«БЕЛЫЙ» И ДРУГИЕ

Яхта «Цуг шпитце» вышла из пределов Румынии, круто повернула направо, с севера на запад, миновала устье Прута, оставила позади первый советский город.

Карл Бард и Дорофей Глебов смотрели на портовые огни пограничного города до тех пор, пока они не скрылись.

— Россия!… — Карл Бард тихонько, дружески толкнул локтем «Белого»: — Ну, как?

— Что? — неохотно откликнулся Дорофей.

— Вот ты и дома, говорю. Добро пожаловать!… — Карл Бард засмеялся. — Не волнуйся, дружище! Все будет хорошо.

Дорофей угрюмо вглядывался в темный берег Дуная.

Бард искоса наблюдал за ныряльщиком. Он знал, что этот крепкий, ловкий человек с блеском прошел через все испытания, и потому удивлялся его не боевому настроению.

«Интересно, какие мысли одолевают тебя? Трусишь? Жалеешь, что вернулся домой в таком виде? Вспоминаешь далекое время детства, молодости? А может быть, трезво размышляешь, как лучше выполнить задание?…»

Карл Бард посмотрел на светящийся циферблат часов и сказал:

— Пора, дружище!…

— Успею! — отрезал Дорофей. Не повернул головы, не оторвал взгляда от прибрежной полосы.

— Слушай, дружище! — Карл Бард положил руку на плечо «Белого». — В чем дело? Что с тобой происходит?

Дорофей круто повернулся к капитану. И тот увидел резко побледневшее лицо, бешеные глаза.

— В чем вы меня подозреваете?

— Только в медлительности.

— Неправда! Столько лет готовили меня, натаскивали и все не доверяете, все испытываете!… Плохого же вы о себе мнения!

«О, да ты, оказывается, вовсе не такой слюнтяй, как я думал!…» Вслух Карл Бард сказал:

— Любопытно! И мудрено!… «Плохого о себе мнения». Это как же расшифровать?

— Зря беспокоитесь, — примирительно проговорил Дорофей, — буду действовать, как приказано.

— Только так, дружище!… — Он постучал ногтем по выпуклому стеклу часов. — Пора!… Пошли. Кланяйся Сысою и передай ему… пусть в скором времени ждет еще одного гостя… «Мохача». Не забудешь? «Мохач»! Есть такой город на Дунае, на границе Югославии и Венгрии.

Дорофей кивнул.

— Не забуду. Пошли!

В капитанской каюте Дорофей натянул поверх неброского штатского костюма резиновый комбинезон, навьючил на себя акваланг и туго увязанный рюкзак. Подпоясался ремнем, к которому были прикреплены пистолет, кинжал, подводный электрический фонарь, и кивнул шефу:

— Все, могу нырять.

Яхта шла между советской Измаильщиной и румынской Добруджей. Миновали сулинское гирло, слева по борту прошел ярко освещенный Измаил.

Приближались две Килии, румынская и советская, хорошо приметная своим портовым зернохранилищем.

«Цуг шпитце» принял правее, держа курс на румынскую Килию.

Дорофей Глебов покинул борт яхты.

Небо затянуто тучами, не светится ни единая звезда. Мелкий густой дождь сечет Дунай, взрыхленный волнами. Туманная мгла и ночная темнота наглухо скрывают берега.

«Белый» поплыл вниз, подхваченный течением.

Через час гигантские тополя прорезались сквозь ночную мглу.

Тополиный остров, Дорофей медленно плывет вдоль его берегов. Оглядываясь, он угрюмым взглядом провожает отступающую в темноту землю, на которой ждет его Сысой Уваров.

Растаял мигающий бакенный огонь, под которым на дне Дуная лежат контейнеры.

Перед рассветом показались маячный огонь Лебяжьего и старый ветряк.

Дорофей резкими, «стригущими», движениями ластов вырвался из фарватерной струи. Приблизившись к острову, перестал работать ногами, глубже втянул голову в воду, так что на поверхности Дуная осталось только стекло маски. Если кто и наблюдает сейчас за рекой, все равно не увидит пловца.

Течение вынесло его на мелководье. Твердая, спрессованная толща ила. Еще несколько шагов — и он будет на островной земле. Дорофей не спешил. Ждал, вглядывался в темноту, прислушивался, готовый нырнуть, исчезнуть подобно щуке. Тихо. Ничего подозрительного.

