— Говори: писала? — чуть не кричала Нина.

У него пересохло в горле. Он ничего не понимал, только обостренные чувства подсказывали, что между ними неотвратимо и стремительно вырастает глухая стена.

«Скажи: не писала, — билась в голове беспомощная мысль. — Скажи! Соври! Она хочет…»

— Да, — сдавленно сказал он чужим голосом.

В дверях ахнуло и раскрыло рты. В дверях зашевелилось.

— Дурак! — закричала Нина. — Двоечник! Тупица! Когда это было? Когда?..

Она заплакала навзрыд, руками закрыла лицо и бросилась за первую попавшуюся парту. Оглушенный, Зуб смотрел, как вздрагивают ее плечи. Потом, натыкаясь на парты, он пошел. В дверях перед ним открылся живой коридор, и он вошел в него, как в костер. По бокам коридора — взгляды, взгляды. Насмешливые, ехидные, просто любопытные. Колька Мамцов… Они колют, жгут, стегают. Колька Мамцов ковыряет в носу, морща переносицу…


29

Подул ветер, закидав зеркало реки лохмотьями мелкой ряби. То и дело на берег набегали тени облаков. Зуб потрогал одежду — почти сухая. Ждать больше не стоит, досохнет на нем.

Одевшись, он направился на станцию. Хуже всего то, что не высохли ботинки. Снова придется в мокрых…


А что же было дальше?

Ничего хорошего дальше не было. В лес он, конечно, не ушел. В детстве все собираются. И все остаются. Вечером в спальном корпусе на него неожиданно напало непонятное бешенство. Самый настоящий приступ бешенства. Он дубасил кулаками налево и направо, дико орал, пока ему не расквасили нос, пока Колька Мамцов не сел ему прямо на голову, чтобы усмирить. Его оставили хлюпать окровавленным носом в запертой комнате.

Дальше он жил, как придумано для этого случая, зажав сердце в кулак. Жил, обжигаясь о ненавидящие глаза Нины Анисиной, Но понемногу и ненависть ее слабела, и любовь у Зуба притуплялась.

Зато Зубарев снова стал самим собой. Плохим ли, хорошим, но самим собой. Ему уже не нужно было кем-то казаться. И класс, особенно ребята, скоро забыли всю эту историю, для них, откровенно говоря, не совсем понятную. Но он-то не забыл. Он и не мог, и не хотел забыть.

В шестой перешел. Правда, с трудом. Но потом уж учился вполне сносно. Любовь потерял, друзей нашел. Так бывает. А что лучше — никто не взялся бы судить. Правда, и с друзьями потом пришлось расстаться. Зуб сделал все, чтобы его отпустили в Луковское строительное училище. Так, он считал, будет лучше.

Сегодня, поставив Нину Анисину рядом с другой девчонкой — с той, которая накормила его пирожками, — он впервые не мог ответить себе, кто лучше. То есть, не мог сказать, что лучше Нины все равно никого нет. Наверно, это предательство.

Конечно, эта девчушка еще ребенок, учится в первом или, может, во втором классе. Но разве это главное? Главное то, что злой она не вырастет. Это уж точно.


30

На станции он решил сесть, не мешкая, на первый попавшийся товарняк, чтобы не терять попусту время. Один, по всему видать, должен был вот-вот тронуться в сторону Сибири — в его голове стоял нетерпеливо подрагивающий тепловоз.

Зуб без суеты, спокойно облюбовал один тамбур. Не хоронясь, подошел к нему, взялся уже за поручни…

— Стой!

Охранник, в форменной одежде и с трехлинейкой в руках, вырос как из-под земли. Зуб отпустил поручни.

— Ступай! — кивнул охранник в сторону будки, стоящей недалеко от путей. — Надумаешь драпать — влеплю. У нас оно так. Не посмотрю, что малец.

Человек этот был в годах, невысокого роста и с лицом очень простецким. Говорил не зло, однако достаточно строго, чтобы Зуба не одолевали сомнения — шутит он или все это серьезно.

До самой будки охранник не сказал больше ни слова. Шел сзади и время от времени простуженно сморкался. Зуб почему-то был спокоен. Должно, по виду этого стрелка догадывался, что в этот раз ему не сделают ничего плохого.

В густо накуренной будке сидело человек пять в такой же форменной одежде, с петлицами на воротниках. Шел меж ними какой-то оживленный разговор.

Охранник подтолкнул Зуба на середину комнаты.

— Вот, Василь Евсеич, привел пассажира. Прям внаглую на семьсот двадцатый прет, и хоть бы что!

Из-за стола поднялся немолодой уже человек — полный, круглолицый, с веселыми глазами. Он подошел к Зубу, внимательно оглядел его с ног до головы.

— На семьсот двадцатый, говоришь? Чего ж тебя на этот-то понесло?

Зуб пожал плечами, дескать, мне без разницы — семьсот двадцатый или…

— Обыскал?

— А чего его обыскивать — весь наруже.

На Зуба смотрели с легкими улыбками, как на человека, попавшего в эту будку по какому-то смешному недоразумению. И он уже ничуть не сомневался, что все обойдется.

— Ну-к, что у тебя, парень?

— Да у него, Евсеич, душа, а еще вша имеется, — вставил кто-то из сидящих, и по комнате прошелся смешок. — Доставай вшу-то из кармана.

Заулыбался и круглолицый Евсеич. Но он, улыбаясь, все же провел ладонями по Зубовым карманам, и тот порадовался, что ночью забыл в тамбуре товарняка Панькин нож. Иначе было бы не до смеха.

— Ты, парень, вот что, — строго сказал Евсеич, а глаза в это время оставались у него смешливыми. — На пассажирском можешь хоть верхом ехать, слова не скажу. А на товарняках не смей. Не то забодаю.

И снова охранники хохотнули. Должно, весело было им тут смолить папиросы.

— Евсеич, спроси, он не из ФЗО сбежал? Вишь, в фэзэушном.

— Это его дело — откуда сбежал, куда прибежал, — отмахнулся Евсеич. — Иди, парень. Да вшу свою не оставляй у нас.

Веселый народ — стрелки-охранники.


Поезд, который называли семьсот двадцатым, тем временем ушел. Но минут через десять, когда Зуб был на порядочном от будки расстоянии, тронулся еще один товарняк. Конечно, нехорошо лезть на рожон, но очень уж велик соблазн. Тем более что товарняк еще не набрал большой скорости.

Зуб внимательно огляделся. Стрелков не видать. Он перебежал около десятка путей и с ходу вцепился в поручни первого подвернувшегося тамбура.


31

Снова дорога. Снова дробный стук колес. Больше он не станет делать длинных остановок. Пусть каждая минута приближает его к Сибири, к дядькиным Каримским Копям. Там он не будет есть даровые пирожки — на другой же день пойдет работать. Надо только перемочь эту проклятую дорогу, во что бы то ни стало выдюжить.

Он смотрел, как по сторонам мелькают последние дома Поворино, заросли, телеграфные столбы, и радовался. Ведь это мелькание — метры и километры, которые остаются позади. Пусть быстрее мелькают, пусть все сольется в сплошную полосу. Вперед!

Зуб еще не знает, как у него сложится жизнь там, впереди, но он уверен, что все будет по-новому. Там станет ясно и понятно, что делать и вообще зачем он, Юрий Зубарев, есть на белом свете. Там, впереди — Сибирь, хорошие, добрые люди, там что-то новое, заманчивое. Это чувство нового зовет настойчиво и властно — невозможно устоять. Вот и пусть мчится поезд так, чтобы по-над землей стоял сплошной гул.

Дорога больше не вызывала в душе тревожные чувства. Должно быть, Зуб в достатке хлебнул страхов за эти дни, чтобы его теперь непросто было чем-то напугать. Он перебирал в памяти свои последние злоключения и поражался: неужто все это было с ним, неужто это он вытерпел все страхи прошлой ночи?

Еще недавно он был уверен, что за всю жизнь не испытает ничего такого, что было бы страшнее его кладбищенского похода. Это было в детдоме года три назад. Он на спор с Колькой Мамцовым пошел ночью на кладбище за барбарисовыми листьями — для доказательства. Листьев он нарвал. Но на обратном пути принял за привидение какой-то корявый, полуобгоревший пень и чуть не умер со страху. Теперь Зуб на своей шкуре убедился, что один Панькин нож пострашнее будет всех привидений и ведьм на свете.


32

Солнце клонилось ко сну. Когда оно стало цепляться за верхушки убегающих назад деревьев, заметно похолодало. Вихрящийся в тамбуре ветер уже не был ласковым, а начало октября не казалось продолжением лета.

Поезд останавливался редко. Зуб соскакивал на ходу и где-нибудь в сторонке ждал, когда он снова тронется. На одной крупной станции сменили тепловоз. И снова торопливо заговорили колеса. Но следующая остановка, уже ночью, затянулась, поэтому Зуб вскочил на другой товарняк, который пропустили вперед.

Кажется, никогда в жизни он так не мерз и не дрожал от холода. Гимнастерку без одной пуговицы раздувало парусом, он яростно растирал ладонями плечи, грудь, ноги, колотился и терся спиной о стену вагона, но дрожь все усиливалась. Оставленный в хибаре бушлат казался теперь самой большой утратой в жизни, и Зуб проклинал себя за нее. Сказал бы, что ему холодно после коньяка, придумал бы что-то… А смог бы он в бушлате запрыгнуть на последний вагон? Наверное, нет. Но все равно бушлат казался утраченным счастьем.

Глубокой ночью наступили минуты, когда он больше не мог терпеть. Холод пронизал его до самых костей, руки и ноги — сплошной лед, тело ходило ходуном. Как только остановится поезд, он побежит в вокзал и дождется там утра. На сегодня он неплохо отмахал. Надо и честь знать.

Но поезд как назло все мчался и мчался сквозь глухую ночь. До следующей станции пришлось клацать зубами не меньше получаса. Когда стало казаться, что ему суждено замерзнуть насмерть в этом тамбуре, поезд начал сбавлять скорость. Замигали огни какой-то крупной станции. А за нею по горизонту разлилось мутноватое зарево города.

Прыгать на ходу Зуб не решился — тело настолько задубело, что он наверняка свалился бы на землю стылой колодой и размозжил бы себе голову.

Наконец товарняк остановился рядом с пассажирским поездом. Через стекла тамбура было видно, как на другой стороне пассажиры заходили в освещенные вагоны, волоча за собой багаж. Зуб заволновался: в какую сторону идет поезд? Не забраться ли ему в вагон, как в тот раз? Уж очень жалко терять время, тем более что его много было потеряно в Георгиу-Деж и Поворино.

Он пошел вдоль поезда, влезая на подножки и пробуя двери. Закоченевшие ноги слушались плохо, словно это были не ноги, а неловко прилаженные протезы. Наконец он нашел незапертую дверь. Теперь надо подождать — куда двинется поезд.

Вдоль товарняка, на котором ехал Зуб, шел осмотрщик, звякая крышками букс. Луч его фонаря заполошно метался по гравийному полотну, по колесным парам. Стоя возле пассажирского вагона, Зуб напружинился, готовый дать стрекача, если осмотрщик сделает в его сторону хоть один шаг. Но тот прошел мимо, даже не взглянув на него. «Зайцы» были ему явно неинтересны.

Поезд тронулся осторожно, врастяжку. Впрочем, тут и гадать не надо было: тепловоз подогнали с той стороны, куда надо ехать Зубу. Уцепившись за скобы на торце вагона, он решил ждать как можно дольше, чтобы проводница ушла в свое купе.

Но долго ждать не было сил. Зуб боялся, что закоченевшие руки разожмутся сами собой, и тогда ему никуда уже не придется спешить. Перебравшись на подножку, он открыл дверь и вполз в тамбур. Ему тут сразу показалось тепло. Если бы не ревизоры, вроде того нервного, да не проводницы, можно было бы все время ехать в тамбуре. Красота, даже откидной стульчик есть.

Зуб попробовал гармощатую дверь в топливный отсек. Заперто. Ничего не поделаешь, придется пробовать в вагон. Главное — не красться. Если ты крадешься, тут и гадать нечего — безбилетник. Надо идти смело, как если бы в кармане лежал не один, а целых два билета.

Решительно открыв дверь, Зуб вошел в коридорчик и нос к носу столкнулся с проводницей. Та слегка посторонилась, пропуская паренька, а когда тот уже взялся за ручку другой двери, спросила:

— Ты из какого вагона?

— Я? — обернулся Зуб.

— Ну да, ты.

— Я… не из какого.

— А-а, зайчик, — укоризненно покачала головой проводница. — И куда ж едем? Может, в Пензу?

Зуб кивнул.

— Врешь, наверно? Зуб опустил голову.

— То-то и оно, что врешь, — усмехнулась проводница. — Пензу-то мы уже проехали. Ну так куда?

— Тут близко, — начал было выдумывать, но запнулся и сознался: — В Красноярский край.

— Куда-куда? — удивилась проводница. — А ближе ты не можешь?

— Ближе мне не надо.

— И что, вот в чем есть едешь, да еще, наверно, без денег?

Зуб молчал. Что говорить? Проводница посмотрела на посиневшего от холода «зайца» долгим, внимательным взглядом. Потом решительно открыла дверь служебного купе:

— Ну-ка зайди.

Зуб не двигался.

— Да заходи ты, не бойся. Не кусаюсь я.

Он зашел.

— Садись.

Сел. Проводница села напротив. Лет ей было, наверно, за сорок. Только глаза, если в них смотреть близко, кажутся очень молодыми и немного грустными.

— Рассказывай.

Зуб взглянул на нее с удивлением и даже пожал плечами: о чем рассказывать, что ей от него нужно? Вытурить из вагона можно и без расспросов — хлопот меньше.

— Ты в ФЗО учишься?

— Учился. В строительном училище.

— Закончил, выходит.

— Выгнали.

— Вот те на! Это что ж ты там натворил?

Всякие расспросы были для него неприятным делом. Но проводница мало-помалу вытянула из него десятка два слов, из которых стало ясно, откуда он, куда едет и что едет, действительно, без гроша в кармане.

— Господи, господи! Это ж ошалеть надо — в такую даль! А они-то, в училище твоем, как отпустили? У них что, голыш заместо сердца?

Проводница посмотрела на Зуба с таким возмущением, словно он и есть тот, у кого камень в груди. А потом вздохнула и сказала:

— Мой-то парень тоже без отца растет. Нету отца, где-то в водке плавает. Мама, говорит, я в ФЗО пойду, на токаря хочу. Вот тебе и ФЗО! Отпусти его на свою голову.

Женщина рассказывала, как ей боязно отдавать своего парня в ФЗО и как было б хорошо закончить ему школу да поступить в институт на инженера. Рассказывая, она взяла со столика вязание и замелькала спицами.

