ГОРЬКИЕ ЯГОДЫ ТЕРНОВНИКА

Проснулся Сергей не рано и не поздно, около семи, и несколько минут лежал праздно, не утруждая себя даже мыслями о предстоящих дневных хлопотах, тем более что ничего обременительного его не ожидало — нужно было вскопать в огороде гряду под помидоры. Дело привычное, знакомое едва ли не с детских лет. Привычной была и обстановка деревенского родительского дома, за последние двадцать лет в нем мало что изменилось.

Скомандовав себе подъем, Сергей решительно отбросил одеяло и резво, как в былые годы, вскочил на ноги. Приятно ощутил в теле упругую, натренированную ежедневной физической работой, упорно не поддающуюся возрасту силу. О возрасте напомнило зеркало. Седина… Пожалуй, несколько преждевременная, материнская. В роду у них по материнской линии все рано седели. И все-таки седина не память, а, скорее, траур. Но и в этом качестве она пришла преждевременно и неожиданно, как снег, выпавший вдруг в конце сентября на не успевшие еще облететь листья. Было однажды такое. Сырой снег тяжелыми хлопьями оседал на ветвях деревьев и ломал их. Пострадала тогда и любимая его березка, принесенная им из леса и посаженная возле крыльца. Правда, березке это пошло на пользу. Обломанная, она раскудрявилась, разневестилась, а потом и ввысь пошла, к солнцу. Дерева живучи — не то что люди.

Первым делом Сергей тщательно побрился — не потому, что в этом была срочная и настоятельная необходимость, напротив, в деревне-то как раз и можно дать себе послабление, опроститься, обзавестись щетиной — некоторые именно с этого и начинают свое сближение с природой. Он ничего подобного себе не позволял — и не потому, что был педантом, неукоснительно следующим, где бы ни был, раз и навсегда выработанным привычкам. Просто он не любил щетину, само ощущение, которое она вызывает, если по ней провести ладонью.

Отец в соседней комнате затеял свою одинокую возню с печкой — дело, которое он выполнял каждодневно и к которому за долгие месяцы вдовства так и не привык. Нет, он делал все как надо, с толком, но без чувства. Простые действия, которые мать умела одухотворять, он выполнял слишком уж обыденно, машинально. Иногда Сергею казалось, что и живет он машинально. Он жалел отца глубоко, искренно, хотя и не умел выразить эту жалость — может быть, потому, что не принята она между мужчинами. Он просто помогал ему, старался навещать почаще, отвлекал от грустных мыслей разговорами. Однако потухший взгляд отца оживлялся редко. Он видел, как отец тоскует по матери, как ни в чем эта тоска не может найти исхода, да и не ищет его, и жалость в душе его умножалась, но вместе с нею росло и ощущение собственного бессилия. И тогда он сам искал хоть какого-нибудь отвлечения. Дело рукам обычно находилось.

В такие минуты Сергей особенно жалел, что рядом нет жены, у которой получалось то, чего никак не получалось у него, но которая не всегда могла поехать с ним в деревню. Она одна умела утешить отца, поднять в нем жизненный тонус. Глядя на нее не раз, он думал о том, что подвиги милосердия по плечу только женщине.

Сказав отцу о своем намерении вскопать гряды и получив в ответ обычное: «Ну, ну!» — он вышел во двор за лопатой. С тех пор как отец перевел последних кур, продав их вместе с петухом, ворота во дворе открывались только по необходимости. Правда, чистоты и порядка в нем было больше — отец от нечего делать, а больше, наверное, от тоски — навел их, но пустота его угнетала. Бесполезный теперь, ненужный хлев, из которого они понемногу выбирали прошлогодний навоз, удручал особенно. Именно пустой, бесполезный двор особенно больно ударил по сердцу, когда Сергей вскоре после похорон матери, еще не привыкший к ее отсутствию, приехал навестить отца. В дому ему все казалось, что мать где-то рядом, хлопочет, по обыкновению, у печки, а сейчас вот откроет дверь в переднюю и позовет его завтракать. Забывшись на минуту, он всякий раз вздрагивал, когда дверь открывалась и в горницу входил отец. Двор сразу и беспощадно все перевернул в его душе, хотя куры тогда еще бродили по нему и ворота были приотворены.

