ДУРНЫЕ ДЕНЬГИ

Подумать только, колхозники разучились вставать спозаранку. Спозаранку — это когда чуть свет, а тебя уже бригадир поднимает: пора запрягать. Если, бывало, выезжали возить навоз в половине шестого, бригадир изматерится матерившись. Да еще пригрозит оштрафовать, если в следующий раз кто-нибудь проволынит с выездом. Молчали, слушая его ругань: во-первых, виноваты, чего уж там говорить, просидели у конного двора, прокурили лишние полчаса; во-вторых, свой он парень, бригадир, и тоже, как и ты, за трудодни тратит себя — мычется по деревне, по полям да по лугам с темна до темна, чтобы поспеть везде, углядеть за всем, и председатель у него над душой к тому же. Теперь бригадиры по деревне не мычутся, не матерятся. Аккуратно, скромненько пройдут вдоль улицы, вежливо поздороваются. «Здравствуйте», — скажут, а по имени-отчеству не назовут, потому что не знают его, имени-отчества. Присылать их стали со стороны, бригадиров-то, молоденьких, с дипломами. А что толку от этих дипломов? Земля, она и есть земля, ей подход нужен, а не диплом. Скажешь такому: мол, тебя на Кривых полосках люди ждут, а он девчоночьими ресницами захлопает и глядит на тебя, как на Христа-спасителя, потому что слыхом не слыхивал про эти самые Кривые полоски. Начнешь объяснять, как пройти туда, а он поскучнеет глазами и только для вида головой кивает — и злость тебя берет, и жалость. Жалость пересилит — проводишь его за деревню, покажешь, куда идти, а ежели злость — так плюнешь и уйдешь. Недолго такие бригадиры держатся: год, от силы два, а потом исчезают куда-то. Словно роса утренняя, испарятся — и ни следочка по себе, ни зарубинки в памяти. Только ресницы эти, беспомощно мигающие. Ну, а уж ежели очередной бригадир с дипломом испарился, идут на поклон к Ваське Тихомирову. Так, мол, и так, прими бригаду, больше некому. Но вот на днях Ваську в больницу положили, под нож — язву желудка себе заработал. В силе еще мужик, пятьдесят всего, а вот оплошал, теперь, без желудка, какой он жилец. Лишь бы до пенсии дотащиться, а там и умирать скоро. Эх, жись, жись!..

Федор Курунов глянул бегло, без сожаления на докуренную сигарету и кинул ее в траву, в росу, чтоб наверняка загасла. А уж коли сигарету кинул, надо идти дело делать. Солнце утвердилось на небе, но жару еще не набрало, светило неярко сквозь утреннюю дымку. После того как время на час вперед передвинули, Федор никак не мог привыкнуть к новому положению солнца на небе. Вот сейчас половина шестого, а оно еще из потанинской черемухи не выпуталось, хотя по времени ему положено вон где быть, наравне с прогоновскими липами — это уж многолетней практикой проверено. А вечером так совсем чудно́: время к десяти, а оно еще не зашло, плавает над слоистыми туманами, над далеким Лисеевым бором.

Работа у Федора сейчас мало сказать что хорошая. Она у него единственная на весь колхоз «Восход». Когда пять лет назад в их бригаде на осушенных мелиораторами лугах смонтировали поливную установку «Волжанка», Федора сделали поливальщиком. Конечно, она сезонная, эта работа, да и сезон на сезон не приходится. В прошлом году, к примеру, все лето лило без конца, так «Волжанка» почтенная только тоску зеленую нагоняла. Глянет, проходя мимо, Федор на большие, выше человеческого роста, колеса, на серебристые нержавеющие трубы, протянувшиеся во всю ширину луга, и плюнет в сердцах себе под ноги, на хлюпающую влагой почву. Сено в то лето сушили под навесами с помощью вентиляторов, которые обдували привезенную с луга мокрую траву горячим воздухом. Ждали обильного урожая грибов, но и грибницы, видать, повымокли, потому что грибов было мало — уродились только лисички, желтые, как цветы одуванчика, и волглые от чрезмерных дождей. Нынче же начало лета выдалось совсем другим. Еще в конце мая установилась жара, и вот уже третью неделю иссушала она землю. Правда, перепало два-три дождя, но жара не ослабевала, и «агрегаты» Федора работали ежедневно «на всю железку».

Каждое утро Федора начиналось с того, что он обходил не спеша кирпичные насосные будки, поставленные за деревней вдоль низинного ольхового леска, и «врубал» насосы, которые по трубам гнали глубинную подземную воду, ледяную и прозрачную, в пруд, вырытый мелиораторами на краю осушенного ими луга.

Нравилась Федору его сезонная работа, обстоятельная, неспешная, и неспешность эту он всячески подчеркивал и утренней сигаретой перед ее началом, и тем, как обходил он свои каменные будки, чтобы запустить насосы. Начинал он обход не с дальней от пруда и от его дома, а с ближней будки, что, казалось бы, не отвечало здравому смыслу. Другой рассудил бы иначе и наверняка деревней, улицей, а затем Петрухиным прогоном, сокращая путь, прошел бы сначала к дальней будке, затем — к средней и к ближней от пруда, чтобы не делать два конца: от ближней будки — к дальней, а потом, вхолостую, от дальней — к пруду. Ан нет! Он, Федор Курунов, похитрее, судите о том сами. Что от него требуется в первую очередь? Поскорее запустить насосы, чтобы в пруд, до того как он включит свою «Волжанку», успела набраться вода. «Поскорее…» Это что же, бегом ему бежать к своим насосам? Дудки! Эту свою неспешность он ни на какие деньги не променяет. И вот что получается. Если он, не торопясь, пройдет сначала к ближнему насосу и запустит его, вода в пруд начнет поступать быстрее, чем если бы он бегом побежал к дальнему. Конечно, во втором случае путь для себя он сократил бы. Только зачем ему нужно его сокращать? Вот он запустил сначала один, потом второй, затем третий насос — без суеты, без спешки. Вода в пруд льется вовсю. И пусть себе льется, все равно ей нужно время, чтобы налиться. И вот тут-то, на обратном пути к пруду, основному месту своей работы, он и может себя показать. Идет он очень медленно — вода-то льется. Нужно ему остановиться, чтобы закурить, он остановится и закурит. Попадется ему обломок кирпича на дороге, он, не торопясь, — вода-то льется! — наклонится, поднимет сто, отнесет в сторону и бросит в яму какую-нибудь, в канаву — мало ли что, другой раз невзначай наступишь, ногу себе подвернешь. Особой статьей шла у него борьба с колючей проволокой. В свое время, когда мелиораторы установили насосы и возвели над ними каменные будки, они, непонятно зачем, огородили их этой самой «деручей» проволокой. Однако бетонные столбики, к которым она была прикреплена, торфяная почва не держала. Они покосились в разные стороны, проволока ослабла, полегла на землю. К тому же рядом с кирпичными будками издавна проходила дорога. Мелиораторы перегородили ее своей проволокой. А зачем? Не торить же из-за «колючки» этой новую дорогу! Поступили так, как того и следовало ожидать: разорвали проволоку над дорогой, а концы отбросили в стороны. Вот и путалась она под ногами. В траве не всегда и заметишь ее. А поскольку травы здесь, на черноземе, вырастали буйные и их всегда выкашивали, «колючка» представляла серьезную опасность для кос. Вот Федор и боролся с ней для общего блага. А как боролся? Возьмет он какой-нибудь конец, осторожно смотает его и повесит на столбик. В следующий раз он прихватит с собой кусачки, перекусит ими смотанную «колючку» и снесет в будку. А куда же еще ее девать? Пусть лежит в будке, может, когда и сгодится. Так вот потихоньку, постепенно он рассчитывал убрать всю проволоку, а затем — по одному — и столбики бетонные выдернуть из земли, предварительно раскачав их. Сразу, одним днем или неделей, сделать все это нельзя: еще и злоумышленником — найдутся и такие! — сочтут, а мало-помалу, постепенно — можно, потому что, во-первых, люди увидят, что он делает доброе дело, сматывая затаившуюся в траве проволоку, а во-вторых, у всех создастся впечатление, что она как бы сама собой исчезает.

Ежели кто встречался Федору во время его утреннего обхода, он непременно останавливался — покурить или просто так поговорить. Причем опять-таки не спеша, с приглашением посидеть где-нибудь поблизости — на бугорке или на плите бетонной, брошенной мелиораторами. Медленный — вода-то льется! — обстоятельный разговор вился обычно вокруг небывалой жары и возможных ее последствий, а также вокруг деревенских новостей: у Карышева Ивана жена в одночасье померла, овдовел человек, осиротел одним днем; в магазин рыбу завезли со странным, непонятным названием, которое и выговорить-то в очереди неприлично; у Сидоровых корова пала, нализавшись каких-то удобрений, забытых около выгона, а с ними, коровами, беда теперь: колхозу в личное пользование продавать их запретили, а частники втридорога дерут… «Не пора ли тебе на пост?» — спрашивал как бы между прочим собеседник, намекая на то, что и его дела дожидаются. Федор в очередной раз затягивался сигаретным дымом и говорил, выпуская его: «А куда мне спешить? Вода-то льется…»

Сегодня никто ему не встретился, и Федор, миновав будку, с которой он начинал свой утренний обход, повернул на тропку, протоптанную им самим через вспаханный и засеянный овсом участок луга. Овес взошел неровный, кустистый, местами встречались проплешины, как будто земля заражена была стригучим лишаем. На овес этот Федор смотрел с жалостью, потому что «Волжанка» его не захватывала, а что с ним будет в такую сушь, нетрудно было представить.

Земля рядом с тропинкой была крушистая, твердая и серая на вид, как зола. Чувствовалось: ни влажинки в ней не осталось, и только роса седым налетом покрывала узкие зеленые листики всходов. Еще недавно луг этот просыхал только в такие вот лета, как нынешнее. Да и то не сразу, а где-то к июлю, как раз к сенокосу. Зарастал он пахучим разнотравьем, желтел бесполезными лютиками, гудел мохнатыми шмелями. Пришли однажды в него мелиораторы со своей всесокрушающей техникой, нарыли узких, длинных траншей, уложили в них короткие глиняные трубки и снова все заподлицо заделали, заровняли. Вековой дерн разодрали плугами, выворотили его черной изнанкой наружу, пласты порезали, измельчили дисками, засеяли овсом. Там, где искони были луга, раскинулось одно громадное поле. Его опять залужили многолетними травами — тимофеевкой и овсяницей, и по первому году вымахали они по грудь человеку. К осени луга сплошь заставили скирдами — правда, низенькими, невзрачными, сметанными техникой, но количество их было таким впечатляющим, что о невзрачности их забывали. Однако года через три-четыре травы стали вырождаться, на лугах снова появились кочки, которые затрудняли механизированную сеноуборку. Пришлось опять пускать по ним плуг и вспарывать дернину мощными стальными лемехами. Поднимали луга уже по частям, а вспаханные участки засевали овсом, чтобы на следующий год залужить их по новой. Вот по такому-то участку и проложил Федор свою тропинку к пруду, главному месту своей работы.

Рядом с ним прямо под открытым небом стояли два укрытых железными кожухами дизельных насоса. Забирая воду из пруда, они гнали ее по установленным на огромных колесах легкого серебристого металла жилам. По всей их длине были размещены разбрызгиватели, которые двумя вращающимися струями веером рассеивали воду по кругу. Взятая из-под земли, она жадно впитывалась иссушенной, истомившейся от жажды землею.

Вода в пруду была настолько прозрачной, что сквозь ее толщу просматривалось дно, и такой холодной, что руку, опущенную в нее, через минуту начинало ломить, как от боли. Несмотря на то что солнце изо дня в день таращилось на небе круглым белым оком, сколько-нибудь нагреться она не успевала, потому что постоянно менялась: через одни трубы втекала, через другие — вытекала. Студенты-шефы, жившие неподалеку в большом деревянном здании, бывшей школе, приноровились было в полдень, в самый зной, купаться в пруду — бросятся, зажмурившись, в воду и тут же, точно ошпаренные, выскакивают на берег, — однако Федор стал гонять их, потому что пил прямо из пруда, а жажда при таком иссушающем все и вся пекле давала о себе знать то и дело.

Впрочем, на погоду Федор не очень-то жаловался. Если уж начистоту, она была ему даже на руку. Все кругом горело, иссыхало, а у него травы вон какие — зеленые, сочные, густые. Сила, которая гнала их в рост, еще далеко не иссякла в них. В других лугах уже начали косить, потому что трава там прежде времени загрубела, а кое-где стала жухнуть, здесь же, на поливных землях, совсем другой табак. Так что засуха, она кому как. Конечно, чахнут, горят посевы, не идет в рост картошка, но Федора это как бы и не касалось, это была уже не его забота. Его забота — «Волжанка», а она исправно гнала воду чуть ли не весь световой день. Вода льется — и денежки идут. За каждый политый гектар Федору набегало почти два рубля — без каких-то там четырнадцати копеек. В день он поливал гектаров пять-шесть. Только кто их, эти гектары, меряет? Скажет он, что восемь полил, ему и пишут восемь. Сейчас все так делают. Трактористов хотя бы взять. Возят, к примеру, они навоз от фермы. Увезут по двенадцать тележек, а скажут — пятнадцать. Что скажут, то им и пишут. Это в прежние времена учет вели. Посадят кого-нибудь возле навозной кучи, вот он и считает: увезет человек воз — учетчик ему палочку в тетрадку ставит. Правда, давно так-то было. Тогда тракторов, техники всякой — наперечет. На лошадушках работали. Тяжело приходилось, не то что сейчас…

Федор всегда вспоминает эти годы с каким-то двойственным чувством. Да, конечно, тяжело было, все своими руками приходилось делать. Взять хотя бы тот же навоз. Это теперь его техникой-то вывезут, сбросят где попало — и ни у кого о нем голова не болит. Вокруг ферм-то болота развели настоящие, непроходимые, вонючие. Раньше не так: в кучи его складывали. Кучи же те, что твой стог, — побросай-ка попробуй его, навоз, на самый верх. А бросали. И упаси боже лишнюю телегу записать! Словно бы следили друг за дружкой. Особенно бабы ревнивы были. Ох, ревнивы! Не дай бог которой-нибудь вперед вырваться… Бригадира тогда по деревянному циркулю можно было узнать: он никогда с ним не расставался. Не только гектары, сотки вымерял. А получали-то тогда ничего почти, фиг с маком. Зато работали, несмотря ни на что, дружно, зло, задорно. И дружная та совместная работа вспоминалась теперь, как вот иной раз молодость вспоминается, гулянка, гармошка — с какой-то сладкой, протяжной болью в душе… Сейчас совсем все по-другому. Колхоз вроде бы остался колхозом, а каждый словно сам по себе. Вот и он, Федор, сидит здесь, у пруда, целыми днями, точно бирюк какой. Часами не с кем словечком перекинуться. Ну, приедет к нему заправщик, зальет горючее в двигатели — и нет его. Случаем кто-нибудь завернет, проходя мимо. Но пруд, он на отшибе, прохожий народ тут редок, так что Федору одному приходится быть. Тогда он садится на скамеечку, врытую им в землю на берегу пруда, и сидит. Курит, глядит вокруг себя, думает. Думы прямо-таки одолевают его, иной раз никакого сладу с ними нету. Лезут в башку, как кутята под брюхом матери, и сосут, сосут его, как он вот сигарету сосет, пока всю не высосет. А высосет — новую закуривает. Вон их сколько, окурков, вокруг скамейки…

Где-то в девять, возле девяти на дороге, ведущей от деревни в луга за речкой Марьей, где идет сенокос, появляются студенты. Для Федора это целый спектакль. Во-первых, к а к о н и и д у т? Так же вот, как иной раз в телевизоре: чаще, конечно, там все нормально двигаются, но иногда на станции ровно что-то переключат, и люди начинают двигаться замедленно, как во сне или под водой. Федор сам спешки не любит, но ведь не торопиться-то с умом надо. Если, к примеру, он по утрам не торопится, так встает-то он когда?.. Дальше. Во-вторых, стало быть. К а к о н и о д е т ы? Парни еще ничего, стащат с себя рубашки, но портки-то хоть на месте. Девки же в этом… Считай, в чем мать родила. Самую малость прикроются, как ладошкой, и хоть бы хны им. А что у парней на уме при виде их? Работа, что ли? Конечно же, не работа… А к а к о н и р а б о т а ю т? Девки держат грабли перед собой двумя руками, как будто их отнимает кто-то, и пятятся с ними, тянут их за собой. Парни с вилами между ними похаживают, на них, понятное дело, поглядывают. Подцепят пластик сена и в кучу его несут. Надсада одна видеть такую работу. Однажды, проходя мимо, Федор не выдержал. Сначала выматерился, душу опростал, а потом у одной, голозадой, выхватил грабли и показал, как грести надо. Куда там! Ресничками похлопали, как бабочки крылышками, и опять за свое…

Иногда Федор думал о студентах без раздражения — у него у самого дочка в техникуме учится на метеоролога, погоду будет предсказывать. Так вот, ежели думать спокойно, сами-то они ни в чем не виноваты. Живут без забот и хлопот на всем готовеньком. Родители обувают их и одевают, государство стипендию платит — на карманные расходы. Да им это сено нужно, как прошлогодний снег! Будут потом вспоминать, как загорали в деревне, как танцульки у себя по вечерам устраивали. Живут они в школе отъединенно, с местными жителями общаются только в магазине, в очереди, называют их туземцами, а то еще мудрено как-то… амбаригенами. На амбары намекают, видимо, хотя в деревне их давно уж нет.