— Да ты уж просто клюешь! — сказала она, заметив, что глаза у «зайца» норовят закрыться. — Голодный, поди?

Зуб замотал головой.

— Кто же тебя, интересно, накормил? — усмехнулась она.

Отложив вязание, проводница поставила себе на колени большую хозяйственную сумку.

— Давай-ка вот… Пузо — не лукошко, порожняком не любит.

На столике появилась котлета, сырок в блестящей фольге и кусок хлеба. После девчонкиных пирожков прошло много времени, есть снова хотелось. Но ему никак не верилось, что проводницы, которых он боялся и всячески избегал, могут быть такими добрыми. Казалось, это какой-то подвох. Вот он сейчас потянется за котлетой, а его ударят по руке и с издевательским смехом вытурят вон или, что еще хуже, выкинут на ходу из вагона.

— Давай-ка вот, — повторила женщина. — Чай только холодный. Ну ничего, похлебаешь.

Зуб в нерешительности и смущении смотрел на еду. Он уже подумывал, не лучше ли убраться отсюда подобру-поздорову.

— Ну-у, милый мой, так ты до дядьки своего не доедешь, — недовольно, даже грубовато сказала проводница. — Ну-ка, что я тебе говорю!

Взял котлету и хлеб, пахнущие так вкусно, что уже не раз проглотил слюну.

— Это где ж ты разодрал? — кивнула проводница на разорванную гимнастерку. — Ох, да плечо-то рассадил! С поезда, небось, сиганул? Нет, парень, тебе оборванцем никак ехать нельзя. Постой-ка, где у меня тут…

Из той же сумки она достала иголку с ниткой и, не дожидаясь, когда Зуб доест, стала штопать прореху.

Глазам сделалось горячо. Зуб часто заморгал, чтобы, чего доброго, не дать маху перед этой женщиной. Вот ведь что выходит: когда ему делают плохо, из него кувалдой слезу не вышибешь. А когда человек к нему с добром, тут и нюни наготове. Добро, оно, наверно, посильнее зла будет — не врут люди.

Заметила чего-нибудь проводница, нет ли — трудно сказать. Только она не проронила ни слова, пока ее ночной гость пил чай.

— Теперь пойдем, — сказала она, когда Зуб поставил на стол порожний стакан.

Плацкартный вагон сладко спал. С полок свисали углы простыней и одеял, торчали ноги. По всей длине вагона, споря со стуком колес, перекатывался нестройный храп. Вход в первое купе был завешан синим байковым одеялом. Проводница откинула его и указала на вторую полку, заваленную свернутыми матрацами:

— Половину наверх запихай, остальные расстели и спи. — Проводница понизила голос: — Да не высовывайся, а то сменщица у меня тетка строгая…

И ушла.

Толстыми рулонами матрацев забиты все полки. Рассовать их было нелегко. Зуб решил, что придется спать сразу на трех матрацах, как принцесса на горошине. Только он не то что горошину, булыжник бы не почувствовал под боком.

С великим удовольствием он скинул ботинки и завалился на полку. Закрыв глаза, сразу потерял ощущение, в какую сторону движется поезд. Казалось, что он несется обратно. Потом начало казаться, что с каждым толчком вагон поднимается все выше, до самого звездного неба…


33

Спал он долго, не помня никаких снов. Начал уже просыпаться, слышать как бы в отдалении стук колес. И вдруг кто-то грубо толкнул его в бок.

— Ничего себе устроился! Вот это молодец! — услышал он резкий, насмешливый голос и вскочил, трахнувшись головой о верхнюю полку.

Перед ним стояла женщина могучего сложения. Лицо словно высечено из сурового камня. Она с такой силой дернула «зайца» за ногу, что тот чуть не загудел вниз.

— А ну, выметайся! Живо! Всякий стыд, всякий срам потеряли, дьяволы! Ишь, заполз!

Спрыгнув на пол, Зуб тут же получил мощный толчок в спину и вылетел из-за занавески на проход.

— Ботинки возьму! — сунулся он было в купе. Но проводница даже слышать не желала ни о каких ботинках, и он снова вылетел вон.

— Как тараканы лезут — не уследишь!..

Тетка на весь вагон поносила потерявших совесть безбилетников, из-за которых от начальства одни неприятности.

Потерять ботинки еще хуже, чем лишиться бушлата. Зуб не мог этого допустить. Не дожидаясь третьего толчка, он сам пихнул грузную проводницу в глубь купе. В следующую секунду он сгреб ботинки и в одних носках кинулся в другой конец вагона.

— Ах, проклятый! Да я ж тебя!..

— Люся, Люся! Это я мальчика пустила! — услышал Зуб голос ночной проводницы.

— Хамло это, а не мальчик! — гремела могучая женщина. — Нашла кого пускать!..

Пробежав с ботинками в руках два вагона, Зуб остановился в тамбуре и обулся. Суровая проводница разделалась с ним так быстро и ловко, что он еще не успел как следует прийти в себя. Но уже поднималась злость на эту грубую толстуху. Зуб не против, чтобы его прогнали с полок — пожалуйста, коли билета нет. Но кто дал ей право вот так, взашей?

Злость придавала решительности. Хватит бояться! Человеком надо быть! Даже если ты едешь без билета и без копейки в кармане. Оттого что он не может купить билет, его ведь не вычеркнули из человеков!

Зайдя в общий вагон (не стоит больше связываться с плацкартными), он уселся на первое подвернувшееся свободное место и решил ехать, пока его снова не прогонят.

Пассажиры — трое мужчин и полная, измученная дорогой тетка — поглядывали на него не то с подозрением, не то с недоумением. Должно, потому, что у Зуба не было никаких вещей. Пассажир без багажа — очень странный и даже подозрительный пассажир. Зачем, спрашивается, ехать, коли тебе нечего везти? Но Зуб старался не обращать внимания на всякие там взгляды. Пусть таращутся, если кому делать нечего.

Один пассажир — длинный и сухощавый, с желтушным лицом — дольше всех изучал Зуба, глядя исподлобья. Даже зайдясь в натужном кашле, он не спускал с него заслезившихся глаз. Дескать, знаю я вас, птиц залетных: отвернись только, живо обчистите.

Неуютно было Зубу под его недоброжелательным взглядом. Но он упорно продолжал сидеть. Поезд был скорый, останавливался редко, а это — главное.

За окном вовсю светил день — такой же теплый, ласковый, как вчера. Близился, по всем приметам, полдень. На небольшой речке, промелькнувшей в прогалах придорожных зарослей, стояло несколько рыбацких лодок. По песчаному берегу носилась голопузая пацанва. Паслось на травяном удольи стадо пестрых коров. Даже не верилось, что ночью на землю опускалась такая холодрыга, от которой можно было концы отдать.

Разморенные безделием пассажиры перебрасывались какими-то комкаными, вялыми фразами, следили скучными глазами за проплывающими пейзажами. Из обрывков разговоров Зуб понял, что Волга давно осталась позади, что был уже большой город Куйбышев, а теперь ожидается Бугуруслан.

Сидящая напротив тетка пухлой полусонной рукой перебирала и разглаживала на своей юбке мелкие складки. Потом она с тяжелым вздохом развязала узел, достала из него яйцо и сказала виновато, ни к кому лично не обращаясь:

— В дороге и дела другого нет, как только есть. Жуешь, так быстрее, вроде, едешь.

Она снова грустно вздохнула, очистила яйцо, сыпанула на него щепотку крупной соли и стала есть без хлеба, как картошку. Потом очистила второе яйцо, потом с теми же тяжелыми вздохами принялась за булку с маслом. И делала она все это так, будто выполняла тяжелую и малоприятную, но необходимую работу.

— А поезд-то и вправду шибче пошел, — улыбнулся пожилой пассажир, блеснув на тетку круглыми, сильно увеличивающими очками. — Ну-ка я вам помогу.

И он полез в свой потертый портфель.

— И то верно, — оживились другие пассажиры. — Надо подсобить машинисту.

Вокруг Зуба дружно зашуршали бумагой, заработали челюстями, зачавкали и запричмокивали. К запаху вареных яиц примешался аромат жареных кур и рыбы, колбасы, сдобы и прочей снеди. Тетка тем временем достала из узла красный блестящий помидор, приложилась к нему пухлыми губами, и помидор сразу похудел и сморщился.

Зуб старался не смотреть, как люди едят. Но глаз то и дело цеплялся самым уголком то за надкусанное яйцо, то за огрызок колбасы или потерявший красоту помидор.

А поезд начал тормозить.

— Перестарались, — сказал человек в круглых очках и закрыл портфель. Он весело зачвыркал, освобождая зубы от остатков колбасы, и чвыркал в свое удовольствие очень долго.

Очередной завтрак был закончен.

Почвыркивая, очкастый пассажир спросил:

— А молодой человек куда едет?

Все посмотрели на Зуба. Но тот продолжал смотреть в окно и молчал. Он рассудил, что коли вопрос задан в третьем лице, то пусть это третье лицо на него и отвечает. Не дождавшись ответа, пассажир осуждающе сказал:

— Гордый. Гордая молодежь пошла, не то что мы, простофили.

— Может, и гордая, а по мне, так просто невоспитанная, — сказала тетка, собирая со стола яичную скорлупу. — Зачем им уважение, если они на всем готовом живут?

— А работать надо заставлять! Сызмальства! — с неожиданным злым жаром сказал сухощавый пассажир, с болезненным лицом. Сказал он это так, будто давно дожидался, когда речь зайдет о молодежи. — Работать, и все! Мы-то работали, не переломились. А они что?

Он зыркнул на Зуба колючими, глубоко запавшими глазами и заговорил громко, напористо:

— У нас как было? Научился ложку ровно держать, мочиться перестал по ночам — и в поле его. И от зари до зари вламываешь. Да так вламываешь, что ребро за ребро заходит. В холодок, бывало, поползешь до времени, а батька тут как тут. Да батогом! Да по чем попало! Взвоешь, как собака, и опять вламываешь. Вот оно откуда уважение шло, а не от безделия.

Тетка грустно кивала — так, дескать, так в старое время было. Очкастый тоже слушал с одобрением и поддакивал.

— А пахать! — все больше распалялся дядька. — Я еще сосунок, хоть и старшой, порточки еще на одном помоче болтаются, а уж батька мне плуг в зубы — двигай! Двинешь этак кругов пять, ахнешься оземь и отойти не можешь, думаешь, до смерти уходился. И не гордились! А им, спрашивается, чем перед нами гордиться, что они такое-этакое сделали в жизни?.. Пап, велосипед купи! — сказал он вдруг противным голосом, явно кого-то передразнивая. — А ты, скорохват, заробил на велосипед? Вот хоть этот, — ткнул он пальцем в Зуба. — Он копейку своим горбом заробил, чтоб гордиться?

— Ну это вы зря так, — нерешительно вмешался четвертый пассажир, до сих пор молчавший. Был он помладше всех остальных, поэтому, должно, и решился вступиться за Зуба. — Что ж, их тоже с семи лет за плуг ставить? Жизнь-то улучшается…

— Улучшается, как же! — перебил его сухощавый. — Лодырей да чужеедов всяких наплодим, так улучшится! Последние портки сползут. Ведь не хотят же, проклятые, работать! От земли в город валом прут на легкую жизнь, на хлебушек готовенький.

— Зря вы так, — вяло, явно не желая ввязываться в спор, буркнул пассажир. — Молодежь всегда была, и всегда ее ругали.

— Правильно, всегда была, — охотно согласился напористый мужик. — Только на уме у нее не шаты-баты были да не трынка-волынка, а ра-бо-та! Работа! Мы сызмальства понимали, что от всяких шаты-баты не будем богаты. А нынешние, думаете, понимают?

— Видал, как вашего брата Кондрата? — подмигнул Зубу очкастый. — Что ж ты не защищаешься?

— А чем ему передо мной защищаться? — почувствовав одобрение, снова вскинулся сухощавый. — У него ж…

Тут его снова пробрал натужный, глухой кашель. Кашлял он в этот раз долго, со всхлипом, с мученической слезой на глазах, и все вежливо молчали, понимая, что он серьезно болен. Отдышавшись, мужик обвел всех извиняющимися покрасневшими глазами и сказал:

— Извелся, пропади оно…

— Легкие у вас? — осторожно спросила тетка.

— Там у меня все, — вяло махнул рукой сухощавый. — Все, видать, на труху пошло. Прошлым летом дом дочке ставил. Сам уж не помню, как оно вышло: нога возьми да соскользни с доски, а я со всего маху и хрястнись грудью о венец. Прям подорвалось в нутрях. Год уж маюсь.

— Лечиться бы вам надо.

— Дак и лечусь. А когда тут лечиться? Их у меня семеро, и каждый жилы рвет. Одного оженишь, а уж другая на выданьи. С этой управишься, с кровушкой соберешься кое-как, а там снова да ладом. Да не как-нибудь, а чтоб не хуже, чем у людей!.. Вот я и говорю: чем ему передо мной оправдываться? Я ведь наперед про него все знаю.

Сухощавый посмотрел на Зуба с видом неподкупного судьи, который умеет видеть человека насквозь. Зуб уже жалел, что подсел к этим людям. Лучше уж на крыше ехать, чем так. Однако и уйти неловко.

— Тут и гадать нечего, — продолжал Зубов обличитель. — Из ФЗО сбежал. Год-то у них начался, а он, значит, к отцу с матерью — снова на шею. Так я гутарю или не так?.. Я-то знаю, у меня у самого младший такой же — пори не пори, ничем из него лодыря не вышибешь.

Зуб все же не выдержал: поднялся и пошел к прочь.

— Вишь, вишь! — злорадно неслось ему вслед. — Вот и погутарь с ними…

Зуб вылез на крышу вагона, уселся на гармошке. Нехорошо было у него на душе. Это верно, что он сейчас дармоед. Но ведь не потому, что работать не желает. Просто у него за последнее время все так неуклюже складывается. А работать-то он умеет. Может, не хуже этого больного мужика.


34

В детдоме ребятня работала всерьез и много. Работала с самых младших классов на детдомовских полях и огородах. Под неокрепшими детскими руками землица была неподатлива, корзинки с картошкой и разным овощем тяжелехоньки. На подводу поднимаешь такую корзинку, глаза на лоб лезут. Бывало, сядет ребятня на куче ботвы, а директор тут как тут — прямой как доска, на голове седой ежик, лицо — суровая маска, и все движения какие-то строгие, порывистые. Переступает грядки скрипучим протезом, нетерпеливой рукой на палочку опирается и успевает ею былинки на ходу сбивать, будто и они перед ним провинились.

