Бушлат на лавке. Старуха навалила на него всякого тряпья. Ну и черт с ним, с бушлатом! Может, в Сибири сейчас не так уж холодно.
Паня не сводил с Зуба прищуренных глаз. Догадавшись, видимо, о его намерении, подошел к двери и задвинул тяжелый засов. Повернувшись, он сказал с недоброй усмешкой:
— Я, Юра, кулаком гвозди забиваю. Хошь, покажу. Железо! — Он сжал довольно крупный кулак и показал в воздухе, как будет забивать гвоздь. — Стукачи не выживают, можешь верить. А кто разряд по бегу имеет, тому пику под левую лопатку.
«Придется повременить, — угрюмо подумал Зуб. — Выжду подходящий момент и… А то целым отсюда не уйдешь».
— Ладно уж, дам полкуска, — проскрипела наконец старуха. — Кровопивец ты, Панька, вот ты кто.
— И еще два червонца накинешь, — не глядя на нее, бросил Панька. И Зубу: —Ну чего ты, шкетик, шебуршишься? Сегодня провернем одно дело, а завтра я тебе сам билет куплю. Человеком поедешь, в купейном. А то с четырьмя рублями в Сибирь собрался, дурак!
— А я говорю — полкуска! — оторвалась от чемодана старуха. Голос ее стал вовсе скрипучим, плаксивым. — Харчи мои жрут, в хате моей пьют да блудят и меня ж обирают! Эх вы, кровопивцы! Чита как меня на прошлой неделе оплел с котлами! Котлы-то не ходют, трояка за них не дают!..
— Ладно, ладно, заныла, карга! — скривился Панька. — Тебя оплетешь, как же. Сама любого облупишь и не улыбнешься. Давай свои полкуска.
Старуха резво, словно по команде отвернулась к печи и стала нашаривать у себя под замызганной кофтой. А Панька не сводил с нее прищуренных нехороших глаз и покусывал в раздумье губы. Скоро старуха сунула ему в руку скрученные трубочкой бумажки.
— Обирают, кровопивцы, — жалобно скрипела она, с беспокойством глядя, как Панька прячет ее деньги в задний карман штанов. — Все им мало…
— Заткнись, карга, а то еще стребую!
— Креста на вас нету! Что на Чите, что на тебе.
— А твой-то крест где, старая? Профукала? Черту за червонец уступила?
— Не бреши попусту! — повысила голос старуха. — Мой крест при мне, на вот, глянь! Тьфу на тебя, Панька!
Старуха плюнула себе под ноги и крест показывать раздумала. Вместо этого она достала из ящиков большой мешок и начала заталкивать в него содержимое чемодана. А Панька вдруг развеселился, стал посмеиваться над старухой. Ему, как видно, нравилось ее подначивать.
— Слышь, карга, куда тыщи свои будешь девать? Или с собой в могилу утащишь?
— Будет брехать! — зыркнула на него старуха. — Нашел, у кого тыщи. Разломал бы вон лучше.
Она спихнула на пол пустой чемодан.
— Ломать — не строить! — весело сказал Панька, и под его сапогами затрещал чемодан, который совсем недавно красовался в синем чехле.
Через минуту черный печной зев проглотил обломки. Паня затолкал в него книги, обрывки бумаги, пустые картонки и все это поджег.
С печи донеслось натужное кряхтение и возня. Медленно показалась седая до белизны голова с редкой растрепанной бороденкой. Она обвела водянистыми глазами избу и остановила их на Зубе. Взгляд этот не выражал ничего — пустота. И она, пустота эта, была жутковатой. Словно не человек смотрит, а нежить какая. Может, и правда домовой? Ошарашенный всем случившимся, Зуб не очень бы удивился, окажись старик настоящим домовым. В этой хибаре все может быть.
Белый старик поманил Зуба длинным высохшим перстом. Тот, сам того не желая, покорно подошел к печи, не смея оторваться от водянистых глаз. Палец медленно согнулся и трижды не очень больно постучал костяшкой по Зубову лбу. Потом голова так же неторопливо, с покряхтыванием, скрылась в тряпье на печи.
Зуб с недоумением оглянулся на Паньку. — Это он с тобой шутит, — усмехнулся тот. — Домовые все так шутят. Был домушник, стал домовой… Не обращай внимания.
Завязав обрывком мешок, старуха сняла со своей цыплячьей шеи ключ на тесемке. Отодвинув к стене расшатанный стол, который стоял на крышке подполья, она отомкнула огромный амбарный замок. Крышка была массивная и тяжелая.
— Помочь, карга? — ехидно спросил Панька. Старуха испуганно глянула на него и полезла в подполье, увлекая за собой мешок и бормоча что-то о «помощничках», которых никак черт не приберет. Прежде чем исчезнуть, она подозрительно огляделась, приговаривая:
— Упаси, господи, рабу твою…
И уж потом закрыла за собой люк.
— Нет, не упасет, — недобро усмехнулся Панька. — Она бога на черта променяла. Теперь не упасет.
Он задумчиво посмотрел на закрытый люк и сказал:
— Слышь, шкет, если за ней туда полезть, у нее разрыв сердца случится. От жадности. Она теперь не вылезет, пока всю кубышку не пересчитает.
Кто-то стал бухать в дверь.
— Эй, карга, чего заперлась? — донесся грубый голос.
Панька кинулся открывать.
— Кореша! Чита со Стаськой, — не то с радостью, не то с беспокойством сказал он. — Мировые мужики, сам увидишь.
Вошли два парня. У одного, высокого и сутулого, было какое-то обезьянье обличив. Зуб сразу смекнул, что это и есть Чита. Лоб у него чуть шире школьной линейки, близко посаженные глаза смотрели откуда-то из глубины, как из засады, а нижняя челюсть занимает добрую часть вытянутого лица. Другой — невысокий, коренастый. Наверно Стаська. Был он вареный, словно трое суток не спавший, имел лицо из тех, которые и с десятого раза не запоминаются — широкое, расплывчатое.
— Кто такой? — строго спросил Чита, кивнув в сторону Зуба.
— Хороший парень, в Сибирь навострился, — ответил Панька с преувеличенной оживленностью. Он снова задвинул засов. — Помог тут мне багаж доставить. Надежный мужик.
Чита и Стаська мерили Зуба недружелюбными взглядами, а Панька все тараторил — рассказывал, что знал о нем, упирая на то, что «мужик надежный». Чита будто и не слушал его.
— На чём работаешь? — спросил он Зуба. Тот захлопал глазами, не зная, что ответить.
— Ясно, — презрительно покривил губы Чита. — Надежный… Тебе, Паня, в детский садик надо. Воспитательницей. Любишь ты это дело — сопли фраерам утирать.
— А что? — заоправдывался тот. — С ним в самый раз вагоны бомбить. Он же в фэзэушном, на него и внимания…
— Дура! — резко сказал Чита. — А если твоего фэзэушника захомутают? Он же, как ягненок, расколется!
— Кто, этот?! — будто бы возмутился Панька. — Да он…
— Заткнись, падла! — заревел вдруг Чита. Подойдя вплотную к Паньке, он тихо, почти ласково спросил: — Ты помнишь своего Леника-грамотейчика которого? Ну-ка, вспомни Леника, параша камерная. Может, ты по лесоповалу стосковался, а? Может, думаешь, мы со Стаськой мало баланды там похлебали?
— Чита, Чита, — бормотал побледневший Панька. — Леник же совсем другое, Леник же псих был, больной…
— Так я сейчас сделаю, что ты тоже больной будешь, параша вонючая.
— Чита, ну кончай, — пятился в угол Панька.
— Так вот, паскуда, Случись чего-нибудь такое, я тебя первого пришью, — наступая на него, по-прежнему мягко и негромко продолжал Чита, и от этого его ласкового голоса у Зуба вдоль позвонка забегали мурашки, — Все ясно, Панечка? Вопросиков ко мне не поимеете?
— Не поимею, — выдохнул Панька и обмяк.
— Может, ты хочешь поинтересоваться, больно это будет или нет? — не отставал Чита.
— Не хочу.
— Вот так, Панечка. Слово ты мое знаешь, Ну-ка скажи, знаешь или нет.
— Знаю.
— Какое оно слово, а?
— Да знаю, Чита!
Стаська все это время стоял столбом и не проронил ни слова. Он только перескакивал своими сонными глазами с одного на другого, не поворачивая головы. Длинные его руки висели так, словно были непомерно тяжелыми и тянули вниз.
Чита вроде успокоился, оставив Паньку в покое. Но вдруг он молниеносно развернулся к Зубу, сгреб его одной рукой за грудки и рванул на себя. Стрельнула куда-то пуговица.
— Ну, фр-раер, гляди! — задышал он в лицо. — Если что, из могилы выну!
Он еще некоторое время держал в пятерне гимнастерку, и Зубу становилось трудно дышать. Глаза у Читы были ледяные, в руке чувствовалась страшная сила.
Панька, по всем приметам, хорошо знал цену обещаниям Читы. Он все не выходил из угла, стоял бледный, съежившийся, даже слегка передернул плечами. Потом все же решился нарушить тяжело нависшую тишину.
— Мужики, тут это… дело такое, — сбивчиво заговорил он, когда Чита разжал, наконец, пятерню и устало сел на лавку. — Тут одна дамочка два пузыря коньяка послала, очень просила принять. А то, грит, разобижусь. Хи-хи…
Он преувеличенно весело засмеялся, достал из-под лавки бутылки и ловко раскупорил одну за другой. Покосившись на них, Чита презрительно бросил:
— Интеллигенция вшивая… Где карга?
Панька указал глазами ча крышку подполья. Чита поднялся с лавки и стал на крышку. Криво усмехнувшись, он тихо, неразборчиво сказал:
— Уютно ей там будет, если что. Зажилась, грешница…
— А куда багаж будем носить! — спросил Панька.
— У нее там и без багажа хватает.
Снизу послышался нетерпеливый стук. Чита сошел с крышки, которая затем медленно поднялась. Из темного квадрата показалась косматая старухина голова и горб. Пахнуло свечной гарью.
— Чего, сатана, на крышку стал? — заорала она и смачно выругалась.
— Ты там была, что ли? — притворно удивился Чита. — И чего ж ты там, карга, пряталась? За тобой же еще не пришли.
— Она того… репетирует.
— Не ваше собачье дело до моей кошачьей жизни! — отрезала старуха.
Она поставила на пол миску с дряблыми огурцами пополам с квашеной капустой, и стала вылазить на свет божий. Пока она запирала подполье на пудовый замок, парни расселись за столом. Чита разлил коньяк в пять стаканов.
— Чего стоишь, шкет? — строго прикрикнул Панька на еще не пришедшего в себя Зуба. Он, видимо, желал показать Чите, как впредь будет обращаться с этим фэзэушником. — Особое приглашение требуется? А то я те щас сделаю реверанс!
И он глянул на Читу — как, мол, я его? Только тот и внимания не обратил на Панькины старания.
— Я не хочу, — сказал Зуб и не узнал своего голоса.
Тогда Чита медленно повернулся к нему всем телом и молча указал на место за столом. Взгляд у него был такой, что Зубу и в голову не пришло ослушаться.
Он сел на лавку, оказавшись между Панькой и Стаськой. Старуха, торопливо вешая на шею тесьму с ключом, примостилась рядом с Читой. Глаза ее не отрывались от стакана, голова уже не тряслась, а ходила ходуном. Как только Чита, а за ним и остальные потянулись к стаканам, она схватила дряблой лапкой свой стакан и стала торопливо пить мелкими трудными глотками, роняя капли коньяка на кофту. Глаза ее сразу заслезились, и слезы, блеснув, пропадали в густой пахоте морщин.
Чита управился со своим коньяком в три глотка. Выпил и презрительно сплюнул в сторону: интеллигенция… Панька со Стаськой и старуха тоже руками полезли в миску. А Чита не закусывал. Он молча уставился покрасневшими глазами на Зуба, небрежно и насмешливо приподняв верхнюю губу. Зуб понимал, что ему сейчас надо взять стакан и выпить. Но не мог. Чувствовал, что его вырвет. А лицо Читы багровело, и только массивная нижняя челюсть оставалась прежней, даже казалась бледнее обычного.
— Фр-раер, — выдавил он и кивнул на стакан. — А ну!
Зуб взял стакан, налитый чуть не до краев. Он много бы отдал, чтобы не пить эту гадость.
— Н-ну! — рявкнул, будто с оттяжкой ударил Чита, и все стали с интересом смотреть на Зуба.
Тот поднес стакан ко рту. В нос шибануло острым и вонючим, заставило передернуться так, что из стакана плеснулось немного на штаны.
— И-и-и, — противно захихикала старуха и потянулась к Зубову стакану. — Дай сюда, добро тебе переводить…
Чита, не глядя, треснул ее по лапке и снова прорычал:
— Фр-раер!
— Ну, сосунок, врежь! А то он тебе промеж глаз врежет!..
Выбора не было. Зуб решительно приложился к стакану. Огненная горечь разлилась во рту и стала проваливаться в глотку раздирающими комками. От стекающего во внутрь огня в желудке как будто начался пожар.
— До дна! — грохнул Чита кулаком по столу. Слезы застили глаза. Стакан опустел, а Зуб не мог ни вздохнуть, ни выдохнуть и мучительными усилиями удерживал в себе тошноту.
Кое-как он перевел дух, и старуха, продолжая хихикать, залепила ему разинутый рот перекисшей капустой. Зуб стал жевать. Дурнота второй волной поднималась к гортани, и он снова ее сдержал. Перед глазами начало плыть сначала медленно, потом все быстрее, уши словно ватой заложило.
Он почти неосознанно жевал и жевал все, что попадало под руку. И челюсти, и желудок, и все тело делались чужими, и руки переставали слушаться его. Так странно и дурно ему еще никогда не было. Но он ел и ел, потому что желудок требовал разбавить чем-то отравное пойло.
— Во дает, сосунок! Во лопает! — словно издалека донесся до него Панькин голос.
— Трескай, малый, трескай, — подсовывала ему миску с пшенной кашей раскрасневшаяся, развеселившаяся старуха. — Трескай тут, там не дадут.
— Там тоже дают — пайки. Га-га-га!..
Зуб пытался сообразить, где это там, но мысль ускользала. Наконец понял: в тюрьме. «Сволочи! — пьяно подумал он. — Их бы сейчас одной очередью из автомата…» Он стукнул кулаком по столу.
— Не буянь, фраер, — проворчал Чита. — В рожу дам.
— Лежу на нарах, как король на именинах, и пайку серого стараюсь получать, — запел Панька и смолк. Видать, еще не выбрал свою норму — не пелось ему.