Ну, да шут с ними, со студентами! Дети, они и есть дети. Какой с них спрос?.. Федор бросил под ноги очередную сигарету, тщательно раздавил, растер ее подошвой и тут увидел председательский «газик», подпрыгивающий на ухабах совсем уже рядом, по ту сторону пруда. Напряженное гудение дизеля, конечно же, покрыло шум подъезжающей машины, и Федор увидел ее только потому, что случайно оглянулся. Председатель иногда наезжал к нему и, удостоверившись, что все идет нормально, уезжал, постояв для приличия рядом минуту-другую. Разговаривать при работающем дизеле было трудно, голос, того и гляди, надорвешь, поэтому председатель даже «до свидания» не говорил. Кивнет головой Федору — и в машину.

На сей раз он приехал не один. С ним был высокий чернявый мужчина, незнакомый, одетый прилично — белая рубашечка и брюки, отглаженные как на праздник. Ботинки уже запылились, но сквозь пыль проступал недавний щеточный глянец.

— Вот, — прокричал, приблизившись к Федору, председатель, — корреспондента к тебе привез. Из областной газеты. Написать про тебя хочет.

Федор еще раз глянул на чистенького, наглаженного и причесанного корреспондента и прокричал в ответ:

— А чего про меня писать-то?

— Как чего? Ты сейчас на самом ответственном участке. На передовой, можно сказать.

Федор промолчал, не хотелось ему возражать, спорить — голос можно сорвать.

Дизель таранил утреннюю тишину, отбрасывал ее далеко куда-то, за самый, казалось, горизонт, студенты на лугу за речкой Марьей не спеша похаживали с вилами и граблями в руках. Все трое какое-то время молчали, потом председатель — мужчина представительный, видный собой, в колхоз его из района прислали — прокричал в ухо Федору:

— Ну, я поеду! А ты ему, — председатель кивнул в сторону корреспондента, — расскажешь, что и как.

Думая о своем, Федор ничего не ответил, и получилось, что он вроде бы согласился, хотя говорить с корреспондентом у него не было никакой охоты. Но раз надо, значит надо. И он повернулся к представителю областной газеты, который растерянно оглядывался вокруг, и растерянность его смягчила Федора. Чтобы разговаривать нормально, нужно было отойти от работающего дизеля, иначе через десять минут охрипнешь или сорвешь голос. Федор указал в сторону продолговатого деревянного строения метрах в двухстах от пруда — это был сарай для хранения сена.

— Отойдем туда вон. На бревнышках посидим.

«Бревнышки» эти были завезены для ремонта сарая, но вовремя ремонт не сделали, а теперь было уже поздно заниматься им.

Они уселись на некотором расстоянии друг от друга, корреспондент достал из кармана блокнот и карандаш.

— Сначала мы на вас объективочку заполним…

Федор не понял, пришлось корреспонденту разъяснить, что объективка — вещь вполне безобидная: фамилия, имя и отчество, год и место рождения, то есть самые общие биографические сведения. Спрашивая, корреспондент словно бы чего-то стеснялся, держался не то чтобы робко, а как-то извинительно, неуверенно. Глаза его как будто боялись встречаться со взглядом собеседника, была в них некая напуганность, которую Федор истолковал по-своему: «Начальства, чай, много, и каждый небось свое требует». В нем даже сочувствие колыхнулось, и тон он взял терпеливый, спокойный — все-таки издалека человек приехал, уважение ему, Федору, оказал.

— А теперь расскажите, как вы свой рабочий день строите, — попросил корреспондент.

— Как строю? — переспросил Федор. — Обыкновенно — как же еще? Встаю в пять. Пока соберешься, позавтракаешь, то да се… Потом обхожу будки — вон они стоят возле леска — включаю насосы. Они воду в пруд из-под земли качают. Много ее, воды, надобно, установка-то целый день почти без перерыва действует. Ну, а я чего? Да ничего! Дизель запущу и посиживаю. Вода-то льется! Когда время приспеет, поливные трубы передвигаю, на них моторы установлены для этого. Передвинешь — и снова посиживаешь. Скамейку у меня видел, чай…

Федор достал из кармана пачку «Примы» и закурил, опасливо подставляя под сигарету ладонь: не дай бог искорку хотя бы заронить — сено рядом.

— Не куришь? — спросил корреспондента.

— Нет, спасибо.

— Я бы с вашей работой, — посочувствовал Федор, — не утерпел. Умственная больно. Я и то вон, когда о чем-нибудь задумаешься, без сигареты не могу.

— Бросил я, — смущенно, словно оправдываясь, пояснил корреспондент. — Врачи запретили.

— Вона что! Работа, чай, нервная?

— Нервная, очень даже нервная, — обрадовался сочувствию корреспондент.

— И отойти небось никуда нельзя. Стаканчик, другой пропустить для успокоения нервной системы…

— Мне никак нельзя, — вздохнул корреспондент. — Слабоват я на спиртное. С одного глотка голова у меня кружится.

— Глядя на тебя, и не подумаешь… — Федор глубоко затянулся, заплевал окурок и отбросил его на дорогу. — Наружный-то вид у тебя… внушает…

Корреспондент сидел, опустив плечи, и наружный вид у него, увы, не «внушал».

— Видимость одна, — сказал он тихо. — Вот говорят, что внешность обманчива. Так оно и есть на самом деле.

— А мы, бывает, вашему брату завидуем. Бумажная работа, она чистая и, со стороны поглядеть, нетяжелая.

— Это только со стороны. В кино нас чаще всего так показывают, что тошно становится. Там журналисты-то непонятно чем занимаются. В остроумии состязаются да походя разные проблемы решают, подлецов на чистую воду выводят. А тут у тебя под боком такой подлец сидит… Не киношный, а взаправдашний, настоящий. Иной раз подумаешь: как только земля его носит? И ничего с ним поделать нельзя… Тех, кто нас изображает, пару бы откликов заставить организовать. Или авторский материал подготовить от человека, который двух слов связать не может…

Корреспондент, решив, видимо, что залез в такие дебри своей профессии, которые непонятны собеседнику, замолчал. Федору и в самом деле не все было понятно, но сочувствие укоренилось в нем еще более. Не привыкший сочувствовать молча, он предложил:

— А ты бы плюнул на все и другую работу себе подыскал. Куда ни посмотришь, у нас везде народ требуется.

— Да ведь другой профессии у меня нет… Можно, конечно, в многотиражку устроиться. Только в многотиражку-то неудачники обычно уходят. А кому охота в неудачники попасть? Скукота там, мелкотемье. А ведь хочется чем-то серьезным заняться, не текучкой… Вот недавно я был у директора крупного комбината. Их переходящим знаменем наградили, мне интервью нужно было взять. Во время разговора в кабинет какой-то мужчина зашел, прораб их, как оказалось. Работала там у них бригада чернорабочих, землю копали. А конец месяца был, наряды им закрывали. Так вот, прораб и говорит директору: «Павел Степанович, они по восемь рублей в день требуют закрыть. Говорят: не закроешь — сразу же берем расчет…» Вздохнул директор и велел прорабу по восемь рублей закрыть. Заинтересовался я этим делом, а директор мне говорит: «Не трожь ты наши болячки, хуже только сделаешь. Проблему все равно не решишь, а меня без рабочих рук оставишь…» Ну и что же? Написал я хвалебную статью, и на этом все закончилось.

Федор достал из кармана помятую пачку «Примы», чиркнул спичкой. Язычок пламени почти не заметен был на солнечном свету. Он подержал его перед собой и прикурил, когда огонь, обжигая пальцы, подбирался уже к концу спички.

— Значит, и в городе без этого не обходится?

Ему захотелось поделиться с корреспондентом тем глубинным, о чем думал не однажды, сидя на лавочке у пруда, выкуривая одну сигарету за другой. Он затянулся, закашлялся и кашлял долго, надрывно.

— Вам бы поменьше курить, — осторожно посоветовал корреспондент. — Воздух у вас такой прекрасный здесь, кислород…

Еще не откашлявшись как следует, Федор только рукой махнул: мол, ничего тут не поделаешь — привык, втянулся, а возраст теперь такой, что привычки трудно менять. Вслух он сказал:

— Мы-то уж таковские… Год меньше проживешь, год больше…

— Но ведь у вас дети, наверно, есть?..

— Дети есть, взрослые уж. Сына недавно женил, теперь вот дочь осталось выдать замуж. А когда детей пристроишь, вроде бы и делать больше нечего.

— Внуки пойдут. Внуков нянчить…

— Э-э, — совсем уж безнадежно махнул рукой Федор, — дети теперь с родителями не живут. Подальше все уехать норовят. В отпуск на недельку заедут поскучать, да и то не каждый год. Какие уж тут внуки! Привезут, а они бабушки с дедушкой дичатся. Только немного попривыкнут — уезжать надо…

— Да, люди сейчас по-другому стали жить, — поддержал Федора корреспондент. — Малой родины для них вроде бы и нет. Малая родина — это где они родились, выросли. Вы вот представляете свою жизнь без вашей деревни?

Честно говоря, Федор об этом даже не задумывался. Всю жизнь прожил он в своей Ивановке за вычетом трех армейских лет. Служил он уже после войны, забросили его тогда в Белоруссию, под Могилев. И что же он там увидел? Следы войны да бедность еще большую, чем в его родной Ивановке. Так куда же было уезжать? Если уж от добра добра не ищут, то от худа еще большего худа — тем более. В городе тогда тоже нелегко жилось. Нагляделся он однажды на своего двоюродного брата, который перебрался в областной центр, на всю жизнь нагляделся. Поехал он тогда мать навестить в больнице, а остановился как раз у брата. Жил его родственник с женой и двумя ребятишками в маленькой, подслеповатой комнатенке — повернуться в ней негде было, спать тогда его положили под столом. В коридоре — дым и смрад кухонный, шагу там нельзя было сделать, чтобы с кем-нибудь не столкнуться. Из-за двери то и дело доносилась ругань, никогда бы Федор не подумал, что люди могут так ненавидеть друг друга, если бы сам в том не убедился. Брату за бутылкой он сказал тогда, что наказание это — жить в таких условиях, с тем и уехал… Правда, сейчас его двоюродный брат жил в нормальной двухкомнатной квартире, но ведь полжизни он ее дожидался. Сколько нервов себе перепортил, больным совсем стал!

Спохватившись вдруг, корреспондент начал извиняться перед Федором за то, что напрасно ведет время, отрывает человека от дела, а ведь им необходимо еще о главном поговорить — о работе, о «Волжанке», о нормах выработки. И вот тут-то Федор замкнулся: одно дело толковать по душам и совсем другое — говорить что-то для газеты, когда открытый на чистой странице блокнот сразу же начал почему-то раздражать.

— А чего о моей работе говорить? — Федор отвернулся, стал торопливо закуривать. — Нечего о ней и говорить. Насос запустил — и сиди себе, покуривай. Вот мы с тобой тут разговариваем, а вода-то льется — и хоть бы хны ей… Чего про меня писать? Напиши вон лучше об Александре Мызникове, он тракторист, орден имеет. А я чего? Я человек маленький.

Корреспондент стал объяснять, что такое у него задание — написать о работе поливной установки, потому что поливу уделяется сейчас главное внимание. Он выглядел таким растерянным, что Федор опять сжалился над ним:

— Вот чего я тебе скажу. Пиши, чего хошь. Мне все равно…

Однако ему пришлось ответить на некоторые вопросы корреспондента — пустячные, впрочем, вопросы, касались они техухода за установкой…

Вечером, когда они встретились с бригадиром и тот спросил, как обычно, сколько записать ему сегодня, Федор ответил:

— Пиши семь с половиной. Видишь, на час сегодня позже ухожу.

«Ничего, — убеждал он себя, — все пишут. И в городе вон пишут. А мы чем хуже?..»


Получку в колхозе выдавали сразу же за весь месяц — обычно на второй неделе следующего.

Отыскав в ведомости свою фамилию и прочертив от нее коричневым, загнутым, как птичий коготь, мизинцем линию к колонке цифр, означающих зарплату, Федор ничем не выдал своего внутреннего состояния. И только рука у него слегка дрогнула, когда корябал свою подпись, так что первая, заглавная, буква получилась уродливо надломленной.

— Сколько там у тебя? — сунулся к ведомости бригадир. — Четыреста восемь? Так, — нисколько не удивился он, — четыреста восемь и тридцать две копейки…

Он сначала отсчитал эти самые тридцать две копейки, а уж потом — десятками — отсчитал основную сумму и положил поверх внушительной стопки красненьких синенькую пятерку и зеленую трешницу.

— Проверь.

Бригадир подвинул стопку денег к краю стола. Пятерку и трешницу Федор небрежно сунул в карман, а десятки тщательно, мусоля большой и указательный пальцы, пересчитал.

— Все точно, — сказал он бригадиру, но тот его уже не слушал.

«А ему хоть бы хны», — то ли удивился, то ли слегка обиделся Федор, медленно отходя от стола, словно бы ожидая, что бригадир вот-вот окликнет его и скажет: тут, мол, ошибочка произошла. Но тот не окликнул, не вернул Федора, и он, скрипнув ревматически рассохшейся дверью, все еще находясь в некоторой задумчивости, вышел из красного уголка фермы, где производилась выдача зарплаты членам бригады. На воле, а точнее, на солнцепеке — жара не унималась, свирепствовала по-прежнему — Федор огляделся. Жена его взяла было привычку в такие вот моменты, когда он покидал ферму с получкой в кармане, «случайно» попадаться ему навстречу. В первый раз он промолчал, во второй — пробормотал под нос себе ругательство, в третий — психанул, пообещав жене, что не даст ей ни копейки, если она не перестанет следить за ним.