Зуб шепчет: «Сидим, не встаем». И ребятня сидит, потому что выбилась из сил. А директор подходит и командует негромко, но так твердо, как только он один умеет: «Встать!» И все встают. Остается сидеть только Зубарев. Сидит и ждет, как директор сейчас гаркнет на него. И в самом деле:

— Встать!

Директор, чуть что, сразу переходит на крик, который никто в детдоме не выдерживает. Зубарев встает. А директор снова негромко, но твердо:

— Ваша бригада за последние полтора часа отдыхала пять раз. Я смотрел и терпел. Теперь так: когда все уйдут, вы будете работать еще час. Все!

И скрип протеза удаляется. Скрип этот унылый; кажется, что он может принадлежать только человеку, который не умеет улыбаться. От этого скрипа чугунная тоска наваливается на малолетнюю бригаду.

В конце дня, когда все, кроме одной бригады, уже собрались домой, Зубарев нечаянно подслушал разговор директора с недавно принятым врачом детдома — молодым и длинным словно жердь Сергеем Николаевичем. Зубарева послали к грузовой машине за порожними мешками. В кабине сидел директор — давал отдых натруженной за день ноге.

— …Я считаю, Иван Федотович, — взволнованно говорил врач, и голос его срывался на петушка, — я считаю, что детям вредно так много работать.

Зубарев наклонился за мешками. Видны были длинные ноги Сергея Николаевича, в стоптанных ботинках и коротких брюках. Он стоял по другую сторону грузовика у раскрытой двери кабины.

— Уважаемый Сергей Николаевич, — со слабой сдержанностью отвечал директор. — Вы молоды и не понимаете некоторых вещей.

— В данном случае я должен понимать одно, — дрожал голос врача, — то, что это противоречит медицинским нормам. И я…

— Не надо! — вскричал вдруг директор, и протез его нервно загремел в кабине. — Не надо размахивать перед моим носом вашими медицинскими нормами! Не надо, прошу! Потому что есть еще и другие нормы!

— Для них, для них, — зазвенел доведенный до самой ломкой ноты голос врача, — для тех, которые растут без родителей…

— Вот именно, без родителей! И потому их надо готовить к самостоятельной жизни. Готовить лучше, чем некоторых оболтусов, которые растут с родителями, с бабками, с тетками и всякими дедушками! Вам это ясно, уважаемый Сергей Николаевич? Ясно вам, каким мы вынуждены подчиняться нормам?

— Как врач я протестую! Я…

— Сколько угодно! — снова возбужденно загромыхал протез. — Только протестуйте где-нибудь в другом месте. Нам не нужны протестующие врачи, они мешают нам воспитывать детей. Все!

Ухнула закрываемая дверь кабины.

Примерно через месяц, когда в голых ветках засвистала осень, по спальным корпусам детдома ходила с осмотром новая врачиха — полная, румяная женщина, с крупной родинкой в уголке постоянно улыбающегося рта. Она открывала двери в комнаты и говорила:

— Здравствуйте, дети. Здоровы?.. Ну и будьте здоровы.

…Размышляя о своем детдомовском детстве, о мужике-обличителе, Зуб думал, что никогда не стал бы нападать на человека, не зная, кто он и что он.


35

Часа через два впереди показалась станция. В стороне от нее высились какие-то стальные конструкции, трубы, высокие корпуса. На путях стояло много составов с цистернами. Лязгал вагонами маневровый паровоз. Уже по станции, по вокзалу было видно, что город Бугуруслан невелик.

Соскочив на ходу, Зуб пошел к вокзалу со слабой надеждой, что там удастся разжиться чем-нибудь для желудка, который снова стал проявлять нетерпение.

Зуб только теперь понял, что есть каждый день да еще на день по три раза — дело хлопотное и страшно разорительное. И ведь так с начала до конца жизни! Мишка Ковалев, который умел пофантазировать, говорил однажды, что когда-нибудь, может, через триста лет, а может, через пятьсот, люди будут глотать что-то вроде питательных таблеток. Съел одну, и сыт весь день, а то и целую неделю. Конечно, мало кто поверил в эту чепухенцию. Но сейчас Зубу очень бы хотелось заполучить пяток таких таблеток. Ну хоть бы три штучки, чтобы только дотянуть до Каримских Копей.

— Эй, ФЗО!

К Зубу направились четверо-трое ребят, чуть постарше его, и парень лет под тридцать, похожий на бродягу. Несмотря на теплынь, на нем было потрепанное, разодранное на боку демисезонное пальто с распахнутыми полами, а на голове — черный заселенный берет. Все четверо несли лопаты.

— Ты откуда? — сходу спросил тот, который в пальто.

— А что?

— Подзаработать хошь?

Зуб подумал, что это был бы неплохой для него выход.

— Тогда давай с нами, — зачастил парень какой-то трескучей скороговоркой. — У нас как раз лишняя лопата есть. Вагоны будем разгружать, мы уже договорились. Вагон — пятнадцать рэ.

По трешке на рыло. Ну, как?

Зуб оглянулся на поезд. Скоро уйдет, надо решать.

— А вагоны с чем?

— С гравием. Да ты не бойся, пацан, впятером мы их раз-раз — и привет! Пять вагонов — семьдесят пять рэ. Чо, плохо?

Зубу вручили свободную лопату, и они пошли по шпалам малоезженного тупика. В конце его стояли платформы. Наниматель в драном пальто все тараторил, словно боялся, что и Зуб, и трое других сейчас раздумают и повернут назад. Он вообще показался Зубу каким-то беспокойным, дерганым.

— Мы один раз четыре вагона с бревнами за пару часов сделали. Вот это была работенка! Правильные тогда пацаны подобрались. А гравий, если разобраться, еще легче — шуруй и шуруй, сам сыплется. Чо, не так? Считайте, вам повезло: по пятнадцать рэ зашибем — и привет… Да вы познакомьтесь, что вы как не родные! Вот его Мишей звать, это — Витя… Ну, давайте.

Трое ребят на ходу протянули Зубу руки. Третьего парня — высокого, с широченными плечами и на вид немного увалистого — звали Юрой.

— Тезка, значит, — улыбнулся он Зубу. — Первый раз? Мы тоже. Из нефтяного техникума мы. В одной комнате живем.

Парень в пальто почему-то назвал только свою фамилию — Салкин. Вертлявый был этот Салкин. Все увивался вокруг ребят, все уговаривал их не дрейфить, убеждая, что разгружать гравий — это что-то вроде веселого развлечения. Никто и не дрейфил. А Салкин уже успел всем надоесть. Тараторя без умолку и жестикулируя, он часто спотыкался на шпалах, и все это делало его смешным и неприятным.

— Не суетись, — сказал ему Юра.

Но Салкин, по всему видать, не умел не суетиться.


36

Платформы с гравием были такими длиннющими, такими массивными, что Зуб обеспокоился: осилят ли они их за оставшийся день. Однако он уже по опыту знал, что работа только поначалу страшит, пока в нее не втянулся. А потом дело пойдет. И он, не раздумывая, полез на первую платформу.

— Ты куда? — остановил его Салкин. — Ишь, пацан! Сперва клинья выбьем, борта опустим.

Нашли в стороне увесистую плаху, выбили ею клинья, вытесанные из нетолстых бревен. Борта упали, и с платформы хлынул гравий.

— Видали? Четвертой части как не бывало! Остальное — тьфу, и привет! Начали!

Замелькали звонкие лопаты. Работали молча. Кроме Салкина. Видно, не мог его язык переносить спокойного состояния. Салкин то и дело ставил лопату торчком, опирался на черенок и принимался рассказывать очередную историю из своей богатой биографии. Например, как он тащил какому-то полковнику тяжеленный чемодан — может, с патронами, кто знает, — и как тот, не глядя, сунул ему за труды сотенную бумажку. Старыми, правда. Или как он нанялся грузить пустые ящики из-под вина и что нашел под одним штабелем.

— Я, значит, хватаю последние три ящика, а в нижнем так тоненько — дзинь! Гляжу — десять бутылок портвейна! И никого нет. Я его в кучу мусора — хоп, и привет! Покайфовал я, пацаны, как хотел!

Не было ни малейшей надежды на то, что Салкин, наконец, выговорится. Запас всяких историй был у него неиссякаем. Зуб заметил, что у Юры, его тезки, давно на скулах желваки ходят. Он между бросками раздраженно взглядывал на отдыхающего Салкина и, наконец, не выдержал:

— Слушай, что у тебя за язык такой — как пропеллер? Руками давай вкалывай.

— А чо? — наивно захлопал на него глазами Салкин.

— Я говорю, руками надо работать, а не языком! — резче повторил Юра.

— Дак я чо… Веселее под музыку пахать, — хитро улыбнулся Салкин.

— Это тебе веселее, а не нам. Салкин смолчал и взялся за лопату.

Зуб посмотрел на Юру с уважением. Он ему с самого начала нравился. Зуб не мог пожаловаться на силу, но против Юры он был котенок.

Взопрев на солнце, все, кроме Салкина, разделись по пояс.

— Мне нельзя — врачи не разрешают, — важно сказал он.

Зуб залюбовался мускулатурой Юры. От каждого движения она упруго перекатывалась и бугрилась под загорелой кожей. Лопата в его руках казалась игрушкой, гравий с нее летел дальше, чем у других.

Салкин теперь работал молча, обиженно. И все молчали. Наверное оттого, что никто не желал быть похожим на болтливого Салкина. Он уже не был тут главным — старшинство само собой перешло к Юре, хотя он сам об этом, может, не подозревал.

Работать Салкин не умел. Зуб сразу это заметил. И остальные, конечно, видели. Лопата в его руках была неуклюжей, вихлястой. Он только раз швырнет, а с Юриной лопаты уже дважды гравий слетает.

Миша и Витя работали хорошо. Они все старались кидать в такт друг другу. Миша длинный, худощавый, но руки у него крепкие и ухватистые. Он только потел больше других. Спина и грудь у него блестели под солнцем, со лба то и дело срывались горячие капли. Миша останавливался, чтобы стереть пот с лица, оглядывал чуть раскосыми, всегда смеющимися глазами парней, подмигивал Зубу и говорил одно и то же:

— Сама пойдет!

— Пойдет, куда денется, — ни на кого не глядя, ронял Витя, и они разом вонзали лопаты в гравий.

Витя коренастый и крепкий, с вьющимися волосами. Он почти не поднимал головы. Даже когда останавливался перевести дух, и то смотрел себе под ноги. Однако угрюмым или нелюдимым он не казался. Скорее он был задумчивым человеком.

Парни изредка перебрасывались словом-другим, и было понятно, что они не только учатся в одном техникуме и живут в одной комнате, но и по-настоящему дружат.

— Звонарева уже расхватали, — говорил, например, Миша.

— Ладно, на конспектах выедем, — отвечал Витя.

— Как в прошлый раз? — усмехался Юра.

— Ничего, теперь умнее будем, не засыплемся.

Вот и все разговоры. А Салкин, он и есть Салкин: не может не встрянуть, даже если не поймет, о чем речь.

— Кто, говоришь, засыпался? Кто-то насвистел на вас, да?

Ребята ухмыляются:

— Ты кидай, кидай.

Но у Салкина уже готова новая история из его бродяжьей жизни. Что он бродяга и тунеядец, выходило из его же россказней.

— В наше время, пацаны, можно засыпаться на чем угодно, — опирается он поудобнее на лопату. — Чо, не так? Вот у меня было. На одном вокзале, гляжу, сидит грузин, а рядом — мешков пятнадцать непонятно с чем. Кацо, говорит, помоги, десять рублей плачу. Мало, говорю, даешь, пятнадцать давай. Пятнадцать плачу! Помоги, кацо, в камер хоронений донести. Ну, я как дурак и таскаю эти чувалы. Перетащили, а тут мильтон подходит: ваши документы. И мне: ваши тоже. Грузин — в крик: какую имеешь правду спрашивать? Пока он орал, я боком, боком — и тягу! Вот я и говорю, пацаны, на чем угодно засыпаться можно. А то еще случай был…

— Ты лопатой больше действуй! — не выдержал Юра.

— Слушай, чо ты как надсмотрщик? — вскипел Салкин. — Ты не хочешь слушать, другие хотят.

Он все же замолкает и начинает елозить лопатой по куче гравия. В общем, получается, что разгрузка идет в четыре с половиной лопаты.

Зубу приходится туго. Слишком часто за последние дни его желудок оказывался пустым. И сейчас он словно мешок порожний. Под конец первой платформы лопата порядком его примучила. Если бы съесть чего-нибудь перед работой, хоть ломоть хлеба, то все, наверно, было бы в порядке.

Когда очищали дно платформы от остатков гравия, движения Зуба стали вялыми. Лопата заметно потяжелела. А ведь это только первая платформа, впереди еще четыре. Зуб был почти уверен, что не выдержит.

— Перекур, — сказал Юра.

— Салкин, — прищурил смеющиеся глаза Миша. — Твое время, трепись теперь сколько душе угодно.

— Ты еще пацан, чтобы подначивать меня, — огрызнулся тот.

— А ты не стесняйся, — усмехнулся Юра. — Трави пар.

Салкин насупился и молчал.

Они улеглись на штабеле занозистых досок, постелив на них рубахи. Салкин возлежал на своем затасканном пальто.

Юра внимательно присмотрелся к Зубу:

— Ты никак побледнел.

Зуб пожал плечами.

Приподнявшись на локте, Миша тоже стал его разглядывать, потом сказал:

— Не поел, наверно. Теперь все смотрели на Зуба.

— Чего молчишь, тезка? Ел?

— Ел… ночью.

Юра помедлил, потом с решительным видом сел на досках.

— Надо всем чего-нибудь порубать. Сбрасываемся по полтиннику.

Он полез в карман, отсчитал рубль с полтиной и потряс монетами.

— Салкин!

— Чо?.. Ага, щас.

Салкин достал из заднего кармана штанов красивый, разрисованный сказочными птицами кошелек, какие бывают у фасонистых дам, и вытряхнул из него монеты. Отсчитал, сколько надо, а остальное ссыпал назад.

— На развод еще осталось, — протянул он монеты.

Зуб готов был сквозь землю провалиться вместе со штабелем досок. Он уже не был бледным. Уши и щёки пылали. Угнув голову, он напряжённо ждал, когда рука протянется к нему. Такого позора он не помнил.

И рука к нему протянулась. Но в ту же секунду опустилась. Вид у Зуба был такой, что его и спрашивать ни о чем не надо. Ни слова не говоря, Юра снова полез в карман. Видя, как забеспокоился его тезка, как открыл рот, не зная еще, что сказать, он бросил:

— Молчи, тезка, свои люди… Миша, у тебя ноги длинные.

— Давай я! — оживился вдруг Салкин.

Он вскочил и быстро натянул пальто. Юра отдал ему деньги.

