Старые часы

«Любовь — зло есмь…»

Старые часы, бабушкина трепетная гордость, гулко отсчитывают девять медных колокольных басов. Им кажется, что они стучат грозно и сердито, потому что сегодня субботний вечер…

Но это им только кажется, потому что я уже перешагнула ту грань, за которой прятался глупый ребенок. Я стала взрослой девушкой, ну почти совсем-совсем женщиной — только не знают этого старые часы…

Не знает и Лина, одна из самых последних бабушкиных учениц: стройная, дьявольски красивая женщина с чувственным ртом вампирши и поразительно тугим, крепким телом. Не знает о том, что я выросла, и бабушка. Хотя наверное, они обе только делают вид, что все идет заведенным порядком и ничего не изменилось: их, с их умом и опытом — не проведешь…

Но мне сейчас думать некогда: старые часы закончили тянуть последнюю медную ноту. Значит, мне пора. Я закрываю свой толстый дневник с недописанными строчками, аккуратно убираю на столе, открываю высокие дверки темного, старинного шкафа со встроенными зеркалами. В зеркале во весь рост вижу вполне симпатичную девушку пятнадцати лет: вот ее руки скользят вдоль серебристых пуговиц перламутрового домашнего халата. Шелковая ткань послушно расступается гладкими волнами, соскальзывает с моих плеч — девушка в зеркале обнажена.

Нет, неправильно. Обнаженная — перед ванной, нагая — перед любовью… Поэтому девушка в зеркале просто голая. Я критически осматриваю ее фигуру, и со смешанным чувством гордости и строгости признаюсь своему отражению: ну вроде как действительно ничего. До Лины далеко, но это ведь совсем не мой тип, правда? Отражение согласно кивает, поправляет тонкий ободок на волосах, которые без него рассыпались бы по плечам и скрыли грудь. Поправляю ободок еще раз — все-таки это сейчас моя единственная одежда!

Открываю вторую дверку шкафа и, почти не глядя, снимаю с позеленевшего медного крючка Змейку. Здесь, в ряду нескольких своих друзей и подруг, она самая работящая. Шершень, вон тот, что свесил едкое жало почти до пола, трудится надо мной редко. Но каждый его «укус» запоминается надолго и даже по особому пахнет: резиновой грушей, которую надо глубоко затолкать в рот, потому что в доме кричать нельзя. Рядом с Шершнем отдыхает Швабра — она и вправду похожа на швабру, потому что состоит из множества толстых веревочных концов. Это настоящая пенька, легкая, прочная, но когда ее намочат… Мокрая, она драит меня так, что хоть сама проси у бабушки резиновую грушу. Между Шваброй и ее злобной сестрицей Кошкой перегнулся через медный крючок Драчун — у него нет рукоятки с петлей, за которую вешать. И вообще Драчун — просто метровый кусок зубчатого трехгранного ремня от какого-то мотора, местами черный от старой смазки. Имечко у него в самый раз: потому мы с ним друг друга не любим.

Он же не просто стегает, он же меня до костей дерет-продирает, словно зубами рвет. После него потом пару недель только и забот, что отметины залечивать…

Там еще много всего, но сегодня суббота, а это день Змейки. У нее три хвоста, каждый из которых на конце с двумя усиками — словно змеиный язычок раздвоенный. Кусает словно и вправду змея: треххвостым телом прижмется-прилипнет, словно полоской огня, а змеиными язычками коротко и злобно: кусь!!! И рукоятка у нее, между прочим, настоящей змеиной кожей обтянута…

Берусь за эту рукоятку и даже завидую Лине — как удобно она лежит в руке, как плавно перетекает ее основная часть в слегка шершавый нарост на конце, как плотно проложены петли змеиной кожи и как гибко изогнулись, опускаясь вниз, хвосты плетки со своими жалами — язычками.

Но восторгаться этим произведением воспитательного искусства уже не время: меня ждут. А у нас не приняты длительные ожидания.