Жены нигде не была видно, и Федор завернул не к дому, а к старым колхозным складам, доживавшим свей век неподалеку от фермы. Зайдя в пустующее, пахнущее хламом и мышами помещение, Федор принялся за свою химию. «Химией» он называл арифметику подсчета, обычно несложную, той суммы денег, которую он отделял от получки «на личные потребности», а если говорить без обиняков — на пропой. В мае, например, он получил сто семьдесят рублей и, не мудрствуя лукаво, отложил для себя двадцатку, остальные деньги отдал жене. Сейчас все обстояло куда сложней. Покумекав так и сяк, он в конце концов определил нужную сумму довольно-таки непростыми в его положении — под рукой у него не было ни карандаша, ни бумаги — действиями. Сначала он прикинул — приблизительно, конечно, — сколько гектаров полива приписал себе за месяц. Получилось так: гектаров тридцать пять — сорок. Поразмыслив, он остановился на меньшей цифре: тридцать пять. За гектар ему причиталось по одному рублю восемьдесят шесть копеек. Перемножить в уме сто восемьдесят шесть и тридцать пять не представлялось возможным. Тогда он пошел на хитрость. Умножил тридцать пять сначала на два, а затем полученный результат, семьдесят, — на семь. Четыре девяносто он округлил до пяти и, весьма довольный своей сообразительностью в арифметике, вычел эту сумму из семидесяти. Получилось, что «на личные потребности» ему полагалось шестьдесят пять рублей.

Федор вытер рукавом рубашки вспотевший лоб, медленно отделил от пачки красненьких шесть десяток и — еще медленнее — присоединил к ним синенькую пятерку. Словно бы в раздумье он подержал деньги, предназначенные «на личные потребности», перед глазами, перегнул их пополам и неторопливо сунул в задний карман брюк. Все, теперь можно идти к жене. Ей осталось — ни много ни мало — триста сорок три рубчика. Таких денег от него, Федора, она еще не получала. Но и ему, Федору, никогда не причиталось столько «на личные потребности». Было отчего задуматься…

Жена спасалась от жары в сенях — в них было попрохладнее, чем в избе. Она лежала прямо на полу, подстелив под себя какую-то рухлядь, и дремала. В колхозе она за всю жизнь не рабатывала, а была, с тех пор как вошла в трудовой возраст, вышивальщицей-надомницей от артели, расположенной в райцентре. На лето, правда, всех надомниц снимали на сельхозработы, но жена обзавелась какой-то справкой, запрещавшей ей тяжелые физические нагрузки, и просто-напросто занималась личным хозяйством — скотиной и огородом. Правда, оно требовало и нагрузок, и времени на него уходило немало, но ведь свое оно, кровное, и справкой от него не отгородишься. Тут так: или тяни безропотно на себе этот воз, или продавай скотину. А как без нее, если на молоке Федор вырос и всю жизнь им питался? «Нет, — сказал он жене, — покамест силы есть, будем держать скотину». И потом, если уж честно, не больно верил он всяким справкам, потому что был убежден: все болезни от безделья, от сидячей жизни. Так и жене сказал. Она, как обычно, промолчала, но хозяйство, грех жаловаться, вела исправно…

Федор постоял над посапывающей женой, размышляя, будить ее или нет. В конце концов решил разбудить — не барыня. Он подтолкнул ее ногой в бок, жена приподняла с подушки заспанную косматую голову.

— Чего тебе?

— Чего-чего… — грубо ответил ей Федор. — Деньги принес, вот чего!

И он кинул их прямо на подушку — тридцать четыре красненьких десятки и одну зелененькую трешницу. Бумажки разлетелись по полу, по подушке. Жена словно бы обеспамятела, а может, после сна не могла никак прийти в себя. Некоторое время она тупо смотрела на рассыпавшиеся по подушке, по полу деньги, затем неторопливо принялась собирать их.

«Считает, — отметил про себя Федор. — Ну, ну, считай, считай…»

— Собирай обед, — сказал он вслух. — Скоро заправщик должен приехать.

На время обеда двигатель Федор выключал — мало ли что могло случиться ненароком. А сегодня к тому же на пределе была солярка, и он, будучи на ферме, позвонил оттуда на центральную усадьбу, чтобы срочно прислали заправщика. «В два будет», — пообещали ему.

— Сколько же ты получил? — в недоумении спросила жена.

Федора ее вопрос обидел: никакой тебе радости, никакой благодарности, словно он украл деньги.

— А ты чего, считать разучилась?

Он был уверен: жена прекрасно все подсчитала. Более того, он понял настоящий смысл ее вопроса, но отчитываться перед ней не собирался.

Жена с усилием встала на ноги, потянулась, худая, как бездомная кошка, костлявая. Платье висело на ней, как на вешалке. Никаких чувств к ней как к женщине Федор давно уже не испытывал, годы и будни съели чувства, иногда только просыпалась в нем припоздалая жалость к жене и матери его детей: может быть, все-таки действительно больна?..

Жена ушла в избу, чтобы собрать Федору обед, сам же он сел на крылечке покурить — не мог никак без курева, привык с малолетства, втянулся как в работу.

Полуденная деревня была безлюдна, только с пожарного пруда в прогоне доносились крики купающихся ребятишек. Из ребятишек этих коренных деревенских только двое-трое, остальные приезжие, городские. Осень, зиму и весну живут они в городе, учатся в школе, на каникулы же родители привозят их к бабушкам и дедушкам в деревню. То-то им простор и воля без родительской опеки! Ребятишек Федор любил, и хоть гонял их от своего пруда, от двигателей, но в любом другом месте привечал, охотно разговаривал с ними. Что это за жизнь без ребятишек? Раньше в каждом почти дому было их что кур во дворе, однако те времена прошли и, судя по всему, безвозвратно. В деревне доживали свой век старухи вдовы, старики пенсионеры, было семь-восемь семей работоспособных — таких, как семья Федора: хозяин и хозяйка — не слишком далеко за пятьдесят, дети повыросли и живут в основном в городах; молодых семей и того было меньше, к тому же большинство из них приезжие. Что-то непонятное творилось на белом свете: свои, коренные, уезжали, а чужие — иные из соседних, недальних деревень, иные бог весть откуда — приезжали и поселялись в покинутых домах. Но таких было немного, поживут, поживут — и опять снимаются с места — непонятно чего ищут.

Жена появилась в дверях, позвала Федора обедать. Он молча встал с крылечка, прошел в избу. Там было душно, потому что жена недавно протопила печку, и даже ощущался запах нагретых кирпичей, а открытая настежь дверь не помогала: на воле вовсю работала своя печка.

Ел Федор немного, несмотря на то что целыми днями находился на свежем воздухе. Может, сказывалось отсутствие тяжелой физической работы, жара опять-таки действовала.

Поднявшись из-за стола, Федор ополовинил довольно вместительный ковш воды, зачерпнутой прямо из ведра, предупредил жену:

— Ну, я пошел.

Та недобро посмотрела на него, сказала-таки в спину:

— Поменьше бы уж пили там.

Федора ее слова вывели из себя, что-то и с нервами вот стало неладно.

— Сколько захочу, — обернулся он к ней с порога, — столько и буду пить. А ты мне не указ!

И ушел от греха подальше.


В два часа, как по расписанию, прибыл заправщик — автоцистерна с соляркой. Дожидаясь ее, двигатели Федор не запустил. «Пусть, — думал он, — отдохнут. Говорят, и металл устает».

Водил заправщик Цыганов Петька, парень совсем еще молодой, неженатый, недавно только отслуживший срочную. Белобрысый, ладный, в армейском хэбэ и кирзачах, загнутых до самых подошв, он выпрыгнул из кабины и шумно, многословно поздоровался. От него так и веяло беззаботной холостяцкой жизнью. Федор, как равному, пожал ему руку, и они вдвоем подошли к двигателям, уже готовым к заправке.

— Ну как, зарплата была? — как бы между прочим осведомился Федор.

— Была. Куда ей деться…

Петька стоял, небрежно опираясь рукой на раскрытую дверцу заправщика.

— Надо бы это дело отметить, — не чинясь, предложил Федор.

— Я тоже, когда ехал сюда, подумал, что надо бы. А у вас есть чего в магазине-то? У нас пусто, хоть шаром покати.

— Говорят, в Фомино вчера завезли, Наверняка еще не все разнюхали.

Деревня Фомино была в трех километрах от Ивановки. Продавщицей там работала женщина расторопная, в летах уже, ей иногда удавалось завозить в свой магазин товары, которые в других деревнях, где продавщицы часто менялись и относились к своим обязанностям спустя рукава, видели в год раз по обещанию.

— А вот сейчас заправимся — сгоняем, — сам предложил Петька.

На это дело все сговорчивые.

В их магазине, в Ивановке, вино кончилось неделю назад. Продавец предупредил, выставляя на прилавок последние бутылки: «Все, в этом месяце больше не ждите». В связи с летними сельхозработами завоз спиртного в магазины был ограничен. Да, по правде сказать, его и не напасешься. Шефы наезжают — не столько работают, сколько пьют. «Кисленькую водичку» — сухое вино — студенты прикончили. Даже коньяк весь выпили, но тут уж свои приложились, механизаторы, — денег-то полно, девать некуда. Но главным «бедствием» Ивановки было соседнее заводское село. Там чертова этого зелья частенько не хватало: завод-то заводом, но и совхоз там был, а значит, ограничения те же, что и для любой деревни. Мотоциклы сейчас у всех, да и казенным транспортом теперь как своим распоряжаются. За час-полтора все окрестные магазины можно объехать. А уж коль найдут где вино, берут с запасом, иногда — ящиками. Местные попробовали было внушить продавцу, чтобы чужим та не продавала вино, на всех, мол, не напасешься, а она одно в ответ: «У меня план, мне план надо выполнять». Свои тоже стали к «плану» приспосабливаться: привезут вино — берут про запас, на будущее. Все берут, даже старухи. Сами-то они, конечно, не пьют, но ведь у каждой хоть небольшое, но хозяйство — огородишко там, картошка, дом опять-таки. Дров привезти, вспахать, крышу починить им не под силу. Вот и идут к мужикам, а плата им одна — бутылка, другой не принимают. Мужики, когда уж очень одолевала «жажда», а в магазине — ничегошеньки, шли к этим самым старухам вдовам «славить». Со своими, купленными на случай, бутылками старухи расставались неохотно, за деньги их обычно не уступали, даже с переплатой, а просто отдавали взаймы, если кто-то уж слишком настойчиво просил. Приходилось и Федору «славить» по соседкам с похмелья, когда нутро горело, а залить пожар было нечем, — ну хоть ваксу разводи да пей! Бывало и такое…

Покончив с заправкой, Петька кивнул на открытую дверцу кабины:

— Садись, поехали!

Сам он, зайдя с другой стороны, уселся за руль. Раскачиваясь на ухабах, машина выбралась на дорогу, покрытую толстым слоем прокаленной солнцем желтой пыли. Миновав деревню, выехали на проселок и запылили по нему на довольно приличной скорости. Ехали молча, только время от времени перекидывались двумя-тремя словами. Перед Фомином Федор высказал всю дорогу беспокоившее его опасение:

— А если нету?

Петька передернул плечами:

— А колеса на что у нас? Съездим куда-нибудь еще.

Возле магазина — небольшого обитого тесом и выкрашенного мрачной коричневой краской домика — стояло несколько велосипедов и мотоциклов. Дверь, натужно звякнув целым набором пружин, приоткрылась, в образовавшуюся щель протиснулся незнакомый Федору мужчина в замызганной кепке и заношенной клетчатой рубашке, заправленной в брюки только наполовину. В руках он держал несколько бутылок «Русской», из карманов штанов торчали два светлых горлышка с золотистой головкой. Вспотевший лоб излучал трудное счастье добытчика, которому выпала наконец долгожданная удача.

— Есть? — спросил Федор, хотя можно было и не спрашивать.

— Есть, — подтвердил мужчина, направляясь к одному из мотоциклов. — Хватит и вам.

Шагнув в двери, Федор с натугой открыл ее и вошел в сумрачное, освещенное одним-единственным окошком, заставленное ящиками, коробками и мешками тесное помещение. Его обдало сложным хлебо-рыбно-одеколонным ароматом, люди, теснившиеся возле прилавка, обернулись к нему:

— А вот и Ивановка приехала!

— По запаху учуял или по радио объявили?

Федор за руку поздоровался со знакомыми мужиками.

— На чем прикатил-то? Не на лесовозе?

— Что мне лесовоз? — откликнулся Федор. — Много ли на нем увезешь? У меня вон цистерна.

И он кивнул на дверь, в которую протискивался Петька Цыганов.

— Слушай, Федор, ты «Волжанку» свою не пробовал приспособить под это дело? Глядишь, весь колхоз обеспечил бы.

— Тебя обеспечишь…

За шутливой перебранкой очередь подошла незаметно. Федор небрежно бросил на прилавок все отложенные из зарплаты деньги: шесть красненьких и одну синенькую.

— Сколько тебе? — спросила продавец.

— На все!

Продавец, немолодая уже, привыкшая ничему не удивляться женщина, пересчитала деньги, пощелкала деревяшками счетов.

— Двенадцать бутылок — шестьдесят два сорок. Остается два шестьдесят.

— На них закуски какой-нибудь, — попросил Федор.

— Кроме ставриды в масле ничего нету, — предупредила продавец.

— Давай ставриду. И хлеба вон буханку, чтобы домой не заходить…

Загрузив водку и консервные банки в авоську, Федор сказал Петьке:

— Я в машину пошел.

— Валяй, я сейчас…

Петька принес с собой две бутылки водки и блок болгарского «Опала».

— Куда теперь?

— Поехали ко мне. Куда же еще?

Бензовоз медленно развернулся на небольшой площадке перед магазином и покатил прежней дорогой в обратном направлении. Авоську с бутылками Федор бережно держал на коленях.

— Ты потише поезжай, — предупредил он Петьку. — С грузом все-таки…

— Вижу. Ты это для кого столько-то?

— Для себя. Когда запас есть, оно спокойнее. А то бегай потом по деревне, у старух выпрашивай. Вот уж чего не люблю — славить.

— Это верно, — согласился Петька. — Хуже нет, когда выпить есть на что, а взять негде.

— Вот-вот, — поддержал его Федор, — воистину хуже нет…

Машина остановилась у пруда, Федор и Петька вылезли из кабины.

— Запускать будешь? — указал Петька на присмиревшие двигатели.

— Пусть отдохнут, — решил Федор. — А то треску больно много. Давай в тишине посидим.

— Здесь, что ли, сядем? — спросил Петька. — Лучше бы в холодок.

— А знаешь что? — предложил Федор. — Пойдем-ка к часовенке. Бутылки эти, — он поднял с земли авоську, — я в будке запру. Там до них никакая жена не доберется.

Так и сделали. Федор запер водку в средней будке и, прихватив с собой пол-литра, банку ставриды и хлеб, тщательно запер дверь. Каменная будка глухо урчала электромотором.

— Пусть хоть воды в пруду поднакопится.

— Ты что бурчишь там? — спросил Петька.