Двор всегда был царством матери. Это она вкладывала в него частицу неуемной своей, никогда не знавшей покоя души. Попав в больницу и уже приговоренная врачами к смерти, но еще не зная об этом, она особенно переживала из-за коровы: как она там без нее? Сергей всячески успокаивал ее, уверял, что они с отцом не продадут корову без ее согласия, хоть сердце его разрывалось на части: он уже знал о приговоре.

Не зная правды о болезни матери, но по своей природе склонный всегда предполагать худшее, отец не вынес переживаний и сам попал в больницу. Было это на исходе февраля, незадолго перед тем матери исполнилось семьдесят. Сергей оставил на время работу и уехал в деревню: кроме него, вести хозяйство было некому. Доить корову приходила соседка, он же поил и кормил Дочку, убирал в хлеву, топил печи, выгадывая часы, чтобы съездить в больницу навестить отца и мать. Вот тогда-то он и узнал, что это такое — материнское царство, двор. Ну, куры особых хлопот не доставляли. Им нужно было дважды в день вынести корм — обыкновенный магазинный хлеб, размоченный в воде и размятый руками, не забыв, однако, когда они наклюются, внести корыто с его остатками в избу — иначе замерзнет. Господствовала во дворе корова. Ее нужно было — по часам — трижды в день накормить и напоить и хотя бы через день прибраться в хлеву.

Напоследок вздумалось зиме покуражиться над людьми. Ни днем, ни ночью не прекращали свою тягомотную карусель колючие, злые метели. И вот тут-то в очередной раз вышли из строя водоразборные колонки. Они всегда отказывали в самый неподходящий момент: летом — в разгар засухи, зимой — в бураны или морозы. Трактором расчистили дорогу до недальнего ольшаника, и деревня возила и таскала воду на себе из незамерзающего даже в лютую стужу родничка, сохранившегося на месте бывшей часовни. Корове нужно было на день шесть ведер, да себе на всякие нужды ведра два-три. Дочка словно мехами вбирала в себя вынесенную ей воду, размеренно хрумкала выложенное из корзины в ясли сено, а затем лежала на свежей подстилке и жевала серку — и все это одинаково безразлично, слегка даже высокомерно. Впервые заходя к ней с вилами в хлев, Сергей даже побаивался: а как она встретит его, не повернет ли угрожающе в его сторону рогатую морду? Она встретила новоявленного хозяина равнодушно, а когда он довольно вежливо попросил ее подвинуться, переступила ногами так неохотно, как будто делала ему величайшее одолжение. Сергей вспомнил, как мать ухаживала за коровой. Она не просто ее доила, поила или кормила, она обхаживала ее, гладила, разговаривала так, как разговаривают с вполне разумным существом — с младшей сестренкой, например, или с маленькой, но вполне смышленой дочерью — чаще всего ласково, иногда ворчливо и слегка сердито, раздражительно. В порыве нежной признательности она могла воскликнуть: «Барыня ты моя! Умница ты моя!» Порой с ласковой укоризной она выговаривала ей: «Мучительница ты моя!»

Да, корова требовала постоянного, каждодневного ухода. Накормить ее особого труда не составляло. Принести из сарая сено и выложить его в ясли — дело минутное. То же и с поением — большую часть года колонки действовали все же исправно. Нетрудно, имея навыки, и подоить корову. Но все это нужно было сделать в определенные часы. Вот это-то и было самым большим неудобством. Можно сказать, что корова связывала хозяйку по рукам и ногам. Весь день строился так, чтобы успеть ее вовремя накормить, напоить, подоить. Вынужденные отступления от распорядка изводили не столько скотину, сколько саму хозяйку. Она места себе не находила, если случалось опоздать с кормлением или дойкой.

Убирая в хлеву, Сергей иногда разговаривал с коровой. Это были обычные слова, произнесенные ровным, спокойным тоном. Он мог одобрительно похлопать ее по шее, погладить по спине. Сдержанную его ласку корова встречала с обычным своим безразличием. Но однажды Сергей среди бела дня вышел зачем-то во двор. Едва завидев его, Дочка, стоявшая в дальнем темном углу, с неожиданной для ее громадного, неповоротливого тела резвостью дважды весело подпрыгнула, как прыгает обычно теленок, выпущенный из тесного хлева на волю, и остановилась возле самой кормушки, готовая в любой момент просунуть между стойками решетки рогатую голову. Время кормления еще не наступило, и столь бурное излияние чувств обычно равнодушного ко всему животного Сергея озадачило. При посещении больницы он рассказал об этом матери. Та улыбнулась, выслушав его, и все ему объяснила: «Она признала тебя. Думала, что ты ее чем-нибудь угостишь. Я ей всегда что-нибудь дам, когда она меня так-то встретит». Сергей, кормивший корову строго по часам, тогда ничего ей не дал, о чем всегда вспоминал потом с сожалением в душе. Словно бы пожадничал — так оно вышло…

