Ян Козак

Я полагаю, что характерные черты и круг интересов почти каждого писателя создаются уже в тот период, когда эмоции и интеллект человека наиболее остры, то есть в молодости, и прежде всего в его детские годы.

Я родился 25 марта 1921 года в чешской деревне Роуднице над Лабой. Отец был слесарем, мать происходила из батрацкой семьи. И эта среда, окружавшая меня с самого рождения, жизнь нашей семьи, моих родных и близких, научила меня понимать психологию, образ мыслей и чувств простого крестьянского люда, что позже позволило мне писать именно об этих людях, воспроизведя их внутренний мир и объясняя поступки в моменты исторических перемен, в период социалистической перестройки нашей деревни.

Я думаю, что в детстве надо искать корни и другой черты моего творчества. Критики определили ее как увлеченность природой, ощущение ее драматической красоты и глубокое понимание ее закономерностей. В этом случае я могу только полностью согласиться с критикой. Действительно, я очень люблю природу, люблю человека, кто, являясь ее органической частью, умеет жить с ней в ладу и гармонии. Надеюсь, что мои произведения достаточно выразительно подтверждают это.

По своей первоначальной профессии я — историк. В пятидесятых годах был учителем, позже доцентом кафедры истории в Высшей партийной школе — Институте общественных наук при ЦК КПЧ. Во время коллективизации нашей деревни жил в Восточной Словакии. И хотя пробыл там не так уж долго, навсегда полюбил этот в те поры весьма отсталый край.

Вот три основных источника, которые питали и продолжают питать мое творчество. Дебютировал я поэтическим сборником «Взгляд на окна», но суждено мне было стать прозаиком. Сборник рассказов и новелл «Горячее дыхание», романы «Сильная рука», «Святой Михал», «Гнездо аиста» и сборник рассказов «Мариана Радвакова» отражают бурные времена коллективизации, их действие происходит в Восточной Словакии, под Вигорлатом.

В 1967 году я имел возможность принять участие в зимней охоте и собственными глазами, близко увидеть тайгу и жизнь охотников на берегах реки Бамбуйки, на северо-восточном конце Бурятской АССР. Пребывание в Сибири произвело на меня глубокое, незабываемое впечатление. И подвигло написать книгу «Охота на Бамбуйке». Через два года я снова приехал в Сибирь, чтобы встретить здесь весну и узнать цветущую весеннюю тайгу. После этого моего второго путешествия появилась книга «У снежной реки». Эти путевые заметки, объединенные под названием «Охотник в тайге», явились основой книги, которая стала одной из самых читаемых как у нас, так и за границей.

Поездка в Сибирь обогатила меня основными идеями и для триптиха «Белый жеребец». Действие моей последней, недавно вышедшей книги «Осень в краю тигров», — она свидетельствует о борьбе современного человека социалистического общества за право на полнокровную и счастливую личную жизнь, — также происходит на фоне суровой и прекрасной природы сибирской тайги. Эти книги были хорошо приняты у нас, они постоянно переиздаются и переводятся на многие языки мира. С некоторыми из них имели возможность познакомиться и советские читатели в переводе на русский и языки национальных республик.

Сейчас я снова вернулся в край своего детства. Работаю над романом, действие которого разыгрывается в моей родной деревне Роуднице.

Трудная ночь

1

Внизу, в долине, окаймленной двумя крутыми склонами гор, словно заколдованная за спиною господа бога, лежала деревня. Хибарки на ее верхнем конце, деревянные, крытые дранкой, отважно лепились к горному склону. Чуть ниже, посредине гнезда каменных домов, предостерегающе устремлялся ввысь удлиненный перст костела. А за ним желтели крыши новых домов, возникших на месте испепеленных войной лачуг. Эти дома словно бы уже и не относились к деревне. Желтовато-коричневая черепица новых крыш бросалась в глаза, беспрестанно вызывая у людей зависть и сожаление о том, что не всю деревню постигло несчастье, что не вся она сгорела дотла.

За нижним концом деревни пролегла приманчивая полоса на редкость плодородной земли. Но, как нарочно, она по большей своей части принадлежала к каменному гнезду, образовавшемуся вокруг костела. Да и там, за Лиштиной, тоже прекрасные были поля! Кониар это хорошо знал, потому что у него, как у одного из немногих «верхних», имелся там свой клочок земли. Целый кусок горной земли на Грбачинах не сравнишь с этой единственной полоской.

В злобе и раздражении, он поправил лежащий на спине полупустой мешок и оглядел деревню. Невольно бросил взгляд и на равнину, а затем и на поле за Лиштиной. И тут его обожгло сознание того, что должно произойти там завтра. Он знал об этом уже несколько дней, с тех пор как вступил в сельскохозяйственный кооператив. И вот теперь, накануне того дня, который он сам уготовил, его мучило сознание, что только убогое полюшко в горах, откуда он сейчас возвращался, станет его приусадебным участком. А то, внизу, за деревней, завтра распашут. Завтра!

Мешок за спиной словно отяжелел, теперь Кониар будто ствол дерева тащил на себе. В этот миг Кониар не мог понять, как тогда он на это решился. Ведь три года вел он тяжбу с Имрихом Русняком за свою землю у Лиштины. Последней коровой пришлось поступиться, чтобы заплатить долг и сохранить поле, на которое, словно голодный волк, зарился Заек.

Потом пришла война, а после нее кое-что переменилось. Люди оправились, перевели дух, потому как судебные исполнители в их деревне больше не показывались; за проданных поросят можно было получить столько, сколько они никогда не получали. Таким образом «верхние» тоже обрели в деревне вес и право голоса.

А в остальном все оставалось по-прежнему. Как и раньше, работали до полного изнеможения, всяк на своем участке сражался с камнями да корнями. Страшились весенних паводков, размывающих поле, внезапного падежа скота. Так же, как и прежде, крестьяне стерегли друг от друга снопики овса. Да, не слишком изменилась их жизнь в первые послевоенные годы!

Только года три тому назад, году в пятидесятом, в Прислопе что-то пришло в движение.

Слухи, от которых дух захватывало, разлетелись по домам, пронеслись по долине и докатились до забытых горных шалашей. Услышанное обсуждалось на завалинках и в трактирах, в лесу при сборе хвороста, дома во время обеда и вечером на печке.

Мысли были еретические. Целыми столетиями никто ни о чем подобном не слыхал. Надуть, выгодно жениться или отсудить, урвать новый кусок земли, завести двух коров — такое деревня знала. На этом покоилась надежда спастись от голода, таков был закон, царивший с давних пор и не обходивший никого. И теперь отказаться от поля, от клочка земли, который ты полил своим потом, обработал своими руками, и потому они словно вросли в эту землю, дали ростки и укрепились, как корни? Какому же глупцу такое могло прийти в голову?

