II. МАРИЯ

…И если то,

Чего я хотел бы, сбыться не может, —

Что же! Пускай тогда все остается, как было,

Ибо и невозможное тоже должно быть, — и есть:

Оно дышит,

оно бьется,

оно существует.

Ояр Вациетис

Сперва она услышала назойливый комариный звон, ее мысль вяло отметила: «Налетели…» Она хотела отмахнуться, но на грудь навалилось что-то тяжелое, придавило руки. «Пусть…»

— Как тебя зовут?

— Все молчит?

— Молчит…

Откуда голоса? И трескотня в ушах. Она все нарастает, и голоса упорно пробиваются сквозь шум и комариный писк.

— Воды ей пробовали дать?

— Хочешь пить?

«Пить… Пить… Смешная птица, все пить просит…»

Кто-то пытается влить ей в рот воду, она глотает, вода течет по подбородку, льется на грудь, веки ее вздрагивают, но глаза не открываются. Такие тяжелые веки… Словно лежат на них пятаки. Большие позеленевшие пятаки, которыми Катрина прикрыла глаза бабушки Александры. Они давят на глазные яблоки, отдаются болью в затылке. «Снимите пятаки!» Она протягивает руку, чтобы снять пятаки, но Катрина останавливает ее. «Нельзя, — говорит она, — грех!» Когда Катрина выходит, она снимает пятаки и наклоняется к бабусе. «Бабуленька, — шепчет она, — бабуся, я тут. Я с тобой…» Она касается кончиками пальцев бабушкиных век и чувствует, какие они холодные. «Бабусенька, родная!» — кричит она. «Грех, грех! Александра прощается с многострадальной душенькой. Не мешай ей своими слезами. — Это опять Катрина. — И не кричи. Услышат».

— Не трогайте ее. Пусть отлежится.

Рядом кто-то вздыхает — мерно и тяжело. И снова… Как гулко отдается этот вздох, от него тренькают и дребезжат стекла окон. И опять: — а-ах! Откуда идут эти вздохи? Наверное, вздыхает земля, она слышит ее стоны спиной, всем телом.

— Молока бы ей горячего.

— Степа пошел, может, Павличуки дадут.

— Павличуки… Может, и дадут, холера их знает.

Чужие голоса, добрые. Их мешают расслышать вздохи и шум, но они упорные, пробиваются к ней издалека. Один голос, как синяя нить, другой — красный, резковатый. Сплетаются в замысловатую пряжу, ткут… Что они ткут?

— Надо же, штормит неделю, а все не утихает…

Штормит… Что такое «штормит»? Не утихает… Боль не утихает. И не утихнет. Она гудит, как колокольный звон. «Матерь божья, пресвятая богородица, препоручаю тебе дитя человеческое, Марией нареченную. Спаси ее и помилуй!» — произносит голос бабушки.


Бабусенька! Они сидят у задней стены дома, на солнышке. Отсюда виден купол Чуфлинской церкви. Купол сверкает и плавится, словно второе, маленькое солнце. В голубом небе плывут облака, похожие на медлительных рыб. Мария отрешенно слушает пасхальный благовест, а бабушка шепчет свою молитву, просит богородицу спасти Марию, охранить ее от всех бед и напастей. И Мария думает: «Пусть бы богородица сохранила мне мою бабусю. У меня никого нет, кроме бабуси».

— Наверное, нет уже в живых Мотла, отца твоей матери, — говорит бабушка, словно подслушав мысли внучки, — снился он мне… Вроде бы бежал вдоль высохшей речки, босой, в белой рубахе. Не к добру…

— Мой дед? — спрашивает Мария.

— Нет, — сурово возражает бабушка Александра, — тебе он дедом не был. Он был только отцом Евы, твоей матери, да и то плохим отцом.

Мария знает, почему бабушка говорит так о Мотле, ее деде по матери. Дед пришел проведать внучку, когда той исполнился год. Он спросил:

— Как вы ее назвали, Александра?

И бабушка с вызовом ответила:

— Так же, как и пресвятую деву: Марией. Девочка крещеная.

Мотл долго молчал.

— А где вы похоронили Еву?

— На Троицком кладбище. Как христианку.

Мотл взял на руки маленькую Марию и заплакал. Бабушка рассказывала, что Мария испугалась чужого бородатого человека, который больно притиснул ее к груди и все пытался поцеловать девочку в губы.

— Ваш внук, Александра, совершил тяжкий грех, он отнял у меня любимую дочь, — голос Мотла был сиплым от слез.

— Нет, — твердо возразила бабушка и отобрала у него плачущую внучку, свою Марию, — вы сами отреклись от своей дочери, Мотл. — Могла ли она ответить иначе?

Он схватился за голову и запричитал, как женщина:

— Боже мой! Боже мой, вы меня осуждаете?

— А вы разве себя не осуждаете? — бабушка не могла скрыть, как глубоко удивил ее ответ Мотла.

У Мотла тряслась борода, его покрасневшие от слез и гнева близорукие глаза щурились, он подступил почти вплотную к Александре и крикнул ей в лицо:

— Ваш внук — убийца моей дочери! Знайте это!

Александра только крепче прижала к себе испуганную Марию, спокойно ответила:

— Любовь не убивает. Убивает ненависть.

О, Мария хорошо запомнила эти слова! Сперва она только запомнила, а позже поняла, как права была бабушка. Любовь не убивает.

Мотл судорожно вздохнул тогда, в те далекие годы, о которых Мария знала только по рассказам бабушки, его руки потянулись к внучке, но Мария расплакалась опять, и Мотл, сгорбившись, шаркая ногами, пошел к двери. На пороге остановился, вынул из кармана кулек с конфетами и две бумажки по пятьсот лей. Оглянувшись на Александру и поймав ее взгляд, он просительно проговорил:

— Не отказывайтесь… Ей нужно молоко.


— Горячего молока бы ей… Да только эти Павличуки…

— Может, Степе не откажут. В долгу они перед Степой…

— Да кто нынче помнит о долге?

— Душу он его спас, должен бы помнить.

— Душу… Сперва ее заиметь надо. А то, может, утопла его душа тогда, в море, когда самого спас Степка твой… На свою голову спасал.

— Рыбаки они. Закон рыбацкий, как можно говорить такое… Человек же тонул!

— Человек… Ну, может, и даст молочка стаканчик, кто его знает, Павличука, коли он сам себя не знает.

— А это его дело. Его да его совести. А ежели человек в море…

Море… Это море стонет. Не земля — море. Как оно тогда накатилось на Марию: пенное, серое, ревущее… Страшно вспомнить. Вот почему она и не вспомнила, что это море. «Пресвятая дева Мария, спаси дитя человеческое в утробе моей!» Это были последние слова, которые успела сказать она, Мария, глядя на страшные волны. Так это море стонет, море…


И снова благовестят. И бабушка говорит Марии:

— Может, приняла я грех на душу, что не отпустила тебя в Россию к советским? Если б знать, успели они уехать? Вон сколько вернулись, через Днестр переправиться не смогли.

С тех пор как забрали евреев в гетто, бабушка потеряла сон и покой. Хоть и носит Мария нательный крестик, хоть и перебрались они в другой конец города, где люди не знают, что мать Марии была еврейка, а отец — коммунист, но город маленький, тут многие знают друг друга. Неровен час…

— Знать бы… — продолжает бабушка. — Да только могла ли я подумать, что так могут озвереть люди. Я не одну войну пережила, но такого видеть не приходилось. Трудно было представить. И Савву… Как Савву было не ждать? Мне бы только передать тебя отцу твоему с рук на руки, а там и глаза закрыть не страшно.

Мотл прибежал через две недели после начала войны. Мария хорошо помнит, что было то в субботу. Она только развела крахмал, и уже грелись утюги, и тут ворвался Мотл. Он даже не снял картуз и не поздоровался.

— Она должна ехать с нами! — и ткнул пальцем в Марию.

Мария стояла с утюгом в руке и разглядывала своего деда с веселым любопытством. Она уже знала его, ведь он приходил каждый год в день ее рождения.

— Вы слышите? Она должна ехать с нами!

Мария оглянулась на бабушку: вспомнила, как прибегал дед вот так же, когда отходили румыны и готовились вступить в Бессарабию советские войска. Тогда он спрашивал, что они собираются делать? И бабуся ответила, что будут ждать Савву, отца Марии, хоть они и получили официальное извещение о его смерти, но бабуся не поверила, да и все люди говорили, что такие бумажки присылали из проклятой тюрьмы Дофтаны нарочно. Мотл обрадовался и сказал, что он тоже остается и с ним остаются Сарра и дети. Все дети, кроме старшей Розы. Он не боится советской власти, потому что он — голытьба, бедный еврей, всю жизнь приходилось гнуть спину на других, и теперь хочет пожить, как все добрые люди. И еще он сказал, что берет назад свои плохие слова о Савве, он ошибался. Савва был умным человеком, он правильно сделал, что стал коммунистом, теперь-то он, Мотл, видит это. Только бы Савва остался жив, вернулся домой, и у Марии будет счастье. Но его Роза… Она уезжает со своим мужем Изей в Румынию, а там, даст бог, уедут дальше — в Америку. Сколько их ни отговаривал он, Мотл, но Изя не хочет оставаться, он ни за что не хочет оставаться…

В тот год Мотл приходил еще раза два, хотел даже, чтобы Мария пошла к ним домой, чтобы познакомиться с бабушкой Саррой, с тетками и дядей, но Мария не пошла. Она не хотела знакомиться с теми, кто отказался от ее матери и от нее самой. Она уже училась на курсах кройки и шитья, собиралась идти учиться в школу. Они с бабушкой по-прежнему стирали белье заказчикам, хотя многие из них уехали. Но работы хватало, прокормиться можно было. Чувствуя свою вину, Мотл не настаивал. Чего же он хочет теперь, когда началась война?