Я становлюсь на колени, беру рукоятку Змейки в зубы, затем опускаюсь еще ниже, на четвереньки и… Спинку слегка прогнуть, коленки ставить ровно, руки плавно скользят вперед, создавая ритм «шага», а бедрами вилять не очень: иду на обязательное субботнее воспитание. На четвереньках и с плеткой в зубах прохожу — проползаю нашим длинным роскошным коридором, снова ловлю краем глаза отражение, на этот раз в трюмо: правильно иду, ровненько, носочки оттянуты, ноги в меру напряжены.

Правильно войти — это не просто так, это наука со смыслом: в такой позе можно как игривая кошечка, а можно как послушная собачка.

Сегодня я собачкой: вот и очередная дверь, поворот, и впереди — бабушкина кресло-коляска. Приближаюсь к самой коляске, спинку еще прогнуть, коленки вместе, руки ровненько вперед и в кистях сразу вперекрест, чтобы послушнее выглядеть. Низко к полу — так, чтобы сосками пола коснуться, но попа вверх, аккуратными полушариями. Из-под челки поглядываю, знака жду…

Вот бабушка благосклонно кивнула — поднимаю голову. Только голову, все остальное неподвижно — знаю, что строгие судьи сейчас оценивают и прогиб в талии, и носочки чтобы оттянуты, и соски слегка пола касаются, и попа вскинута повыше, и руки послушно сложены, и ляжки плотно вместе: никакой сексуальности, только старательная и аккуратная покорность. Голову подняла и снизу вверх на бабушку смотрю — но не в глаза, а на руки. Снова легкое шевеление ее руки — можно грудь от пола приподнять и лицом к ней поближе — плетку в зубах протянуть. Принимает рукоятку и легонько, просто в знак, ладошкой меня по щеке — хлоп! Я, в свою очередь, быстро и легко касаюсь губами ее руки: она старшая, именно в ее руках любое наказание, даже если плетка окажется в руке Лины.

Короткий ритуальный поцелуй бабушкиной руки и я снова склоняюсь ниже головой и плечами, снова легкое касание сосками пола, простираясь у бабушкиных ног, точнее, у колес ее каталки. Моя поза замечаний не вызвала — я все делала правильно и аккуратно. Слышу это даже в голосе Лины, которая сейчас получила разрешающий жест бабушки и командует:

— Пройдите на топчан, молодая леди!

Я выпрямляюсь. Еще раз коротко кланяюсь бабушке, потом Лине, которая перед поркой всегда называет меня только на «вы», и уже не ползу, а иду к месту своего воспитания. Иду шагом тренированной гимнастки: плечи расправлены, спина ровная, носочки при каждом шаге оттянуть, бедрами не раскачивать — чай не девка с панели!

Здесь я должна проявить уже не трепетную покорность и послушание, а готовность благодарно и с радостью принять назначенное мне наказание.

Перед высоким топчаном с его креплениями, ремнями и прочими премудростями замираю. Слегка приподнявшись на носочках и «пружинисто» стою спиной к ним — руки опущены вдоль бедер, ладони прижаты к ногам, тело слегка, но ощутимо напряжено в ожидании новой команды…

— Можете лечь, молодая леди!

Привычным движением я оказываюсь верхом на топчане, в который раз ощущаю всем телом жесткую прохладу его черной кожаной обивки. Лина приглашающе расстегивает ременные петли по бокам в изголовье топчана — руки не просто вперед, а немного в стороны. Шелест кожаных петель, тугая упругость пряжек, плотно стянувших руки…

— Задом вверх, пожалуйста.

Я и так лежу попой вверх, и эти слова означают лишь одно — надо «выставиться», то есть снова, как я и «шла» сюда, встать раком. Не просто раком — а «высоким» раком, превратившись в треугольник с задранным вверх, голым, беззащитным и послушным задом…

Подтягиваю колени к груди, поднимаю зад. Широкий кожаный ремень плотно опускается под коленями, притягивает к топчану ноги. Теперь уже ни назад, ни вперед — только вверх или в стороны. И вверх, и в стороны, естественно, только задом, что и требовалось по установленному на сегодня порядку.