Перед глазами колебались лица, мельтешил ощеренный гнилыми пеньками старухин рот, куда-то уплывало и никак не могло уплыть обезьянье обличие Читы. А в желудке лежал тяжелый угловатый булыжник, и становилось все труднее удерживать его там. Булыжник ворочался, ему было тесно, он искал выхода.
— Чита, Панька, сволочи! — раздался над самым ухом женский голос. — Что ж вы без меня пьете?
Зуб беспомощно запрокинул голову и увидел расплывающееся, нерезкое лицо с ярким пятном посередине — накрашенными губами. Потом различил черные перехваченные желтой лентой волосы.
— Фроська, так тебя и этак, не боись, щас повторять будем!
— А кто это такой молоденький? — заворковало лицо, приближаясь к Зубу. — Это кто у нас такой хорошенький да пригоженький?
— Куси его, Фроська, куси! Га-га-га! Необъезженный лошенок-то. Куси его!
— Она не упустит, объездит! О-го-го!
— Ладно вам, кобели! Все одно на уме! — прикрикнула на ржущих Фроська. — Они тебя обижают, да? Ух ты, махонький, хорошенький, фазанчик! — засюсюкала она. — Я не дам тебя обижать. Фроська любит маленьких.
Она подсела к Зубу, притянула его к своему пышному, пахнущему духами, потом и полынью телу и погладила по вихрам. Уплывая все дальше в туман, Зуб клонил голову к ее мягкому плечу, и становилось ему лучше от этих Фроськиных ласк и сюсюканья.
— Зачем опоили фазанчика? Ах, этот нехороший Чита! Ах, этот подонок Панька!
— Кончай выдрючиваться, Фроська, — буркнул Чита, — Мужики, на бочку!
— С дам не берем! Дамы пьют задарма! На стол полетели три бумажки.
— Ты, фраер!
Зуб поводил по столу осовелыми глазами, потом полез в карман и неверной рукой выкинул все, что выгреб.
— Я ж говорю, свой мужик! Все ведь отдал, я знаю.
— Ничё, сегодня ночью зашибет… Или я его зашибу. Стаська без слов смел со стола деньги и двинул на выход.
— Хватит ему пить, не давайте больше фазанчику, — заступилась за Зуба Фроська. — Не слушай никого, не пей больше. Видишь, позеленел аж весь. Пойдем, миленький, я тебя уложу… Ой, да ты вырвать хочешь! Скорей на двор, скорей, миленький!
Она подняла Зуба за безвольные плечи и потащила из хибары на вольный воздух. Сотрясая тело, камень рвался из желудка упругими толчками.
— Фроська! — глухо окликнул Чита. — Смоется — шкуру спущу!
Зуб споткнулся о порог, и тут его начало выворачивать наизнанку.
— Ох, и свинья ты, миленький! — отряхивала руку Фроська. Она волоком оттащила Зуба подальше от крыльца. — Ну ничего, фазанчик, поблюй, легче станет.
Зуба корежило, как припадочного. По телу пробегали судороги, дрожали и подкашивались ноги. Выпучив глаза, он хлестал в бурьян, и ему казалось, что вслед за этими мучениями придет смерть.
Предательски отравленный желудок очистился от несусветной гадости, а его все дергало, все сотрясало, пока он не покрылся холодным, липким потом и не обессилел вконец. Он застонал, и стон этот похож был на рычание. Отойдя от изгаженного бурьяна, измочаленный Зуб повалился на землю.
— Миленький, пойдем в избу, — затормошила его Фроська. — Ну-ну, вставай!
Он попытался подняться, но снова перехватило дыхание, начало дергать и корежить с прежней силой. Было это так мучительно, что пальцы бессильно заскребли землю. Внутренности, казалось, не выдержат, оборвутся, и их выворотит наружу. Задыхаясь, Зуб отплевывался чем-то зеленым.
Над ним остановился Стаська с бутылками в руках. С минуту он смотрел на Зубовы корчи. Потом оттопырил край верхней губы, оскалив железные фиксы, тронул Зуба тупым ботинком, как бы примериваясь для сильного удара. Но удара не последовало.
Сколько-то времени Зуб лежал распростертый, трудно, прерывисто дышал и клацал вязкими, до одури противными зубами. Внутри было холодно, гадко и пусто, как в прелом дупле. Башка разламывалась на части.
Фроська кое-как подняла его, приставила к стене сарая, велела низко наклониться и вылила ему на голову полведра воды. Череп сдавила острая боль. Но в глазах стало проясняться, хоть мир и был еще чересчур подвижен и расплывчат.
Зуб потаращился на Фроську, пока в глазах не установилась резкость, и сказал заплетающимся языком:
— Фроська, ты хорошая.
Голос был слабый, сдавленно-стонущий.
— Хорошая, миленький, хорошая, — усмехнулась Фроська и вздохнула. — Была хорошая, да уж давно кончилась.
— Нет, ты хорошая! — с пьяной настойчивостью повторил Зуб. — Ты в тыщу раз лучше их.
— Ладно, фазанчик, пойдем в избу, я тебя уложу. Под потолком шевелились пласты табачного дыма. На столе добавилось пустых бутылок.
— Фроська, паскуда, пей! — протянул полный стакан водки Чита, плеснув себе на руку. — Пей, поминай свою проклятую душу!
Покачиваясь, Зуб повернулся к нему и угрожающе, как ему хотелось, произнес:
— Она н-не паскуда! Она хорошая!
— О-хо-хо! — взорвалась изба. — А-ха-ха!
— Уже объездила! Ну, Фроська! Ну, стерва!
— Это вы стервы! — истерически заорал Зуб срывающимся голосом, и смех оборвался.
— Но, ты, фраер! — грозно приподнялся над столом Чита. — На кого пасть растворяешь? Счет зубам потерял или как?
Старуха дернула Зуба за рукав, и он плюхнулся рядом с ней на скамью.
— Чего гаешь, малый? — заскрипела она ему на ухо. — Язык тебе не помощник, коли задом думаешь. Прикуси язык-то. Чугунком варить надо, а потом уж гаить.
И она, как недавно белый старик, постучала его по лбу костяшкой пальца.
— За Фроськину волю, за проклятую долю! — крикнула Фроська и опрокинула в себя стакан водки.
Зуба передернуло оттого, как лихо она это проделала. А та покривила крашеные губы, покрякала себе в рукав и стала закусывать.
— Фроська, зачем ты пьешь? — с болью спросил Зуб, скользя глазами за ее уплывающим лицом. — Ну зачем?..
— Пьется, миленький, вот и пью, — безразлично сказала она, хрумкая огурцом. — Чтоб везде одинаково горько было — и внутри, и снаружи.
— Нельзя так, Фроська, — совсем как старуха проскрипел Зуб, потому что его стали душить слезы. — Ты… хорошая… Ты…
У Зуба перекосило мордаху, слезы щекотно побежали к губам.
— Заткнись, миленький, — с горечью, не грубо сказала Фроська, выдавливая сок из остатка огурца. — Заткнись, апостол чертов.
— Осенний знойный ветерочек,
Зачем ты так дуешь холодно,—
гундосо запел вдруг Стаська, раскачивая над столом свешенную голову. На второй строчке голос его стал какой-то стариковский, надтреснутый, будто навек простуженный.
А Зуба душили слезы жалости к Фроське, к себе, ко всем, кому на свете плохо. И Фроська не унимала его, считая, видимо, что эти, хоть и пьяные, но чистые слезы по праву принадлежат ей. А может, она сама плакала этими Зубовыми слезами, потому что ее загрубелая и затасканная душа давно разучилась это делать. Она плакала его слезами еще и потому, что была женщина, потому что натура ее все же не могла обходиться без слез.
— Гуляй, моя детка, на свободе,
А мы за решеткой все равно, —
подхватили Панька со старухой.
Слезы прошли так же внезапно, как начались. И жуткое безразличие нахлынуло на Зуба. Оно смяло его, сгорбило, сделало маленьким и тщедушным, и даже странно ему показалось, что он еще достает ногами до пола.
Зуб слез со скамьи, доковылял до угла и, кинув бушлат на бурый, сто лет не мытый пол, рухнул на него как подкошенный.
А хибара рыдала дурными голосами, в которые вплелся теперь и Фроськин голос:
— …Не плачьте, глазки голубые,
Не плачьте, не мучайте меня…
Упав на бушлат, Зуб стремительно полетел в тартарары, кувыркаясь легко и бестелесно. И был этот полет длинным до жути, и чтобы проверить, не летит ли он на самом деле, Зуб больно стукнулся головой о пол. На мгновение полет прервался, а потом его снова понесло, понесло… Слова песни вытягивались в монотонный вой. Наконец все захлестнула чернильная темь. Зуб потерял сознание…
Очнулся он от невыносимой тяжести и тишины. Фроська навалилась на грудь расплывшимися телесами и гладила Зуба по голове.
— Тебе плохо, фазанчик? Плохо? — дышала она ему в лицо душным водочным зноем. — Чего ты стонешь, миленький? Поспи еще, поспи. Вишь, желтый какой.
Зуб застонал, с трудом повернулся на бок. И от этого снова стал проваливаться, кувыркаться, делаясь невесомым.
Потом наступило пробуждение. Было оно тяжелым — с чугунной головой, со страшной ломотой во всем теле и пересохшим, шершавым ртом. В хибаре разговаривали Чита и Панька. Но сначала Зуб не воспринимал смысла слов.
Он чуть приоткрыл глаза. Керосиновая лампа на столе сеяла блеклый свет. Чита и Панька сидели друг против друга и ели кашу прямо из чугунка, сдабривая ее матюками, которые сыпались через каждое слово. За окном стояла темень. Значит, проспал Зуб весь день.
— …С контейнерами они теперь за будкой ставят, — говорил Панька.
— Чего это за будкой?
— Откуда я знаю. Ставят, и все.
— Ладно, нам лучше. Если и сегодня туда поставят, то дело выгорит.
— Кто бомбить будет?
Чита помолчал, громко чавкая, потом ответил:
— Я думаю так: мы со Стаськой стрелков пасем, а ты с Фроськой и этим фраером — шмонать.
Они какое-то время ели молча. Потом Чита глухо и угрожающе сказал:
— Ну, Паня, гляди у меня! Пустит слюни — я и тебя не пожалею.
— Да ладно, — обиженно протянул Панька и швырнул на стол ложку. — Сказано ж было… Куда он теперь денется?
— Куда денется! — передразнил Чита. — Пока он рыло не замазал, глаз чтоб не спускал!
Чита снова громко зачавкал, а Панька, чтобы, видимо, переменить неприятный для него разговор, спросил:
— Куда карга смылась?
— На вокзал пятаки сшибать поковыляла. — Чита помолчал и тихо, так, что Зуб не все разобрал, добавил: — Пусть, ведьма, сшибает… нам сгодятся…
Панька в ответ зловеще хохотнул, а Зуб вспомнил, как Чита стоял на крышке подполья и, ухмыляясь, говорил, что грешница зажилась.
От страшной догадки его кинуло в пот: хотят убить. Выждут время, и старухи не станет. Как же сообщить, как дать весть милиции?..
Чита отпихнул от себя чугунок, вздохнул и сказал с задумчивой мечтательностью:
— Обрыдло мне, Панечка, в этих дурацких Лисках. Разворота тут нету. В большой город, Панечка, хочу.
— В большом городе — лафа, — согласился Панька. — Помню, в Таганроге…
«Главное — вида не подавать, — решил про себяЗуб. — А то живым отсюда не выберешься. Пойду с ними, а там выберу момент, и поминай как звали».
— …В Таганроге лафа была. В Харькове тоже правильно шмонали, пока не накрыли в малине.
— Дундуков всегда накрывают.
— Чо дундуков! Ты ж не знаешь, как дело было. Вошли Стаська и Фроська.
— Вы все обжираетесь? — громко сказала Фроська. — А чего это фазанчик до сих пор дрыхнет? Опоили мальчика, гады!
— Фраер! — позвал Чита, но Зуб не пошевелился. — Стаська, ну-ка!
Стаська с готовностью шагнул в угол, и Зубу в бок впился его тупой ботинок. На несколько секунд перехватило дыхание. Зуб открыл глаза, делая вид, что не понимает, где он и что с ним. А в душе у него накипала злость на всю эту шваль, особенно на вареного Стаську. Прямо руки зачесались смазать ему по сонной физиономии. Так бесцеремонно и безнаказанно Зуба еще никто не бил, да еще ботинком.
— Пить надо меньше, сосунок! — гоготнул Панька. — Вставай, пожри, что осталось.
Пошатываясь, Зуб поднялся с полу. Он в эти минуты не чувствовал никакого страха перед Читой и его шантрапой. Страх вытеснила злость. И если бы Стаська не отошел в другой угол хибары, он, наверно, врезал бы ему от всей души.
Чита подмигнул Зубу:
— Что снилось, фраерок? Давай, наверни пшёнки да на дело надо идти. — Он прищурился и спросил с угрожающей ухмылкой: — А может, не желаешь? Так ты сразу скажи, не стесняйся. Люди свои, обмозгуем полюбовно… как тебе потроха проветрить.
При этих словах Чита молниеносно махнул рукой, и у ног Зуба в пол воткнулся неизвестно откуда взявшийся нож.
— Ну чего ребенка пугаешь, Чита? — нерешительно завозмущалась Фроська. — Не бойся, фазанчик, это он так…
А Зуб и не боялся. Может, спросонья, а может, от нахлынувшей на него решительности, но он даже не вздрогнул. Несколько секунд он в задумчивости смотрел на нож. Потом наклонился, выдернул его из половицы и потрогал лезвие.
— Острый, острый, — заверил Чита и гоготнул. — Будь спокоен.
В детдоме Зуб искромсал все доски в дальнем углу забора — учился метать нож. Рука должна хорошо помнить бросок.
Неожиданно для самого себя он коротко размахнулся. Нож сверкнул над столом и со звуком «вау-у» глубоко ушел в дощатую стену хибары.
Панька удивленно присвистнул. Фроська ахнула:
— Ой, фазанчик!
Стаська, кажется, никогда ни на что не реагировал. Он тупо смотрел на происходящее, и руки у него висели как привязанные. Чита же на нож даже не взглянул, а сразу сказал деловым тоном:
— Понял, фраерок, вопросов не имею. Значит, ты это… по-быстрому порубай, и мы пилим на станцию. Панька! Чо шары выкатил? Дай рассолу человеку! Фраерок, а может, ты того, опохмелишься?
Зуб с отвращением замотал головой. Для него было противным одно упоминание о выпивке. Голова еще кружилась, внутри было пусто. Казалось, при каждом выдохе живот прилипает к пояснице. Во рту гадко до пошлости.