Осторожно выбрался на берег, сбросил шкуру «лягушки», туго свернул ее и засунул в рюкзак. Пусть пока лежит там, еще пригодится.

По ивовым зарослям, по росистой траве стлалась сырая предрассветная тьма. В листьях вербняка зашуршал дождь. Время от времени раздавался шумный всплеск — играла рыба, падала в реку подмытая земля.

Приученными к темноте глазами Дорофей вглядывался в местность и не узнавал ее.

Должен быть плоский берег, а тут — высокая дамба, укрепленная кустарником, густо затравевшая. На той стороне поднимается сад — светятся крупные влажные яблоки.

Яблоки на Лебяжьем? Откуда? Не должно их быть. Здесь растет только черная ольха, ива, верба, камыши. Садам не место на полуболоте. Не туда попал.

Чужой остров?

Нет, свой, родной. Деревянная четырехкрылая мельница и каменный маяк — верные приметы Лебяжьего.

А дамба?… Правда, жители острова собирались насыпать ее, но так и не собрались. Неужели за эти годы, пока он скитался на чужбине, все-таки обваловали остров? А деньги? Не по карману им такая затея. Продадут все добро, нажитое отцами и дедами, и то не хватит. На чьи же капиталы воздвигнут этот вал, сдерживающий весенние воды Дуная?

Дорофей осторожно раздвинул кустарник, перебрался через насыпь, спустился в сад. Перебегая от дерева к дереву, держал направление на ветряк.

Сквозь ветви яблонь увидел первую хату деревни и остановился. Ивовый плетень, увитый диким лопушистым виноградом. Вздыбленный журавль над колодцем. Беленые стены. Голубые ставни, черные окна…

Крепким предрассветным сном спит Лебяжий остров. Спят и Глебовы, не чувствуют, как близко от них отец, сын, муж.

Дорофей стоит перед хатой и улыбается. Чужая, а все равно радостно смотреть на нее. Приземистая, в три окна, с резным крылечком. Северная стена уже по-зимнему обложена камышовыми снопами. На крыше распластал крылья огромный петух, вырезанный из ольхи. Тут живут Черепановы. Плетень к плетню стоит и хата Глебовых.

Дорофей пошел к своей усадьбе. Все здесь такое же, как и пятнадцать лет назад. Огромные бревна осокорей, заменяющие скамейки, валяются у плетня. Когда-то здесь вечерами собирались девки и парни. В будни это было любимое место ребятишек, а по воскресеньям бревнами с утра до вечера владели бабы. Тут же шумели и деревенские сходки.

Калитка на старом месте — в средине плетня, напротив колодца. Дрожащей рукой Дорофей сиял крючок и вошел во двор. Твердая утрамбованная дорожка вела к дому. Дорофей на всякий случай свернул с нее и по огородной земле, пригибаясь, пересек двор.

Светлее, казалось ему, стало на острове. В разрыве дождевых туч блеснула звезда. Дунай сбросил с себя тяжелую ношу ненастной ночи, засверкал чешуей.

Вот и родная хата. До того белая, что больно смотреть на нее. Вот такой сияющей она и представлялась ему в миражных африканских видениях.

Под окнами поднимается ветвистый высокий тополь, посаженный Дорофеем в тот год, когда женился. Теперь он виден издалека. Как быстро прошло время. Тополь вырос, а он…

Прислонился щекой к серебристой мокрой коре дерева, со страхом и надеждой смотрел на белую, с темными глазницами окон хату. Пятнадцать лет назад оставил здесь мать, жену, сыновей. Живы ли? Как живут: в голоде? холоде? нужде? в радости? Может быть, Мавра вышла замуж и забыла, что любила какого-то Дорофея, Не чужой ли он и сыновьям? Не называют ли отцом чужого человека, нет ли у них сводных братьев и сестер?

В конце улицы закричал первый петух. Откликнулся второй на соседнем дворе. И загремело, покатилось по острову зоревое кукареканье.

Дорофей стоял под тополем, не зная, что делать дальше. Спрятаться в какой-нибудь норе, тайком высмотреть оттуда, как живут Глебовы? А что, если постучать в оконную крестовину кулаком и во весь голос крикнуть: «Эй, Мавра, открывай, встречай законного мужа!» В хате поднимется переполох. «Муж? Какой муж? Откуда взялся? С того света?» Тогда он крикнет еще раз: «Открывай, Мавра! Это я!» Она неспешно выйдет, грозно спросит: «Вернулся?… Где скитался столько лет? Что делал? Кому служил? Если ты добрый человек, зачем выбрал такую ночь? Почему побоялся светлого дня?»