И все же летом прошлого года Кони ара начал подтачивать червь сомнения.

Однажды косил он траву на самом краю их земельного надела под Челом. За холмом, внизу поросшим высоким и густым лесом, а на вершине — голым и чистым, как лысина, начиналась Колачинская долина — земельные владения соседей. Кониар редко когда подымался на вершину холма. Луг под Челом был последним, самым отдаленным участком его земли.

А в этом году он заночевал на том поле. С раннего утра принялся косить. И чтобы Вероне или Зузке не пришлось тащиться в этакую даль, он решил еще перевернуть сено. Солнце, однако, спряталось за тучи, как будто собирался дождь.

Поворошив траву, он подумал, что хорошо бы, пока сено сохнет, подняться на вершину холма.

И вот он, не торопясь, вскарабкался наверх. Добрался до вершины и… остолбенел. Прямо ахнул. Внизу под ним, в Колачинской долине, вместо нескольких сот кривых полосок полей, раскинулось одно огромное поле.

У него захватило дух, он глазам своим не поверил и припустился бежать. Бежал до тех пор, пока не очутился в Колачинской долине. Взволнованный, застыл перед необыкновенным полем. Только здесь он ощутил, насколько оно необъятно. Межи исчезли, а от зеленоватого ржаного поля исходила какая-то особая, глубинная и торжественная тишина. Глаза Кониара вспыхнули страстью, кадык заходил от волнения.

С тех пор его постоянно что-то тянуло взглянуть на соседскую сторону. И однажды, во время одного праздника, между косьбой и жатвой, когда Кониары пошли в лес по ягоды, он завел сюда и Верону.

Земляники тут было видимо-невидимо, и он боялся, что до вершины холма они так и не доберутся. Поэтому, идя впереди, он поднимался все выше и выше, клича за собой и Верону, уверяя, что земляника там еще крупнее и спелее.

В конце концов он завлек ее на самую вершину.

Поставив корзинку, она поправила платок и вдруг воскликнула:

— Бог мой! Глянь-ка… Колачинская-то!..

Глаза ее вспыхнули от удивления. Она перекрестилась.

Он прикинулся, будто то, на что она ему указывала, он тоже видит впервые, а сам пристально наблюдал, какое впечатление произвело на нее поле, раскинувшееся внизу. Он радовался, что и она, Верона, тоже поражена и взволнована.

Обратно они возвращались по горному хребту и остановились перекусить у колачинской колибы. Невдалеке паслись овцы. Заметив Кониаров, к ним подошел бача вместе с каким-то мужиком. А тот оказался знакомым Кониара. Янко Гаврила! Они вместе участвовали в Словацком национальном восстании.

Оба вспомнили о том, как здесь, в этом шалаше, они ночевали иногда. Верона слушала их, а потом вдруг ни с того, ни с сего спросила:

— Как у вас там… из-за этих полей, — она кивнула в сторону Колачинской, — не ссорятся? Я слышала, будто в Леготе кооператив уже развалился. Крестьяне, взяв топоры да косы, набросились на тех, кто пришел мерить землю.

Кониар глядел на нее с удивлением. И даже не нашелся, что сказать. Да и Гаврила с бачей тоже молча глядели на нее.

Наконец Гаврила согласно кивнул:

— Что до Леготы, то вы, тетка, правду слыхали. Ну, да… кооператив распался. А знаете почему? Вот посмотрите!

Он отошел к овцам, которые, пощипывая травку, медленно тянулись вслед за бараном. Вдруг схватив яростно сопротивлявшегося барана, Гаврила потащил его в середину сбившегося стада. И швырнул его на овец, те бросились врассыпную.

Он обратился к Вероне:

— Ты погляди, как они бегут. И от кого? От собственного барана. Плетутся за ним, пока он их ведет привычным путем. А стоит ему орлом налететь на стадо, они тотчас — врассыпную. А ведь это всего лишь овцы!

Кониар и Верона не сводили глаз с медленно возвращающегося Гаврилы, а овцы, уже снова выстраиваясь за бараном, спокойно продолжали пастись.

Уже вечерело, когда он с мешком на спине спустился на дорогу. Стадо, позвякивая колокольцами, разбредалось по домам. Сытые коровы с налившимся, тяжелым выменем одна за другой лениво поворачивали головы и с мычанием входили в ворота.

Сегодня стадо возвращалось позднее обычного. Цыган Йожа Тёрёк, пронзительно взвизгивая, тщетно подгонял его. На долину быстро спускался вечер, окутывая деревню влагой и холодом.

В гулком и в то же время оглядчивом оживлении вечера звучали какие-то голоса, где-то кололи дрова, звякали цепи ведер, мычали коровы.

Кониар, погруженный в свои мысли, вошел во двор и сбросил мешок с картошкой на землю. Верона, торопившаяся с подойником в хлев, услышала, как сильно ударился мешок о землю, и крикнула:

— Осторожно! Обобьешь!

Он промолчал, хотя из хлева все еще доносилось ворчание жены. Едва передвигая ноги, он поплелся в горницу. Снизу, из деревни, донесся колокольный звон.

И тут Кониар машинально, вопреки обыкновению, остановившись, перекрестился.

Зузка, с лопатой в руке проходившая мимо отца, с изумлением и любопытством взглянула на него.

Кониару показалось, что в ее удивленных глазах он разглядел скрытую насмешку. И быстро отвернулся.

Только сейчас Кониар осознал, что перекрестился по прошествии многих лет, так, как когда-то в молодости. И даже сам испугался того, что с ним происходит. Давно, с тех пор как он вернулся с войны, колокольный звон почти не ощущался им. Он привык к его небрежному перезвону, как к тиканию часов, отмеривающему время. И вдруг сегодня, совершенно неожиданно, голос колокола внезапно наполнил его какой-то силой, и эта сила подняла его руку для крестного знамения.

Ему стало стыдно перед самим собой и дочерью, — громкое шлепанье ее ног слышалось теперь под окошком горницы.

2

В этот вечер он только так, для вида, покопался в еде, чтобы не сказали, будто он к ней совсем не притронулся. Положил ложку, вытер ладонью губы и тут же вышел. Направился вниз, в деревню. Следом за ним поднялся из-за стола и сын Михал, в несколько шагов он догнал отца, некоторое время они шли вместе. Молчали. Кониар ни о чем не расспрашивал его, даже о кооперативных конях, на которых теперь ездил сын и которые отдыхали перед завтрашней вспашкой. Сын, шагавший рядом, словно мешал ему. Он почувствовал облегчение только когда Михал задержался на мосту, где, опершись на перила, стояла группка парней, перебрасываясь шутками с девчатами.