— Куда вы едете? — спросила бабуся.

— Мы едем в Союз, в Россию. Куда же еще?! — закричал Мотл.

— Да-да… — она кивнула головой. — Савва когда-то мечтал поехать в Союз. Если бы с нами был Савва…

Мария стояла, размахивая утюгом, чтобы лучше разгорелись угли, и весело смотрела на деда.

— Я — твой дед, — сказал Мотл. Будто Мария не знала, что он ее дед! И ударил себя кулаком в грудь. — Ты должна ехать с нами.

Он попытался схватить ее за руку, но Мария сильнее взмахнула утюгом — даже искры посыпались — и рассмеялась.

А Мотл закричал:

— Почему она смеется? Она смеется над своей гибелью! Брось этот утюг! Брось этот дурацкий утюг и перестань смеяться!

— Мы все еще ждем Савву, ее отца, — сказала бабушка. — Разве Мария может уехать, не дождавшись отца?

О себе бабушка ничего не сказала, но Мотл понял ее.

— И вы тоже… — Он вспомнил о своем картузе и снял его обеими руками. — И вы с нами, Александра.

Бабуся отрицательно покачала головой: нет, она не поедет. Хорошо, что он вспомнил о ней, но она не поедет.

И тогда заговорила Мария:

— Я с бабулей, мы с ней вместе. Мы будем ждать отца.

Мотл затравленно озирался, то совал руки в карманы пиджака, то хватался за бороду. Потом он нашел применение своим рукам: подошел к Марии вплотную, сжал ладонями ее щеки и стал жадно, пристально вглядываться, словно искал что-то забытое. Мария уже не смеялась.

— Боже мой, боже мой, — будто в лихорадке твердил Мотл. — У тебя глаза Евы. Глаза моей Евы… У тебя материны глаза! — Он повернул обезумевшее лицо в сторону бабушки Александры. — У нее глаза Евы! Она должна уехать, она — еврейка! Вы слышите, Александра? Она должна уехать, вы же не хотите ее погибели, Александра?!

Бабушка встала — она сидела на лавке у окна — и, тяжело припадая на больную, с раздувшимися венами, ногу, подошла к Мотлу.

— Где вы были до этого, Мотл? — низким, хриплым голосом спросила она. — Прошло тринадцать лет, как живет на свете Мария, а вы все еще не раскаялись в своей жестокости и не приняли в сердце дитя покойной Евы. Где вы были раньше? Вы приходили один раз в году, приносили кулек конфет и немного денег, а Сарра ни разу не была в этом доме. Сарра — ее бабушка. Даже когда пришла советская власть и изменила порядки и законы на нашей земле, и мы с Марией перестали чувствовать себя отверженными, Сарра не появилась в этом доме. Значит, у нее каменное сердце. И не крутите головой, Мотл, я вам не поверю. Я не верю и в ваше доброе сердце, Мотл, а потому не могу отпустить с вами Марию. Она всегда будет изгоем в вашей семье. Отпустите ее, Мотл, вы разве не видите, что девочка испугана?

— Сейчас идет большая беда на евреев! — вскрикнул Мотл, но отпустил голову Марии, и та прижалась к своей прабабке дрожащим телом.

— Эта беда идет на всех честных людей, это — общая беда! — сурово отрезала бабушка Александра. — Мы остаемся ждать Савву, что бы там ни было.

Так он и ушел, ее дед Мотл, а они остались в Кишиневе ждать отца.

Но в пасхальный день сорок третьего года бабушка уже сожалела, что не отпустила Марию с ее родичами в Советскую Россию. Напрасно сожалела, потому что Мария не могла бы оставить свою бабусю. Она могла бы поехать только с нею, только с бабушкой.

— Когда меня не станет, пробирайся туда, к русским. Иди им навстречу, — оказала бабушка, глядя на маковку Чуфлинской церкви. — Я уже не дождусь, чует мое сердце… Не увижу ни Саввы, ни русских…

Мария взяла ее за руку, — узловатую, морщинистую, со вздувшимися синими венами, — и сказала:

— Идем вместе.

— Я свое отходила. Вот, даже к божьей матери не смогла пойти в такой день…

Вместе с колокольным звоном доносилась к ним песня Катрины, новой их соседки. Катрина напилась с утра, едва разговевшись, — и теперь ее заунывный голос все тоскливее пел одну и ту же песню. Но ни бабушка, ни Мария не осуждали Катрину: неделю назад убили ее мужа, сцепщика вагонов. Он поспорил в корчме с легионерами, кажется, напомнил им о Сталинграде. Могло ли это понравиться пьяным легионерам? Один из них выстрелил в живот Катрининому мужу. И тогда ее сын Георг, который был в корчме вместе с отцом, всадил этому легионеру нож в грудь по самую рукоятку. Как удалось Георгу убежать? И где он теперь скитается, где прячется? Катрина перебралась на новую квартиру, но вместе с нею перебралась сюда и ее беда. От беды не скроешься, ее носишь в себе. И молитвами не замолить и вином не залить. Так говорила бабушка Александра.

— Ты видела ее сына, Георга этого? — спрашивает Мария. — Какой он? Смелый, правда?

— Видела. Он часто помогал Катрине, таскал мешки с овощами на рынок. Она тогда овощами торговала. Красивый парень, ученый.

— Это правда, что он учился в гимназии?

— Правда, Катрина вбила себе в голову, что ее сын будет ученым, может, даже учителем. Эти гуцулы — народ упрямый.

— Красивый, говоришь? — задумчиво переспрашивает Мария.

И бабушка отвечает:

— Будь другое время, останься тут советские, ты бы тоже училась. Если б не война, то кто знает… В красоте ты Георгу не уступишь.

— Где он теперь, бабуся?

— Катрина говорит, далеко, в горах. Да думается мне, что не так уж он далеко…

— Это хорошо, если он в безопасности, — тихо отвечает Мария, — скоро война кончится… Все так говорят.

— Скоро ли, не скоро — война кончится. Все войны когда-нибудь кончаются.


— Я вот все думаю, какая беда погнала горемыку эту по зимним дорогам. Одну, да еще беременную… Откуда и куда она пробиралась? Если бы не Степа, пропасть ей.

— И пропала бы… Говоришь, на самом краю обрыва нашел?

— На краешке. Еще бы шаг-два… Вижу, говорит, лежит вроде тряпья узел, чтоб, мол, такое лежало? Подошел ближе — человек. Потрогал… Кажись, жива. Ну, взял на закорки и принес. Я так и ахнула, когда он в хату ввалился. Раздели, обсушили, а она как мертвая… Я в слезы, а Степа говорит: «Вы, бабы, живучи, небось, отойдет. Дитя на свет запросится, она и отойдет». У ней только и есть, что живот один, а сама — глядеть страшно, косточки одни.

— Твой Степан все людей из моря таскает. Сколько он уже спас! Талант у него на людей, на беду человеческую. Скажи вот, чего его понесло в такую непогодь туда, за поселок, на пустошь?

— Да ведь шатун он, непогода его не страшит. Море все к себе тянет. Рыбак — одно слово.

— Страшно мне что-то… Песню бы спела, а, Невена? Песни болгарские когда-то пела, хорошо пела, помнишь? Не забыла еще?

— Песни помню, а язык забывать стала.


Пушки бухают… Нет, то колокола бьют. И песня слышна — заунывная, точно плач. Это Катрина поет. Бабушка встает со своей скамеечки и бредет за угол дома, куда выходит окно Катрининой каморки. Стучит в бренькающее стекло. Да, вот оно звякает… Пока не выходит к ним Катрина. Лицо у нее опухшее, глаза красные, слезятся.

Бабушка говорит ей:

— В одиночку только плачут, я песни лучше на людях петь.

Катрина сморкается в фартук, а бабушка продолжает:

— Тут хорошо. Никто тебя не видит, и ты никого не видишь. Только небо да купол церкви.

Но Катрина пристально смотрит на крышу дома, что виднеется по другую сторону высокого каменного забора.

Бабушка следит за взглядом Катрины, ее грузное тело слегка покачивается, словно бабушка нянчит дитя. Может, она баюкает Катринино горе?

Бабушка тихо говорит:

— С домами случается то же, что и с людьми: умирают. Ты вот глядишь на этот дом…

— Куда я гляжу? — пугается Катрина. — Я никуда не гляжу. Что мне развалины?

— Да, теперь это развалины, — спокойно подтверждает бабушка, — а был когда-то богатый дом. Когда люди покидают дома, в них поселяются пауки и мыши.

Катрина вздрагивает, смотрит расширенными от страха и тоски глазами на прохудившуюся крышу, из которой ребрами выпирают стропила. Крыша щерится беззубым оскалом. Марии тоже становится жутко, она прижимается к бабушке.

— Но крыс там нет, — невнятной скороговоркой отвечает Катрина и прикрывает рот ладонью.

И этот ее жест и налившиеся темной тоской глаза окончательно пугают Марию. Но бабушка спокойно говорит:

— А откуда им там быть? Таких развалин избегают не только люди, но и крысы. — Она гладит Марию по голове странно легкой ладонью и продолжает: — Я хочу сказать, что хорошо знаю этот дом, когда-то приходилось бывать в нем.