Какими словами он смягчит ее ожесточенное обидой и долгим одиночеством сердце?

«Надо пока спрятаться, — решил Дорофей, — а там видно будет».

Рядом с хатой, под одной с ней крышей, просторный коровник. Дверь по-летнему открыта настежь и подперта колом.

Дорофей переступил порог. В нахолонувшее лицо дохнуло коровье тепло и сладкий дух увядших на жарком солнце трав и цветов.

Ощупью, уверенно продвигался вперед по хорошо знакомому коровнику. Вот колышки, где в ненастную погоду обычно висели сети. Висят и сейчас. Кадка с водой. Рундук для кукурузы и отрубей. Огромный костыль с фонарем.

А вот и корова. Рослая, темная, с крупными белыми пятнами по хребту. Она доверчива повернула к чужому человеку голову. Понюхала, пожевала просяще губами, отвернулась.

За дверью, ведущей из коровника в хату, послышался кашель, а потом неторопливые шаркающие шаги.

Дорофей бросился в дальний угол, где лежал ворох сена, зарылся в него.

Позванивая ведром, вошла в коровник невысокая худощавая женщина. Голова повязана полушалком. На плечи накинута телогрейка.


Дорофей едва сдержался, чтобы не броситься навстречу матери.

Корова шумно вздохнула и тихонько замычала.

— Ну, здорово, здорово! — проговорила. Домна Петровна. — Как ты тут ночевала-зоревала?

Она обмыла и вытерла корове вымя чистой тряпкой, села на скамеечку, и тугие струи молока зазвенели в белом ведре.

Закончили свои песни петухи. Посветлел дверной проем. Темнота уползла за Дунай, в плавни. На краю неба пробился алый родничок.

Дорофей затуманенными от слез глазами смотрел на мать, освещенную полосой света. Постарела! Глубокие морщины посекли и лоб, и подбородок, и даже нос. Только брови все те же — густые, сросшиеся на переносице, смолисто-черные. Все забыл сейчас Дорофей: где был, что делал, зачем явился на Дунай. Только любил мать, только добра желал ей.

— Мама!… — позвал он. — Матунюшка!…

То ли шепот его услышала Домна Петровна, то ли материнское сердце угадало, почувствовало близость сына — она бросила доить, тревожно насупилась, посмотрела в угол коровника, на ворох сена.

— Матуня!… Матуха!…

В самые лучшие дни своей жизни, в далеком детстве, Дорофей так называл мать. Матуня!… Матуха!… Матунюшка! Как заклинание произнес Дорофей сокровенные слова. Умолял о пощаде и вместе с тем властно требовал. Мать не имеет права не быть матерью.

— Господи Иисусе Христе!…

Домна Петровна вскочила. Верила своим ушам и не верила. Спину прохватывал ледяной озноб. Готовая смеяться от счастья и разрыдаться, смотрела в угол, на ворох сена, на темное пятно, похожее на человека.

— Маманя!… — Дорофей бросился к матери, целовал ее губы, щеки, шею, руки, голову.

Перевел дыхание, прижался мокрой щекой к ее щеке, зажмурился, тихонько всхлипывал.

— Ты?… Ты, Дорофеюшка?

Натруженные, не отдыхавшие шестьдесят лет руки Домны Петровны ощупывали сына. Нашли крупную родинку над правым ухом.

— Дитятко мое! Пришел!… Пробился!…

— Я к тебе, матунюшка, много лет пробиваюсь.

— И я… каждый день, каждую ночь ждала.

— Ну вот, дождалась. Здравствуй, матика!

— Здравствуй, роднуша!

Какая она маленькая, сухонькая и беззащитная. И как хорошо пахнет — яблоками, сухими травами, парным молоком.

Дорофей гладил мать по голове и плакал.

Корова, должно быть удивленная тем, что ее перестали доить, повернула голову к хозяйке, замычала.

Домна Петровна машинально потрепала корову по упругой атласной шее. А взгляд ее прикован к лицу сына. Смотрит на сорокалетнего Дорофея, вспоминает, каким он был. Вот он ищет жадными губами материнскую грудь; вот впервые улыбнулся; вот сделал первый шаг; вот бежит навстречу матери по берегу Дуная, босоногий, в красной рубахе, надутой ветром.