Лина неторопливо устраняет некоторые мелкие ошибки с моей стороны:

— Спинку прогнуть посильнее. Вот, уже лучше. Еще чуть-чуть в талии — выставляйтесь, молодая леди, повыше и получше.

— Не правда ли, мы сделали ей прекрасные бедра? — слышу голос бабушки. — В меру широки, но не тяжеловесны, переход от талии весьма изящен.

— Ляжки еще требуют тренировок, — это уже Лина. — Но в целом вы совершенно правы. Это прекрасные бедра для ее юного возраста. Еще немного, и мужчина почтет за честь прильнуть к такому вышколенному заду!

Касаясь щекой обивки топчана, со смесью стыда и гордости слушаю этот неспешный, оценивающий диалог. Медленно разгорается такое волнующее, странное, ниоткуда берущееся тепло внутри тела: оно стало появляться совсем недавно, сначала вызывая страх и робость, а теперь… А теперь я жду этого тепла, которое может разгораться все сильней и сильней — я уже это знаю, я уже поняла суть едкого огонька внутри лона. Оно называется «страсть». Глубокая, жадная, невыразимо приятная страсть, которой так трудно, но так важно научиться управлять! Я знаю, что это будет особая и нелегкая школа — когда этот огонек впервые разгорелся маленьким пожаром и показался наружу капельками любовной влаги, бабушка с Линой сначала от души поздравили меня («С днем рождения, юная женщина!»), а потом я начала узнавать смысл старого, в очень пыльной книге начертанного изречения: «Любовь зло есмь и злом же победиши».

Это было зло неприятной, резкой, непривычной и почему — то очень обидной боли: сильные руки Лины держали мои разведенные ноги, а тоненькое, мягкое на вид, но такое злое на теле жало бабушкиного хлыста слизывало эти капельки с моих припухших складочек…

Конечно, потом был бокал очень сухого шампанского, свечи, удивительно приятный и совсем не «светский» разговор втроем. Ушла обида — они сумели объяснить и показать мне, что это было вовсе не поркой, не наказанием за что-то и тем более без вины, а первым уроком из большой науки укрощения страсти. И в тот же вечер я сделала удивительное открытие: этот милый и жадный огонек внутри тела может ласкать или жечь, неважно, даже после того, как вход к нему только что расчертили полосками мучительных рубцов…

Рука Лины касается моей головы, снимая ободок, аккуратно убирает в сторону волосы. Теперь на мне ВООБЩЕ НИЧЕГО нет, и теперь я действительно готова к уроку. Послушная ее ладоням, держу голову прямо, касаясь топчанной обивки только лбом: потому она и убрала ободок. Снова легкое, но властное касание ее холеных пальцев — и я повинуюсь, за счет рук и прогиба в талии приподнимая груди: они должны быть не расплющены по топчану, а только трогать обивку сосками. Это нелегко, поза требует некоторого напряжения, но мне очень помогает мой проснувший ласковый огонек. Он уже обнял живот, подбирается к груди (правильно — меня и приподняли, чтобы видеть, как набухнут соски!), а теперь, когда ему помогли руки Лины, он добрался и до самого главного. Лизнул изнутри, словно раздвигая теплом малые губки, снова и снова лизнул, теперь все сильнее и смелее, и, наконец, прошелся своим горячим, шершавым, страстным язычком по внешним губкам, оставляя между ними горячую росу любви.

Ладони Лины скользят по спине, талии, охватывают мой поднятый зад, опускаются по ляжкам к коленям — она стоит сзади и видит все. Гладит меня еще раз, и наконец, когда я и сама чувствую, как роса страсти стала обильной, а складочка — мокрой, звучит ее голос:

— Молодая леди приготовилась, моя госпожа!

Эхом голос бабушки:

— Приступайте, моя дорогая.

Я замираю, застываю, леденею… Где-то надо мной, я не вижу, но знаю, изогнулась в воздухе треххвостая Змейка, на миг замерла, вскинувшись в сильной руке Лины, и звонко, резко, пронзительной молнией прильнула к моему заду. Щелчок плети. Вспышка боли. Злые языки на концах Змейки.