Катрина недобро смотрит на бабушку, и та поясняет:

— Я ходила туда стирать белье. В этом доме мой Савва и познакомился с Евой, матерью Марии.

Катрина хрипло смеется:

— Теперь ваша Мария хозяйка этих развалин?

— Борух, умирая, завещал дом Фриде, экономке своей. А Фриду убило, когда бомба попала в дом.

— Вот я и говорю: теперь ваша Мария хозяйка этих развалин.

Бабушка искоса смотрит на Катрину.

— Не знаю, может, теперь там есть другой хозяин…

И тут у Катрины вырывается не то стон, не то вой. Она трясет сжатыми кулаками у самого лица бабушки, захлебывается криком:

— Все-то ты видишь, все-то ты знаешь!.. Старая ведьмачка!

Отвернув голову, бабушка говорит с упреком:

— У нас с тобой, Катрина, общая беда и общий страх. Уймись!

— Страх? — переспрашивает Катрина, и губы ее судорожно дергаются. — Страх, говоришь? И у тебя? А, ну да… ну так, конечно… Я забыла… Мне кто-то говорил… А что мне говорили? — Она трет пальцами виски. — Мне кто-то говорил… Вот не помню, что!

— Бог с ними, с людьми, — отвечает бабушка, — ты бы лучше не пила так… Разум пропьешь.

— А это мое дело! — жарким шепотом продолжает Катрина. — Что хочу, то и делаю. Если мне так легче… А! Вспомнила: твоя Мария наполовину жидовочка. Да и ты вот только что проговорилась, когда о Борухе вспомнила. Проговорилась, старая? Так вот что тебя страшит? Боишься, да? Боишься, что ее заберут в гетто?

— Боюсь, — тихо и просто отвечает бабушка. — Она — моя кровь. Да и не проговорилась я, а тебе доверилась. Доверилась, Катрина!

Но Катрина только хихикает.

— Боишься? Страх, говоришь? — Она держится рукой за горло и хихикает, а у Марии от ее смеха бегут мурашки по коже. — Так его можно задушить. Страх можно задушить, верно? Вот так, взять за глотку…

Мария холодеет от непонятного смеха Катрины, от ее хитрого, вкрадчивого голоса, но бабушка тихо и строго говорит:

— Спать иди. Видишь, прогневила бога!

Но Катрина продолжает смеяться. Тогда бабушка, отстранив от себя Марию, всматривается в бессмысленные побелевшие глаза соседки, с трудом поднимается, подходит к Катрине и обхватывает ее за плечи.

— Спаси Христос! — бормочет она. — Верни ей разум, мать божья!

Она прижимает голову Катрины к своему животу и держит до тех пор, пока не затихают судорожные всхлипы смеха.


И наступила тишина. Удивительно добрая тишина. И в ней проклюнулся тонкий робкий лучик, лег на мягкую пыль. И прошел на мягких лапах по мягкой пыли кот. Кот пришел не один, он привел за собой звуки и голоса.


Сперва это опять был тонкий комариный писк. Потом вкрадчивый звон стекла, — так звенели хрустальные подвески люстры в столовой русского князя Белопольского. И тихий голос: «На вот, выпей».

— Я не пью, — внятно произносит Мария.

— Выпей, выпей, тебе полезно.

— Заговорила? Слава богу? Значит, жива?

— Да что ты заладила: жива, жива! Ясно, что не мертвая.

Кто-то осторожно приподнимает ее голову, губы касаются края жестяной кружки, и в рот льется горячее молоко.

«Почему молоко? — думает Мария. — Георг давал мне вино. Красное вино…»

— Ну, оклемалась маленько? — спрашивает густой мужской голос. От звука этого голоса что-то дрожит в груди Марии, она пытается открыть глаза, но веки такие тяжелые. «Сняли бы медяки», — хочет попросить Мария.

— Девчонушка… — снова говорит мужчина, и Мария благодарно прислушивается. — Эка беда творится! Что у нее там блестит на шее? Крестик нательный?

— Крестик.

— Бабушка… велела… — тихо отвечает Мария.

— Ну и носи. Носи, коли велела. Время сейчас смутное, крестик не помешает. Откуда же ты родом?

Мария шевелит губами, отвечает, но они не слышат, переспрашивают:

— А звать, звать-то тебя как? Имя твое?

— Мария.

— Хорошее имя, — по голосу слышно, что мужчина доволен.

— Пей, пей! — и молоко обжигает губы, она жадно глотает… Ее сердце переполнено любовью к людям, которых она не может увидеть из-за этих тяжелых пятаков, что лежат на глазах. От любви к приютившим ее людям, от слабости проступают слезы, кто-то вытирает ей щеки, касается век, и глаза открываются.

— Так-то лучше, — тихо говорит женщина. У нее темное морщинистое лицо, густые, сросшиеся у переносицы брови, крупный нос. — Глаза у тебя какие хорошие. Как у косули глаза-то, пугливые…

Мария долго вглядывается в лицо женщины, спрашивает:

— Кто… вы?

— Невена. Имя мое такое — Невена, А вот он — Степан, муж мой. Он-то тебя и нашел, принес обеспамятевшую.

Мария повертывает голову, пытаясь найти взглядом Степана, и видит на столе зажженную плошку. Пламя ее колеблется, отбрасывая на стену причудливую тень. Она зачарованно следит за нею. Тень растет, вытягивается, словно встает во весь рост, не то человек, не то зверь… Она не знает, бояться ей или смеяться…


И вот она сидит на корточках, вытянув шею, напружинившись, разглядывает спящего. Солнце испестрило чердак желтыми пятнами, но как ни тщилось проникнуть сюда, в печной закуток, так и не нашло лазейки. Здесь сумеречно, и чудятся зыбкие тени. Спящий тяжело дышит, иногда сучит ногами, обутыми в английские ботинки на толстой подошве. Марии видна только его спина — мужчина лежит лицом к печной трубе, скорчившись, сунув кисти рук под мышки. Неподалеку стоит корзинка с провизией, виднеются горлышко винной бутылки и глазированный верх кулича. Но не это привлекает внимание Марии, ее интересует сама корзинка. Плетеная, красноталовая, причудливой овальной формы с загнутыми внутрь краями и жесткой ручкой, корзинка эта хорошо знакома Марии. Она видела ее у Катрины. Значит, бабушка была права, когда сказала сегодня Марии: «Боюсь, что Георг не в горах, а тут, рядом, поблизости. — И добавила раздумчиво: — Не в развалинах ли этих? Не в доме ли Боруха?»

Вот после этих слов и решилась Мария слазить тайком на чердак Борухова дома.

Мария так засмотрелась на корзинку, что не заметила перемены в положении спящего: тот уже не спал, затаясь, сторожко вслушивался, пытаясь понять, откуда пришла тревога. Он не шевелился, но в его спине, в полусогнутых ногах чувствовалась напряженность, готовность вскочить в любое мгновение.

У Марии от долгого сидения на корточках затекли ноги, и она пошевелилась, собираясь распрямиться. Мужчина, уловив ее движение, резко, словно подброшенный, вскакивает. Мария от испуга и неожиданности так и остается сидеть на корточках. На какое-то мгновение она даже зажмуривается.

— Ты кто? Ты кто такая? — хриплым, встревоженным голосом спрашивает мужчина.

Не поднимая головы, она отвечает:

— Я… Мария.

— Мария? Что тебе тут понадобилось?

— Я подумала…

— Что ты подумала? Говори!

— Я не знала, что помешаю вам.

Она по-прежнему боится поднять голову и видит только ботинки мужчины.

— Ты одна? — он закашлялся.

— Одна.

— Кто тебя послал? — голос его звучит отрывисто, требовательно.

Она отрицательно трясет головой.

— Никто, я сама…

Теперь он тоже молчит, только переминается с ноги на ногу.

— Так и будешь сидеть на корточках?

— Я не знаю, — несмело признается Мария, — я не знаю, что мне разрешено делать.

Тогда мужчина тоже приседает. Мария плотнее натягивает на колени юбку, но глаз поднять не решается. Ей видны большие кисти рук с обломанными ногтями, руки нелепо высовываются из коротких рукавов куртки. Обшлага на рукавах с голубыми кантами. Мария вспоминает, что такие куртки носили гимназисты. Осмелев, поднимает глаза и встречает внимательный, недоумевающий взгляд юноши.

— Вы гимназист?

— Когда-то был, — отвечает он, и в его голосе тоже слышится недоумение.

— А теперь?

— Теперь? Теперь я — волк.

Мария улыбается, расценив его ответ как шутку.

— Вы меня очень напугали.

Он пожимает плечами. Ей становится неловко, и она отводит взгляд, и тут опять видит ивовую корзинку. Теперь Мария не сомневается, что это — сын Катрины.

— Я знаю, кто вы, — говорит она, повеселев, — вы вовсе не волк, вас зовут Георг.

Она улыбается, но брови Георга сдвигаются к переносице, он поднимается. Мария тоже встает.

— Кто тебя послал сюда? — настороженно спрашивает он.

— Никто, — она уже не улыбается, — я же вам сказала…

Но он не верит ей и смотрит куда-то поверх ее головы. Мария тоже оглядывается, видит пятна солнечного света, разбитую черепицу, груды мусора и паутину.

— Тут столько паутины… — она бормочет это заискивающе, потому что ее снова стал пугать странный немигающий взгляд Георга.

Он машинально проводит рукой по лицу и волосам, смахивая паутину.

— Откуда ты знаешь, как меня зовут? — голос его звучит отчужденно. — Откуда ты меня знаешь?

