипели, это я отлично помню. Михею Ивановичу, кажется, нравится этот скрип?» Затем она обратилась к Даше:

— Пойдем и встретим Лукерью Филипповну.

Над поселком сияла полная луна. Подруги пересекли улицу и, повернув к конторе участка, невольно остановились: из лесочка тянулись полосы лунного света и длинные тени деревьев. Было очень красиво и таинственно. За деревьями мглисто сверкало озеро. Подруг потянуло к нему. Они вошли в лесочек, но тут же отпрянули назад, замерли — у самого берега стояли в обнимку Григорий и Юлия, слегка покачиваясь, словно их колыхал ветерок. Они смотрели на озеро, на поверхности которого трепетало бледно-желтое отражение луны.

— Две луны, — вздохнула Кузнецова, — одна в озере, а другая в небе. Даже жуть берет смотреть на них! Идем отсюда.

— Да, идем, — торопливо согласилась Тарутина, — не будем мешать…

Когда Ольга и Даша вернулись в барак, патефон уже не играл. Одни девушки из бригады Ганьшиной убирали со столов, другие, переодевшись в будничные платья, работали на кухне. Там стоял такой звон и лязг, точно большим колесом дробили стекла. Лукерья Филипповна позвала Ольгу и Дашу в свою комнатушку.

— Устали? Отдохните.

— А вы не устали? — спросила Тарутина.

— Какое там! — улыбнулась Лукерья Филипповна. — Все косточки болят. Но счастлива… Я еще чайку попью.

— Тогда и мы, — сказали в один голос Ольга и Даша.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Был теплый вечер. Только что прошедший ливень раньше времени загнал торфяниц в бараки.

Соня, несмотря на то что сильно устала за день на разливе гидромассы, нарядилась и вышла на улицу. Аржанов встретил ее у входа в столовую и предложил пройтись. Соня отказалась и отправилась в бригаду Тарутиной: ей очень хотелось побывать у прославленных землячек, поговорить с ними, повеселиться у них. Аржанов недружелюбно, со злой ухмылкой поглядел на девушку и зашагал в другой конец поселка.

Соня вошла в барак землячек и увидела, что многие из девушек здесь тоже нарядились в праздничные платья, собрались в клуб. Ольга и Даша сидели на койке и тихо беседовали. Соня подсела к ним, но тут же, подумав, что мешает их беседе, встала и хотела было отойти к другим девушкам. Ольга и Даша остановили ее и силой посадили возле себя, на койку.

— Посиди, — тихо сказала Даша. — У нас никаких секретов нет. Я только что получила письмо от майора. Он жив и здоров, кланяется всем девушкам нашего села, работающим на добыче торфа, справлялся о Косте.

— Напиши поклон и от меня майору, — попросила Ольга. — А я вот от папаши давно не имею писем. Жив ли?

— Обязательно, — ответила Даша. — И отец твой напишет тебе. Знаешь, как ходит у нас почта… Я своему майору, — слово «своему» она сказала как-то нечаянно, сильно покраснела и опустила глаза, — четыре письма послала, а он получил только одно. Остальные, знать, затерялись. Я рада, что дошло до него письмо с моей карточкой.

— Он любит тебя? — спросила Ольга, взглянув на смущенную подругу.

— Да, — вздохнула Даша. — Он написал мне об этом… и я ответила ему тоже. Правда, в последнем письме он пишет: «Если я, Дашенька, буду тяжело ранен, я освобожу тебя от данного тобой мне слова». Чудак! Мне обидно читать в письме такие слова. Я даже расплакалась, когда прочла их в первый раз, а потом одумалась и сказала себе: «А я не могу освободить себя от слова, данного ему».

— Так пиши сейчас же, — посоветовала Ольга и поднялась. — А я пойду дошивать платье. Шелковое-то мне тут жалко трепать.

— Хочешь сказать — не перед кем? — усмехнулась Даша. — Не печалься. Думаю, что и ты скоро получишь от Павлова весточку. Кажется, он в этом же районе работает.

Даша достала тетрадку и карандаш и стала писать.

Ольга села на табуретку, взяла бордовое платье и принялась шить. Соня стояла возле нее. Она заметила, что лицо у Ольги немножко грустное, нижняя губа чуть-чуть вздрагивала, черные глаза подернуты дымкой.

«Неужели Ольга, о которой все только и говорят, о которой пишут в газетах, так несчастна в личной жизни? Вот если бы я была на ее месте и со мной говорили бы по телефону из ЦК партии, так я бы была на девятом небе», — подумала Соня и, вздохнув, сказала:

— Оля, такой цвет платья тебе очень к лицу.

— И тебе, — не поднимая глаз отозвалась Ольга. — Этот цвет идет всем брюнеткам. Соня, что ты так странно глядишь на меня?

Соня смутилась, улыбнулась.

— Да ты же сейчас ни разу не посмотрела на меня, и говоришь…

— Я чувствую.

Соня вспомнила взгляды Аржанова, которые ловила случайно на себе и от которых ей было неприятно, так неприятно, что сердце замирало от стыда.

— Я тоже иногда чувствую чужие взгляды на себе, и мне всегда от них нехорошо бывает.

— Нет, Сонечка, я не чувствую этого от твоих взглядов.

Девушки, уже нарядные, подошли к Ольге и стали звать ее в клуб. Ольга отказалась, сказав им, что должна дошить платье. Они не стали настаивать. Весело щебеча и пересмеиваясь, вышли из барака. Ольга, проводив подруг, сказала Соне:

— Иди и ты повеселись. Что сидеть в бараке-то с затемненными окнами!

Соня догнала девушек уже на улице. Солнце давно село, и заря уже догорала. Высоко, в темной синеве зажигались мелкие и крупные зеленоватые звезды.

У дверей клуба толпились торфяницы, грызли семечки, поплевывая шелухой. Немножко в стороне парень, заломив картуз на затылок, сидел на толстом пне и наигрывал «Камаринскую». Перед ним, охая и приговаривая, плясали в цветных платьях несколько пар девушек. Над ними то и дело вспыхивали светлые платочки.

В клубе выступали рассказчики, певцы, гармонисты, балалаечники и скрипачи из кружка самодеятельности. Программа скоро была исчерпана, но слушатели не хотели расходиться по баракам, им хотелось еще посидеть в зале, полущить семечки, посмеяться. В первом ряду ребятишки увидели дедушку Корнея, шумно попросили его:

— Дедушка Корней, расскажи нам сказку, да какую посмешнее!

— Просим, дедушка Корней! — поддержали ребят девушки и дружно захлопали в ладоши.

* * *

Дед Корней хотел ночевать в клубе, но, выйдя на улицу, поглядел на небо и раздумал. Над поселком еще звенели голоса девушек. У какого-то барака жаркой дробью сыпала гармошка, стучали в такт ей каблучки пляшущих. Корней прислушался.

«Вот и я когда-то был таким, — подумал он и быстро повернул от клуба. — Да я и теперь, если отбросить годы, еще не стар. Что за годы семь десятков, если память ясна, как июньский день!»

Корней подростком ушел из деревни. Он работал в железнодорожном депо — помогал старому смазчику смазывать паровозы. Работа была не тяжелая, но зато грязная. Возможно он остался бы на этой работе, если бы не пугали его паровозы — стальные чудовища: они своим пыхтением и лязгом нагоняли на него ужас.

«Убегу!» — сказал он тогда себе и убежал. Очутившись в Москве, он больше месяца был без работы и вытерпел немало лютого горя. Потом он пристрастился к бродяжничеству. Ходил по большим дорогам и выбирал себе спутниками мечтателей, которые искали лучшей жизни; правда, они нигде ее не находили, но все же искали и верили, что найдут.

Он ходил из города в город только потому, что это хождение нравилось ему, — в этом движении он не чувствовал никакой власти над собой, был свободен, как птица небесная. К водке и курению не пристрастился. В пути, где-то между Владимиром и Нижним Новгородом, его, застал призыв ратников запаса, и он завернул в уездный город, явился в управление воинского начальника. Его мобилизовали. Он участвовал во многих сражениях. Поднимался на Карпаты, был два раза легко ранен, лежал в лазаретах, в дни Февральской революции был выбран в солдатский полковой комитет. В Октябрьские дни он приехал с другими депутатами в Петроград и позднее отбыл со своим полком на юг, на подавление корниловского мятежа.

Всю гражданскую войну Корней провел на южных фронтах. Демобилизовавшись из Красной Армии, он поступил на службу в губернский земельный отдел. Но служба эта ему не понравилась. За четыре года до Великой Отечественной войны он попал на Шатуру, простудился, пролежал больше двух месяцев, а когда выздоровел, поселился в глубине леса, среди озер и болот в какой-то заброшенной избенке и стал плести корзины для носки торфа. Заработок у него был хороший. Рыбы в озерах было много, грибов также, ягод разных изобилие, знай только не ленись — лови и собирай! Да ему, старику, не так уж много и требовалось.