— Хлеба побольше.

— Да знаю я! Чо хромать учишь, я и на ту и на другую ногу умею.

— Тогда хромай. Пальто зачем надел?

— А я, может, хроник. Мне, может, остужаться нельзя.

Салкин ушел, а ребята заговорили о всяких своих делах, об учебе. Говорят они между собой, но в то же время и Зуба не забывают, вроде как и для него рассказывают. Тот, конечно, чувствовал, что они стараются загладить неловкость, и был им очень благодарен. Вот это, думал он, настоящие ребята, век бы с ними не расставаться.

Длинный Миша оказался веселым и остроумным парнем. Он рассказывал, как однажды наобум пошел сдавать экзамен в техникуме, какую нес ахинею и как его за эту ахинею прогнали с позором, велев подготовиться как следует. Чувствовалось, он рассказывал об этом не первый раз, но всем было смешно.

Из разговоров Зуб понял, что Юра не так давно отслужил в армии, был там сержантом. Он и не удивился этому. Он, может, удивился бы, отслужи Юра рядовым все три года.

Витя стал расспрашивать Зуба, кто он, откуда, и тот мало-помалу рассказал. И получилось это так, словно он рассказывает давным-давно знакомым ребятам, от которых было бы глупо и не по-товарищески что-либо скрывать. Потому что, как Юра сказал, люди они свои.

— Досталось же тебе на орехи, — покачал головой Юра.

Миша подмигнул Зубу:

— Ничего, правда? Деньги получишь, веселее поедешь.

Пришел возбужденный чем-то Салкин. С прибаутками, в которых было мало смысла и много мата, он выложил на доски две буханки хлеба, колбасный сыр, десяток помидоров, пучок лука. Достал из кармана и с подчеркнутой аккуратностью поставил солонку, какие бывают в столовках.

— Спёр? — глянул на него Юра.

— Сама за мной увязалась, — осклабился Салкин. — Я ей: кыш! А она, зараза, бежит и бежит. А чо, пригодится.

Потом он отступил шага на три, сделал руками театральный жест и азартно, с каким-то блатным выговором заорал:

— Ну, деятели, а за это еще раз скинемся! Опля! И выхватил из кармана пальто бутылку водки.

Он стоял с этой бутылкой на вытянутой руке и улыбался так широко, словно сейчас должна грянуть буря аплодисментов.

Аплодисментов, конечно, не было, и лицо Салкина начало вытягиваться в мину недоумения.

— Чо такое, пацаны? Желудки? Язвы?

— Желудки в порядке, — за всех ответил Юра. — Ты ее сам высосешь, когда закруглимся.

— Дак я ж на пятерых покупал! Вы, деятели!

— Мы тебе все дарим.

— А скидываться?

— Откуда? — с наивным видом поинтерсовался Миша.

— Связался я с вами! — скривился Салкин и с ожесточением плюнул под ноги. — Детсад! Кефирчик-молочко вам надо пить! Пацанва…

Он еще бурчал что-то, но ребята уже взялись за еду. Салкин же хмуро откупорил бутылку.

— Работать не сможешь, ухарь! — строго глянул на него Юра.

— Пацан! Я еще тебя переработаю!

И Салкин с таким высокомерием взглянул на ребят, что даже Зуб заулыбался.

— Ты сразу уточняй, чем переработаешь, — попросил Юра. — Если языком, то ты нас всех обскакаешь.

— Детсад, кефирчик-молочко, — презрительно повторил Салкин и, приложившись к бутылке, запрокинул голову.

Нервно задергался кадык на его тощей шее. Миша смотрел на эту процедуру и морщился от сострадания. Юра же и Витя вообще не смотрели. Оторвавшись от бутылки, Салкин тяжело засопел, но сразу закусывать не стал. Сперва он закупорил бутылку и спрятал ее в боковой карман пальто, которое так и не снял. А уж потом потянулся за луком.

— Хрен с вами! — сказал он с набитым ртом. — Пусть мне будет хуже.

— Будет.

— Да? Посмотрим! — повеселевшим вдруг голосом многозначительно сказал Салкин и грызанул кусок сыра. — Посмотрим, кому хуже будет.

Когда его разобрало, он опять начал трепаться о вокзалах, о своих случайных работах в магазинах и прочих заведениях. Было это неинтересно, и все поскучнели.

Юра подсовывал своему тезке пластики сыра, куски хлеба и все повторял: «Ты давай, давай». Когда остался последний помидор, Юра положил его перед Зубом. Но тот решительно запротестовал:

— Я что, больше всех работал?

— Ешь! — грозно рявкнул Юра, а сам заулыбался.

— Жри, жри, пацан, — пьяненько поддакивал Сал-кин. — Жри тут, там не дадут.

Зуб насторожился: где-то он слышал эти слова. Совсем недавно. Он ел помидор и мучительно вспоминал, потому что слова эти были ему когда-то неприятны, даже связаны с чем-то опасным и страшным…

Вспомнил! Это же горбатая старуха сказала — карга! Он уже пьянел от коньяка, когда она это сказала. А Панька или Чита — кто-то из них — добавил, что там дают пайки. В памяти всплыли пьяные, раскрасневшиеся рожи, запахи коньяка и прелой капусты, липучие, маркие губы Фроськи, поющий дурным голосом Стаська… Что стало со старухой, со стариком? Успело ли письмо? Зуб, наверно, никогда об этом не узнает.

Салкин сказал те же слова. Случайность, или он тоже связан с Читиной шайкой?

Неожиданно для себя Зуб спросил:

— Читу знаешь?

— Кого? Какую-такую Читу? Я одного Тарзана знаю, вместе по деревьям лазили. Га-га-га…

И он заржал, открыв набитый рот и брызгая крошками хлеба.

— А ты чо, пацан, тоже из зоопарка? Га-га… Про какую спрашиваешь Читу? Чо ты мне шьешь, деятель?

— Ладно, я так спросил.

Салкин, видимо, разошелся. Водка в нем бесом гуляла.

— За так делают вот так!

По тому, как он сначала отвел кулак назад, чтобы ткнуть в солнечное сплетение, Зуб понял, что драться Салкин не умеет. Зубу ничего не стоило закрыться локтем. А другая его рука как бы сама собою в то же мгновение сделала то, что не умел делать Салкин.

Салкин сдавленно ыкнул и вытаращил на Зуба глаза, не в силах вздохнуть. Все как сидели на досках, так и продолжали посиживать. Только Миша с Витей переглянулись.

Салкин еще некоторое время таращился беззвучно, потом дых воротился к нему.

— А если в рожу? — Голос у него был сдавленный и сиплый. — Ты чо, шуток не понимаешь? Я тебе один приемчик сделаю — и привет! На таблетки работать будешь и еще занимать придется. Понял, пацан?

— Понял, — ответил Зуб, подавляя в себе желание навешать как следует этому тунеядцу.

Ребята посмеивались.

— Сделай мне приемчик и успокойся, — предложил Юра.

Салкин смерил его оценивающим взглядом:

— Тебе я не хочу, я ему сделаю. Не сейчас, так после.

— Ладно, — встал с досок Юра, — хватит выдрючиваться, работать пора.

— Я не могу, мне полежать надо, — заявил Салкин и кивнул на Зуба: — Вот эта падла виновата. Пусть теперь за меня пашет, пока я не отлежусь.

Он снял пальто, расстелил его на досках и демонстративно лег, предварительно бережно вынув из кармана бутылку. Глаза у Юры посуровели. Он шагнул к Салкину:

— Сейчас я тебе помогу. Сразу пройдет.

— Иди ты! — Салкин поспешно поднялся с досок.

Оставался небольшой кусок хлеба. Юра завернул его в свою рубашку и сунул между досками в тень.


37

Гравий. Еще четыре горы гравия на колесах. С лопат со звоном срываются эти остроугольные серые камешки, и лопата тут же снова вгрызается в гору. Удар — бросок, удар — бросок. Миша сеет светлые капли пота. У Вити слиплись кудри. Лопата Юры грызет кучу с какой-то остервенелостью. Она словно бы выговаривает: «Режь! Режь!..»

После того, как Зуб поел, его лопата стала полегче. Но чувствовалось, что крепиться до конца пятой платформы будет очень трудно. Все равно он ни за что не хотел отставать от остальных ребят.

Р-режь! Ж-жик! Р-режь! Ж-жик!..

— Салкин!

— Ну чо — Салкин? Я ж говорю, полежать надо было!

— Достукаешься ты у меня, филон!

Р-режь! Ж-жик!..

После перекура взялись за третью платформу.

До чего же длинны они, эти платформы!

Подошла какая-то молодая женщина — круглолицая, румяная. В руках она держала свернутую в трубку потрепанную тетрадь в колинкоре.

— Мальчики!

— А-а, начальница! — обрадовался Салкин. — Ну как мы?

— Мальчики, нам штраф идет, быстрее надо.

— Куда ж еще быстрее? — возмущенно затараторил Салкин. — Мы ж и так пашем, аж пар идет. Я не могу изматывать свою бригаду, у меня как-никак совесть имеется. Молодежь, ее беречь надо.

— Мальчики, за перепростой вагонов нам начисляют, — повторила женщина. — Если успеете до шести, еще по пять рублей накину.

— С этого бы и начинала! — вмиг переменился Салкин. — У меня бригада — сама знаешь какая. Только пыль пойдет!

— Вот и молодцы. В шесть маневровый прибудет, не подведите.

Уже третья платформа стояла чистенькая. Сели немного передохнуть. Юра принес кусок хлеба, и все посмотрели на Зуба.

— Я не хочу, — сказал Миша.

— Мне тоже всухомятку не полезет. Юра протянул хлеб Зубу:

— На, никто не хочет.

— Я один не буду, — нахмурился тот.

— А куда ж его прикажешь? Бери, говорю!

— Один не буду! — заупрямился Зуб и повернулся, чтобы отойти прочь.

Юра поймал его за рукав и заговорил почти ласково:

— Ты чего, тезка? Перед кем тут выдрючиваться? Не заставлять же их, если не хотят.

Зуб вырвал руку из крепкой Юриной пятерни и сказал с неожиданной злостью:

— И я не хочу!

Юра стоял в растерянности, держа в руках кусок подсохшего хлеба. Вздохнул:

— Ладно, ребята, делим.

Миша и Витя потянулись к хлебу и отломили по маленькому кусочку, явно для вида. Юра тоже отщипнул. Он глянул на Салкина, который сидел чуть в стороне, секунду поколебался и протянул хлеб Зубу. Тот не сразу взял, потому что кусок почти не убавился. Но капризы разводить больше не стал. Взял хлеб, разломил пополам и по детдомовской привычке протянул Салкину ту часть, которая показалась больше.

— О гады! — осклабился тот, принимая кусок. — Сижу, думаю: вспомнят или нет? А я, между прочим, тоже не могу всухомятку.

И он направился к штабелю досок.

— Салкин! — строго окликнул Юра. — Я тебя, филона, разлюблю!

— А я чо, девочка? — окрысился тот. — Ты мне брось свои солдафонские замашки, тут тебе не армия!

— Слушай, ты! — побагровел Юра. — Если ты прикоснешься к бутылке, я ее расколю на твоей башке! После работы ты ее хоть целиком проглоти, а сейчас не смей.

Скалкин в нерешительности остановился. Он был взбешен. Будь Юра не таких внушительных размеров, он кинулся бы на него с кулаками.

— Ты еще пацан против меня! — истерически заорал он. — Сопель! Понял? Я таких, знаешь, как делал?..

Салкин орал и грязно матерился, но за бутылкой не пошел. Жуя хлеб, он продолжал сыпать матерщиной. Сыпал он ею и на платформе, когда лопаты дружно вгрызлись в гравий.

— Может, закроешь свой мусорный ящик? — не выдержал Витя.

— Пусть тренируется, — бросил Юра. — Лишь бы не филонил.

Салкин, наконец, успокоился — стал беречь дыхание. Но когда платформа была на две трети разгружена, он со злостью швырнул лопату.

— Все! Хана! Больше не могу. Лопаты смолкли.

— Как это — не могу?

— Как, как… Не могу, и все.

— Тогда чеши отсюда по холодку, без тебя управимся.

— Поглядите, вы! — плаксиво заорал Салкин, протягивая руки. — До крови измозолил!

— Этого добра и у нас хватает, — спокойно сказал Юра. — Что ж теперь, всем бросать?

— Чо бросать… Пойду рукавички попрошу.

— Кто тебе их даст?

— Дадут. Я у них в конторе видел. Юра помолчал.

— Пусть тезка сходит.

— Да он же не найдет! Он же до самого темна искать будет!

— Черт с тобой, иди. Только чтоб туда и обратно.

Салкин молча слез с платформы и пошел. По всему видно, он не очень-то спешил обзавестись рукавицами.

Вернулся он, когда четвертая платформа была разгружена, и ребята успели минутку-другую передохнуть.

— Где рукавицы?

— Кладовщика нет. Говорят, минут через двадцать будет.

Ну уж теперь и без рукавиц обойдемся. Бери лопату.

— А чо, перекуривать не будем?

— Салкин! — заревел Юра.

— Все, все, пацаны, вкалываем!


38

Пятая платформа была нагружена не гравием. На ней лежала огромная гора свинца. Зуб боялся, что свинец этот его доканает, и он рухнет, не чувствуя больше ни рук, ни ног, ни надломленной поясницы.

Вечернее солнце било теперь прямо в глаза и слепило. Стонал и матерился Салкин. От скрежета лопат о гравий заложило уши. Жиканье доносилось как сквозь вату.

Часы были только у Вити. Он изредка поглядывал на них.

— Успеем до шести? — поднял голову Юра.

— Должны.

Миша вымученно улыбнулся, стер со лба пот и сознался:

— Я уже одними нервами лопату держу.

— Ничего себе — нервишки! И снова — скрежет, звон…

— Пацаны, — заныл Салкин, — можете засекать: пять минут. Кладовщик уже пришел.

Никто головы не поднял. Четыре лопаты продолжали резать гору гравия.

— Ну не могу я, не могу! — заорал Салкин. — До костей растер! Чо я, вольтанутый — за два червонца калекой оставаться? Пять минут, и у всех будут рукавицы. А?

— Катись-ка ты!..

— Все, пацаны, понято! Витя, засекай: пять минут!

Салкин слез с платформы и побежал по шпалам в сторону вокзала.

— Я не утерплю, — тяжело дыша, сказал Витя. — Я его лопатой по голове…

Вернулся Салкин минут через десять. В руках он держал одну пару истрепанных брезентовых рукавиц.

— Говорят это… кладовщик был и опять ушел. Проморгали, елки, — оправдывался он, не решаясь подняться на платформу. — На базу, говорят… Кому рукавички?