— Так вот же… — Мария показывает на корзинку. — Корзинка вашей мамы. Тетки Катрины…

Теперь он тоже смотрит на корзинку, и его лицо словно оттаивает.

— Что же ты отпиралась?

— Не знаю, — недоуменно говорит она, — разве я отпиралась?

Георг наклоняется, берет корзинку и взвешивает ее в руке.

— Да тут и вино есть и даже кулич!

— Потому что пасха, — рассудительно замечает Мария.

Крупные, обметанные лихорадкой губы Георга странно передергиваются.

— А ты не знаешь, откуда мать такую богатую снедь раздобыла?

— Купила, наверное… У вас вот тут сажа, — она касается его левой скулы кончиками пальцев.

Георг подносит к скуле руку, его губы опять передергиваются, придавая лицу выражение жесткости. Но когда он отвечает, голос его звучит мягко.

— Это не сажа — синяк.

— Синяк? — переспрашивает Мария. — Наверное, натолкнулись на что-то в темноте?

Георг не отвечает. Присев на боровок дымохода, он вынимает из корзинки припасы, раскладывает на расстеленном полотенце. Мария, наморщив лоб, заинтересованно следит за каждым его движением. Худой и высокий, он нескладен и даже немного смешон в своей гимназической форме, из которой успел вырасти. Давно не стриженные черные вьющиеся волосы падают на лоб, придавая его лицу выражение угрюмости.

Он берет бутылку и ударом ладони откупоривает.

— Красное вино… Выпьешь со мной немножко?

Мария молчит. Ему плохо видно ее лицо, мешает полумрак, тогда он встает и подходит ближе. Мария настороженно вздрагивает.

— Разве ты меня боишься?

— Нет.

— А что с матерью, почему она сама не пришла?

— Не знаю, — говорит Мария, — я думала, что она приходила. Такая корзинка только у вашей мамы, потому я и догадалась…

— Догадалась?.. — Вглядываясь в лицо Марии, Георг подходит почти вплотную.

Мария перестает дышать.

— Я плохо тебя понимаю, — он говорит тихо и раздельно. — О чем ты догадалась? Разве не ты принесла эту корзинку?

— Я? — Переведя дыхание, удивляется Мария. — Я ничего не приносила.

— А кто же? И почему тогда ты тут очутилась?

Мария молчит, и он спрашивает снова:

— Как ты сюда попала? Откуда ты узнала обо мне?

— Я залезла просто так… Там есть доска…

— Где доска?

— Ну вон там… — Мария показывает рукой в другой конец чердака. — Такая толстая доска, немного обгорелая… Сперва я залезла на дерево, потом по доске сюда, на крышу…

— А зачем?

— Что зачем?

— Зачем тебе понадобилось лезть сюда, в эти развалины?

— Не знаю, — признается Мария, — я же вам сказала: просто так.

Георг молчит, и в его молчании таятся недоверие и угроза.

— Здесь когда-то жила моя мама. В этом доме… — Мария виновато улыбается.

Георг все еще молчит.

— И потом мне говорила бабушка…

— Я плохо вижу тебя, — говорит Георг, — тут темно, и я плохо вижу твое лицо.

Он берет ее за плечи и слегка поворачивает, чтобы на ее лицо падал свет. Мария спокойно стоит, позволяя рассмотреть себя.

— Откуда ты знаешь мою мать? — быстро спрашивает Георг. — Отвечай!

— Так мы живем по соседству, через стенку. Уже неделя, как вы переехали в наш двор.

— Переехали в ваш двор… — машинально повторяет Георг.

— Да. — Мария поправляется. — Ваша мама переехала. Сегодня она… Она сейчас спит, ее бабушка спать заставила…

— Так это… Я, кажется, знаю твою бабушку. Ее зовут Александра? Старая Александра, верно?

Мария облегченно улыбается.

— Да, ее все называют старой Александрой. Она мне прабабушка, она бабушка моему отцу Савве.

Георг все еще держит Марию за плечо.

— Верно, мне мать рассказывала. Она о тебе рассказывала.

— Правда? — радуется Мария. — Она говорила вам и обо мне?

Георг кивает и снимает руку с плеча Марии.

— Вы больше не сердитесь? — спрашивает она. — В такой праздник нельзя сердиться.

— Говоришь, сегодня пасха? — Он трет ладонью лоб, словно что-то припоминая.

Мария удивлена:

— Вы разве сами не знаете? А благовест?

— Благовест? — в голосе Георга слышится растерянность. — И в самом деле звонят. Я как-то не замечал…

Они прислушиваются. Звон колоколов ясно и чисто разносится в воздухе. Георг передергивает плечами, словно от озноба.

— Холодно? — тотчас спрашивает Мария. — Тут сквозняк…

Георг возвращается к тому месту, где спал, берет старенькое пальто и набрасывает себе на плечи.

— А тебе не холодно?

— Нет, — весело отзывается Мария, — у меня теплая кофта.

— Садись, — Георг показывает на край боровка, — раз сегодня пасха…

Он наливает в стакан вино и протягивает Марии. Она отрицательно качает головой.

— Хоть один глоток.

— Я не пью.

— Не могу же я пить один.

— Вы не один, я сижу рядом, — с упреком замечает Мария.

— Но ты могла бы выпить глоток, — Георг все еще протягивает ей стакан, и Мария берет и отпивает половину.

— Это я за ваше здоровье пила, — говорит она, возвращая стакан.

— Ты раньше пила когда-нибудь вино?

— Да, мне давала бабуся. — Мария вытирает губы ладонью. — Бабуся говорит, что красное вино пить полезно, только понемногу.

— А я пью за тебя, — медленно произносит Георг и допивает вино из стакана. — Кажется, я начинаю верить, что и в самом деле сегодня праздник.

Он поправляет на плечах пальто, зябко ежится и вяло жует хлеб с брынзой. Мария с интересом следит за ним.

— Наверное, будет дождь… — Ей кажется неловким молчать и смотреть, как кто-то другой ест.

— Дождь? — он поднимает голову и смотрит на Марию.

— Ну да, стрижи летают.

— Где ты видишь стрижей?

— Я их не вижу, я их слышу. Они попискивают. Они всегда попискивают, когда ловят мошек.

Он молчит.

— А что вы здесь делаете? Почему вы?… — она умолкает под его взглядом.

Георг все еще молчит и смотрит на нее так странно…

— Я думала… ваша мама говорила… — Мария готова расплакаться. — Я не знала! Она говорила, вы далеко, в горах, в безопасности.

Ее страх передается Георгу. Он глотает плохо прожеванный кусок хлеба и встает.

— Я не скажу, — торопливо говорит Мария, — я никому не скажу! — Она крестится. — Бог свидетель, я не скажу!


— Не бойся, милая, это я кладу тебе на лоб холодную тряпицу, чтоб жар сняло.

«Голос знакомый, — вяло думает Мария, — этот голос я уже слышала… Я его слышала в другой моей жизни…»

— Ну вот и притихла, легче небось стало… Жар у нее, так и пышет. Что значит молодость, хворь и та их украшает! Глянь, Степа, ну ровно маков цвет!

«А, — вспоминает Мария, — это Невена… Как хорошо, что я у них, они добрые… И голоса у них добрые…» Марии хочется сказать что-то хорошее Невене, но пока она собирается с силами, ее перебивает незнакомый, чужой в этом доме голос:

— Стало быть, так ничего о ней и не знаете? А документов при ней никаких не было?

Мария вслушивается в этот новый голос — высокий, почти писклявый, — и ей становится тревожно, потому что с новым голосом появился в хате и другой запах: острый запах водочного перегара.

— Узелок вон у ней только и есть, — нехотя отзывается густой голос хозяина, — шарить в чужих узелках не приучен.

— Время сейчас военное, — возражает ему писклявый, — кто знает, кого ты приютил. Бродяжка ведь…

— Бродяжка… Сам говоришь — время военное, людей-то лихолетье это и погнало по дорогам. Сколько их теперь таких вот, бездомных!

— А ты бы все проверил!

— Сама скажет.

— Да уж скажет ли? Закон по нынешним временам строгий, сам знаешь. Не накликал бы на себя беду.

Хозяин не отвечает, и встревоженная Мария приоткрывает веки. У стола сидят двое мужчин. В желтоватом неверном пламени плошки видны только борода одного — большая, растрепанная — и длинный, острый нос другого. Оба курят, и дым тонкими струйками тянется к потолку. Марии почему-то думается, что густой голос принадлежит бородатому, что это и есть ее хозяин, ее спаситель.

— Неровен час, слышь, Степка?..

Мария вздрагивает, это опять говорит писклявый. Он поворачивает голову в сторону кровати, и Мария зажмуривается. Она угадала: остроносому принадлежит этот недобрый голос.

— Проведает кто, спросит, кого приютил? Что ответишь?

— Ты, что ли, донесешь? Теперь молчит гость.

— Смотри, Софрон, в долгу ты у меня. Вот и оплати долг свой. Забыл разве?

— Не забыл. Я к тому, чтобы ты, значит, не пострадал зря. Все ж когда документ какой… Оно так, спасти душу человеческую — дело доброе, только самому бы не пострадать.

— По-твоему выходит, когда я тебя из моря вылавливал, сперва документы спросить надо было?

Гость хихикает.

— Да я-то свой, видел, кого спасал. Знал…

— Кабы знал… — протяжно отвечает хозяин.

Остроносый поспешно спрашивает:

— Каешься? А я тебе вроде бы ничего плохого не сделал. Сделал, скажешь? Вот и сегодня: пришел за молоком — дал. Слова не сказал.