Нашарив в углу лопату, Сергей отпер ворота и вышел в проулок. Корова все еще занимала его мысли, потому что много, слишком много было связано с ней переживаний. Попав в больницу, мать сначала беспокоилась, как бы отец не надумал продать ее. «Может быть, я еще поправлюсь, — говорила она и добавляла, слабо улыбаясь: — Не столько смертей, сколько болестей». Сам нуждаясь в том, чтобы его кто-то обнадежил, утешил, Сергей всячески поддерживал в матери надежду на выздоровление, хотя с каждым днем делать это становилось все труднее: мать на глазах слабела, операция откладывалась, и в нем все отчетливее заявляли о себе сомнения: а выдержит ли она ее? Наконец все решилось. Врачи однажды пригласили его к себе и предупредили, что операция необходима, но за исход ее они не ручаются: как-никак больной уже семьдесят. Видя искреннюю озабоченность врачей, Сергей понимал, что им нужно доверять полностью, что они сделают для матери все, что в их силах, что если и бывает чудо, то творят его они, и только они, и он кивал в ответ на их слова головой, потому что говорить ему было трудно. Операция состоялась в один из мартовских дней. Он запомнил число, но каким был тот день — солнечным или хмурым, теплым или морозным — никак не мог вспомнить впоследствии, как ни старался. Накануне он приехал в город. Жена, переживавшая за исход операции не меньше Сергея, не захотела оставить его одного и собралась с ним в районный поселок, где как раз в те минуты, когда они находились в автобусе, все решалось. Подходя к больнице, Сергей невольно замедлил шаг, пропуская жену вперед. Операция недавно закончилась, мать еще не проснулась после наркоза. Лечащий врач сказал, что все прошло благополучно и что диагноз подтвердился. Жена осталась у изголовья спящей матери, Сергей, немного успокоенный, но все же смятенный, как бывает, когда приговор только отсрочивается, но не отменяется, уехал в деревню, где во время его отсутствия домовничала соседка.

После операции мать понемногу стала поправляться, и через две недели ее выписали из больницы. Отца тем временем направили на лечение в область: специалистов по его болезни в небольшом районном поселке не оказалось. Препоручив посещение его жене, Сергей остался с матерью. И дело не только в том, что после операции она нуждалась в уходе, — характер у нее был уж очень беспокойный. Хоть и передвигалась она с трудом, углядеть за ней было непросто. Как-то, отлучившись ненадолго, он застал ее во дворе разговаривающей с коровой. Ни слова не говоря, Сергей взял ее под руку, препроводил в избу и водворил на диван, где ей полагалось быть большую часть времени. Вскоре она заговорила о том, что могла бы сама доить корову, но Сергей восстал: нет, нет и нет. Корова занозой сидела в его мозгу. Нужно было убедить мать продать ее, но заговорить об этом никак не решался. «Пусть еще окрепнет немного», — оправдывал он свою нерешительность. Дни шли, мать мало-помалу поправлялась, и однажды она взяла в руки подойник и заявила, что отныне будет доить корову сама. Сергей понял, что момент для разговора наступил и упускать его нельзя.