Вспомнила тот день и час, когда он появился на свет.

Родила его в рыбачьей лодке, на взморье. Перекусила пуповину, обмыла сына соленой морской водой, завернула в то, что оказалось под рукой, в свою рубаху, в рыбачью сеть.

— Мама, маманя!…

В коровнике совсем посветлело.

Шлепая по воде плицами колес, прошел рейсовый пароход.

С реки потянуло утренней свежестью.

С гоготом побежали в соседнем дворе тяжелые домашние гуси и, подлетывая, заспешили на привольные пастбища.

Дунайский фарватер розовел. Зоряно светились и крылья ветряка. Маячный огонь мигал тускло.

— Ну, маманя, говори прямо: всем я тут желанный? — спросил Дорофей.

— Всем, милый ты мой, не сомневайся! Ой, как ты дрожишь! Тебе холодно? Пойдем в тепло.

— А Мавра?… — Голос его осекся, дыхание прихватило. — Замуж не вышла?

— Не наговаривай на жену. Одна живет, да вот только…

— Ну?

— Не узнаешь ты ее.

— Что ж так? Постарела?

— Все сам увидишь, сынок… Пойдем.

Дорофей посмотрел на дверь, ведущую в дом.

— Долгонько спать любит. Раньше, бывало, до зари по двору бегала. Разбуди ее, предупреди.

— Нету ее дома.

— Где же?

— Уехала в Москву.

— Зачем ей Москва понадобилась?

— Понадобилась!

— Не заблудится?

— Мавра-то? — мать улыбнулась.

Насторожился Дорофей. Что-то тут не так.

— А ребята дома?

— И ребят нету.

— В школе?

— Это в их-то года?! Опомнись, отец! Старшему двадцатый пошел, младшему — восемнадцать.

— Где же они? На рыбалке?

— Хватай выше!

— Не понимаю. Чего-то недоговариваешь.

— Ох, сынок, десять коробов я тебе недоговариваю! — Она вытерла о ситцевый фартук руки. — Пойдем, в доме все расскажу… Не упирайся! Иди на свет божий, дай мне разглядеть тебя как следует.

— Постой, маманя! Нельзя мне на свету быть. С той стороны я сюда пробился!… Беглец.

Домна Петровна не ждала от сына таких слов. В глазах ее уже не светилось счастье. Они наполнились страхом.

— Беглец?… Откуда?… — прошептали похолодевшие губы, а руки безжизненно повисли.

— Границу нарушил. Под водой. В маске. Сделался жабой, чтобы вырваться домой. Ох, мама, и натерпелся!… По самые ноздри хлебнул горькой жизни. Невмоготу больше, вот и вернулся. Добром нельзя было, так я хитростью выкарабкался.

Домна Петровна окаменела, слушая сына.

— Известно, не помилуют власти, если узнают, что объявился я.

— Если узнают?… — переспросила Домна Петровна. — А разве ты скрываться хочешь?

Дорофей не сразу ответил. Подумал, сказал:

— Явлюсь с повинной. Только не сегодня. И не завтра. — Он схватил холодную, чужую руку матери, прижал к своему лицу. — Матунюшка, не осуждай! Не за свободную жизнь я цепляюсь. По вас стосковался. Насмотрюсь на тебя, на Мавру, на ребятишек, отведу душу, а потом… А пока никто и ничего не должен знать… На острове есть пограничники?

Мать незряче смотрела на сына, думала о своем.

— Я спрашиваю, на острове есть пограничники?

— Ты один?

— Что?

— Я пытаю, ты один вернулся с той стороны?

— Один. А что?

— Значит, с повинной?

— Ну да. Указ есть насчет помилования таких, как я, покаявшихся.

— А в чем виниться будешь?

— Границу перешел, закон нарушил.

— Всё?

— Понимаю!… Не веришь? Что ж, дело твое, спроваживай родного сына на тот свет.

— Что ты! — испугалась Домна Петровна. Руки ее обрели силу, потеплели. Схлынула с лица бледность. Обхватила Дорофея, прижалась к нему. — Верю! Если уж тебе не поверить, то лучше не жить. Чего ж мы тут прохлаждаемся? — всполошилась Домна Петровна. — Пойдем до хаты.