Недалеко от площади его окликнул Жбирко.

Кониар остановился.

Жбирко был одним из тех немногих, кто вступил в кооператив, приведя туда и своих лошадей. Он курил, прислонившись плечом к оббитой стене. Кониар остановился перед ним, и Жбирко громко выдохнул:

— Да, это дело.

И не произнес больше ни слова. Кониар кивнул. Лишь некоторое время спустя, когда Жбирко спросил его о кооперативных лошадях, он медленно ответил:

— А… а сегодня их кормил Михал. Мы полдня провели на Грбачинах.

— Картошку копали?

Кониар снова тупо кивнул.

Жбирко, хоть его вовсе не интересовала соседская картошка, невольно продолжал разговор.

— Ага… Урожай, значит, собирали.

При этих словах Кониара даже передернуло, он не смог не вздохнуть от огорчения.

— Свиньи его собрали.

— Кабаны?..

Кониар не поддакнул ему. Со стороны моста доносился девичий смех. Кониару этот смех казался непристойным и возмутил его. Он плюнул.

— Ну, ладно. Пойду. Сегодня мне охота выпить.

На краю деревни, когда он проходил мимо избы Пустая, от забора отделилась Юстина. Словно ужаленная, бросилась она в горницу, с яростью хлопнув дверью. Кониар шел, будто ничего не замечая, но почувствовал, как кровь в жилах побежала быстрее. Губы у него задрожали. Юстина Кониарова была ему сестрой. Все годы, с тех пор как она вышла замуж за Пустая, Юстина помнила, что она — Кониарова. Они часто навещали друг друга. Но стоило Штефану вступить в кооператив, вся дружба пошла врозь.

Теперешнее ее молчаливое бегство и злобное хлопанье дверью задело его сильнее, чем ее тогдашний позорный визг.

Не помня себя, он дошел до трактира. Думал, что в нем полно народу, и втайне надеялся, что там отведет душу. Но за столом сидело всего лишь трое мужиков, а за ними, в противоположном углу, казалось, дремал Василь Томко. Кониар подсел к нему, а трое, сидевшие впереди, вдруг умолкли.

Лицо Василя расплылось в странной, смущенной улыбке. Он быстро-быстро заморгал глазами, а потом уставился на пришельца. Под мирным взглядом его серых глаз Кониару стало спокойнее. Хоть он первым делом клял кабанов, но все время изрыгал проклятия и брань, принимая в расчет, передается ли Томко все то, что кипит и бушует у него внутри, не давая успокоиться.

В то время как Кониар постепенно приходил в себя, Томко хмелел.

— Ладно, плюнь на этих кабанов, Штефан. Каждый год они у тебя все сжирают. Сейчас мы должны думать, что будет с нами, с кооперативом. То, что было до сих пор, так это, собственно, еще не кооператив. Ну скажи… что изменилось? Только теперь мы по-настоящему примемся за кооперативное дело.

С удивлением и некоторым недовольством Кониар поднял брови.

— Хм… А тебе ничего не жаль?

— Жаль? — протянул Василь. — Да кому же чего иногда бывает не жаль! А мне, если по правде сказать, больше всего жаль самого себя. Оттого и вступил в кооператив.

Кониар, вздохнув, в задумчивости кивнул головой.

— Ты и впрямь так… легко…

Томко, всполошась, взглянул на него.

— Распахать придется, тут уж ничего другого не придумаешь. Что изменится, если останутся межи?

Кониар проглотил слюну.

— Твоя правда. Не вступи я в кооператив, никогда не зажил бы по-новому.

— Вот видишь, — с облегчением вздохнул Василь, и лицо его прояснилось. — Мои делянки были разбросаны повсюду. Три с половиной гектара в двадцати девяти местах. Часть здесь, часть там. Некоторые, ей-ей, нельзя было даже измерить, так только, следочки одни. — И он зашаркал по полу, словно измеряя крохотные кусочки земли. — А теперь, когда я мысленно представляю себе наше поле, всегда вспоминаю Яношика. Да ты и сам небось помнишь. Когда его хлопцы делили среди бедных баб полотно, которое отобрали у богатых, и хотели мерить его на локти, он крикнул: «Только не мерьте, хлопцы, на локоть, отмерьте, как след, от бука до бука». Вот то же самое я вижу теперь! Не станем мерить наши поля на локоть, и будут они широкие, словно сам Яношик их размерял.

Кониару показалось, словно Василь светился весь, да и голос у него звучал мягко, убаюкивающе. Задумался Кониар. Но тут услышал над собой:

— Ну как? Пошли, что ли, Штефан?

Ему было жаль, что Томко уже уходит; ему самому еще не хотелось покидать корчму.

— Нет, — покачал он головой.

— Ну, я пошел! — сказал Василь, вдруг заторопившись и словно обрадовавшись, что уходит один. Это был маленький сухощавый человек, но Кониару в это мгновение он показался большим и мужественным.

Он остался за столом один. В трактире по-прежнему было почти пусто. Хотя мужики время от времени и появлялись у буфетной стойки, но опрокидывали свои рюмки стоя. Окинув взглядом зал и убедившись, что ничего особенного не происходит, они исчезали.

Потом разбредутся по своим углам, мелькнуло у Кониара, — наши собираются у председателя Дани Варги. И те, другие, тоже не упускают случая обсудить дела сообща, подумалось ему.

И он сел так, чтобы лучше видеть лица тех, кто громко разговаривал в противоположном углу. Хотя за столом их было всего лишь трое, не считая пастуха Тёрёка, на весь трактир воняло самогоном и табачным дымом. До Кониара доносилось все: и кто каким голосом говорил, и как громко все вздыхали, упоминая про завтрашний день.

Атмосфера в корчме была накалена. Все словно ждали, что и он, Кониар, ввяжется в разговор.

Кониар задержал взгляд на Русняке. Этот крепкий коренастый мужчина с квадратным лицом и твердым подбородком, с толстым и вечно полуоткрытым ртом сидел как раз напротив него. Из-подо лба, закрытого пожелтевшей, сильно засаленной соломенной шляпой, глядели маленькие бесцветные глазки. Глаза бесцветные, а взгляд угрюмый, ненасытный, голодный.

