Глава VI. Малая форма: сомнения, страхи, автобиографии

Короткие рассказы Толкина

Толкина никак нельзя назвать homo unius libri (автором одной книги) — в «Описательной библиографии», опубликованной Хэммондом и Андерсоном в 1993 году, перечислено 29 книг авторства самого Толкина, еще 36 книг, вышедших под его редакцией, в его переводе или с его комментариями, а также 39 статей для периодических изданий — их описание занимает 349 страниц. Впоследствии этот перечень был расширен. Однако среди вошедших в него публикаций оказалось много повторов и перепечаток, значительная часть текстов увидела свет только после смерти автора, а многие пункты перечня (точнее, большинство из них) представляют собой краткие или «случайные» заметки: если бы их автор не приобрел известность, о них бы никто не вспомнил. Учитывая, что Толкин был ученым — а эта профессия предполагает активную публикацию результатов своих изысканий — и занимал должность, которая должна была освободить время для научной деятельности[106] (мало кто из британских исследователей находился на посту профессора кафедры в течение тридцати пяти лет подряд), приходится признать, что написал он не так уж много, — конечно, если не брать в расчет «Хоббита» и «Властелина колец» (хоть это и не «одна книга», их можно как минимум считать связной серией).

Исключив из перечня посмертные публикации — помимо «Сильмариллиона» и «Истории Средиземья», к ним относятся три детские книги: «Письма Рождественского Деда» (опубликована в 1976 году), «Мистер Блисс» (1982) и «Роверандом» (1998), — можно разделить оставшиеся тексты на научные труды, поэтические произведения и небольшие рассказы. О его научных трудах мы немного поговорим ниже.

Коротко говоря, если не считать совместной публикации в 1925 году поэмы «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь» (благодаря которой Толкин, вероятно, получил первое назначение на кафедру в Оксфорде) и подготовленной одиннадцать лет спустя лекции о поэме «Беовульф» (которая действительно ознаменовала собой прорыв в исследовании этого произведения и заложила основу для будущей работы над ним), Толкин публиковался реже большинства своих коллег-ученых — особенно после 1940 года. Однако уже с раннего периода он стал печатать отдельные стихотворения — иногда анонимно и почти всегда в относительно неизвестных изданиях: университетских журналах, небольших или публикуемых частным образом сборниках. Их краткий перечень приведен в «Биографии» Хамфри Карпентера, а расширенный — в «Библиографии» Хэммонда и Андерсона. Число поэтических произведений доходит примерно до тридцати, хотя точное количество зависит от того, как воспринимать привычку Толкина переиздавать одни и те же стихи в разных местах, при этом более или менее существенно их перерабатывая. Кроме того, из подсчета исключены обе работы, представленные им для сборника «Песни для филологов» (Songs for the Philologists), который был издан в 1936 году в частном порядке и малым тиражом; все шестнадцать стихотворений из сборника 1962 года «Приключения Тома Бомбадила» (почти все они представляют собой перепечатку более ранних произведений, зачастую переработанных) и множество стихов, вошедших в книги «Хоббит» и «Властелин колец» (они, в свою очередь, тоже часто основаны на ранее опубликованных текстах).

Остается совсем немного сказок, которые Толкин опубликовал при жизни: «Лист кисти Ниггля» (1945), «Фермер Джайлз из Хэма» (1949) и «Кузнец из Большого Вуттона» (1967). Сюда можно добавить стихотворные диалоги из книги «Возвращение Беорхтнота, сына Беорхтхельма» (1953), которые сами по себе являются художественным произведением, но сопровождаются научным комментарием, поэтому данную работу особенно трудно классифицировать. Из этих четырех произведений, на мой взгляд, «Лист кисти Ниггля» и «Кузнец из Большого Вуттона» явно представляют собой автобиографические аллегории, в которых Толкин более или менее открыто рассказал о собственных намерениях, чувствах и профессиональном пути, а «Фермер Джайлз из Хэма» и «Возвращение Беорхтнота, сына Беорхтхельма» хоть и совершенно не похожи друг на друга, но тоже позволяют кое-что понять о том, как их автору приходилось разрываться между своими должностными обязанностями и растущей тягой к художественному творчеству. Эти короткие сказки, а также ранние стихи и некоторые фрагменты, опубликованные после смерти Толкина, дают более полное представление о внутренней жизни писателя, нежели его монументальные труды.

Автобиографическая аллегория № 1: «Лист кисти Ниггля»

Создается впечатление, что Толкин опубликовал «Лист кисти Ниггля» чуть ли не по своей собственной прихоти. Шестого сентября 1944 года к нему обратился редактор журнала «Даблин Ревью» (почему — неизвестно) с просьбой написать рассказ, который помог бы журналу «деятельно выражать гуманизм католической веры». Толкин отправил ему «Лист кисти Ниггля» 12 октября — по его меркам это практически моментальный ответ. Такое могло произойти только в одном случае — если этот текст был уже написан, причем, вероятно, довольно давно.

В своей «Биографии» Хамфри Карпентер предполагает, что автор дописал этот рассказ незадолго до отправки, выплеснув в нем свое «отчаяние», вызванное неспособностью закончить работу над «Властелином колец». Однако представляется более вероятным, что Толкин сочинил его лет за пять до этого, прямо перед началом Второй мировой войны. Впрочем, вполне возможно, поводом для создания рассказа действительно послужило то, что автор «переживал» насчет «Властелина колец» (см. «Письма», № 98). В своем «Вступительном слове» к книге «Дерево и лист» (1964) Толкин сам сообщил, что однажды утром проснулся — и вся вещица «в голове моей была практически готова», и что «понадобилось только несколько часов на то, чтобы перенести ее на бумагу — а потом переписать набело».

По словам автора, одним из источников вдохновения стала печаль или гнев по поводу судьбы конкретного дерева, «раскидистого тополя», который его хозяйка «ни с того ни с сего обкорнала и изуродовала — не знаю, что на нее нашло». Но нетрудно увидеть и другие, более личные мотивы для той тревоги и вызова, которые Карпентер совершенно верно уловил в его работе. Рассказ в общем и целом имеет отношение к «гуманизму католической веры», так что заказу редактора вполне соответствует, но в то же время в нем есть и личная апология, и самокритика, выраженные, как часто делал Толкин (несмотря на все его уверения, см. выше стр. 270), в виде строгой, или «справедливой», аллегории.

Аллегорический смысл заметен уже в первом предложении:

Жил-был однажды Ниггль, человек маленький, и предстояло ему отправиться в дальний путь[107].

Автор не объясняет, зачем герою надо было куда-то отправляться и как он об этом узнал. Но значение фразы не вызывает никаких сомнений. «Предсмертная песнь», написанная Бедой Достопочтенным на древнеанглийском языке, на изначальном нортумберлендском диалекте, начинается словами «Fore thaem neidfaerae» («(Be)fore the need-fare» / «Прежде чем отправиться в предстоящий путь»). Need-fare, или need-faring, — это необходимое путешествие, то, которое предстоит совершить, и, как заявляет Беда, оно начинается в deothdaege (день смерти). Так что путь, в который должен отправиться «Ниггль, человек маленький» — да и все люди, — это смерть. Этот образ одновременно «древнее здешних гор», совершенно современен и очень хорошо знаком. Это самая простая часть уравнения в развернутой аллегории.

Но если в этот путь предстоит отправиться каждому, то почему главного героя зовут Ниггль, а не, например, Всякли? В Оксфордском словаре приведено очень подходящее определение глагола to niggle — «заниматься… пустяками, возиться, работать неэффективно… тратить слишком много времени и сил на мелочи; придираться к пустяковым деталям». В этом пороке Толкина точно можно было упрекнуть. Пристрастие к мелочам очень заметно в публикациях, увидевших свет уже после его смерти, например в издании «Финна и Хенгиста» 1982 года под редакцией Алана Блисса, который опирался на заметки Толкина. Учитывая, что это всего лишь вторая публикация Толкина, посвященная «Беовульфу», и что первая до сих пор является самым авторитетным и цитируемым разбором поэмы, может показаться удивительным, почему работа «Финн и Хенгист» не оказала никакого влияния на научное сообщество и никто на нее никогда не ссылается. Однако читать ее очень трудно: она перегружена подробностями и не сразу поддается пониманию. Многие из примечаний Кристофера Толкина к некоторым разделам «Истории Средиземья» производят похожее впечатление: по-видимому, его отец постоянно возился с мелочами (или «пустяковыми деталями», как они названы в Оксфордском словаре) и в итоге так и не довел до конца большинство своих произведений (за исключением «Хоббита» и «Властелина колец»). Кропотливая работа с деталями во многом предопределила успех «Властелина колец» — надеюсь, мне удалось это показать в главах со второй по четвертую. Однако большая часть труда писателя пропала втуне.

В своих произведениях Толкин то и дело выводит пристрастие к мелочам в качестве порока: например, Садор в книге «Нарн и Хин Хурин» «все возится с какими-то безделушками» (см. «Неоконченные предания Нуменора и Средиземья»). Толкин знал об этом своем недостатке и был готов в нем признаться («Я ведь от природы придира, увы!» — написал он Рейнеру Анвину в 1961 году). Поэтому, хотя «дальний путь», в который предстояло отправиться Нигглю, — смерть, этот персонаж символизирует не всякого человека, а именно Толкина.

Ниггль — художник, а Толкин, разумеется, писатель (главным образом). Впрочем, рисунки самого Толкина оказались на удивление удачными, и многие из них вошли в изданный в 1979 году сборник «Картины Дж. Р. Р. Толкина» (Pictures by J. R. R. Tolkien), однако почти все они представляют собой иллюстрации к его собственным текстам. Но вернемся к Нигглю. Насколько хорошим художником он был? Это один из двух основных вопросов, которые поднимаются в рассказе со второго по пятый абзац, и ответить на него не так-то просто. Он однозначно был «не очень преуспевающим», отчасти из-за того, что «он ведь был из тех художников, кому листья удаются лучше, чем деревья». Но «одна картина особенно не давала ему покоя»: сначала это был просто «лист на ветру», но вскоре он превратился в «дерево» — нет, даже в «Дерево». Вокруг него «стала прорисовываться земля, вдали зашагал лес и выступили горы со снежными вершинами».

Если перенести это описание с Ниггля на Толкина, все складывается. Толкин начинал с коротких стихотворений, таких как «Сказание об Эаренделе», написанное в 1914 году (так сказать, листья); из них выросли пояснительные повествования (такие как долго не публиковавшаяся «Книга утраченных сказаний» или «Квента Сильмариллион»); по мере их написания «стала прорисовываться земля» (см. рассказ о ранних этапах работы над «Властелином колец» на стр. 134–141); и уже даже «зашагал лес» (онты). Слова «у Ниггля пропал интерес к другим своим вещам: он их бросал или брал и прибивал по краям к большой картине» можно соотнести с такими решениями, как включение в том «Хранители» стихов из «Приключений Тома Бомбадила», написанных в 1934 году (см. выше стр. 134). В одной из предыдущих своих работ я выдвинул предположение о том, что «листом» был «Хоббит», а «Деревом» — «Властелин колец». Однако затем у меня появились сомнения в связи с постоянным появлением неопубликованных работ, которые показывают, что две главные книги Толкина были созданы на относительно позднем этапе. Теперь приходится прийти к более расплывчатому выводу о том, что «большая картина» Ниггля, существовавшая лишь в его воображении, — это нечто вроде завершенной и связной полной истории Арды от ее Сотворения до конца Третьей эпохи.