Ребята молча и угрюмо швыряли гравий. Зубу очень хотелось сыпануть одну лопату в нахальную физиономию Салкина. По всему видно, подобные желания были и у остальных.

Решив, что бить его не будут, Салкин влез на платформу и натянул рукавицы.

— По очереди будем, ага? А если кто того, дак я это… пожалуйста.

Салкин чувствовал, что может схлопотать лопатой в любую секунду. Поэтому он не пикнул до самого конца. Он покорно ковырялся своей неуклюжей лопатой и боялся, что кто-нибудь потребует рукавицы. Но о них никто не напоминал, хотя и у Зуба, и у других черенки давно были измазаны кровью, а ладони горели так, словно их поджаривали на сковородке. У Зуба ж боль притупилась. Зато, темнело в глазах.

Наконец с платформы полетели последние камешки.

— Все-о! — дико заорал Салкин. Он размахнулся, и его лопата, переворачиваясь в воздухе, скрылась за какими-то железобетонными коробками. — Пацаны, все! Хана! Вот это двинули! Вот это мы! Чо не ржете?

«Ржать» никто не хотел. Никто даже и радость свою не выказывал. Хотя радость была велика. Приморила работа. Тяжело дыша, ребята сели рядком на борт платформы, и руки их свисали, как плети.

— Без десяти, — сказал Витя, взглянув на часы. — А начальница-то, начальница — тут как тут! — веселился Салкин, — Носом чует! Эй, начальница, принимай работу, выкладывай деньгу!

Подошла кругленькая женщина.

— Ну, мальчики, молодцы! Обещанное — ваше.

— А то как же! Денежки-то с собой?

— В конторе получите. Только борта закройте и от рельсов отгребите, а то железнодорожники ругаются, за габариты.

— Ну-у, начальница, такого уговора не было, — заартачился Салкин. — Уговор был разгружать. А габариты чистить — привет!

— Чего торговаться? — возмутилась женщина. — Всегда так было и всегда будет. Самой мне отгребать, что ли?

— Как хочешь, а мне свою бригаду жалко, — выкабенивался Салкин. Подойдя к штабелю досок, он натянул пальто, показывая тем самым, что уговаривать его бесполезно. — Кому не лень на рабочем человеке катаются. Ты глянь, глянь на их руки — в говядину изодрали!

— Мальчики, не рассуждайте, — мягче сказала женщина. — Сейчас маневровый подойдет.

Юра тяжело спрыгнул с платформы.

— Хватит трепаться, Салкин. — И женщине: — Сделаем, не беспокойтесь. Ребята, давайте по-быстрому.

— Ладно, сделаем! — поспешно согласился Салкин. — Мы народ сговорчивый, уважим. Пока я буду деньги на бригаду получать, они тут полный ажур наведут. Айда, начальница!

— Хорошо, Только без обмана.

— О чем разговор! — обиделся Салкин. — Слово бригадира! — Он обернулся и погрозил ребятам кулаком: — Пацаны, не подводить! А то рублем накажу, у меня не заржавеет.

— Лопаты, лопаты потом прихватите! — крикнула напоследок женщина.

И они вдвоем пошли в сторону вокзала. Салкин увивался вокруг женщины, балабонил без умолку и оживленно жестикулировал.

— Вот трепло! — покачал головой Витя. — В жизни таких не встречал.

— Филоны все такие.

— Клоуном бы ему. Талант пропадает.

— Злой бы получился клоун…

Закрыв борта, ребята снова взялись за ненавистные лопаты. Руки слушались плохо, суставы ломило, как от вывихов.

Маневровый, и правда, не заставил себя ждать. Ребята едва успели кончить работу. Они смотрели, как шустрый составитель, не обращая на них ни малейшего внимания, цеплял платформы к паровозу, как состав испуганно дернулся и покатил — легкий, податливый. И каждому, наверно, было жалко, что больше никогда не увидит эти платформы, на которые пролито столько соленого пота.

Без платформ кучи гравия и весь тупик как-то осиротели, показались незнакомыми. Ребята собрали лопаты и устало побрели по шпалам. У Зуба перед глазами все еще сходились и расходились разноцветные круги.

Юра обернулся на него:

— Денег хватит доехать?

— Должно хватить. Они пошли рядом.

— А то мы с ребятами можем добавить. Заработаешь — вышлешь.

— Спасибо, мне хватит.

Зуб с большим уважением глянул на тезку, и в душе у него стало светлее.

От перрона отходил пассажирский. Даже ребятам было слышно, как разрывалась какая-то женщина: «Оля! Оленька! Береги себя, детка!..» Зубу вдруг подумалось, что никто никогда ему так не кричал.

— Ты, тезка, черкнул бы нам на техникум: как добрался, как устроился.

— Ладно. Как твоя фамилия?

— Бобров. Боброву Юрию. Запомнишь? Бобер, зверь такой.

— Запомню, — улыбнулся Зуб.

Минули вокзал. Юра кивнул на длинный барачного типа дом.

— Кажется, тут.


39

В темном коридоре они увидели «начальницу».

— Лопаты принесли? Молодцы, мальчики. Ну, все поровну получили?

— Еще не получили. Где Салкин?

— Бригадир-то ваш? Сразу ушел. Получил сто рублей и ушел. Разминулись?

Ребята отправились в тупик. Они все ускоряли шаг, а потом, не сговариваясь, побежали. В тупике никого не было.

— Салкин! — на всякий случай крикнул Миша. Отозвался паровоз.

— Удрал! — выдохнул Витя. — Гад!..

— Погоди умирать раньше смерти, — глухо сказал Юра.

Но Зуб уже понял: чуда не будет. Ему за последнее время столько не везло, что в чудо он просто не позволял себе верить. Под сердцем разлился холодок. Почему-то занемели руки, словно сохнуть стали.

— На вокзал! — крикнул Юра, и четверка сорвалась с места. — В буфете околачивается, филон!

Салкина в буфете не было… Ребята обшарили всю станцию, заглянули во все уголки, в магазины, которые поблизости. Пропал! Вспомнили отходивший пассажирский, и все стало окончательно ясно. Искать Салкина не было смысла.

Они остановились у какого-то забора и не знали, что делать дальше. Зуб почувствовал страшную слабость в ногах, прислонился к шершавым доскам. Никогда с ним не случалось такой муторной, холодящей душу слабости. Наверное, сильно он побледнел, потому что Юра тихо, с беспокойством спросил:

— Тезка, ты чего?

Зуб медленно повернул к нему голову, попробовал улыбнуться, но только покривил губы. Юра чуть заметно, грустно покивал ему, в чем-то соглашаясь.

— Говорил же он, что рублем накажет, а мы… — начал Миша и замолчал.

— Гад! — крикнул Витя, и со всей мочи пнул обломок кирпича. — Есть же гады на свете!

Он тяжело задышал, глаза его не знали, за что уцепиться. Он так вдруг саданул кулаком по гулким доскам забора, что на костяшках стали медленно выступать алые бусинки.

— Ничего, — глухо, с хрипотцой сказал Юра. — Ничего. Мы еще встретимся с этой сволочью. Я теперь всякую такую вот сволочь буду метить… чтобы другие узнавали.

Губы его сжались, по тяжелым кулакам прошелся хруст. Даже под рубашкой угадывалось, как вздулись бугры мускулов.

Никто больше не хотел об этом говорить. Молчали.

Нахлынувшая слабость проходила. Отстранившись от забора, Зуб медленно оправил гимнастерку под ремнем, вытер рукавом грязное, загрубелое от пыли и пота лицо.

— Поедешь? — спросил его Юра. Тот кивнул.

— Не боишься — снова без копейки?

— Сначала боялся… Пойду я.

— Погоди!

Юра решительно выгреб из кармана все, что там было, и протянул Зубу. Тот, услышав звякнувшую мелочь, испуганно замотал головой.

— Тезка, — устало сказал Юра. — А ну…

В усталом его голосе был и укор, и даже злость. Глаза их встретились. В Юриных — требовательность, в Зубовых — боль. Зуб перевел взгляд на Мишу, на Витю и встретил ту же требовательность.

Он понял, что это не просто деньги. Это в сто раз, может, в тысячу больше и важнее, чем деньги, чем какие-то медяки. Он это понял. И взял.

Дернулся у Зуба подбородок, завыгибались брови. Он отвернулся, чтобы совладать с собой, и не сразу смог сказать «спасибо».

Ребята по очереди пожали Зубу кулак, в котором были зажаты деньги. Витя, грустно улыбнувшись, хлопнул его по плечу, Миша ткнул в грудь, и при этом глаза его стали смеющимися, как и раньше. А Юра сказал, стараясь говорить строго:

— Ты давай не очень… Чтоб целеньким у меня был.

И разошлись, раза два оглянувшись и помахав друг другу истерзанными на платформах руками.


40

В этот день, решил Зуб, можно и не есть. Правда, со времени обеда на штабеле досок прошло порядком времени, однако желудок терпел на удивление спокойно. Работа приморила. А еще встряска свое добавила. Вот желудок и примолк понятливо. А потом Юриных денег немного — рубль двадцать три копейки. Надо растянуть их на несколько дней. Зуб уже убедился, что, не имея билета, невозможно ехать без остановок и всяких пересадок с поезда на поезд.

Садиться на ночь глядя на товарняк он не рискнул. Учен уже. Октябрь — месяц все же осенний, и чем ближе к Сибири, тем становилось прохладнее.

Порою Зуб даже ощущал свежее дыхание этой огромной, загадочной для него земли. С самого детства затвердилось в голове, что Сибирь — край могучий, и люди там — кремень. Среди них нельзя не быть крепким самому. А он, Юрий Зубарев, слюнтяем быть и не собирается. Он все переможет. Сибирь будет ему по плечу.

Дожидаясь очередного пассажирского, Зуб зашел в вокзал, надеясь найти там карту. Хотелось узнать, сколько он проехал, сколько еще осталось. Но карты не было. Тут, в отличие от луковского вокзала, стены берегли.

Зашевелились пассажиры, заперебирали свой багаж. Зуб вышел на перрон.

Поезд подходил как-то устало, словно из последних сил дотягивая до станции. Лязгали откидные люки тамбуров, в дверях появлялись проводницы со свернутыми флажками в руках. Лица всех проводниц были чем-то похожи одно на другое. Должно быть, потому, что их одинаково мало интересовала и станция Бугуруслан, и те, кто сейчас пополнит вагоны. Дорога кого хочешь измотает, даже закаленных проводниц.

Поезд облегченно вздохнул сжатым воздухом и замер. Зуб пролез под вагоном на другую сторону, отошел подальше от поезда и уселся на сложенные штабелем чугунные тормозные колодки. Недалеко от него прохаживался какой-то паренек в кургузом пиджачке, в фуражке с большим сломанным козырьком. В руках он держал плетеную кошелку. Должно, такой же «заяц», как и он сам. Увидев Зуба, паренек пошел в конец поезда. Боится, что ли?

Поезд стоял недолго. Как только он тронулся, паренек в куцем пиджачке со всех ног кинулся к нему и уцепился за поручень. Зуб ухмыльнулся: что за поспешность? Он давно понял, что садиться надо на скорости. Если кому-то и вздумается за тобой погнаться, то сесть следом уже не сможет. Он это по Георгиу-Деж знал. Сдай тогда у него нервишки, сядь он не в последний тамбур, а чуть раньше, то была бы ему крышка.

Зуб нарочно подождал тот вагон, на который сел суетливый паренек. Интересно, что за нужда заставила его ехать без билета? Зуб уже чувствовал над ним превосходство — зеленый, сразу видно.

Прыгнув на подножку и ощутив знакомый рывок поручней, поскольку скорость поезда была уже приличной, Зуб первым делом повернул ручку двери. Открыта. Это то, что нужно. А пока в вагоне делать нечего, пока можно и на крыше проветриться.

Тот паренек с кошелкой уже сидел на гармошке. Когда Зуб поднялся к нему по скобам, он посмотрел на него настороженно и вместе с тем так, словно кто-то решил нахально занять его законное место.

— Здоров! — сказал Зуб, усаживаясь напротив паренька.

— Здоров.

Хозяин кошелки — щуплый, пучеглазый — продолжал приглядываться к Зубу из-под ломаного козырька. Потом, видимо, решил, что новый пассажир — человек мирный, зла ему не желает. Обычный фэзэушник. На том паренек успокоился и стал глазеть по сторонам.

Бугуруслан остался позади. Сложное чувство оставлял он у Зуба. С одной стороны, тут его обманули так подло, как никогда в жизни не обманывали. А с другой, — в Бугуруслане учатся Юра, Миша, Витя — его новые друзья, с которыми Зуб обязательно должен еще встретиться.

Он дал себе такое слово. Как только приедет на место, сразу напишет этим парням. А потом, может, через несколько лет, поедет работать туда, куда их пошлют после техникума. Хорошо бы где-нибудь в Сибири… Салкина же эти ребята рано или поздно поймают, Зуб в этом не сомневается. Они ему и за себя, и за него отквитают.

Солнце тем временем ушло на покой. Воздух сразу посвежел, хоть днем и стояла теплынь. Пока терпится, нужно ехать на крыше. Там, внизу, его еще успеют погонять.

— Куда едешь? — громко, чтобы перекрыть грохот поезда, спросил он паренька.

— В Абдулино. Тут недалеко — километров сто. А ты?

— Мне дальше.

Паренек помедлил, потом доверчиво пересел к Зубу. На его стороне лучше — ветер бьет в спину.

— У меня там бабка с дедом живут, — сказал он. — Старые уже. Мать соберет им чего-нибудь, а я везу.

— Без билета чего? Мать на дорогу не дает?

— Дает. И туда дает, и обратно, — Паренек хитро улыбнулся. — А я экономлю. На мотоцикл собираю.

— Ты что, работаешь?

— Не-е. В десятом классе учусь.

Мотоцикл, как видно, был его любимой темой. Поэтому, помолчав, он спросил:

— Есть у тебя мотоцикл?.. А я «Ковровец» куплю. Уже почти накопил, тридцать семь рублей еще надо. Ничего машинешка, жаль только — одноцилиндровая. «Ковровец» куплю, а сам снова копить буду.

— Зачем еще?

Паренек глянул на Зуба так, словно имел дело с наивным ребенком.

— Ты что, не понимаешь? Будут тети-мети, я «Ковровец» толкну кому-нибудь, а куплю «Иж-планету». Вот это техника! Видел когда-нибудь? Мечта!

И он стал взахлеб расписывать «Иж-планету».

— Может, сразу на машину будешь копить? — усмехнулся Зуб.

Но паренек усмешки не заметил. Или он не допускал мысли, что можно смеяться над таким серьезным, даже святым делом.