«Нет, такой, как Русняк, никогда не примирится с кооперативом», — шепотом произнес Кониар. Он знал Русняка с детства. Тоже бедняк, был старшим в семье и после смерти отца чуть не до смерти заставлял работать на себя младших сестер и братьев. Лишь только они подрастали, он вышвыривал их из деревни: идите, мол, на все четыре стороны. Так и остался в избе один с матерью. Потом женился, взял хорошее приданое, продал свой дом и перебрался к жене. Они обзавелись лошадьми и прикупили землицы. Он готов был заграбастать всю деревню со всеми потрохами. В его сердце уже давно иссякла любовь к людям, если она вообще когда-либо там и водилась. Каплю по капле ее высосало неистовое желание владеть землей. За нее он готов был биться не на живот, а на смерть, отдать под суд даже родственника, готов был убить.

Как-то, несколько лет назад, они встретились на кладбище в день поминовения усопших. Русняк подошел к могиле отца и зажег свечку. Постоял. Едва несколько капель стекло со свечки, он загасил пламя и вытащил свечу. Затем соскреб ногтем размягший воск и вмял его в ямку в земле, чтобы создалось впечатление, будто свечка выгорела дотла.

Вечером на кладбище схватили двоих его детей, собиравших на могилах недогоревшие свечки.

Деревенские избегали встречи с ним. Друзей у него не было. Но теперь, когда речь зашла о кооперативе, а он яростно восстал, часть деревни приняла его к себе.

Кониар слышал гневное брюзжание Русняка:

— Вот, к примеру, ты, Игнат. Что ты без земли? Пустое место! И почему нас, черт возьми, не оставят в покое, чтобы мы могли жить, как раньше?

Сосед Русняка Гриц согласно кивнул.

— Ясное дело, Имрих. Если бы они вели ту же политику, что до сорок восьмого года, тогда все было бы хорошо. А они теперь гнут другую линию, по-другому, наступают на нас.

Русняк махнул рукой.

— Каждый жил, как у господа бога заслужил. Теперь же черт воюет с богом.

Вдруг он обратился к Тёрёку:

— А ты, цыган, богу или черту служить будешь? Ответь-ка!

Кониар с волнением ждал, что скажет Тёрёк.

Тот весь посерел, завертелся.

— Я… чего я понимаю, хозяин, — произнес он тихо и покорно. — Ох уж эта политика! Да разве я тут что могу, хозяин!

Кониар понимал, что цыган крутит. Ведь и они, члены кооператива, с ним уже беседовали. Будущей весной, когда он погонит коров на пастбище, в деревне создастся уже два стада, Чье же стадо будет больше?

— Дурак. Башка ты пустая! — буркнул Русняк.

Цыган с облегчением принял пренебрежительный шест, которым хозяин сопроводил свои слова. Это означало, что теперь на него перестанут обращать внимание.

Четвертый за их столом, Олекса Гайдук, был уже пьян, но по-прежнему все еще пил жадно. Вот и сейчас он опрокинул в рот содержимое рюмки и в один миг пропустил его через горло. А потом, будто в его пьяном мозгу что-то пробудилось, неожиданно поднялся и вытаращил глаза на Кониара.

— Ах ты, иуда! Ты ведь тоже был против кооператива. Значит, купили тебя?

Русняк криво ухмыльнулся.

— Захомутали его. Этот голым родился, голым и подохнет.

У Кониара захватило дух. Наскоки Олексы его удивили, и на мгновение ему показалось, будто шею его стянуло петлей. Однако вскоре он понял, почему именно Олекса набросился на него. Он был деверем вдовы Валерии Гайдуковой и после смерти брата, которого в лесу задавило деревом, хотел заполучить его лошадей. А Валерия из-за страха перед Олексой и всей родней вступила в кооператив. Теперь на ее лошадях в кооперативе ездил он — Кониар.

Он поднялся, его прямо трясло со злости.

— Купили? — неожиданно громко выкрикнул он, но голос словно застрял у него в горле. — Купили? Ты думаешь, все на свете только покупается и продается? Да? Все, и жена тоже?!.

Олекса рассвирепел. В деревне было известно, как он женился на красавице Гизеле Валковой: договорился с ее отцом и выменял на корову. Олекса взревел, хотел броситься на Кониара, да упал.

Все встали.

Кониар помялся-помялся на месте, потом сунул трактирщику деньги и вышел.

На улице он почувствовал удивительное желание пойти к Дане Варге и услышать голоса друзей. Поэтому он и направился к дому председателя. Но там было темно и тихо. Раздосадованный, он побрел обратно. Окна домов уже давно были темными. Деревня погрузилась в тишину. Но Кониару почудилось, что возбуждение и напряженность преобразились в иные, куда более зловещие звуки, исходящие от каждого дома, мимо которого он проходил. В воздухе словно что-то висело, мешая свободно, глубоко дышать. Тьма давила грудь, и отовсюду ему будто слышались злые, пронзительные голоса:

— Иуда!..

— Хомут на тебя надели!..

Где-то в конюшне сердито фыркнул конь, и цепь, которой он был привязан, звякнула в ночной тиши резко и неприятно, как кандалы преступника.

Перед избой Олексы Кониар насторожился.

Остановился. Откуда-то доносилось глухое похрапывание и быстрое сладкое причмокивание. Затем заскрипела дверь, и на крылечко упал мигающий желтый конус света лампы. Послышался сдавленный женский вздох. Кониар разглядел в свете лампы сморщенное от отвращения лицо Гизелы. Перед ней лежал пьяный Олекса: он, как свалился, так и уснул с обслюнявленным лицом. Вокруг него бегала, повизгивая, собака.

Кониар содрогнулся. Меж тем Гизела, поставив лампу на крылечко, оттолкнула ногой пса, схватила мужа и с трудом поволокла его в избу. Он слышал, как она приглушенно, сдавленным голосом шепчет слова, полные брезгливого отвращения.

Кониар, притаившись, стоял до тех пор, пока Гизела не вернулась за лампой. Желтый конус света исчез. Тьма словно еще более сгустилась.

Кониар вышел из своего укрытия и двинулся дальше, но облегчение почувствовал только, когда ступил на свой двор. Между тем вокруг посветлело, наверное, в разрыве туч, над холмами вдруг проглянула луна; он скорее ощущал, чем видел, что откуда-то из мглы просачивается лунный свет. И тут он заметил, как в этом тусклом свете блестит топор, безмятежно оставленный на чурбане, и металлическая бадья, валявшаяся под грушей.

«Конечно, это Зузка их тут бросила», — пробормотал он, как вдруг услышал за домом шорохи и быстрые осторожные шаги.