Корней шел быстро. Воздух был влажен и тепел, как парное молоко. Надоедливо жужжали комары. Старик отломил ветку и, обмахивая ею лицо, вошел в лес, уверенно зашагал по знакомой тропе. В лесу было темно, и только в просветах между деревьями синело небо, светили крупные звезды. Трепетала листва на осинах и напоминала своим шумом движение воды, плеск ее струй.

Когда Корней вышел из чащи, ему в глаза сверкнуло темное зеркало озера, усеянное бликами звезд. У берегов оно было затенено вековыми елями, березами и осинами. Раздался плеск. Это щука бросилась за рыбешкой. Зашуршали камыши и затихли. Старик нагнулся и нащупал рукой камень, возле него колышек и привязанный к нему конец веревки. Он хотел было вытянуть верши, но раздумал. «Куда девать рыбу? Не нести же ее в вершах!» Он выпрямился и решительно зашагал вдоль озера в глубь леса.

По узкой тропочке, светлевшей из травы, Корней вышел на бугорок, к семье старых, косматых елей, стоящих великанами над берегом, остановился у бревенчатой избенки и толкнул дверь сеней. Войдя в избушку, он зажег лампу. Она желтовато осветила тесное помещение, обитые фанерой стены, стол, табуретки, устланный еловой хвоей земляной пол, деревянную кровать, накрытую суконным одеялом.

На столе стояли солонка, глиняный кувшин с ключевой водой и эмалированная кружка. В красном углу, на конике, лежали книги.

Корней нацедил из кувшина воды в кружку, отрезал от ржаной краюшки ломоть, посолил и стал есть.

— Ну вот и сыт, — проговорил он, пряча хлеб в стол. — Теперь можно и на боковую.

Он сиял пиджак и сапоги, погасил свет и повалился в постель.

Время уже давно перешло за полночь.

Корней скоро заснул.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Соня стояла у бровки, опершись на лопату. Федька Аржанов сидел в нескольких шагах от нее. Из-под козырька выбился чуб светлых волос, голубые нагловато-насмешливые глаза парня были устремлены вдаль, на разливальщиц. Соня смотрела в другую сторону, на цаповщиц, дружно работавших цапками. Они шли в ряд, их лица были напряжены, казались каменными. За картой цаповщиц ходили тракторы и своими гусеницами прессовали и формовали торф. Куски торфа повертывались и, вылетая из-под гусениц, ловко ложились рядами. К цаповщицам подошла с циркулем техник Варя.

Увидев ее, Соня обрадовалась и хотела крикнуть ей, но воздержалась: нельзя заниматься личными разговорами в рабочее время. Варю она не видела больше месяца — с того самого дня, как Волдырин направил ее в бригаду разливальщиц. Сама же Варя ни разу не зашла к Соне, не заходила и в барак своих землячек. Варя не заметила Соню — свернула в другую сторону.

Соня направилась к разливальщицам. Колышки-крестовки были набиты ею на незалитых картах. К этой работе она привыкла и выполняла ее быстро. Она, как и в первые дни, помогала разливальщицам перекатывать трубы, класть бревнышки через канавы, не переставая следить за бровками, а когда помогать было некому — вытаскивала пни и разный мусор из канав, чтобы не застаивалась вода, лучше просыхала гидромасса. Она хорошо помнила слова парторга Долгунова: «Чтобы высох торф на славу, в чистоте держи канаву».

Соня, увязая до колен в коричневой пузырящейся жиже только что залитой карты, насыпала землю на низкие места бровок, чтобы гидромасса не могла там прорваться и засорить канавы. Подошел Федька Аржанов и остановился позади нее.

— Вы все дуетесь на меня? — сказал он тихо, чтобы не слышали разливальщицы.

— Не думала, — отозвалась Соня, не глядя на Аржанова.

— Значит, не сердитесь? — спросил еще тише Аржанов. — Спасибо. А я все время беспокоился, что…

— Я просто не думала и не думаю о вас, — пояснила Соня и, бросив лопату на бровку, пошла помочь разливальщицам перекатывать трубы.

Скуластая Фрося улыбнулась.

— Соня, что же ты не дашь этому огарку поговорить с тобой? Разве не обидно ему, такому красавчику, ухаживать и рассыпаться в любезностях перед тобой больше месяца?

Девушки рассмеялись. Улыбнулась сухо и Соня.

— Давайте! Что стали, мои красавицы?! — крикнул Свиридов. — Так будем работать — отстанем от других бригад. Поговорите о своих делах потом.

Девушки уперлись руками в трубы и покатили их по карте. Когда трубы были установлены, Свиридов отдал команду, чтобы подавали гидромассу. Через несколько минут трубы задрожали от напора, зашипели на стыках. Гидромасса поплыла с бурливым шумом по карте. Соня бросилась к бровкам.

Кончился рабочий день. Девушки вымыли руки и брезентовые рукавицы в канаве и потянулись к поселку. Соня же должна еще остаться на карте, следить, чтобы гидромасса, все еще бурлящая, не прорвала где-нибудь бровки и не ушла в канавы. «Как заклекнет, так и пойду», — решила она.

Солнце садилось, стало мутно-красным, цвета перезрелой малины. Залитые только что карты сверкали разноцветными огнями.

Бригады одна за другой уходили с полей. Одни шли молча, другие — с песнями. Звонкие и красивые голоса наполняли воздух то веселыми, то печальными мелодиями. Прислушиваясь к песням, Соня как бы была во власти их содержания: грустила, любила, ждала, радовалась, прощалась и расставалась с любимым, которого не знала, а только чувствовала в своих девичьих мечтах, в своем туманном воображении. Она вздохнула и взглянула на Аржанова. Он стоял боком к ней и глядел на торфяниц, уходивших с поля. «Неужели он любит меня? Если бы не любил, не стал бы столько времени тратить на ухаживание за мной, — подумала Соня, смягчаясь и добрея. — Быть может, девушки говорят так много плохого о нем только потому, что он не обращает на них никакого внимания?»

Заметив взгляд Сони, Аржанов сказал:

— Опять вы так смотрите на меня, как в тот раз? Неужели вы все думаете, что я враг вам? — лицо Федьки покраснело, губы вздрогнули от обиды, а голубые глаза подернулись грустью, — Ваш взгляд говорит, что я противен вам, вашему сердцу. Да-да! — воскликнул он. — И это правда! Кажется, что я, как ни стараюсь угодить вам, никогда не заслужу того, чтобы вы были доверчивее ко мне.

— Я случайно взглянула на вас, — смутившись, соврала Соня. — Я сейчас думала об отце. От него писем нет более трех месяцев. Не убит ли он?.. Вот и взгрустнула…

— У вас отец на фронте? — удивился Аржанов.

— С начала войны.

— А я и не знал!

— Мой отец ушел добровольно. Он майор, — не без гордости за отца сообщила Соня, но тут же, покраснев, пожалела, что сказала об этом. На лице Аржанова за напускным сочувственным выражением она увидела другое.

— А вас мобилизовали на добычу торфа? — поспешил спросить Федька.

— Училась я, — ответила Соня, — в девятом классе. На торф пошла добровольно. После войны окончу десятый класс — и в университет, на медицинский.

Аржанов, глядя в землю, проговорил:

— Теперь я вижу, что вам трудно на болоте. Как мне жаль вас! Помочь, быть может, надо вам? Я помогу.

— Вы? Мне? — удивилась Соня. — Чем же вы поможете мне?

— Хорошим словом.

— Вы уже немало сказали хороших слов, — улыбнулась чуть иронически Соня.

— Деньгами, если у вас имеется нужда в них. И много могу дать. Не стесняйтесь.

Соня улыбнулась, испытующе наблюдая за выражением лица своего собеседника. Потом отрицательно качнула головой.

— Нет, Аржанов, деньги мне не нужны.

— Глядите. Вам виднее. Но если что… Ну, скажем, понадобятся деньги вашей мамаше или…

— Или моему жениху, — рассмеялась девушка, — или…

— Так вот, Соня, — возвышая голос, твердо, подчеркивающе сказал Аржанов, — я всегда дам вам. Ведь мы, комсомольцы, обязаны выручать друг друга в беде. Не так ли.

Соня кивнула головой в знак согласия и отвернулась. Федька украдкой, сбоку посмотрел на нее. Она, даже в неуклюжей спецовке, рукавицах и резиновых сапогах, забрызганная гидромассой, была стройна, а смуглое, с большими, подернутыми дымкой грусти черными глазами лицо ее было очаровательно.

Красота девушки так взволновала Аржанова, что он открыл рот, хотел сказать ей, что любит ее, но запнулся и не сказал. Соня же, поймав на себе его оценивающий взгляд, побледнела.