— Не-е, на машину мне не потянуть, — с сожалением сказал он. — Куда мне?! Это когда работать буду, тогда… Хочу на телемастера пойти. Знаешь, сколько они зашибают! Лопатой гребут, зараза.

— Жлоб ты, — разозлился Зуб.

— Почему жлоб? — заморгал паренек. — Просто экономный я.

— Ты же не работаешь, что тебе экономить? С матери да с отца тянешь — это разве экономия?

— Ага, с отца потянешь, гляди! Я раз копилку забыл спрятать, так он из нее все до копейки вытряс, зараза. А вместо денег шайбочек накидал.

У Зуба пропала всякая охота разговаривать со жлобом. Но тот не умолкал.

— А ты знаешь, что я тогда сделал? — И глаза его азартно заблестели. — Он раз пьяный пришел — магарыч где-то сшиб, — а я у него с руки часы снял и в тот же вечер по дешевке толкнул. А он подумал, что по пьянке потерял. Правда, сначала придирался ко мне — ты, говорит, и все. Потом вспомнил, что ремешок старый был, от пота уже сопрел.

Этот мотоциклист без малейшего стеснения распинался перед Зубом о том, как умеет экономить и обкрадывать своих ближних. А чего стесняться, если он с этим фэзэушником никогда больше не встретится. Бедный начинающий скряга ни дома, поди, ни в школе не смеет обо всем этом рассказывать. А душа требует излиться.

Наконец он умолк. Порылся в кошелке, стоящей на коленях, достал широкую как лепеха шаньгу с творогом и принялся жевать, вертя головой в разные стороны.

В животе у Зуба что-то тяжело заворочалось. Проклятый мотоциклист. Без его шаньги желудок вел себя смирно, будто и есть не хотелось. А теперь — пожалуйста.

Зуб глотал жидкую пресную слюну и косился не кошелку, подумывая, не перейти ли по крыше на другой вагон, чтоб не мучиться вот так! Зря он решил не есть сегодня. Надо было хоть пончик какой-нибудь купить.

Оттого что рядом сидел человек (да и не совсем еще человек), в гнусности которого не приходилось сомневаться, Зуб решил с ним не церемониться. Придав голосу как можно большее безразличие и отведя глаза, он сказал:

— Дай-ка чего-нибудь пожевать.

Зуб потом может поклясться, что говорил не он. Говорил его изголодавшийся, одуревший от постоянных мучений и начинающий враждовать с головой желудок. Желудок определенно потерял всякую совесть.

— Ты чего, голодный, что ли? — повернулось к нему недовольное пучеглазое лицо.

Зуб промолчал. А паренек не спешил раскрывать кошелку. Сунул в рот остаток шаньги, вздохнул и промямлил:

— Ты извини, но бабка и так заподозрит. Я на базаре все помидоры толкнул, что мать положила.

Зуб начал густо краснеть. Как он мог у этого скряги!.. Говорят же, что язык — враг. А желудок вообще предатель.

— Чего раньше-то не сказал, я б тебе половину шаньги отломил, — извиняющимся тоном продолжал паренек. — Сидел, молчал…

Стыд уступил место злости. Она с такой силой закипела в груди, что натруженные Зубовы руки начали подрагивать. Он уже не ругал свой язык. С языком все в порядке. Это с экономом с этим не все в порядке! Взять бы его сейчас за шкирку!..

Эта мысль острой спицей вонзилась в мозг: взять бы его… А дальше?

Зуб смотрел перед собой расширенными глазами. Дыхание стало прерывистым. Он в эту минуту боялся сам себя — злого, напружиненного.

А паренек ничего этого не замечал. Он ковырялся в кошелке, оценивая ее содержимое.

— Точно, заподозрит бабенция, — повторил он и, подражая бабкиному голосу, сказал: —Ты, сизокрылышек, не растерял чего-нибудь по дороге?.. Матери еще брякнет когда-нибудь. Так что извини.

…За шкирку, и!.. Нет, это невозможно. Он на это не способен. Бред собачий. Это брюхо бредит, не голова. Он что, судья этому гнусу? Попробуй-ка сам сигануть с крыши, каково будет.

Зуб как-то обмяк. И сразу задрожал всем телом. Должно, от холода — солнце совсем скрылось Или потому, что отделался от страшной мысли, не дал ей перейти в руки.

«Надо уйти от греха, — подумал Зуб и поднялся. — А то он начнет рассказывать, как бабку свою грабит».

Он хотел сказать на прощанье, что не очень-то, мол, нужны ему какие-то там шаньги, что он просто решил проверить жлобскую натуру. Но злость нахлынула новой волной. Она не дала ему притворяться и врать.

Хищно оскалившись, Зуб дико вдруг заорал, не помня себя:

— Лезь вниз, гад! Вниз!

Жлоб встрепенулся. В выпученных его глазах захолодел страх. Он скорее подсознательно почуял, что надо беспрекословно подчиниться. С этим фэзэушником что-то неладно.

— Сейчас, — шевельнул побледневшими губами паренек. — Сейчас…

Не спуская глаз с Зуба, он залапал трясущейся рукой по крыше, нащупывая скобу.

Зуб выхватил из другой его руки увесистую кошелку и швырнул ее далеко в сторону.

— А! А-а! — прерывисто застонал сизокрылышек.

— Сброшу гада! — хрипел Зуб, чувствуя, как холодные мурашки стягивают кожу на затылке.

— А-а! Не надо!..

Обладатель копилки, грабитель собственного отца и родной бабушки, будущий владелец автомашины долго будет гадать, каким чудом оказался в тамбуре вагона и как не свалился под откос следом за своей кошелкой. И черт его знает, о чем он еще будет думать, вспоминая этот загадочный для него случай. Может, после, вытирая мягкой тряпкой капот «Волги», станет рассказывать ротозеям, что однажды был свидетелем, как человек сходил с ума. Сидел, сидел, и вдруг — бах! И готовенький.

Зуб медленно приходил в себя. Колени, когда он сел на выступ, ходили ходуном. Не удержался. Стоило ли из-за этой мрази…

Вспышка бешенства была похожа на электрический разряд. Он, должно, начал накапливаться и зреть с того момента, как стало ясно, что Салкин сбежал. Но Зуб не старался разобраться во всех этих зарядах-разрядах. Он был вне себя, и все тут.

Однако чувство самосохранения, обострившееся за последнее время до предела, заставило его подняться и долго бежать по крышам вагонов, перепрыгивая гармошки. Остановился он совсем близко от тепловоза. Если у эконома и хватит ума поднять шум, то изловить Зуба будет очень даже непросто.


41

По земле растекались сумерки. Проплывающие вдали перелески потемнели, погрустнели. Краешки крыльев исчезнувшего за горизонтом солнца сделались грозными, багровыми, предвещая завтрашнюю стынь.

Зуб собрался было в вагон, потому что вконец задрог, но впереди замелькали редкие нестройные огни. Должно быть, это та станция, куда едет малолетний жлоб. Придется еще подрожать — в тамбурах наверняка уже столпились выходящие пассажиры.

Собираясь спускаться вниз, чтобы спрыгнуть на ходу, Зуб различил в сумерках вывеску на торце вокзальчика — Абдулино.

Спрыгнув, он отбежал в сторону и присел на каком-то бугорке, подальше от рельсов. Поезд протянуло так, что он снова оказался напротив последнего вагона. Остановка была минутная. Поезд тронулся. Зуб пошел через пути, рассчитывая сесть на последний вагон. Там, как он знал, не заперта дверь.

На освободившемся от поезда перроне он приметил парнишку в кургузом пиджачке. И тот увидел Зуба, потому что постоянно озирался. В первое мгновение обладатель копилки струхнул и даже сделал движение, собираясь драпануть. Но быстро сообразил, что фэзэушнику сейчас не до него, и начал кривляться, крутить пальцем у виска. А когда тот скрылся за вагоном, заорал:

— Эй, псих! Куда без билета лезешь? Тетя, вон парень цепляется! Зайцем едет!

Кричал он, конечно, проводнице. Придется сесть на другой вагон. Зуб припустил что было сил и начал обгонять набирающий скорость состав.

— С той стороны! — долетел до него голос жлоба. — Сейчас в вагон полезет!

Зубу удалось обогнать два вагона. Тяжело дыша, он ухватился за поручни. И уже по привычке попробовал дверь. Эта тоже была не заперта. Хорошо все-таки, когда проводницы рассеянные. Он заглянул в тамбур через давно немытое стекло. Кроме проводницы, в нем не было никого. Зуб перебрался на торец вагона и ухватился за скобы.

Надо немного подождать. Проводница уйдет, и он спокойно заберется в топку.

Через несколько минут Зуб снова заглянул в тамбур. Никого. Он смело повернул ручку, но дверь не подавалась. Заперто. Должно, все проводницы из ближних вагонов слышали, как верещал этот пучеглазый, и проверили двери.

Он снова бежал по крышам, и бежать в этот раз было страшно: в темноте можно запросто запнуться ногой за трубу вентилятора или за выступ и сыграть вниз, где бешено грохочут колеса.

Зуб все же нашел незапертую дверь. В тамбуре, куда он ввалился, гармошка топки подалась легко. В полной темноте он затворил за собой хитроумные створки и с облегчением вздохнул.


42

Зуб спал. Спать было очень неудобно и ко всему еще больно — голова то и дело безвольно грохалась о железо. Расслабившись в какую-то минуту, он соскользнул с выступа, на котором примостился, и в кровь расшиб колено.

Спать было мучительно, а не спать Зуб не мог. После бешеного дня, после пяти платформ с гравием он, кажется, заснул бы и вниз головой. Глухой ночью, желая поудобнее устроиться, стал спросонок ощупывать свою добровольную мышеловку. Где-то над головой нечаянно повернул податливый кран, и на него хлынула студеная вода. Пока он снова нащупывал этот предательский вентиль, пока заворачивал его, гимнастерка совсем вымокла.

Дрожа от холода, снова спал, точнее забывался в беспокойной, тяжелой полудреме. Во сне постанывал то ли от болей в желудке, то ли от того что тупо ныли все до единой жилки, которые он усердно надрывал, работая на тунеядца Салкина.

Эта боль оборачивалась во сне образом Салкина, одетого почему-то в кургузый пиджачок, лопнувший на спине по шву. Салкин стоял на крыше вагона и кривлялся, держа в руках кошелку. Он похлопывал по ней ладонью, дескать, тут они, твои заработанные. Зуб хочет кинуться на Салкина, но не может шагу ступить, словно держит его крепкая паутина, которой он весь опутан. А Салкин заливается, наслаждаясь Зубовой беспомощностью. Он издевательски грозит ему пальцем и кричит, давясь смехом и дурашливо взвизгивая от избытка веселья: «Накажу! Рублем накажу! Пацан!..»

Зуб вконец измучился. Прошла вечность, пока в окне, закрашенном белой краской, забрезжил рассвет. Гимнастерка к тому времени почти высохла. Он решил плюнуть на все и пробираться в вагон.

Тут ему повезло — никто не обратил на него внимания. Вскоре он прямо в ботинках лежал на полке под самым потолком. Пришлось согнуться в три погибели, потому что в ногах стоял ящик, обернутый огромным старым платком.

Пусть ревизоры стаскивают его отсюда, ему все равно. Засыпая, Зуб еще успел подумать, что ни в коем случае нельзя разгибаться. Если спихнет с полки ящик — а вдруг там телевизор! — то ему не сдобровать.


43

Проснулся он от того, что в нос шибануло запахом борща. Спал он по-прежнему скрюченным, но ящика в ногах уже не было. В первое мгновение он ужаснулся: спихнул! Однако тут же сообразил, что если бы ящик загудел вниз, на проход, хозяин не стал бы беречь Зубов сон. А никто не шумел и не стаскивал его для расправы.

Он с облегчением вытянул ноги. Это было и приятно, и немного больно. Больно потому, что позвонки, да и все натруженное тело, словно закостенели в одном положении. И еще ступни словно распухли.

Поезд мерно покачивался. За окном было пасмурно. Проплывали мокрые от дождя придорожные заросли, почерневшие телеграфные столбы.

Запах борща ему не приснился. Внизу звенели ложками, аппетитно хлюпали. Кто-то беспрестанно вздыхал, явно от удовольствия. Время от времени низкий женский голос ворковал:

— Ну, Сергунчик, ну хлебни? Ты только попробуй, а потом захочешь.

— Не захочу! — капризно отвечал Сергунчик, — Там лук плавает.

— Замучилась с ним, — вздыхал низкий голос. — Чем только живет ребенок?.. Ну Сергунчик, ну ложечку. Скажи, ты любишь свою бабушку?

— Не люблю.

— О господи!..

Зуб свесил голову. Запах борща шибанул сильнее. Ели две тетки. Сбоку отрешенно сидел парень в очках, читал книгу. Лет ему было за двадцать. Вся его поза говорила, что он сам по себе и не имеет ни малейшего отношения ни к борщам, ни к чавканию.

Одна из теток — тучная, с бровями, навсегда застывшими в страдальчески-озабоченном изгибе, — старалась впихнуть ложку борща в рот вертлявому мальчику лет пяти. Тот крутил головенкой, с отвращением морщился и катал по дивану заводную машинку. На столике вперемешку лежали раскрошенное яйцо, кусочки печенья, булки, над кусанный кругалик колбасы и другая снедь — все, что, наверно, пытались затолкать в Сергунчика. Зуб облизнул сухие, потрескавшиеся губы.

— Ну, замучилась! — вздыхала женщина и принималась сама хлебать из железкой миски, какие приносят из вагона-ресторана. — А врачи-то — зла на них не хватает! Ребенок, говорят, развивается нормально. Как же нормально, если ничегошеньки не ест? С чего ему развиваться?

Другая тетка не отвечала, ела себе и ела. Была она по-крестьянски деловитая, экономная в движениях и словах. Растянутая, сто раз стиранная кофта некрасиво висела на ее худом теле. Доев, она вылила в ложку последние капли борща. Потом собрала в щепоть крошки хлеба и отправила в рот. Поднявшись с миской в руках, она потопталась в нерешительности и спросила с виноватой улыбкой:

— Где мыть-то, я прям и не знаю.

— Что мыть? — подняла на нее удивленные глаза тучная женщина. — Да кто ж моет? Заберут и так.

Тетка села, поправила на голове простенький белый платок, и с темного ее лица не сходила озабоченность. Она то и дело натыкалась взглядом на немытую миску, и тогда руки ее машинально поправляли платок. Она, видно, всегда его поправляла перед тем как встать и пойти по делам. Парень все читал, время от времени указательным пальцем надвигая очки глубже на переносицу. Надвигая, он косил глазом на соседок, на Сергунчика, и уголки его насмешливо-снисходительных губ вздрагивали. Было похоже, что парень знает и понимает такое, до чего никому за всю жизнь не дойти.