— А сам чего следом прибежал? И слов лишних наговорил больше некуда.

— Об тебе же беспокоюсь, Степа. Об тебе.

— Ничего! — громко отвечает хозяин. — О себе сам позабочусь.

— Как знаешь, Степа. Мое дело — упредить, твое — решать.

— Решил. Что дальше?

— Ну, дело хозяйское. Я к тому, что о тебе и так слава бойкая. Поперечный ты человек, и сын твой офицер советский. А такие семьи не в чести при нынешней власти.

Хозяин молчит, зато вступает в разговор Невена.

— На Митеньку похоронную получили с первых дней войны. Что имя его трогаешь?

— Живой ли, мертвый, а все едино — командир советский.

— Слава, говоришь, бойкая? — голос хозяина наливается гневом. — Поглядим, какая о тебе слава пойдет, когда наши возвернутся.

— А что такого я сделал? Убил кого? Полицаем стал? — вкрадчиво спрашивает гость.

— Хату председателеву зачем занял? И вещички его себе присвоил. И сейчас вот в его полушубке ходишь.

— Не я бы взял, так другой кто, — отвечает остроносый, — не пропадать же добру. А потом… Говоришь наши возвернутся. Где они, наши-то? До Волги докатились…

— Да уж давно война пошла в обратную сторону. Сюда теперь катится, назад. Не знаешь разве?

— Верно, вроде бы сюда продвинулась. Да только силы неравные, немцы — они посильнее наших. Замирятся где-то, а тут будет Транснистрия румынская. Их земля будет. Не отдадут.

— Спрашивать их будут! — насмешливо отзывается хозяин. — Дадут под зад коленкой — и весь разговор.

— Ну, оно понятно, тебе при советских жилось лучше, ты и ждешь.

— Ты плохо жил, что ли? Хуже моего? Не в одной артели рыбачили? Да и чем ты сейчас лучше живешь?

— Сейчас не лучше, а надежда есть — кончится война, и можно будет развернуться по своим способностям. Ну, пойду я. Засиделся.

Загремела табуретка, гость, видимо, встал из-за стола. Протопали шаги, скрипнула дверь, и ахнуло море.

— Прибег, вынюхивает… — отозвался голос той, другой женщины, которую Мария еще не видела.

Мария открыла глаза и встретила взгляд Невены.

— Что, милая, легче тебе?

— Я скоро… завтра… уйду. Вам… спасибо.

— Заговорила? — откуда-то из темноты выступила другая женщина, моложе Невены, подошла к кровати. Она вытерла руки о фартук, нагнулась, и Мария увидела ее светлые, по-сорочьи быстрые глаза. — Откуда тебя занесло в наши края? Нездешняя ведь?

— Иду… к русским.

— Да мы-то не русские, что ль? — отозвался от стола хозяин. — Мы как есть русские.

— Туда, дальше… — Мария закашлялась, выпростала из-под одеяла руки, но Невена прикрикнула:

— Застудишься! У нас зябко. Поправь ей одеяло, — приказала она женщине с сорочьими глазами. — Слышишь, Алена!

Та подтянула одеяло, закутала Марию до самого подбородка.

— Сама-то разве не русская? — спросила она.

— Нет… Из Молдавии…

— Вон откуда беда тебя несет, — протяжно сказала Невена. — Софрон к румынам прибивается, а эта к нашим бежит. Так-то оно…

— Нельзя мне у вас долго… Завтра… уйду… Завтра… Я понимаю…

— Ничего-то ты не понимаешь, — ответила Невена. — Картошку съешь? Горячую картошинку, с сольцой?


Но вышел из-под стола кот и пошел на мягких лапах…


Они едят картошку и пьют пустой чай. Мария, утаившая от бабушки встречу с Георгом, наотрез отказалась пойти к князю Белопольскому с праздничным поздравлением. Теперь бабушка урезонивает:

— Князь обидеться может. Я вот и куличик приготовила…

В красном углу под божницей стоит куличик. Мария смотрит на картошку, потом переводит взгляд на бабушку.

— Лучше съедим его сами, бабусенька, — несмело предлагает она, — пасха ведь… И соседку позовем.

— Какую соседку? — бабушка кладет руки на стол, покрытый старой клеенкой.

— Нашу, новую… Катрину.

— Она все еще спит.

— Разбудить можно…

— Где ты была? — спрашивает бабушка, пытаясь перехватить взгляд Марии.

— Так, — отговаривается Мария, — я была тут, неподалеку. Бабуся, когда война кончится? Скоро?

— Все войны когда-нибудь кончаются, — уже второй раз за этот день отвечает та, — придет срок и этой войне.

— Скорее бы пришел! — вырывается у Марии.

— Ты дождешься.

— А другие?

— Дождутся не все.

— Кто не дождется? — сдвинув брови, требовательно спрашивает Мария.

— Кого господь пощадит, тот и останется.

— Кого пощадит господь? — голос у Марии дрожит. — Если люди не щадят… Куда он смотрит, господь?!

Отставив чашку, бабушка с тревогой всматривается в лицо правнучки.

— Мария! Не греши, дитя мое.

Словно не слыша слов бабушки, Мария поспешно продолжает:

— Надо самому постараться выжить! Нельзя никому доверять, ни богу, ни людям.

— Чьи это слова? Кто тебе сказал такое? — спрашивает бабушка, и ее рука ложится на голову внучки, гладит ее косы.

— Я сама, — поспешно отвечает Мария, — я так думаю.

Бабушка молчит, и Мария наклоняет голову, не смея взглянуть ей в глаза. Эти слова ей сказал Георг.

— Куда же ты ходила, Мария? — спрашивает бабушка. — От кого услышала такие слова? Они не совсем правильные, потому что людям доверять нужно. Надо только знать, кому доверять. Если б никому нельзя было довериться, тогда и жить не стоило бы. Твой отец муку смертную принял для того только, чтоб люди в правде жили. Ради них он… жизни своей не пожалел.

Рука ее все еще лежит на затылке Марии.

— Там, — шепчет Мария, — там, на чердаке, прячется Георг.

Она перехватывает бабушкину руку и целует.

— Я не должна была тебе это говорить, — продолжает Мария, — я дала слово.

— Грех от меня таиться, — просто отвечает бабушка Александра. — То, что знаешь ты, должна знать и я. Мы с тобой одно целое. Посмотри мне в глаза, Мария!

Долго и молча смотрят они друг дружке в глаза, потом бабушка целует Марию в висок.

— Георг озлобился, потому что он — один в своей беде. Мать его, Катрина, — плохая опора, ее беда сломила. Я подумаю, может, помогу чем, хоть у меня своя беда. А теперь давай съедим кулич, — говорит старая женщина, — кто знает, может, это последний наш с тобой общий кулич в этой жизни.

И бабушка уходит от нее, уплывает, черты ее лица тают, — так тает по весне снежная баба. Приходит мутная лохматая волна, Мария кричит, падает… Падает стремительно в черную вязкую глубину.


— Жизнь… Я вон сколько прожил, а жизни, почитай, и не видел. Море и было моей жизнью. Вот только море… А что она видела? К русским, вишь, идет. Знать, нашим навстречу. Не от сладкой жизни бросает человек родные места, идет один, в стужу, и жизнь в себе другую несет, еще не рожденную. А ему — документы подавай.

Марии слышен плеск воды, вроде бы кто стирает. Позже в разговор вступает Невена.

— Узелок-то просмотреть можно, авось, там бельишко какое припасено. Это, что на ней было, и починить трудно: все в дырьях.

Но хозяин строго отвечает:

— Отлежится, сама развяжет. А пока человек жив, без спроса рыться негоже. Найди свое что, рубаху какую…

— Надо же: дитенка ждет! — это голос Алены. — Разродится ли? Самой, поди, не больше шестнадцати.

— Так что? — отвечает ей Невена. — Я за Степу в пятнадцать выскочила, а в шестнадцать Митеньку родила. И она родит. Молодой рожать легче. Я вот помню, как Митя первые свои шаги сделал. Утром пошел, по росе… А я стою, гляжу, как след от его шажков по траве, по росной, остается, и плачу от радости. Так и запомнилось: солнце только взошло, умытое такое солнышко, красное, а трава сизая от росы и след от его ножек дымчатый… Разбередил мне Софрон душу, о Митеньке напомнил. Митенькой упрекает. Я и так… Вижу вот все: лежит он, раскинув руки свои на земле, смотрит вверх, в небо ясное, и прощается с миром, со всей его красотой…

Закашлялся хозяин, и Невена умолкла.

«Говорили бы еще, — думает Мария. — Роса… Капля росы… И смерть…»


По вторникам Мария относит сорочки князю Белопольскому, который опять вернулся в свой особняк. Едва в город вошли румынские войска, как следом приехали все те, кто год назад убегал без оглядки. Когда Марию пропускают в кабинет (князь все сорочки просматривает сам, не доверяя ни прислуге, ни дочери), он лежит на кожаном диване, на высоко взбитых подушках, укрытый толстым клетчатым пледом, а рядом сидит врач, не старый Палади, которого Мария прежде часто видела у князя, а какой-то молодой, щеголеватый, с глазами навыкате, румын. И пока Мария вынимает из корзинки и показывает князю сорочки, он, пробуя тонкими пальцами с желтыми от старости ногтями жесткость крахмальных манжет и манишки, говорит:

— Ну скажите, ради бога, может ли мой кучер Антон любоваться каплей росы на лепестке розы, любоваться ее непередаваемой красотой? Увидит ли он отраженный в ней весь необъятный мир? Может ли он восхититься этим, как неким чудом? Нет и нет! Им и жить проще и умирать легче, они не ведают красоты существования человека на земле, не ведают! Да-с…

Он подносит сорочку к сухому с горбинкой и большими ноздрями носу и нюхает, не пахнет ли мылом.