Кровь бросилась ему в голову. Он схватил топор. Не Русняк ли, пронеслось в голове. Вспомнил, как в трактире, при встрече с Олексой, глаза Русняка вонзились в него, как два острых ножа.

Осторожности ради он притаился за изгородью. Но тут заметил быструю легкую тень и одновременно услышал, как захлопнулось окно в комнату, где спала Зузка. С облегчением Кониар громко выругался, грозно постучав в потемневшее окно.

— Ну, погоди, негодница! Ну, погоди, утром я тебе покажу!

Напротив, в дверях сеновала, выросла фигура Михала.

— Ты что, отец?

— Ничего. Это Зузка все… — ответил он сердито.

Михал недовольно зевнул.

— Зу-за…

И снова отправился на сеновал.

Кониар сердился, а по телу разливалось приятное тепло. И чего только сегодня ему не приходит в голову.

Снова положив топор на чурбан, он поставил бадью на место и, крадучись, вошел в хлев. Там было тепло. Дух хлева со смесью запахов навоза, гнилого картофеля и молока он всегда вдыхал с таким же нетерпением, как самый чистый воздух на горной поляне. Чернушка и Лысая дышали спокойно. Он постоял над ними, прислушиваясь, как сзади, в соломе, шуршит мышь.

3

Кониар юркнул в постель.

Ему уже не хотелось больше ни о чем думать, хотелось уснуть. Он лежал долго и неподвижно, мозг истомился, но сон не шел. Он поймал себя на том, что глаза его открыты и что он думает, каково сейчас его жене, которая лежит рядом с ним. Ведь она, наверное, тоже не спит, хотя даже не шевельнулась, когда он вошел в комнату. Да, и ей, вероятно, сейчас нелегко.

На том роковом собрании, где все решилось, Верона не была. Она лежала больная, ждала его, а когда он вернулся, смотрела на него лихорадочными, расширенными глазами. Он рассказал, как все произошло. «Все-таки», — вздохнула она. Потом села и долго в оцепенении смотрела перед собой.

Кониар лег, но она отвернулась от него, и он неожиданно почувствовал, как она раздраженно и враждебно ударила его по бедру горячей босой ногой. Ему это показалось странным, ведь они же вместе договорились обо всем.

Теперь он больше, чем когда-либо, понимал ее. Ему вспомнилось, как сердито она прикрикнула на него, когда он бросил наземь мешок с картошкой. А у самой вязанка выпала из рук прямо посередине комнаты, когда она несла дрова к печи.

Громко пробили часы. Полночь!

«Значит, все произойдет уже сегодня», — неожиданно подумал Кониар.

На мгновение ему показалось, что жена тихонько всхлипнула. Но ему не хотелось разговаривать. Молча смотрел он перед собой, а мозг сперва несмело, а потом все более неотступно и настоятельно начинала сверлить назойливая мысль. Он долго внутренне сопротивляется ей. И все-таки, затаив дыхание, осторожно, волнуясь, выбрался из-под одеяла. И снова крадучись вышел из дома.

Тишина, казалось, стала еще плотнее. Он быстро миновал деревню, погруженную в полную темноту, и вскоре, запыхавшись, оказался на дороге, откуда простиралась равнина поля. Здесь, за Лиштиной, влево от берега речки, поросшего крапивой, чертополохом и низкой развесистой ивой, начинался его надел.

Он подошел к нему ближе. Поле было пусто и голо. Рожь давно убрали, а завтра, когда начнут пахать, распашут и его межу. И он, Кониар, сам начнет распахивать землю на кооперативных лошадях, ведь теперь он работает на них.

Осторожно вступил он на межу. От прелой травы шел запах; вдалеке глухо плескалась вода в речке. И вдруг в этой тьме Кониар, словно наяву, представил себе картины, существования которых вообще не предполагал в себе.

Вот он, мальчонка, сидит на меже, а повыше, над ним, отец и мать разравнивают поле перед посевом. Они разбивают мотыгами комья, образовавшиеся при сухой вспашке. По другую сторону межи сеют Грицы — Юрай Гриц с женой. И вдруг ни с того ни с сего поднялся крик. Отец и Гриц стояли друг против друга, грозя мотыгами, обвиняя друг друга — дескать, не так распахали межу. Мотыга Грица, занесенная над головой отца, ударившись о рукоятку его мотыги, скользнула вниз, но в это же время раздался дикий крик матери. Отец упал. Острие мотыги рассекло ему правое ухо, откуда струей полилась кровь.

С тех пор отец недослышал. И с тех пор всякий раз, когда маленький Штево видел отцовскую голову с изуродованным ухом — отсеченной частью ушной раковины, — в нем поднимались ненависть и злоба ко всему, что касалось Грица. Сколько раз после этого Кониарам и Грицам пришлось нагибаться за одним и тем же камнем, который то и знай перелетал через межу, словно их и без того не появлялось вполне достаточно на обоих полях. Когда, копая картофель или на прополке, дети Кониара разводили костер по соседству с детьми Грица, то охапками таскали сухую картофельную ботву и сухие сорняки со всех других полей, лишь бы огонь на их поле, которое было меньше поля Грица, пылал сильнее того, который на противоположной стороне разводили дети Грица.

Так в деревне возникла вражда не на жизнь, а на смерть.

Однажды, Штево был уже юношей, отец прибежал домой и, запыхавшись, громогласно объявил всем во дворе, что со скошенного поля исчез сноп ржи. Он метал громы и молнии, понося злодея соседа. С того дня они стали сторожить поле.

Как-то вечером Штево шел на дежурство и уже издалека заметил, что на поле Юрая все еще возится одна из дочерей Грица — Верона.

Пригнувшись, он пробежал вдоль речки и лег на землю, спрятавшись за низкими снопиками ржи. И застыл там.

Верона перешла с поля на межу, пригнулась, тоже осмотрелась и вдруг принялась быстро-быстро косить траву на чужой половине межи.

Кониар подождал еще немного. Но увидев лежавшую неподалеку мешковину, заволновался, подозрение охватило его.

Сделав несколько осторожных шагов, он снова залег и пополз по жнивью под прикрытием межи.

Приблизившись к Вероне почти вплотную, он неожиданно вскочил.

Разгоряченная быстрой работой, она испуганно прижалась к земле. Серп выпал у нее из рук.

С ужасом смотрела она на Штево. Она понимала, что жала на меже Кониара.

Штево схватил мешок и, полный ярости, крикнул:

— Прячешь нашу рожь! Я видел! Высыпай все обратно!