— Ну, Сергунчик, ну, золотко, — ворковала женщина. — Три ложечки осталось, бабушка за тебя все съела.

— Ешь еще.

— Ну, что ты с ним будешь делать! — Женщина в сердцах шлепнула себя по коленке. — Это же наказание, а не ребенок!

Толстая бабка вместе с ее Сергунчиком начинали злить Зуба. Каким надо быть привередливым дураком, чтобы не уплетать за обе щеки борщ и все остальное, что лежит на столике! Разве Зуб позволил бы себе вот так кочевряжиться? Он представил, каким вкусным должен быть борщ, и сглотнул слюну.

— Сергунчик, ну оставь машинку.

— Не хочет мальчик, — не выдержала тетка в кофте.

— Да как же не хочет! Что вы мне такое говорите! — возмутилась на замечание женщина. — Надо же ему чем-то жить. Если не толкать в него, так он и совсем есть перестанет.

Тетка в кофте с недоумением посмотрела на Сергунчикову бабку, но ничего не сказала. Глаза ее снова споткнулись о немытую миску. Поправив платок, она взяла ее и поднялась.

— Водицы-то чай найду?

— Вот неймется, — хмыкнула женщина. — Там, в начале вагона, если уж вам так хочется. — А когда тетка ушла, она сказала, обращаясь к парню в очках: — Деревню сразу видать.

Тот скосил на нее глаза, и уголки его губ дрогнули. Они дрогнули и тогда, когда голод согнал Зуба с полки. Не повернув головы, парень оглядел новоявленного с макушки до пят. Зуб, видимо, по всем статьям был достоин презрения парня в умных очках. И все вокруг, если смотреть сквозь эти очки, было презренно. И даже книга вызывала у него ухмылку и, наверное, раздражала. В книге, должно, не было и близко того, что знал и понимал парень.

— Сергунчик, а яичко будешь? — не унималась женщина. У нее вроде не было в жизни другой заботы, как только натолкать в Сергунчика всякой всячины по самую завязку. — Съешь, миленький, желток. Смотри, какой желтенький — как цыпленочек!

Сергунчик больше вообще не реагировал на уговоры. Ему край как хотелось вытащить из машинки железные внутренности.

— А то мальчику отдам, будешь знать! — пустилась женщина на уловку.

— Отдай! — оживился Сергунчик и приготовился смотреть, как спустившийся сверху мальчик будет поедать ненавистный желтенький желток.

Но ни тому, ни другому удовольствия не доставили. Тогда Сергунчик подскочил к столику, схватил наполовину раскрошенную булку и протянул Зубу:

— Ешь!

— Вот и поговори с ним! — мученически вздохнула женщина, отбирая у внука булку. Брови ее изобразили предельное страдание.

Зуб не выдержал такой пытки. Поднялся и пошел по вагону. Ели почти везде. А где уже не ели, там на столиках лежали горки объедков и скомканная просаленная бумага.

Посторонившись, чтобы пропустить довольную тетку с вымытой миской, Зуб увидел, что в вагон зашеп долговязый человек, в коротком белом халате. Он нес перед собой огромную плетеную корзину.

— Булки, пироги, мармелад, эвкалипт! — монотонно кричал он. — Булки, пироги, мармелад… дай пройти… эвкалипт! Зуб поспешил к нему.

— А зачем эвкалипт? — спрашивали разносчика.

— Простуду лечить, — коротко и безразлично отвечал тот. — Что берете?

— С чем пироги?

— А эвкалипт — это что?

— С рыбой. Растение такое. Что берете?

— Странно, почему именно мармелад и эвкалипт?..

— Все свежее, — отвечал на это разносчик. — Булки, мармелад, эвкалипт!..

В проходе показывались головы. Головы раздумывали, хотят ли они есть. А если не хотят, то можно ли еще чего-нибудь съесть.

Тем временем у корзины собралось человек семь. Дожидаясь своей очереди, Зуб с большим нетерпением присматривал себе пирог. Он хотел именно пирог. Вон тот, который шире и толще других. Как он пахнет! Голова кругом идет.

Странное дело: пузырьки с настойкой эвкалипта покупали все. Иные, осмотрев с недовольной миной булки, пироги и мармелад, требовали только эвкалипт. Даже Зуб смутно почувствовал, что не прочь заиметь такой пузырек, хотя у него не было даже намека на простуду. Но такая добавка к пирогу была бы для него роскошью. Он ткнул пальцем в облюбованный пирог — самый большой, самый поджаристый:

— Вот этот!

— А эвкалипт?

— Эвкалипт не надо.

Он схватил большой мягкий пирог и с трудом удержался, чтобы тут же в него не впиться.

— Рупь десять.

Он не сразу понял, что сказано ему.

— Рупь десять! — строго повторил разносчик.

— С меня? — упавшим голосом спросил Зуб.

— А то с меня, — постно, одной стороной ухмыльнулся хозяин корзины. — С рыбой у нас дорого.

Первая мысль была — положить пирог и взять булку, которая, наверно, раз в пять дешевле. Но он не посмел этого сделать, потому что руки у него были очень грязные. С обреченным видом он выгреб содержимое кармана, отсчитал себе тринадцать копеек, а остальное отдал разносчику. Тот, не считая, кинул деньги в широкий карман халата и двинулся дальше по вагону.

— Булки, пироги…

— Товарищ продавец! — окликнула его женщина с пузырьком в руках. — Сколько раз за день принимать?

Разносчик обернулся и изобразил на своем скучном лице раздумье:

— При болях… Булки, мармелад, пироги, эвкалипт!

— Приготовьте билеты! — донесся строгий голос. С другого конца вагона шла проводница. — Билеты готовьте — контроль. Парень, где твое место? Ты, ты, с пирогом! Где, говорю, сидишь?

— Там, — неопределенно кивнул Зуб.

— Садись на место и жди.

— Проводник, что сейчас будет?

— Проверка будет.

— Я спрашиваю, станция какая?

— Челябинск скоро.

Зубово место вполне определенное — на крыше вагона. Там он и уселся с пирогом в руках.


44

Поезд шел по сибирской земле. Плыли низкие клочкастые тучи. Сырой, холодный ветер хлестал по спине. От вчерашнего тепла остались одни воспоминания. Но Зубу на все это наплевать — он управлялся с пирогом. Он глотал его, едва успевая выбирать рыбьи кости, а которые все же попадали в рот, он их перемалывал крепкими молодыми зубами. Пирог был вкусный и сочный, каких он никогда, кажется, не едал. Но все равно на душе было тяжело, потому что Юрины деньги растрачены глупо и неблагодарно. Узнай об этом Юра, Зуб сгорел бы от стыда за свое тупоумие и нетерпение. Нет, это даже не тупоумие, это жадность, обжорство. Вот дай ему пирог пошире — и все тут! Дернуло же его кинуться с грязными руками! Ведь можно было потерпеть до Челябинска и купить там полбуханки черного хлеба. Ну и камсы какой-нибудь. И сыт, и целый рубль в кармане. А сейчас в кармане бренчит тринадцать копеек. Что на них купишь?

А брюхо ликовало! А настроение неудержимо лезло вверх. Ветер был уже не такой холодный, как сначала, а пробивающаяся желтизна зарослей и перелесков не казалась унылой. Хорошо. Внизу проверяют билеты, а он здесь, и ему дела мало до ревизоров. Зубу представилось, что по вагону ходит тот нервный ревизор с сумкой через плечо, который грозился отвернуть голову. Пусть теперь достанет…

Показался большой город — с дымами, пластавшимися над бесконечными крышами, с улицами, закованными в асфальт, с людьми, не обращавшими на поезд никакого внимания, с автобусами, похожими на неповоротливых разноцветных жуков.

Должно быть, от веселости, которую дал пирог, Зуб осмелел и решил не прыгать на ходу. Висел на торце вагона, ухватившись за скобы, и ждал, когда поезд остановится. На другой стороне проплывал скрежет репродуктора, объявляющего о прибытии пассажирского. Слышались топот по перрону, возбужденные голоса встречающих, отъезжающих и провожающих.

Когда поезд встал, Зуб пролез под вагоном на перрон и бесцельно пошел вдоль состава, глазея по сторонам. Потом вспомнил о карте и пошел искать ее в вокзале. Нашел. На стене были нарисованы ломаные линии железных дорог, кружочки-станции. Выходило, что половину пути Зуб уже одолел. Осталось столько же. Ну, может, чуть меньше. Ничего, теперь выдюжит. Будет ехать без остановок. Хватит с него всяких приключений.

Объявили, что через три минуты поезд тронется. Надо успеть пролезть на другую сторону состава.

Зуб выскочил из вокзала и, прежде чем нырнуть под вагон, огляделся по сторонам — нет ли милиционера. В людской толчее мелькнула фигура, показавшаяся знакомой. Он не придал этому значения. Откуда у него знакомые в этом городе, в такой дали? Наклонившись было лезть под вагон, Зуб все-таки снова поискал глазами ту фигуру. И увидел. На другом конце длинного вокзала двое свернули за угол. Один в сером плаще, а другой в драном пальто и черном берете. Салкин же это!

Забыв о поезде, Зуб кинулся следом. Он натыкался на людей, на чемоданы, на него орали, шипели. Он боялся выпустить из виду эту вертлявую голову в берете. Салкина за углом не оказалось. Тут вообще мало было народа. Зуб пробежал еще много, свернул за какие-то постройки, беспомощно заозирался. Исчез. А может, померещилось? Откуда тут взяться Салкину? Хотя ведь он бродяга. Да и сел на поезд, который шел в этом же направлении. От перрона отходил пассажирский. Надо успеть. Придется садиться со стороны вокзала. Он же решил не делать остановок.

Зуб бросился к перрону и тут же остановился. В закутке между штабелями пустых ящиков, высившихся у приземистого строения из белого кирпича, он увидел Салкина. Тот сидел с каким-то сутулым верзилой на опрокинутых ящиках и с нетерпеливым беспокойством смотрел, как верзила бьет ладонью по донышку бутылки.

— Салкин! — кинулся к ним Зуб.

Тот сначала и ухом не повел, а потом вдруг вскочил как ужаленный.

— Ворюга! — вцепился Зуб в лацканы драного пальто. — Отдавай деньги!

— Ты чо, ты чо, пацан? — забормотал ошарашенный Салкин. — Погоди, разберемся…

— Давай сюда деньги, гад! — орал Зуб и тряс Салкина, как грушу.

— Ты кто такой? — завизжал вдруг Салкин и изо всех сил ударил Зуба по рукам. — Чо к людям пристаешь, пацан? Милицию позвать, да?

Губы у него побелели, в глазах были страх и воинственность.

— Давай деньги! — хрипел Зуб, собираясь снова схватить вора.

Салкин увернулся. Тут же пришлось уворачиваться Зубу — Салкин хотел ударить его ногой.

— Миня, Миня! Чо этот пацан пристает? Дай ему!

Верзила в сером плаще сидел на ящике и хлопал глазами. На его бурой и тупой, вытесанной на манер клоуна физиономии было что-то вроде удивления.

— Миня! Ну чо сидишь?

Салкин схватил ящик и пустил его в Зуба. Тот пригнулся. В следующую секунду Салкин всхлипнул от сильного удара в челюсть. Пока пятился, беспомощно размахивая руками, получил еще один смачный удар, от которого перелетел через опрокинутые ящики. Зуб шагнул к нему, но тут в голове загудело, в глазах сделалось темно — тупорылый обрушил на него свой ядерный кулак. Он ударил так, как бьют молотом ло наковальне.

Зуб упал на колени. Штабели раскачивались и каким-то чудом не рассыпались.

— Ишо? — услышал он над собой и в то же время как бы издалека.

— Миня, теперь я сам! Я знаю…

Удар ботинком в живот согнул Зуба пополам. Он застонал и повалился на бок.

— Молодые люди!

Проблеском сознания Зуб подумал, что этот строгий, ровный голос доносился из станционного репродуктора.

— Молодые люди, не процитировать ли вам соответствующую статью из уголовного кодекса?

Раздался топот, и все стихло.


45

Дыхание возвращалось медленно. Обливаясь холодным потом, Зуб с трудом поднялся и сел на ящик. Перед ним стоял человек в роговых очках, которые старили его молодое лицо. В руках он держал массивный портфель желтой кожи и свернутый плащ. Человек молча наблюдал.

Немного отдышавшись, Зуб взглянул на него исподлобья. Все еще стоит.

— Что, интересно смотреть?

— Не грубите, дышите глубже, — тонко улыбнулся человек, ничуть не обидевшись.

В ушах еще стоял шум. От боли в животе накатывались тошнотные волны. Кружилась голова. Она словно бы разбухла, увеличилась в размерах. Но штабели ящиков и все остальное постепенно становилось на свои места.

Разделались с ним так быстро, что опомниться не может. Это, наверно, и есть тот прием, которым хвастался Салкин — ботинком в живот, и ваших нет. Проклятый ворюга!.. Зуб понимал, что второй раз он вряд ли его когда-нибудь встретит. А если и встретит, то разве сможет отнять деньги? С этим мордоворотом он живо с ним управится.

— Надо заметить, молодой человек, что вам повезло.

Очкастый все не уходит. В чем повезло, интересно знать.

— …Вас били неграмотные хулиганы. Дилетанты, так скыть. Ни одного синяка на лице — определенно повезло. А лицо, что б вы ни говорили, это визитная карточка джентльмена.

Человек поставил портфель и присел на ящик, положив на колени свернутый плащ. Он улыбался Зубу мягко и чуть иронически. Было ему, должно, больше тридцати, но из-за роговых очков и все сорок дашь. Одет модно: серый пиджак с ворсом, коричневые брюки, светло-зеленая рубашка с полосатым галстуком. Волосы гладко зачесаны назад. Артист, наверно. Или даже ученый. По разговору видно. А приехал, конечно, издалека. Зуб подумал об этом потому, что заметил засаленный ворот рубашки.

— Вы так на меня смотрите, молодой человек, будто я вас не выручал, а участвовал в избиении. Несправедливо. Давайте-ка лучше знакомиться. Меня зовут Бронислав Власович. А вас?

— Юрий, — нехотя выдавил Зуб.

— Вот и отлично. Вам уже легче, Юрий?

— Ничего.

Зуб облизнул сухие губы. Болезненная тяжесть, которой было налито тело, постепенно таяла.

— Секунду. — Новый знакомый щелкнул замками портфеля и извлек из него бутылку лимонада. О край ящика он ловко сбил с нее железку и протянул Зубу, — Причащайтесь.

— Спасибо, не надо.

— Ну-ну, Юрий, не стесняйтесь. Пустяки это. Вот так… Речь шла, я понял, о каких-то девидендах. Эти мустанги вас обжулили?