Панька не посмел ослушаться Читу. Он неторопливо черпнул из какой-то кастрюли кружкой и поставил ее на стол.
— Это у него случайно, — сказал он с кривой усмешкой.
Удивляясь собственной смелости, Зуб решительно и даже грубо потребовал:
— Дай нож!
Панька поколебался, раздумывая, не дать ли ему сразу по физиономии. Но Чита… Натянуто ухмыльнувшись, он выдернул из стены нож и протянул Зубу. Тот пил рассол — крепкий, вонючий — и не взял нож, пока не опорожнил кружку. А Панька ждал, хоть у него и кипело внутри. И Зубу очень нравилось, что он стоит и терпеливо ждет с протянутым ножом.
«Хватит с вами чикаться», — подумал он, как говаривал мастер Ноль Нолич.
Чита молча и с интересом наблюдал за всей этой картиной.
— Нарисуй круг, — сказал Зуб, беря у Паньки нож.
— Духарится мужик! — обращаясь к Чите, презрительно бросил Панька.
Но Чита кивнул на стену — рисуй, мол, рисуй.
Найденным на подоконнике гвоздем Панька нацарапал на стене маленький, размером чуть больше кружки, круг.
— Ладно, шкет! Не попадешь — по рылу смажу, чтоб не духарился, — сказал он, разобиженный такой неожиданной решимостью Зуба и его пренебрежением к своей персоне.
— Идет, — стараясь быть спокойным, ответил Зуб. — А попаду, вмажу тебе.
— Га-га-га! — заржал Чита. Такого Панька уже не мог вынести.
— Чего-о?! — двинулся он на Зуба.
— Ты, параша! — грозно привстал над столом Чита, и Панька покорно отступил. — Фраерок правильно говорит, чтоб по справедливости. Ты, фраерок, только попади, а насчет вмазать я на себя беру.
— Ну ладно — в бессильном гневе задышал Панька, не смея идти против Читы. — Ну ладно, сосунок! Гляди, зарвешься…
— Чего вы надумали, подонки? — закричала Фроська. — Делать нечего? Фазанчик, брось нож, не связывайся с ними.
Зуб словно и не слышал ее. Он старался собраться в кулак. Больше всего его волновало, что легкое головокружение, оставшееся после коньяка, и вялость во всем теле не дадут ему попасть в круг.
Он отошел к противоположной стене. Стоял он так, что нож должен был пролететь очень близко от головы сидящего за столом Читы. Зуб посмотрел на него в упор, уверенный, что он не выдержит и отодвинется. Но Чита, шевельнувшись было, продолжал сидеть, выжидающе поглядывая на метателя. В его глубоко посаженных глазах угадывалось даже не напряжение — он хорошо знал, где пролетит нож, — а какое-то нетерпеливо-тоскливое ожидание броска.
Зуб отвел взгляд от Читы и взвесил на руке нож. Сталь отполирована до зеркального блеска, ручка разноцветная, наборная. Сквозь одно прозрачное звено просвечивались три слова: «Вашим от наших».
В избе висела тяжелая тишина. Все ждали.
Чтобы нож воткнулся точно в цель, надо самому поверить в это на все сто процентов. Зуб хорошо помнил «механику» броска. Он вытянул перед собой руку с ножом, держа его в ладони как в лодочке, и так замер на секунду — ровно на столько, чтобы мысленно увидеть, как нож летит, переворачиваясь, и вонзается в центр круга.
Короткий взмах. Блеск летящего ножа. Вау-у!
— Ой, фазанчик! — выдохнула Фроська.
Скосив глаза и увидев торчащий из центра круга нож, Чита, немного как бы обмякнув, подмигнул Зубу и спросил:
— Кто еще вопросы поимеет?
— Я! — с вызовом сказал Панька.
Он грубо оттолкнул Зуба плечом и стал на его место. Быстро выхватил из голенища свой нож и в то же мгновение пустил его с большой силой. Вау-у! Теперь из круга, теснясь, торчали два ножа.
— Не сучи ногами, Пан-ня, — презрительно сказал Чита. — Фраерок еще покажет себя.
— Посмотрим, — уже не так воинственно, хоть и с понятным значением процедил Панька. — Пойдем сейчас на дело и посмотрим.
Едва взглянув на ножи, Зуб сел к столу на Панькино место, решительно пододвинул к себе чугунок и стал есть холодную, ничем не заправленную кашу. А Чита, сидя напротив и не обращая больше внимания на Паньку, объяснял, что за дело им предстоит и как они его провернут. Зуб, видимо, стремительно рос в его глазах.
Все выходило просто: они выберут удобное время, вскроют контейнер, набьют «товаром» три мешка, которые Фроська уже вытащила из фанерного ящика, и — тягу. Недалеко от станции есть укромное местечко, где они спрячут ворованное на несколько дней, пока не поутихнет шумиха. Чита говорил об этом так, словно речь шла не более как о покупке семечек на базаре. А Зубу каша не лезла в горло. Значит, сегодня он окончательно должен стать вором.
— Глядишь, и подфартит как в прошлом году в Миллерово. А, Фроська?
— Это когда шубы надыбали?
— Ну! Грабанули мы тогда. Слышь, фраерок. Открываем мы с Фроськой контейнер — шубы! Дорогущие, падла, котиковые. Тебе, фраерок, одной такой шубы хватит, чтоб десять раз в свою Сибирь съездить. Хватит, Фроська?
— Еще и останется.
— Десять штук тогда грабанули. Фроська орет: одну сама носить буду! Куда, говорю, дуре котика носить со свиным рылом! На первом перекрестке застукают.
Фроська посмеивалась. Потом спросила:
— А в Валуйках, помнишь, что надыбали? Помнишь, как ты там окорока обожрался? Ой, фазанчик, что было! Сутки штаны не надевал…
— Ладно, хватит трепаться! — грубо вдруг оборвал ее Чита и поднялся из-за стола. — Вспомни лучше шахтинского фраера который тебе…
— Чита, заткнись! — взвизгнула Фроська.
— Вспомнила? Слышь, фраерок, он ей, знаешь, что устроил…
— Чита, я тебя прошу! — со страхом и гневом закричала Фроська, взглядывая то на Зуба, то на Читу.
— Ладно уж, завязываю, — усмехнулся тот. — А то штаны вспомнила. Айда, хватит баланду травить.
Обиженно сопя, Фроська затолкала два мешка в третий и следом за Стаськой вышла из хибары. А Зуб черпнул из кастрюли еще рассолу и стал пить.
— В оба секи, понял? — вполголоса сказал Чита, и Панька послушно кивнул.
Обостренными чувствами Зуб уловил, что сказано о нем. Опасаются, что убежит. Это плохо. Глотая рассол, он чуть повернул голову и краем глаза успел увидеть, как Панька быстро провел ребром ладони по своему горлу. Ставя кружку, Зуб встретился Взглядом с Панькой. Тот смотрел на него мстительно, с недобрым прищуром. Решил, видимо, припомнить и нож, и трепку, которую он утром получил от Читы.
Нашарив за ящиками какую-то железку, похожую на шоферскую монтировку, Панька крикнул:
— Эй, домовой! Дышишь еще? Тараканы не стрескали?
На печи было тихо.
— Дед!.. Кончился, что ли?
Панька стоял и раздумывал, не заглянуть ли на печь.
— Ладно, хрен с ним, пусть карга разбирается, — нетерпеливо сказал Чита и толкнул ногой дверь. — Фраерок, за мной!
На дворе — темень, чуть смягченная вызвездившим небом. Зуб представления не имел, который теперь час. Ясно, что глубокая ночь.
Чита впереди, Панька сзади, а между ними — Зуб. Так они двинулись по тропинке между огородами, нащупывая ее больше ногами, чем глазами. Ночная сырость, тянувшая с низины, забралась под гимнастерку. Зуб сразу продрог. Сволочь Чита оторвал утром пуговицу. Грудь теперь наполовину открыта. Бушлат же он не посмел взять, чтобы не вызвать подозрений. Дрожь, конечно, была и от напряжения — настало время выбирать момент, чтобы смыться. Главное — не сдрейфить и действовать наверняка.
«Спокойно, — уговаривал себя Зуб, чувствуя спиной, что Панька не сводит с него глаз и в любую секунду готов выдернуть из голенища и метнуть нож. — Спокойно. Не здесь. Рано еще…»
Впереди, под остро пахнущими кустами бузины, их поджидали Стаська и Фроська. Дальше пошли вместе, вытянувшись в цепочку. И все огородами.
Сворачивали то налево, то направо, перепрыгивали какие-то рвы и канавы. Несколько раз Зубовы руки лизнула крапива. Панька по-прежнему дышал за его спиной.
«Пока рыло не замажет…» — вспоминал Зуб слова Читы. Ясное дело: после этого ему некуда будет деваться. Донесет на них, значит, донесет и на себя, а на такое, как, видимо, считает Чита, ни один дурак не пойдет. «Ничего, мы еще посмотрим, кто рыло замажет…»
Станция была где-то близко. Дробно лязгали сдвигаемые вагоны, паровозы и тепловозы пробовали свои пронзительные тенора и баритоны, громкоговоритель мужским голосом рокотал что-то неразборчивое, но требовательное.
Сделав приличную петлю, они перелезли через полуспревший дощатый забор. Под светом дальних прожекторов впереди заблестело густое переплетение путей. Целое поле укатанных рельсов. Тут, под деревьями, и остановились.
— Фроська! — негромко окликнул Чита.
— Ага, иду! — тревожно ответила та.
Сунув Стаське мешки, она скользнула куда-то влево и растворилась в потемках.
По рельсовому полю туда-сюда двигались составы. Они дергались, громыхали, клацали буферами. Нетерпеливо посвистывали и ухали, как филины, маневровые паровозы. Поезда, видимо, собирались тут в дальний путь в самых разных направлениях.
Шайка курила, нехотя перекидываясь словами. Ждать пришлось минут пятнадцать, которые Зубу показались целым часом. Наконец Фроська вынырнула из темноты.
— Стоят? — встретил ее Чита.
— Ага, прям возле будки, — торопливо и тревожно сообщила она. — Никого, вроде, не видно. Дайте закурить.
Чита дал ей папиросу и поднес спичку. Фроська раз пять подряд затянулась — жадно и глубоко. В мерцающем свете папиросы видно было, как дрожат у нее руки и подбородок.
— Не боись, Фроська, рожать больше не придется, — натянуто хохотнул Панька.
— Заткнись, подонок! — взвилась вдруг та и выругалась так длинно и грязно, что Зуб от удивления раскрыл рот.
— Во дает, шлюха! — буркнул Панька, на всякий случай отступая от нее. — В рожу захотела, что ли?
— Чита, ты какого… стоишь? — зашипела Фроська, — Чо он тянет на меня, подонок?
Разъяренная Фроська отшвырнула папиросу и двинулась на Паньку с явным намерением расцарапать ему физиономию.
— Тихо, вы! — захрипел Чита.
Он сгреб Фроську за шиворот, отшвырнул ее в сторону как котенка и тут же врезал Паньке по челюсти. Удар был не очень сильным, но смачным. Панька качнулся назад, защищаясь локтем, но не проронил ни звука. Смолкла и Фроська. Стаська же темнел чуть в стороне безучастным пнем.
Выругавшись и пригрозив обоим «проветрить потроха», Чита угрюмо сказал:
— Поканали, как договорились.
И они со Стаськой ушли туда, откуда только что явилась Фроська.
От волнения Зуб спотыкался на шпалах. Где ж этот момент, где?.. Впереди шла Фроська, а за спиной сопел телохранитель Панька. Если он все время будет пасти его таким макаром, то побег может обернуться ножом под левую лопатку.
Когда Зуб уже на другой стороне бесчисленных путей споткнулся и упал на какой-то стрелке, то получил под зад жестким Панькиным сапогом. И смолчал, ему было теперь не до обид. Он лихорадочно соображал, как обмануть Паньку и получить хоть маленькую возможность улизнуть.
Панька решил не мозолить глаза железнодорожникам. Поэтому они пошли в стороне от путей, запинаясь в темноте на старых шпалах и кучах шлака. Впереди показалось какое-то темное приземистое строение, а недалеко от него — состав из шести или семи вагонов. Он стоял без паровоза как бы на отшибе, и это, как видно, было наруку шайке.
Как из-под земли вырос Чита.
— Платформу с контейнерами усек? — шепотом спросил он Паньку.
— Не слепой.
— Стрелков не видно. — Чита тоже волновался, и его обезьянья челюсть даже в темноте казалась бледнее обычного. — Выжди минуты три, пока я до того края дойду, и можешь…
Прежде чем снова исчезнуть, Чита подошел к Зубу, притянул его к себе за гимнастерку и глухо сказал:
— Гляди, фраерок. А то, знаешь, неприятно, когда пером под ребра щекочут.
Чита ушел. Немного подождав, все трое с оглядками двинулись к вагонам, стараясь не попадать в полосы света. Зуб очень хотел, чтобы их заметили, подняли шум. Панька с Фроськой драпанут, а он останется. Но никого не было. В стороне беспрестанно двигались формируемые составы, свистели и ухали паровозы. В свете их фар мелькали быстрые фигуры составителей.
Подошли к платформе, плотно заставленной контейнерами. Панька вытащил из-под брючного ремня монтировку, но в это время ударил прожектор. Набирая скорость, с той стороны начинал медленно, словно ползком приближаться товарный поезд, освещая впереди себя полотно.
— Под вагон! — скомандовал Панька.
Он схватил Зуба за шиворот и поволок за собой. Все трое залегли на шпалах под брюхом вагона с контейнерами.
— Порожняк, — сказал Панька и сплюнул. — Прям возле нас пройдет, падла.
Зуб оказался бок о бок с Фроськой. Панька лежал чуть впереди и, елозя на шпалах, тыкал коленкой в лицо Зубу. Напряжение было так велико, что Зуб даже не думал отстраниться. Может, сейчас будет подходящий момент?
Но Панька, следя за составом, ни на секунду не забывал о Зубе. Когда тот неосторожно, слишком резко повернулся на бок, Панька быстро взглянул на него и сказал:
— Слышь, сосунок, перышко-то у меня далеко летит. Может, попытать хочешь?
Вскоре, содрогая землю, прошел паровоз. Набирая ход, потянулась бесконечная череда вагонов.
Где ж этот проклятый момент? Панькина голова все время повернута так, что Зуб не выходит из его поля зрения. И это начинало бесить. Зубу подумалось, что при желании можно резко выдернуть нож из-за голенища Панькиного сапога, вогнать в его широкую спину и вскочить на проходящий состав. Фроська, наверно, побоялась бы его удерживать.