— У простого люда жажда жизни чисто животная. Конечно, им тоже не хочется умирать, но коли придет смертный час, они принимают это как должное, просто, без сожаления. Мне приходилось наблюдать это неоднократно, мой милый Мирча. Сперва я был склонен такое самообладание в смертный час приписывать мужеству, но затем убедился, что все гораздо проще. Мы сами, в силу своего интеллекта, возвышаем простых людей, наделяем их частицей духовного мира, приписываем вовсе не свойственные им возвышенные чувства. Уверяю вас.

Мария разглядывает ровный пробор седых волос князя, нетерпеливо переминается, ждет, когда он отпустит ее, и старается угадать, расплатится ли он, или опять скажет, что деньги отдаст в другой раз.

— Вот посмотрите, Мирча, на это существо, — неожиданно говорит князь и, протянув руку, берет Марию выше локтя. — Посмотрите, разве это не совершенный звереныш?

Мария легким движением пытается вырвать руку, но князь крепче сжимает твердые пальцы.

— Я тебе ничего плохого не сделаю, Мария. Не бойся, я стар и немощен.

Мария выпрямляется. Она не боится и не стыдится. Пусть смотрят. Она уже ловила на себе взгляды: восхищенные, оценивающие, похотливые взгляды мужчин и завистливые либо грустные — женщин, но относилась к этому с высокомерным спокойствием еще детского неведения.

— Я не понимаю одного: откуда в этом существе такая гармония, изящество? Плебейская родословная, а подите же… Возможно, смешение крови? — князь искоса смотрит на румына.

— Какой же крови? — лениво спрашивает тот, переводя взгляд с князя на Марию.

— Впрочем, все это пустое, все это неважно. — Князь отпускает руку Марии. — Поди к Агнессе, пусть она расплатится, если у нее есть свободные деньги.

Мария берет корзину и выходит, сопровождаемая взглядами князя и щеголеватого румына.


Так вот где она слышала о капле росы, о красоте окружающего мира! И почему ей вспоминается только прошлое, почему она не думает о первых шагах своего ребенка? Они ведь будут. Они должны быть — первые неуверенные шаги и след от них…

Она кладет руки на живот, слегка приподнимает одеяло, чтоб не давило.

Ей трудно дышать. Жарко… Жарко! Такое тяжелое одеяло… И эти вздохи и гул моря, они будоражат мысль, от них так неспокойно.

Мария ищет глазами людей, приютивших ее. Здесь они, здесь, сидят за столом, перед ними миска с картофелем. Горячий картофель, от которого идет пар. Вот они — дед Степан, и бабушка Невена, и Алена. Они едят, поэтому не слышно их голосов, а Мария испугалась, что их не было вовсе, что померещились они ей в бреду. Она все еще не может отделить прошлое от настоящего. Прошлое даже ближе, яснее, ярче. А будущего и вовсе нет… Нет даже первых шажков ребенка, она их не видит, не слышит. Топ-топ… Топ-топ… А голос? Его крик? Она сперва услышит его крик. Так говорил Георг. «Он закричит… Все мы рождаемся с криком. Ты услышишь его. Ты должна выжить, чтобы услышать крик нашего ребенка. Потом ты будешь петь ему песенку: «Ладушки, ладушки…» Ты знаешь эту песенку? Нет, ты, пожалуй, не знаешь, бабушка пела тебе молдавские колыбельные. Но я научу тебя, моя мать пела эту песенку…» Тук-тук… Как похоже на стук в дверь. Нет, это стучит ее сердце. Тук-тук… Кто там?


— Войдите!

Странно, почему в проеме дверей стоит этот румын? Мирча Витязу, опять он! Мария кричит, потому, что очень боится его. «Начинается… Кажись, что так». Кто это говорит? Кто узнал, что с этого все и началось? Все страшное началось с этого стука в дверь.

Агнесса спрашивает:

— Чего ты испугалась? Это Мирча Витязу, врач.

«Акушерку бы… Да где ее теперь найдешь?» Разве он акушерка? Кто-то гладит ее по голове, и она отбивается, она не хочет, чтобы к ней прикасались руки Витязу. Он берет ее за подбородок, и Мария отскакивает, прячется за Агнессу.

— Чем вы ее так напугали, Мирча? — спрашивает Агнесса.

— Ваш отец, княжна, назвал ее зверенышем. Он находит в ней гармонию совершенства. Это правда, что она полукровка?

— Какое это имеет значение?

Витязу молчит, разглядывая теперь уже не Марию, а саму Агнессу.

Агнесса сидит на пуфике у туалетного столика, спиной к зеркалу, ее халат распахнут, видна обнаженная выше колена нога.

— О чем же вы говорили с моим отцом? — интересуется Агнесса.

— С вашего позволения, — говорит он и вытаскивает кожаный портсигар. — С князем мы говорили о смысле жизни.

— Вот как? И нашли вы этот смысл?

— Безусловно. Но каждый из нас — свой.

— Можно, я пойду? — говорит Мария, обращаясь к Агнессе.

Но ей отвечает Витязу.

— Ты так спешишь? Я бы все-таки хотел выяснить…

Но Агнесса перебивает его:

— О чем же еще вы говорили с папой?

— О, с князем всегда говорить интересно и поучительно, — он выпускает струю дыма, — немного поговорили о России, о войне…

— О России… — Агнесса обхватывает колени руками, щурится, словно вглядываясь в далекую страну, которой она никогда не видела, но слышала о ней каждый день. — И ему не надоело?

— Отчего же? — Витязу усмехается, переводит взгляд пристальных выпуклых глаз с Агнессы на Марию. — Это его родина. И ваша…

— Моя? — Агнесса смеется. — Я родилась в Париже.

— Но ваша кровь… Вы же русская княжна.

— Это только титул, единственное, что осталось.

— Княжеский титул немалое достояние.

— Вы ошибаетесь, — возражает Агнесса, растягивая слова, — всего только оправа.

— Любая женщина мечтает о такой оправе.

— Вы меня не поняли, — поправляет его Агнесса, — оправа, из которой выпал бриллиант. Наши поместья, дворец, ценности. — Она встает, подходит к окну. Стоя к ним спиной, продолжает: — А это уже — тю-тю! И навсегда! Бесповоротно! Я не могу уплатить даже прачке. — В ее голосе звучит раздражение. — Отец присылает за деньгами ко мне, а откуда я их беру, вы знаете, дорогой Мирча?

Витязу усмехается.

— Война проиграна, — неожиданно говорит Агнесса, — наша последняя ставка бита. Нам снова придется думать о спасении своих шкур. — Она оборачивается. — Вы морщитесь? Вам не нравится мой тон, мои жаргонные словечки? Увы, гувернантки у меня не было.

— Право, — Витязу разводит руками, — я не узнаю вас.

Но Агнесса уже смеется, уперев руки в бока, подходит почти вплотную к Витязу.

— Я пела в кафе-шантане, Мирча, а там хорошие манеры не ценятся. Вы сами знаете, что там котируется. Вот это, — она распахивает халат, показывает ноги, подняв одну, потом другую, — и это, — ладонями проводит по груди, затем по бедрам.

— В вас видна порода, — соглашается Витязу.

— А теперь уходите, Мирча, — говорит Агнесса высокомерно и откидывает голову. — Вечером, если вы не против, можете пригласить меня в «Гамбринус».

Он медлит.

— У меня дела, — продолжает Агнесса, — я должна отдать белье прачке. Не в вашем же присутствии…

Он кланяется, уходит. У двери оглядывается на Марию.

Минутой позже Агнесса говорит Марии:

— Передай Александре, своей бабке, пусть она тебя спрячет. И лучше бы поскорее.

Мария испуганно смотрит на Агнессу.

— Я — крещеная, — тихо говорит она.

Агнесса качает головой:

— Пусть она обратится к священнику Ильинской церкви, скажет, что я просила. Ты меня слышишь?

Когда Мария выходит, она торопливо говорит вслед:

— Не забудь! Твоя бабка всегда стирала наше белье, и это единственное, чем я могу ей отплатить.


Мария цепляется за бабушку и кричит: «Нет, нет! Я боюсь!»

— Не бойся… Не ты первая, не ты последняя… Выдюжишь, — отвечает ей голос Невены.

«Почему здесь Невена?» — думает Мария, но боль охватывает низ живота, ползет вверх, раздирает внутренности.

Уже и кот на мягких лапах не помогает.

— Я и сама управлюсь, — говорит Невена, — скольких уже принимала… Вот только схватки у нее редкие, тужиться надо, милая…

«Что такое — тужиться? О чем они говорят?»

— Да выживет ли она?

— Не каркай, Алена. Сходила бы лучше к колодцу, воды понадобится. Поставишь большой казан.

— Я схожу сам, — отвечает вместо Алены, дед Степан, — а вы тут глядите… Печь бы еще протопить.

— Ну и ночка выпадет, — протяжно замечает Алена, — боюсь я. Боязно мне чего-то…

— Это потому, что не рожала, — отвечает Невена, и над Марией низко наклоняется ее лицо. — Схватывает? Это хорошо… Хорошо, если в срок. В срок ли? Ну, что молчишь, Маруся?

Мария облизывает сухие губы, и Невена дает ей молока.