Начал с того, что более всего его заботило, когда он хозяйничал дома один. Корова у них была породистая, доила помногу, и он замучился вконец с молоком, потому что девать его было некуда. Сергей предлагал его бесплатно тем, кто не имел коров, однако бесплатно не брали, приносили деньги и, если он отказывался принимать их, от молока, в свою очередь, тоже отказывались. Творогом он кормил кур и собаку, но все равно его скапливалось столько, что впору было выбрасывать на помойку. Сметану он не знал, куда и девать. Выручала соседка. Собравшись на базар, она брала ее с собой и продавала там. До болезни мать тоже сбывала излишки «молосного» в районном поселке. Теперь, после операции, о таких поездках не могло быть и речи. Вот об этом-то и заговорил Сергей, когда мать, подоив корову, вернулась в избу. Она некоторое время молчала и явно насторожилась, угадав, куда клонит сын. Молчание длилось не менее минуты, потом мать сказала, что до отела осталось чуть больше двух месяцев и корову пора запускать. «А дальше что?» — немедленно последовал вопрос. Мать неуверенно ответила, что к тому времени она, может быть, поправится. «Через два-то месяца? — возразил Сергей. — А врач что тебе сказал?» Мать растерялась, потому что такого скорого выздоровления врач ей, увы, не обещал. «А когда корова отелится, — продолжал Сергей, пользуясь замешательством матери, — хлопот прибавится: надо ведь и за теленком ухаживать. К тому же молока будет больше. Куда девать его?» О поездках в райцентр он даже мысли не допускал. Мать поняла его и снова замолчала — на сей раз надолго. «Так что же, продавать корову?» — подавленно спросила она, процедив молоко в кринки и составив их под лавку. «Продавать, мама», — твердо ответил Сергей…

Прихватив по пути вилы для разбрасывания навоза, он прошел в огород. Вспоминать о том, как продавали корову, как заводили ее в кузов машины, как мать вдруг словно бы осиротела, когда грузовик медленно тронулся, а она стояла и немо смотрела ему вслед, пока он не скрылся из виду, было больно.

Тихое майское утро сияло своими щедротами — земными и небесными. Одуванчики, в изобилии цветущие вокруг, слепили глаза. Доверчивые к теплу, распускались розовато-белые яблоневые бутоны — оживали, возвращались к жизни немногие деревца, уцелевшие после невиданно суровой зимы семьдесят восьмого года. А было их когда-то не менее полутора десятков в огороде, и плодоносили они так обильно, что яблоки некуда было девать. Отец аккуратно укладывал их в фанерные ящики, а мать резала и сушила в печи, и вся изба у них пропитывалась яблочным духом. С ним у Сергея было связано одно из тех счастливых ощущений, которые остаются на всю жизнь. Он полными сумками возил яблоки в город, закармливал ими жену и сына, и это были дары не благодатного, привилегированного юга, а их исконно русской, срединной, не сразу оцененной земли. И теперь, врезаясь в нее лопатой, удобряя навозом, он думал о том, что в ней-то, в этой земле, и воплотилась судьба матери, отдавшей ей всю жизнь без остатка. Трудно приходилось земле — и матери было трудно. Горестей и забот она доставляла куда больше, чем радостей, но были они, не могли не быть, эти радости, — без них жизнь просто-напросто беспросветна. Ведь были в ней такие вот утра, цветущие яблони, слепящие одуванчики, это вот небо и солнце и еще то повседневное, не замечаемое обычно состояние, которое называется верностью земле, на которой родился. Это потом пошли поколения скитальцев, в которых словно бы бес-искуситель какой вселился и погнал их в одиночку и партиями странствовать по белу свету. Не избежал всеобщего искушения и младший брат Сергея — Анатолий. Кое-как закончив восьмилетку, он кинулся очертя голову сначала в одну сторону, потом, словно боясь куда-то опоздать, в другую. Побывал на одной стройке — не понравилось, уехал на другую, за Урал, и там неожиданно, едва достигнув восемнадцатилетия, женился. А в результате? Теперь, когда дело к сорока идет, ни семьи у человека, ни надежного крова над головой. Так, связь необременительная с женщиной, у которой, в свою очередь, не сложилась семейная жизнь. Легкость необыкновенная во всем — и в мыслях, и в поступках, оставшаяся еще с тех первоначальных лет, когда человек, вместо того чтобы задуматься о назначении жизни, бездумно, словно в омут вниз головой, ринулся в ее крутые водовороты. Все это случилось в то время, когда Сергей учился в университете, и он с невольной горечью подумал о том, что его влияние на брата было, увы, минимальным, отец же с матерью ничего не смогли противопоставить бездумному напору своего младшего сына. А ведь они на собственном горьком опыте познали, насколько тщетны поиски, направленные вовне, а не внутрь себя.