— Вот, говорю, что значит техника! Мы свое удовольствие справляем, а она работает — и хоть бы хны ей…

«Часовенка», о которой упомянул Федор, существовала только в памяти местных старожилов. Когда-то она действительно стояла в прохладе сырого низинного леска, окруженная ольхой и ивами, в ней совершались богослужения, верующие со всей округи приходили к ней за «святой» водой. Лет пятьдесят назад она, обветшав, разрушилась, сгнила, что называется, на корню, однако место, где ее еще в прошлом веке срубили, закрепилось за ней в названии. «У часовенки», — говорили в деревне, и это было понятно и старому и малому.

Тенистый лесок принял их в свои недра, окружил запахами прелого прошлогоднего листа, крапивы, растущей здесь в изобилии, и нудным, как подспудная зубная боль, комариным писком. Вообще-то комара в нынешнее жаркое лето было немного, но в торфяной сырости леска развелось его порядочно. Однако деревенский житель привыкает к нему с детства, и Федор с Петькой только лениво отмахивались от надоедливых насекомых. Зато здесь действительно было царство прохлады! А ее-то истомленная зноем душа жаждала больше всего.

— Тебя не ждут там? — Федор махнул рукой в сторону, где, скрытая деревьями, находилась центральная усадьба колхоза.

— Подождут, — уверенно отозвался Петька, — не впервой.

— Волю мы взяли, — сказал Федор, когда они уже разместились на небольшой, крохотной, можно сказать, полянке возле родничка со «святой» водой. Когда-то их было здесь два, родника, и вода в них стояла вровень со срубом и даже переливалась через него, образуя небольшой ручеек. Однако после того как был вывезен из леска торф и проведены осушительные работы в окрестных лугах, уровень ее понизился настолько, что один родничок пересох совсем, а другой застоялся, вода в нем, вопреки ее «святости», сделалась затхлой, стала сильно отдавать перегноем. Все же родничок, по привычке, оберегали, зашив его сверху досками, воду же из него брали через небольшое отверстие, которое закрывалось фанерной крышкой. Федор сдвинул ее, снял с сучка соседней ольхи оставленную здесь кем-то стеклянную пол-литровую банку и, глубоко, почти до плеча, просунув в отверстие руку, зачерпнул воды. Он отхлебнул несколько глотков и протянул банку напарнику:

— Хошь?

Петька тоже отпил воды, а остатки ее выплеснул на землю.

Расположились они на толстом, как ствол, обломившемся суку ивы возле старого кострища.

— Уху небось варили? — спросил Петька, его глазные яблоки, поймав процеженный сквозь ветви солнечный свет, блеснули.

— Угу, — подтвердил Федор. Сам он был занят тем, что складным ножом прорезал крышку консервной банки. Две бутылки — его и Петькина — мирно пока, почти невинно отсвечивали рядом, небрежно брошенные в траву.

— «Аршин» прихватил? — спросил Федор, хотя можно было и не спрашивать: он видел, как, вылезая из машины, Петька вынул из «бардачка» стакан и сунул его в карман.

— А как же!

Петька по-молодому, по-жеребячьи хохотнул и извлек из кармана граненый двухсотграммовый стакан.

— Открывай! — коротко приказал Федор, заканчивая возню с балкой. Он отвалил от буханки два толстых скроя хлеба и положил их на траву возле бутылок.

— А чем консервы есть будем? Пальцем? — поинтересовался Петька.

— Как чем?

Обернувшись назад, Федор вырезал в кусте две палочки и заострил их с одного конца. Одну протянул напарнику, другую оставил себе.

— По скольку? — спросил Петька, держа на весу початую бутылку.

— Давай по половине, — по старшинству распорядился Федор.

Приняв стакан, он заглянул в него, помедлил, собираясь с духом.

— Ну, будем здоровы!

Федор опрокинул стакан, процеживая водку сквозь зубы. Рот и гортань свело от горечи. Выпив, он схватил краюху хлеба и, страдальчески морщась, принялся нюхать ее.

— Ну, брат, — посочувствовал Петька, — Разве так пьют? Вот, учись…

Плеснув водку в стакан, он хукнул над ним, медленно вобрал в себя воздух и единым духом выпил все, успев перед тем проговорить:

— Дай бог не в последний!

Закусывать Петька не торопился. Он выждал сначала, отдышался и только потом потянулся палочкой к консервной банке, пренебрегая хлебом.

— И хоть бы хны! — позавидовал ему Федор. — А я вот так не могу. Не научился.

Внутри у него «захорошело»: водка приятно пожигала желудок, ток крови разносил ее по телу, голова слегка кружилась. Сильно захотелось курить, но Петька снова взялся за бутылку.

Выпив по второй, они оба, не сговариваясь, достали сигареты — каждый свои. Петька попробовал угостить Федора «Опалом», но тот его с ходу забраковал:

— Трава…

— А у тебя горечь одна, — не остался в долгу Петька. — Как ты их только куришь?

— Чего уж горчее этой? — Федор ткнул сигаретой в сторону бутылки. — А ведь пьем…

Выпитое ударило в голову, но не так сильно, чтобы она перестала соображать. Напротив, соображать она стала как будто бы лучше. И все вокруг стало лучше, даже солнце уже не виделось жестоким, оно по-свойски, по-компанейски посмеивалось сквозь листву. Табак добавлял благодушия в настроение, ничего не хотелось делать, только сидеть здесь, дымить, не спеша разговаривать. Федор заметил карабкающуюся вверх по травинке божью коровку и подставил ей палец. Вспомнилась, словно приблизилась, беззаботная пора детства, раннего, довоенного. Федор поднял палец вверх, вслух припоминая те, давние, слова:

— Божья коровка, улети на небо, там твои детки кушают конфетки…

— А ты, я гляжу, того… в детство впал, — усмехнулся Петька.

У него, конечно, детства не было. Он родился в этих вот кирзачах и сразу же потопал в них по белу свету, усмехаясь всему и все наперед зная. Жаль Петьку, но ничем ему уже не поможешь: если детства не было, то теперь никогда и не будет. Никогда!

Божья коровка высвободила крылышки и улетела по своим божьим делам. Дым от сигарет поднимался вверх и расплывался в воздухе, отгоняя комаров. Нахлынувшее не отпускало душу, держало ее в отрешенно счастливом, блаженном состоянии. Создавая ощущение пространства, звенели вокруг птичьи голоса. Работа? А что работа? Работа, известно, не волк. Целый месяц он, Федор, вкалывал ради этих вот минут. А ради чего же, если не ради этого?

— Еще по одной? — спросил Петька, далеко в сторону отбрасывая окурок.

— Давай. За тем и пришли сюда.

Петька налил. Соблюдая старшинство, протянул стакан Федору.

— Пошла душа грешника в рай!

— Пошла, родимая!

Выпил он без задержки и хлеб уже не нюхал. Слегка только закусил им, положив сверху рыбную дольку. Опростав бутылку, Петька кинул ее в кусты.

— Одну уговорили…

Казалось, водка его совсем не берет. Каким был до выпивки, таким и остался. Интересно, сколько ему нужно, чтобы пробрало? А то резвится, как кузнечик, ему же, Федору, хотелось задушевности, хотелось плыть по воле волн в безбрежные сияющие дали.

— Слушай! — обратился он к Петьке и, полуприкрыв глаза, разводя руками, запел негромко, старательно выговаривая каждое слово:

В низенькой светелке

Огонек горит…

Петька, однако, не откликнулся на песню. Вместо того чтобы поддержать Федора, он хохотнул и, подпрыгивая, заголосил какую-то тарабарщину, ударяя ладонями по стволу, на котором сидел. «Таб-ду-лаб-ду-лаб-ду-лаб!..» — разнеслось по лесу. Нельзя сказать, что это обидело Федора, однако необходимого в подобных случаях согласия не получалось.

— И что за зараза к вам цепляется? Ни слов, ни мотива. Тьфу!

Петька еще громче заржал и начал выделывать такое, что хоть уши затыкай и беги прочь без оглядки.

— Да уймись ты! — прикрикнул на него Федор.

Петька не сразу, но унялся, однако на песни Федора уже не тянуло.

— Ну, ладно, — начал он рассуждать. — Старинные песни вас не трогают. Бог с ними, мы умрем — они умрут. Но современные-то… Ведь и современные есть хорошие. Вот, например, «Оренбургский пуховый платок». Чем не песня? Так нет, вам обязательно надо с вывертами…

— Ладно, понял! — громко, сразу же входя в раж спорщика, закричал Петька; выпив, он, похоже, не умел вести себя тихо. — Вот раньше зипуны да кафтаны носили. Почему ты и сейчас их не носишь?

Призадумался Федор, подавленный молодым напором, пожал плечами:

— Нынче мода не та.

— Ага! — еще громче, уже торжествуя победу, прокричал Петька. — Вот то-то и оно, что не та! Жизнь другая пошла и песни другие. И вы, старики, нас не сбивайте. Все одно мы ваши «Коробочки» петь не будем.

— Ну и не пойте! Делов-то…

Задетый за живое, Федор все же в спор вступать не стал: убедить он Петьку не убедит, а ссориться с каким-никаким, а компаньоном после первой же бутылки было негоже. Пусть она, молодежь, резвится. Когда-нибудь перебесится.

Чтобы показать Петьке, что ввязываться в спор он не намерен, Федор взял в руки вторую бутылку и сосредоточенно принялся открывать ее.

— Давай-ка лучше выпьем…

Со второй бутылкой разделались без особых церемоний. И тут с Петькой что-то случилось, он стал вялым, гонор его пропал. Долгое время он тупо смотрел в землю, а потом свалился на траву и заснул. Федор потолкал его, хотел повернуть так, чтобы лежать Петьке было удобнее, но сил у него не нашлось. Ну и пусть лежит себе, пусть поспит, а ему, Федору, нужно идти. Только куда идти? На работу? Нет, на работу он не пойдет — ведь сегодня праздник. А если праздник, какая может быть работа? В праздник надо гулять, песни петь, плясать.

Выхожу и начинаю,

Выхожу и говорю:

Курица, баран, петух

Забили голову мою.

Пропев частушку, Федор прошелся по кругу, как и полагается заправскому гуляке, но без гармошки получалось плохо, совсем, можно сказать, ничего не получалось. Смешно даже: он хочет идти в одну сторону, а ноги несут его в другую. Мало того что в другую. Они понесли его прямо в крапиву, а он не хотел в крапиву, нет. Федор погрозил крапиве пальцем. Врешь, не заманишь! Старый конь борозды не испортит, старый конь знает, куда ему идти. Тропка, правда, узковата, хреновата, но он пройдет по ней, как по бревнышку, и не покачнется. Вот так вот! А крапива вроде бы и не жжется. В детстве она сильно жглась, а теперь не жжется. Сейчас он ей покажет, крапиве, возьмет и с корнем ее повыдергает. Нет, все-таки жжется. Ну и пусть! В другой раз Федор покажет ей, где раки зимуют. Косу возьмет и косой скосит — подчистую.

Под ноги ему что-то попало, спутало их. Федор попытался освободиться и не удержался, повалился прямо в душные, дремучие заросли крапивы.

Ага, стерва, таки заманила! Ну-ну. Потом посмотрим кто кого…

Ощущая сквозь рубашку саднящие ожоги, Федор поднялся, утвердил себя на ногах, поискал глазами тропку. Она в конце концов привела его к мосткам, с которых бабы полоскали белье. Вода потянула его к себе. Он стал на колени и, опершись одной рукой о край мостков, другой зачерпнул воды и плеснул ею в лицо. Затем еще и еще раз. Холодная ключевая вода освежила, немного прояснила голову. Федор поднялся, пошатнулся, но на ногах устоял. Ничего, сказал он себе, ничего… Все будет хорошо. В деревне небось уже гулянка началась. А какая гулянка обойдется без него, Федора? Он еще под гармошку пропоет. «Нас побить, эх, нас побить, побить хотели…» — заголосил он, стараясь петь как можно громче, чтобы в деревне узнали: он, Федор Курунов, идет. А кто такой Федор Курунов, лучше не спрашивать.

Выйдя к прогону, ведущему в деревню, он увидел неподалеку Евланю Мухина, который похаживал вокруг своего картофельного участка, наклонялся, раздвигал кусты, заглядывал в борозды. Поливает, сообразил Федор. А в колонках опять пересохнет, и даже на самовар воды не наберешь. Целую ночь, наверное, лил, и все ему мало. Даже на расстоянии заметно, как густо зеленеет картофельный участок Мухиных, не то что у других. У других — вон хоть у Мельниковых — картошка хилая, угнетенная засухой. Мухины да еще Киселевы свои участки поливают. Поливают из шлангов, потому что в дом и в баню у них проведен водопровод. А участок картофельный возле бани. Присоединил шланг и лей, пока вода не иссякнет. И они льют — и ночью льют, и днем льют. А деревня то и дело без воды остается: не успевают качать ее. С непорядком этим пора покончить, но все помалкивают. А вот он, Федор Курунов, молчать не будет. Хватит!

Приусадебные участки у всех уже были скошены, сено убрано, и Федор двинулся к Евлане прямиком, на ходу размахивая руками и заранее настраиваясь на то, что скажет сейчас своему навстрешнику. Дома их стоят окна в окна на противоположных сторонах улицы, и Федор видит, как Евланя целыми днями занимается личным хозяйством. В колхозе он нашел себе теплое местечко, на котором можно получать деньги, не работая. Правда, деньги по нынешним временам невелики — рублей восемьдесят, но им вдвоем с женой много ли надо? Зато на дворе у них корова, овцы, куры, каждый год выкармливают теленка, к тому же и огород еще, картофельный участок… На книжке у них тыщи небось, и немалые.

Накопившуюся в душе обличительную речь Федор начал произносить еще на подходе:

— А, ядрена мать, не всю еще воду вылил? Тебе, конечно, хорошо — вон какую картошку вырастил! Себе-то… Под себя все гребешь. Я тебя давно раскусил. Вижу, чем ты целыми днями занимаешься, вижу…

Евланя обернулся к Федору, равнодушно взглянул на него и, не долго думая, послал туда, где тот еще и не помнил себя.

— Не нравится? Знамо дело, не нравится! Я правду прямо в глаза тебе скажу. Знаешь ты кто? Кулак! Самый настоящий кулак, ксплуататор… Я целыми днями в колхозе работаю, а он тут вокруг своего участка похаживает, воду льет дармовую, и хоть бы хны ему…

— Я вон сейчас возьму жердину да жердиной тебя по загривку! Чтобы знал, как с другими разговаривать.

— Это ты? Меня? По загривку?! — задохнулся от возмущения Федор. — Да я тебя… в пруд вон свой окуну. И голову буду держать, пока дергаться не перестанешь!

Евланя Мухин матерно выругался, обогнул картофельный участок и поднял шланг, из которого била струя воды.

— А ну, уматывай отсюда! И запомни: лил воду и буду лить! Спрашивать тебя не стану.

— Ладно!

Федора — видимо, от возмущения — повело в сторону, потом в другую. Не сразу он утвердил себя на месте и только собрался продолжить обличительную речь, как увидел возле себя жену, которая взялась невесть откуда.

— Поглядите на него, нализался, успел! Не смешил бы уж добрых-то людей!

— А ты мне не указ! — возвысил на нее голос Федор. — Сиди дома и не мешай мне!

— Да, конечно! А ты будешь тут куролесить, добрых людей страмить?

— Пошла вон! Что хочу, то и делаю!..

Надо было уходить. Уж если жена появилась, надо уходить. Домой он, конечно, не пойдет. На кой он ему сдался, дом! И жена вместе с ним.

— Прочь с дороги! Федор Курунов гулять идет!