Однако беда Ниггля не только в том, что он брался за картины, которые «были для него великоваты и задуманы не по возможностям», но и в том, что у него «вечно находились посторонние дела» (причем эта причина приводится первой). У художника были дом, сад, много гостей и надоедливый сосед Париш. Если предположить, что рассказ представляет собой аллегорию и в силу этого требует заполнения всех частей равенства (см. выше стр. 271–273), то что это все означает?

Вспомнив о том, кем работал Толкин, мы увидим, как многое сходится. Он был профессором, причем не где-нибудь, а в Оксфордском университете. По-английски его должность пишется с заглавной буквы, и это не случайно: в отличие от американских университетов, не все преподаватели Оксфорда были или являются профессорами, более того — их очень мало, а во времена Толкина было и того меньше. Профессор занимает определенную кафедру, и на отделении английского языка в Оксфорде в период, когда там работал Толкин, их было ровно три: кафедра им. Ролинсона и Бозуорта, к которой в 1925–1945 годах был приписан сам Толкин, и две кафедры им. Мертона (по традиции одна из них занималась литературой, а вторая языком — на этой последней Толкин проработал с 1945 года вплоть до ухода на пенсию в 1959 году). Эти три кафедры очень высоко ценятся, и не будет преувеличением сказать, что желающих попасть туда научных сотрудников и университетских преподавателей гораздо больше, чем вакантных мест: во времена Толкина на каждую из кафедр претендовало по тридцать-сорок человек. (Можно отметить, что К. С. Льюис, несмотря на все свои заслуги, так и не получил кафедру в Оксфорде — заветная должность досталась ему лишь в 1954 году, когда он в возрасте пятидесяти пяти лет переехал в Кембридж.)

Ценность этих кафедр заключается преимущественно в том, что они относятся к университету, а не к колледжам в его составе, так что профессора освобождаются от трудоемкой задачи проводить семинарские занятия со студентами колледжа (в мое время они занимали двенадцать-шестнадцать учебных часов в неделю). В обмен на эту относительную свободу профессора обязаны прочесть определенное количество открытых лекций для студентов (согласно «Биографии» Карпентера, тридцать шесть в год, хотя, по-моему, их должно было быть тридцать пять: пять блоков по семь лекций), заниматься с аспирантами (в эпоху Толкина их было относительно немного), но прежде всего — вести научную работу по своей теме, преимущественно в формате публикаций.

Вполне возможно, что именно эта обязанность стала все больше тяготить Толкина. К 1939 году, когда был написан «Лист кисти Ниггля», он с большим успехом напечатал два крупных научных исследования (как говорилось выше, речь об издании в 1925 году «Сэра Гавейна» и о лекции по «Беовульфу», прочитанной в 1936 году). Это ничуть не хуже, чем у большей части профессоров, тем более что большинство научных работников не могут похвастаться ни одной подобной работой. Однако после них Толкину никак не удавалось создать ничего нового: запланированная редакция «Жемчужины» в итоге была опубликована без него (см. выше стр. 316), а единственная работа в продолжение лекции о «Беовульфе», «Финн и Хенгист», увидела свет лишь после его смерти. К научным трудам можно в какой-то мере отнести также редакцию древнеанглийской поэмы «Исход», но и она вышла лишь посмертно, в 1981 году. Кроме того, Толкин добился значительных успехов в исследовании среднеанглийского языка: в 1929 году он напечатал статью об одном из диалектов, на которых составлено несколько древних текстов, найденных в Херефордшире (одном из его любимых графств Западного Мидленда). Разумеется, от него ждали монографии на эту тему или даже серии монографий, однако он так их и не написал. В 1962 году, после его ухода на пенсию, один из этих текстов, «Наставление монахиням» (Ancrene Wisse), все же вышел в его редакции, однако он представлял собой лишь подстрочный перевод без примечаний и без глоссария, и даже введение к этому изданию написал другой ученый.

Возможно, Толкин продумывал защиту от обвинений в нерациональном использовании времени и привилегий, которые предоставляла ему профессорская должность. Карпентер отмечает в «Биографии», что на второй год профессорства Толкин провел не тридцать шесть «лекций и семинаров», а «сто тридцать шесть» — хотя и это не такая уж большая учебная нагрузка. Еще важнее то, что у Толкина было несколько студентов и помощников, таких как Мари Салю и Симона Д’Арденн, которые испытывали к нему глубокую благодарность и продолжили его работу, особенно над херефордширскими текстами. Но обвинения все равно наверняка звучали — если и не в 1940 году[108], то вскоре после этого. Отголоски их можно заметить в серии романов Дж. И. М. Стюарта «Лестница в Суррее» (A Staircase in Surrey), действие которых происходит в Оксфорде, а под вымышленными именами скрываются реальные люди. В третьем романе, который носит название «Панихида» (A Memorial Service), приводится диалог преподавателей, обсуждающих некоего «профессора Тимбермилла»:

— Прискорбный случай! — внезапно заключил профессор Региус.

— Это вы про Тимбермилла?

— Про него, про него. Вроде бы выдающийся ученый. Непревзойденный в своей области. Но вот поди ж ты — совершенно тронулся умом и написал какую-то дичайшую толстенную книгу, нечто вроде апокалиптического сказания.

Тимбермилл с Линдон-роуд — профессор филологии, автор книги «Волшебные приключения». Ассоциация с Толкином, профессором филологии с Нортмур-роуд, очевидна, а вердикт «тронулся умом» в Оксфорде выносили часто.

Все это нашло отражение в зловещей фразе из «Листа кисти Ниггля»:

Некоторые гости уже замечали, что у него сад запущен, и намекали на возможный визит Инспектора.

Во времена Толкина в британских университетах не было «инспекторов» (сейчас они есть — в форме оценки результатов исследований, проводимой раз в пять лет), поэтому нельзя сказать, чему именно соответствовали эти намеки в действительности. Но они, несомненно, имели прямое отношение к Толкину. В письме, написанном в 1958 году, он приносит свои извинения за задержку с ответом и сообщает, что находился в отпуске, который взял для того, чтобы

закончить ряд «научных» трудов, пребывавших в небрежении[109] [курсив мой] в то время, как я занимался непрофессиональными пустяками (как, скажем, «Властелин колец»): это я воспроизвожу тон многих моих коллег.

С учетом всех приведенных сведений можно продолжить трактовку этой аллегории, которая становится более личной и более трогательной. «Посторонние дела», которые вечно находились и у Ниггля, и у Толкина, — это лекции, занятия с аспирантами, педсоветы, подготовка и проверка экзаменационных работ, участие в формировании профессорско-преподавательского состава и так далее. По меркам офисных работников эти дела суммарно отнимают не слишком много времени, но любой профессор подтвердит, что они вклиниваются практически в каждый рабочий день и мешают сосредоточиться на написании текстов. Когда к Нигглю приходили гости, он был «в меру вежлив», но «перекладывал на столе карандаши» — наверное, так же и Толкин пытался вслушаться в то, что ему говорили коллеги и студенты, но «продолжал думать о большом холсте» (или о большой книге) «в высоком сарае, специально для него построенном в огороде (на участке, где раньше росла картошка)». Возможно, под сараем понимался собственный кабинет Толкина, переоборудованный из гаража, однако слова «сарай», «сад» и «картошка», пожалуй, не стоит воспринимать слишком буквально.

Начать с того, что «запущенный» сад, вызывающий намеки на визит Инспектора, конечно, символизирует профессиональную ниву, которую Толкин был поставлен возделывать и которой, как явно думали некоторые (см. выше), он действительно пренебрегал. Ниггль когда-то выращивал у себя на огороде картошку — а Толкин в свое время писал научные статьи, которых ждали от него в академической среде (к 1939 году он написал их около дюжины, а после — практически ни одной в нормальном виде). Теперь сад для Ниггля — это просто место, где размещается сарай для занятий живописью; Толкин же, вне всякого сомнения, применял в художественном творчестве свои научные познания, о чем не раз упоминалось в предыдущих главах.

Но гости, конечно, не видят картину. В любом случае некоторые из них приезжают только потому, что их интересует его «премилый домик» — они знают, что в итоге Нигглю придется его покинуть, и прикидывают, когда ждать его отъезда, «кому достанется домик и можно ли привести в порядок сад». В замкнутом сообществе научных работников постоянно муссируются слухи о предстоящем освобождении какой-нибудь кафедры ввиду смерти профессора или его ухода на пенсию и сплетни о том, кому достанется вакантное место и кто его на самом деле заслуживает. Толкин наверняка об этом прекрасно знал — он даже упоминает о том, что некоторые молодые коллеги спят и видят, как бы занять его «мягкое кресло».

Конечно, ему, как и Нигглю, хотелось, чтобы кто-нибудь из вышестоящего руководства разрешил ему ни о чем не беспокоиться, заниматься только тем, что ему на самом деле интересно, и выхлопотал бы ему какую-нибудь «государственную пенсию». Но если со стороны должность профессора кафедры в Оксфордском университете и может показаться синекурой, Толкин знал наверняка, что без забот (как переводится с латыни sine cura) на ней никак не обойдется; в одном из своих писем он иронично отметил, что это «мягкое кресло» на самом деле «набито чертополохом». Что до государственной пенсии, то о ней можно было лишь мечтать.

Чтобы кончить картину, даже если она перестанет увеличиваться в размерах, надо сосредоточиться и работать, работать упорно и без перерывов

(и вот эта фраза как раз вполне может относиться исключительно к «Властелину колец»).

Вступление занимает в рассказе три-четыре страницы. Настоящее действие начинается «осенью» (Толкину к тому времени было далеко за сорок) с того, что «в дверь постучали». Стучал сосед Ниггля, Париш, и надо сказать, что найти ему соответствие в рамках этой аллегории не так-то просто. Он очень раздражает. Он совершенно не уважает Ниггля, часто критикует его сад и не проявляет ни малейшего интереса к его картинам: для него это лишь пустая трата времени и материалов. Он без зазрения совести отрывает Ниггля от работы (которую и работой-то не считает) и отправляет его за врачом для своей жены и за строителями, чтобы починить поврежденную ураганом крышу, — именно тогда, когда у Ниггля, как он правильно понимает, нет ни одной свободной минуты. Эта поездка под дождем навсегда лишает Ниггля возможности закончить свою картину. Художник заболевает — и как только он начинает идти на поправку, является сначала Инспектор, которым его давно стращали, а следом за ним и Возничий, чтобы отправить его в «путь». На этом основании можно было бы заключить, что Париш убивает Ниггля, но, строго говоря, это не совсем верно — убивает он только его время. Кроме того, кое-что можно сказать и в пользу Париша: сначала это делает автор, а потом (в конце) и Ниггль. Выясняется, что жене Париша не нужен был врач, но Париш действительно хромал, и нога у него болела, и велосипеда не было. Когда-то (как рассказывает Ниггль в Исправительных Мастерских после того, как отправился в путь) «сосед он был очень хороший, я у него дешево покупал прекрасную картошку и сэкономил на этом немало времени». Успешный, или «эвкатастрофический» конец этой истории зависит от сотрудничества Ниггля с Паришем до такой степени, что «Нигглева Картина» и «Сад Париша» соединяются в «Ниггль — Париш» — «Приход[110] Ниггля».