Но он знал, что сделать это не сможет. Не способен он убить человека, даже такого, как Панька или Чита. Но мысль о ноже оказалась болезненно-навязчивой, дразнящей до отвращения. Зная, что поступает глупо и неосмотрительно, Зуб как бы невзначай оперся рукой о Панькин сапог и через голенище ощутил продолговатую ручку ножа. Панька испуганно отдернул ногу и подозрительно посмотрел на фэзэушника. А тот сделал вид, что ничего не случилось.
В душе у Зуба закипало.
«Гады! — думал он. — Какое они имеют право? Кто они такие, чтобы заставлять? Или им все можно? Ну так и мне все можно! Сейчас я ему, гаду… Сейчас».
До боли стиснув зубы, он пошарил вокруг себя, надеясь нащупать увесистый камень или что-нибудь тяжелое. Но между шпалами был только мелкий гравий. Зуб чувствовал, что может сорваться, кинуться на этого бандита с голыми руками.
Неожиданно Фроська, о которой он на минуту забыл, привалилась к нему, обняла за плечи и спросила:
— Фазанчик, тебе страшно? Не бойся, миленький, Фроська с тобой.
— В сопли его поцелуй, в сопли! — прокричал Панька сквозь лязг колес на стыках и хохотнул.
— Не твое дело! Хочу и поцелую!
Она и вправду впилась накрашенными губами в Зубову щеку. Тот хотел грубо отпихнуть эту прилипчивую неопрятную девку, но тут услышал ее взволнованный шепот:
— Как толкну, прыгай на последний вагон… Ой, сладенький! — тут же взвизгнула она и звонко чмокнула его в губы.
— Сдурела со страху? — зыркнул на нее Панька и брезгливо плюнул.
А длинный до бесконечности состав все набирал скорость, четко отбивая такт на стыках. Но снизу, от самых шпал, уже виден был его хвост. Вот он, совсем уже близко.
— Паня! — Фроська быстро продвинулась вперед, вплотную к Зубову телохранителю. — Паня, ты возле будки никого не видишь? Глянь-ка!
Панька мгновенно напружинился и стал всматриваться в противоположную от идущего состава в сторону, где темнела постройка.
Быстро приближался последний товарный вагон.
«Пора, пора, — застряло в голове Зуба. — Ну пора же!..»
Фроськин башмак больно ткнул его в коленку. В тот же миг Зуб выкатился из-под платформы, вскочил на ноги и рванулся вперед, оказавшись рядом с тамбуром на конце последнего вагона.
— Стой!
Сзади, буквально в десятке метров, часто заухали по гравию Панькины сапоги.
«Только бы не упасть впотьмах, только бы успеть!» — билось в затравленном мозгу Зуба.
Поручни! Зуб кинул свое удивительно легкое тело в сторону, поймал обеими руками поручни и едва не выпустил их, потому что ноги стали волочиться по гравийному полотну.
— Стой, сука! — дико хрипел Панька.
Неимоверными усилиями Зуб подтянулся на поручнях и коленкой достал нижнюю скобу, заменявшую ступень. А сапоги ухают совсем близко. Зубу показалось, что он уловил затылком Панькино дыхание. В следующее мгновение он буквально выкинул свое тело в тамбур.
Зуб оглянулся в тот момент, когда Панька со страшной силой пустил в него нож.
Бум!
Нож впился в доски вагона у самого уха. На голове запоздало зашевелились волосы.
Раскоряченная, оцепеневшая на месте фигура в клетчатом пиджаке и хромовых сапогах таяла в темноте. И пока она, яростная и безмолвная, не исчезла вовсе, Зубу казалось, что он видит горящие, остервенелые Панькины глаза и его ощеренный, искаженный гримасой рот.
Та-та-та, та-та-та-! — торопливо и вроде бы даже радостно стучали колеса.
Зуба стало трясти. Он не дрожал, его именно трясло — размеренно, мощно, безудержно. Голова была совершенно ясная, в ней легко укладывалась мысль, что он спасен, что ему больше не грозит это сволочное кодло, а его все равно трясло. Руки выписывали какие-то идиотские, бессмысленные кренделя, поясница сделалась немощной, как на шарнирах, и едва не переламывалась. Нервы, видимо, были натянуты до опасного предела — он не мог совладать с собой.
Зуб взглянул на блестевший отполированной сталью нож, с черной ручкой, и в изнеможении отвел глаза. Это была его смерть. Вполне реальная, подлая и неумолимая смерть, которая промахнулась. Вот она, теперь ее можно потрогать, чтобы лучше запомнить, какая она бывает.
Ног он не чувствовал. Боясь, что они его подведут, сел на пол тамбура. Так он сидел, стараясь унять дрожь.
Та-та-та, та-та-та…
Все ему казалось враждебным: и нож, и болтающийся на хвосте состава вагон, и сырая ночь, и ущербный, почти не дающий света месяц, и даже этот перестук колес, который до циничности радостно выговаривает:
«Про-па-дешь, про-па-дешь…»
— Гады! — дико завизжал вдруг Зуб, инстинктивно чувствуя, что именно криком он собьет со своего тела оцепенение. — Сволочи, грабители!
Он вскочил на ноги, до боли в пальцах вцепился в торцевое ограждение тамбура и завопил так, словно Панька все еще бежал за вагоном:
— Что, сволочь, попал, да? Попал?! Кому теперь в рыло? Ха-ха-ха! Что?..
Он наслаждался, упивался своими воинственными воплями. Он чувствовал, как проходит трясучка, и был рад, что никто не может увидеть и услышать его психического буйства.
Повернувшись к стенке вагона, Зуб с усилием выдернул нож и, протягивая его назад воображаемому Паньке, заорал:
— На! На, гад! Попробуй еще раз! Ха-ха-ха! Ну, чего ж ты? Кому теперь в рожу?..
По обеим сторонам мощно и грозно загудело. От неожиданности Зуб чуть не выронил нож на убегающее назад полотно. Это были стальные опоры. Поезд проходил по мосту через Дон.
«Куда я еду? — встрепенулся Зуб, остывая. — Я ж назад еду! Мне не надо туда, мне — в Сибирь, к дядьке!»
Далеко внизу по воде скользила узкая корка серебряной дыни — новорожденный месяц.
Мост кончился вместе с железным гулом. Поезд снова набирал скорость, вагон раскачивало и подкидывало.
Та-та-та, та-та-та, мне не-на-до-ту-да…
Справа, в сереющем звездном небе, угадывались холмы, которые быстро перерастали в горы.
У-у-а-а! — по-звериному рявкнул встречный поезд.
«Мне не надо туда, мне не надо туда», — засело в голове.
Стремительный встречный пролетел. Подчиняясь не разуму даже, а скорее панически мечущемуся страху, Зуб торопливо положил нож на пол у стенки вагона, перелез через ограждение тамбура и встал на буфер вагона. Где-то здесь должен быть толстый резиновый шланг с ручкой вентиля на конце. Он знал, что если эту ручку повернуть, состав начнет тормозить.
Вентиль очень низко. Поискав глазами опору, Зуб ухватился за край пролома в ограждении и потянулся другой рукой к шлангу. Из-под вагона несся оглушительный лязг. Повернув тугую рукоять, он отпрянул и чуть не полетел вниз — так пронзительно зашипел сжатый воздух.
Поезд не сразу начал сбавлять ход.
«Что я делаю? Я ж поезд останавливаю!»
Казалось, что сердце колотится сильнее, чем стучат колеса на стыках. Зуб слышал, что останавливать поезд — преступление, за которое полагается тюрьма. Только этого ему не хватает!
Он снова потянулся и закрыл вентиль. Шипение как обрезало. А поезд почему-то продолжал тормозить, и паровоз давал тревожные гудки.
Зуб перемахнул через ограждение, стал на подножку вагона и посмотрел вперед. Голова поезда сравнялась с какими-то огнями и постройками. Должно, полустанок. Там-то он и попадется. Надо прыгать.
Скорость была еще приличной. В страшном волнении Зуб присел на подножке, крепко вцепившись в поручень. Земли не разглядеть.
«Только бы не врезаться в столб», — мелькнуло в мозгу.
Поколебавшись секунду-другую, он отпустил поручень и прыгнул в темноту по ходу поезда.
Ступни ушли в мягкую насыпь полотна. По инерции Зуб сделал два широченных прыжка, не удержался на ногах и кубарем покатился под откос.
Ударившись о твердое, должно, о камень, он вскочил быстро, как кошка. Припадая на левую ногу, то и дело спотыкаясь и падая, побежал в гору, полого уходящую в звездное небо. Короткие гудки подстегивали его как бичом, заставляли бежать все быстрее, И чем выше он поднимался, тем светлее становилось кругом.
По вагонам судорогой прокатился многократно повторенный лязг. Поезд снова стал набирать скорость. Зуб уж подумал с облегчением, что пронесло, стал успокаиваться, даже заметил, что на голове не стало форменной фуражки — слетела, когда прыгал. Но тут от полустанка донесся слабый стрекот заведенного мотоцикла.
«Это за мной. От мотоцикла не уйти…»
Он понесся дальше, в гору, задыхаясь, обдирая руки о кустарник, скребя пальцами и ломая ногти на крутых местах. Всюду белели выступы известняка. Это были меловые горы.
За кустами Зуб не заметил вовремя обрыв, сорвался и очутился на дне неглубокого оврага. Он даже обрадовался этому — ведь наверху, на фоне неба его могли заметить.
Зуб уже не дышал — хрипел. Перед глазами разбегались цветные пятна. Но все же по дну оврага бежать было полегче — дождевые потоки выровняли его, вылизали.
Поезд ушел, и теперь стрекот мотоцикла слышался отчетливее. Он то приближался, то начинал таять вдали. Потом стал доноситься откуда-то сверху. Зуб остановился в нерешительности, загнанно заозирался. Не хотят ли ему устроить засаду там, наверху? Но мотоциклетная дробь стала быстро стихать и пропала вовсе.
У него отлегло от сердца. Мотоцикл, наверно, не имеет ко всей этой истории никакого отношения.
Просто кто-то поехал по своим полуночным делам.
Не в силах больше бежать, Зуб пошел. И только тогда заметил, что уже не хромает, хоть боль в коленке еще была. Просто ушибся, и ничего больше. Мимоходом он порадовался своим целым ногам. Они ему нужны сейчас как никогда.
Саднило ободранное при падении плечо. Гимнастерка в этом месте была разорвана и прилипала к окровавленному телу. Но и это сущая чепуха по сравнению с тем, что могло случиться за последний час.
Овраг становился все мельче. Вот он превратился в ложбинку, потом совсем исчез. Впереди открылось плоскогорье, теряющееся где-то в ночных далях. Пошатываясь и спотыкаясь, Зуб побрел по нему. Наверху было гораздо светлее. Приближалось утро.
Раздался резкий гортанный крик. Зуб вздрогнул, мгновенно напружинился. Крик повторился.
Проклятая птица! Что бы ей не спать в свое удовольствие?
Этот крик совсем его доконал. Навалилась смертельная усталость. Больше, кажется, и шагу сделать не может. Оглядев чуть посеребренную огрызком луны окрестность, он повалился на пахнущую полынью землю и долго лежал без движения. Просторно было ему под звездами. Звенела по жилам возмущенная кровь, а ему казалось, что это перезваниваются, перешептываются звезды, обсуждая свои высокие дела.
А звезды меж тем становились уже не такими лучистыми и острыми, потому что небо все больше серело, и горизонт предвещал совсем близкий рассвет.
Неожиданно за бугром взревел заведенный мотоцикл. Зуба подкинуло на ноги. Откуда это?! Мотоцикл ведь уехал совсем! В руках вели, не иначе. Вели и высматривали.
Заметив примерно в полсотне метров от себя темнеющие кусты, Зуб понесся к ним что есть мочи. По шуму мотора он догадывался, что с секунды на секунду мотоцикл покажется над бугром. Тогда он пропал. Быстрей!
Ноги едва касаются земли. Еще быстрей!
Он упал в жидкую поросль в тот момент, когда над холмом замаячили головы мотоциклиста и его пассажира. Ехали неторопливо, с выключенной фарой и озирались по сторонам. Здесь, на плоскогорье, они сразу бы заметили беглеца.
Мотоцикл взял немного в сторону, а потом, словно бы передумав, повернул прямо к кустам — редким и невысоким. Укрыться в них мудрено — все насквозь видно.
Прижимаясь как можно плотнее к земле, Зуб стал пятиться в заросли. А мотоцикл все ближе. Неожиданно ноги потеряли опору, повиснув в пустоте. Зуб оглянулся. Это была круглая глубокая яма с отвесными краями, похожая на завалившийся колодец.
Мотоцикл совсем уж близко. Сейчас его увидят. Не раздумывая, Зуб прыгнул в яму. Раздался всплеск. С головой окунувшись в холодную прелую воду, Зуб от неожиданности принял в себя порядочный глоток. Найдя ногами дно, тут же вынырнул.
Мотоцикл работал на холостых оборотах.
— Давай, давай, пройдись по кустам! — услышал он над головой резкий, властный голос и замер, стоя по грудь в воде. Он чувствовал себя в мышеловке. Кажется, все кончено, хоть добровольно вылезай. Уже затрещали под чьими-то решительными ногами кусты.
Оставался единственный выход, и Зуб ухватился за него как за соломинку. Он тихонько опустился под воду с головой, а чтобы не выплыть, запустил скрюченные пальцы в глинистое дно.
Чем дольше пробудет он в этой луже, тем больше шансов на спасение — он это хорошо понимал. Но после быстрого бега ему сразу же не стало хватать воздуха. Грудь начала болеть, словно ее рвали на части. Однако он не разжимал пальцы и только плотнее стискивал зубы. Секунд через десять живот стал делать судорожные рывки. Конвульсивно задергалось лицо. Все Зубово существо, каждая клетка организма требовала кислорода, вопила о вдохе. Вот-вот в легкие хлынет вода. «Еще! Ну еще! Раз, два, три, четыре…» Да не зря ли он мучится? Его, наверно, заметили, потому и свернули к этим кустам. Сейчас стоят на краю ямы и с ухмылочкой ждут, когда он вынырнет. Зуб вынырнет, а они спросят: «Ну, как водичка, ничего?»
«…пять, шесть, семь…»
Чувствуя, как мутится сознание, Зуб вынырнул и, выпучив глаза, стал жадно глотать воздух, стараясь шуметь как можно меньше.
— …чуть не ввалился, гадство, — услышал он обрывок фразы почти над самой головой.
— Хорошо посмотрел? — спросил властный голос.
— Да там вода!
— Ну садись.
— А может, он как услышал, так вниз?
— Может быть.
Мотоцикл рявкнул, заглушив остальные слова, и стал быстро удаляться.