Зачем ему дом? Зачем жена? У него есть будка, а в будке — водка. Много водки, хоть залейся.

Ноги понесли его в улицу, жена шла следом, чуть сзади. Зачем она ходит за ним по пятам? Он сам себе хозяин, и никто не заставит его идти домой, пока он сам не захочет. Он будет гулять, припевать под гармошку. И никто не посмеет встать ему поперек!

На улице почему-то народу не было. Значит, еще рано. Гулянье будет потом, к вечеру. А пока надо, чтобы жена отстала от него.

— Знаешь чего? Я тебе добром советую: не ходи за мной по пятам. Я сам знаю, чего мне делать. Понятно?

— Ну, колобродь, колобродь! Самому потом будет стыдно.

— Мне — стыдно? Да я хоть кого…

Это кто там идет по улице? Уж не Сашка ли Ромодин? Конечно, Сашка! Сейчас Федор скажет ему, чтобы зря не мытарил душу, а выносил бы гармонь, и они вдвоем начнут гулянку. Кому-то надо же начинать. А то все так и будут сидеть по домам.

— Эй, погоди!

Сашка задержал шаг, остановился, поджидая Федора. «Только ноги, как на гре-ех, не идут обратно-о-о…» Помогая себе руками, Федор завел было песню, но слова улетучились из головы, и, кроме «ног», он ничего не смог припомнить. А жаль, хороша песня! Бывало, он выводил ее от начала до конца и ни разу не сбивался.

— Слушай-ка, что я тебе скажу. Выноси гармонь. Ты сыграешь, я припою.

— Какую гармонь? Ты чего, Федор? У меня уж ее моль, наверно, съела.

— Врешь, чай. Так и скажи: жалко тебе.

— Серьезно. Я уж позабыл, где лежит-то она.

— Брось мне заливать! «Забыл…» Скупердяй ты стал — вот чего я тебе скажу. Все вы жмоты, все!

— Ну, ты полегче, а то…

— А то что?

Ушел. Даже не захотел разговаривать. И черт с ним! Он и один будет гулять, если все такие жмоты.

Вот она, вот она и заиграла —

Двадцать пять, двадцать пять на двадцать пять…

Нет, плохо без гармошки, никак не вытягивается. Тут сначала проигрыш должен быть, а уж потом и петь надо. Без проигрыша не получится.

Реве-ла бу-уря, дождь шуме-е-ел…

Эту песню и без гармошки можно. Только надо, чтобы ее подтянули. Хором ее надо, чтобы мужские голоса понизу бархат выстилали, а женские — вверху струной звенели. Подпеть, однако, было некому. Вымерла деревня, что ли?

Из прогона вывернулся, направляясь к своему дому, скотник Гришуня Буданов.

— Эй, погоди!

У Гришуни гармошки нет, играть он не умеет. Тогда пусть подпоет.

Реве-ла бу-уря, дождь шуме-е-ел…

Ишь как масленые глазки сразу забегали! Наверно, думает, что угостят его. Однако Федор за здорово живешь не угощает. Пусть сначала подпоет.

Во мра-ке мо-олнии блис-та-ли-и-и…

— Подпевай! Чего не подпеваешь?

— Я, Федор, горлом что-то ослаб.

Подлизывается. Подход ищет, чтобы к дармовой выпивке подмазаться. Хрен ему с луком!

— Подпевай!

И бес-пре-рыв-но гром гре-ме-е-ел…

А глаза-то так и тают, так и тают. Нет, сначала пусть подпоет. Сначала денежки, потом обедня!

И ве-е-етры в деб-рях бу-ше-ва-ли-и-и…

Опять откуда-то появилась жена.

— Федор, последний раз тебе говорю: иди домой. Не баламуть добрых людей!

А пошла ты к такой матери! Прицепилась, как репей к собачьему хвосту, шагу не дает ступить. Сегодня праздник, а в праздник он хочет быть сам по себе. Какой праздник? Как какой? Этот… Петров день. Чего? В их деревне его никогда не отмечали? А теперь будут отмечать! Потому что ему, Федору Курунову, так нужно. Да ежели он захочет, он всю деревню напоит!

— Что, думаешь, ему выпить не хочется?

Гришуня подобострастно хихикнул.

— Еще как хочется! Да он за бутылку водки мать родную продаст!

— Ну, ну, нельзя ли полегче на поворотах…

— Чего полегче? Что, я не знаю тебя, что ли?

Жена в сердцах плюнула, повернулась и ушла. Ну и пусть себе катится на все четыре стороны!

— Гришка, хочешь выпить? Вижу — хочешь. Тогда вой по-собачьи! Не будешь? Будешь. Еще как будешь! На брюхе приползешь ко мне. Водки-то в магазине — шиш. А у меня есть! А ты за водку…

Он не договорил, потому что заметил невдалеке дряхлую старушку — Евникею Круглову. Согнувшись пополам и опираясь на подог, она чуть ли не по земле волокла за собой сумку с хлебом — возвращалась домой из магазина.

— Во народ! — до глубины души возмутился Федор. — Старуха еле-еле ходит, и никто не поможет ей… Тетя Евникея! Погодь! Давай я тебе сумку донесу!

Чтобы увидеть своего помощника, старушка подняла голову и в то же время по-птичьи вывернула ее в сторону. И вдруг, поставив сумку на землю, она вцепилась в нее обеими руками и заголосила неожиданным басом:

— Уди! Уди, нечистая сила!

Вот тебе и раз! Он к ней со всей душой, он помочь ей хотел, а она его как врага какого…

— Знаешь что, тетушка Евникея? А поди-ка ты…

И он послал ее в такую даль, что никакими верстами не измеришь. Старушка сразу же успокоилась и, бормоча под нос какие-то понятные ей одной слова, поволокла сумку с хлебом дальше.

Оглядевшись, Федор увидел, что остался один. Совсем один. Даже Гришка Буданов ушел домой, не захотел выть по-собачьи. Ну, да он никуда не денется. Придет еще к нему. Придет и завоет. И скулить будет, и повизгивать — стоит ему только горлышко бутылки показать. Но куда бы теперь пойти? К бригадиру? Во-во, к бригадиру. К Ваське Тихомирову! Они давненько уже с ним не выпивали. А то, что бригадир не пьет после операции, — так ерунда это. Немножко-то всегда можно выпить. Немножко оно пользительно.

Бригадир Тихомиров Василий выкладывал вдоль огорода поленницу. Дрова были отменные — березовые, полешко к полешку. Их было много, дров, целая куча.

— Бог в помощь!

— Спасибо. Только бог-то бог, да сам не будь плох.

— Куда тебе столько дров?

— Как куда? Сейчас две печки топим, а зимой все три — дома две да баня.

Федор подступил вплотную к Василию, потому как уважал его, и, оглянувшись, нет ли поблизости бабы, вполголоса предложил:

— Хочешь выпить?

Бригадир спокойно взглянул на Федора и дела своего не оставил.

— Ты чего, парень, не знаешь? И не могу, и не хочу.

— Врачи запретили?

— Врачи. И сам себе запретил, конечно.

— Ну и дурак!

— Не дурее тебя.

— Значит, отказываешься?

— Отказываюсь.

— Ну, хоть скажи мне: внутри-то свербит?

— Нет, теперь не свербит. Отсвербило.

— И по праздникам не свербит?

— Этого не знаю. Не было праздников.

— Как не было? Сегодня же праздник!

— Какой тебе праздник?

— Петров день.

— Петров день в Малаховке отмечают. Ты что, забыл?

— Слушай, я ведь тебе от чистого сердца предлагаю.

— Шел бы ты лучше своей дорогой.

Ну и дела! Кто бы мог подумать, что Васька Тихомиров от дармового вина будет отказываться! Давно ли по всей деревне пустые бутылки на похмелку собирал? Давно ли Христом-богом рублевку в ногах у жены выпрашивал?

— Смотри, пожалеешь потом. У меня, брат, вина… Знаешь сколько у меня вина?

— Не знаю и знать не хочу! Не мешай мне, Федор. Видишь сам, я делом занят. Иди-ка проспись да заводи свою «Волжанку».

— Не учи ученого… Я лучше тебя знаю, что мне делать.

— Знаешь, да мало понимаешь.

— Это я-то мало понимаю?

— Ты!

— Ладно! Мы тебе это попомним.

— Тошно мне с тобой разговаривать.

— Тошно? Тогда не разговаривай.

— Рад бы. Да ты пристал, как банный лист к заднице.

— Я тебя… — Федор вплотную приступил к бригадиру. — Я тебя все-таки уважаю. А знаешь, за что?

— Не знаю и знать не хочу! — окончательно потерял терпение бригадир.

Так. Вот он как заговорил, Васька Тихомиров! А по-шел-ка и он к такой матери! Он, Федор Курунов, каждого пошлет куда следует. Выйдет сейчас на середину улицы и всех подряд будет посылать…

Ноги, однако, подкачали. Вынеся хозяина на дорогу, они перестали ему повиноваться. Оступившись в колее, Федор рухнул в самую пылюку. Пыль тут же набилась ему в рот и в нос. Сознание оставило его…


Очнулся Федор в своих собственных сенях, на тех самых лохмотьях, на которых днем, спасаясь от жары, спала жена. Лицо саднило, в боку тупо ныло, во рту стойко держался привкус дорожной пыли и сухого коровьего помета. Федор осторожно провел ладонью по лицу, огрубевшей, шершавой кожей явственно ощутил на лбу коросту запекшейся крови. Голову невозможно было поднять, и, когда он попытался сделать это, резкая боль под черепной коробкой заставила его откинуться назад. Федор застонал и выругался сквозь стиснутые зубы. Затем он медленно, не отрывая головы от подушки, повернулся вниз лицом и потихоньку встал на корточки. Проклиная все на том и этом свете, он мало-помалу, держась за стенку, выпрямился и кое-как вынес свою больную голову на волю, на свежий воздух. Судя по солнцу, времени было часов шесть — половина шестого. Сжав виски ладонями, Федор добрался до колонки, пустил воду и пригоршней несколько раз плеснул ею в лицо, жадно хватая влагу спекшимися губами. Малость полегчало, смутно стало припоминаться вчерашнее, стыдное.

Федор знал за собой дурную привычку — выпив, слоняться по деревне, приставать к каждому встречному, ругаться с ними по всякому поводу и без повода. Потом стыдно было смотреть людям в глаза, делать вид, что все происходило в беспамятстве. Ах, проклятое зелье, ни дна бы ему, ни покрышки! Скольких оно погубило и скольких еще погубит! Нет, не властен человек над своими слабостями, не властен. Кто, скажите, по своей собственной воле бросил пить? Нет таких, Федору они не известны. Ваську Тихомирова к трезвости врачи приговорили. Тут уже, как говорится, никуда не денешься. Или — или…

Рассуждая так, помогая себе жестами, Федор выбрался прогоном на задворки и скоро оказался у средней будки, в которой он спрятал купленную вчера водку. Он нашарил в лопухах ключ и отомкнул замок. Окон в будке не было, свет попадал внутрь через приоткрытую дверь. Федор для верности ощупал бутылки, крайнюю переправил в карман брюк и тут же вспомнил, что нет у него ни стакана, ни закуски. Из горлышка тянуть он не умел, не научился, без закуски же и со стаканом водку ему не осилить.

Надеясь на удачу, он направился к часовенке и не ошибся: валялись там на земле и обломанная вчерашняя буханка хлеба, и стакан, забытый Петькой Цыгановым, и банка с недоеденными консервами.

После стакана водки боль из головы улетучилась, окружающий мир обрел свои краски, звуки, запахи. Нужно было идти запускать «Волжанку», но уходить никуда не хотелось. Федор лег на траву вверх лицом, закинул руки за голову. Решил так: полежит минут десять, а уж потом и к «Волжанке». Десять минут все равно ничего не значат.

Отведенное самому себе время прошло. Однако вставать по-прежнему не хотелось. Белесое, чуть подсиненное небо в разрывах крон притягивало взгляд и совсем не слепило, не резало глаза. Хорошо лежать, не утруждая себя всякими мыслями. Лежать и просто смотреть в небо. «А работа не волк», — весело мелькнуло в безоблачной голове. «Голова ты моя удалая», — пропел Федор и сел. Он налил в стакан и выпил. «Еще немного полежу и пойду», — подумал он. Хорошо, когда никто тебе не мешает, не стоит над душой, не мытарит ее. «В ни-и-зенькой свете-е-елке, — запел Федор вполголоса, — о-огонек гори-и-ит…» Ему захотелось запеть погромче, и он прибавил голосу: «Мо-лода-а-ая пря-а-аха по-од окно-о-ом сиди-и-ит…» Чего еще ему надо? Все у него есть: покой, тишина, воля. И даже комаров нет. «Мо-олода-а-а, кра-си-и-ива, ка-арие-э-э глаза-а-а…» Он вообразил себя идущим по деревенской улице и поющим под гармошку. Видение оказалось настойчивым и зовущим.

— Это мы сейчас оформим, — проговорил, поднимаясь на ноги, Федор.

Для поддержания настроения он еще выпил немного, пожевал корочку хлеба и, сунув в карман бутылку с остатками водки, зашагал по тропке, совсем не остерегаясь крапивы. Ноги держали его исправно, а в груди росло, ширилось неожиданно возникшее желание. Чтобы невзначай не попасться на глаза жене, сразу же за леском он свернул на дорогу, ведущую к дальней будке, а уж от нее направился в деревню, к дому Сашки Ромодина. Тот, словно поджидая его, сидел у себя на крыльце и курил. Они поздоровались за руку как ни в чем не бывало.

— Хвораешь? — спросил сочувственно Федор.

— Есть маленько, — не стал запираться Сашка.

— Вот то-то и оно. Подлечиться хошь? — сразу же перешел к делу Федор.

Сашка посмотрел на оттопыренный карман его брюк и только крякнул.

— Тащи стакан и что-нибудь заесть.

— Стакан здесь, в сенях, а закусить… Погоди, в огород загляну, дома жена, сам понимаешь…

— Тогда бери стакан и пошли в огород.

— Оно, и верно, безопаснее…

Кроме луку и зеленого крыжовника, на закуску в огороде ничего не нашлось, но и это вполне годилось.

Федор вылил в стакан оставшуюся водку и протянул ее Сашке.

— Пей до дна, я уже принял.

Сашка осторожно, словно боясь расплескать, приблизил стакан к губам и единым духом осушил его. Крыжовник кисло хрустнул на зубах, худощавое Сашкино лицо перекосилось.

— Челюсти можно свихнуть, — сказал он, выбрасывая оставшиеся ягоды.

— Много вчера принял? — осведомился Федор.

— Брали по полкило на брата. Потом еще добавляли.

— Я тебя вчера не обидел? Ты же знаешь, дурной я, когда переберу.

— Пустяки! И говорить об этом не стоит.

— Тогда знаешь чего? Бери гармонь и айда ко мне, у меня там еще есть.

Сашка колебался только несколько секунд.

— Где наша не пропадала!

— Чего боишься-то? С трактора не снимут.

— Трактор — ерунда, жена вот…

— А что жена? Поругает и отступится. Нам, мужикам, отдушина во как нужна! — И Федор перерезал себе горло ребром ладони.

— Подожди меня где-нибудь, только не на виду.

Сашка двором, незаметно пробрался в собственный дом, Федор отошел под вязы, что росли невдалеке у заброшенного колодца.