Он переступил порог и замер. Стоял, облокотившись о притолоку, и с изумлением рассматривал обстановку. Хата прежняя, а внутри…

— Проходи. Раздевайся. — Мать взяла его за руку, потащила к дивану, усадила… — Ну, вот ты и дома, сынок!

Тепло, а Дорофея все еще бьет дрожь. Мать поставила на стол графин с водкой, стакан, тарелку с яблоками.

— Замерз ты, как цуцик. Грейся!

Он налил полный стакан и выпил.

— Запасливые, хотя и без мужиков живете. Кто же из вас горькую пьет? Ты? Мавра?

— Гостей ублажаем.

— А часто они у вас бывают?

— Бывают.

Водка согрела Дорофея и вернула ему потерянную уверенность и смелость. Похрустывая яблоком, он оглядывался.

Не изменилась просторная, с окнами на Дунай горница: те же дубовые балки, выступающие на потолке, те же медовой желтизны деревянные стены. И все-таки это не та хата, в которой родился и вырос Дорофей. Многое изменилось. Выветрился мужской дух, дух рыбачьих сетей, болотных сапог, пропитанных рыбьим жиром. И охотничьим порохом не пахнет. Только яблоками. Яблоки, яблоки, яблоки. На полу, на подоконниках, в корзинах, под кроватью и даже на шкафу. Краснобокие. С девичьим румянцем. Темно-красные. Алые. Огромные, в кулак богатыря.

Не только это изумило Дорофея. Сияет полированный, с зеркальной дверцей шкаф, тумбочка с радиоприемником, мягкий диван. Круглый стол накрыт цветастой скатертью и окружен хороводом стульев. В соседней полусветлой комнате, в так называемой боковушке, Дорофей увидел дорогую кровать, гору белоснежных подушек, шелковое одеяло, большой ковер и стеклянный шкафчик, полный посуды.

Добро не показное, не для людей выставлено. Давным-давно обжито, стало привычным.

— Вот, значит, как вы живете!… Завидно!

— Сам себе завидуешь. — Домна Петровна подошла к сыну, как маленького, погладила по светлым, чуть влажным волосам. — Отдыхай, а я побегу творить угощение.

— Постой, мама!… Здорово, говорю, живете. Бросил вас бедняками, а вернулся… к богатеям. Раньше у нас так жили только немцы-колонисты, а теперь Глебовы на их место заступили. Ишь, как возвысились! Выходит, жене выгоднее жить без мужа, детям — без отца, матери — без сына.

— Обидно, что хорошо живем?

— Богатство ваше испугало. Откуда оно? Когда и как разбогатели?

— Почти все наши островные так живут, слава богу!

— Все?… Это почему?

— До работы стали жадные. И трудодень увесистый, удачливый, словно икряная белуга. Сад-то наш и пасеку видел?

— Ну, видел.

— С него все богатства собираем. Садище! Первый на Дунае! Во всех газетах пропечатали похвалы нашим яблокам и грушам, винограду и айве. И диплом на выставке в Москве выдали.

— А кто его посадил?

— Все. Старый и малый. И на мою долю штук двадцать саженцев приходится. А командовала твоя Мавра.

— Командовала?… Это с каких пор она в командиры выскочила?

— Люди вытолкали. Председателем колхоза избрали.

— А за какие заслуги?

— Ох, Дорофей, рассказывать мне про это и рассказывать!… С утра до вечера и с вечера до утра. Соловья баснями не кормят. Пойдем — накормлю, напою.

— Сиди, матунюшка! Рассказывай… За какие, говорю, заслуги Мавра в вожаках ходит?

— Работящая она. Головастая хозяйка. Вроде как пчелиной матки: одна за всех, а все за нее.

— Так!… Уродилась обыкновенной пчелой, а стала маткой. Как же это случилось?

— А я и сама, по правде сказать, не доглядела — как. Вон дерево — разве уследишь, как оно тянется к небу!…

Дорофей умолк, разглядывая стоящий под окном тополь. Ствол его уже толще корабельной мачты, серебристо-атласный. Гнездо аиста чернеет в зеленой листве. С вершины тополя виден, наверное, Дунай, протока, соседние острова, плавни, весь Лебяжий, с его садами, пасеками, дамбой.

— Когда дамбу насыпали? — спросил Дорофей.

— Давненько. Еще ребята в пятый класс бегали,

— А денег где раздобыли? В долги залезли?