Рассказы об этом Сергею приходилось слышать неоднократно — главным образом от матери, отец уточнял названия и детали, «укрупнял» события, обобщая их, в то время как мать не выходила за рамки непосредственных, личных впечатлений. Было это в нелегкой памяти 1932 году. Отец с матерью только что поженились и, конечно же, не помышляли никуда уезжать из родной деревни. В дальние края тогда никто не стремился, а если и уезжали отдельные семьи, то в ближние города и села. Но бес-искуситель явился в обличье одетых в военную форму вербовщиков. Они призывали — в первую очередь, конечно же, тех, кто помоложе и полегче на подъем, — ехать на юг, растить в благодатных кубанских степях хлеба. На их посулы и уговоры поддались три молодые семьи — в том числе отец и мать Сергея, в то время бездетные. Они-то первыми и снялись с места. Стоял декабрь. С поезда отец и мать сошли на затерянной в степи станции, выгрузив из вагона то, что взяли с собой: небольшой запас муки и кое-что из домашнего скарба. Отец отправился в сельсовет за подводой, мать же, пока он отсутствовал, натерпелась страху, потому что похаживали вокруг подозрительные субъекты и все поглядывали на мешок с мукой, на котором она сидела, боясь отойти от него хотя бы на шаг. «Хлеба нет?» — подходя, мрачно спрашивали они и, услышав отрицательный ответ, недоверчиво удалялись. Отца долго не было. Впрочем, здесь свидетельства рассказчиков расходятся. Отец утверждает обратное: отсутствие его не было продолжительным. Правы здесь оба: ведь время для них тянулось неодинаково. Прибывшая вместе с отцом подвода доставила переселенцев в станицу Старощербиновскую, что в тридцати километрах от Ейска вверх по реке Ея. Станица поразила своими размерами — в ней было несколько колхозов, а это непривычно для крестьянина средней полосы, живущего, как правило, в небольшой деревне. Но и просторы вокруг были огромны. Распахнутые горизонты подавляли воображение. Если к ним приближаться, они просто отступали, и ничего вокруг не менялось — все та же безбрежная степь. Но более всего поразили тонконогие рахитичные дети: станица голодала. Переселенцев приняли настороженно, недоверчиво: кто такие, зачем приехали? Из степей задували ветры, вместе с ними поземкой ползли темные слухи о готовившемся кулацком восстании, об английском оружии, о Беломорканале, куда угодили многие станичники. Отец уверял, что своими глазами видел цементированное подземелье, где казаки пристреливали оружие. Разместили переселенцев в пустующих мазанках. Станичники угрюмо наблюдали, как вселяются «кацапы». По соседству с жилищем, доставшимся отцу с матерью, обитало семейство Твердохлебов. Их дети — девочка и мальчик десяти — двенадцати лет — смотрели на новоселов тоскующими о хлебе глазами, и в тоске этой было что-то жуткое, совсем не детское. Сердце матери дрогнуло, она стала подкармливать ребятишек, и те к ней привязались. Зима только начиналась, запасы муки быстро таяли, а обещанные переселенцам пайки выдавать не торопились. Худо было с водой, к чему новоселы никак не могли привыкнуть: чего-чего, а уж ее-то там, на родине, было вдосталь. Вода снилась по ночам. А утром, чтобы согреть самовар, приходилось идти за ней к соседям, к тем самым Твердохлебам. У них был цементированный бассейн, воду в него собирали во время дождей. Бассейн запирался на замок, и отпирали его не очень охотно. Вода, взятая из колодцев, вырытых далеко в степи, обладала странным свойством: белье, выстиранное в ней, почему-то становилось красным. В речке водилось много рыбы, но вода в ней для питья не годилась. Переселенцы не выдюжили и вскоре собрались в обратный путь. Когда уезжали отец и мать Сергея, соседские ребятишки просили взять их с собой. Родители не возражали, мать колебалась, отец был против. В Москве встретили на вокзале и завернули еще одно семейство земляков, собравшихся на поиски счастья в дальние края…