Дрожа всем телом, Зуб начал выбираться из ямы, чуть не оставив ботинок в вязком дне. Он хватался за жидкие кусты, траву, скреб ногами, пока, наконец, не лег животом на край ямы.
И сделалось ему горько и обидно оттого, что за последние три дня он только и делает, что удирает от кого-то. Почему он должен удирать, скрываться, почему его травят? Он же не преступник какой-нибудь. Он, если уж на то пошло, мог бы стать преступником, грабителем. Но не стал же!
В эти минуты, как в тамбуре, Зубу снова казалось, что весь мир настроен к нему враждебно. Но за что, за что? Почему весь мир такой злой, почему травить человека доставляет кому-то удовольствие? Стреляют, кидают ножи, гоняют на мотоциклах…
Мокрый и жалкий, он пополз на четвереньках подальше от ямы. Вдохи его стали отрывистыми, с рыком. Он упал в колючие кусты лицом и сделал усилие, чтобы не заплакать. Он трудно, с болью, но бесслезно всхлипывал и дрожал всем телом. Он не заплакал.
Метрах в пятидесяти проехал в обратном порядке мотоцикл, но Зуб и не подумал прятаться. Он только нашарил рукой обломок камня и злыми глазами следил за погоней, собираясь дорого взять за свою свободу.
Сделав широкую петлю, мотоцикл выехал на чуть белеющую дорогу и стал спускаться к полустанку. Вскоре на горе установилась такая тишина, что слышно было, как кровь стучит в висках.
Тогда Зуб поднялся и побрел вперед. Куда — его не интересовало. Куда угодно, только бы подальше от железной дороги, только бы не попадаться людям на глаза. Все они звери!
Немного успокоившись, он вспомнил Мишку Ковалева. Нет, Мишка, конечно, не зверь, он — исключение. Ну, а Степан Ильич, преподаватель? Разве он похож на зверя? А дед Орфей? А ребята — в училище и в детдоме? Нет, зверей, наверно, не так уж и много на белом свете. Просто он, Зубарев Юрий, оторвался от хороших людей. К ним надо прибиваться. Тогда не страшен будет ни Чита, ни Панька — никто из звериной породы.
К хорошим людям прибиваться — вот что надо делать!
Шел он долго. В светлеющем небе таяли последние звезды. Запели какие-то пичуги. Было зябко. Одежда помаленьку подсыхала, но все еще была холодной и неприятной.
В какой-то лощине набрел на дикие вишни — мелкие и твердые. Попробовал их есть, но от оскомины во рту стало шершаво, как в валенке. Рядом с убранным и распаханным полем рос шиповник, еще не очень мягкий. Минут десять Зуб грыз его, выбирая ягоды покрупнее и стараясь, чтобы в рот не попадала колючая начинка. Проку от шиповника было не больше, чем от вишен, только есть захотелось сильнее, да язык заболел. Живоглоты Чита и Панька оставили ему каши на самом донышке чугунка. Ведь желудок у него был совсем пустой после выпивки. Да и сейчас он как порожний мешок.
Еще минут через двадцать ходьбы он услышал впереди слабый гудок тепловоза и остановился в изумлении. Откуда там взялся тепловоз? Ведь Зуб все время шел от железной дороги и никуда не сворачивал. Ошибки не могло быть, потому что и за спиной время от времени доносился далекий шум проходящих составов.
Все же он продолжал идти вперед, невольно ускоряя шаг и ломая голову над тем, что бы мог значить гудок впереди. Разгадка пришла, когда он вспомнил схему, нарисованную прямо на стене зала ожидания в Луково. На схеме было обозначено, что Георгиу-Деж — станция узловая, потому что от нее шли четыре красные линии, стало быть, четыре направления. Три направления известны: первое — это откуда он приехал вчера утром, второе — куда собирался ехать, то есть, сибирское направление, и еще московское. А четвертое, выходит, западное — украинское или там белорусское. Тепловозный гудок доносился, должно, с этой дороги.
За вспаханным полем пошли холмы, мелкие овражки. Зуб набрел на тропинку, бежавшую под уклон. Вскоре она привела к заросшей кустами и мелколесьем лощине. Здесь кончалось плоскогорье. С обрыва открылся простор, и Зуб отпустил глаза на волю.
Внизу раскинулись зеленые луга и убранные поля. За ними блестела широкая лента реки. Дон. А там снова поля, невысокие взлобки. У самого горизонта — кромка далекого леса, задернутого вуалью предрассветного тумана. Легко дышалсь перед этим простором.
В вышине стеклянно и нежно ударил жаворонок. Он, наверно, поднялся ввысь, чтобы поскорее выкупаться в солнечных лучах. Но его песня скоро потонула в шуме приближающегося поезда. Он ворвался в покойную тишину окрестности так бесцеремонно и безалаберно, словно земля для того только и существует, чтобы на ней прочно лежали стальные рельсы.
Железная дорога проходила у самого подножья меловых гор, под скалами, которыми заканчивалось плоскогорье. Сверху не видно было поезда, поэтому казалось, что состав несётся под землей, с грохотом рассекая меловую твердь.
Зубу хотелось в зеленые разделы. Его манили река, лес, туманная дымка у горизонта. Там привольно и ласково, там можно забыть все и жить одному в какой-нибудь лесной избушке. А если такой не найдется, то самому построить на берегу реки крепкий шалаш, который бы пах сухой лозой и сладким разнотравьем. Ему и в детдоме в грустные дни частенько мечталось сделаться чем-то вроде отшельника, жить в стороне от людей и всяких детских обид, упиваться сказочной глухоманью, полной свободой и делать что вздумается, думать о чем захочется. В пятом классе, после крушения его любви — первой, родниковой прозрачности — он чуть было не ушел в лес. Не вышло.
Минуло время сказок. Верить в сказки было все труднее. Гудок тепловоза для Зуба был куда реальнее.
Гудок был требовательным, как приказ, и, подчиняясь ему, Зуб стал спускаться по лощине. Когда вышел к железнодорожному полотну, поезда и след простыл.
Шагая по шпалам в сторону Георгиу-Деж, он еще не знал толком, что будет делать. Главное — удалось бы минуть эту злосчастную станцию. Ведь если Чита или Панька увидят его, то второй раз улизнуть не удастся.
А может… Зуб остановился в раздумье, потом сел на рельсу. А может, повернуть назад, в Луково? Это же глупо — ехать в такую даль из-за какой-то каши, из-за Ноль Нолича. Неужели за это могут упрятать?
Нет. Поздно поворачивать. И не в каше вовсе теперь дело. Дело теперь в том, что он решил ехать в Сибирь, к большой жизни, к сильным и добрым людям. Назад нельзя, только вперед!
Вскоре с правой стороны от путей он увидел меловой карьер. Вокруг были разбросаны какие-то постройки, чуть подальше — печи с высокими кирпичными трубами. Здесь, по всем приметам, делали известку. Все в меловой пыли, даже шпалы в этом месте вымазаны мелом. И трава, и листья на деревьях — все грязно-белесое.
Пройдя мимо не проснувшегося еще крохотного поселка, Зуб остановился у деревянного приземистого вокзальчика. Надо было посмотреть, когда здесь проходят пассажирские поезда. Но как быть — зайти или поостеречься? А ну, как по всем станциям сообщили, что кто-то остановил поезд, а потом дал тягу через меловой хребет?
Зуб посмотрел на свою одежду, не совсем еще высохшую, и невесело усмехнулся: таким поросенком он никогда еще не выглядел. В этаком замызганном виде его сразу заподозрят и сцапают.
Готовый в любую секунду драпануть, Зуб все же открыл дверь, которая заскрипела по-стариковски недовольно. За ней была маленькая комната. Ее, должно, следовало считать залом ожидания. К стенам приставлено несколько старых деревянных диванов. Посреди комнаты от пола до потолка красовалась круглая и черная, как воронье крыло, печка-голландка.
Зуб поискал глазами расписание, но тут распахнулось маленькое окошко в стене. На вошедшего уставился пожилой человек в фуражке с красным верхом. Он смотрел строго и даже с подозрением. Зуб мог дать голову на отсечение, что железнодорожник прикидывает, как его половчее словить.
Окошко захлопнулась, потому что там, за стеной, стал звонить телефон. Одним прыжком Зуб выскочил из вокзальчика, перебежал полотно и скрылся в густых зарослях лозы, тянувшихся вдоль дороги.
Он долго пробирался по ним, стараясь держаться параллельно линии. На него то и дело обрушивался град холодной утренней росы. Одежда снова стала — хоть выжимай, и он, продрогший, рискнул выйти на полотно.
Вокзальчик уже скрылся за поворотом. На путях не было ни души. Чего, спрашивается, драпанул? Какой дурак станет раззваниваться по ночам, да еще по всем дорогам, что какой-то неизвестный шалопай пытался остановить поезд? Ведь поезд только ход сбавил, не остановился. А тот человек в красной фуражке по натуре, наверно, такой, что всех в чем-то подозревает. Или это у него потому, что начальник обязан смотреть на всех прочих людей со строгостью. А он, конечно, и есть начальник, раз такую фуражку выдали.
Поразмыслив обо всем этом, Зуб стал злиться на свою трусость, из-за которой ни за что ни про что снова вымок до нитки. Если так трястись от каждого взгляда, то до Сибири не доедешь. Да и в Сибири нужны ли такие зайцы?
Тем не менее возвращаться смотреть расписание он не захотел, а решил идти до следующего полустанка.
Пока он пробирался по зарослям, взошло солнце, стало согревать отсыревший за ночь воздух. От одежды шел легкий пар. В ней было по-прежнему неуютно, зато немного теплее. И без того тяжелые ботинки казались теперь с каменными подошвами. Они набрякли и хлябали, кожа на ногах сморщилась и болела. Когда солнце пригрело сильнее, Зуб снял ботинки, связав шнурки, повесил их на плечо и зашлепал босиком по холодным еще шпалам.
Время от времени проносились товарняки. Пассажирский все не попадался. Нужно было скорее идти до следующего полустанка и подождать его там. Может, остановится.
Тем временем он подошел к повороту, за которым ремонтировалось полотно. Дрезина, видимо, только что привезла рабочих и покатила назад, в Георгиу-Деж. Зуб остановился вдали. Он вспомнил, что вчера утром, когда переехали мост, поезд пошел медленно и дядька со шнурком сказал, будто ремонтируют путь. Если так, то поезда должны здесь притормаживать.
И правда, очередной товарняк сбавил скорость. Но не настолько, чтобы можно было сесть на ходу. Зуб не унывал. Он решил все же дождаться у этого поворота поезда, тем более, что совсем выбился из сил. Этот дурацкий коньяк, голод и беготня доконали его.
Он лег в стороне от полотна в стрекочущую кузнечиками траву и сам не заметил, как дрема обволокла его измученный мозг, как тело словно бы лишилось веса, и легкий порыв ветра понес его вслед за облаками в голубой простор неба.
Тепловозный гудок был как удар молота, от которого небо раскололось на части. Пока Зуб соображал, где он и что надо делать, из-за поворота показался пассажирский. Шел он, как Зубу показалось, довольно тихо. В сильном волнении он стал натягивать ботинки — мокрые, разопревшие на солнце. Кое-как завязав шнурки, вскочил на ноги.
Облокотившись на окошко кабины, машинист равнодушно скользнул взглядом по одинокой вымазанной мелом фигуре парнишки и снова стал смотреть вперед, туда, где у рельсов копошилась ремонтная бригада. Поплыли вагоны. Первый, второй, третий…
Все же скорость была большая. Зуб никак не мог рискнуть и даже начал мириться с мыслью, что и этот поезд не его. Но потом он заставил себя вспомнить, как ночью садился на ходу. Ведь тоже была скорость, да еще какая! Правда, за ним гнался Панька с ножом, и Зубу некуда было деваться. Но если тогда сумел, сможет и сейчас.
Пятый вагон, шестой… Зуб побежал. Не очень быстро, дожидаясь, когда с ним поравняются поручни очередного тамбура. Прозябшие за ночь коленки двигались не так легко, как обычно. Но сложность была не в этом, а в том, что с низкой насыпи трудно достать до поручней отполированных тысячами ладоней рук.
Вот они почти рядом, за спиной. Зуб вложил в ноги всю прыть, на какую только был способен. Но все равно поезд двигался немного быстрее, чем он бежал. И вот этот миг — остается вытянуть вверх руки.
Зуб подпрыгнул, вцепился в гладкие трубы. Они дернули его так, что Зуб едва не покатился вниз. Выбросив коленку чуть не до уровня головы, он уперся ею в нижнюю подножку. Вскарабкавшись на нее, Зуб хотел передохнуть, но вовремя вспомнил о ремонтниках. Они были уже близко. А вдруг кому-то взбредет сдернуть его с поезда или на худой конец огреть лопатой. Нет уж…
Зуб заглянул в тамбур. Два пассажира дымили там папиросами. Один — в полосатой пижаме и с полотенцем на плече — от удивления открыл рот. Не дожидаясь, когда он его закроет, Зуб нашарил на торце вагона скобы, заменявшие лестницу, перевесил на них свое возбужденное, порывистое тело и быстро вскарабкался наверх.
С насыпи на него смотрели рабочие. Один — усатый, в безрукавке, надетой на голое тело, — погрозил ему пальцем и крикнул:
— Скажи мамке, чтоб выдрала тебя!
«Ладно, скажу», — усмехнулся Зуб.
Усевшись на холодный выступ, расположенный чуть ниже уровня крыши вагона — «зайцы» называют его гармошкой, — он начал приходить в себя.
И стало ему весело оттого, что выдрать его некому и что все ему дается. От Паньки с Читой убежал, с мотоциклистами тоже обошлось, дважды на поезд вскочил, один раз на ходу спрыгнул, и ничего, жив-здоров. Он, если захочет, все сможет. И в Сибирь, конечно, доедет. После всего, что с ним было, бояться нечего — страшнее уже, наверно, ничего не случится. Доедет! Вот только денег совсем нет, это плохо. Уже сейчас есть хочется так, что терпенья не хватает, а что дальше будет?
Но и это, если здраво рассудить, не так уж страшно. Нет, страшнее пережитого уже ничего не может случиться. Ну разве кто-нибудь сейчас умирает с голоду? Юрий Гагарин в космос слетал, а его тезка с голоду кончился — это как же? Чепуха это, вот что!
Конечно, зря он вчера выложил все четыре рубля, спьяну не сообразил. Надо было хоть рубль оставить. Тогда бы на одних пирожках дотянул. Разиня, что там и говорить.