— Никаких долгов. Дунайские морячки подсобили. Измаильские рабочие трактора прислали, да и сами работали. Такое творилось в то лето!… Чистый праздник. Народу — тьма-тьмущая. Машины днем и ночью гудели. Музыка. Песни.

— Мавра хороводила?

— Она… Перед ней теперь все глухие двери открываются. Депутат! Правительственные награды имеет — орден Ленина и Знамя это… Трудовое. — Домна Петровна засмеялась. — И всё наши яблочки, грушки и пчелки. За них вот и эту штуковину Москва прислала.

Домна Петровна сняла со стены «штуковину», бережно положила на колени сына.

Черная, дорогой резьбы рамка, тяжелое стекло, меловая бумага, золотые печатные буквы: «Диплом первой степени… Мавре Кузьминичне Глебовой… За высокие урожаи…» Подписи академиков, чеканные, как на сторублевках. Красные печати. Герб СССР. Эмблема Всесоюзной сельскохозяйственной выставки…

Дорофей повесил диплом на место, сел, отхлебнул из стакана водки.

— Ну, чем еще порадуешь?… Сыновья-то как поживают?

— Вчера убыли. Все лето были здесь: садовникам помогали, охотились в плавнях, рыбачили на протоках, камыш рубили.

— А куда уехали? Зачем?

— Каникулы кончились, вот и уехали. В Одессу. В институт. Студенты они.

— Студенты?… И Гордей и Аверьян?… Это как же?…

— А вот так… Всё как надо. Настоящие студенты. Стипендию получают. Славные ребятки. Инженерами станут. Тут, на Дунае, будут работать, дамбы и плотины насыпать.

— Отца-то хоть вспоминали?

— А как же!

— Добром или…

— Известно, что скажешь про родного отца, пропавшего без вести. Жалеют.

— Ну, а Мавра?

— И она. — Домна Петровна подсела к сыну, прижала ладонь к груди. — Печет страх? Не сомневайся.

— И рад бы не сомневаться, да не получается. Сижу вот в родном доме, а не верю: тут ли я? Эх, мама, если бы ты знала, под какими я жерновами побывал!

— Ничего, родной! Все забудется. Мы тебя с Маврой приголубим, выходим. Почему столько лет не подавал о себе весточки?

— Подавал. Из Турции, с Кипра, из Египта.

— Ни единого письма не получили.

— Застревали где-то. К рукам чужим прилипали.

Со двора донесся женский голос:

— Петровна!… Ау, Петровна, ты дома?

Дорофей испуганно метнулся в боковушку, прихлопнул за собой дверь.

— Тут я, чего кричишь зря! — Домна Петровна вышла во двор.

У плетня стояла соседка. Лада Черепанова. Лицо раскраснелось. Седые волосы растрепаны.

— Чего надо?

— Петровна, беда стряслась. Ванятка ногу распорол. Йод нужен, бинт. Не поскупись. Все наши запасы кончились.

Домна Петровна молча пошла в хату и вернулась с большой жестяной коробкой.

— Вот тебе целая аптека.

— Благодарствую!

Соседка исчезла. Домна Петровна проводила ее задумчивым взглядом. Добрая, счастливая доля у Лады. Тяжело шаркая босыми ногами, мать вошла в дом. Из боковушки вышел Дорофей. Губы его тряслись.

— Чего людей боишься, сынок? С открытой душой пришел к ним — и боишься!…

— А как же не бояться, когда я от собственной тени шарахаюсь. — Он покосился на диплом. — Значит, по первостепенной дороге шагает Мавра?… Орденоносец! Председательша!… Краса и гордость Лебяжьего. Сынов в инженеры выводит! И даже неграмотную свекруху возвысила. — Дорофей насмешливо посмотрел на мать. — Какая у тебя должность в колхозе? Агитаторская? Или в парторги вышла?

Густые, сросшиеся на переносице брови Домны Петровны сдвинулись.

— Говори что хочешь, сынок! Тебе положено сегодня всякую чепуху молоть. Стерплю.

— Скажу!… — Он хлопнул ладонью по столу. — Не ко времени и не к месту воскрес Дорофей Глебов. Назад уползай, зачумленный! Туда, откуда явился, — в ночь, в свою жабью дырку.

— Чего несешь?

— Дело говорю, матунюшка! Чернотой своей вашу белизну покрою, если останусь тут. Ославлю на весь Дунай. Верить вам везде перестанут. Гордея и Аверьяна студенчества лишат. Мавру из депутатов вышибут. Вот что я порешил. Не судьба мне жить с вами под одной крышей. Скроюсь. Уйду в плавни и буду там доживать свой постылый век. Ниже болотной травы, тише стоячей воды.