В 1962 году Толкин написал в письме, что фамилия «Париш» просто «оказалась очень кстати для шутки Носильщика[111]». Там же он отверг предположение о том, что «Лист кисти Ниггля» является аллегорией, — он предпочитал считать рассказ «мифом», поскольку Ниггль — «реальная личность, в которой смешалось и хорошее, и дурное, а вовсе не „аллегория“ какого-то отдельного порока или добродетели». Но в аллегории вполне допустимо смешение разных качеств. Можно еще рассмотреть Ниггля и Париша как «раздвоение», два аспекта собственной личности Толкина, которые ему бы хотелось сочетать в себе: один творческий, безответственный, ничем не обремененный (Ниггль не женат — в отличие от Париша), второй — прилежный, приземленный, практичный и способный добиваться результата за короткое время (можно сказать, заботящийся о нуждах своего небольшого «прихода»). Такое предположение может показаться правдоподобнее, если учесть гораздо более заметное раздвоение: когда на пороге дома Ниггля практически одновременно появляются Жилищный Инспектор и Возничий, который прибыл забрать Ниггля в путь, — «очень похожий на Инспектора, почти его двойник: высокий, весь в черном» (курсив мой). В третий раз мы наблюдаем это раздвоение, когда в конце срока пребывания Ниггля в Исправительных Мастерских его дальнейшую судьбу обсуждают два Голоса: Первый строгий, а Второй более мягкий. Похоже, эти три пары персонажей по-разному выражают неоднозначное мнение Толкина о самом себе.

В центре стоит суровое осуждение «разменивания на мелочи». Ниггль отправляется в путь (умирает). Он помнил о том, что однажды ему это предстоит, и «начинал укладываться, разумеется, без толку» (духовно готовиться к смерти), однако не успел почти ничего: в захваченной с собой сумке нет ни еды, ни одежды — только краски и блокноты с эскизами, — да и ту он в итоге забыл в поезде (потому что некоторые вещи забрать с собой не удастся). Его отвозят в «Исправительные Мастерские», которые, очевидно, символизируют собой чистилище. И там он учится не придираться к пустяковым деталям в том смысле, какой описан в вышеприведенном определении из Оксфордского словаря. «В назначенные часы Ниггля ставили на тяжелую работу», которая была полезна, но совершенно не интересна. Так он учится распределять время:

он мог начинать работу по звонку и немедленно откладывать по другому звонку, оставляя все в полном порядке, чтобы в любой момент продолжить. Он успевал много сделать за день, ловко справляясь со всеми мелкими делами.

Разумеется, именно этому он и должен был научиться, и это новое умение принесло ему если не «удовольствие», то по крайней мере «удовлетворение». Он стал «хозяином времени», а «ощущение того, что надо спешить, пропало». Многие ученые и офисные работники посочувствовали бы Нигглю и не отказались бы от такого умения. Но чего это ему стоило?

В том мире, который Нигглю пришлось оставить, по-видимому, оно стоило ему всего. Последнее слово осталось за Жилищным Инспектором — и он согласился с Паришем. Картина Ниггля не имела никакой ценности. Материалы, которые пошли на ее изготовление, следовало употребить на починку соседского дома. «Таков закон». Общественность по большей части с ним солидарна. В начале автор сообщает, что, хотя Дерево «было любопытно. Единственное в своем роде», сама картина, по его мнению, была «не так уж хороша», а Ниггль, тоже единственный в своем роде, в то же время был «весьма обыкновенным и простоватым».

Похожая по смыслу фраза, но уже безо всяких обиняков, повторяется в предпоследней сцене, когда Советник Томкинс заявляет: «Этот человечишка был недоумком». Аткинс (отметим, что все персонажи в этой сцене носят имена «как у Хаггинса», а не «как у Бэггинса», см. выше стр. 62–63) ему возражает, но Аткинс — «лицо незначительное, всего лишь школьный учитель». «Премилый домик» Ниггля в итоге достался именно Томкинсу. Все его картины пошли на ремонтные работы, и хотя Аткинсу удалось сохранить клочок одной из картин — он даже вставил его в раму и повесил в городском Музее, — в конце концов и Музей, и лист сгорели, и произведения Ниггля вместе с их автором «были окончательно забыты в той местности». Эпитафия его земной жизни звучит из уст Перкинса:

«Бедный коротышка Ниггль! <…> Я и не знал, что он рисовал картины».

Наверняка именно такого забвения боялся Толкин; и в 1939-м, и в 1944 году оно казалось вполне вероятным. Название рассказа, «Лист кисти Ниггля», парадоксальным образом совпадает с названием фрагмента работы художника, который сперва хранился в Музее, а затем был безвозвратно утрачен. Примерно в то же время Толкин и в других местах (см. «Поражение Саурона») мрачно предрекал, что его собственные работы так и останутся непонятыми и нечитанными. В 1944 году ему действительно могло казаться, что «Лист кисти Ниггля» — единственное, что останется от него после тридцати лет писательского труда (не считая «Хоббита»).

Однако это лишь часть истории. Как и в кульминационный момент во «Властелине колец» (см. выше стр. 333–334), в «Листе кисти Ниггля» происходит раздвоение, которое на сей раз касается самого повествования. В настоящем мире, мире живых, Ниггля отвергают и предают забвению: с этой точки зрения рассказ о Ниггле трагичен. Но в другом настоящем мире, в который все приходят после смерти, происходит «эвкатастрофа». Его дело обсуждают два Голоса, и Второй выступает в его защиту (я бы сказал, что это одна из четырех дочерей Бога, Милость, спорит с другой дочерью, Правдой). Ниггль умел рисовать; но он был скромным; во многом исполнял свой долг; не ждал взамен ничего, даже благодарности; в конце концов он пожертвовал собой, полностью осознавая, что делает. Возможно, Толкин надеялся, что первые четыре пункта относятся и к нему.

Наградой Нигглю становится то, что в конце пути его картина воплощается в жизнь, Творец принимает ее как «вторичное творение», она прорисована в мельчайших деталях и «окончена», но при этом (в отличие от того, что происходит в оставленном им мире) с ней отнюдь не «покончено» в том смысле, что она обладает огромным потенциалом для дальнейшего развития. Однако для этого развития нужен Париш — и его присылают Нигглю из Исправительных Мастерских, где Париш, очевидно, учился быть менее, а не более практичным. В конце Ниггль готов даже покинуть свое Дерево и пойти дальше, взяв в провожатые «человека, похожего на пастуха» (явный намек на христианство).

Но и Большое Дерево, и окружающие его земли остаются в небесных чертогах: «для разрядки и восстановления сил», «для выздоравливающих» и даже как «подготовка к Восхождению». И тут мы наблюдаем еще один парадокс, который Толкин наверняка глубоко бы оценил: в каком-то смысле именно это принесла в наш реальный мир публикация значительной части его собственной «картины» — что-то в ней было окончено, что-то не вполне, но с ней ни в коем случае не было покончено. «Лист кисти Ниггля» заканчивается как комедия, и во многих смыслах даже как «божественная комедия». Но в ожидании счастливого конца она рождается из земной трагедии и вбирает в себя ее элементы: несостоятельность, тревогу и разочарование.

Стихи: написанные и переписанные

Эти чувства в какой-то степени — причем возрастающей — нашли отражение и в трех десятках стихотворений, опубликованных Толкином в качестве отдельных произведений.

Некоторые из них носят комический характер, например два стишка про Бимбл-Таун (британский морской курорт) — «Прогресс в Бимбл-Тауне» (Progress in Bimble Town) и «Дракон прилетел». Некоторые были написаны как упражнение в сложных стихотворных размерах, например «Странствие» (Errantry) (в книге «Предательство Изенгарда» описан долгий процесс превращения этого поэтического опуса в песню Бильбо, которую тот поет в Раздоле). Многие можно назвать «недостающими звеньями» или «предшественниками», подобно «Песням» Маколея, — эти стихи Толкин писал для того, чтобы заполнить пробел в истории литературы. В качестве примера можно привести загадку Толкина о яйце, написанную в 1923 году на англосаксонском языке, две детские потешки, датированные тем же годом (см. выше стр. 85–86), и два древнеанглийских стихотворения «о пленных смертных» из «Песен для филологов», которые перепечатаны и переведены в Приложении В к «Дороге в Средьземелье». Эти последние вполне можно считать восстановленными «предшественниками» гораздо более поздних произведений, таких как «La Belle Dame Sans Merci» («Безжалостная красавица») Китса.

И наоборот, в 1923 году Толкин взял одну строку из «Беовульфа»: «iumonna gold galdre bewunden» («клад, наследие древнего племени, в том подземелье, тысячезимнее златосокровище, крепко заклятое») — в качестве заголовка и написал на этой основе целое поэтическое произведение. В нем говорится о том, как чары, наложенные на сокровища, предают и развращают своих владельцев: эльфа, гнома, дракона и человека. К этой теме Толкин возвращался в «Хоббите» и позднее (см. выше стр. 115, 281–282). Он переписал и заново опубликовал это стихотворение под тем же названием в 1937 году, а потом под названием «Клад» в 1962 и 1970 годах. Это и еще несколько лучших комических или легких стихотворений были отобраны и перепечатаны в сборнике «Приключения Тома Бомбадила» в 1962 году, остальные опубликованы не были. По данным, приведенным в «Библиографии» Хэммонда и Андерсона, стихов о Бимбл-тауне было шесть.

Пожалуй, самый масштабный поэтический труд Толкина в рамках воссоздания «недостающих звеньев», который тоже пока не опубликован, — «Новое сказание о Сигурде» («The New Lay of Sigurð», или «Sigurðarkviða hin nyja») — был написан, по имеющимся сведениям, для заполнения пробела в приключениях Сигурда, возникшего в результате утраты нескольких страниц из единственной уцелевшей рукописи поэтического сборника «Старшая Эдда».

Однако с самого раннего этапа Толкин писал и публиковал стихи, которые были не такими легкомысленными, — в них поднимается тема смертности и бессмертия. Некоторые из них — хотя и не все — связаны с «Сильмариллионом», который постепенно обрастал новыми подробностями. Таким образом, стихотворение, опубликованное в 1923 году под названием «Град богов» (The City of Gods), вписано в контекст географии толкиновской мифологии как «Кор» (в «Книге утраченных сказаний. Часть I»); то же касается стихотворений «Счастливые морестранники» (опубликовано в 1920 году, а потом еще раз в 1923 году — на этот раз под древнеанглийским заголовком «Tha Eadigan Sælidan», и позднее вошло в «Книгу утраченных сказаний. Часть II»), «Одинокий остров» (The Lonely Isle) (1924) и «Безымянная земля» (The Nameless Land) (1927, но позднее включено в «Утраченный путь» как «Песня Эльфвине»). Однако во все эти стихи, во многом похожие друг на друга, был заложен некий смысл еще при первой публикации, даже когда они еще не входили в «Сильмариллион».

Во-первых, они статичны: это созерцание города, страны, острова (или, скорее, наблюдения за ними). «Град богов» — это сонет, в котором просто описан безлюдный каменный город, замерший в полной тишине под жарким полуденным солнцем. «Одинокий остров» состоит из двух строф по двенадцать строк в каждой и коды, уместившейся в одну строку. В нем говорится о танцующих фэйри и звоне колокола, но повествование не развивается: в стихотворении нет даже зачатков сюжета. «Безымянная земля» — шестьдесят строк, написанных чрезвычайно сложным размером (тем же, что и «Жемчужина»), — начинается со слова «Там». В стихотворении вновь описывается райский пейзаж у моря, где живут лишь танцоры, которые не могут иметь человеческую природу, ибо на этой земле «людей быть не может». В «Счастливых морестранниках» уже присутствует некий намек на сюжет. Стихотворение начинается словами «Я знаю в башне Западной окно» и повествует о том, как рассказчик видит в это окно, что «прекрасные ладьи / Идут сквозь тьму и бури, и снега / За кромку моря, к светлым берегам» — вне всякого сомнения, они направляются именно в «безымянную землю», где «людей быть не может». Но наблюдателю не дано последовать за ними; они «счастливы», а он нет. «Безымянная земля» заканчивается образом тоски, вызванной невозможностью попасть в вожделенный край («Угасает огонь, разожженный тоской»), как и «Одинокий остров» («От тоски по тебе и твоей цитадели»), но эта тоска неспособна что-либо изменить — последняя, заключительная строка «Одинокого острова» звучит так: «Прощай, о одинокий брег!»