— Выпей. Силы тебе крепить надо. Родня-то у тебя хоть есть какая?

Голова Марии перекатывается по подушке, волосы ее разметались, и Невена поправляет их легкой рукой, гладит по щеке.

— А муж? Муж у тебя есть?

— Георг… Не убивайте! — кричит Мария. — Не убивайте его!

Она ловит Невену за руки, подносит их к губам, целует.

— Горемычная… — тихо произносит Невена, потом откидывает одеяло и кладет ладони на живот Марии. — Думай о нем, о дитяти Георга, думай! Жить тебе надо. Дитя на кого оставишь? Ты теперь за него в ответе…

«У них одинаковые слова: у бабушки Александры и у Невены, — думает Мария. — Эти слова бубушка сказала Катрине ночью».

А-а-а! Той ночью…


Ночью повесилась Катрина. Мария проснулась от странного тревожного стука за стеной. Сперва ей пришла мысль, что пришел к матери Георг, но потом сдавленно крикнула Катрина, и снова что-то грохнуло. И тут бабушка постучала в стенку, значит, и бабушка не спала, все слышала. Не дождавшись ответного стука, она встала, накинула на плечи платок и вышла из комнаты. Вскочила и Мария, пошла следом за бабушкой. Вело ее смутное беспокойство и воспоминание о глазах Катрины, ее жутковатом смехе.

Еще с порога она увидела, что Катрина висит на крюке для лампы, на полу валялась скамейка. Бабушка оглянулась на Марию, велела поднять скамейку.

— Скорей! Обрежь веревку, — она подала нож, и Мария, не помня себя от страха, влезла на скамейку и обрезала веревку.

Она видела, как бабушка перевернула упавшую ничком Катрину, расстегнула крючки кофты. Стоя на коленях, бабушка с трудом приподняла грузное тело Катрины и с ожесточением встряхнула. Катрина тихо застонала, но глаз не открыла. Тогда бабушка ударила ее наотмашь ладонью по лицу.

— Воды, — сказала она Марии. — Лей на нее воду.

У Марии тряслись руки, и почти весь ковш расплескался по пути от ведра.

— Да что же ты! — крикнула бабушка непривычным голосом. — Живее!

Тогда Мария схватила ведро и выплеснула его на Катрину. Та судорожно втянула воздух и открыла глаза.

— Срамница! — брезгливо проговорила бабушка, наклоняясь над самым лицом одуревшей Катрины. — Висельница!

Катрина всхлипнула, неверными руками попыталась отстранить от себя бабушку. Но та снова ударила ее по щеке.

— Бога не боишься.

Руки Катрины ощупывали шею, с трудом ворочая языком, она попыталась что-то спросить, но бабушка оттянула ее руки от горла, вылила остаток воды в открытый рот Катрины. Та поперхнулась, долго кашляла.

— Руки на себя подняла, — гневным, тихим голосом говорила бабушка. — Сына предаешь. Ты теперь за него в ответе!

Вот когда Мария услышала эти слова впервые.

Широко открытые глаза Катрины налились слезами, она закрыла лицо большими ладонями и зарыдала. Бабушка оглянулась на Марию, сказала:

— Сюда иди… — она говорила с трудом, — стань здесь, на колени…

Когда Мария опустилась на колени рядом с бабушкой, она взяла ее руку, потом руку Катрины.

— Вот… вверяю тебе свою кровь, Катрина! Дитя своего Саввы вверяю тебе.

Вялая ладонь Катрины дрогнула, ее пальцы сжали руку Марии. Глаза повернулись, она пристально посмотрела на Марию, еще ничего не понимая.

— Умру я скоро, Катрина, приходит мое время, чую я это… Сердце мое чует. Храни мое дитя, как свое. Ты теперь за двоих в ответе. Мария была вчерашним днем там, на чердаке, с Георгом… И сейчас туда пойдет. Нельзя ей больше, нельзя на людях…

Катрина, трудно дыша, молчала, не выпуская руки Марии из своей.

— Я спасла тебе жизнь, — продолжала бабушка, — от смертного греха спасла. Поклянись, что не оставишь мою Марию, будешь ей матерью, как и своему Георгу. Поклянись, Катрина!

— Спасибо… — пробормотала Катрина, глотая слюну, — не оставлю. Наука мне это…

— Клянись! — настаивала бабушка.

— Клянусь.

— Святой девой Марией и святым Георгием…

— Клянусь.

— Теперь у тебя двое детей, Катрина. Спаси вас всех господь! — сказала бабушка.


В ту же ночь ушла Мария к Георгу на чердак. Она окликнула его, и он пошел ей навстречу, провел в темноте в свой закуток.

— Теперь я твоя сестра. Так сказала бабушка.

— Сестра?

— Да, твоя мать поклялась, что не оставит меня, как не оставит тебя.

— Это хорошо.

— Ты будешь мне братом?

— Нет, — сказал Георг.

— Что же мне делать? — спросила Мария. — Уйти?

— Нет, — снова сказал Георг. — Я хочу, чтобы ты была моей женой. Если мы оба останемся живы…

— И ты возьмешь меня в жены?

— Да. Я постараюсь, чтобы ты полюбила меня.

— Я уже люблю тебя, — просто сказала Мария.

На рассвете пришла Катрина и отвела их к священнику Ильинской церкви.


— Сколько годков-то тебе? — спрашивает Невена.

А Мария слышит: «Отроковица… Господь поймет и простит». Так сказал священник, узнав, что они с Георгом муж и жена.

— Шестнадцать, — отвечает Мария на вопрос Невены.

Хлопает дверь, гремит что-то в сенях, и входит дед Степан.

— Воды натаскал полную кадку. — Он снимает капелюх, полушубок, вешает на гвоздь, подходит ближе к кровати. — Ну, как она?

— Мается, — отвечает жена.

— Такое дело — материнское, женское… Мы вот внука-то и не дождались, а теперь и не дождемся… — Он долго топчется у кровати, и Марии спокойнее от его присутствия, и боль полегче.

— Спасибо, — говорит она, — спасибо вам… за все.

— За что спасибо? — отзывается дед Степан и теребит бороду. — Справляйся со своим делом, рожай мальчонку. А то и дочку, все едино — человек будет. И коль деться тебе некуда, останешься у нас за дочку. Ни о чем плохом не думай. Скоро вон наши придут, скоро…

— Спасибо, — опять говорит Мария и прикрывает глаза.

Тело ее становится невесомым, отступает боль. Отступают страхи. Вот только бы не думать, не думать о плохом. Надо думать о маленьком, о первых его шагах, о первом его крике… Как хорошо лежать на воде, знать, что рядом Георг, что это его руки поддерживают ее… Как странно, раньше она боялась воды, боялась утонуть. Но сейчас с нею Георг, она лежит на воде и на руках Георга…


— Я думала, — говорит Мария, глядя в небо — далекое, летнее, безоблачное, — я мучалась тем, что тебе тут страшно одному. Ночами все слышится мне шум камыша и ты один…

— Ко мне приходит цапля, — отвечает Георг.

— Как редко она приходит!

Он ставит Марию на ноги, вода ей по шею, и Георг прижимает ее к себе, его руки бережно держат Марию в кольце объятия.

— А Теринте… он бывает у тебя?

— Только он и бывает. Ты же знаешь…

— Да, — отвечает Мария и смотрит на Георга с обострившейся тревогой.

— Ты чего-то боишься?

Марии не хочется говорить о своих опасениях, она уклоняется от вопроса Георга.

— Тут все так слышно, на воде… Я даже слышу, как плавают в камышах утки.

— Ты что-то хотела мне сказать, Мария?

Она плеснула ладонями по воде, отмолчалась.

— Как вы живете там, в селе?

— Живем… как все, — уклончиво отозвалась она. — Русские еще далеко. Говорят, война еще может долго продлиться. Ты веришь, они придут сюда, русские?

— Верю. Если бы не верил…

— То что?

— Не знаю… Мне трудно сидеть тут, в камышах, и ждать. П р о с т о ждать мне трудно. Ты меня понимаешь?

— Да, — сказала она. — Скажи, твой отец, он был коммунистом?

— Нет. Он был только антифашистом.

— Это одно и то же.

— Нет, не совсем. Может, он был бы коммунистом… позже…

— А ты?

— Теперь я знаю — да.

Она кивнула.

— Он жалел, что был далеко от родины. Он серб, мой отец. Там, в горах, они сражаются против немцев.

Тогда она решилась, сказала то, что хотела сказать раньше:

— Твоя мать снова пьет… Они пьют с Теринте. Потом он уходит. Иногда берет лодку, и все думают, что он уходит рыбачить, но иногда… он ходит из дома в дом, просит, чтобы дали вина. Теринте может проговориться.

— Нет, — успокаивает ее Георг, — Теринте — человек верный. И потом — такой молчун, слова из него не вытянешь.

Мария качает головой.

— Иногда он бывает разговорчив.

Георг смеется:

— Теринте? Он только песни поет. А вот что мать снова пьет… Ты бы сказала… — Он видит ее робкую улыбку и добавляет. — Она собирается ко мне вместе с Теринте, я сам поговорю с нею.

Они выходят на берег, и Георг, глядя на освещенную солнцем Марию, говорит:

— Отроковица… Знает ли отец Варсонофий, что ты будешь матерью?

— Господь поймет и простит, — отвечает Мария и смеется.

Но ее смех глохнет в резком хлопке выстрела.


— Держи ее! Упадет.

— Пустите! — кричит Мария и пытается вскочить с кровати. — Не убивайте его!