Мимо проходили торфяницы — они шли с дальних полей, от горизонта. В вечернем синеватом воздухе как-то странно светились их лица, ярко поблескивали глаза. Одни бригады проходили молча, другие — с разговорами, третьи — с песнями. Одни пели дружно, хорошо, другие тянули какую-то канитель, длинную и непонятную, третьи не пели, а как бы рубили капусту. Недалеко от Сони прошли бригады Кати и Даши.

«А где же бригада Ольги?» — подумала Соня.

Она еще раз обошла бровки, лопатой поправила их. Гидромасса уже не пенилась и не шипела, была похожа на темный стынущий студень на гигантском противне. Туман усиливался, густел и тихо клубился. Соне показалось, что это был не туман, а медленно переходили с места на место, отсвечивая розоватыми спинами, отары белых овец. Кусты на канавах пропали в поднявшемся тумане. Где-то заскрипел дергач, ему откликнулся другой. Всхлипнул перепел: «Спать пора! Спать пора! Спать пора!» — и сразу умолк — заснул. Наступила тишина. В потемневшем небе зажглась яркая звезда.

Вдруг из тумана неожиданно показалось что-то большое и серое. Соне даже стало страшно от этого, и она отступила по бровке.

— Да это Ольгина бригада, а я, дура, испугалась! — радостно воскликнула Соня. — А вот и Ольга сама, третьей в цепочке!

Она бросилась навстречу девушкам.

— Идем, Соня, — увидев Авдошину, предложила Ольга. — Гидромасса твоя уже застыла и не уйдет из канавы, хотя на поле Волдырина все может случиться.

Девушки рассмеялись.

— Идем. — Соня присоединилась к ним.

Аржанов злобно поглядел на Ольгу, а когда она поравнялась с ним, он озорно обратился к ней:

— Да ты так, Тарутина, до семисот, мать… дойдешь…

Ольга молчала, как бы не замечая Федьки.

Соня растерялась. Ей было стыдно взглянуть на Ольгу и на других девушек.

— А ты, хайло, не сквернословь, — сухо сказала Глаша и остановилась.

Остановилась и вся бригада, следовавшая за нею. Аржанов захохотал.

— Дура! Кто на болоте не ругается? Разве я зло? Я это жалеючи вас говорю. — И он опять обратился к Ольге: — Пойми, Тарутина, если ты будешь так гнать, то твои девочки не только облысеют, а…

Он не договорил. Глаша ударила его плашмя лопатой по голове. Федька упал в гидромассу, тут же вскочил и бросился на Глашу, но был снова сбит с ног. Барахтаясь в гидромассе, он закричал:

— Караул!

Девушки дали ему подняться. Аржанов метнулся было в сторону, но они остановили его, подняв лопаты.

— Стой! Мы тебя отучим сквернословить среди девушек!

— Будешь сквернословить или не будешь? Говори, а то твоя поганая башка получит еще полдюжины лопат!

— Он не слышит, немым стал! Девушки, дайте Федьке изо рта и ушей гидромассу выбрать!

— Ждать станем барина такого! — крикнула Глаша и двинула лопатой, тыльной ее стороной, Аржанова по спине.

Он взвыл и втянул голову в плечи.

— Не буду!.. Никогда не услышите! — Отплевываясь от лопавшей в рот и нос жижи, Аржанов вылез на бровку. — А теперь отпустите!

— Не торопись, миленок! — сказала Глаша. — Многие из нас среднюю школу окончили, мы уж не так некультурны и неделикатны в обхождении.

— Это я вижу, — проговорил Федька.

— Нет, миленок! — возразила Глаша. — Ты еще не все видишь.

Девушки громко засмеялись. Только Ольга и Соня не смеялись: первая стояла с каменным лицом и холодным взглядом, а вторая — в страхе, не чувствуя под собой земли, ничего не понимая, что происходит вокруг нее.

— Раз мы тебя, Федька, так неделикатно вываляли в гидромассе, — начала деловым тоном Глаша, — так мы тебя и выкупаем в канаве, в валовой. Давайте-ка, подруженьки!

Девушки с хохотом схватили парня за руки и за ноги, поднесли к валовой канаве и с размаху бросили в воду. Аржанов скрылся в воде и тут же вынырнул, фыркая, отдуваясь и работая руками и ногами, чтобы не окунуться опять с головой, он мутным взглядом уставился на хохочущих девушек.

— Федька, покупайся!

— Нас не ругай, что вода грязна! За это поблагодари своего дружка Волдырина! Прощай!

— Не вздумай еще раз скверно выразиться, а то будешь, как селезень, плавать до утра в этой канаве!

— Идемте, — позвала Ольга, — оставьте его!

Бригада тронулась к поселку.

— А как, девоньки, Аржанов не пожалуется на нас? — спросила Нюра.

— Кому? Долгунову? Так он ему, комсомольцу, за сквернословие такого жару даст, что он и про баню позабудет!

— Вот Волдырин не жалуется, как будто его из теплушки и не выбрасывали!

— И сорока тысяч как и не было.

— У него их и нет, девоньки.

— Эти деньги на собрании, когда станут подписываться бригады на танковую колонну, мы внесем от имени Волдырина.

— При чем тут его имя? — возразила Глаша. — Ведь эти деньги он выручил от продажи продуктов, взятых им у наших матерей. Так надо и сказать… Это же денежки — взятки Волдырина.

— Верно, — сказала Ольга, — но мы должны их внести от его имени.

— И все узнают, откуда у него такие деньги, — сказала Таня.

За разговором бригада незаметно дошла до поселка. Соня отделилась и молча повернула к своему бараку. Ольга остановила ее, обняла.

— Соня, ты недовольна, что девушки так обошлись с техником Аржановым? Он, пойми, стоит этого! Мы еще в селе дали себе слово, что сквернословов не потерпим. Так вот, сестричка, техник Аржанов должен пенять на себя…

— Я не защищаю Аржанова, — сказала смущенно Соня, — но он при мне никогда не ругался. Сегодня его что-то взорвало. Я еще ни разу в течение месяца не видела его таким.

— Да, взорвало, — улыбнулась Ольга. — Ну, до свидания, Сонечка! Поговорим об этом потом. А сейчас переоденемся, поужинаем — и спать. Уж больно мы устали сегодня — пятьсот тридцать процентов дали.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

В зале на стенах полыхали кумач и цветные плакаты. На одном плакате трактор, из-под его гусениц — куски торфа, они переходят в вихрь пуль. Лозунг: «Больше торфа добудешь — скорее фашистов погубишь!» Между плакатами натянуто красное полотно, на нем белым написано:

Гудят над нами провода,

В них свет, тепло и наша сила.

Привет вам, воины труда!

Привет вам, труженики тыла!

Дальше по стене — опять плакаты. На белом желтое солнце. Оно рукой показывает на часы. Новый лозунг: «Торф и солнышко — друзья, дорожи минутой дня!»

Здесь же и портреты знатных добытчиц торфа. В двери беспрерывно входят девушки. Они шумно рассаживаются по скамейкам, громко перекликаются: «Маня, иди, вот я! Иди ко мне!» Или: «Зина, как тебе понравился «Багдадский вор»?» — «Ничего, хорошо! Только я что-то ничего не поняла!» — «Феня, она не картину смотрела — проговорила с симпатией!»

Говор, выкрики и смех гудели в длинном зале. Соня ничего не могла разобрать в этом все больше нарастающем гуле. Она только видела, как переливались яркие, цветные платья. Прошли на сцену, за длинный красный стол, директор Завьялов, Нил Иванович, Долгунов, Лузанов, парторги и начальники полей.

«Где же это Варя? — глядя по сторонам, подумала Соня. — Просила занять место для нее, а не идет…» Наконец она увидела Варю, стоявшую среди девушек-техников, и позвала ее.

— Иди скорее сюда!

— А я тебя ищу и никак не могу найти! — отозвалась Варя и, блестя синими глазами, направилась к подруге.

— И ты в новом платье? — удивилась Соня, — Не отстаешь от техников! Да и завилась!

Варя бойко ответила:

— А чем я хуже их! Нарядов у меня не меньше, вот и нарядилась. — И, наклонившись, сказала на ухо: — Только наряжаться-то не перед кем. Разве же для Феди Аржанова и Волдырина? Аржанов, говорят, в этом сезоне обращает внимание только на одну…

Соня стала пунцовой и опустила глаза.

— Ольгу и Дашу не видела? — желая переменить тему разговора, спросила она.

— Думаю, что не пришли еще. Знаешь, как Ольга работает… Даша и Катя изо всех сил стараются догнать ее, стать пятисотницами.

— Не догонят.

— И я так думаю. Верно, Соня, что Аржанов влюбился в тебя? Фельдшерица, говорят, от ревности ногти грызет, с тела спала.