В географии «Сильмариллиона» все эти стихи, конечно, можно объединить, как это сделано в «Песне Эльфвине». Эльфвине — древнеанглийский моряк, который то ли подплывает к Тол Эрессэа, обретшей название «безымянной земле», то ли грезит о ней. Но все эти стихи повествуют о человеке из нашего мира, которого преследуют видения недоступного для него идиллического пейзажа — рая, куда ему навеки закрыт вход. Наблюдатель смертен, а земля эта отдана бессмертным.

Во второй группе стихов, написанных позднее, Толкин рассказывает о том, как смертный приближается к бессмертию. Эти произведения еще более печальны, чем картинки-видения, причем в обновленной редакции они стали лишь печальнее. Первое из них, как и «Лист кисти Ниггля», вероятно, было направлено на публикацию в ответ на просьбу — на сей раз поступившую от сестер обители Святого Сердца в Рохэмптоне, в чьем «Вестнике» оно и было напечатано в 1934 году под названием «Фириэль» (Fíriel). В тринадцати строфах по восемь строк в каждой рассказывается история девушки по имени Фириэль, которая выходит из родительского дома на рассвете и видит, как мимо проплывает эльфийский корабль. Эльфы зовут ее с собой. Она спрашивает, куда они едут: «На север, где серо и хладно кругом?» Нет, отвечают они, их путь лежит «в Блаженный наш Край за отрогами гор», где звонит колокол, стоит башня и пенится морской прибой из ранних стихов-зарисовок Толкина; по их словам, мало кто получает приглашение покинуть мир смертных, где «вянет трава, облетает листва». Фириэль делает шаг к кораблю, но в последний миг у нее сжимается сердце, и эльфы уплывают. Она возвращается домой, «под крышу, за темную дверь», утренняя роса высыхает, а видение постепенно стирается из памяти. Девушка вновь погружается в быт: работу по дому, разговоры «о том и о сем», завтрак. Последние слова в этом стихотворении: «Пожалуйста, мёд передай».

Позднее Толкин переписал это стихотворение под названием «Последний корабль»[112], завершив им сборник «Приключения Тома Бомбадила». Фириэль так же выходит из дому, видит корабль эльфов, которые зовут ее с собой, задает вопрос и получает на него ответ. Но на сей раз ей ясно дают понять, что этот корабль последний, на нем «есть еще место одно» (курсив мой), и эльфы приглашают ее внять последнему призыву. И останавливается Фириэль уже не потому, что «дрогнуло сердце и сжалось в груди», а потому, что «ноги в мокрую глину ушли». Она отвечает эльфам: «Я смертная, этой земли я дитя, / И Ее не покину, о нет!» Теперь она возвращается уже не просто «под крышу, за темную дверь», но в «дом теней». И, что очень важно, поэт удалил двустишие с описанием веселой болтовни за завтраком. Фириэль уже не одевается в «зеленое с белым», но ходит в простой «темной одежде» и принимается за обычные «дневные дела». Утро заканчивается лишь тем, что «угас, как всегда, / За морем солнечный свет». В последней строфе стихотворения говорится о том, что мир по-прежнему стоит на своем месте, но выхода из него больше нет. В английской версии эта строфа, как и предыдущая, завершается словом faded (угас).

«Последний корабль» оставляет гораздо более острое ощущение потери и смерти, чем «Фириэль», и потеря эта представляется неизбежной. Фириэль сотворена из «глины», как все дети Адама, она «дитя этой земли», и ей придется принять эту участь. Как говорится в предисловии, которое было написано в 1962 году в качестве пародии на вступительное слово от редактора, ее имя, Фириэль, означает просто «смертная дева». Ее сказка — «антиволшебная», в ней повествуется об отказе бежать от смерти.

Очень похожим образом Толкин переписал еще одно стихотворение 1934 года, «Безумец» (Looney), которое вошло в сборник «Приключения Тома Бомбадила» под названием «Морской колокол». В обеих версиях говорится о том, что происходит с людьми, которым удалось добраться до Блаженного Края эльфов и которые согласно древней традиции (как у Китса в «Belle Dame Sans Merci») уже никогда не будут прежними. Однако в данном случае переработка была гораздо более масштабной: объем стихотворения увеличился с 60 до 120 строк, а в предисловии был добавлен еще один зловещий намек. В «Безумце» героя, из уст которого мы слышим основную часть стихотворения (сумасшедшего, давшего название этому произведению), спрашивают: «Что ты видел, где ты был, / В рубище бродя по свету?» Он отвечает, что прибыл из страны, где не встретил никого. Сидел в пустой лодке, и она по своей воле унесла его «в иные земли» — по-видимому, это был тот самый край цветов, колоколов и невидимых танцоров, о котором шла речь в стихах-видениях. В отличие от Фириэли или тех, кто лишь грезил о «безымянной земле», «безумец» попал туда наяву. Но потом что-то случилось: сгустилась «черная туча», весна ушла, листья облетели, а море замерзло. Он бросился обратно в пустую лодку и поплыл назад, а вернувшись домой, обнаружил, что все «жемчуга и самоцветы», которые он собрал в неведомой стране, превратились в «гальку», а «цветы» — в «жухлые листья». У него осталась только ракушка, в которой слышно эхо, — может быть, отголоски музыки, но поэт об этом не сообщает. Конечно, это вполне традиционный конец: «эльфийское золото» оборачивается листьями, а вернувшийся из волшебных чертогов человек не может вновь влиться в общество — часто из-за того, что все, кого он когда-то знал, давно умерли (см. выше стр. 176). Стихотворение 1934 года можно понимать в рамках этой традиции.

Однако в стихотворении 1962 года героя уже не называют «безумцем» и не расспрашивают его о том, где он был и что видел. В предисловии к «Приключениям Тома Бомбадила» Толкин, выступая в роли редактора хоббитовской рукописи, отмечает, что стихотворение имеет «явно хоббитанское происхождение»[113], но было написано «гораздо позже других», включенных в этот сборник, и относится «к Четвертой эпохе», начавшейся после завершения Войны Кольца. Тем не менее оно включено в сборник стихов Третьей эпохи, потому что «в верхней части листа, на котором он обнаружен, помечено: „Сон Фродо“».

Интересно, что означает этот последний плод фантазии Толкина? Еще одно раздвоение? В конце «Властелина колец» Бильбо и Фродо, в отличие от Эльфвине, Фириэли и остальных грезивших о Блаженном Крае, уезжают из Средиземья туда, где виднеется «светлый берег и дальний зеленый край». Однако незадолго до этого Фродо с уверенностью утверждал: «Я ранен… и нет мне исцеленья». Как и в случае с земным и небесным окончаниями рассказа «Лист кисти Ниггля» или в случае Сэма и Фродо, которые пали на землю Мордора, готовясь к смерти, но были спасены орлами, пока находились в беспамятстве, автор в каком-то смысле описывает две концовки: «эвкатастрофическую», оправданную повествованием, и трагическую, которая представляется не менее, если не более правдоподобной: «Так оно и бывает».

«Морской колокол», или «Сон Фродо», — это описание обычной концовки для тех, кто следует за мечтой о бессмертии, будь то человек или хоббит, а не для избранных Хранителей Кольца. Они слышат звон «морского колокола», забираются в пустую лодку, переносятся в сияющую самоцветами землю с ее невидимыми танцорами и звучащей издалека музыкой, которая не дает покоя Толкину. Как и в «Безумце», что-то происходит. Однако в «Морском колоколе» это уже наказание за гордыню. Рассказчик изготавливает себе мантию, жезл и венок и восклицает: «Да признает земля своего короля!» — призывая обитателей показаться на глаза. И тут же налетает туча, чары спадают, волшебная страна оборачивается обиталищем жуков, пауков и грибов-дождевиков, а герой видит себя глубоким стариком: «На плечах моих старости груз». Лодка уносит его обратно, у него не остается ничего, и даже ракушка теперь «мертва и молчит», не рождая ни отзвука.

На темный тот брег не вернусь я вовек,

и колокол не зазвучит.

Уже не только сам герой отправляется в изгнание — исчезает и его видение. В «Морском колоколе» можно увидеть, что Толкин отвернулся от самой возможности Великого Бегства и от образов, которые хранил в сердце почти пятьдесят лет.

Утраченный путь

Самым постоянным из этих образов, как показано выше, был образ земли, лежащей за морем, Запада, Благословенного Края, рая на земле, Бессмертных Земель. Этот образ встречается не только у Толкина — такие же намеки можно увидеть в самых разных произведениях североевропейской литературы. Короля Артура увозят за море, чтобы исцелить от ран и однажды возвратить из Авалона; у Толкина же Аваллонэ — город на Одиноком Острове, Тол Эрессэа. Легенда о затонувшей Атлантиде была известна еще во времена Платона; Аталантэ — слово на квенья (эльфийском аналоге латыни), которое означает «падение Нуменора». В нескольких языках существуют различные версии истории о плавании святого Брендана, которую Толкин переработал под названием «Имрам» — это произведение стало самым успешным из его поздних «стихов о смертности и бессмертии» (см. ниже 443–444). Менее известно, чем все вышеупомянутое, и до сих пор никак не объяснено загадочное начало «Беовульфа»: в нем рассказывается, как датского конунга Скильда после смерти пускают по морю в ладье обратно к тем, «что когда-то в море отправили Скильда-младенца» (заметим, не к «Тому, что когда-то в море отправил Скильда-младенца», хотя автор «Беовульфа», вне всякого сомнения, был христианином). По мнению Толкина, именно верой в то, что где-то за океаном лежит Страна Мертвых или страна будущей жизни, можно объяснить англо-скандинавский обычай хоронить правителей и знать в кораблях или под камнями, поставленными овалом и напоминающими корабли. Лучшее объяснение действительно сложно придумать.

По своему обыкновению, Толкин приспособил все эти обрывочные намеки для своих собственных целей и как минимум дважды за свою творческую карьеру пытался написать на их основе подробную историю, достойную публикации. Уцелевшие плоды его попыток можно увидеть в книге «Утраченный путь», написанной в 1936 году и опубликованной в 1987 году под тем же названием, и в романе «Записки клуба „Мнение“», который был написан предположительно в 1944 году и вышел в 1992 году в составе тома «Поражение Саурона»[114].

Однако при работе над обоими этими произведениями Толкин столкнулся с очевидной проблемой — открытием Америки. Святой Брендан или средневековые авторы легенд о короле Артуре, возможно, и верили в то, что на Западе за океаном лежит какая-то страна не от мира сего, однако сегодня это предположение звучит уже абсолютно неправдоподобно. Проблема была решена в проработанной, пусть и не до совершенства, мифологии Толкина с помощью идеи об утраченном Прямом Пути — кстати, это еще один прекрасный пример использования мифа для согласования несовместимых убеждений (см. выше стр. 293).