В станице Старощербиновской отец с матерью прожили не больше месяца, но пережитого хватило на всю жизнь: и через сорок и более лет они рассказывали о поездке на Кубань с такими подробностями, будто случилось это совсем недавно. Матери запали в сердце голодающие, рахитичные дети, отец упирал на цементированное подземелье и английское оружие. Оба впоследствии даже не помышляли уехать куда-нибудь из своей деревни, она повязала обоих навсегда. Что касается трудностей, о романтике преодоления которых так много говорят сейчас, то их хватило им с лихвой. Одна война чего стоит. Тяжело было в деревне и до войны, и особенно после. В одиночку переносить такие трудности немыслимо, совместно люди их преодолевали. Сергею вспомнилась любимая поговорка отца: один горюет, а семья воюет. Прежняя деревня и была такой семьей, большой, сложной, не всегда и не во всем согласной, но все же семьей, в которой и радости общие, и беды. Трудно было всем, отдельного, келейного счастья вроде бы и не существовало. Так что же, может, его и не было вовсе, счастья? Сколько бы Сергей ни задавал себе этот вопрос, ответить на него однозначно не мог…

Сергей брал в руки попеременно то вилы, которыми укладывал в гряду навоз, то снова лопату. Он чувствовал обнаженным до пояса телом, как по-утреннему бережно обливает его солнце своим теплым душем; выпрямившись и повернувшись лицом к ветерку, улавливал медовый запах одуванчиков, видел перелетающих с цветка на цветок тружениц пчел и порхающих беззаботно мотыльков; слух его ублажали непрерывным ликующим щебетом ласточки, только что вернувшиеся в родные края. Разве не счастье видеть и ощущать все это? Да, отвечал сам себе Сергей, хорошо, когда есть возможность приехать в деревню и насладиться ее благами. Но многие такой возможности не имеют. Значит ли это, что они не счастливы? Нет, конечно. Более того, известно, что переживающий несчастье человек слеп и глух к красотам природы, они не уменьшают несчастья, скорее наоборот — подчеркивают его, постоянно напоминают о нем. Стало быть, красота природы — это дар счастливому человеку, но сама по себе счастливым она его сделать не может. Однажды — это было вскоре после смерти матери — он бродил в одиночестве за деревней в разгар бабьего лета. Мать занимала и мысли его и чувства, и хотя он сознавал, что смерть была для нее единственной возможностью избавиться от страданий, примирить себя с нею не мог. Нельзя сказать, что он не замечал чистого, по-осеннему глубокого неба, простора вокруг, плывущих мимо серебристых нитей паутины, но вдруг поймал себя на мысли о том, что смотрит на все это как бы глазами матери. «Слава богу, она имела все это в избытке», — произнес он вслух и несколько даже утешился собственными словами. Теперь получалось, что утешение было ложным.

«Постой, постой, — осадил себя Сергей, — не слишком ли ты увлекаешься? Ведь если природа сама по себе не в состоянии сделать человека счастливым, то это совсем не значит, что ее нужно вычеркнуть из жизни матери. Пусть природа остается даром счастливому человеку, но зачем же лишать ее этого дара…»

Конечно, счастье — это такое «вещество», которое не поддается расщеплению, разложению на составные элементы. Несчастье обычно имеет вполне конкретную причину — смерть близкого человека, болезнь, нелады в семейной жизни, а счастье таковой нередко лишено. Не всегда человек способен объяснить, отчего ему хорошо. Просто хорошо — и все тут, и дело с концом. Но неужели истоки счастья настолько неопределенны, что и сказать-то о них нечего? Говорят ведь: человек прожил счастливую жизнь. И непременно объяснят почему. Во-первых, семья у него была хорошая, дружная, во-вторых, работа по душе, в-третьих, увлечение какое-нибудь — чеканка там или кружок художественной самодеятельности, в котором он самозабвенно пел, плясал или декламировал стихи. А в итоге… В итоге получалась некая облегченная схема, за которой живого человека, как солнце за толщей облаков, и не разглядишь. Свет, тепло доходят, а источника их не видно. Жизнь матери в расхожие схемы не укладывалась. Никаких скрашивающих будни увлечений у нее не было и не могло быть: колхозная работа и дом поглощали все ее время без остатка. Ну что ж, подумал Сергей, вот, стало быть, и очерчен круг, и нечего забираться в какие-то там заоблачные эмпиреи. Колхозная работа и дом, семья. И не надо философии, она только затемнит то, что предельно просто и давно известно.