— А это, Варя, ты сама у него спроси, — сказала сердито Соня.

— Что ж, Федька нравится мне, пожалуй, я познакомилась бы с ним, — призналась Варя. — Он и статен и красив. А тебе не нравится, а?

Соня промолчала, стала смотреть на сцену, на людей, сидевших за большим красным столом.

Варя хотела еще что-то сказать подруге, но запнулась. Долгунов встал и поднял руку; он терпеливо ждал той минуты, когда девушки перестанут говорить между собой, меняться местами, смеяться. Когда в зале установилась тишина, парторг огласил повестку собрания и предложил избрать президиум.

Раздались голоса:

— Долгунова! Долгунова!

— Барсукова!

— Завьялова!

— Ольгу Тарутину!

— Звягинцеву!

— Лизу Воробьеву!

— Фоломееву!

— Нила Ивановича!

— Федора Петровича!

— Катю Лукачеву!

— Довольно! Места не хватит за столом!

— Голосую! Кто за эти кандидатуры, прошу поднять руки! — Долгунов, посмотрев в зал, проговорил: — Единогласно!

Выбранные заняли места за красным столом.

Нил Иванович прошел к столику у края сцены, налил из графина воды в стакан, глотнул и стал медленно, с хрипотцой говорить. Речь его была скучна и длинна. В ней были только цифры: сколько добыли торфа в начале сезона, сколько за декаду, сколько надо всего добыть… Торфяницы сперва слушали начальника участка спокойно, а потом стали шептаться, разговаривать между собой. В середине речи докладчика зал уже приглушенно гудел. Долгунов то и дело звонил, призывал к порядку, но и это не действовало на собрание. В зале стоял гул. И только когда Нил Иванович, поправив очки, стал сообщать проценты выработки каждой бригады, торфяницы сразу притихли, их лица стали сосредоточенно внимательны. Начальник участка назвал имена двухсотниц, трехсотниц, четырехсотниц и, наконец, пятисотниц.

Девушки зааплодировали.

— Молодец, Тарутина!

Соня посмотрела на Ольгу. Она сидела спокойно за столом, статная и красивая. Ее большие черные глаза сияли. Губы плотно сжаты, не улыбались. Нил Иванович смотрел в длинный зал, на мелькавшие ладони, на возбужденные лица торфяниц и молчал: ждал, когда наступит тишина. Потом погладил усы и стал оглашать проценты отстающих бригад, называя громко имена бригадиров.

— Они не выполняют нормы. Девушки передовых бригад обязаны повлиять на них!

— Поди, Нил Иванович, сам поработай на поле Волдырина, — возразила бригадир Ильина, — так ты и пятидесяти процентов не выработаешь! Торф-то у него не сохнет! Инструмента не хватает, а какой есть — плохой!

— Дело, Ильина, говоришь!

— Зато Волдырин ежедневно сухой — проспиртовался!

Смех пронесся по длинному залу. Долгунов зазвонил в колокольчик, прокричал:

— Девушки, не шумите! Дайте закончить начальнику участка!

— Я, Емельян Матвеевич, уже кончил, — собирая со столика бумаги, сказал Нил Иванович.

— Девушки, переходим к вопросам, — предложил Долгунов.

Торфяницы не задавали вопросов Нилу Ивановичу.

Зал гудел.

— Что же, девушки, вы так и будете шуметь? Неужели у вас нет вопросов к начальнику участка? Говорите! Критикуйте! Для чего же мы тогда и собрались? — мягко, серьезно сказал Долгунов.

Девушки замолчали, в зале стало тихо.

— Вы молчите, и я молчу. Вот и выйдет у нас расчудесное собрание! Даже в газете о нашем молчании напишут: учитесь, мол, у торфяниц молчать на собраниях! — продолжал Долгунов.

Тихий говорок и шелест смеха пронеслись по рядам торфяниц.

Долгунов, положив колокольчик, закончил:

— Тогда, родные, прошу не ходить ко мне с жалобами, не шуметь у меня в кабинете.

Раздались голоса:

— Это не дело, Емельян Матвеевич!

— К кому же нам ходить-то, как не к тебе?

— Ходили и будем ходить!

— Уж ладно! Дайте мне, Емельян Матвеевич, сказать, — подняла руку немолодая торфяница в синем платке, в розовой кофте, с блестящими дутыми бусами на шее.

— Наталья Ивановна, идите на сцену, — пригласил Долгунов.

— Нет, я уж отсюда! — Она встала. — Знаете, я двадцатый сезон на добыче торфа… Нет, нет! Я с места лучше скажу…

— Иди, иди, Сидорова! — посоветовали девушки, сидевшие недалеко от нее. — И нам тебя виднее будет.

— Безобразия, Емельян Матвеевич, у нас на участке. Чем кормят нас столовщики? Гляньте на них, какие они гладкие! Если на их щечки глянуть, то они, как сковородки, зашипят. А мы? Работа у нас тяжелая, сырая. Вот бы послать столовщиц на торф, так они бы узнали, как надо торфяниц кормить.

Гул одобрения прокатился по рядам. Раздались голоса:

— Дело! Послать их!

— Точно! Пускай покахряют!

— Потрясутся на сушке или на катке труб, на разливе!

— Новичков никто не учит. Они и работают как попало, как не надо. Нормы хоть и выполняют, а качество-то какое? Об этом надо у начальников спросить. Сырой торф гоним на станцию. Какая же это помощь фронту? Товарищ Волдырин, куда ты смотришь? Я прямо тебе скажу, что пьешь много. Ох, и много! Налижешься, и очи твои ничего не видят!

Девушки засмеялись. Кто-то крикнул:

— Не видит! У него глаза-то зорче твоих: небось не проглядит красивую юбку!

— А инструмент-то какой у нас? — спросила Наталья Ивановна. — Срамота! Тупой, изработанный. Неужели за зиму-то не могли его исправить? Проспал Волдырин, видно, зиму-то. По-рабочему скажу: позор один!.. Вот и все! Сказала как сумела.

Сидорова, озираясь на девушек, смущенно села.

— Хорошо, хорошо, Наталья Ивановна, выступила, правильно, — отозвался на слова торфяницы Завьялов.

— Кто еще, девушки, слово возьмет? — обратился Долгунов к собранию. — Ты, что ли, Лопухина?

— Дай уж скажу и я.

Сероглазая девушка поднялась на сцену, к столику.

— Моя бригада ежедневно выполняет две нормы. Но этого для моих девушек мало. Мы хотим давать больше. Всю декаду работали на цаповке. Посмотрите, какие у нас руки! — Лопухина подняла ладони и показала их собранию.

Из передних рядов раздались голоса:

— Мы-то, Лиза, знаем, какие у тебя руки! Ты не нам показывай!

— А отчего? — спросила Лопухина и тут же ответила: — А оттого, что руководители участка не заботятся о нашем инструменте. Черешки такие, что ими только в собак бросать, а не торф цапковать. Живем в лесу, а черешков не заготовят. Опять же, посмотрите, как трактор формует! На пятое через десятое! Много до цаповки получается. Ходим и огрехи за ним цапкуем, а время уходит…

— Раньше бы вставала! — крикнул кто-то от окна, из группы трактористок.

— Без тебя знаю, когда вставать! — ответила Лопухина. — Замеры опять как техники делают? Повертит циркулем туда и сюда, вот тебе и норма!

— А ты приписки хочешь? — спросил опять кто-то с подоконника.

— Ничего не хочу! Выдумываешь! Замеряй правильно — вот и все! Мои девушки взяли обязательство давать на змейках не меньше, чем бригада Ольги Тарутиной. Ждем не дождемся, когда переведут нас на эту работу.

— Взяла бы да и работала! Ишь какая смелая! Ольгу хочет перещеголять!

— Пока хотим только догнать, а там видно будет, — возразила Лопухина и сбежала по лесенке со сцены.

— Кто еще просит слова? — спросил Долгунов. — А-а, Звягинцева! Давай; давай! Тебе есть что сказать.

— Имею, имею, — отозвалась Звягинцева и вышла к трибуне. Высокая, стройная, она спокойно посмотрела в зал, потом на членов президиума и сказала шутливо: — Девушки, приятно говорить, когда столько начальства слушает.

Члены президиума засмеялись. В зале движение, смех. Звягинцева продолжала:

— Какое-то из этих знамен, — она указала рукой на стоящие на сцене знамена, — моя бригада, конечно, завоевала. Но я думаю, девушки, что этого как моей бригаде, так и другим мало…

— Почему? Почему? — раздались голоса.

— Правильно!

— Это дело!

Аплодисменты заглушили отдельные голоса девушек. Соня остановила взгляд на Ольге. Та аплодировала Звягинцевой.

— Я думаю, девушки, что мы добьемся этой цели! Ну, поглядите вокруг, на себя… — продолжала Звягинцева.