Зуб одним духом высадил почти всю бутылку лимонада. Говорить ему не хотелось. Однако подняться и уйти теперь неловко. Очкастый как-никак выручил его, отогнал алкашей, от которых можно было ждать что угодно. И бутылку лимонада не пожалел. Не молчать же остолопом перед этим солидным и, сразу видать, культурным человеком.

— Тот, что в берете, деньги украл, — нехотя сказал Зуб.

— Украл и вас же избил? Хм… Выходка довольно подлая. И как же этот негодяй провернул свое грязное дело? Сколько он похитил?

— Мы впятером вагоны разгружали.

— Ну-ну, и что?

— По двадцать рублей нам было. А он за всех получил и…

— Ха-ха-ха! — развеселился вдруг новый Зубов знакомый. — Каков, каналья! Примитив жуткий, а поди ж ты! Шильник, чистый шильник! Таких, Юрий, даже в тюрьму неохотно принимают. Их просто бьют. Где вы учились драться?

— Я не учился.

— Не учились? Ага, значит, природные данные. Впрочем, вы успели вручить вашему мошеннику две неплохие визитки, я видел. Ах, Юрий! Мне кажется, вам стыдно быть простачком. Иметь такие умные глаза и не уметь ими пользоваться… Стыдно! Да такую птицу, как ваш грабитель, видно по первому взмаху крыла! Ну ничего, в принципе вам даже полезно пережить такую встряску.

— Что ж тут полезного? — хмуро спросил Зуб, которому никогда не нравились нотации и нравоучения.

— Все великие должны страдать, Юрий. Иначе не быть им великими. Величие страдания. Точнее, величие через страдание. В этом что-то есть, не правда ли? Достоевского читали? Еще прочтете.

Зуб взглянул на Бронислава Власовича, уверенный, что он его разыгрывает. Но лицо его в эту минуту было серьезным.

— Величие через страдание, — задумчиво, с некоторой торжественностью повторил он. — Страдание как огненный предел, в котором благородный металл очищается от шлака. Спешите страдать, молодой человек, ибо за вас пострадает кто-либо другой, и тогда не видеть вам величия.

— Сдалось оно мне, — буркнул Зуб. — Особенно, когда жрать нечего.

— Все великие хотели есть, Юрий, а наедались только перед смертью. Если, конечно, им везло. — На губах Бронислава Власовича снова играла ироническая, снисходительная улыбка. — Ничего не поделаешь, придется и вам потерпеть. Кстати, Юрий, сытость пагубна для мыслящей плесени. Хотите знать почему? Когда вы сыты, организм занят перевариванием пищи. А когда голодны, организму ничего не остается, как переваривать мысли, чувства и выдавать идеи. Не находите?

— Нет.

— Почему же? Ну-ка, ну-ка, уважаемый оппонент!

— Я головой думаю, а не животом.

— О! — удивленно сказал Бронислав Власович.

Он внимательно посмотрел на Зуба и повторил:

— О!.. Как где-то было писано, кажется, у Бабеля, он говорил мало, но хотелось, чтобы он сказал больше. Однако, Юрий, вы пошли зарабатывать свои двадцать целковых не головой, а горбом. Отчего же? Почему бы вам не использовать ваше продолжение шеи?

Зуб промолчал. Ему откровенно не нравился этот интеллигентский треп.

— Хорошо, оставим философскую материю. Скажите, Юрий, почему вы заставляете голодать свой молодой организм? Диета?

— Денег нет, — неохотно ответил тот.

— Ну, вам кругом везет. Подумайте сами, что хуже: отсутствие денег или испорченный желудок. Деньги будут и, уверяю вас, скоро. Желудки же в аптеках не продают. А что, перевелись люди, которые согласились бы вас кормить?

— Я детдомовский.

— Хм… А ваше ФЗО? Надеюсь, повар там жив-здоров и государственное обеспечение не отменили?.. Постойте, постойте, я сейчас проверю на вас свою логику. С поваром наверняка все в порядке. Признайтесь, что вас попросили оставить училище. Скажем, за непозволительную точность удара по чьей-то неопрятной физиономии. Как я убедился, вы это умеете. Вылетев из училища, вы затаили обиду на весь мир, не хотите устраиваться на работу и с тех пор слоняетесь по городу. Что с вами случилось, еще не успели понять, а что будет дальше, еще не придумали. Верно?

— Нет.

— Ну, если я и ошибся, то наверняка в мелких деталях, — самоуверенно сказал Бронислав Власович. — Интересно, в каких?

— Что меня выгнали, это и дураку понятно.

— Благодарю вас, Юрий, — склонил голову Бронислав Власович. — Раньше мне не удавалось так быстро завоевать репутацию дурака.

— Это я так, — немного смутился Зуб. — А работать я хочу, только все документы в училище остались. И что делать, тоже знаю. Я к дядьке еду в Сибирь.

— Вот вы какой, молодой человек. Что ж, сдаюсь. Однако, пойдемте-ка отсюда. Это не наше с вами место, тут, видимо, пьяницы прописаны.

— Мне ехать надо.

— Во сколько ваш поезд идет? Зуб ухмыльнулся и не ответил.

— Ясно: в кармане ни гроша. Надеюсь, сейчас логика меня не подводит?

— Тринадцать копеек в кармане.

— Ну, знаете, вы начинены сплошными загадками, — засмеялся Бронислав Власович, беря свой массивный портфель. — Так скыть, нестандартная личность.

Они вышли из-за построек. Живот уже почти не болел, голова тоже, вроде, в порядке. Легко отделался.

— Мне хотелось бы вам помочь, Юрий.

Зуб быстро взглянул на него:

— Мне уже помогли, хватит.

— Нет, нет, не пугайтесь. Я не отношусь к разряду мошенников, я честно зарабатываю на хлеб.

— А кто вы?

— Фотограф. Скромно, не правда ли?

— Я думал…

— Вы думали, что я какой-нибудь приват-доцент? Нет, молодой человек, я им никогда не стану. С тех пор, как некоторые заинтересованные службы перестали регулировать количество ученых мужей, стан доцентов разросся до неуправляемых размеров. Их слишком много, а я не хочу быть одним из многих. — Бронислав Власович помолчал, улыбаясь про себя, потом заговорил снова: — Впрочем, лет шесть назад, когда я еще не пасся на вольной ниве, у меня была слабость — писал диссертацию. Но я не сошелся с коллегами в некоторых взглядах на науку вообще, и мне пришлось бросить их на произвол судьбы. С тех пор фотоаппаратура стала для меня роднее всяких микроскопов, а портрет рядового обывателя милее самой раззагадочной плесени.

— Вы работаете в этом городе?

— Я буду в нем работать. Столько, сколько он мне позволит. А вообще-то я работаю везде, где бродят изнывающие от безделья обыватели. Они занимают не такие уж малые пространства.

Зуб с недоумением поглядывал на Бронислава Власовича. Тот перехватил его взгляд.

— Вас интересует, как называется организация, в которой я служу? Она никак не называется, поскольку штат состоит из одного человека. С государством у меня нет никаких конфликтов. Возможно, когда нас будет двое, мы придумаем название нашей организации. Скажем, «Портрет а ля филистер». Как вам нравится, Юрий?

Зуб ничего не ответил. Они тем временем дошли до какого-то сквера. Бронислав Власович предложил посидеть на скамейке.

— Я чувствую, Юрий, вас смущает моя любовь к персоне обывателя. Напрасно. Он достоин внимания. Обыватель всегда представлял собой довольно многочисленный разряд народонаселения. Не спорю, психология обывателя примитивна до тоски. Но его карманы набиты банкнотами, и он всю свою сознательную жизнь ломает голову, кому бы их отдать, как покрасивее растратить. Стоит убедить его, что отдать надо не кому-то другому, а именно тебе, и он будет уговаривать облегчить его карманы. То есть, обывателя нужно заинтересовать.

По всему видно, Бронислав Власович из тех людей, которые изнывают, если рядом не оказывается того, кто согласился бы их слушать. Он говорил и, похоже, наслаждался льющимся потоком слов. Зуб же захлебывался в этом потоке, не успевая до конца улавливать то, что говорил его новый знакомый.

— Я нашел способ заинтересовать обывателя, — продолжал Бронислав Власович, — Собственно, я и не искал. Просто давно замечено, что обыватель склонен любоваться собой. Он любуется собой до умопомрачения. Он разглядывает себя в зеркале, в фотографиях, даже в своих детях… Но это все лирика. Я сказал, что хотел бы вам помочь, Юрий.

— Спасибо, не стоит, — чуть заметно усмехнулся Зуб, подумывая, что ему давно пора быть на вокзале, а не выслушивать все эти излияния.

Фотограф, видимо, заметил усмешку или почувствовал, что фэзэушник сейчас уйдет, и заговорил горячо, напористо:

— Вы меня не поняли. Я не собираюсь дарить вам деньги на билет. Вы их честно заработаете, так же, как зарабатываю их я. То есть, без малейшего намека на жульничество. Короче, мне нужен помощник примерно на три месяца. Но если мы будем устраивать друг друга, то наш контракт можно продлевать сколько угодно. На съемки мы будем ходить вместе. На вашей совести будет приготовление растворов, некоторые операции, связанные с ножницами и еще одна маленькая, но очень важная обязанность — доставка фотографий заказчику. Жилье найдем — комнаты сдают в любом уважающем себя городе. Это, — Бронислав Власович притронулся к замызганной Зубовой гимнастерке, — это мы заменим нормальной одеждой. Через три месяца у вас будут деньги в любой конец нашей просторной отчизны.

— Мне надо ехать, — мрачно сказал Зуб.

— Позвольте, Юрий! — Бронислав Власович даже растерялся от такого упрямства. — Я туманно выражался?

— Ничего, нормально.

— В чем же дело?

Зуб посмотрел прямо в глаза своему новому знакомому:

— Я не хочу.

— Вы же говорили, что хотите работать!

— Говорил. А так не хочу.

— Но что вас смущает? — начал терять терпение Бронислав Власович. — Мы заключим договор с фотоателье, вы честно будете зарабатывать на хлеб, причем, вашему заработку позавидует любой из ваших товарищей по ФЗО. Вы на кого учились? На токаря? Ему нужно три смены за станком стоять, а вы столько же заработаете за день. Я вам предлагаю совершенно честную работу и совершенно честные отношения между нами. Наконец, со мной вы освоите выгодную профессию фотографа. Это вам не землю копать.

Зуб поднялся со скамьи.

— Подождите. Вы говорили, у вас нет документов. Кто же вас возьмет на работу, кроме меня?

— Документы пришлют.

— Подумайте хорошенько, Юрий, Вы мне понравились, только поэтому я предлагаю вам хорошее дело. При желании я мог бы найти себе десяток помощников. Но мне нужны вы.

— Нет, я пойду. До свидания.

Зуб двинулся из сквера.

— Стойте!

Что еще надо этому фотографу?

— Я вижу, Юрий, вас не уговорить, — с улыбкой подошел к нему Бронислав Власович. — Ладно, оставим. Я не обижаюсь на вас. Вы даже больше стали мне нравиться. Возьмите вот, пригодится.

Он протянул Зубу десятирублевку.

— Зачем? — растерялся Зуб. — Мне не надо.

— Ну, вы уж совсем… Берите, берите, — снисходительно улыбался Бронислав Власович, — И — попутного ветра.

— Я не возьму.

Зуб повернулся и пошел вон из сквера.

— Чистоплюй! — услышал он за спиной резкий, озлобленный голос и с трудом узнал в нем голос фотографа. — Молокосос и чистоплюй! Ты еще вспомнишь обо мне, землекоп несчастный!

Уже выходя из сквера, Зуб оглянулся. Бронислав Власович стоял посреди усыпанной желтыми листами аллеи, в задумчивости глядя на свой массивный портфель желтой кожи.


46

Нет, с него хватит прохиндеев! Прохиндеев с ножами, прохиндеев с фотоаппаратами. Сколько их на свете? Почему все эти прохиндеи липнут именно к нему, к Зубу?.. Вообще-то ясно почему. Потому что Зуб — свободно болтающаяся личность. Нерабочая личность. Отбился от своих, вот и… Если бы он работал, положим, в бригаде Ермилова, разве пристал бы к нему Салкин или Паня, или этот фотограф?

Отбился. Хороших людей искать надо. К ним надо прибиваться.

На душе была та же хмарь, которая висела над городом. В одной гимнастерке, под которой даже майки нет, Зуб основательно продрог. Оглядевшись по сторонам, он увидел вдали над крышами стрелы башенных кранов. На одной стреле трепетал на ветру красный флажок. Зубу подумалось, что краны — это как бы маяки. Они безошибочно указывают, где есть хорошие люди.

С вокзалом он решил повременить часок. Ноги как бы сами собой повернули туда, где алел флажок. Зуб не мог отделаться от мысли, что там работает бригадир Ермилов. Ну, если не он лично, то такой же правильный мужик, как Ермилов.

Шел он нерешительно, не понимая толком, почему ноги повернули в город, если ему следует идти на вокзал, Посмотреть? Ему что, делать больше нечего, как только смотреть на стройку? Пока в животе что-то есть, надо ехать, а не прохлаждаться. Надо забраться куда-нибудь в топливный отсек и ехать, покуда терпится. На этом пироге далеко можно уехать.

Ноги же продолжали упрямо вести в обратную от вокзала сторону. И Зубу ничего не оставалось делать, как сознаться самому себе, что дорога снова стала его страшить. Одолел только половину пути, а что с ним было, чего натерпелся!

Сначала робко, а потом все с большей надеждой Зуб стал думать, что его могли бы взять на работу и без документов. Если возьмут, он сразу напишет в училище и затребует все свои бумаги. А к дядьке он обязательно поедет. Весной, например, когда получит разряд. Только уже человеком поедет, со специальностью, а не шалтай-болтай.

Кран склонился над большой коробкой кирпичного здания, выведенного до первого этажа. Стрела застыла, держа на тросах поддон с кирпичом.

— Майна! — крикнул крановщице коренастый рабочий, стоящий на лесах, и поддон стал послушно опускаться.

Наблюдая за краном, Зуб обдумывал, как попроситься на работу, с чего начать. Конечно, пойдут расспросы, а это хуже, чем если бы сразу отказали.

Не уверенный, правильно ли он делает, Зуб поднялся по трапу на внутренние подмости и остановился у выведенной до метра перегородки. Десяток каменщиков — мужчины и женщины — выкладывали стены красным кирпичом. На Зуба никто не обратил внимания. Занятой народ, чего там…

— Волков, переходи на простенок, хватит пирамиду городить! — крикнул тот самый коренастый рабочий.

Загрузка...