В сенях у Ромодиных что-то грохнуло, как если бы с силой швырнули на пол что-то увесистое — коромысло либо ухват. Из открывшихся разом дверей опрометью выскочил, зажимая под мышкой гармонь, Сашка. Куда только девалась обычная его неторопливость! Пригибаясь, как будто над головой свистели пули, он свернул в проулок соседнего дома и только там оглянулся. Увидев поджидающего его Федора, он счастливо улыбнулся и сделал восхищенный знак рукой:

— Во дает!

Выждав с минуту, оба отправились в огороженные колючей проволокой владения Федора.

— Эх, черт! Надо было луку прихватить с собой, — запоздало пожалел Федор. Закуска, хоть какая, нужна была теперь вдвойне, потому что на плече у Сашки висела гармонь, а ее не для того добывали с риском для жизни, чтобы свалиться после третьего стакана.

Сашка сгрудил морщины на лбу:

— Без закуски долго нам, пожалуй, не выдержать.

Федор задумался, но ненадолго.

— Знаю! — обрадованно провозгласил он. — А Гришуня Буданов на что? За стакан водки он нам всего нанесет.

— А где его взять, Гришуню? — засомневался Сашка.

— Да вон он в огороде маячит! Ты тут пока посиди, а я живо-два до него сбегаю…

Переговоры с Гришуней не заняли и пяти минут. Стоило Федору намекнуть на выпивку, как глаза у Гришуни блудливо забегали.

— Ладно… чего там… будет закуска.

— Тогда приходи прямо к часовне. Да смотри, рассчитывай на троих, там Сашка Ромодин еще. Жена-то дома?

— На базар уехала, в Хрулево. К обеду вернется, к дойке.

— Позавидовать можно. Как это она тебя одного оставляет?

Буданов был постарше Федора, ему уже под шестьдесят подвалило, но серьезного дела за свою жизнь он так и не освоил, работал скотником и по совместительству сторожем на ферме, а потому как был в двадцать лет Гришуней, так им и остался. Правда, деньги они с женой гребли лопатой, что зимой, что летом — работа у них не сезонная, от погоды не зависит. «Сейчас навоз, он денежками пахнет», — говаривал покойный Иван Ситанов, работавший до Гришуни скотником, когда ему, случалось, напоминали, что работа у него не шибко приятная для обоняния. Гришуня на подобные высказывания был не горазд, чаще отмалчивался, если над ним подшучивали, но за молчанием этим угадывалась нерушимая вера в то, что главное на земле — благополучие, а уж тут-то у него, будьте уверены, все в порядке. К выпивке Гришуню приохотила ночная работа сторожа, и хотя семейными капиталами ведала жена, кое-что перепадало и ему.

На закуску Гришуня принес соленых огурцов, луку, несколько сваренных вкрутую яиц, не забыл он и хлеба с солью. Федор к тому времени достал из своего запаса еще две бутылки водки и спрятал их под кустом, чтобы зря не мозолили глаза. Вдвоем с Сашкой они вольготно расположились на траве, гармонь, дожидаясь своей минуты, лежала тут же, возле них.

Наполнив стакан до краев, Федор протянул его Гришуне. Стараясь не пролить ни капельки, тот медленно поднес стакан ко рту и истово, глоток за глотком опорожнил его. За Гришуней наступил черед Сашки Ромодина. Ему тоже Федор налил сполна, себе же — половину, объяснив, что в компании нужно идти плечом к плечу, иначе в ней не будет согласия и понимания. Пустая бутылка полетела за куст и упала в заросший ряской бочаг. Минут десять все трое неторопливо курили и разговаривали про необычную нынешнюю жару, про то, что погода теперь зависит от космоса, от спутников там всяких, от запусков.

Накурившись, Сашка Ромодин потянулся к гармошке и, неторопливо отстегнув ремешки, освободил мехи. Пробежал вверх-вниз по ладам, прислушался, склонив голову набок, к чему-то внутри себя. И вот зазвенела мелодия, простая и так много говорящая открытому русскому сердцу. Федор внутренне сосредоточился, запел: «Степь да степь кругом, путь далек лежит…» Ну, чего еще нужно было закаменевшей в однообразии буден душе? Пусть отойдет немного, отмякнет, сострадая погибающему среди неоглядных снегов ямщику. Может быть, ради таких вот нечастых минут и живет она, сиротинушка…

Сашка, словно сбросив с себя полудрему, переменил протяжную, как версты в степях, мелодию на задорную, быструю. Федор тут же подчинился ей, встал, прошелся по полянке.

Вот она и заиграла,

Вот и забаянила…

Накатило — и пошло, пошло. Припевку за припевкой извлекал он из глубины памяти, извлекал легко, словно плясать под гармонь было для него каждодневным, привычным делом. Эх, если бы Гришуня поддержал его! Но Гришуне медведь на ухо наступил, еще и в молодости к гармошке глухим он был, равнодушным.

Федор сел, чтобы успокоить дыхание, — все-таки не двадцать пять за плечами. А Сашка уже манил его в другие степи — забайкальские. И Федор легко дал себя увлечь, подтянул, вступив с середины куплета: «…бродяга, судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах».

Вот это вот совсем другой коленкор! Вот что значит гармошка! Не зря он, Федор, вызволил из домашнего плена Сашку, не зря угощал его водкой. Вспомнилось, как выпивали вчера с Петькой Цыгановым — никакого сравнения.

Только вспомнил про Петьку, а он и заявился, голубчик, как будто с неба свалился. Федор от полноты и щедрот сердца бросился его обнимать, угощать водкой и закуской. Петька, конечно, принимал и то и другое охотно, а на гармошку — ноль внимания, как будто и не было ее на коленях у Сашки. Такая уж она, современная молодежь, ей гром подавай барабанно-гитарный, и больше ничего они знать не хотят.

Вскорости и вторая бутылка полетела в бочаг, и Федору еще раз пришлось сходить в будку. На обратном пути он встретил Павлуху Бокова и стал зазывать его к часовне. Тот начал было отнекиваться, ссылаясь на то, что у него трактор стоит под разгрузкой около сарая, но Федор извлек из кармана две нераспечатанные бутылки, и сердце Павлухино дрогнуло.

Компания увеличилась, и бутылку нужно было теперь делить на пятерых, однако Федор, как новичку, поднес Павлухе полный стакан.

— Держи крепче! Мы уже выпили по чуть-чуть.

В одну руку Павлуха принял услужливо поданный Гришуней огурец, в другую — стакан.

— Чтобы всем хорошо было!

Оставшуюся в бутылке водку Федор разделил так: Сашке, Гришуне и Петьке примерно одинаково, себе немного, один глоток. Это не осталось незамеченным.

— Чего же себя обделил? — спросил Сашка.

— Братцы, вы ведь знаете: дурной я бываю, когда перепью. Контроль за собой теряю, угомониться никак не могу. Самому потом противно. Вчерась полдеревни взбулгачил. А сегодня я хочу по-человечески погулять. Чтобы без этих… без обид, без скандалов. Давай-ка еще что-нибудь! — обратился Федор к гармонисту.

— Танец трех лебедей! — неожиданно провозгласил Петька и вскочил на ноги. Заметно было, что его уже стукнуло по темечку — видать, не позавтракал с похмелья-то как следует.

— Как же ты за троих-то будешь плясать? — поинтересовался Сашка.

— А вот я покажу как!

Петька расставил руки в стороны и, взмахивая ими, пошел по кругу, мелко перебирая ногами в загнутых до подошв кирзачах. Петькина выходка показалась Федору забавной, он громко захохотал. Петька, довольный произведенным впечатлением, стал усердно кланяться и переусердствовал. Пятясь к кустам, он оступился и полетел вниз, в бочаг. Федор бросился вызволять бедолагу, но не удержал равновесия и сам плюхнулся рядом с Петькой. Все пришли им на помощь, и они выкарабкались на полянку с головы до ног покрытые грязью, тиной и ряской. Глядя друг на друга, пострадавшие захохотали первыми, к ним присоединились и остальные. Тыкая пальцем в Федора, Петька выкрикивал сквозь смех:

— Леший! Гляди — леший!

— А сам-то! А сам-то! — показывал на него пальцем Федор.

Пришлось пострадавшим раздеваться до исподнего и вывешивать одежду для просушки. Затем оба обмылись холодной водой из родничка и решили, что происшествие надобно вспрыснуть. Сашка сорвал пробку и налил пострадавшим по полной мере, а так как другим почти ничего не осталось, Федор вызвался принести еще одну бутылку из своего тайника. До будки он добрался благополучно, но на обратном пути его разобрало. Связь с внешним миром стала ненадежной, однако Федор изо всех сил старался держаться на ногах, и кое-как это ему удавалось. Бутылку товарищам он вручил, но тут силы его оставили, и он, теряя память, рухнул в траву, как убитый…


Очнулся Федор в кромешной темноте. Лежал он на правом боку, похоже, прямо на земле, сухой и мягкой. Вытянув руку вперед, он ощупал ту же податливую сухую почву. «Торф», — мелькнуло в смутной, непротрезвевшей голове, и вдруг померещилось ему, что торф этот везде — и сбоков, и сверху, и снизу. То есть он, Федор Курунов, погребен в торфе. От дикой этой мысли он похолодел, а так как в довершение всего он был неодет, то внутренний холод тут же перешел в озноб.

— Люди! Где я? На помощь!

Он хотел крикнуть, но вместо крика получился хрип, который торф погасил, словно вата. Лязгнув зубами, Федор не по-человечьи, по-звериному взвыл.

— Э-эй! — завопил он, все более и более поддаваясь ужасу, панике. В ответ — молчание. И не просто молчание, а могильное, подземное безмолвие.

— Где я, господи? Скажи! — взмолился Федор. — На том свету, что ли?

И тут он заплакал от великой жалости к себе и по лицу его побежали слезы, настоящие, теплые, обильные слезы.

— Ежели это за грехи мои, господи, поделом мне, — казнился Федор. — Только ведь не я один ее, проклятую, принимал в себя. Ты все видишь, господи, все знаешь! А ежели видишь и знаешь, верни меня на землю милую. Зарок даю: ни капли больше в рот не возьму! Детям и внукам закажу, мужиков деревенских образумлю. Верни только, господи!

Федор прислушался. В ответ — то же молчание. И тут его осенило, сверху, кроме темноты, ничто не гнетет его, не давит — значит, можно привстать ему, приподняться. И он, по выработавшейся привычке, перевернулся сначала на живот, потом стал подниматься на четвереньки. Получилось. Больше того, сверху ощущалось еще свободное пространство. Правой рукой Федор повел сбоку от себя, она наткнулась на листья, на сучья. И тут он пошел на эти сучья тараном. Они легко, без всякого сопротивления поддались, и Федор очутился на воле. Ничего еще не успев сообразить, он тупо, по-бычьи уставился под ноги, в землю, припоминая вчерашнюю гулянку. Он так и подумал: в ч е р а ш н ю ю, хотя не имел никакого представления о времени. Вернее, сначала он решил, что настало утро и все только-только пробуждается, затем сообразил, что солнце находится совсем с другой стороны, с вечерней, а значит, вечер он принял за утро.

Чуть-чуть на душе полегчало, когда Федор увидел лежащие под ногами собственные штаны и рубашку. Он поднял их и стал одеваться. Смурной головой своей он мало-помалу понял, что же произошло с ним. Когда после купания в бочаге Федор принял стакан водки, его разобрало так, что он просто-напросто свалился. Товарищи позаботились о нем. С краю полянки, под старой ивой, экскаваторщик когда-то насыпал кучу торфа. Его почему-то не вывезли, куча заросла травой, а местные жители время от времени брали из нее перегной для домашних нужд. Сбоку кучи постепенно образовалась выемка, наподобие маленькой пещеры. В нее-то и положили Федора отсыпаться, а чтобы слепни и комары не беспокоили его, снаружи выемку закрыли ветками, положив на них сверху штаны и рубашку. Знали бы, чем обернется их забота для Федора!

Штаны и рубашка были в грязи и тине, теперь уже засохших, но что делать — другой одежды у него не было. Федор уже качнулся вперед, чтобы сделать первый шаг по тропе покаяния, как вдруг возвратной волной в голову ему ударила боль. Это было так неожиданно, что Федор пошатнулся и застонал. Вот оно, проклятье похмелья! Он немного постоял, но облегчение не пришло. Голова гудела, кружилась, раскалывалась на части. Невдалеке Федор увидел пустую поллитровку из-под водки. Бесполезность, ненужность ее была настолько очевидна, что он, превозмогая боль, поднял бутылку и больше со злостью, чем с силой, швырнул в ствол ивы. Бутылка отскочила, но не разбилась. Чтобы израсходовать остатки злости, Федор выругался, но облегчения не почувствовал. Неужели в таком состоянии идти домой, чтобы выслушивать там попреки жены? Нет, уж лучше в бочаг вниз головой!

Федор заметил в сторонке надкусанный огурец, наклонился и сунул его в карман. Вспомнив свое недавнее обещание «господу», он сделал вид, что поднял огурец походя, просто так. Зачем добру пропадать?

Однако же направился Федор, выйдя из леска, не в деревню, а к средней будке, мучительно припоминая, осталось ли что-нибудь из его запасов или та бутылка, которую он швырнул в ствол ивы, была последней.

К двери он подошел с сильно и часто бьющимся сердцем. Замок оказался на месте. На месте ли ключ? Федор наклонился, пошарил под лопухом. Ключа не было. Неужели он потерял его? Скорее машинально, чем обдуманно, Федор сунул руку в карман и — какое счастье! — тут же нащупал ключ. Просто удивительно, как он не выпал, не потерялся.

Господи, благослови! Отпирая дверь, Федор во второй раз за короткое время обращался к всевышнему, надеясь на его всепрощающую милость и бесконечное терпение.

В будке было темно, продвигаться приходилось на ощупь. Вот насос, вот труба, идущая наружу. Федор коснулся рукой стены, наклонился, встал на колени и…

Да, да, и перекрестился. Да не один раз, а несколько, словно верующий перед принятием посланной богом пищи. И как было не перекреститься, если рука нащупала сначала одну, затем другую бутылку! А всего их оказалось четыре. Федор взял одну из них, зубами сорвал нашлепку и, все еще стоя на коленях, прямо из горлышка стал пить водку.

Закусив огурцом и почувствовав не просто облегчение, а освобождение от чего-то гнетущего, тягостного, безнадежного, Федор еще раз пересчитал оставшиеся бутылки и поднялся на ноги. Жизнь возвращалась к нему, и он возвращался к жизни. Жизнь — это то, что происходит с ним сейчас, в данную минуту. Все остальное не имеет ровно никакого значения. Сейчас ему хорошо. Только что было плохо, очень плохо, а теперь хорошо. Надо ли о чем-то думать, к чему-то стремиться? Нет, ничего ему теперь не надо, ничего…

Выходя из будки, в дверях Федор лицом к лицу столкнулся с женой.

— Чего это ты делаешь?

Слова жены поставили Федора в тупик, озадачили его.

— Как чего делаю? — в свою очередь удивился он. Ощущение счастья куда-то пропало, улетучилось. Как будто и не было его вовсе.

— Чего у тебя в руках?

— Где?

— Дай-ка мне сюда!

Жена потянулась к бутылке, отпитой Федором едва ли на четверть.

— Ишь чего захотела!

Он быстро убрал руку за спину. Нет, не на таковского напала.

— Ты откуда пришла?

— Откуда? От верблюда!

— Вот и катись к своему верблюду!

— И не стыдно? Тебя же целый день дома не было. Бригадир приходил, председатель на машине приезжал. Где Федор? Почему установка не работает? А я им что скажу?..