— Поглядели! — ответил кто-то насмешливо.

— Разве вы, девушки, не молодцы?

— Зина, не захваливай!

— И не собираюсь! Что мне захваливать! Вы вот взгляните на Феню, Фросю, Маню, Лизу, Нюру и других… Да с этими девушками горы перевернем! Но дело не только за нами, торфяницами, — продолжала Звягинцева, — а и за вами, товарищи начальники.

— Правильно, правильно, Звягинцева! — поддержал Завьялов. — Расскажи, расскажи!

— И расскажу, Михей Иванович, — ответила. Звягинцева и, глядя на членов президиума, возвысила голос: — Перво-наперво, товарищи начальники, вам надо пораньше вставать. Наряды бригадам надо давать не в нарядной, а в полях. Дополнительное питание выдавайте не через неделю, а в тот же день, в какой девушки перевыполняют нормы. Крыши на бараках почините, чтобы в дождливые дни девушки не плавали в помещениях, как караси в лужах.

Провожаемая аплодисментами и возгласами, Зина прошла к своему месту в президиуме.

Затем слово получила бригадир Глазкова. Она неторопливо поднялась на сцену, заговорила нараспев:

— Выступавшие до меня девушки правильно ставили здесь вопросы об улучшении питания и быта, и сидящим здесь в президиуме начальникам надо выполнить законные требования торфяниц. Я добавлю: надо улучшить обслуживание нас газетами, книгами, радио, кино. На каждом поле надо установить мощный громкоговоритель, чтобы мы могли каждый день слушать сводки Советского Информбюро. Почему я говорю об этом? Да потому, что у нас еще много девушек, которые не понимают необходимости работать по-ударному. Такие девушки говорят: «Зачем нас послали на торф? У нас дома свое хозяйство осталось». И чего только, девушки, не наслушаешься от таких несознательных! Они думают больше о гулянках, чем о работе. Они не понимают того, что если бы так бестолково рассуждали наши отцы, братья и мужья на фронте, то фашисты давно бы вот тут, — Глазкова указала рукой на свою шею, — сидели. Выход у нас один: надо добить проклятых фашистов, чтобы они не могли никогда снова начать войну против нас. А чтобы добить их, гадов, нам надо работать сознательно, ударно на добыче торфа, как бьются наши бойцы на фронте!

Глазкова неторопливо, под аплодисменты, сошла со сцены. Всех громче рукоплескали девушки ее бригады. Они любили своего бригадира, гордились им.

— Дайте мне слово! — крикнула трактористка Зоя, сидевшая в одном ряду с Соней.

Ее хмурое лицо казалось сердитым, а глаза были холодны. Когда она начала говорить, ее зрачки зажглись и заблестели, а голос зазвенел, как колокольчик.

— Права Глазкова. У нас много еще несознательных. Каждый день видишь лентяек, которые отлеживаются на бровках. Тошно смотреть на них.

— Тебе что! — крикнула Протасова. — Ты катаешься на своем тракторе и ножки на нем не замочишь!

— Мы должны сказать этим девушкам, — продолжала Зоя, не ответив на реплику, — чтобы они не лодырничали, работали наравне с ударницами.

— Скажи, почему ваши тракторы часто на полях стоят? — раздался из глубины зала чей-то голос.

— Скажу, скажу, затем и взяла слово. Тракторы часто останавливаются потому, что не во всех гаражах за зиму провели ремонт машин. Хуже всех работает шестой гараж. Почти все машины этого гаража остановились в самом начале первой формовки. Наш гараж тоже похвалиться не может. Улина даже не доехала до поля: трактор стал на полпути, и она не формовала. Бубина сделала четыре круга — и стоп: она потратила семнадцать часов на ремонт, и трактор пошел только потому, что она сама отличный слесарь. Трактор, на котором выехала я, проработал два часа…

— Сломала, вот он и стал! — сердито крикнул высокий, с черными усами на круглом красивом лице, средних лет мужчина в кожаных фуражке и тужурке, стоящий в боковом проходе, среди девушек, лущивших семечки.

— «Сломала»! Я четыре года работала на тракторах в МТС и ни разу не ломала!.. — с обидой в голосе воскликнула Зоя. — Это Рокотов говорит потому, что у него в гараже не слесари, а горе: спят до десяти, а в шесть уже наряжаются для гулянки.

— Он со своими красавицами каждый вечер до зари гуляет, — поддержала Зою другая трактористка, — а днем его до обеда не сыщешь — отлеживается.

— А то придет в гараж пьяный, да и начнет со своими слесарями полечку откалывать.

По рядам прокатился смех, а Зоя с серьезным видом, не улыбнувшись, говорила:

— Куда годится такой гуляка! Однажды Настя Попова попросила у него комплект сердечников. «Комплект? — удивился Рокотов. — Я, говорит, сам хожу с одним сердцем. Это у вас, у девок, каждому парню по сердцу».

Громкий смех заглушил последние слова Зои. Рокотов возмутился, крикнул:

— Врешь, Зойка, я этого не говорил! Где Попова? Пусть сама скажет, как было дело.

— Помолчи, механик! Будь счастлив, что ее нет, а то она получше рассказала бы, как ты пьяный куролесишь, — посоветовала Звягинцева.

Завьялов обернулся к начальнику участка, спросил:

— Это правда, что говорит Зоя?

— Да, — кивнул головой Нил Иванович. — Уже подыскиваю на место Рокотова другого работника.

— Безобразие творится в гараже у Рокотова! — воскликнула с возмущением Зоя. — Мы, девушки, прибывшие на этот фронт труда добровольно, должны сказать таким горе-работничкам: или работайте, или катитесь вон! Обойдемся без таких специалистов!

За столом президиума раздались горячие аплодисменты. Зоя невольно вздрогнула и обернулась к руководителям. Все они одобряюще улыбнулись ей. Она покраснела, хотела еще что-то сказать, но смутилась, махнула рукой и спрыгнула в зал.

— А что, товарищи, наши техники молчат? — спросил Долгунов и остановил взгляд на группе девушек-техников. — Нам желательно послушать и их. Как они растут на своем деле? Как помогают торфяницам? Вот, кажется, Воробьева хочет?

Лиза поднялась на сцену. Соня видела ее на поле в спецовке и в бахилах. Там она казалась ей широкоплечей и сильной. «А сейчас как спичка в шелковом платье!» — удивилась Соня.

— А ты не красней, посмелее, — ободряюще сказал Завьялов и приветливо улыбнулся Лизе.

— Я… я… — начала Лиза и тут же запнулась.

Девушки посматривали на нее, посмеивались. От этого она совсем растерялась. То краснея, то бледнея, откидывала белокурые пряди, как нарочно падавшие на лоб, шелестела листками блокнота, в который записала то, что хотела сказать со сцены, и молчала. Несмотря на ободряющую улыбку Завьялова, Лиза так и не воспользовалась ранее написанной речью, положив блокнот, стала говорить о том, как она работает на поле:

— Мои бригады все двухсотницы. Девушки в них боевые, хорошо работают. Я второй сезон на торфу. Один сезон работала торфяницей. В нынешнем году техником. Это Федор Иванович выдвинул меня… Сперва робела, у меня не получалось, а теперь привыкла, поняла, как надо вести свое дело. Торфяницы слушаются меня, относятся ко мне хорошо. Как я помогаю бригадирам, чтобы у них были высокие выработки? Прежде всего я забочусь о том, чтобы правильно расставить рабочих. Я расставляю их по звеньям так, чтобы в каждом звене были торфяницы со стажем и первогодки. Это я делаю для того, чтобы новички учились добыче торфа у опытных. Да я и сама как увижу, что первогодка не так работает, сейчас же засучиваю рукава и показываю ей, как надо. Чего сама не сумею растолковать новичкам, так иду к главному технику Федору Петровичу или к начальнику поля товарищу Барсукову. Они покажут и объяснят мне. Первогодки у меня хорошо работают. Задание я всегда даю с вечера. Торфяницы утром не ждут меня, как других техников, а прямо приступают к работе. У меня больше сотни девушек, а я знаю, каким инструментом каждая из них работает. Плохого инструмента у моих бригад нет, так как я сама слежу за ним. В обеденный перерыв читаю девушкам газеты. Вот поэтому, думаю, мои бригады и работают хорошо.

Лиза Воробьева замолчала, бросила взгляд на президиум, который вместе с собранием приветствовал ее, схватила со столика блокнот и сбежала со сцены.

Ольга, внимательно слушая выступавших, смотрела в зал, пестрый от головных уборов, платьев, кофточек, и видела, как улыбались лица девушек, как они хмурились, становились серьезными.

«Сколько нас? — думала она. — Откуда только не приехали на этот фронт труда! Все мы делаем одно трудное, общее дело».