Недавно в городской компании зашел разговор о занятости женщин в городе и в деревне, и Сергей все упирал на личное хозяйство, называя его домашним. Ему возразили: а разве в городе нет домашнего хозяйства? Та же стирка, уборка, та же каждодневная круговерть на кухне — только не у печки, а у газовой плиты да плюс очереди в магазинах. Сергей понял свою ошибку и тут же поправился. Дело в том, пояснил он, что домашнее хозяйство применительно к деревне принято называть личным — и тут вся разница. В круг его следует включить не только дом сам по себе, но и двор со всей живностью, и приусадебный участок с огородом. И еще… предрассудки. Его не поняли, потребовали пояснений. Начал Сергей несколько издалека: «В последние годы в нашей печати целая кампания развернулась против мужчин, не желающих заниматься домашними делами. Жалобы слышатся отовсюду, но, заметьте, только от горожанок. Между тем, мне известно, что все из присутствующих здесь мужчин охотно занимаются домашним хозяйством — и стирают, и моют полы, и ходят по магазинам, и готовят. Однако если хотя бы одна-две женщины из каждого города, недовольных своими мужьями, напишут о них в газету, а сотни других, которым мужья помогают, промолчат, вот вам и готова очередная обвинительная кампания против сильной половины человечества. На нашей памяти их было немало, но я не помню, чтобы в них участвовали деревенские женщины: уверен, дело не в том, что газеты им читать некогда, а тем более писать в них — по другим-то поводам пишут. Все дело здесь в воспитании, в психологии. Деревенская женщина чуть ли не с молоком матери усвоила, что домашнее хозяйство принадлежит ей одной. У мужчин свои заботы, у нее — свои. Разделение здесь настолько четкое, что мужчина, если у него с в о и х дел нет, будет целый день лежать и смотреть в потолок, в то время как жена рядом с ног сбивается, стараясь поскорее окончить одно дело, чтобы приняться за другое». Кто-то в ответ на слова Сергея заговорил о многотерпении деревенской русской женщины, но его перебили: достаточно, мол, сказал об этом еще Некрасов. Сергей напомнил, что речь-то зашла о различии деревенского личного и городского домашнего хозяйства, однако его не захотели слушать: тема для веселеющей компании была исчерпана… Компания компанией, но для себя-то ее не закроешь, не отмахнешься от нее. Приезжая в деревню, Сергей старался помогать матери и особенно в последние годы, когда она стала вдруг заметно стареть. Бывал он в деревне не так уж и редко — почти еженедельно, и приезды его всегда доставляли радость матери, а когда они приезжали вдвоем с женой, это было для нее настоящим праздником. У жены с матерью быстро находился общий язык и в делах и в разговорах, они дружно что-то там колдовали, ворожили, изобретали, и, когда все садились за приготовленный их совместными стараниями стол, мать преображалась на глазах — даже морщины на ее лице становились менее заметными.

Пиком ее душевного торжества были те редкие моменты, когда семьи обоих ее сыновей съезжались в полном составе и в деревенском доме сразу становилось шумно и тесно. Было это дважды или трижды — Сергей не мог точно припомнить. Печка в таких случаях работала с тройной нагрузкой, и хотя невестки помогали матери, но, во-первых, деревенская кухня имеет свои тонкости, во-вторых, мать всячески старалась не утруждать их лишними хлопотами, и, конечно же, львиная доля домашних дел оставалась на ней. Особенно много и сил, и времени отнимала у нее скотина, которой был тогда полон двор: корова, теленок, овцы, куры. Целый день — от утренней до вечерней дойки — она была на ногах, но ни разу Сергей не видел ее хмурой, неприветливой, от всего отрешенной. В те редкие минуты, когда ей удавалось со всеми вместе присесть за стол, она была разговорчива, отзывчива на шутку, весела, и в веселости ее не было ничего вымученного, нарочитого. Лад и согласие за столом были ей наградой, в душе ее царил покой. Даже обычные застольные споры она старалась унять, приглушить, боясь, как бы не перешли они ту незримую черту, за которой начинается непримиримость, переходящая нередко в ссору. А ведь они, мужчины, не раз и не два балансировали на этой грани. Поймав перед очередным застольем Сергея где-нибудь одного, мать просила его: «Вы уж там с отцом-то не заводитесь. Его все равно ни в чем не переубедишь». Может быть, то же самое говорила она и младшему сыну. Да, ее материнскому сердцу ничего не было дороже мира и согласия. На большее оно не претендовало, на меньшее не могло согласиться…

Сергей выпрямился и воткнул лопату в землю. Дела, впрочем, оставалось на четверть часа, и он позволил себе отдохнуть с минуту, не больше. Вскопав, он обделал гряду: окружил ее межой, вилами разбил крупные комья земли, выровнял поверхность граблями. Прикинув время по солнцу, он решил, что до завтрака еще успеет прогуляться. Он с облегчением стянул с ног резиновые сапоги: уж если гулять, так лучше всего босиком. Полузаросшая тропинка, начинавшаяся прямо от огородной калитки, вывела его на дорогу, а та поманила дальше, в луга. Погода в мае стояла жаркая, и, хотя дождей не было, травы споро пустились в рост: здесь, в низине, пока что хватало им почвенной влаги.