По словам Толкина, Аман, где жили валары, был отделен от Средиземья дважды. В первый раз это случилось после предательства нолдоров и возвращения Феанора и его сторонников в Средиземье. Тогда валары наполнили море между Аманом и Средиземьем «тенями и смятением». Физически они разделены не были, но тем не менее «Благословенный Край был закрыт» («Сильмариллион», глава 11). Дорогу туда вновь открыл Эарендил, ведомый Сильмарилом, и союзникам валаров из числа людей была дарована не только новая земля — Нуменор, поднявшийся из вод океана, — но и возможность видеть берег Бессмертных Земель. Однако в итоге король Нуменора, поддавшись губительному влиянию Саурона, обиде и страху смерти, решил захватить Аман, направив туда свою армаду, и добыть бессмертие силой. Валары (так сказать, архангелы земли) отказались от своего владычества над Ардой и воззвали к Единому, Илуватару, Богу-Творцу, и тот «изменил облик мира».

Нуменор вместе со своей армадой был потоплен; Аман и Эрессэа навсегда ушли из мира «в края недостижимые»; на их месте были сотворены «новые моря и новые земли» — судя по всему, так и была создана Америка; кроме того (хотя Толкин не говорит этого прямо), мир впервые стал круглым. Когда в конце рассказа «Акаллабет», входящего в «Сильмариллион», потомки уцелевших нуменорцев вновь отправляются в море в поисках Западной земли, о существовании которой им было известно, они находят лишь другие земли, «подверженные смерти», а те, кто не останавливается на этом и плывет дальше, в конце концов оказываются там, откуда отплыли. Потому-то и стали говорить, что «все пути ныне замкнулись в кольцо».

Однако людские мудрецы по-прежнему утверждают, что Прямой Путь наверняка существует до сих пор. Те, кому позволено его обнаружить, могут уйти по нему с земли через атмосферу и космос, и он, «словно невидимый мост», приведет их к Одинокому Острову и даже дальше, в Валинор. Наверняка именно этой дорогой отправились Фродо и его спутники в конце «Властелина колец», по ней приглашали пройти Фириэль и, возможно, на нее же попал «безумец». Толкин предполагает, что могут быть и другие, кто «по милости судьбы или благоволенью валаров» находил этот потаенный путь. Как поют хоббиты, возможно, сами не осознавая, что значат произносимые ими слова:

За поворот! Там встретят нас

Безвестный путь, секретный лаз…

«Проблема Америки» беспокоила Толкина до самой старости. Он оставался недоволен своим собственным решением, описанным выше, и продолжал размышлять о том, может ли такой миф считаться приемлемым в эпоху научного прогресса (см. «Кольцо Моргота» и статью Хэммонда в сборнике «„Легендариум“ Толкина»). Возможно, его сомнения были бы отчасти развеяны, вспомни он об известном прецеденте такой двусмысленности — в десятой книге «Потерянного рая» (строки 668–691) Мильтон осторожно описал сдвиг земных полюсов, предоставив читателям выбирать между традиционным/мифическим и современным/научным объяснением.

Но еще более актуальной проблемой, которая преследовала Толкина постоянно, была необходимость претворить образ в сюжет. В другой статье для сборника «„Легендариум“ Толкина» Джон Рэтлифф предположил, что знаменитое пари К. С. Льюиса и Толкина (упоминания о нем можно найти в «Письмах») о том, что каждый напишет по книге — один о космических путешествиях, а другой о путешествиях во времени, — было вызвано впечатлениями Льюиса от чтения Чарльза Уильямса и осознанием того, что подобные вещи можно создавать в духе «философского триллера». В 1938 году Льюис написал «За пределы безмолвной планеты», а затем еще два тома «Космической трилогии», последний из которых, «Мерзейшая мощь» (1945), содержит очевидную отсылку к Толкину, хоть и в искаженном написании[115]. Но вот Толкин оказался в тупике.

Его намерения в отношении «Утраченного пути» в целом ясны. Как и в случае со словарными соответствиями вроде dwarf — dvergr — Zwerg (см. выше стр. 26), Толкина поразили последовательность и преемственность имен в германской традиции — он считал, что в этом должен быть скрыт некий смысл. Он знал, что имена Альбойн и Аудойн, которые встречаются в знаменитой «Истории лангобардов» Павла Диакона, — это лишь вариант написания древнеанглийских имен Эльфвине и Эадвине (или современных Элвин и Эдвин). Он знал также, что они означали «друг эльфов» и «друг блаженства» и что было еще третье имя на древнеанглийском, Освин, которое означало «друг бога» или, по крайней мере, «друг языческих богов», асов (на древнескандинавском — Æsir). Однако такие имена, как Освальд и Освин, носили христиане и даже причисленные к лику святых, так что Толкин решился на дерзкое предположение о том, что асы/Æsir — это не бесы, а полубоги или архангелы (в его собственной мифологии — валары).

Замысел «Утраченного пути» состоял в том, чтобы, как в первых главах «Хоббита», поместить традиционный сюжет в новый и на сей раз современный контекст, не ограничившись введением анахронизма. В основу сюжета должны были лечь повторяющиеся имена. Одна сюжетная линия была посвящена трем современным англичанам, которых зовут Освин, Альбойн и Аудойн (что создает некоторую путаницу); вторая, основанная на легенде о конунге Скильде из «Беовульфа», — англосаксу по имени Эльфвине; третья — двум знаменитым лангобардам (что было не так-то просто, учитывая их свирепость и привычку пить вино из черепа врага); а четвертая сюжетная линия должна была разворачиваться в Нуменоре до его падения, и имена главных персонажей трансформировались в Валандиль, Элендиль и Херендиль (соответственно «друг валаров», «друг эльфов» и «друг блаженства»).

Основная идея книги, судя по всему, заключалась в рассмотрении темы преданности, возникающей в различных обстоятельствах. Проблема состояла в том, что повторение одного и того же сюжета, независимо от контекста, неизбежно сделало бы книгу монотонной. Рэтлифф утверждает, что у Толкина все складывалось и что из этой истории вполне мог получиться «философский триллер», если бы внимание и силы автора не отвлекались на множество проблем, связанных с изданием «Хоббита» в 1937 году. Однако сравнение с книгой «За пределы безмолвной планеты», написанной вторым участником пари, не может не обескуражить. У Льюиса к двадцатой странице герой уже похищен и летит на Марс в космическом корабле, чей экипаж намерен завоевать эту планету. У Толкина к двадцатой странице персонажи все еще обсуждают историю языков, а сюжет все никак не просматривается.

Удивительно, однако, то, что Толкин предпринял еще одну попытку, причем в гораздо менее подходящее время. В 1944 году у него уже было написано две трети «Властелина колец», и можно было бы предположить, что автор будет усердно работать над завершением книги, тем более что ее уже ждал издатель, поддерживающий писателя и готовый публиковать его произведение. Но вместо этого Толкин отдал много времени и сил второй попытке написать об утраченном пути в романе под названием «Записки клуба „Мнение“», которую он предпринял втайне от Стэнли Анвина, чувствуя свою вину перед ним

Работа над этой книгой шла еще медленнее, чем над «Утраченным путем»: в ней было несколько персонажей, отдаленно напоминающих членов клуба «Инклинги», которые обсуждали сны, языки, работы К. С. Льюиса и путешествия во времени. Среди персонажей есть по крайней мере два изображения самого Толкина: Рэймер (эта фамилия, по-моему, означает «безумец»[116], см. «Поражение Саурона») и Рэшболд (перевод фамилии «Толкин»[117]). В книге повторяются некоторые из тех же элементов, что и в «Утраченном пути», в частности преемственность имен: одного из персонажей зовут Элвин Арундель Лаудем, то есть Эльфвине Эарендель. В тексте появляются видения Нуменора и Древней Англии, а также поэтическая версия истории о «короле Шиве»[118]. Кроме того, на этот раз в повествовании упоминается «Плавание святого Брендана» в форме стихотворения, которое было опубликовано в 1955 году под названием «Имрам».

Центральное место в обеих версиях произведения об утраченном пути занимает фраза (на древне- или прагерманском языке, которого не существует или который может быть восстановлен лишь гипотетически, «со звездочкой»): «Westra lage wegas rehtas, nu isti sa wraithas» — «На запад лежал прямой путь, теперь он искривлен»[119] (отметим здесь зловещее прилагательное wraithas — «искривлен»). Кроме того, Толкин неоднократно цитирует строки из подлинной древнеанглийской поэмы «Морестранник» (The Seafarer) о страстном желании выйти в море, которую он дополнил строками собственного сочинения, чтобы превратить влечение к морю в стремление пересечь его и доплыть до «wlitescéne land, / eardgeard ælfa and ésa bliss» («земли светлой и прекрасной, родины эльфов, блаженства богов»). В последней строке складно сочетаются все три основных элемента имен толкиновских персонажей: Ælf-, Os-, Ead- (эльф, бог, блаженство).

Можно признать, что в двух вариантах сюжета об утраченном пути у Толкина есть трогательные моменты. В первом из них есть эпизод, когда Альбойн читает своему отцу Освину строки из «Морестранника»: «Немногие ведают тоску того, кому старость не дает вернуться (eftsíth)». Отец смотрит на него и отвечает, что старики прекрасно знают о невозможности вернуться, но хоть им и нельзя пойти назад (eftsíth), никто не мешает пойти forthsíth — дальше, вперед; под этим он имеет в виду смерть. Это путь, в который ему предстоит отправиться, как Нигглю или как Фириэли — это имя вновь появляется в «Утраченном пути» безо всяких объяснений. В «Записках клуба „Мнение“» Толкин упоминает о том, что персонаж, аналогичный Освину, отыскал Прямой Путь на своей лодке «Эарендель» (если только не подорвался на мине), однако речь идет о Великом Бегстве (см. «Поражение Саурона»). Две истории об утраченном пути, которые Толкин так старался написать в 1936 и 1944 годах одновременно с «Хоббитом» и «Властелином колец», как и «Фириэль» и «Безумец», посвящены страху и принятию смерти; их персонажи видят рай на земле, но отвергают его.

Однако эта тема никак не вписывалась в приключенческий сюжет. В самой законченной и совершенной форме она раскрыта в стихотворении «Имрам», написанном в 1955 году (перепечатано в томе «Поражение Саурона»). В ста тридцати двух строках святой Брендан рассказывает юноше о своих странствиях: он видел гору (останки Нуменора), остров, где росло Древо (возможно, Тол Эрессэа), и Звезду (Сильмарил, который находится на краю утраченного Прямого Пути): «С карниза там мир обрывался вниз, / и вел на неведомый брег»[120]. Но сам он не идет по Прямому Пути, Звезда остается только «в памяти» — даже святой Брендан разделяет общую участь людей:

В Ирландскую землю, где колокола

в Клуан-ферта на башне бьют,

где лес темнеет под сводом небес

и туманы стеной встают,

пришли корабли из дальней земли,

откуда пути нет назад —

сюда святой Брендан пришел навсегда,

и здесь его кости лежат.

Народные сказания, лэ и «антисказание»

В «Фермере Джайлзе из Хэма» — единственном безусловно успешном произведении Толкина, помимо серии о хоббитах, — нет ни намека ни на одну из вышеупомянутых тем. Судя по всему, замысел этой сказки родился примерно в то же время, что и замысел «Хоббита», когда дети писателя были еще маленькими, а в своем окончательном виде она оформилась к 1938 году. Как я отмечал выше (см. стр. 130), корни ее лежат в толковании топонимов. В других публикациях (см. «Дорога в Средьземелье») я также писал о возможности трактовки этого произведения как аллегории и набрасывал ее вероятную схему. Однако готов признать, что во мне, наверное, говорит furor allegoricus, или одержимость аллегорией: сказка «Фермер Джайлз из Хэма» ценна сама по себе, безо всяких аллегорий, и, кроме того, совершенно легкомысленна.