Ольга остановила взгляд на Лизе Воробьевой. «Почти еще девочка, — думала она, — а работает техником не хуже любого мужчины, если не лучше. Девушки уже спать лягут, наполовину выспятся, а она, Лиза, все бегает, заботится, все ли подготовлено ею для завтрашнего дня. Такие, как Лиза, быстро осваивают дело, отлично справляются с ним. Везде они впереди — и на разливе, и на погрузке торфа в вагоны, и в карьерах, и на канавах».

Ольга также выступила, но сказала не то, что хотела сказать. Речь ее была похожа по содержанию на речи девушек, которые выступали раньше. Она, как и все ораторы, говорила о том, что надо как можно больше добыть торфа, что надо соревноваться за повышение его добычи и быструю сушку, что надо убирать торф с полей так же быстро, как и зерновой урожай. Да и что она могла сказать другое в эти дни? Главное — это как можно больше добыть торфа, как можно больше трудиться для победы. Важнее этого ничего не могло быть. Но все же Ольга была недовольна своим выступлением. Когда она шла к трибуне, ей хотелось сказать что-либо особенно важное собранию — и не сказала ничего такого. Говорить же о своей бригаде, о том, что она в течение декады давала на сушке торфа пятьсот процентов нормы, ей казалось необязательным — ведь об этом многие знают. Еще ей хотелось открыть перед девушками сердце, сказать им: «Как я люблю жизнь и вас, девушки, вас, самоотверженно отдающих молодость родине!» — но не сказала и этого.

Пока. Ольга так размышляла, Долгунов дал слово директору предприятия Завьялову. Жилистый, выше среднего роста, с жесткими короткими усами, с прямым крупным носом, поскрипывая зеркальными сапогами, он подошел к столику, положил перед собой лист бумаги.

— Девушки выступали с этой трибуны правильно, очень хорошо, — начал он глуховатым голосом, и его глаза скользнули по рядам слушателей. — Они нарисовали замечательную картину труда торфяниц. Они рассказали о том, как многие бригады добились выдающихся успехов в деле сушки и уборки торфа. В борьбе за торф идут впереди бригады Тарутиной, Звягинцевой, Глазковой, Лукачевой, Лопухиной, Кузнецовой и многих других. Мы должны их высокую работу отметить сегодня. Выступавшие указывали на скверные бытовые условия, на плохое питание. Я на стороне этих девушек и требую от начальника участка срочно улучшить бытовые условия в бараках — исправить крыши, наладить правильное питание торфяниц. С этой трибуны призывали работать по-фронтовому. Бригадир Тарутина вызвала на социалистическое соревнование всех торфяников страны, а это важнейшие вопросы нашей жизни.

Торфяницы внимательно слушали Завьялова, они верили ему. «Хоть и директор, а держит себя просто с нами, как товарищ, — говорили они о нем, — да и слову своему хозяин: если что обещает, то выполнит».

Завьялов передохнул, выпил воды и продолжал:

— Сегодня наше предприятие укомплектовано рабочей силой только на шестьдесят процентов. Что это значит? Это значит, что для выполнения нами государственного плана потребуется, чтобы каждые три торфяницы дали столько торфа, сколько в нормальных условиях дают пять рабочих, ежедневно выполняющих свою норму. Задача, как видите, трудная. Не потому трудная, что вы девушки. Многие из вас не уступят мужчинам ни в силе, ни в умении работать. Она, эта задача, трудна потому, что высокой производительности труда мы можем добиться только его правильной организацией. И вот здесь я хочу обратиться к начальникам полей, бригадирам и техникам — к тем младшим командирам, от которых зависит судьба всякого производства. Выполнение нашего плана зависит прежде всего от нас, товарищи. Сумейте организовать производственный процесс так, чтобы торфяницы не выматывали последние силы, не болели, но давали все более и более высокую производительность. Тут надо подойти к делу с большим умом, продумать каждую мелочь. Тяп да ляп не поможет в этом большом и ответственном деле. Те, кто работает тяп да ляп — это относится к товарищу Волдырину и другим, — должны немедленно перестроиться, если не хотят остаться за бортом коллектива. Я надеюсь, что все вы сделаете надлежащие выводы из нашего сегодняшнего собрания и примете все меры к тому, чтобы с честью выполнить государственный план.

Завьялов взял листок и, вытирая платком лоб, прошагал к своему месту в президиуме.

Когда аплодисменты затихли, Нил Иванович поднялся из-за стола, подошел к красным знаменам, стоявшим у стены. Он взял одно из них и, держа в руке, приблизился к самому краю сцены; его лицо приняло строгое выражение. Девушки возбужденно глядели то на него, то на знамя, то на знатных бригадиров.

— Лучшие показатели за истекшую декаду по участку имеет бригада Звягинцевой, — начал Нил Иванович торжественным голосом. — По решению общественных организаций и руководства участка вручаю ей знамя участка.

Зина приняла знамя и заявила, что и в этой декаде ее девушки будут работать так, чтобы красное знамя осталось за ее бригадой. Все девушки ее бригады поднялись и аплодисментами подтвердили заверения бригадира. Члены президиума стоя аплодировали Звягинцевой, ее девушкам. Завьялов взял другое знамя и, держа его, обратился к Ольге.

— Знамя предприятия передается бригадиру Тарутиной и ее доблестным торфяницам, давшим небывалый процент на сушке.

Ольга подошла к Завьялову, взяла знамя предприятия и заверила директора, что она и ее девушки будут бороться за еще большую производительность труда.

Одна из них, Глаша, выступила от имени своей бригады:

— Товарищ Завьялов, комсомолки-добровольцы бригады Ольги Тарутиной и в этой декаде не уступят никому на полях участков красного знамени предприятия.

Долгунов объявил собрание закрытым.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Аркашкин и Маркизетова суетились в столовой, отдавая распоряжения подавальщицам.

— Пол, пол! Не пол, а черт знает что! — кричал нервно Аркашкин и тыкал указательным пальцем то под один стул, то под другой.

Подавальщицы бросились на кухню и тут же выбежали с ведрами горячей воды, тряпками и швабрами. Толстая, с маленьким носом на широком красном лице девушка подоткнула подол розового батистового платья выше колен и стала энергично тереть пол.

— Да поскорее, поскорее мойте-то! Сам Завьялов придет!.. Черт его принес не вовремя! — хрипло и злобно крикнул Аркашкин и, остановив взгляд на полных и красных икрах толстой подавальщицы, замер от восхищения. — Эх, Глафира, Глафира! — прохрипел он и, покосившись на высокую и тонкую, как минога, Маркизетову, которая стояла к нему спиной, шагнул к подавальщице.

Глафира выпрямилась и взмахнула мокрой тряпкой.

— Осторожнее, чертушка толстая! — отшатнулся от нее Аркашкин. — Разве не видишь, что я в праздничном костюме? Я душевно, с нежными чувствами к тебе, а ты…

— Я нравлюсь тебе? Нет, уж ты, Аркашкин, шагай, шагай подальше от меня! Сухая вобла тебе, видать, больше по вкусу, — усмехнулась она и кивнула в сторону Маркизетовой.

— Нет, ты мне нравишься больше, — проговорил Аркашкин и закрыл веком бельмо на глазу, а здоровым нацелился на высокую грудь девушки.

Глафира улыбнулась, обмакнула тряпку в ведро и стала мыть пол, покачивая полными бедрами. Аркашкин, взглянув еще раз на мускулистые ноги Глафиры, покрутил головой и вышел во второй зал. Длинный ряд столов сверкал снежными скатертями. Только что вымытые стекла широких окон были наполовину занавешены белыми занавесками. Аркашкин прошелся между столов, окинул взглядом зал, подумал: «Хорошо! Сюда и пригласим знатные бригады».

От лучей вечернего солнца белые занавески казались золотистыми. Аркашкин подошел к окну и остановился. Жужжала оса, она бронзовой горошиной каталась то по одному стеклу, то по другому, пытаясь вырваться в синеву, что светлела за окном. Аркашкин поднял указательный палец и стал ловить осу, чтобы сразу раздавить ее. Оса зажужжала громче и быстрее заметалась по стеклу. Он рассердился, нацелился и сильно ткнул пальцем. Стекло треснуло и со звоном посыпалось на подоконник.

— Наигрались? — сказала со смехом Маркизетова, входя в зал. — Придется звать стекольщика.

— Не надо, — сердито бросил Аркашкин, — теперь не зима.

— Что подавать на стол? Я распорядилась на кухне, чтобы больше приготовили винегрета. Можно подпустить в него для вкуса и квашеной капусты.

— Нет, уж ты, Маркизетова, не увлекайся, в этот раз придется нам дать угощение побогаче. Помнишь, как в прошлую декаду разошелся Долгунов? — Он покосился на подавальщиц, которые начали раскладывать по столам тарелки, шепнул: — Надо быть осторожнее.