Неподвижный, аккуратно выставленный, заледеневший от покорности голый зад.

Медленно и осторожно выдыхаю воздух, медленно и осторожно набираю его снова: держу фигуру. Носочки оттянуты, соски только касанием, попа ровно…

Щелчок плети. Жар по низу моих голых полушарий. Больно… Змеиные языки глубоко кусают тело, но я сейчас послушная статуя, подвластная не своей боли, а только властным жестам свистящей плетки…

Щелчок плети, теперь с другой стороны. Снова кипятком по низу попы, уже с другой стороны злятся змеиные языки. Я не вижу, но знаю, как четко и быстро они рисуют на белой коже яркие раздвоенные поцелуи. Еще раз, еще, еще, еще… ой, боженька, еще и еще! Я теперь не ледяная, я теперь горящая статуя! Но пока еще статуя: сосочки касанием, носочки оттянуты, губы не закушены, попа высоко и ровно…

Обжигает, ой как больно обжигает попу плеть! Спасай меня, мой жадный огонек внутри, снимай, забирай к себе жар плетки, потому что я уже не могу, мне все трудней, а Змейка впивается с каждым щелчком все острее, все глубже брызжет кипятком по всей попе и вот уже находит острыми языками все-таки видные под половинками выставленной попы нежные складочки…

Нашла, укусила первый раз, звонко хлестнула по пояснице и тут же вернулась вниз — теперь уже без промаха, хвостами едкого огня в самую глубину лона… И горящая статуя моего тела потеряла мраморную стойкость — я трусь щекой о топчан и сквозь внезапно намокшие ресницы жалобно смотрю на Лину: не надо туда, бей попу и спину…

Лина ловит взгляд, усмехается одними губами — глаза все так же холодны и строги, но вскинутая вверх рука с плеткой замирает. Потому что негромко заговорила бабушка:

— Я перестала видеть вашу грудь…

Испуганно дергаю плечами, восстанавливая прежнюю позу — «расплющенная» грудь в первой половине порки недопустима, и за повтор такой ошибки последует очень суровое наказание…

— Продолжайте, Лина. Нам осталось…

— Ровно тридцать плетей! — чеканно рапортует моя воспитательница, выше поднимая руку.

Снова опускаю горячий от пота лоб на топчан, выравниваюсь, старательно и ровненько тяну носочки, осторожно ловлю сосками обивку топчана и каменно замираю в ожидании плетки.

Вот и она — свист, щелчок, кипящая боль. Второй раз, третий, пятый… Судорожными короткими рывками вдыхаю — выдыхаю воздух, вцепляюсь ногтями в ремни на запястьях (никто не видит!), отчаянно зажмуриваюсь (это можно!) и неслышно, одними губами, шепчу — спасибо, Линочка: она пожалела, ни одна из пяти плеток не коснулась голых складочек, которые никак не спрячешь, не уберешь в такой позе и…

— О-о-ох!

Все три хвоста, все шесть раздвоенных острых жал жадно вцепились в половые губки, словно награждая себя за терпение. Краешком сознания еще понимаю, что это двадцать шестая плетка, половина позади, теперь можно многое, но мое каменное тело уже само отвечает плетке: дикой кобылой вскидывается и без того задранный зад, дрожат от напряжения ляжки и словно кляп, вбираю всем ртом обивку топчана. Мечусь лицом по кожаной обивке, трусь щеками, некрасиво кривлю и кусаю губы: ой, каким же огнем полыхает плетка!

Подымаются плечи, рывками вздрагивают только что ровные и красивые ноги, тугими медузами плющится о топчан грудь: ой, как же больно меня секут!