Федор боком отошел от жены, встал поближе к углу будки.

— Х о з я и н «В о л ж а н к и»!

Жена явно издевалась над ним, припомнив название статьи в газете.

— Уходи! — глухо, с угрозой произнес Федор.

— Уйду! А ты оставайся и живи тут! Глаза бы на тебя не глядели!

Жена повернулась и зашагала прочь. Он остался один. На душе опять стало плохо. На минуту, другую только и показалось солнышко, и тут же на него набежала туча. С досады Федор отхлебнул из бутылки и крикнул вдогонку жене:

— На свои пью, не на чужие!

Убедившись, что та не слышит или делает вид, что не слышит его, он добавил:

— А ты сиди на своей дыре и помалкивай!

Ощущение трудно добытого счастья не возвращалось. Между тем начало потихоньку темнеть. Нужно было решить, что делать дальше. Не ночлег волновал Федора — ночевать можно где угодно: в сарае, в бане, в ближней от пруда будке, где у него был сколочен из досок стол и что-то вроде небольших нар. Бросил на них охапку сена — и спи себе на здоровье. Нет, совсем другая — не о ночлеге — мысль зрела в голове Федора. Подспудно она возникала у него не раз, а теперь оформилась окончательно и бесповоротно: больше он к жене не вернется, крышка! Да, да, не вернется. Пусть она поживет без него, пусть узнает, почем фунт лиха! Федор был уверен: не он к ней, а она к нему прибежит и будет молить о прощении. Вот тогда-то он и скажет все, что о ней думает. Все скажет, как оно есть!

Федор еще отпил из бутылки, закусив огрызком огурца. Спать ему не хотелось, а чем занять себя на ночь глядя, он не знал. Деревня отходила ко сну. В безлюдной деревне делать ему было-нечего. И побрел он куда глаза глядят.

— Сколько мы уже причащаемся? — вопрошал он на ходу самого себя. — Зарплата была когда? — силился припомнить Федор. — Ежели сейчас вечер, стало быть, вчера. Стало быть, сегодня день и вчера полдня. Не так уж и много. Люди вон неделями пьют, месяцами. А тут делов-то… Чай, без выходных работаем…

Федор приостановился, погрозил пальцем некоему воображаемому супротивнику:

— Полагаются нам выходные или не полагаются?

И поскольку супротивная сторона помалкивала, он ответил на свой вопрос сам.

— Полагаются! По закону полагаются! Закон для всех один.

Обнаружив прямо перед собой будку, Федор направился к двери. Он отпер замок, распахнул ее.

— Ну вот мы и дома!

Он не поленился, сходил к одной из недальних скирд за сеном, допил оставшуюся водку и при распахнутой двери завалился на нары. Водка бродила в нем, но связь между мыслями потерялась. Рассуждая сам с собой, он перескакивал с пятого на десятое, силился подняться, но это никак ему не удавалось. Наконец могучий храп потряс окружающее будку пространство. Где-то невдалеке ему вторил дергач…


Наутро Федор долго соображал больной головой, как он оказался в будке. Смутно припомнился разговор с женой, его решение не ночевать дома. Конечно, можно и не ночевать, но ведь дом — не только ночлег. Что бы он сейчас делал дома? Прежде всего побрился бы. Федор провел ладонью по заросшим скулам и подбородку. Стерня… Жена, отругав его как следует, в конце концов принесла бы ему чистое белье и верхнюю одежду. Федор посмотрел на рубашку, на брюки. Срам один, стыдно добрым людям на глаза попасться. И наконец, дом — это еда: завтрак, обед, ужин. У него же не было под рукой даже сырой картофелины. Ничего у него не было, кроме водки. Вот единственное, чего дома он не нашел бы.

Ах, грехи, грехи… Кряхтя и несколько преувеличенно стеная, Федор сполз со своей лежанки и, почесывая под рубашкой тело, вышел на свет божий. И как-то само собой получилось, что ноги прямехонько принесли его к средней будке. «Опохмелюсь сейчас, — оправдывался перед собой Федор, — и пойду-ка я запускать «Волжанку». А уж ежели запущу, и к жене легче будет подступаться…» Так, все это хорошо. Только вот чем бы ему закусить? Без закуски водка поперек горла встанет. Придется, видимо, водочку холодной водичкой из родника запивать.

Так и сделал Федор: с бутылкой водки опять отправился к часовне. Сначала огляделся кругом: не найдется ли чего пожевать — корочки обгорелой или хоть огрызка огурца. Ничего он не нашел, пришлось наклоняться и зачерпывать банкой воду в роднике.

Вода плохо легла поверх водки, Федора едва не стошнило. Он долго стоял неподвижно, пережидая, когда позывы в желудке прекратятся. Переждал, но больше пить без закуски не решился. Отправился включать насосы — сначала в дальней будке, потом — в средней. Когда шел от средней к ближней, навстречу ему попался Гришуня, жалкий, как побитая собака. «Приполз-таки, — подумал Федор, — сейчас будет скулить». Он не ошибся: Гришуня стал униженно просить его опохмелиться.

— Ладно, — сказал ему Федор, — тащи чего-нибудь закусить.

— Да вот у меня есть…

Гришуня достал из кармана пиджака газетный сверток. В нем оказались те же соленые огурцы, хлеб и зеленый лук.

— Так и быть, налью стакан. Только больше не проси, нет у меня.

Гришуня обрадовался, еще больше залебезил, принимая стакан обеими руками, тут же опрокинул его, а закусить только маленький кусочек хлебца отщипнул.

— Пойду дизель запускать.

Федор забрал оставшуюся закуску и пошел к ближней будке. Там принял еще с полстакана и только собрался идти к пруду, как, откуда ни возьмись, вырос перед ним Сашка Ромодин.

— Не поднесешь, — решительно заявил он, — на трактор не сяду.

Хотел было Федор пригласить его в среднюю будку, но вовремя спохватился:

— Подожди меня здесь, я живо…

Принес бутылку, поставил ее на столик рядом с закуской. Предупредил:

— Последняя.

Едва Сашка выпил, отдышаться еще не успел, как к будке, рыча, подъехала машина, и вскоре внутрь заглянул Петька Цыганов.

— Ну и нюх у тебя! — подивился Федор и, ни слова не говоря, поднес ему полный стакан.

— Как доехал-то вчера?

— Убей — не помню.

— А чего так рано?

— На ферму воду возить послали. Насос там отказал.

— Навозил?

— Какое там навозил! Башка трещит.

Федор допил оставшуюся водку, бутылку отбросил в сторону.

— Все!

Сашка Ромодин потер переносицу.

— Где бы еще добыть бутылочку? Деньги есть.

— За деньги не дадут — дефицит.

— Идти по деревне славить?

— Зачем славить, — возразил Петька, — когда можно честно заработать?

— Как заработать? — в один голос спросили Федор и Сашка.

— А цистерна моя на что? — кивнул Петька в ту сторону, где должна была стоять его машина.

Федор и Сашка продолжали смотреть на него с недоумением.

— Все просто как дважды два. Солнце печет? — обратился он к собутыльникам.

— Печет, — подтвердили те.

— Картошка цветет?

— Цветет.

— Жар донимает?

— Донимает, — согласились Федор и Сашка, догадываясь, куда клонит Петька.

— Так вот, — объявил тот, — едем сначала к пруду за водой. А лучше я один поеду. Насосом набрать цистерну — пара пустяков. Вы же пойдете в деревню и узнаете, кто желает поливать картошку. Две машины — поллитра на стол.

— Здорово! — одобрил Петькину идею Сашка. — Это мы в два счета обстряпаем.

— Голь на выдумку хитра, — изрек Федор, поднимаясь на ноги. — Пошли, что ли? — позвал он Сашку.

— Пошли…

Конечно же, начинать следовало со вдов-одиночек — положение у них безвыходное: или согласиться на полив, или остаться без картошки. Так они и сделали. Подошли к дому Анфисы Клоковой, постучали в наличник. Та отозвалась на стук не сразу — видать, занята была по хозяйству. Посмотрев в окошко — кому она понадобилась? — вышла на крыльцо.

— Чего надоть? Водки у меня нету.

— Поищешь — найдешь.

— И искать нечего. Зять намедни приезжал, все выпил.

— Зять к тебе год назад приезжал, а не намедни.

— Нет, мужики, и не просите. Если бы и была, не дала бы. Мало ли какая нужда приспичит.

— А она уже приспичила.

— Да полноте! На вас ведь не напасешься.

— Картошка-то горит. Не жалко?

— Полить не желаешь?

— Уж не твоей ли «Волжанкой»? — усмехнулась Анфиса.

— А это уж наше дело — чем. Говори: хочешь или не хочешь? Не то к соседке пойдем, она не откажется.

— Да ведь оно неплохо бы полить-то, — пошла на попятную Анфиса. — А сколько вам надо-то? У меня всего-то бутылка и есть.

— Вот и готовь ее. Две цистерны выльем тебе. За каждую цистерну — четверка.

— Ладно уж, лейте три тогда.

— Вот это другой разговор!..

Минут через пятнадцать из прогона выехала Петькина машина. Увидев ее, Федор и Сашка замахали руками: давай сюда! Петька подъехал, открыл дверцу:

— Все в ажуре?

— Три цистерны, — объяснил Сашка. — Пол-литра с четверкой.

— Хорош! — обрадовался Петька. — По четверке на нос — в самый раз коту на свадьбу…

Чтобы привезти три цистерны воды и вылить ее на картошку, потребовалось полтора часа. Не успели обстряпать дело — прибежала Валюха Ремизова: «И мне полейте!» За ней, опираясь на подог, приковыляла Катерина Морозова: «Сынки, уж не забудьте про нас, старух горемычных». Пообещали и той и другой — правда, попозднее, к вечеру. В деревне стоит только почин сделать — отбою потом не будет. Петька ярился, почувствовав себя во главе предприятия, которое сулило едва ли не каждодневную выпивку. По крайней мере, до тех пор, пока не пойдут дожди, пока не промочат они иссохшую до омертвения землю. А дождей не обещали ни прогнозы, ни хотя бы отдаленные, подспудные перемены в погоде. Дожди сверх всякой меры поливали Англию, Францию, всякие там Бельгии-Голландии, к нам их не пускал некий антициклон, о котором беспрерывно твердили радио и телевидение.

— Нет худа без добра, — изрек Сашка Ромодин, поднимая первый стакан водки, заработанной на поливе, и, осушив его, повторил со значением:

— Нет худа без добра, а добро без худа — чудо.

К ним, самым невинным образом усевшимся в тени, подошел бригадир. Его начали наперебой потчевать, но он был суров и непреклонен. Его рыжие, сверх меры строгие глаза остановились на Петьке Цыганове:

— Тебя зачем сюда прислали?

— Меня? — ткнул себя в грудь Петька. — Да вот их навестить, — указал он на Федора и Сашку. — Поезжай, говорят, узнай их культурные запросы.

— Смотри! — бригадир всячески давал понять, что шутить не намерен. — Если ферма останется без воды, сегодня же напишу докладную.

— Иди и приготовь пока бумагу. Чтобы потом не искать.

— С машины сниму. Добьюсь, чтобы сняли. Ишь, из молодых, да ранний.

— Снимай, а сам садись вместо меня.

Чтобы прекратить перепалку, Федор поднял вверх обе руки.

— Давайте по-хорошему. Зачем ругаться из-за пустяков?

— Хорошенькие пустяки! Тебе, между прочим, тоже не здесь полагается быть.

— Где мне быть, я знаю не хуже тебя, — начал заводиться Федор, но тут вмешался Сашка Ромодин:

— Все, братцы, все! Заканчиваем. А вода, — обратился он к бригадиру, — будет через полчаса. Не надо только волноваться.

Сашка громко икнул и замолчал.

— Хороши! — уходя, бросил бригадир.

— Давайте кончать, — предложил Сашка, — к вечеру еще сообразим.

— А воду привези на ферму, — наставлял Федор Петьку на правах старшего. — Скотина, она есть скотина. Она не виноватая.

— Привезу, — пообещал Петька. — Что нам стоит дом построить…

Федор поднял пустую бутылку и убедительности ради потряс ею перед товарищами.

— Все, поехали…

Они вдвоем с Петькой забрались в кабину, Сашка побрел по своим механизаторским делам: где-то его дожидался трактор…

Вечером они полили картошку Валюхе Ремизовой и Катерине Морозовой, получив на завтра еще несколько приглашений. И закружилась карусель. Федор забыл о доме, зарос, одичал. Жена уже и не пыталась остановить его, образумить. Утром, превозмогая головную боль, ломоту в груди и душевную смуту, он поднимался со своей лежанки и шел к пруду запускать двигатель. Приезжал на водовозе Петька. У кого-нибудь из тех, кто просил их полить картошку, они брали в счет будущей оплаты поллитровку и опохмелялись. Пока Петька возил на ферму воду, Федор сидел у пруда и курил. Иногда он ненадолго засыпал, а проснувшись, бродил где-нибудь в окрестностях деревни. Если кто-нибудь попадался навстречу и осведомлялся о «Волжанке», Федор по обыкновению махал рукой и отвечал: «А что мне «Волжанка», вода-то льется…» Однажды он, смурной, забрел домой побриться и переодеться. Жена собиралась в магазин. Он ее о чем-то спросил, она промолчала, даже губ не разжала. Тогда он послал ее куда следует и добавил: «Я-то без тебя проживу, вот ты без меня попробуй проживи…» Жена, хлопнув дверью, ушла. Побрившись и переодевшись, Федор почувствовал себя более уверенно — теперь он хоть немного похож на человека. Под вечер, сойдясь втроем, они напивались. Жара не унималась, с просьбой полить картошку к ним обращались даже из соседних деревень. Они никому не отказывали. Никто из начальства их поливной деятельностью не интересовался — не до того, видать, было, другие — поважнее — заботы одолевали. Только бригадир неизменно ворчал при встрече. Ну, да язвенники вечно чем-нибудь недовольны…

В тот вечер Петька почему-то не приехал. От душевного расстройства Федор раньше времени заглушил двигатель поливного насоса и, прикурив, стал прикидывать в уме, как ему быть. Подошедший Сашка объяснил, в чем дело. Оказывается, Петька уехал на годовой праздник в Потехино, два дня, самое меньшее, он там прогуляет.

— Чего-то надо бы придумать, — жуя конец сигареты, проговорил Федор.

— С кем мы договорились на сегодня? — спросил Сашка.

— С Анной Кругловой.

— Ну, с этой, пока не сделаешь, ничего не получишь.

— Мишуха Дорофеев еще заикался…

— Пойдем к Мишухе. У него в подполье небось целый ящик водки припрятан…

Глуховатый Мишуха не вдруг понял, чего требуют от него Федор и Сашка. Когда же дошло до него, промямлил беззубым ртом:

— А не омманете?

Обрадованные просители ударили себя в грудь кулаками:

— Истинный крест, не обманем!

Мишуха достал из подполья ядовито-зеленую поллитровку, покрытую пылью и паутиной.

— Я говорил тебе! — подмигнул Сашка Федору.

— Может, еще попросить?

— Нельзя, аванс…

Бутылку распили на лавочке в проулке у Мишухи, выпросив у него заодно стакан и закуску. На душе полегчало, и тут Федор вслух, словно бы кто-то его надоумил, предположил, что в средней будке у него должна быть бутылка из прежних запасов. Пошли, проверили: точно!

— Как будто нашли, — сказал по этому поводу Сашка.