Она вытаращила глаза, но не двинулась с места.

— Не хочешь? — продолжал кричать он. — Тогда увидишь!

Одним движением разорвал он веревку и высыпал содержимое мешка.

Она вскрикнула.

Между ней и Штево лежала куча травы.

Но Штево на этом не успокоился. Быстро разбрасывая во все стороны траву, он словно искал чего-то. Но в куче ничего, кроме травы, не было.

Штево даже зашипел от злости.

Не удалось ему застать ее на месте преступления. Кроме того, отбрасывая последнюю горсть, он наколол палец о чертополох, который вонзился ему под ноготь. Он судорожно отдернул руку и зло взглянул на Верону.

Но тут же наколол руку второй раз, еще глубже. Слезы, обида и бессилие отразились в ее широко открытых глазах. Их взгляды неожиданно встретились…

В одно мгновение он почувствовал, что сделал нечто такое, что не должен был делать, что он обидел девушку. И опустил глаза.

Но ведь она была дочерью Юрая Грица!

— Собирай! — тяжело проговорил он.

Вздрогнув, она отвернулась от него и бросилась бежать.

Он кинулся за ней.

— Ты чего, спятила? — крикнул он. — Хоть мешок возьми!

Он поймал ее. Она вырывалась, защищаясь, но все же он заставил ее вернуться обратно.

— Собери траву!

Она не уступила. Взглянув на нее, он понял, что никакой силе не заставить ее собирать разбросанную траву.

Тогда, чтобы покончить с этим позором, он нагнулся и в бешенстве стал сам горстями сгребать траву в мешок. Она, уже успокоившись, стояла над ним и ждала.

Он перевязал мешок веревкой и кинул все к ее ногам.

Она подняла мешок, забросила за спину и молча зашагала прочь. Всю дорогу Верона молчала, будто онемела. Штево не мог прийти в себя, голова его пылала. Ведь он унизился перед ней — перед дочерью Юрая Грица. Долго смотрел Штево вслед девушке. Она так и не оглянулась.

Тогда он сердито повернулся и по другой дороге зашагал домой. Больше дежурить в поле он не ходил.

Позже, зная, что тут или там может столкнуться с Вероной, Штево делал так, чтобы избежать встречи. Но чем больше он избегал девушки, тем чаще думал о ней. Никогда до этого он не замечал ее, они почти не знали друг друга, семейная вражда разделяла их. А теперь, хотя он и сопротивлялся, как мог, что-то зрело в нем. На следующий год по весне он как-то забивал наверху, на склоне, кол и, заметив Верону внизу, на поле, бросил работу и помчался домой за мотыгой.

Они молча работали рядом, каждый на своем поле.

У него так сильно колотилось сердце, что он чувствовал его биение даже в горле. Верона на несколько шагов опередила его, он все время видел ее только согнутой. И только когда она на минуту распрямлялась, он разглядел ее гибкую, упругую фигуру.

Немного погодя она остановилась, словно в раздумье. Потом побежала вниз по полю и стала на колени около своих вещей.

Принялась полдничать.

В эти минуты он работал мотыгой с такой яростью, словно хотел разбить оковы, которые не позволяли ему броситься за ней. Наконец, он все же решился. Швырнул мотыгу, спустился вниз по меже и подсел к ней.

Она взглянула на него. Откусила хлеб и немножечко отодвинулась.

— Полдничаешь? — хриплым голосом спросил он.

Она снова поглядела на него и кивнула.

Они долго молча сидели друг подле друга. Перед ними на груде камней грелась ящерица, в нежной, молодой траве стрекотали кузнечики.

Вдруг Верона дернулась, вскочила и отбежала в сторону. По дороге к полю ехал ее брат Игнат. Он угрожающе размахивал кнутом, рассекая им воздух.

С того дня Штево больше никогда не избегал Вероны.

Встретившись, он здоровался с ней, а она краснела; в ее глазах, напоминавших ему глаза косули, когда та что-то предчувствует и боится, он прочитал вопрос.

Ее образ заполнил все его существо. Они виделись редко, но рождающаяся любовь шаг за шагом разрывала цепи семейной вражды. И здесь, на этой меже, где в ту памятную осень Кониары сторожили урожай своего поля от Грицей, а Грицы от Кониаров, они две ночи просидели вместе, рука в руке, прижимаясь друг к другу.

Кониар, стоявший сейчас во тьме холодной ночи на том месте, где они с Вероной пережили когда-то минуты радости, даже задрожал.

Верона! Сколько еще было потом крику да злости, сколько страстных проклятий обрушивалось на их головы со стороны обеих семей. Вероятно, никогда взаимная ненависть не была так сильна, как в ту пору, когда любовь Штево и Вероны грозила разбить оба враждебных лагеря. Она ослабила их, но не разбила.

Еще до свадьбы Вероне пришлось убежать из дома и скрыться под крышей своего будущего мужа. Ее побег узаконил разрыв с собственной семьей, но успокоил отца Кониара, который посчитал его семейной победой. С той минуты он счел своей обязанностью охранять нежданного перебежчика.

Прошли годы. Хозяином у Кониаров стал Штефан, поле старого Юрая Грица перешло его старшему сыну Игнату. Поколения сменились, но неприязнь осталась, хотя и притупилась. Верона теперь работала на поле Кониара, поливая его своим потом, и камни больше не летели с одного поля на другое, не нужно было больше караулить снопы. Но это, пожалуй, и все. С годами старинная вражда не забылась. Пролегла между Штефаном и Игнатом и вновь углубилась, когда буря, пронесшаяся над деревней, бросила его, Кониара, на сторону кооператива, а Игнату Грицу, не пожелавшему вступить в кооператив, кооператив обменял это поле на другое.

В своих мыслях Кониар никак не мог оторваться от поля, над которым стоял. Воспоминания исчезали и снова приходили к нему, словно по кругу возвращался год за годом его жизни. Весной сеять, осенью убирать урожай, а в промежутке — в ужасе дрожать перед непогодой, перед осенними или перед ранними утренними заморозками, перед градом или ливнями. Из года в год так ухаживать за полем, как ни за кем живым, разве что за коровой, да и то потому, чтобы быть уверенным в куске хлеба.

Как, например, два года назад.

Кониар собрался пропахать глубокую борозду, чтобы собрать больший урожай. Однако ему не хотелось мучить своих коров, и он решил нанять упряжку. Ничего не поделаешь, пришлось обратиться с просьбой к Русняку.