Размахиваю, не стыдясь, влево-вправо дергаю поднятый, беззащитный зад: как же зло впивается в него плетка! Хвосты обвивают талию, звонко секут ляжки, я бьюсь от боли и чувствую, как всю меня заполняет горечь сладостной и мучительной порки. Это злая горечь страсти, это конвульсии голого послушного тела, это рисунок рубцов от талии и до ляжек, это мой хриплый тихий стон и до ужаса мокрая, постыдно мокрая, все показавшая щелка…

Огонь на бедрах, огонь внутри. Плетка на теле, страсть в лоне. Но страсть не бесконечна: я еще не умею познавать ее до конца, заполнять себя этой безудержной и сладкой страстью без остатка, и моя несовершенная, неопытная страсть отступает перед секущими жалами Змейки. Теперь все меньше сладкого огня, все больше горькой огненной боли, все сильнее рывки моего тела, и все хуже поведение на топчане. Ну, разве так должна принимать плетку юная воспитанная леди? Некрасиво сдавленные, с силой трущиеся о топчан груди, дрожащие ляжки, вихляющий зад, месиво спутанных волос на мокром от слез лице. Лина, бабушка, я понимаю, что веду себя как обычная крестьянская девка на конюшне, я все понимаю, но я просто не могу: эта порка сильней меня!

В тяжелом дыхании и медленных, словно остывающих судорогах ног и плеч чувствую, как ослабли ремни у коленей. Теперь — на руках… Сквозь толчки крови в ушах пробивается голос Лины:

— Вы можете сойти с топчана.

Приподнимаюсь, скрывая охватившее облегчение: она назвала меня на «вы», значит, мое поведение было не таким ужасным! Уже не только по ритуалу, а просто по слабости охотно становлюсь на колени перед каталкой бабушки: руки аккуратно сложены на коленях, исчерченная полосами попа слегка касается пяток, колени чуть-чуть, на ширину ладони, но все таки разведены в знак женской покорности, голова скромно опущена вниз, но спина прямая: даже сейчас я юная леди, а не девка!

Бабушка негромко переговаривается с Линой. Из-под ресниц украдкой бросаю взгляд на хвосты Змейки, что хищно свесились с топчана и еще потихоньку раскачиваются: у, злюка!!! Капли пота немилосердно щиплют свежие рубцы. Вижу себя со стороны: вспотевшая, лицо красное, волосы спутанные, но в душ меня еще не отпускали. По знаку бабушки приближаюсь к ней все так же на коленях, с благодарностью целую обе руки. Приподнимая за локоть, Лина заставляет меня встать. Узловатые бабушкины пальцы касаются лобка: тут я спокойна, наказания не последует: все сбрито до младенческой гладкости. Пальцы опускаются ниже и глубже — я стою, не шелохнувшись, покорно опустив голову и плотно прижав к бедрам руки.

— Очень, очень неплохо сделана фигурка, — одобрительно говорит бабушка. Ее пальцы остались совершенно сухими, но она заключает:

— Твое лоно высушила боль. Но ты должна научиться управлять сама. Мы поможем… Лина, отведите молодую леди, задайте последний урок и не забывайте: в полночь мы ждем гостей. Вы должны быть готовы…

Теперь я не ползу, а иду в свою комнату. Иду старательной пружинистой походкой, чтобы ничем, кроме багровых полос на теле, не выдавать только что прошедшей порки. Лина кладет на столик у кровати мой ободок, распахивает створки балконных дверей. Ноябрьский ветер суматошно гоняет по просторному балкону остатки желтых скрюченных листьев. Посреди балкона — неглубокий ящичек, доверху наполненный искристым свежеколотым льдом.

Я уже знаю этот последний на сегодня урок, и Лина негромко подтверждает:

— Встанешь по колоколу своих часов, ровно в десять. Порку немножко затянули, лежать осталось меньше получаса. Грудки в лед, ножки в стороны.

Я шагнула к балкону, но руки Лины легли на плечи, придержав.

— Я тоже устала, моя радость. Но у нас с тобой много сил, и я буду ждать тебя после проводов гостей. У нас еще будут интересные уроки, правда?

— Правда… — одними губами и глазами отзываюсь я. И выхожу на балкон, в этот ветер и на этот урок…

А потом будет и Лина — но сначала надо дождаться, пока вспомнят о времени и ударят медным гулом мои старые часы…


2004 г.

Загрузка...