— Тошно слушать непутевые речи. Ну и дремучий же ты, Дорофей. Не такие на Лебяжьем люди, как ты думаешь. Нету их, вывелись.

— Брось, мама! Не уговоришь. Не будет вам со мной счастья.

— Не из пугливых мы. Пожили в счастье, поживем и в несчастье. Потеряем в одном месте, найдем в другом. — Она положила на плечи Дорофея легкие коричневые руки. — Я вот что порешила, сынок!… Сегодня пойдешь к пограничникам. Покормлю, напою и провожу. Явись и скажи: беглый я, границу перешел. Помилуют. По указу.

Дорофей стоял у стены, словно пригвожденный. Глаза закрыты, ввалились. Лицо осунулось, посерело. Морщины стянули лоб, щеки.

— Нечего тебе ждать. Иди и винись! — твердо говорила мать. — Иди! Да ты слышишь, что говорю?

Он медленно кивнул отяжелевшей головой.

— Слышу, — не открывая глаз, выдавил он сквозь зубы. — Мама, а если… если я не пойду.

Домна Петровна долго не отвечала. Крепко сжав темные губы, с мучительной болью вглядывалась в сына.

Она тихонько, ласково погладила его по небритой щеке.

— Если не пойдешь… я сама поклонюсь властям и скажу: ждет вас мой сын, приходите!

— Эх, матунюшка!… Кланяйся! Да живее, а то, чего доброго, раздумаю виниться.


Дорофея Глебова на быстроходном катере доставили в райотдел КГБ.

Многое он рассказал!… Демонстрировал снаряжение подводного диверсанта. Давал характеристики тем участникам операции «Цуг шпитце», которых хорошо знал.

Не забыл Дорофей упомянуть и «Мохача», старого друга Сысоя Уварова, который должен пожаловать к нему в гости в скором времени.

— «Мохач»? — спросил Шатров. — Кто он такой? Откуда и когда его должен ждать Уваров? Какие у него задачи?

Дорофей виновато посмотрел на чекистов.

— Ничего больше не знаю. Мой шеф доверил мне эту тайну в самый последний момент, перед высадкой.

— И он не сказал вам, не намекнул, что вы будете взаимодействовать с этим «Мохачем»?

— Нет, не говорил и не намекал.

— А может быть, это подразумевалось?

— Нет, и не подразумевалось. Я понял так, что у Сысоя Уварова с «Мохачем» будет особый контакт и особые дела.

— А какие?

— Не знаю. Могу только гадать.

— Ну погадайте! — улыбнулся Шатров.

— Таким, как он, этот «Мохач», всегда наш брат, черная кость, дорогу в трудных местах прокладывает. Мы пробуем, а они, принцы, доделывают, вершки снимают. Главное дело должен сделать не я, а он, «Мохач». Наверняка.

— И какое же это главное дело?

— Не знаю. Вам виднее, что у вас тут на Дунае самое дорогое.

— Для нас все здесь самое дорогое, — сказал Шатров. — И города и колхозы, И каждый корабль и каждый человек. И спокойствие и тишина. Всем дорожим, все охраняем Вы только вчера впервые услышали о «Мохаче»?

Дорофей после долгой напряженной паузы неуверенно ответил:

— Мне кажется, я раньше ничего не слышал о нем.

— А ваш шеф какую имеет кличку?

— Инспектор?

— Нет, другой, тот, что сопровождал вас сюда, на Дунай.

— Мы его называли «Капитаном».

— Другой клички у него не было?

— Не знаю.

— Не приходилось вам слышать, как называли его между собой ваши инструкторы?

— Чаще всего тоже «Капитаном», но иногда в веселую минуту величали «Катаракты».

— В этом был какой-нибудь смысл?

— Наверное.

— А вы допускаете такую возможность, что ваш шеф имел еще одну запасную кличку, известную только его начальству?

— Может быть, и так.

— А вы не удивились бы, узнав, что «Капитан», «Катаракты» и «Мохач» одно и то же лицо?

— Я давно уже перестал удивляться.

Шатров закрыл блокнот.

— Пожалуй, хватит на сегодня.

Глебов вышел, сопровождаемый солдатами.

Шатров сложил мелко исписанные листы, спрятал их в планшетку.