Зуб машинально сунул руку в карман штанов, в котором вчера были деньги, и пальцы наткнулись на монету. Пятак! Надо же — не все вчера выгреб! Это ж целый пирожок с повидлом! Пирожки с повидлом — что может быть на свете вкуснее? Или нет, теперь повидло — роскошь для него. Лучше купить… Что же купить на единственный пятак? Кусок черного хлеба — вот что! Треть буханки дадут, можно наесться на целый день.
Ну вот, выходит, что жить можно. На сегодня пятак есть, завтра тоже что-нибудь придумается. Или уж потерпит, на худой конец. А там и на место прибудет. Все просто. В жизни вообще все очень просто, если самому не выдумывать всякие сложности.
У дядьки, конечно, глаза на лоб полезут: откуда, какими судьбами? А может, и не полезут. Может, он и не рад будет, кто его знает. Вдруг он позвал его в грустную минуту. Загрустил по старухе-покойнице и позвал, а на самом деле никто ему не нужен. Зуб ведь с ним только по редким письмам знаком, не знает, что за человек. Посмотрит дядька на него хмуро и прямо спросит: «Ну, племянничек, рассказывай, за чем пожаловал…» И Зуб с ужасом подумал, что если он и взаправду так спросит, то ничего ему не сможет сказать в ответ, а скорее всего повернется и уйдет. А идти-то ему будет некуда.
Нет, даже случись такое, уходить — это не дело. Надо будет что-то говорить. Например, обстоятельно растолковать, что не собирается сидеть на дядькиной шее, что на следующий день или прямо сейчас пойдет устраиваться на работу. Он желает работать, как все, и даже лучше. Он не боится никакой работы, пусть дают самую тяжелую.
Дядька ведь не знает, как много приходилось работать в детдоме. У них там все было свое — и поля, и огороды, и свинарник, были даже коровы, куры и кролики. Сами себя кормили. И специальность считай что есть. Пусть его вытурили из училища, но он уже умеет класть стены, как заправский каменщик. На простенок может стать, а то и на угол. Всякие маменькины сынки кирпич в руки боялись взять, а у него и до училища мозоли имелись. Недаром же Ермилов велел проситься в его бригаду…
Слева стремительно проносились в обратном порядке заросли ивняка, развесистые ветлы и купы берез. В редких прогалах мелькали обрывки реки и крутого урывистого берега. По правую руку горы шли на убыль. Это уже и не горы, а так, верблюжьи горбы.
А ведь скоро должен быть мост, за которым — станция. Если он приедет туда на крыше, то его в два счета сцапают — не Панька с Читой, так милиция. Надо как-то пробираться в вагон.
Тут было еще одно неизвестное. Он не знал, в какую сторону повернет поезд от Георгиу-Деж — на Москву или в Сибирь. Когда садился, не глянул на таблички, прикрепленные к бокам вагонов. Не до того было. Если поезд идет не в Сибирь, то лучше с ним вовремя расстаться.
Зуб спустился на подножку тамбура, повернул ручку двери — заперто. Взобрался на крышу, согнулся и побежал до следующей гармошки. Снова спутсился, но без толку — дверь не открывается. Поднявшись опять наверх, он увидел вдали ажурную коробку моста через Дон. Надо спешить!
А вдруг все двери заперты? Тогда другого выхода нет, как только прыгать на ходу и обходить эту злосчастную станцию стороной, пешедралом.
Третья тоже заперта. И четвертая, и пятая… Над головой замелькали стальные балки моста, по сторонам грозно загудело. После моста остается одно — прыгать.
И когда Зуб подумал так, ободранное при ночном падении плечо тоскливо заныло… Нет, он попробует еще одну дверь. Если уж и она будет заперта…
Зуб перебежал по крыше до следующего вагона. Торопливо, рискуя сорваться, спустился на подножку, повернул ручку. Все кончено — заперто. Крепко держась за поручень, он повернулся по ходу поезда, подобрался, готовясь прыгать. Поезд уже сбавлял скорость.
Вдруг он услышал над головой резкий, дробный стук по стеклу. Какой-то парень в фуражке-восьмиклинке прильнул к оконному стеклу и что-то кричал Зубу, широко разевая фиксатый рот и делая рукой непонятные знаки.
Зуб вскочил на среднюю подножку, но все равно не мог разобрать слов. В тамбуре он заметил еще несколько человек. Поняв, что до «зайца», повисшего на подножке, не докричаться, парень отошел к противоположной двери тамбура, открыл ее и махнул рукой — давай, мол, сюда.
Не теряя ни секунды, Зуб взлетел по лестнице наверх, спустился на другую сторону вагона и ввалился в тамбур.
— Ох мать не знает! Ох, и расписала б она тебе одно место! — заохал худой как жердь мужик с приготовленным для выноса чувалом.
— Куда едешь, земляк? — весело спросил парень в восьмиклинке, блеснув стальными фиксами.
— А куда поезд идет?
— Далеко — до Красноярска.
— Мне туда же.
— Что, до самого?
Но Зуб больше не слушал — вот-вот покажется вокзал. Он рванулся было в вагон, собираясь спрятаться там на багажной полке, но сразу за дверью спиной к нему стояла проводница и что-то объясняла женщине, с ребенком на руках. Похоже, шла в тамбур, а ее окликнули. Зуб захлопнул дверь и растерянно огляделся. За окном проплывали первые станционные постройки.
Взгляд упал на узкую гармошчатую дверь. Топливный отсек. Это то, что надо!
Дверь подалась с трудом.
— Во-во, там никто не найдет! — услышал Зуб, закрывая за собой створки.
В отсеке до того тесно, что повернуться негде, не говоря уж о том, чтобы устроиться поудобнее. Под ногами громыхнуло ведро. Зуб осторожно отодвинул его, кое-как установил ноги поудобнее и привалился спиной к холодным трубам. Так и стал ждать.
Колеса щелкали на стыках все реже, и поезд остановился. За дверью зашаркало множество ног, загремели коваными углами чемоданы.
— Спускайся сама! Узел я подам! — слышались голоса.
— Ребенка сначала подай…
— Серега, брательник, приехал!..
Окно отсека выходило на другую от станции сторону. Там в некотором отдалении стоял товарняк. Вдоль него шел железнодорожник с молотком на длинной ручке и большой масленкой. Он останавливался у каждой колесной пары, звякал тяжелыми крышками буксов, постукивал молотком по бандажу.
Время тянулось нудно, как загустевшая смола. Зуб представил себе, как на перроне вчерашняя полусонная лотошница продает пирожки, неторопливо пересчитывая монеты, и есть захотелось пуще прежнего. Он как будто уловил запах обжаренных в масле золотисто-коричневых пирожков с повидлом. Любимое лакомство. Кажется, ничего вкуснее не придумали. Кто-то сейчас может свободно подойти к лотошнице и купить сколько угодно таких пирожков.
Зуб нащупал в кармане пятак и тяжело вздохнул. К горлу подкатила дурнота. Зуб несколько раз глубоко вздохнул, чтобы загнать ее обратно.
Потом стало клонить в сон. Зуб крепился, не давался в липкие лапы дремы. Не время спать. Сейчас всякое может случиться. Вдруг проводница надумает заглянуть сюда или кто-то сдуру шепнет ей о «зайце» в топливном отсеке. Разные люди есть.
Наконец под полом заскрипело. Товарняк за окном чуть заметно поплыл назад. Он, конечно, оставался на месте, это пассажирский тронулся.
— Хватит прощаться, а то с ней останешься! — раздался в тамбуре молодой женский голос, должно, проводницы. — Ишь, лихач какой! Садись, кому говорят!
Хлопнула входная дверь. А Зуб все ждал, хоть у него затекли избитые на каменьях и измученные мокрыми ботинками ноги. Бурная ночь, дикая усталость и отравление коньяком делали свое дело — веки слипались сами собой. Но он противился как мог.
…Нож летел медленно, словно плыл по воде. Переворачиваясь, он блестел острым, как бритва, лезвием. Зуб видел, что нож летит ему прямо в переносицу, но не мог даже пошевельнуться…
Чувствительный удар повыше виска заставил его широко открыть глаза. Не выдержал-таки, заснул. И во сне трахнулся о вентиль какого-то крана. Нет, так дело не пойдет, надо пробираться в вагон.
Стараясь не греметь, Зуб сложил неподатливые створки двери. В тамбуре — никого. В вагон он тоже зашел благополучно. Там его выручил парень в восьмиклинке. Он стоял в дверях служебного купе и зубоскалил с молодой проводницей. За его спиной Зуб и прошмыгнул.
Он пошел по проснувшемуся и уже вовсю жующему вагону, высматривая пустую багажную полку. Его провожали взгляды — любопытные, недоуменно-настороженные и откровенно-настороженные. Зубов вид, конечно, стоил того. Надо долго валяться где-нибудь по канавам, чтобы так выгваздаться.
На всех полках — багаж. Все вагонное пространство забито чемоданами, мешками, сумками, узлами и даже фанерными ящиками. Куда столько вещей? Кажется, собираясь в путь, люди готовы тащить с собой все, что только можно впереть в вагон и засунуть на полку. Позволь только, так иные, должно, и корову прихватили бы.
Наконец нашлась одна свободная. Покосившись на пассажиров, Зуб торопливо влез наверх, под самый потолок и притаился, ожидая, что кто-нибудь завозмущается и начнет стаскивать его за ноги. Но никто не собирался этого делать. Пассажиры продолжали свой бесконечный завтрак, бубнили о чем-то своем, и Зуб успокоился.
Перестук колес доносился все глуше, вагон убаюкивал все настойчивее, все мягче.
Проснулся он от толчка. Поезд стоял на месте и дергался, словно вырывался из чьих-то железных рук. Убедившись, что держат его надежно, смирился и замер. В вагоне стало так тихо, что можно было разобрать, о чем переговариваются пассажиры.
— Еще деревьев много, — слышался тихий, немного грустный мужской голос. — Тополя, акация.
— Листья уже пожелтели? — так же тихо спрашивал какой-то мальчишка.
— Нет, сынка, еще зеленые. Слева береза, так та начала желтеть.
— А на акации стручки есть?
— Есть стручки.
— Я бы пищалки сделал.
— Потом сделаешь.
— А еще что есть?
— Вокзал стоит. Одноэтажный, маленький.
— Красный?
— Нет, коричневый.
— Лучше б красный был. Правда, лучше, пап?
— Ну, в какой покрасили.
— Или лучше 6 розовый.
— В розовый дома разве красят?
Странный был разговор. Хотелось спать, но Зуб все же свесил голову с полки — посмотреть, кто там разговаривает.
Отец с сыном сидели у окна. Голова у мальчишки была немного запрокинута, а глаза закрыты. Слепой. Веки время от времени вздрагивали, как бы силясь приподняться, но оставались неподвижными. Мальчишка был белобрысый, чистенький, белая рубашка застегнута на все пуговицы. Тонкие его руки покойно лежали на коленях ладошками вниз.
— А заборы в розовое красят?
— Да и заборы, кажись, не видал, — терпеливо отвечал отец.
Он все время смотрел в окно, словно хотел наглядеться и за себя, и за сына. Тут же сидели еще три пассажира и слушали разговор с молчаливым участием.
— А если на все, на все смотреть, то какого цвета больше всего? — спросил мальчишка.
Брови его судорожно изогнулись, веки задрожали, и Зуб чувствовал, как мучительно хочется ему хоть на миг увидеть белый свет, самому узнать, какого цвета больше.
— Больше всего?..
Повернув голову, отец обвел пассажиров взглядом, словно ждал от них помощи. Зуб почему-то стал опасаться, что кто-нибудь возьмет да и брякнет, мол, черного больше всего.
— Зелени много, деточка, — подала голос старушка, сидевшая на краю дивана. Слепой чуть склонил в ее сторону голову. — А зимой все белым-бело.
— Правильно бабушка говорит, — кивнул отец. — Зеленого и белого больше всего.
— Вот и неправильно, — быстро сказал мальчишка и улыбнулся одними губами. — Листья желтеют, а снег тает. А небо всегда голубое.
И он тоненько и счастливо засмеялся, словно почувствовав себя зрячим. И пассажиры тоже засмеялись.
— Господи, головушка-то разумная, — со страданием сказала старушка.
— Правильно, сынка. — Отец погладил его по светлым волосам. — Папка твой ни черта не смыслит. Конечно, голубого больше всего.
Поезд тронулся, и вскоре слов было уже не разобрать. Засыпая, Зуб улыбался.
Второй раз проснулся он оттого, что кто-то бесцеремонно дергал его за штанину. — Эй, штукатур, показывай билет!
Зуб со страхом глянул вниз. Там стоял пожилой ревизор в форменной фуражке и нетерпеливо пощелкивал компостером. Лицо его было равнодушным, с редкими оспяными рытвинками. — Билет, спрашиваю, имеем?
Он смотрел на «штукатура» наметенным глазом: разумеется, нисколько не сомневался, что высмотрел на верхней полке никого иного как «зайца».
— Давай слазь, приехали.
Зуб спустился. Отца с незрячим сыном уже не было. Не было и старушки.
Из вагона, конечно, не удрать. Тем более, что ревизор предусмотрительно загородил собою проход.
— Ну, извозился! — заметил он, разглядывая «зайца». — Куда путь держим?
Зуб молчал.
— Да он, мабуть, и сам не знает, — громко, как бы дивясь несообразительности ревизора, сказал сидящий у окна пожилой мужик. — Беспризорничает, да вот и все. Из ФЗО, мабуть, вдрав, а до дому страшно ехать.
— Ясно. Будем платить штраф.
Лицо ревизора стало каким-то торжественно-строгим. Он вытащил из висящей через плечо сумки книжку квитанций. Вытащил скорее по привычке, хотя опыт ему подсказывал: деньги у таких никогда не водятся. И все же, когда этот грязный, насупленный безбилетник вынул из кармана и молча протянул на ладони пятак, ревизор, которого, казалось, ничем не выведешь из служебного равновесия, неожиданно взбеленился. Моментально изменившись в лице, он швырнул квитанции в сумку и решительной рукой потянулся к Зубову уху. А когда тот за ухо не дался, ревизор схватил его за рукав выше локтя и без единого слова поволок за собой по вагону.
У дверей служебного купе, рядом с тем же фиксатым парнем стояла раскрасневшаяся проводница.
— Откуда это?! — не то удивленно, не то испуганно спросила она.
— Тебе, голубка, лучше знать, откуда! — резко ответил ревизор. — Ишь, стервец, пятак мне сует!
Вытащив Зуба в тамбур, он с силой пихнул его к входной двери и заорал:
— В Поворино чтоб духу твоего здесь не было! Увижу еще, голову отвинчу!
И он, застегивая возбужденной рукой сумку, скрылся в вагоне, хлопнув дверью.
Быстро ж с ним разделались! Глазом не успел моргнуть.