Отчасти ее веселый характер можно объяснить тем, что она не основана ни на реальных событиях, ни на мифологии Толкина — ее сюжет опирается исключительно на псевдоисторические источники, которые в течение долгого времени принимались за чистую монету, но уже давно признаны вымыслом: «Брут, или Хроники Британии», «Сэр Гавейн», «Король Лир» и даже детские песенки про «старого короля Коула» — все они так или иначе упоминаются в тексте.

События разворачиваются в настоящей Нетландии, и автор не относится к своей истории всерьез. Таким образом, у нас есть основной персонаж — фермер Джайлз (своего рода анти-Беовульф — очень уж по-любительски он готовится выйти на дракона), несколько лучших в литературе примеров беседы с драконом, с которыми можно сравнить разговор между Бильбо и Смогом, и целый ряд комических персонажей второго плана — от пса Гарма до гордого тирана Малого Королевства Августуса Бонифациуса Амброзиуса Аврелиануса Антониуса, мельника, великана, кузнеца по прозвищу Весельчак Сэм, серой кобылы и священника.

Однако в этой истории имеется мораль, которая утверждается довольно-таки активно, что, впрочем, не противоречит общему легкомысленному тону. В шуточном предисловии от редактора (Толкину очень полюбился этот прием) говорится о том, что текст построен по принципу «Песен» Маколея, написанных на основе гипотез, то есть составлен гораздо позднее описываемых событий и представляет собой «позднюю компиляцию», в основе которой «лежат не исторические анналы, а народные песенки, на которые часто ссылается автор».

Это и в самом деле так: народные мотивы упоминаются в тексте как минимум пять раз. После случайной победы над великаном Джайлз становится «Местным Героем» и по пути домой с ярмарки распевает «старинные боевые песни» — вполне возможно, это те самые «простонародные баллады», в которых подаренный фермеру Джайлзу меч именуется Хвосторубом. Мужество сразиться с драконом Джайлзу придают «истории о Белломариусе», знаменитом драконоборце. Дракон нападает на рыцарей, когда те поют «балладу» — сочиненную давно, еще до эпохи турниров, в которую они живут, — очевидно, им следовало быть внимательнее. А после того как Джайлз бросил вызов королю, «запретить все песни о его деяниях было совершенно невозможно», и именно поэтому король не стал собирать армию. Конечно, к моменту написания предисловия все эти песни, истории и баллады уже стерлись из народной памяти, как обычно и бывает с такого рода творчеством. Но в сказке они ассоциируются с Джайлзом, с «народным языком», с «простыми тяжелыми мечами», такими как Хвосторуб, которые ковались не для красоты, а для дела, с вышедшими из моды вещами. Королевский двор, напротив, ассоциируется с напыщенностью, с книжной латынью, с погоней за формой в ущерб содержанию (вспомнить хотя бы поддельный драконий хвост, который делает кондитер) и с нежеланием всерьез воспринимать древние легенды. Нет никаких сомнений в том, какая из двух сторон победит, и понятно, что конфликт между ними гораздо серьезнее, чем между Джайлзом и Хризофилаксом, тем более что в конечном счете эти двое заключают союз.

Можно также сказать, что ситуация, которая складывается в «Фермере Джайлзе из Хэма», аналогична ситуации в Озерном городе в момент прибытия туда Бильбо в главе 10 «Хоббита». У правящей верхушки и официальных лиц нет времени на «старинные боевые песни» и упомянутых в них существ — их заботят только деньги; королевские рыцари же считают драконов мифическими существами (и драконы, конечно, отвечают им взаимностью). Есть и те, кто помнит древние традиции, но толкует их совершенно превратно: в «Хоббите» это люди, которые ждут, что в долину немедленно потекут золотые реки, а в Хэме — те, кто толпится вокруг Джайлза, величая его «Героем Всей Округи» и рассуждая о «Славе Сословия Йоменов, Опоре Страны» и так далее. Между ними стоят такие персонажи, как Джайлз и Бэрд, — одновременно верные традициям и практичные. У всех у них были прообразы в ХХ веке, в котором жил Толкин, и очевидно, что он высмеивал одновременно и «здравый и рациональный вкус» своих современников, подвизавшихся на поприще литературы (см. статью «Чудовища и критики»), и пристрастие к непритязательным фантастическим историям, которое позднее стало еще более распространенным.

Единственный, кто в этой сказке почти всегда оказывается на высоте, помимо Джайлза (и серой кобылы), — это местный священник. Он описан в комическом ключе, особенно в первом разговоре с Джайлзом. Священник настоял на том, чтобы фермер показал ему меч, подаренный королем. (Интересно, почему? Что пробудило в нем подозрения?) Он внимательно рассмотрел надписи на ножнах и на клинке, но «не мог разобрать ни начала, ни конца». Чтобы скрыть свое невежество, он стал весьма профессионально блефовать: «Буквы здесь старинные, а язык варварский». Однако в конце концов священник нашел правильный ответ: меч называется Кавдимордакс, или Хвосторуб. После первой победы Джайлза над Хризофилаксом священник совершил ошибку, помпезно изложив дракону требуемые условия компенсации. Впрочем, ошибка ли это? Хризофилакс вовсе не намерен исполнять данные им клятвы, и можно представить, что этот вариант развития событий

оказался выше разумения простых крестьян. Но ведь священник был человеком начитанным и мог бы догадаться о подвохе. Хотя, возможно, он и вправду что-то заподозрил. Он был обучен грамматике, а потому, несомненно, разбирался в будущем времени лучше прочих.

С точки зрения современного человека это бессмыслица, ведь грамматика никак не связана с прогнозированием. Однако для средневекового сознания это представляется вполне разумным, поскольку «грамматика» (grammar) считалась синонимом слов glamour (в значении «способность менять свою форму и вводить окружающих в заблуждение») и grammarye (волшебство). В любом случае священник первым понимает, что дракон не вернется, и, что самое важное, именно он советует Джайлзу взять с собой прочную веревку: «Если предчувствия меня не обманывают, она вам еще пригодится». Предчувствия действительно сбываются: благодаря веревке Джайлзу удается доставить в Хэм и дракона, и сокровища, так что священник получает свое щедрое вознаграждение и сан епископа вполне заслуженно. Во всем этом можно в кои-то веки увидеть лестный образ профессии самого Толкина: знание рун приносит практическую пользу, лингвистические навыки стоят на службе здравого смысла, а деловая хватка современного человека, зацикленного на собственной выгоде, соответственно, оказывается не у дел, к вящему удовлетворению гуманитариев. В отличие от «Листа кисти Ниггля» и вышеупомянутых поэтических творений, в сказке «Фермер Джайлз из Хэма» Толкин чувствует себя вполне раскованно. В этом отношении последнее произведение остается исключением из числа других коротких рассказов и стихов.

Источником тревоги, которая могла терзать Толкина, была его собственная все более кропотливая и активная работа в качестве «посредника» (см. выше стр. 293–297) между христианским миром, к которому принадлежит, например, священник, и языческими традициями древней мифологии (в «Фермере Джайлзе из Хэма» им вообще не нашлось места). С точки зрения ортодоксального христианства против этого можно выстроить следующую аргументацию. Толкин представлял валаров как доброжелательных архангелов, подчиняющихся Единому, Творцу, однако был склонен отождествлять их с языческими божествами своих предков — например, Тулкас, толкиновский воинственный валар, очень похож на бога Тюра у Снорри, а в его имени легко просматривается прагерманское слово *tulkaz (воин).

Разумеется, Толкин был далеко не первым филологом-христианином, который двигался в этом направлении, и в его защиту тоже есть что сказать. В своей книге «Просто христианство» К. С. Льюис уже упоминал о «светлых мечтах» языческих религий, а Толкин, по-видимому, воспринимает нечто в том же духе через «призму, в коей белый цвет разложен»[121], — на этом тезисе основано его стихотворение «Мифопоэйя», упомянутое в «Биографии» Карпентера. Конечно, обосновать это можно, но такое представление никак не соответствует позиции Католической Церкви и полностью противоречит взглядам Алкуина (см. выше стр. 295–296). Знаменитое и часто цитируемое утверждение Толкина в письме своему другу-иезуиту о том, что «„Властелин колец“ в основе своей произведение религиозное и католическое», звучит как оправдание. Как далеко верующий христианин может зайти в понимании тех, кто не исповедует христианскую веру или жил в дохристианскую эпоху? Этот вопрос поднимается и в поэме «Баллада об Аотру и Итрун», опубликованной в 1947 году, и в поэтическом диалоге «Возвращение Беорхтнота, сына Беорхтхельма», изданном в 1953 году.

Слово «баллада» (lay) в названии поэмы об Аотру и Итрун означает нечто иное, нежели во всех остальных случаях его употребления в этой книге. До наших дней дошло несколько стихотворных произведений на древнефранкском языке, которые называются «лэ», обычно «бретонские лэ», в частности двенадцать лэ Марии Французской. Существует также около восьми стихотворений на средневековом английском, которые в подражание им тоже именуются «бретонскими лэ». В толкиновской «Балладе об Аотру и Итрун», близкой им по форме и по содержанию, слова Britain/Brittany (Британия/Бретань) и Briton/Breton (британский/бретонский) употребляются в качестве синонимов. Как указывает в своем исследовании, опубликованном в 1993 году, Джессика Йейтс, сюжет основан на поздней бретонской балладе о Корригане — то ли ведьме, то ли фее, меняющей свой облик и обладающей магическими способностями, обращенными ко злу.

Оригинальность версии Толкина состоит в ее строгой нравоучительности. Повествование у него начинается с представления высокородной бретонской супружеской четы, Аотру и Итрун, у которых нет детей. Вместо того чтобы смиренно принять свой жребий, лорд Аотру отправился к Корригане за зельем для зачатия, но не договорился с ней об оплате. Зелье подействовало, и Итрун родила двойню, но тут Корригана, обернувшись красавицей, потребовала свой гонорар — любовь Аотру. Получив отказ, ведьма прокляла лорда, и тот умер, а следом за ним и Итрун — от горя. Отказ, проклятие и смерть Аотру присутствуют и в бретонской балладе, но только у Толкина его гибель показана как заслуженная или по крайней мере вызванная именно тем, что Аотру попытался обмануть Провидение с помощью потусторонних сил. Мораль Толкина ясна и недвусмысленна: грех Аотру состоит не в том, что он поддался чарам Корриганы, — он отверг ее так же решительно, как и сэр Гавейн даму Зеленого Рыцаря, с твердым исповеданием христианской веры, — а в том, что он вообще к ней обратился. В конце поэмы есть такие слова:

…И с надеждой новой

и чистой верою Христовой

жить учит Бог, день ото дня

нас от отчаянья храня…

Этот полный отказ от взаимодействия с потусторонними силами стоит на несколько ступеней выше двусмысленности таких стихотворений, как «Безумец».

Написанную в 1953 году стихотворную пьесу «Возвращение Беорхтнота, сына Беорхтхельма», которая сопровождается научным очерком, резюмировать сложнее. Коротко говоря, она состоит из трех разделов: небольшого предисловия, в котором задается исторический контекст — проигранная битва англичан против викингов, вторгшихся в Эссекс в августе 991 года, воспетая в древнеанглийской поэме «Битва при Мэлдоне», — и приводятся некоторые пояснения по поводу дальнейшего текста; самого «Возвращения» — написанного аллитерационным стихом диалога между двумя персонажами, Торхтхельмом и Тидвальдом, пришедшими забрать с поля боя обезглавленное тело своего повелителя Беорхтнота (своего рода завершения поэмы «Битва при Мэлдоне»); а также краткого очерка о понятии ofermod — он представляет собой научный критический разбор древнеанглийского произведения.