Тот вспахал его поле на лошадях, но денег брать не захотел. Да Кониар особенно их ему и не предлагал, потому что денег всегда жалко — ведь где их немного, легче отработать, чем отдать. К тому же Верона собиралась кое-что купить к весне для Зузы. Поэтому, порассудив и взвесив все, Верона сказала:

— Ладно, я отработаю.

Русняки собрались сажать картофель, а Верона неожиданно захворала. Верно, перегрелась, таская навоз на верхнее поле — на Грбачины, и простудилась. Ее трясла лихорадка.

Как раз в этот вечер Русняк, проезжая мимо дома Кониара, соскочил с телеги, подбежал к окну, постучал кнутом и крикнул:

— Утром пойдем сажать картошку. Слышите, тетка?

Она была дома одна. Откликнулась, но объяснить ничего не успела: он уже бежал за повозкой. Вечером Верона не сказала ни слова, а ночью решила, что, скорее всего, не пойдет в поле. Вместо нее могла бы туда подскочить Зузка, но той надо было сажать картошку на Грбачинах. Позднее — некуда.

Утром Кониар уехал сеять, Михал и Зуза ушли с ушатом нарезанной картошки на верхнее поле, а Верона, поднявшись с постели, оделась и заторопилась к Руснякам. Полдня в лихорадке проработала она в поле, пока не свалилась. В полдень ее привели домой. Она две недели пролежала с температурой, стала покашливать и с тех пор частенько прихварывала.

Ах, Верона. Не так уж давно она пришла в их дом, сильная, здоровая. А теперь, хотя ей нет и сорока, уработалась, как старая лошадь.

Иногда ведь неделями не разгибается. Согнувшись, перекапывает землю и разбивает комья. Согнувшись, садит и собирает картофель, вырывает сорняки, носит ушаты с навозом, доит коров, таскает охапки сена и соломы. Согнувшись, стирает белье.

И так, как Верона, живут они все. Столетиями, вероятно, с незапамятных времен, люди жили так, не пытаясь даже изменить свою жизнь. Они и не предполагали, что ее вообще можно было изменить. Терпеливо мирились с судьбой и верили, как твердили им в костеле, что после смерти они обретут счастье.

«Да, после смерти», — горько подумал Кониар.

Воспоминания, вихрем пронесшиеся у него в голове, были тяжелы, как камни. Кто здесь, на земле, заботится об их существовании? Кто знает, что Кониары, как проклятые, связали всю свою жизнь с этими несколькими клочками ненасытной земли, которую они должны поливать потом, смешанным с кровью, чтобы она родила? Кому известно, как живут Штефан и Верона? И кто знает, как будут жить Зузка и Михал?

Но, может быть, все это кому-то известно? Может, все-таки кто-то хочет помочь им и поэтому твердит: «Вступай в кооператив, Штефан!»

Он озяб, сырость пробрала до костей. Но его глаза все еще неотрывно и пристально всматривались в темноту и землю, а сам он был поглощен воспоминаниями.

Такая величественная, удивительная стояла тишина.

В последний раз он шел по своей земле.

Брел медленно, останавливаясь чуть не на каждом шагу. Тут росла земляника, здесь лежала кучка камней, которую убрали несколько дней назад, чтобы межа при вспашке была чистой. Там, где поле снова делилось и к меже примыкали другие полоски земли, срубили и куст шиповника, который тут прижился.

Кониар осмотрелся и вдруг, пораженный, замер. Словно врос в землю.

Ему показалось, что срубленный куст снова вырос перед ним, в мглистой темноте виднелись его очертания. Штево шагнул было вперед, но снова тотчас остановился, напрягая зрение и слух. Ему почудились тихие шаги, посыпались комочки земли. Тьма расступилась перед ним.

Он хотел уклониться от встречи с приближающейся тенью и отскочил в сторону, но было уже поздно.

Из тьмы выступил, приближаясь к нему… Василь Томко.

В одно мгновение оба увидели друг друга и узнали. И оба замерли от удивления.

— Ты… ты чего тут?.. — неловко спросил, наконец, Кониар, взволнованный тем, что Василь застал его здесь. Будто поймал на месте преступления.

Томко поднял голову и помолчал, растерянно оглянулся вокруг.

— Да вот… куст… — выдавил он наконец. — Так… хотелось проверить… убрали ли его перед вспашкой…

У Кониара сжало горло. Он-то помнил, что куст вырубали они сами, Томки, помнил, как они бросили его на телегу. Кониара тогда даже задело, про себя он удивился, что же они с ними, с этими колючками, собираются делать?

Между тем Василь опомнился.

— Вижу… убрали его. Ладно, пойду.

Теперь он снова говорил таким же голосом, каким вечером в трактире успокаивал Кониара, и так же внезапно исчез, как и появился. Повернулся, неслышно соскользнул с межи, и в тот же миг его поглотила тьма.

Кониар стоял как вкопанный. Ему было стыдно, словно он застиг Томко на месте преступления. И в то же время он чувствовал, что вопрос: «Почему же, почему пришел сюда и он, Василь Томко?» — как-то успокаивает его.

4

Зуза шлепает крепкими босыми ногами в сенях, но, войдя в комнату, ступает осторожно и движется легко. Все ждет, когда отец начнет ее ругать, как посулил ночью. Глаза ее порой щурятся и кончики век отбрасывают тень. Но когда она поднимает их, тут появляется бесхитростная, изумительная голубизна.

И потому, что ничего не происходит, а отец молчит, она поднимает голову и несет ее горделиво, чуть не высокомерно. В глазах сверкают искорки, и Кониару кажется, что она подсмеивается над ним.

Он давно уже забыл, что пообещал Зузе ночью.

Дочь ему неприятна, вроде чужая она, потому что ее вообще не волнует то, что мучает их, его и Верону.

Он посмотрел на жену. Лицо осунулось, темные круги под глазами от бессонницы. Из самой глубины зрачков проступают страх и растерянность.

Он не знал, что сказать, и неуклюже мялся у порога. Лучше уж идти, подумал он и вслух произнес:

— Пойдешь, Верона?

— Нет, — отрезала жена раздраженно и резко.

Он повернулся.

— Я так и думал, что ты, наверное, не пойдешь.

— С каких это пор ты знаешь, что я думаю? — выпалила она сердито. Сухие губы ее дрожали.

Пожалуй, и впрямь лучше уж поскорее уйти, — решил он.

Богатырским голосом окликнул Зузу, напевный говор которой доносился из хлева:

— Эй, Зуза! Где этот прохвост Михал?

— Уже ушел… А почему прохвост? — рассмеялась Зуза.

Широко, весело размахивая руками, она выгоняла козу:

— Пошла! Пошла!