Спросонок Зуб не мог сообразить, почему этот человек взбесился. Может, решил, что «заяц» хочет откупиться от него пятаком? Или принял это за насмешку, намек какой-нибудь? Ясно было одно: виной всему пятак. Надо же было вытащить его из кармана!..
Чтобы лишний раз не искушать судьбу — вдруг Панька на этом поезде промышляет, — Зуб вылез на крышу вагона. Там он уселся на гармошке и подставил ветру заспанное лицо. Судя по солнцу, ехал он часа четыре или пять. Мало, конечно, но унывать не стоит. На этом поезде свет клином не сошелся, будут и другие. А если разобраться, то даже хорошо, что он сделает остановку в каком-то Поворино. Купит там кусок хлеба и съест, а то уже начинает мутить от голода. Такое ощущение, что желудок стал переваривать сам себя.
Если бы он вчера — первый раз в жизни! — не выпил этот вонючий коньяк, было бы намного легче. Раньше Зуб и подумать не мог, какое это противное, убийственное занятие — пить. От одного воспоминания о коньяке становится дурно и снова хочется вырвать. Странным и неестественным кажется то, что люди так запросто могут вливать в себя эту отраву. Тут есть какой-то коварный обман, а какой, Зуб не понимал, да и думать об этом не очень хотелось. Все мысли переместились в желудок.
Минут через десять справа показалось то самое Поворино, о котором говорил ревизор. Судя по тому, как начали раздваиваться, множиться и пересекаться рельсы, это была не простая станция, а тоже, наверно, узловая. Вдали показалось солидное, сияющее белизной здание вокзала.
Поезд сбавил скорость. Когда он пошел совсем тихо, Зуб спрыгнул на ходу, пробежав по инерции метров двадцать. Спрыгнул уже привычно, без особого волнения.
На вокзал не посмел идти — вдруг там околачивается кто-нибудь из Читиной шайки. Да и одежда на нем больно грязна. Осмотревшись, он двинулся сразу в городишко. Шел по улице и думал о хлебе, который купит в первом же магазине. И чем больше он думал о нем, тем сильнее резало и щемило в желудке.
Зуб заставлял себя думать о чем-нибудь другом, не о хлебе. Например, о том, как Панька с Читой остались с носом. Интересно, ограбили они вчера контейнер или нет? Может, Зуб сбил их с толку своим побегом, и они отложили это грязное дело до следующей ночи?
В голову пришла неожиданная мысль, от которой Зуб в растерянности остановился. Как он раньше не догадался? Ведь его побег может ускорить убийство старухи! А то еще и деда прикончат, если он сам не умер. Что ж он раньше-то не додумал? Воры трусливы, это каждому понятно; Чита, конечно, решил, что сбежавший «фраерок» заявит на них в милицию. Значит, шайке ничего не остается, как вовремя скрыться. Тем более Чита говорил, что его в большой город тянет. А перед тем как сбежать, он с Панькой и Стаськой кончит старуху в подполье и заберет ее кубышку. Может, они уже убили, а Зуб тут прохлаждается!..
Решение созрело само собой. Он спросил первого встречного, где почта, и ему показали за угол.
На почте он купил на свой пятак конверт с маркой, взял телеграфный бланк и сел за стол. Кривое перо на каждой букве цеплялось за бумагу и сеяло мелкие брызги разбавленных чернил. Выходили жуткие каракули, но Зуба это не смущало. Тут не до чистописания.
«Дорогая милиция! — торопливо царапал он. — В Георгиу-Деж воры хотят убить горбатую старуху, которая тоже воровка или просто покупает ворованное. Они и меня заставляли грабить контейнеры на станции. Но вы не думайте, я не согласился, а убежал. Я слышал, как они говорили, что старуху надо убить и забрать деньги, которые у нее в подполье. Одного звать Чита, другого — Панька, это значит Пантелеймон, а третьего — Стаська (Зуб подумал и не вписал Фроську). Старуху они называли просто каргой. Старуха живет в старом доме за огородами. Я адреса не знаю, но нарисую».
На этом бланк кончился. Зуб взял второй и начертил, как найти хибару. А внизу приписал:
Там есть старик на печи, который, может быть, умер сам. А если не умер, то и его могут убить. Я не мог прийти к вам заявить, а почему, не могу вам сказать, но очень прошу считать меня честным человеком.
Написав это, он вспомнил, что хотел остановить поезд и сейчас едет безбилетником. Выходит, его уже нельзя назвать честным человеком. Зуб хотел зачеркнуть последнюю строчку, но решил, что выйдет глупо и смешно, и оставил ее. Он сунул листки в конверт, заклеил его и написал адрес: «Георгиу-Деж, в милицию, срочно». Последнее слово подчеркнул три раза.
Народу на почте в этот час не было. Краем глаза Зуб заметил, что из-за стойки на него с интересом поглядывает длиннолицая, болезненно-бледная девушка, у которой он покупал конверт. Лето прошло, а ее вроде ни один солнечный луч не коснулся. Поглядывая на посетителя, она быстро и звучно стучала штемпелем по каким-то листкам. Девушка, должно, гадала, откуда мог сбежать этот грязный, взъерошенный паренек в фэзэушнои одежде. Но Зубу было наплевать, что она думает о нем. Он подошел к стойке и спросил:
— До Георгиу-Деж письмо сколько идет?
— Тебе что, срочно? — прищурилась на него девушка.
— Спрашиваю, значит, срочно.
— Завтра должно быть.
— А сегодня не успеет?
— Если сегодня, то иди на станцию и брось в почтовый вагон. — Она взглянула на стенные часы. — Скоро должен поезд проходить.
— Спасибо.
— А ты откуда такой?
Не утерпела-таки.
— Откуда и ты, — буркнул Зуб.
— Ты что, в луже валялся?
— А ты что, в погребе все лето сидела?
Пока она соображала, при чем тут погреб; Зуб хлопнул дверью. От почты он заспешил на станцию. Ничего не поделаешь, придется лишний раз рискнуть. В вокзал соваться не стал, а остановился за какими-то дощатыми постройками. Если даже Чита или Панька каким-нибудь чудом окажутся на этой станции, то он их первый должен увидеть.
Поезд и правда подошел скоро. Почтовый вагон был сразу за тепловозом. А вон и щель, куда бросают письма.
Внимательно оглядев растянутую, снующую у поезда толпу и не заметив ничего подозрительного, Зуб подбежал к вагону, сунул письмо в щель и снова скрылся за постройками.
Он сделал все, что мог. Остальное зависит от милиции. Только бы поверили ему. А то еще подумают, что кто-то решил подшутить. Нет, должны поверить. Дело ведь серьезное.
Теперь дальше надо ехать. Можно на пассажирском, а можно и на товарняке. Выбирай, что пожелаешь. На товарняке, пожалуй, лучше — там хоть психических ревизоров нет. Но бастующий желудок заставил повернуть в другую от станции сторону. Голод упрямо вел его по улицам городишки.
Он шел и думал, что в каждом доме полно всякой еды. Если зайти в любой и попросить, то его, наверно, покормят. Зуб злился на себя за такие мысли, от которых только сильнее сводило живот. Ведь все равно ни за что на свете не станет попрошайничать. Уж лучше с голоду подохнуть, чем сделаться побирком.
Ноги привели Зуба к продуктовому магазину. Не утерпел и заглянул внутрь. Заходить не стал, а только заглянул. На него пахнуло головокружительным ароматом хлеба, чего-то сладкого, острого, кислого, пряного… Никогда он не думал, что магазин может быть таким ароматным, может так кружить голову. Лучше уйти, чтоб не расстраиваться понапрасну.
В пяти шагах от двери стояли два мужика и о чем-то неторопливо разговаривали. Один из них, тот что в рабочей спецовке, держал руки в карманах, а под мышкой у него небрежно, кособоко торчала буханка хлеба. Видно, шел домой на обед и заглянул в магазин. Мужик, наверно, и думать о буханке забыл, она вот-вот упадет в пыль.
Зуб возненавидел этого человека. За то возненавидел, что он так запросто может заиметь буханку хлеба и даже забыть, что она у него под мышкой. Он, наверно, и есть-то не хочет, раз стоит и треплется. А хлеб все равно купил. Небось, хотел бы есть, так быстрее домой бы топал, а то еще бы дорогой стал помаленьку откусывать.
Конечно, Зуб понимал, какая чушь лезет ему в голову. Вконец расстроенный, он пошел прочь от благоухающего на всю улицу магазина, от этого мужика, у которого не грех было бы выхватить хлеб. Он даже не заботился, куда ведут его ноги.
Надо же — всего каких-то полчаса назад в его правом кармане лежал целый пятак! И он мог бы спокойно, как этот мужик в спецовке, купить кусок хлеба и даже подержать его ради форса под мышкой…
«Балда! — разозлился вдруг на себя Зуб. — Конверт надо было без марки взять! Вот балбес, так балбес! Дошло бы без марки, куда бы делось».
Он шел, подыскивая для себя самые обидные, самые оскорбительные слова, но в то же время внимательно смотрел под ноги. Находят же люди деньги, почему бы и ему… Но, видать, в Поворино в этот день никто не терял ни мелких, ни крупных сумм.
В каком-то переулке из ворот приземистого домика выпорхнула девчушка-школьница и чуть не налетела на Зуба. Она испуганно остановилась — тонкая и легкая, в чистеньком белом фартучке, с бантом на голове. Мотылек да и только. Видно, вернулась из школы.
Только Зуб никаких бантов не заметил, потому что в руках девчонка держала надкусанный пирожок. Вообще не было ее — девчонки. Был один пирожок. Зуб смотрел только на него и не имел сил двинуться с места.
Девчонка тоже почему-то не убегала. Она испугалась только в первые секунды, а потом к испугу добавилось любопытство. Почему этот мальчишка в измазанной одежде так смотрит на пирожок? Может, не обедал? Сама того не ожидая, скорее от растерянности, чем по сообразительности, она протянула ему пирожок:
— Хочешь?
Рука у Зуба дрогнула. Он нахмурился, покраснел, но ничего не мог с собой поделать. Когда ты голоден как сто волков, а перед твоим носом крутят пирожком, да еще таким аппетитным, то как-то забываешь следить за собой.
В общем, рука самым бессовестным образом приняла еду. Зуб успел только отвернуться и отойти шага на три, чтобы девчонка не видела, как быстро пирожок сгинет у него во рту. Больше всего он боялся, что эта первоклашка засмеется.
Девчонка все видела, но не засмеялась. Ей, видать, до жути было интересно смотреть на такого голодного человека.
— А хочешь, я еще вынесу? — спросила она ему вдогонку, и глаза ее засветились новым любопытством.
Зуб позорно остановился.
Он и раньше замечал, что руки или ноги могут иногда поступать совершенно самостоятельно и совсем не так, как того хочет голова. А тут вообще вся совесть переместилась в желудок, и ноги вытворяли, что хотели. Где-то там, в желудке, копошилась безвольная мысль, что через минуту Зуб навсегда расстанется с этим мотыльком, и о его позоре никто никогда не узнает. И сам он постарается забыть.
— Не уходи, я сейчас!
Девчонка порхнула во двор своего дома. И ведь не уходил Зуб, ждал!
Вернулась она довольная, бережно держа перед собой полную тарелку пирожков.
— Бери все!
Она, кажется, была счастлива от того, что кормит голодного человека. Это же так интересно!
Зуб как бы нехотя стал рассовывать пирожки по карманам.
— Спасибо, — выдавил он, красный от стыда.
— Пожалуйста. — Девчонка поколебалась и спросила тихо, словно дело касалось страшной тайны: — А почему ты голодный?
— Потому что давно не ел.
— Очень давно? — округлились у нее глаза. — А почему?
— Ну… вот у тебя есть дом, а у меня нет.
— Совсем-совсем?
— Конечно, совсем.
Зуб не утерпел и стал при ней есть пирожок.
— А что же ты теперь будешь делать? — с тревогой спросила первоклашка.
Девчонка — это, конечно, не совсем серьезно. Но она его накормила, и Зуб считал своим долгом немного поговорить с ней. Тем более, что в этом переулке не видно ни души.
— Я к дядьке еду, — сказал он с набитым ртом. — В Сибирь.
— В самую-самую?! Это же так долго.
— Ага.
— А если ты… — Девчонка испугалась своей мысли и перешла на шепот. — А если ты с голоду умрешь?
— Чудная! — усмехнулся Зуб. — Сейчас разве умирают с голоду?
Девчонка подумала и согласилась:
— Сейчас не умирают… А хочешь, я тебе еще чего-нибудь принесу — на дорогу?
— Не надо. Я пойду.
И он двинулся обратной дорогой — к станции. Обернулся:
— Тебе не влетит за пирожки?
— Что ты! У меня мама добрая! Она сейчас на работе. А твоя…
Она хотела о чем-то спросить — конечно, о его маме — и не спросила. Раз нет дома, откуда же быть маме? Легкая, с крылышками белого фартучка, с воздушным бантом на голове, она стояла, держа в руках порожнюю тарелку, и во все глаза смотрела вслед загадочному пареньку, который едет так далеко, что и подумать страшно. Смотрела, пока тот не скрылся за поворотом.
Пирожки были с картошкой, заправленной жареным луком. И были они неправдоподобно вкусными. Пожалуй, вкуснее, чем с повидлом. Без сомнения, девчонкина мать добрая, может, добрее всех на свете. Иначе у нее не получалось бы так вкусно.
С последним пирожком мир стал украшаться разноцветными оттенками. День, как Зуб начал замечать, стоял по-летнему теплый, даже жаркий. Дорога больше не страшила. Сейчас он вскочит на любой товарняк, который идет в сторону Сибири — бывай здорово, Поворино, пусть у тебя не переводятся хорошие люди.
Когда Зуб подходил к станции, его обогнали трое ребятишек с удочками, на которых весело тилипались поплавки из гусиных перьев. Оживленно разговаривая о бешеном клеве, перебивая друг друга, пацанва чуть ли не вприпрыжку пересекла железнодорожные пути. Речка, выходит, совсем близко. Зуб подумал, что если он не выстирает свою одежду, то его будут гнать с любого поезда. Хуже того — в милицию могут сдать как подозрительную личность.
И он отправился вслед за ребятишками.
Речка тихо текла в глинистых берегах, заросших кустами лозы и осокой. Кое-где она была огорожена стенами камыша. Зуб выбрал подходящее место, разделся, прыгнул с разгону с невысокого обрывчика в воду и поплыл. Плавал он прилично. Заметно остуженная сентябьрскими ночами, вода сначала ожгла, потом стала струиться вдоль тела ласково и щекотно. Только саднило ободранное плечо.