Показания Дорофея Глебова заставили Шатрова глубоко задуматься. К чему, к какому событию привязана эта операция «Цуг шпитце»?

Штаб «Бизона» ничего не делал так, на всякий случай, в порядке самотека. Все и всегда приурочивалось к какому-нибудь большому событию на международной арене. Если наступал Фостер Даллес, то запускал в ход свою машину и «Бизон».

Англичане и французы сейчас предприняли наглейшее наступление в Египте. Главные держатели акций Суэцкого канала возмутились, что их «священная собственность» национализирована египтянами. «Арабы, образумьтесь, отдайте назад Суэцкий канал, верните Западу вековое право быть хозяином на вашей земле, иначе будет разрушен трехмиллионный Каир, залита напалмом долина Нила!»

Шатров располагал данными, свидетельствовавшими, что штаб «Бизона» предпринимает бешеные атаки во всех направлениях. Но где главное? Конечно, не здесь, на Дунае.

После долгих размышлений Шатров пришел к убеждению, что важная сама по себе операция «Цуг шпитце» скрывает еще что-то более значительное.

Для чего же понадобились «Бизону» одновременные взрывы на Дунае — в Братиславе, в Северной Болгарии, Южной Румынии и в дунайском гирле? Отвлечь внимание от авантюры в районе Египта? Да, на какое-то время, если бы взрывы прогремели, Дунай приковал бы к себе внимание мировой общественности.

Нет, темное облако «Цуг шпитце» надолго не затмит событий в Египте. Скорее всего, это обрывок гигантской тучи, которую западная «машина погоды», машина «взаимной безопасности», решила выпустить на мировой небосвод.

Только над Венгрией видел Шатров приметы надвигающейся грозы. Там творятся странные вещи. Несколько лет укреплялась западная граница. Разумная, необходимая мера предосторожности признана теперь почему-то излишней: несколько дивизий поспешно разоружают границу.

Западные соседи обратились с просьбой к венгерскому правительству открыть границу, и ее открыли.

По мнению Шатрова, это ослабило позиции народной Венгрии и всего социалистического лагеря. Но в Будапеште кое-кто придерживался на этот счет другого взгляда. Там считали, что разоружение западной границы полезно, это ослабит, смягчит международную напряженность. Если бы так!…

Заблуждение? Или поспешные, непродуманные, рискованные действия?

Вызывали тревожные недоумения и некоторые венгерские газеты, некоторые журналисты, писатели. Раздувают ошибки и промахи социалистического строительства. Не критикуют, а издеваются, высмеивают, изощряются в ругательствах. Нападают на диктатуру пролетариата, ослабляют ее и считаются коммунистами, слывут истинными демократами.

Были еще и другие неприятные признаки на венгерском горизонте. Однако тогда, в сентябре 1956 года, даже Шатров, умеющий разбираться в политической погоде, не мог еще сказать, что «Бизон» решил сделать Венгрию той тучей, которая должна затмить войну в Египте.

Чудес нет, не бывает их и в тайных войнах. В чрезвычайно трудных условиях, порой ощупью, часто «от печки» приходится пробиваться нашим контрразведчикам к тайнам врага.

Энергия, терпение, хитрость, ум, время, осторожность, осмотрительность, хладнокровие, риск и точный расчет были давними испытанными спутниками чекистов…

Шатров толкнул Гойду.

— Ну, что надумал?

— Кое-что. Согласен с вами, Никита Самойлович: рано праздновать победу. Надо еще крепко поработать, пока докопаемся до сердцевины операции.

— Что за сердцевина? — Шатров улыбнулся.

Гойда помедлил, осторожно ответил:

— Не знаю, какая она, но чувствую — есть. Придется Дунаю Ивановичу влезть в шкуру Дорофея и отправиться в длительную командировку на Тополиный. Сысой Уваров не знает его, ничего не слыхал о нем.

— Да, придется, — просто сказал Шатров. — И как можно скорее. Дорофей запоздал на двое суток явиться на Тополиный остров. Не позже завтрашней ночи он должен быть там. Надо прежде всего выяснить главное: что такое «Цуг шпитце» и кто такой «Мохач». Так?

— Да.

Гойда искренне позавидовал Дунаю Ивановичу, захотел быть на его месте. Все, что ни делал до сих пор, показалось ему пустяком по сравнению с тем, что предстояло Капитону Черепанову.

Загрузка...