— Понимаю, — кивнула головой Маркизетова. — Контролеры так и суют свой нос во все. Я как-то сказала Лене, чтобы она деду Корнею подавала щи пожирнее и побольше второго со свининой.

— И что же?

— Не взял, старый сатана! «Отнеси, сказал, все это своему Аркашкину да передай ему, что старик Корней неподкупный».

— А другие из контроля?

— Не лучше Корнея.

— Видишь, что наделал этот Долгунов! — вздохнул Аркашкин. — А ты и в этот раз хочешь знатных ударниц одним силосом угощать.

— Ничего, все в наших руках, — сказала ободряюще Маркизетова. — Где им, контролершам этим, уследить за нами! Так что же ставить на столы-то?

— Долгунов сказал: «Аркашкин, чтоб угощение было хорошее!»

И Аркашкин зашагал по залу. Маркизетова бросилась в кухню.

* * *

Девушки бригады Звягинцевой и Тарутиной шумно вошли в ярко освещенный зал, сверкающий белыми скатертями.

— Красавицы, вот за эти столы! — метнулся навстречу к торфяницам Аркашкин. — Усаживайтесь! — Он подлетел к Долгунову и Завьялову, почтительно раскланялся с ними. — А вы, Емельян Матвеевич и Михей Иванович, вот сюда пожалуйте. — И он отодвинул стулья от стола, чтобы гости могли сесть. — Садитесь, садитесь, пожалуйста!

— Не беспокойтесь, товарищ Аркашкин, — усаживаясь за стол, ответил глухим тенорком Завьялов. — Тарутина, Звягинцева, идите к нам!

— Нет, Михей Иванович, мы уже уселись, — отозвалась Ольга. — И хотим, чтобы вы сели с нами. Идите сюда!

— К нам, к нам! — подхватили хором девушки.

Завьялов и Долгунов поднялись, прошли к столу, стоявшему в центре, и сели рядом с Тарутиной и Звягинцевой. Нил Иванович, Лузанов, Барсуков и парторг поля Ливанов уселись вместе с бригадирами-ударницами — Дашей Кузнецовой, Катей Лукачевой и техником Лизой Воробьевой. Ольга пригласила Соню. Бригадир разливальщиц Свиридов и техник Аржанов тоже присели к столу. Пришли без приглашения пожилые мужчины из разных бригад. Многие из них никогда не пропускали таких случаев: они знали, какие девушки не пьют водки, и подсаживались к ним. С мужчинами было веселее за столом, да и потанцевать, поплясать можно. Сенька-гармонист был, конечно, завсегдатаем на этих вечерах, но соглашался играть, только получив изрядную порцию водки. Аркашкин, Маркизетова и подавальщицы бегали от стола к столу, ставя тарелки с закусками.

— У вас, товарищ Аркашкин, всегда такой порядок в столовой? — спросил Завьялов.

Аркашкин выпрямился, заморгал, вздохнул и ответил:

— Стараемся угодить, Михей Иванович!

— Он у нас деловой, — холодно сказал Долгунов, — знает, когда надо стараться.

— Вы, Емельян Матвеевич, каждый раз только нападаете на меня, — с обидой в голосе возразил Аркашкин. — Вы не обижайте, а войдите в мое трудное положение. Если бы вы знали, как я верчусь, так вы бы…

— Начал уже входить в ваше, Аркашкин, положение, помогу вам, чтобы не вертелись вы, — ответил сухо Долгунов, не глядя на него.

Аркашкин прикрыл веком бельмо и как ужаленный отскочил в сторону.

Девушки тихо разговаривали, не прикасаясь к стоявшим перед ними закускам. Завьялов и Долгунов разговорились с Тарутиной и Звягинцевой. Беседа у них шла не о добыче торфа — об этом наговорились на производственном совещании, — а о войне, о победах Красной Армии, о разгроме оккупантов в Белоруссии и об освобождении Украины и Крыма.

Когда столы были уже накрыты, Долгунов поднялся.

— Я пью за здоровье бригад Тарутиной, Звягинцевой, Кузнецовой, Лукачевой и за всех, за всех, идущих за ними в социалистическом соревновании, за всех девушек-героинь. Ура!

— Ура! Ура! — подхватили Завьялов, Нил Иванович, Лузанов, Ливанов и Барсуков.

— Ура! Ура! Ура! — выкрикивали девушки.

Было заметно, что они, выпив по бокальчику водки, оживились, повеселели; загорелые и обветренные их щеки раскраснелись. Многим хотелось выйти поскорее из-за стола и потанцевать. Сенька-гармонист уже чувствовал на себе нетерпеливые взгляды и спешил использовать нарастающее расположение к своей особе. Девушки, сидевшие за одним столом с ним и за соседними, усердно угощали его водкой.

Аржанов сидел с тремя девушками из бригады Звягинцевой — Лидой Тюриной, Полиной Тягловой и Людмилой Лядовой. Он был невесел; девушки то и дело чокались с ним, но он не пил, а только прикасался губами к своей рюмке. Соня почувствовала себя запьяневшей. Она часто ловила на себе взгляды Аржанова и на этот, раз не сердилась на него. «Пусть смотрит, если я нравлюсь ему, — не без гордости сказала она себе, а заметив, что Аржанов не обращает никакого внимания на девушек, сидящих за одним с ним столом, подумала: — Молодец!»

Соня перевела глаза на Ольгу. Облокотившись на стол, та слушала разговор Звягинцевой с директором и парторгом. Ее лицо было бледно и утомлено. Под большими блестящими глазами лежали тени. Полные губы плотно сжаты. Она откинулась к спинке стула и, обведя взглядом девушек за столиком, громко сказала:

— Подружки, теперь не грех и потанцевать! Как вы думаете, а?

— Согласны, Оленька! Нам надоело сидеть, — отозвалась с задорцем Глаша и рассмеялась.

— А рюмки можно наполнить, — услужливо предложил Аркашкин. — Разрешите?

— Покорнейше благодарим, — ответила Глаша. — Мы лучше потанцуем. Сеня, сыграй-ка какой-нибудь вальс.

Гармонист достал гармонь, окинув девушек мутноватым взглядом, широко растянул мехи. Девушки поспешно поднялись из-за столов, встали попарно и закружились в вальсе. Звягинцева подбежала к Завьялову.

— Идемте, Михей Иванович, — и, не дожидаясь согласия, увлекла его за собой в вихрь танцующих.

Его черноволосая, с проседью, большая голова странно и смешно покачивалась из стороны в сторону. Катя подошла к Долгунову и пригласила. Долгунов встал и, ладно притопывая сапогами в такт переливчатым звукам двухрядки, закружился вместе со стройной девушкой.

Соня видела, как девушки подходили к Аржанову, но он ни с одной из них не пошел танцевать. Они обиженно отворачивались от него и, постояв немного, приглашали пожилых мужчин. Мужчины испуганно смотрели на озорниц, отмахивались:

— Какие мы танцоры! Вот придет с фронтов молодежь — натанцуетесь вволю.

Не обращая внимания на их протесты, девушки почти насильно увлекали мужчин танцевать. Свиридов, пройдя полтора круга с Глашей, вырвался из ее рук и подсел к Соне.

— Сильна девушка! — пожаловался он и вытер лицо платком. — Обхватила так, что аж ребра затрещали. Вот мне бы такую на разлив!

Ольга и Соня рассмеялись.

— Ну, и у ваших разливальщиц силенки есть, — сказала Ольга и поднялась. — Пойдемте, Дмитрий Елизарович, со мной. Я легонько, тискать не буду, как Глаша.

— Уволь, Оленька, — поглаживая густые усы, сказал умоляюще Свиридов. — Знаю я твое «легонько»!

— Откуда вы знаете?

— По твоей ухватке на работе.

— То на работе, Дмитрий Елизарович.

— Не заманивай, все равно танцевать не пойду. Так вот, лучше, Оленька, разреши мне выпить за здоровье самой умной, самой красивой девушки на болоте. Можно?

Ольга, покраснев, наполнила стакан и подала Свиридову. Бригадир разливальщиц низко поклонился и поднес водку к губам.

— Ольга, не давай водки Елизарычу! — крикнула Глаша, проносясь в паре с какой-то чернобровой, широкоплечей, в оранжевом платье девушкой. — Он сбежал от меня!

Обернувшись на голос Глаши, Ольга стала смотреть на танцующих. Мимо нее пронеслись Катя с Долгуновым, Завьялов с Звягинцевой, Барсуков с полногрудой девушкой, Лиза Воробьева с техноруком Лузановым, — его серые длинные усы торчали прямо и, как лезвия ножей, блестели. Нина в голубом шелковом платье проплыла с толстеньким Нилом Ивановичем. Его лысина смешно блестела, отражая свет электрических лампочек. Все пары бежали, плыли, летели, притопывая и шаркая ногами. Казалось, вертится огромное цветистое колесо.