С середины реки Зуб поплыл по течению, решив после возвращаться берегом. Несколько раз ощутил нежное прикосновение к ногам. Нырнул и увидел, что у дна величаво и плавно извивались длинные зеленые пряди водорослей. Русалкины волосы.
— Эй! — услышал он с другого берега, когда вынырнул. — Плыви назад! Назад плыви! Перемет там!
У стены камыша стояла лодка. С нее махал соломенной шляпой паренек примерно Зубовых лет.
Болтаться на крючке у Зуба не было ни малейшего желания. Поэтому он в десять махов добрался до берега и вышел из воды.
Выстирав гимнастерку, брюки, носки, вымыв даже ботинки, в которые набилось много грязи из той ямы на горе, Зуб разложил все это на траве под щедрым солнышком и лег рядом. Он смотрел на спокойную реку, и спокойствие это передавалось ему. Даже странно было, что еще утром он куда-то спешил, бегал по крышам вагонов, прятался в топке. А в это самое время речка текла себе смирно, петляла несуетно, зная одно направление и больше ничего. Вот Зуб высушит одежду, опять у него начнется дорога, а речке хоть бы что — течет себе да дремлет на ходу. Поди, хорошо так течь…
Зуб старался припомнить, сказал ли девчонке «спасибо». Вроде, сказал. А все равно такое чувство, словно не поблагодарил ее за пирожки. Может, она подумала: вот, мол, какой он — я его накормила, а он, невежа… Корми таких. Нет, она так не подумала. Она слишком добра, чтобы так думать.
Зуб поймал себя на том, что ему ни капельки не совестно за этот случай. Даже удивительно. А все, наверно, потому, что девчонка какая-то особая, не как все. Даже не такая, как Нина Анисина, его детдомовская привязанность.
Вспоминая ее, Зуб каждый раз переживал заново все, что тогда стряслось с ним. Он постоянно ловил себя на том, что всех девчонок сравнивает с Ниной и неизменно отмечает: она все же лучше этой, лучше той. Он даже первоклашку с бантиком сравнил с ней. Но тут первый раз не смог сказать себе, что Нина — лучше.
Он в нее влюбился в пятом классе. Влюбился от одного ее взгляда. Однажды на перемене увалень Колька Мамцов сгреб Нину за толстую косу и заорал на весь коридор:
— Но-о! Поехали! Н-но!
Морщась от боли, Нина старалась вырвать косу из Колькиной пятерни. Она не визжала, как обычно визжат девчонки. Гордая была Нина. И Зубу стало ее жалко.
— Брось! — сказал он Кольке.
А тот только глянул на него и — за свое:
— Н-но, лошадка! — И губами цвыркает, как возница.
Тогда Зуб коротко, но больно ткнул ему в бок кулаком. Колька вякнул от неожиданности и отпустил косу.
— Ты чего?
— Да ничего.
— А то гляди!..
Разобиженный Колька Мамцов ушел в класс… Связываться с Юркой Зубаревым он поостерегся.
Вот в этот момент Зуб и поймал на себе взгляд Нины Анисиной. Был он и благодарный, и восхищенный одновременно, и еще он был какой-то задорно-удивленный, что ли. Словно Нина своими больщущими глазами говорила ему: как же я, мол, раньше не примечала тебя, Зубарев?
То был первый в его жизни случай, когда Зуб застеснялся девчоночьего взгляда. После он уже не мог его выдерживать. А Нина, почуяв своим взрослеющим девичьим сердцем неожиданную власть над этим неразговорчивым, крепким мальчишкой, стала время от времени тешить себя Зубовой стеснительностью. Тот становился смирным и беспомощным как ягненок, стоило только Нине взглянуть на него с этакой удивленной, но в общем-то ласковой внимательностью. Она с ума сводила Зубарева своими непостижимо загадочными глазами.
Настали для него мучительные дни. Он еще больше замкнулся в себе. Учеба пошла из рук вон плохо, хотя до этого, бывало, его хвалили. Голова напрочь утратила способность воспринимать все, о чем говорилось на уроках и о чем было писано в учебниках. С тех пор, как в мозгу стало безраздельно царствовать короткое слово «Нина», в голову ничего больше не умещалось.
— Зубарев! Ты меня слышишь, Зубарев? — выходила из себя классный руководитель Ольга Серафимовна. — О чем ты думаешь? Сядь прямо.
Зуб всегда сидел за партой вполуоборот, чтобы краешком глаза постоянно видеть Нину Анисину. То и дело голова украдкой поворачивалась. Только взглянуть.
На уроках взгляды их почти не встречались. Нина неизменно смотрела в одном направлении — на доску и на учителя, как и подобает круглой отличнице. Но если их взгляды все же сталкивались на неуловимое мгновение, то для Зуба это столкновение оказывалось катастрофическим. До конца урока он сидел с жарко пылающими ушами, боясь шевельнуться.
Кончались занятия. Если ничего больше не намечалось, мальчишки и девчонки расходились по разным спальным корпусам. Для Зуба это были неприятные минуты: Нина уходит, и он не увидит ее аж до завтрашнего утра.
Не имея сил выдержать эти каждодневные пытки, он выдумывал разные поводы, чтобы заглянуть в девчоночий корпус или хотя бы пройтись мимо него раз-другой. В иной вечер, коченея на морозе, Зуб подолгу стоял в заваленном снегом сквере и сквозь оголенные ветви смотрел на окно ее комнаты. Каждая мелькнувшая в нем тень заставляла сердце гулко колотиться.
Он смотрел на окно и был счастлив, и жалел только об одном — о том, что через час-полтора его станут искать, и тогда придется уходить из сквера.
А Нина словно бы и не замечала ничего такого. Она по-прежнему оставалась веселой и красивой. Ничего, ровным счетом ничего не менялось в ней! В уголках огромных ее глаз жили прежние лукавые искорки, на щеках вспыхивали те же поразительно нежные ямочки.
Вокруг Нины всегда собирались подруги. На переменах они щебетали о чем-то, дружно давали отпор мальчишкам, выдумывали свои, девчоночьи тайны, которые в следующие пять минут переставали быть тайнами, и для Нины, казалось, не существовало новоявленного двоечника Зубарева. Девчонки, от которых невозможно что-либо скрыть, провожали его насмешливыми взглядами, хихикали и шушукались вдогонку. Но Зуб ничего этого не замечал, потому что утратил способность замечать все, что не относится непосредственно к Нине.
Спустя время, над ним стали посмеиваться и ребята. Только делали они это с осторожностью, потому что Юрка Зубарев крут на расправу. Тем более что Колька Мамцов уже попадался на его скорый кулак. Зуб застукал Кольку, когда тот царапал сломанным пером на крышке парты: «Зубарев + Анисина — лю…» Окончание Мамцов проглотил вместе с крепкой зуботычиной.
Ольга Серафимовна стала смотреть на Зубарева, как мать смотрит на свое нездоровое дитя. Разумеется, она видела не только то, что мальчик осунулся, стал более замкнутым, рассеянным. Она замечала все и, конечно, мучилась от своего бессилия, от невозможности помочь Зубареву, исцелить его или бог знает что еще. Она и в самом деле пыталась отвлечь Зубарева от предмета его душевных пыток. Зряшная это была затея.
Чтобы не быть беспомощным наблюдателем, Ольга Серафимовна стала устраивать для него регулярные дополнительные занятия, стараясь приостановить поток двоек. Но и это ни к чему не привело, Доброе сердце учительницы страдало.
И настал день, когда чувства взяли над Зубом всю полноту власти. В тот день он вырвал из тетрадки лист и написал на нем те слова, которые давно гремели в его душе громким колоколом. И было этих слов всего четыре, и от каждого мутилось в голове, и кровь звенела по жилам.
Неделю носил он эту записку в кармане, не зная, как передать ее Нине. А когда сложенный листок поистерся на сгибах, он написл эти четыре кричащих слова на новом. И снова сердце грохотало в груди так, что его многие, должно, услышали.
В тот же день он собрал все свое мужество и во время большой перемены, когда в классе один только дежурный ковырялся у доски, вложил записку в Нинин учебник русского языка на той странице, на которой он должен быть открыт через несколько минут.
Выскочив из класса, он чуть не сбил с ног Нину. И остолбенел, глядя на нее безумными глазами.
— Зубарев, что с тобой? — спросила она, чуть улыбнувшись и глядя на него с этакой шутейной, чуть насмешливой строгостью.
Зуб шарахнулся в сторону, налетел еще на кого-то, кому-то отдавил ногу и побежал по коридору.
— Зубарев, ты куда? — окликнула его Ольга Серафимовна, направляясь в класс.
Он ничего не слышал, Было одно желание — бежать…
Начался урок. Ольга Серафимовна, вызвав кого-то к доске, чутко прислушивалась к шагам в коридоре. Но дверь не открывалась, Зубарев не появлялся. И тогда у нее невольно вырвалось:
— Кто знает, что с Зубаревым?
Мелок перестал стучать о доску. Стало тихо. Тридцать с лишним пар глаз, кроме одной пары — Нининой, спросили: «А вы разве не знаете?»
— Впрочем, не будем отвлекаться, — смутилась Ольга Серафимовна, и — отвечающему: — Еще какую роль играет частица «не»? Напиши пример.
И сама про себя придумала подходящий, но очень печальный пример: «Не любит».
На следующий день Зуб видел Нину особенно веселой, особенно подвижной. Она громче, чем всегда, смеялась. Но в то же время в поведении ее было что-то непривычно взрослое, во взгляде — какое-то беспокойное ожидание неведомого. Она только раз взглянула на Зуба, и взгляд ее сказал: «Прочла».
Было три томительных дня.
На четвертый день он нашел в своем учебнике записку: «Я не могу дружить с двоечником. Ты должен исправиться».
Это было как окно в светлый, залитый отчаянным солнцем мир. Весь урок он не разжимал кулак, в котором была записка, и вся его душа словно бы переселилась туда же, в кулак, растворилась в этих двух строчках.
Это Ее записка! Он для Нее существует! Потому что Она от него требует! Что требует — неважно. Он все готов сделать. Он исправится. Ночей спать не будет, но исправится. С этого дня — ни одной двойки!
И Зуб стал до ломоты в висках вслушиваться в слова учителей, вчитываться в неподатливые строки учебников. Он долбил французский язык до умопомрачения, добивался проклятого прононса. Двоек заметно поубавилось, а однажды тоненькая и кудрявая, похожая на подростка француженка с удивлением поставила ему четверку. Она не утерпела и воскликнула:
— Зубарев! Можешь ведь, можешь!..
Он и, верно, все теперь мог. Он в тот день осмелел до того, что написал записку фантастической дерзости: написал, что приглашает ее на каток. Детдомовские часто ходили на каток, обычно всем классом. Но он приглашал ее не классом, а вдвоем. Чтоб только он и она, и больше никого.
Весь вечер, до самого закрытия он простоял у входа на каток со связанными шнурком коньками, с надеждой и страхом всматриваясь в мелькающие веселые лица. Она не пришла.
Обиделся ли Зуб, расстроился? Да ему это и в голову не приходило! Не пришла, значит Ей так надо. Потом два дня он пытался поймать ее взгляд, который мог бы сказать, почему она не приняла его приглашение. На третий день Зуб нашел в своем дневнике записку. Короткие строки он читал как стихи, готов был петь их: «Ты еще не до конца исправился. И вообще, почему ты такой угрюмый? Мне это не нравится».
И он продолжал истреблять двойки, изо всех сил старался быть веселым. И не подозревал, как глупо он из-за этого выглядел. Ведь он старался быть веселым, а не просто был им. И оттого даже самые верные друзья как-то охладели к нему. С того времени он стал обзаводиться репутацией «психа».
От третьей ее записки Зуб ходил несколько дней как чумной. Нина Анисина писала своим красивым, строгим почерком круглой отличницы: «Зубарев, ты плохо себя ведешь, никому это не нравится. И никакой ты не рыцарь, а просто тебе делать нечего. Не придуряйся и не пиши мне больше».
Окно в светлый, солнечный мир с треском захлопнулось. Все вокруг стало сумрачным. Класс… Зачем он? Зачем этот обшарпанный коридор, в котором так противно визжат на переменах?.. Портфель оттягивает руки. Сил нет, так хочется зашвырнуть его куда-нибудь в сугроб… Пошли двойки. Французский прононс казался глупым до издевательства. А девчонки стали почти открыто смеяться над ним, Да и ребята не очень-то прятали от него презрительные взгляды: на девчонке помешался, позорник!..
Дни были лишены всякого смысла. Они не имели даже чисел. Уроки тянулись бесконечно долго. Но Зуб ни на минуту не терял надежду, что Нина поймет, как жестоко поступила с ним, увидит, насколько он ей предан. Наверно, это просто каприз. Девчонки любят покапризничать. Но это пройдет, обязательно пройдет!
Однажды, снимая свое пальто с вешалки, Зуб не утерпел и украдкой прикоснулся щекой к воротнику ее пальто. Он вспыхнул маковым цветом от этого прикосновения, будто сделал что-то запретное, даже кощунственное, и до конца дня ощущал на щеке это нежное, теплое прикосновение.
На следующий день он снова, оглядевшись, прильнул к воротнику и на секунду замер. В этот момент раздался смех Светки Зотовой, самой близкой Нининой подруги. Зуб отпрянул как ужаленный, но было уже поздно. Светка взметнула подолом платья и понеслась раззванивать: «Девчонки, что я видела! Умрете…»
На уроке Зуб то и дело обжигался о насмешливые взгляды. Проклятая болтушка! Зуб ненавидел Светку так, как только умел ненавидеть.
Вот тогда Зуб и придумал уйти в леса, жить там на манер отшельника, отказывая себе решительно во всем, кроме полной свободы. И пусть Нина Анисина знает, почему он это сделал, пусть ее мучит совесть. Да, это подло со стороны Зуба — заставлять ее мучиться, но он теперь готов на все. Даже на это! Он сегодня же уйдет в лес. Пусть даже на дворе заворачивают морозы…
Перемена, казалось, никогда не наступит. Но в положенное время прозвенел звонок. Зуб подождал, пока очистится класс, и начал собирать учебники. Закрывая портфель, он прислушался к ребячьему гомону в коридоре. Громче всех был голос Нины Анисиной. Она как будто в чем-то оправдывалась, а все смеялись над ней.
Вдруг распахнулась дверь. Порывисто вошла возбужденная Нина и направилась прямо к Зубу. Добрая половика класса залепила двери, во всех глазах стояло нехорошее любопытство.
— Зубарев! — Голос ее был на пределе, еще секунда, и он сорвется на плач. — Зубарев, говори: я писала тебе записки?
Она смотрела на него с такой злобой, что у Зуба словно оборвалось что-то внутри.