В ее голосе и движениях чувствовались уверенность и сила.

Он вышел.

В окне еще увидел голову Вероны и снова на миг растерялся. Потом большими шагами направился вниз, в деревню, в конюшню вдовы Гайдуковой, где его уже ждали накормленные лошади.

Чувствовалось, что в деревне стало еще беспокойнее и тревожней. Беспрерывно кто-то бегал из избы в избу, дети вертелись под ногами взрослых.

Из костела донесся звон колокола. Сегодня он звонил дольше, чем в другие дни. Когда звук его, отразившись от склона, вернулся в деревню долгим рыдающим эхом, Кониар вывел кооперативных коней.

Тут подоспел со своей упряжкой председатель Данё Варга. Лошади Жбирко уже стояли на площади.

Когда три упряжки вместе двинулись с площади вниз к полям, соединились и группки, окружавшие до сих пор отдельные упряжки. Они сопровождали их в единой и мощной толпе. Возбуждение достигло своей высшей точки.

Кониар, — он выехал на своих лошадях первым, — слышал за собой беспрерывный шум голосов. Сопровождавшие их были либо члены кооператива, либо просто ротозеи, причем многие из них были врагами кооператива. Он чувствовал, что толпа, колышущаяся за ним, прямо кипит. Кое-кто из деревенских молча, с угрожающим видом, стоял у своих домов, провожая процессию насмешливыми, презрительными взглядами.

Перед двором Русняка Кониар чуть не наехал на стоявших посередине дороги людей и не желавших пропустить его. От негодования у него надулись вены. Сперва он надумал хлестнуть лошадей и помчаться прямо на них, смести их с пути. Но потом все же натянул вожжи, незаметно свернул влево и взмахнул кнутом.

Группка Русняка не желала уступить дорогу лошадям, зато толпа, следовавшая за упряжкой, разбросала ее.

В этот момент со двора выбежала бабка Руснякова, перекрестилась, брезгливо сморщила лицо и завопила.

— Смерть идет! Погребение! Господь бог вас накажет. Вот увидите!

Кониар слышал за собой все возрастающий крик, но его успокаивал голос Варги:

— Едем, Штефан, едем!

Он ударил лошадей.

От противодействия Русняка, от ненавистных взглядов Олексы Гайдука, стоявшего сзади, Кониар только крепче ухватил вожжи. Через какое-то мгновение упряжка уже тряслась за деревней.

Лошади остановились за Лиштиной. Со всех сторон их окружили люди и помогли распрячь лошадей. Кониар подвел упряжку к плугу, лежавшему у его межи.

До него почти явственно доносилось дыхание толпы, которая снова разделилась на три группы. Раздававшийся до этого крик утих.

Люди вдруг затаили дыхание, глаза их горели. Только кони, запряженные в плуги, стояли спокойно, помахивая хвостами, и терпеливо ждали.

Наступила такая тишина, что колокольчики стада, пасшегося где-то на боковой стороне склона, звучали отдаленным звоном благовеста.

Кониар осмотрелся, но лиц людей, окружавших его, не увидел. Взглянул на небо, и показалось ему, что солнце все же пробивается сквозь тучи, под которыми совсем низко плавно кружил над полем ястреб.

Вдруг справа, ближе к деревне, раздался возглас — кто-то громко охнул.

Люди двинулись и снова в оцепенении остановились, острие плуга заскрипело. Все повернулись в ту сторону.

Это пошла упряжка Варги.

Кониар чувствовал, как мучительно и тяжело бьется его сердце, как оно сжимается, доводя почти до обморочного состояния.

Он повернул голову, по обычаю чмокнул губами и потянул вожжи.

Глубоко в твердую землю межи вонзился и лемех его плуга.

Плуг затрясло так сильно, что ему пришлось навалиться на него всей тяжестью тела, напрячь до предела мускулы. Кровь стучала в горле и в висках.

Из-под слипшихся кусков дерна и земли, которые тяжело отваливались за плугом, с писком выскочило несколько мышей, и одна из них бросилась ему прямо под ноги.

Он раздавил ее.

Борозду он провел глубокую, но не слишком ровную. Это была борозда, какую Кониар не пахал еще никогда в жизни.

Он дошел до конца межи и развернулся.

Она сузилась почти наполовину, но тем не менее это все еще была его межа.

Кониар снова установил плуг и, когда двинулся во второй раз, отошел от группки людей, которая между тем несколько поредела, межа исчезла полностью. Он стиснул зубы, волнение в нем росло.

Остановившись, он оглянулся.

В толпе за ним стоял Михал, мрачно наморщив лоб. Игнат Гриц кривил свое злое, ненавидящее лицо. Недалеко от них Кониару добродушно подмаргивал Василь Томко; его лицо улыбалось, но было почему-то мокрым. Стояла тут и Зузка. В ее светло-голубых глазах теперь чувствовалась какая-то сосредоточенность, задумчивость и беспокойство. Она смотрела куда-то мимо него, вдаль. И только после того, как Павел Гиряк подтолкнул ее локтем, выражение ее лица быстро изменилось и снова стало простым, открытым, спокойным.

А вот Вероны Кониар нигде не видел.

Конечно. Он знал, что она не придет.

Он уже собирался было снова повернуться к лошадям, но тут шея его неожиданно одеревенела.

Он увидел ее.

Она стояла далеко, у самого подножья бокового склона, и смотрела, приставив ладонь к глазам, сюда, вниз, на поле. Издали тоже смотрел на поле цыган Йожа Тёрёк. Сегодня он пригнал стадо быстрее, чтобы иметь возможность сбежать по склону прямо вниз и посмотреть на чудо, происходящее тут, за деревней.

Стоило Кониару увидеть Верону, ему полегчало.

Он чувствовал, как проходит волнение, как сердце бьется ровнее.

У его ног лежали три широкие и неровные борозды. И тут ему показалось, что по этим тяжелым неровным полоскам борозд медленно утекает его старая жизнь и совершенно непроизвольно входит в его душу не совсем еще ясное, удивительное, но явно освобождающее от старой тяжести чувство.

Вспаханное поле приобретало приятный маслянистый блеск, от него исходил аромат сильный и опьяняющий, как дыхание женщины. Низко над головой Кониара пронеслось несколько ворон, они с криком опустились на пашню. Из деревни бежали бог знает где затерявшиеся ребята и громко, задыхаясь, кричали:

— Уже пашут! Слышите? Они уже распахивают межи!


Ян Козак, «Марьяна Радвакова» и другие повести», 1976.


Перевод Т. Мироновой.

Загрузка...