Вдруг Ольга почувствовала, что кто-то прикоснулся к ее локтю. Оглянулась и широко открыла глаза — перед нею стоял Павлов.

— Откуда? Как попал сюда? — задыхаясь, тревожно и счастливо шепнула она.

— Не танцуешь? Пары нет, а? — не отвечая на вопрос, ласково спросил Павлов.

Он схватил Ольгу и стремительно вылетел с нею на середину круга.

Нетанцующие захлопали в ладоши. Аркашкин, видя, что и его подавальщицы завертелись в танце, подошел к Даше.

— Станцуем? — предложил он, делая руку кренделем.

— Не танцую, — вежливо ответила Даша.

— Почему? — удивился Аркашкин. — Вы такая красивая и не танцуете?

— Давно нет письма от близкого человека на фронте. Боюсь, что…

— А-а-а! — протянул сочувственно Аркашкин, и на его широком лице появилась кислая и разочарованная улыбка. Он отвернулся и, заметив Соню, шагнул к ней. — Приглашаю.

— Идемте со мною, — встав из-за стола, предложила Глафира и одернула цветастое платье.

Аркашкин растерялся, стрельнул здоровым глазом на Глафиру, на Соню, опять на Глафиру.

— Я нравлюсь вам только тогда, когда мою пол, — оскалив белые зубы, шепнула Глафира.

Аркашкин гмыкнул что-то и, обхватив ее талию, завертелся с нею.

Аржанов подошел к Соне и пригласил ее. Соня встала и пошла танцевать. За столами остались Даша и три девушки из бригады Кати. Они молча смотрели на танцующих. Даша следила за Ольгой и Павловым. Когда они проносились мимо нее, она улыбалась. Они также отвечали ей улыбками, едва заметными, звали ее счастливыми взглядами: «Полно грустить-то, иди танцевать!»

Соня, положив руку на плечо Аржанова, с опущенными глазами легко скользила по залу. Ее ноздри слегка раздувались. Аржанов танцевал хорошо, и ей было приятно, что такой сильный и стройный парень уверенно и ловко ведет ее в вальсе, крепко придерживая за талию. «Ни с кем не пошел… Неужели серьезно любит?» — думала Соня, чувствуя, как от каждого прикосновения Аржанова по телу пробегают волнующие токи, а сердце замирает от страха.

Девушки одна за другой стали выходить из круга; обмахивая платочками вспотевшие и возбужденные лица, они садились за столы. Долгунов, Завьялов и Нил Иванович попрощались и ушли. Сенька резко оборвал мелодию. Послышались недовольные возгласы:

— Леший рыжий! Что не дал натанцеваться?

— Играй, пока кровь горит!

Звуки плясовой рассыпались по залу. Девушки встрепенулись, разделились на две партии, отбежали друг от друга назад, к стенам зала. Первые ударили в ладоши, пристукнули каблучками и пустились в пляс. За ними вторые ряды, третьи. Вскоре все завертелось, закружилось. Послышались страданья, частушки. Зал наполнился топотом, гиканьем и отрывистыми звонкими голосами, — казалось, плясали столы, окна, стены, пол, потолок и золотые лампочки, Все неслось, гудело, топало, переливалось всеми цветами.

— Ух! — вскрикнула Соня и, как яркая птица, вылетела из круга и рванулась на улицу, в темноту ночи.

Свежий воздух приятно пахнул в ее разгоряченное лицо. Она сбежала с крылечка. Голова сильно кружилась. Аржанов выплыл из тьмы и остановился перед нею. Увидев его, Соня вздрогнула и нахмурилась.

«Что ему надо от меня?» — подумала она тревожно и отступила.

Аржанов, как бы угадывая ее мысли, мягко сказал:

— Я думал, что вам плохо, хотел помочь… Не сердитесь.

Соня успокоилась и ласково посмотрела на парня. Аржанов предложил ей пройтись по улице, подышать свежим воздухом. Соня согласилась и пошла рядом.

Небо сияло звездами. В осиннике заливались соловьи. Заслушавшись соловьев, Соня забылась, не заметила, как вышли из поселка. Аржанов вел девушку под руку и старался ни одним словом не нарушить ее задумчивости.

— Куда мы идем? — спросила Соня, когда крайний барак остался далеко позади.

— Никуда. Просто гуляем, — ответил Аржанов и засмеялся. — А вы так задумались, что совсем забыли о своем кавалере.

— Я хотела пройтись с вами только по поселку, а вы вон куда увели меня, почти в самый лес.

— В нем волков нет, одни соловьи, — опять рассмеялся Аржанов.

— Нет, дальше не пойду, — остановилась Соня, — идите одни, если хотите.

Аржанов вдруг обнял Соню, прижал к себе и стал искать губами ее губы. Девушка молча вырывалась из объятий, но он сжимал все крепче и крепче ее, шептал:

— Не бойся, Сонечка, я люблю тебя! — Перейдя на «ты», признался он с жаром: — Не могу жить без тебя… Пойми, пожалей… Неужели не видишь, как я мучаюсь?

Соня чувствовала, как горячее его дыхание обжигало лицо, как от его слов замерло сердце, а по телу пробежала дрожь.

— Федька, пусти меня! — сказала испуганно Соня. — Мне страшно тут, у леса. Пусти, говорю! Я не хочу этого!

Она почувствовала, что он еще крепче сжал плечи, ищет губами щеки, подбородок, хочет поймать рот. Тогда Соня отвела руки назад и кулаками сильно ударила его в живот. Он отскочил от нее, охнув:

— Так убить можно!

— А ты не лезь! — строго отрезала Соня. — Не лезь, когда тебе говорят, что не надо этого! Понял? — Девушка отвернулась.

— Сонечка, хорошая моя, не уходи! Если уйдешь, пойду в лес и повешусь. Клянусь тебе… — заговорил Аржанов дрожащим от волнения голосом.

Соня остановилась. Аржанов шагнул к ней, обнял.

— Пусти, пусти… — робко сказала Соня, слабо отбиваясь от него.

Тогда Аржанов с силой привлек девушку к себе и впился долгим поцелуем в губы. Соня не сопротивлялась, и только тогда, когда он отпустил ее, она, преодолевая головокружение, отшатнулась.

— Это тебе, Соня, за упрямство, — нежно сказал Аржанов и улыбнулся.

— Дурак! — крикнула Соня и сильно ударила его в плечо.

— Ударь, еще ударь! Думаешь, больно? Нисколько! Милая рука никогда не ударит больно. — И Аржанов подставил плечо для удара.

Соня слегка оттолкнула его и быстро зашагала к поселку. Аржанов торопился за нею, изредка говорил ей слова любви, убеждал, что жить не может без нее. Соня молчала. Ей было не по себе. Сердце учащенно билось. Они подошли к столовой. Топот ног, песни, звуки двухрядки неслись из открытых окон. Веселье девушек все перевернуло внутри у Сони. На душе стало радостно, светло. Не отдавая себе отчета, неожиданно для себя, она бросилась на грудь Аржанову, обняла за шею. Аржанов не успел прийти в себя от изумления, как Соня уже очутилась в столовой, среди несущихся в плясовом вихре подруг.

Аржанов немного постоял у крыльца, самодовольно улыбнулся.

«Так, Сонечка! Твое сердечко не выдержало. Для первого раза недурно. Теперь ты, черноглазая, будешь у меня послушной девочкой».

Он поправил картуз, поправил синий, в красную искорку галстук и одернул полы пиджака.

«Разве потанцевать еще? — подумал он, но тут же отверг эту мысль и рассмеялся. — Ай да Сонька! От такого поцелуя с ума сойдешь. Жаль, что продолжение не скоро. Придется утешиться с Ганечкой. Пойду-ка к ней, пока не поздно…»

* * *

Соня спала плохо, как бы в бреду то думала об Аржанове, то о своем поступке. Заснула только перед рассветом, а на восходе солнца вышла на работу с разливальщицами бригады Свиридова. У нее болела голова, и лицо было бледно, с темными кругами под черными задумчиво-испуганными глазами. Придя на поле, она принялась за работу; ставила колышки-крестовики, поправляла бровки, помогала девушкам перекатывать трубы. Аржанов несколько раз подходил к ней, ласково заговаривал с нею, но она молчала и даже не смотрела на него — отворачивалась, бежала к девушкам или к другой бровке, чтобы не быть возле него. Удивленный непонятным поведением девушки, не понимая, почему она не желает говорить с ним, Аржанов перестал преследовать ее. Когда он находился вдали, Соня поднимала глаза и, вздыхая, следила за ним, стараясь мысленно проникнуть ему в сердце, разобраться, какое оно — искреннее или лживое, правду ли говорят девушки об Аржанове как о гадком, развратном парне или неправду.

Загрузка...