С находкой разделались без лишних церемоний, после чего Сашка сразу же отправился домой. Федор остался один. В голове шумело, но на ногах он держался и кое-что соображал. Постояв и порассуждав сам с собой, Федор двинулся к ближней от пруда будке, где его ожидала лежанка. Впереди что-то мелькнуло — тень не тень, фигура не фигура, потом сзади кто-то отчетливо произнес:

— Подожди, я пойду с тобой.

Федор обернулся: никого. «Померещилось, — подумал он, — пора спать».

В будке его кто-то поджидал. Смеркаться еще только начинало, и Федор разглядел: поджидавший был в зеленом плаще и шляпе, тоже зеленой. Он сидел возле стола, боком слегка привалившись к нему, на деревянном, поставленном на попа ящике, принесенном Федором от магазина.

— Проходи, — пригласил поджидавший. — Мы с тобой знакомы. Я корреспондент.

Федор успокоился, присел на лежанку.

— Опять ко мне?

— Так ведь ты же сам хотел, чтобы я приехал.

— Я хотел?

— Ты. Иначе бы я не приехал.

— Поздновато вот только. Я уж и работу закончил.

— Знаю. Так-то даже лучше разговаривать. Ты ведь хотел поговорить со мной?

— Я? Да, да, накипело у меня здесь, — Федор положил ладонь на грудь, — а высказать некому.

— Мне ты можешь говорить как на исповеди.

— Может, ты и грехи отпускаешь?

Корреспондент засмеялся:

— Безусловно. Когда человек в чем-то откровенно признается, он тем самым облегчает себе душу. Во мне ты найдешь самого терпеливого слушателя. Такая уж у меня профессия — слушать других. Скажи мне, что тебя гнетет?

Федор задумался. Видя его затруднение, человек в зеленом плаще пришел на помощь:

— Может быть, нелады с женой? Ты ведь, насколько мне известно, даже домой не заходишь, живешь неприкаянным бобылем.

— Надоела мне она! — в сердцах воскликнул Федор. — Шагу ступить не дает — все пилит и пилит, пилит и пилит…

— Характер у нее, что ли, вредный?

— Да ведь кто их, женщин, поймет! То вроде бы ничего, а то — как собака цепная. Заведется — и на весь день.

— Когда это бывает?

— А почти всегда! Вот хотя бы взять зарплату. Я же ей почти все деньги отдаю! Знаешь, сколько я ей в последнюю зарплату домой принес? Триста сорок рубликов! Да за такие деньги раньше бы…

У Федора даже в горле запершило при одной мысли о том, что было бы раньше в подобном случае.

— Хорошо. А сколько ты утаил?

— Да сколько?.. Не так уж и много.

— А все-таки? Рублей шестьдесят?

— Откуда ты знаешь?

Человек в зеленом плаще усмехнулся:

— Могу назвать, совершенно точную цифру. Шестьдесят пять рублей тридцать две копейки.

В груди у Федора захолонуло. «Вот дьявол! — мелькнуло в голове. — По ведомости, что ли, проверял?»

— А ты знаешь, — честно сознался он, — о мелочи-то я и забыл совсем.

— На старые деньги это три рубля двадцать копеек, — напомнил корреспондент. — А твои шестьдесят пять — шестьсот пятьдесят. Итого шестьсот пятьдесят три рубля двадцать копеек.

— Шесть-сот пять-де-сят три, — по слогам растянул Федор сумму, словно бы удивляясь ее величине. — Да я тогда такие-то деньги… в год раз, может, только в руках и держал…

— Вот видишь! А ты говоришь: немного.

— Но ведь мы сейчас по-другому деньги-то считаем. Если бы мне тогда сказали, что я в месяц больше трех тысяч буду зарабатывать…

— Больше четырех тысяч, — поправил человек в зеленом плаще и улыбнулся.

— Как? Ах да! — смутился Федор. — Я считаю те, которые жене отдал.

— А почему ты не считаешь те, которые себе оставил? Разве ты их не заработал?

Федор с опаской взглянул на собеседника.

— Да как тебе сказать? — Тут он решил, что лучше уж быть откровенным. — С одной стороны, вроде бы заработал, а с другой…

— Нет? — подсказал человек в зеленом плаще.

— Нет, — выдохнул Федор и тут же почувствовал, что ему чуточку стало полегче. Самую малость, но все-таки легче.

— Это любопытно. Так что же… выходит, ты эти деньги… присвоил?

Человек в зеленом плаще явно смягчил последнее слово, это не прошло мимо внимания Федора.

— Выходит, так!

— Хорошо. А теперь скажи, почему ты это сделал? Разве тебе мало денег, которые ты заработал честно?

Федор задумался, и чем дольше он думал, тем тяжелее становилось на душе. Человек в зеленом плаще первым нарушил тягостное молчание:

— Один мудрый человек советовал: если не знаешь, что сказать, говори правду.

«Мысли он, что ли, читает?» — подумалось Федору.

— Почему я так сделал? — спросил он себя. — Да все же так делают! А чем я хуже других?

— Вот как! — воскликнул человек в зеленом плаще, и от этого восклицания Федору стало еще тяжелее. — Рассуждая по-твоему, мы придем к такому выводу: если другие присваивают не принадлежащие им деньги, ты должен делать то же самое, чтобы не быть хуже тех, кто работает нечестно.

Федора даже в жар бросило. Действительно, какая-то чертовщина получается.

— Я как-то не подумал об этом, — пробормотал он и вдруг почувствовал, что ему стало труднее дышать.

— Неправда! — перебил его человек в зеленом плаще. — Ты об этом думал, и не однажды. Вспомни-ка!

Федор задумался, однако припомнить ничего такого не смог. Тяжесть в душе росла, дышать стало еще труднее, на лбу выступили капельки холодного пота.

— Хорошо, я подскажу тебе, — пришел на помощь человек в зеленом плаще. — Помнишь, ты сидел у пруда и думал о том, что раньше в колхозе было больше порядка…

— Так я об этом и сейчас кому угодно могу сказать! — воскликнул Федор. — Что правда, то правда! Жили мы хуже, труднее, а порядку было больше. Мы слишком много воли взяли. Разве мы тогда могли позволить себе то, что сейчас позволяем! Вот мы про деньги говорили — шестьсот пятьдесят, четыре тысячи… Да мы их разучились считать, деньги-то! А почему? Потому что и колхоз их не считает. Большие тыщи на ветер летят. И виноватых нет, никто ни за что не отвечает. Государство все спишет, привыкли к этому. А если вверху беспорядок, внизу порядка нечего и спрашивать. Каждый сейчас кум королю…

— То есть каждый делает, что хочет? — уточнил человек в зеленом плаще.

— В том-то и дело, что каждый! — Федор подался вперед, говорить и дышать ему стало легче. — Взять хоть меня. Вот я работаю на «Волжанке», пускаю ее, выключаю. Ты думаешь, кто-нибудь контролирует мою работу? Вот я тут не работал три дня…

Человек в зеленом плаще наклонил голову, как бы подтверждая: да, он об этом знает.

— И что-нибудь со мной было? Да ничего! Бригадира я послал подальше, он и умылся. Председатель тоже видел меня пьяным — и что же? Опять ничего. Сел в машину и укатил. Раньше, если провинишься, на работу не вышел, штрафовали: на пять трудодней, на два или на сколько там… И хоть на трудодни не причиталось ничего почти, все одно обидно было.

— Так что же, вернуться к прежнему, к штрафам?

— А попробуй-ка меня оштрафуй! Я живо-два тебе спину покажу.

— Уйдешь?

— Уйду! Могу и вообще с колхозом распрощаться. У меня теперь — не то, что раньше, — паспорт в кармане, возьму да и… уеду куда-нибудь.

— Куда, например?

— Да хоть куда! Люди теперь везде нужны. Многие у нас из деревни уехали — и ничего, живут…

— Но ведь ты всю жизнь прожил в деревне. И не в какой-нибудь, а в своей Ивановке. Неужели не пожалел бы ее?

— Может, и пожалел бы. Только и деревня теперь не та стала. Домов наполовину поубавилось, улицу всю трактора и машины разъездили. Когда грязь да слякоть — глаза бы на нее не глядели. И никому никакого дела нет! А все почему? Я об этом тоже думал и додумался. Раньше отцы и деды знали: деревню свою им придется детям и внукам передавать. Вот они и содержали ее в порядке, в красоте. А нам некому ее передавать. Дети наши отказались от нее, их теперь сюда калачом не заманишь. Вот и решил каждый про себя: на мой век хватит, а там хоть трава не расти… Я вот чего скажу тебе. — Федор подвинулся поближе к столу. — Будь рядом со мной сын или дочь, я бы поостерегался так пить. Поневоле себя спросил бы: а какой я пример своим детям показываю? Неужели я хочу, чтобы мой сын, глядя на отца, пьяницей вырос? Да ни один отец, если у него хоть что-то отцовское осталось, не захочет этого!

— Ну, хорошо. А почему бы сыну твоему не остаться при тебе? Где он работает?

— Шофером в мехколонне.

— Что же, там он больше зарабатывает, чем в колхозе?

— Не больше. Но жить с нами не будет.

— Почему?

— Молодая не хочет. Работать ей здесь негде. И потом, чтобы в деревне прожить, надо личное хозяйство завести — огород, скотину. А поди-ка заставь их этим заниматься! Им бы все готовенькое. Чтобы в восемь вставать, к девяти на работу, а в шесть дома быть. И чтобы платили как следует. Тут уж они промаха не дадут, нет.

— А сам-то ты почему не уехал из деревни?

— Мне на роду было написано: жить и умереть здесь!

— Мудрено ты объясняешься. А если ты от водки умрешь, тоже скажешь, что тебе на роду так было написано?

— Конечно. Каждый по-своему умирает.

— Что верно, то верно. Бывает, человек умирает от болезни — от сердца там или от рака. Однако болезни человек не выбирает. А вот пить или не пить ему — он выбирает сам…

— Пословица есть такая, — перебил Федор собеседника. — Пей вино умненько — и завтра дадут маленько. Может, где так и пьют, только не у нас. Возьми хоть бы нашу Ивановку. Кто у нас не пьет? Только Васька Тихомиров, ему врачи запретили. А раньше он хлестал — я тебе дам! — почище нас с тобой.

— Ну вот, — улыбнулся человек в зеленом плаще, — ты и меня в свою компанию принял. Может, ради такого случая нам распить бутылочку?

— А есть? — готовно встрепенулся Федор.

Человек в зеленом плаще громко рассмеялся, и смех у него был неприятный, каркающий.

— Для такого случая найдется.

Не успел Федор и глазом моргнуть, как на столе появилась бутылка, по обе стороны от нее — два граненых стакана и сбоку — тарелка с неизменными огурцами.

— Только я тебя должен предупредить, — сказал человек в зеленом плаще, поднимая над столом бутылку. — Если ты сейчас выпьешь, то никогда уже не сможешь бросить пить. Ни-ког-да! — повторил он раздельно. — Так что выбирай сам: пить тебе или не пить.

Федор взглянул на бутылку, тускло блеснувшую в умирающем вечернем свете, и вдруг почувствовал, что внутри у него — во рту, в гортани и даже в желудке — все пересохло от великой жажды.

— Ну? — горлышко бутылки, нацеленной на стакан, застыло на весу. Не было никаких сил противиться всеиссушающей жажде.

— Наливай!

Горлышко бутылки наклонилось еще больше, в стакан пульсирующей струей полилась прозрачная, как ключевая вода, жидкость.

— Ну! — человек в зеленом плаще поднял свой стакан.

— За что? — прохрипел пересохшим горлом Федор.

— За твою гибнущую душу!

Федор успел заметить, как странно сверкнули глаза неожиданного собутыльника, и поскорее опрокинул огненную жидкость внутрь себя. В то же мгновение будку потряс дикий, леденящий кровь хохот. Человек в зеленом плаще поднялся, и Федор увидел, как нос у него загнулся хищным крючком, а ногти на пальцах, сжимающих бутылку, стали расти прямо на глазах.

— Ах-ха-ха-ха! — вырвалось из темного, пещерного рта.

Удушье сдавило грудь и горло Федора, он не мог ни закричать, ни пошевелиться. Нечеловеческий, звериный вой, силясь превозмочь тяжесть удушья, рвался из него наружу…

И вдруг Федор увидел себя сидящим на лежанке. Руки его судорожно шарили вокруг, словно отыскивая что-то.

— Где? Где он? — вырвалось из сведенного сухостью горла.

Глаза блуждали, отыскивая того, кто только что сидел здесь, напротив. Но никого в будке не было. На столе одиноко стояла пустая бутылка из-под водки. Федор схватил ее и выбросил в зияющий прямоугольник дверного проема. Потом он вскочил на ноги и выбежал из будки. На воле, на свежем воздухе, он попытался взять себя в руки, успокоиться. Его тело била крупная лошадиная дрожь.

— Вот уж не думал! — говорил он, затравленно озираясь. — Вот уж не думал, что все так будет!

И тут им овладела злость. Злость на себя. И только на себя.

— Это надо! — с горечью и презрением казнил он себя. — Это надо до такой степени допиться! Посмотрели бы на тебя дети! Что бы они сказали? «Пьянчуга ты несчастный! — сказали бы они. — До чего ты себя довел! До чего ты докатился! Ты только погляди на себя!..»

Федор обхватил голову руками и осел в траву, рыдая. Когда слезы иссякли, он немного успокоился и посмотрел вокруг уже более осмысленно. Рассвет еще только занимался. Где-то в деревне запоздало пропел петух. Но все еще спало, дорожа последними минутами предутреннего покоя.

— Все! — говорил себе Федор уже более осмысленно и трезво. — Теперь-то уж все! Брошу… С сегодняшнего дня брошу пить, опять стану человеком. Зарплату всю до копеечки буду Надюшке отдавать. Вот, — скажу, — тебе, распоряжайся как хошь. Хошь, купи себе осеннее пальто, а хошь, телевизор цветной купим. Будем зимой фигурное катание смотреть, и все костюмы сразу видно будет. А то объясняют там: такого-то и такого-то цвета, а все одно — черное да белое… Дочке вельветовый костюм купим, заграничный. Сдадим за него что-нибудь. Нынче, наверно, на картошку будет спрос. А картошку свою вырастим, поливать будем. Петьке выставлю бутылку, скажу: хошь пей, хошь — как хошь, а я не буду. Хватит! — Он одичало повел головой вокруг, узнавая и не узнавая то, что его окружало. — Где я? Все вроде бы знакомо, а будто бы впервые все вижу. Вот до чего допился, бесстыжая твоя рожа! Был вроде бы человеком, а теперь что? — Оглядев себя, свою грязную, помятую одежду, проведя рукой по заросшему щетиной лицу, он плюнул с досады. — Тьфу! Вот вся цена тебе — плевок…

Федор поднялся, прикидывая, чем бы заняться до начала работы. Ничего придумать не удалось, и он решил просто полежать в будке при открытой двери, чтобы ничего не мерещилось в темноте. Заснуть ему вряд ли удастся, но полежать надо. Надо окончательно прийти в себя и успокоиться.

Вопреки ожиданию, он заснул и проснулся оттого, что кто-то упорно тряс его за плечо. Федор повернулся на спину и открыл глаза. Над ним стоял Сашка Ромодин.

— Эй, соня, вставай! Я тут расстарался, добыл кое-чего.

Федор с усилием приподнял тяжелую ломотную голову. На столе перед ним, невинно поблескивая, стояла целехонькая, еще не распечатанная бутылка.


1982

Загрузка...