Этот последний шестистраничный раздел пользуется большим авторитетом в научных кругах. Автор решительно опровергает представление о «Битве при Мэлдоне», которое сформулировали предшественники, в том числе давний коллега и соавтор Толкина Э. В. Гордон, в чьей редакции эта поэма вышла в 1938 году, и У. П. Кер. Последний назвал ее «единственной дошедшей до наших дней подлинно героической поэмой на древнеанглийском языке» и лучшим из имеющихся примеров отечественных «героических баллад».

Толкин утверждал, что Гордон, Кер и все остальные были совершенно неправы. Автор поэмы не восхваляет дух героизма, а глубоко критикует его проявления и вытекающие из него импульсивные и безответственные поступки. Именно ofermod (Толкин переводит это слово как «overmastering pride» — «гордыня») заставила Беорхтнота дать викингам-язычникам равные шансы, результатом чего стала его собственная смерть и гибель его войска. Он не имел права на такой жест, и именно об этом, по мнению Толкина, заявляет автор поэмы.

На первый взгляд, оригинальный текст на древнеанглийском языке свидетельствует против предположения Толкина или даже полностью его опровергает. Старый слуга Беорхтвольд, отказавшись отступить, произносит знаменитые слова:

Духом владейте,

доблестью укрепитесь,

сила иссякла —

сердцем мужайтесь![122]

По крайней мере, Беорхтвольд не критикует своего командира. Толкин решил эту проблему в своем стихотворном диалоге очень личным, совершенно не научным методом — вырвал эти строки из контекста поля боя, перенес их в сон и добавил к ним следующий отрывок оригинального текста:

Разумом тверды,

веселы сердцем,

хоть рок на пороге

и мрак неизбежен (курсив мой).

Реплика приобрела отчетливый языческий и даже манихейский характер, и старший, более здравомыслящий участник диалога, Тидвальд, сразу это заметил:

Но, право, странные

рек ты речи…

совсем будто нехристь.

Мне то не по нраву.

В этом Толкин целиком и полностью на его стороне — даже больше, чем в остальных частях диалога, где он тоже явно разделяет точку зрения Тидвальда. Торхтхельм (его имя переводится как «блестящий шлем») — неразумный юноша, находящийся под сильным влиянием героических баллад, которые он постоянно упоминает в разговоре. Тидвальд же (его имя означает «хозяин времени») — мудрый ветеран, понимающий, что на самом деле стоит за этими балладами: «и в звуках струн / доныне слышен стон».

Как и в случае с «Балладой об Аотру и Итрун», вывод очевиден. Компромиссов быть не может. Христиане, даже христиане-воины, не должны соблазняться «концепцией мужества», которую семнадцатью годами ранее восхвалял и сам Толкин (см. статью «Чудовища и критики»), или «идеей наивысшей стойкости в служении неукротимой воле», выраженной Беорхтвольдом. Именно этот «дух Рагнарёка» и стал причиной Второй мировой войны и был в ней мучительно сломлен. То есть героические баллады способны ввести людей в заблуждение, и, для того чтобы их можно было изучать без опаски, необходимо тщательно их редактировать — вплоть до переписывания.

«Баллада об Аотру и Итрун» была опубликована в 1947 году, «Фермер Джайлз из Хэма» — в 1949-м, а «Возвращение Беорхтнота» — в 1953-м. Однако мы знаем, что «Фермер Джайлз» по большей части был готов уже в 1938 году, а часть первоначальной версии «Беорхтнота» — еще раньше (см., соответственно, «Описательную библиографию» и «Предательство Изенгарда»). Есть соблазн рассматривать «Аотру и Итрун» и «Беорхтнота» — лэ и «антисказание» — как признаки не столько того, что фантазии Толкина стали мрачнее (у них всегда была темная сторона, хотя за период, прошедший, например, между написанием «Фириэли» и «Последнего корабля», она стала проявляться куда более отчетливо), сколько появления некоторых сомнений в самом себе. Допустимо ли переписывать мифы? Как бы к этому отнеслись два Голоса в Исправительных Мастерских?

Автобиографическая аллегория № 2: «Кузнец из Большого Вуттона»

Историю создания «Кузнеца из Большого Вуттона» проследить легче, чем у остальных произведений Толкина. В 1964 году ему предложили написать предисловие к новому изданию «Золотого ключа» Джорджа Макдональда (автора фантастических произведений и волшебных сказок, жившего в XIX веке, который стал одним из основных персонажей «Расторжения брака» К. С. Льюиса — аллегории о смерти и суде, написанной в 1946 году). Толкин согласился и приступил к работе в январе 1965 года, в возрасте 73 лет. Изначально он намеревался написать рассказ о поваре и торте, чтобы объяснить понятие «волшебства», «фэйри». Однако история разрослась, работа над предисловием остановилась, а сказка в итоге была опубликована в 1967 году под названием «Кузнец из Большого Вуттона».

На мой взгляд, это последнее завершенное художественное произведение Толкина следует воспринимать примерно так же, как «Лист кисти Ниггля», который я назвал «автобиографической аллегорией», хотя сделать это сложнее. Такое представление встретило большое сопротивление, например со стороны Дэвида Дугана, в статье от 1991 года, и Верлин Флигер, которая подробно разбирает «Кузнеца из Большого Вуттона» в своей книге «Вопрос времени» (A Question of Time), изданной в 1997 году. Флигер даже представился случай ознакомиться с неопубликованным очерком самого Толкина об этом произведении, где он сгладил значение собственной работы. В то же время Флигер отмечает, что в этом очерке Толкин словно «постоянно спорит сам с собой по поводу того, можно ли считать эту сказку аллегорией» и постепенно приходит от прямого заявления о том, что это никакая не аллегория, к неохотному признанию того, что местами, очевидно, это именно она. В частности, Толкин пишет, что «Большой Зал — это, несомненно, „аллегория“ деревенской церкви», а «Мастер Повар… очевидно, пастырь и священство». Тем не менее все они — и Дуган, и Флигер, и Толкин — весьма одобрительно отзываются о высказывании Роджера Ланселина Грина из рецензии на «Кузнеца из Большого Вуттона» о том, что в этом произведении не стоит искать аллегорию: «Пытаться найти здесь дополнительный смысл — все равно что разрезать мяч в поисках источника его прыгучести».

Разумеется, комментарий Грина тоже представляет собой краткую аллегорию именно того свойства, какими пользовался сам Толкин в лекции о «Беовульфе», то есть доведение до абсурда. Вскрывать теннисный мяч, для того чтобы понять, почему он отскакивает, разумеется, абсурдно — вот и препарировать художественное произведение столь же бессмысленно. Конечно, если это произведение похоже на теннисный мяч. Но я бы предположил, что эта аналогия ошибочна. Аллегорическое произведение (скажем, «Лист кисти Ниггля») гораздо больше похоже на кроссворд.

В обоих случаях слишком простые решения не доставляют удовольствия. Однако в обоих случаях имеет смысл начать с простого (например, установить, что «путь», в который предстоит отправиться Нигглю, — это смерть). Тогда при поиске ответов на более сложные вопросы читатель будет иметь в виду, что они должны соответствовать уже найденным более очевидным решениям, и чем больше найдено правильных ответов, тем меньше остается вариантов при подборе соответствий в не столь ясных случаях. В пользу предложенной мною аналогии говорит то, что и аллегории, и кроссворды интересны с интеллектуальной точки зрения — читатель аллегорического произведения активно участвует в процессе, а не идет пассивно за автором. Слабая сторона моей аналогии состоит в том, что разгадывание кроссворда дает лишь мимолетное ощущение удовлетворенности, тогда как разбор аллегории позволяет по-новому взглянуть на произведение и полностью меняет восприятие повествования. Кроме того, на последующих этапах понимания аллегории нет необходимости находить единственно верное решение (опять-таки в отличие от кроссвордов, такого решения, возможно, вовсе не существует). Достаточно лишь намека, повода к размышлению. Повествование при этом не теряет своего смысла. Продолжая аллегорию Грина, можно сказать, что оно «сохраняет прыгучесть» даже после «разрезания». На самом деле, прыгучесть даже повышается, а повествование приобретает дополнительные смыслы. Лишь самый ленивый читатель не готов приложить никаких усилий, чтобы внять подсказкам, которые дают авторы аллегорий.

Основная подсказка, с помощью которой можно обнаружить аллегорию, всегда состоит в наличии странностей и несоответствий в поверхностном повествовании, таких как отсутствие объяснений по поводу характера неизбежного, но никак не мотивированного пути, предстоящего Нигглю. В реальной жизни подобных ситуаций не бывает, а значит, речь идет не о «реальной жизни». На мой взгляд, в сказке «Кузнец из Большого Вуттона» мы наблюдаем именно это явление. Большой Вуттон — совершенно правдоподобное название для английской деревушки, но сама деревушка какая-то странная. Главное здание в ней — Большой Зал, который построен «из прочного камня и дуба»[123], но уже не так «ярко раскрашен и вызолочен, как в былые времена». Кроме того, центральное место в жизни деревни занимает кулинария, Кухня Мастера Повара, угощение к общим праздникам, таким как Праздник Двадцати Четырех, который проводится лишь раз в двадцать четыре года и для которого Мастер Повар должен испечь Большой Пирог. Ничто из этого совершенно не похоже ни на какие английские обычаи. Эта странность заставляет задуматься над тем, нет ли здесь какого-то скрытого смысла. Толкин сам ответил на этот вопрос в вышеупомянутом неопубликованном очерке (можно сказать, написал шпаргалку), заметив, что Зал и Повар аллегорически обозначают церковь и священника. Приходится констатировать, что в таком случае Большой Вуттон находится в весьма плачевном состоянии, раз духовные функции Церкви (это тоже отметил Толкин) «постепенно вырождаются… низведенные до питья и пищи — последние следы чего-то „иного“ сохраняются лишь в детях».

Впрочем, и в детях эти следы уже еле заметны. Самый духовно выродившийся персонаж в «Кузнеце из Большого Вуттона» — второй из череды упомянутых в нем (четверых) Мастеров Поваров, временно поставленный на эту должность Нокс. Нокс и готовит-то не ахти, да и человек он хитрый, чуждый самостоятельного творчества и злобный, но главное (автор на этом настаивает) — начисто лишен фантазии и не верит в волшебство. Возможно, было бы лучше, если бы он вовсе не имел о нем никакого представления (Король Волшебной Страны милостиво с этим не соглашается), но, увы, у него сохранились какие-то обрывочные воспоминания. Волшебство ассоциируется у него с детскостью — поэтому он и воплощает его в умильном сахарном украшении для Большого Пирога, чтобы тот вышел «красивый и такой весь из себя сказочный», да еще и с «Королевой фей» посередине.

Когда дети видят пирог, они реагируют (некоторые из них) в точности так, как задумано, — хлопают в ладоши и кричат: «Какая прелесть! Он прямо как волшебный!» Нокс наверняка олицетворяет многие из самых ненавистных для Толкина качеств, которые он отмечал у самых разных людей — от бургомистра Озерного города в «Хоббите» до «мизологов» в своем прощальном обращении к Оксфордскому университету (тех самых «профессионалов», которые «полагают [собственную] косность и невежество нормой, мерилом качества»: см. выше стр. 28). Это последнее определение очень точно характеризует Нокса. Сам он считает фантазию чем-то глупым, детским, как розовая глазурь, и убежден в том, что это единственно верное представление. Осознавая никудышность приторного образа, который рисует ему его слабенькое воображение, он полагает, будто все образы волшебства и фей столь же никудышны. Приходится отметить, что такой же подход наблюдается у многих профессиональных критиков произведений Толкина.