— Бедолажная, все о том же…

Невена держит ее за плечи, рядом стоит дед Степан, его лицо озарено светом из печи. И Алена тут же, она что-то говорит, сморкается.

— Утишься, — слышит Мария и внимает этой просьбе, опускается на подушку.

— Кот, — шепчут ее губы, — где кот? У вас был кот?

— Сейчас выгоним, — поспешно отзывается дед Степан, — пугает он тебя, нто ли?

— Нет, — говорит Мария, — нет, пусть он тут… Пусть он дома. Георг любил кошек… Он любил… Стучат!

— Ветер стучит.

— И все еще ночь?

— Ночь.

— Это хорошо, — успокаивается Мария, — ночью темно. Ночью люди не видят. Я пойду к Георгу.

— Он сам придет к тебе, — отвечает Невена.

— Жарко. Не укрывайте меня, — просит Мария и пытается сбросить одеяло. Огонь из печи жжет ее.

— Терпи, — голос Невены похож на шепот камыша, — терпи, милая. А не можешь терпеть — кричи. Сперва кричит мать. Потом кричит дитя…

— А когда же песню петь? — удивляется Мария и хмурит брови, пытаясь вспомнить что-то, связанное с песней.

— До песен ли тебе?

— Эту вот: «Лад… Ладу…»

Но слова песни ушли, и стали неясными лица Невены, и Степана, и Алены. Даже огонь потускнел, стал лампадным.


Ночью пришла Катрина, разбудила отца Варсонофия и Марию.

— Бабушка скончалась.

Только и запомнились Марии медные пятаки на глазах бабушки и лампадка в углу…


Ночью уезжал Георг, переодетый в монашескую скуфейку.

— Проститесь, — оказала Катрина, — может, и не увидитесь.


Ночью уехали и они с Катриной туда, на озеро Ялпуг, где скрывался в камышах Георг.


Ночью, теперь уже разбудив Катрину, оказала Мария:

— Я люблю Георга, вашего сына.


Ночью отвез ее Теринте на лодке к Георгу, потому что так хотели Мария и сам Георг.


Ночью, в канун своей смерти, старая Александра сказала Катрине: «Сердце Марии выбрало твоего Георга, — так когда-то сердце ее матери избрало моего внука Савву. Не противься этой любви, Катрина. Я хочу, чтобы у Марии было дитя».


Мария говорит:

— Я хочу, чтоб он родился ночью. Я боюсь дня.

Ей никто не отвечает. Бабушка Невена по-прежнему сидит у кровати, голова ее низко склонилась на грудь. На столе горит плошка, на потолке мается неяркое пятно света. Мария некоторое время следит за ним; пятно то растекается, то дергается в сторону, то сужается, становится ярким и круглым. За стеной по-прежнему шумит мере и сыплет дождем в стекла окон. А пятно на потолке дергается, как маятник взбесившихся часов.

Тогда Мария закрывает глаза и слышит, как ахает, чему-то дивясь, море, а дождь урезонивает его: ш-ша! Ш-ша…

Дождь вес шепчет, шепчет…


— Я так мало знаю, — говорит Мария, — и так мало умею…

И Георг отвечает:

— Ты знаешь много и умеешь еще больше.

Его голова лежит рядом с ее головой, она слышит дыхание Георга.

— Что я знаю? — удивляется Мария. — И что умею? Я училась всего четыре года. Умею только крахмалить рубашки, немного шить и еще рисовать узоры на печах и стенах. Я люблю рисовать цветы и птиц. Если будет у нас с тобой дом… комната… я буду рисовать цапель и камыш.

— Ты знаешь и умеешь гораздо больше, — отвечает Георг.

— Что же? — интересуется Мария.

— Ты знаешь, что такое любовь и преданность. Ты умеешь быть нежной и верной. Ты умеешь дарить человеку надежду и радость.

— Это умеет делать каждый.

— Нет.

Георг ложится на спину, а Мария приподнимается на локте, пытается разглядеть его лицо. Но на земле ночь, и вход в шалаш занавешен куском брезента.

— Это умеет делать каждый, кто любит, — уточняет Мария, наклоняясь к самым губам Георга.

— Но любить умеет не каждый, — возражает Георг.

Мария тихо смеется.

— Этого не может быть!

Она находит его губы и целует.

— У тебя твердые губы, — говорит она, и в голосе слышится недоумение. — Такими они у тебя еще не были.

Она ждет, что скажет Георг, но он молчит.

— Любить умеют все, — продолжает Мария, — потому что человек рождается для любви, а не для ненависти. Для добра, а не для зла.

— Это слова твоей прабабушки Александры?

— И мои тоже, — поспешно отзывается Мария.

— Тогда почему же мы здесь, среди камышей, и почему на нас охотятся, как на волков? — голос его звучит печально, но не сердито. — Почему мы должны прятаться? Сумеешь ответить? Хорошо, я убил врага, но что сделала ты?

— Что я знаю? — говорит Мария. — Это для меня сложный вопрос, я не сумею объяснить. Я могу только одно — любить людей.

Георг шевелится, спрашивает:

— Всех?

— Нет. Теперь я знаю, что не всех. Но многих. Понимаешь, даже э т о не заставит меня возненавидеть всех подряд. Я же тебе сказала, что многого не понимаю. Как все сложно…

— Твоя мать умерла, — после молчания говорит Георг, — а твой отец, почему его посадили в Дофтану?

— Он был коммунистом.

— Я этого не знал, — в голосе Георга удивление. — Ты его помнишь?

— Откуда? Его арестовали до того, как я родилась. Но я знаю, он был хорошим человеком. И он любил мою мать. Ты ведь тоже меня любишь?

Она терпеливо ждет, и Георг отвечает:

— Да. Но я люблю тебя скорее ради себя самого.

— Этого я не понимаю.

— Ты любишь меня ради меня же, ты отдаешь мне всю себя. А я беру твою любовь потому, что она помогает мне выжить.

— Мне все равно, как бы ты ни любил меня, главное, что ты любишь, — отвечает Мария.

— Только так ты и должна была ответить, — он обнимает ее, и, когда целует, его губы горячи и податливы.

— Бабуся говорила, что у моего отца было чистое сердце, и такое же сердце было у моей матери. Я их не знаю, не помню, но люблю. Я знаю, о чем они мечтали, чего хотели. Но мне всегда не хватало их голосов, их рук и лиц. Вот почему я так хочу, чтобы наш ребенок знал и тебя и меня. Больше я ничего не хочу. — Мария улыбается и добавляет: — Пока. Пока я хочу только одного: чтобы мы оба выжили.

— Хотя бы ты одна, — тихо отзывается Георг, — тогда я тоже останусь жив… в твоей памяти и в памяти ребенка.

— Нет! — возражает Мария. — Только с тобой. Только вместе.

Она встает и откидывает брезент.

— Светает. Я хочу видеть твое лицо. Скоро мне придется вернуться в село. Мне нельзя отлучаться надолго, боюсь оставлять твою мать одну.

Она слышит, как поднимается Георг, потом он тоже выходит из шалаша. В рассветном сумраке его лицо бледно, на подбородке курчавится темная борода. Он без улыбки смотрит на Марию, тихо говорит:

— Ты сильная и щедрая… Когда ты со мной, я ни о чем не сожалею и ничего не боюсь.

Они долго смотрят друг другу в глаза, и в эти мгновения они не думают, что где-то идет война, потому что рядом шепчутся камыши, деловито крякают утки и плещется в озере рыба.

Тихо, как тихо…


Мария открывает глаза и видит склоненное над нею бородатое лицо деда Степана.

— Поспала немного? — спрашивает он. — Вот и ладно.

Она всматривается в его лицо, пытаясь отыскать в нем черты Георга. Но он совсем не похож на Георга, и она говорит:

— Его убили… Там, в камышах. Кто-то проговорился. Все слышали выстрелы. Все село… Я тоже слышала.

— Не надо, — прерывает ее дед Степан. — Не вспоминай!

— Они привезли его в лодке… мертвого…

— Не надо, не рассказывай.

Голова Марии перекатывается по подушке, глаза широко открыты.

— Мать его… Катрина, утопилась.

— Невена! — старик трясет уснувшую жену. — Проснись, Невена!

Тело Марии выгибается, она закусывает нижнюю губу, и по подбородку течет струйка крови.

— Мария! Мария, доченька!


Гремит таз или ведро, а ей кажется, что гремят выстрелы. Она стонет.

— Еще немного… потерпи, дочка!

Бухает море, шумит дождь. Камыши шумят… И мечется маятник.

— Мама!.. — впервые кричит Мария, призывая на помощь ту, которую никогда не видела, не знала. — Мамочка!..

— Теперь ты сама мать. Слышишь? Дочка у тебя.

— Дочка, Мария! Дочка!

«Песню… Меня просил Георг… Ладушки-ладушки… Где были? У бабушки…»

— Девочка… Слава богу!

Ей подносят что-то совсем близко, какое-то белое пятно.

— Лада… — говорит Мария и отстраняет от себя пятно, пытается остановить безумное метание маятника.

— Лада… Хорошее имя. Так и назовем.

Ее губы, что-то шепчут, она поет песню своей дочери и все ловит маятник. И тут раздается крик. Славный, печальный крик. Требовательный и призывный. Крик ее дочери.

— Слышу, — говорит Мария, и слабая улыбка появляется на ее губах. Белое пятно снова приближается, но теперь она видит широко открытый горестный рот, сморщенное личико, сжатые красные кулачки.

— Спасибо… — говорит Мария. — Спасибо. Живи…

Загрузка...