Итак, духовность в Большом Вуттоне свелась к материализму, а люди, облеченные властью, виновны в том, что ведут детей в совершенно ложном направлении, против их естественных склонностей. Какие силы этому противостоят? Прежде всего, сам Кузнец, Ученик Альв и «волшебная звезда», которая переходит из рук в руки. Звезда является главным символом в этой истории. Кузнец — тогда еще девятилетний мальчик — присутствует на первом из описанных в ней Праздников Двадцати Четырех и, сам того не ведая, проглатывает звездочку, которую положил в пирог Нокс с согласия Ученика Альва. При этом Нокс и понятия не имеет о том, на что она способна, а Альв все прекрасно понимает. На протяжении большей части жизни звезда служит знаком, отличающим Кузнеца от остальных жителей деревни, и его пропуском в Волшебную Страну, позволяя ему находить неизвестный другим вход.

Однако, в отличие от «безумца», Фириэли и всех остальных персонажей толкиновских произведений, Кузнец получает возможность свободно входить в Волшебную Страну и выходить из нее. Причем по возвращении он не сходит с ума и не начинает сторониться людей, как было с «безумцем» и теми хоббитами, которых, как нам сообщают, поразило «безумие странствий», а, напротив, становится особенно ценным и уважаемым членом деревенского общества. Он делает «простые и полезные» вещи, но иногда мастерит что-то и «для собственного удовольствия». Судя по всему, он достиг в жизни того баланса, к которому такие персонажи, как Ниггль и Париш, пришли только совместными усилиями и только после смерти. Таким образом, звезда олицетворяет собой нечто вроде собственного творческого импульса Толкина, нового качества восприятия, а Кузнец — идеальный отклик на такой импульс: использование его для обогащения обычной жизни, а не в качестве развлечения. С этой точки зрения произведение выглядит как очередное «посредничество» между сказкой и реальностью — на сей раз успешное.

Только вот у Кузнеца не все так хорошо. В истории подчеркивается тема преемственности и наследования. Мы знаем, что изначально звезду принес дед Кузнеца с материнской стороны, Райдер, который некогда был Мастером Поваром и тоже путешествовал в Волшебную Страну, но в конце концов ушел навсегда — ударился в Великое Бегство, как не раз рисовал в своем воображении Толкин. Кузнец унаследовал от него звезду, но не его должность. Кроме того, в отличие от своего деда, возвращая звезду, он навеки потерял шанс вновь посетить Волшебную Страну, совершив Великое Бегство: выражаясь словами Освина Эррола, он по-прежнему обречен идти вперед (forthsíth), не имея возможности вернуться (eftsíth). Этот удар снести тем тяжелее — Толкин использует выражение «усталость и чувство тяжелой утраты», — что Кузнец знает: звезду придется передать не его кровному родственнику, не сыну Неду, к которому он глубоко привязан, а правнуку глупого и злобного Нокса (хотя он сам так решил). Преемственность должности Мастера Повара (Райдер — Нокс — Ученик Альв — Харпер) вообще не касается Кузнеца, а в линии наследования звезды (Райдер — Кузнец — Тим Нокс) он участвует лишь в качестве временного владельца. Его дети Нэн и Нед обойдены и при передаче полномочий, и при наделении особым восприятием.

Кузнец прожил хорошую жизнь, но в конце его ждали сплошные разочарования. Он не может вернуться в Волшебную Страну, со звездочкой приходится расстаться, и отдать ее Неду тоже нельзя. Конечно, в этой истории есть финал: Ученик Альв оказывается Королем Волшебной Страны и в пух и прах разбивает все претензии Нокса, вызывая у читателя чувство удовлетворения, — примерно как когда фермер Джайлз провозгласил независимость от Августуса Бонифациуса. Кроме того, Кузнец остается доволен новым Мастером Поваром, Харпером, Большой Зал обретает былое величие, а племянник его жены наследует волшебную звезду. Но последнее слово все же осталось за Ноксом.

Одно из возможных объяснений такого успеха пополам с поражением и радости пополам с тяжелой утратой состоит в том, что Толкин вновь прибегнул к «раздвоению» повествования, наделив и Кузнеца, и Ученика Альва элементами своей собственной биографии. Кузнец очень отличается от Ниггля тем, что обладает множеством практических навыков, необходимых в реальной жизни, и постоянно делает полезные вещи. Впрочем, можно вспомнить, как Толкин всегда подчеркивал, что и он прожил жизнь, принося пользу людям (преподавал, осуществлял научное руководство, принимал экзамены), и что его увлечение фэнтези не приводило к «небрежению» этими обязанностями, как утверждали многие люди, но, напротив, помогало ему еще лучше выполнять свою работу. В Кузнеце есть много от Толкина. Но много от него и в Ниггле, который жил словно в ином мире.

Ученик Альв олицетворяет авторитетное мнение и одобрение, отсутствующее в «Листе кисти Ниггля». То, что он оказался на стороне Кузнеца (и высказал все в лицо Ноксу), — это как если бы в предыдущей аллегории Толкина в мире Ниггля появился кто-нибудь, кто поставил бы на место Советника Томкинса и организовал выставку работ Ниггля с должным уважением к автору. Если вспомнить, что Толкин сам поставил знак равенства между Поваром и священником, то Повар, который тоже происходит из Волшебной Страны и полностью одобряет волшебные звезды, служит подтверждением веры Толкина (или его желания верить) в то, что его дар в области фэнтези никак не мешает его религиозному сознанию. В Кузнеце волшебство гармонично сочетается не только с реальностью, но и, можно сказать, с верой.

Прежде чем завершить эту тему, следует отметить еще один аспект сказки «Кузнец из Большого Вуттона». У нее очень четкая, хотя и необычная структура. На нескольких страницах автор рассказывает о Большом Вуттоне и его обычаях, затем идет первая развернутая сцена — Праздник Двадцати Четырех, на котором будущему Кузнецу достается звезда. Следующая развернутая сцена с диалогом между двумя главными героями происходит два праздника спустя, через сорок восемь лет. Альв готовится печь свой второй Большой Пирог, и ему нужна звезда, чтобы положить ее внутрь. Между двумя этими событиями проходит вся жизнь Кузнеца.

В большинстве промежуточных сцен рассказывается о посещениях Волшебной Страны: возвращаются из сражений эльфы-мореходы, возносится в небо Королевское Древо, Ураган срывает листву с плачущей березы, Кузнец танцует с Королевой Фей и получает от нее в дар Живой Цветок, а потом наконец узнает Королеву Фей и испытывает «чувство тяжелой утраты». Трудно сказать, что означают эти видения и означают ли они вообще что-нибудь: возможно, они задумывались просто как примеры, наподобие этапов пути святого Брендана в «Имраме».

Однако береза совершенно точно имела для Толкина особое, даже личное символическое значение. Она олицетворяет филологию, обучение по «схеме Б», которую он ввел в Лидсcком университете и пытался ввести в Оксфордском («Б» («В») в древнеанглийском руническом алфавите означает beorc, «береза»). Толкин написал для сборника «Песни филологов» поэтическую оду березе на готском языке. Еще в одном стихотворении в этом сборнике воспеваются и береза, и «схема Б» (последние студенты, обучавшиеся по этой системе, сдали экзамены на степень бакалавра в 1983 году). В стихотворении высмеивается противоположность «схемы Б» — «схема А», основанная исключительно на изучении современной литературы, которую представляет дуб (oak; на древнеанглийском «А» обозначало слово ác); а фамилия Нокс на самом деле должна звучать как Оукс (Okes) — это современное искажение обычного топонима «æt Þæm ácum», позднее «Atte(n) okes» (Атт(н) оукс).

Но если провести эту действительно не вполне явную и очень личную взаимосвязь, то образ обнаженной плачущей березы, которой Кузнец предлагает «помочь», но слышит в ответ лишь: «Уходи и никогда не возвращайся!» — приобретает зловещее значение. Словно Толкин до сих пор в каком-то смысле чувствует себя виноватым в том, что обобрал филологию для своих собственных целей — выражаясь словами Ниггля, выстроил сарай для занятий живописью на участке, где раньше росла картошка.

В деталях трактовать эту историю можно по-разному, однако в целом ясно, что «Кузнец из Большого Вуттона» — это очередное «Прощальное обращение» или «Прощание с оружием»: Толкин отдает свою звезду; отстаивает пользу волшебства для реального мира; утверждает гармонию фантазий и веры в качестве восприятия горнего мира; выражает надежду на возрождение обеих в будущем, когда все Ноксы мира (материалисты, мизологи) будут иметь меньше власти, и может быть (хотя это мое последнее и самое спорное предположение), завуалированное сожаление по поводу обнажения филологической березы (сожаление и чувство вины, которые не чужды и мне, см. выше стр. 22).

Однако нельзя не заметить, что в «Кузнеце из Большого Вуттона» заимствованы некоторые мотивы из более ранних коротких произведений Толкина, причем не все из них имеют очевидное значение. Как отметил в 1991 году Алекс Льюис, география этой сказки во многом похожа на географию Малого Королевства в «Фермере Джайлзе из Хэма», только в миниатюре. Те немногие топонимы, которые встречаются в книге, судя по всему, подобраны с большим тщанием. Так, Вуттон (Wootton) означает всего лишь wudu-tun (деревня в лесу), но этот лес можно воспринимать как входные врата, как пишет Верлин Флигер, или как «поросшее лесами Средиземье» (см. выше стр. 322–328). Кроме того, в «Кузнеце из Большого Вуттона» наблюдается странная последовательность в именах собственных (Нокс, Нелли, Нэн, Нед): они образованы с помощью «нунации» — добавления буквы «н» в начале самых обычных слов и имен, таких как Энн или Эдвард[124]. В «Листе кисти Ниггля» заметно похожее явление: использованные в тексте фамилии образованы от уменьшительно-ласкательной формы имен — Томкинс, Аткинс, Перкинс. Чуть выше я описал одно из возможных следствий такого приема на примере фамилии Нокс.

В то же время основные мотивы произведения — «человек попадает в Блаженный Край» и «смертный возвращается к смертности» — повторяются во многих поэтических произведениях Толкина и в двух его книгах на тему утраченного пути. Учитывая, сколько личного вложил автор в сказку, понятно, почему он так активно сопротивлялся утверждению о том, что это просто аллегория, которую можно свести к единому универсальному значению, — по его мнению, такая привычка слишком уж широко распространена среди литературных критиков. Тем не менее очевидно, что «Кузнец из Большого Вуттона» — это не просто какое-то поверхностное повествование. С помощью чрезвычайно простого стиля Толкин уже не впервые намеренно создает обманчивое впечатление.

Как и полагается при прощальном обращении, Толкин подводил итоги, оглядывался на прожитую жизнь (и на жизнь Кузнеца), пользовался этой возможностью сделать итоговое заявление. Наконец, можно сравнить «Кузнеца из Большого Вуттона» с последней песней Бильбо, которую Толкин вручил своему секретарю Джой Хилл 3 сентября 1970 года в знак признательности, но которая была опубликована лишь в 1974 году, год спустя после его смерти. Бильбо тоже прощается со своими друзьями и со Средиземьем, но он собирается пройти по Прямому Пути, уйти из этого мира. Однако, как и положено в мифе, его слова можно изъять из контекста путешествия в Серебристую Гавань и увидеть в них обращение умирающего человека — но такого, который доволен прожитой жизнью и своими достижениями и уверен в существовании мира и жизни за пределами Средиземья.

Загрузка...