Это были луга его детства, и Сергей помнил их другими, заросшими лютиками, осокой, пушицей. Но лет десять назад луга окультурили, засеяли многолетними травами, которые вымахивали ежегодно по грудь человеку. Однако и без потерь не обошлось: исчез с тех пор, выветрился в лугах тот неповторимый сопутствующий разнотравью сенокосный запах, что господствовал над ними на исходе июня, в начале июля. Ни одно, считай, нововведение не обходится без утрат, и с этим приходится мириться, хотя и трудно порой бывает примирить с иными из них несогласное сердце. Да вот хотя бы: сено теперь не стогуют, прессуют в кипы, которые свозят под навесы, в сараи. Для хранения удобно, но в лугах после сенокоса стало непривычно пусто, сиротливо стоят в них два-три стога, наскоро и небрежно сметанные машинами из подгребков. А ведь когда-то, вручную, складывали их с такой любовной тщательностью, как будто стоять им здесь, в лугу, годы и годы. Высотой и стройностью они могли соперничать с иными архитектурными сооружениями, с той, однако, существенной разницей, что творцами их были простые деревенские бабы, вооруженные примитивными граблями. Во всей деревне только несколько женщин отваживались стать наверх, на скирду, чтобы сначала наращивать ее, затем в нужный момент завершить так, чтобы ни один, даже самый придирчивый, глаз не обнаружил в ней ни кривинки, ни кособочинки. Немногим дано было ставить такие скирды, и мать Сергея была в числе этих немногих.

Среди других память не случайно особо выделила именно этот день. Бригадир еще накануне предупредил, что назавтра предстоит выезд на Лесиху, речку в трех километрах от деревни, где находились самые дальние колхозные покосы. Сергей тогда окончил девятый класс и вместе с другими сверстниками работал в колхозе. Им, подросткам, предстояло подвозить сено к месту скирдования. За каждым из них была закреплена лошадь, Сергею досталась Сойка, мохноногая кобыла гнедой масти. Выехали сразу после обеда, солнце калило — и, как потом оказалось, неспроста. Слепни донимали лошадей, но ждать дольше было нельзя — иначе до вечера не успеть завершить скирду. Бабы и мужики-подавальщики расселись по телегам, и мать, положив возле себя грабли, устроилась рядом с сыном, а он, свесив ноги, расположился у передка и только пошевелил вожжами, как Сойка чуть ли не рысью пустилась с места, пытаясь отделаться от слепней. В небе, чем-то напоминая громоздкие возы с сеном, плыли навстречу им облака, и, хотя не было в их окраске и очертаниях ничего угрожающего, одна из женщин предсказала, что грозы сегодня не миновать. «Калит уж больно», — пророчила она, перевязывая на голове полинялый от солнца платок. Ей не то чтобы возразили, но высказались в том духе, что грозы сегодня не хотелось бы. Мать Сергея добавила: «Ты уж, Катя, помолчи, а то в самом деле накликаешь». Гроза в разгар сенокоса и всегда-то была нежелательна, а тут собрались в самые дальние луга и едва ли не всей бригадой: шесть подвод выстроились одна за другой и на каждой тесно от народу. Обидно, если придется возвращаться, не завершив дела, настрой у всех был такой: закончить все разом, штурмом.

До Лесихи добрались минут в сорок. Бабы тут же, привычно орудуя граблями, разбрелись по луговине — сначала нужно было сгрести сено в валки и стаскать в копны. Мужики-подавальщики, воткнув в землю вилы с длинными черенками, уселись на берегу покурить. Мальчишки, оставив лошадей в тени деревьев на опушке леса, на ходу скинули с себя одежду и с разбегу попрыгали в воду. Они сразу же затеяли игру в догонялки. Плескались, ныряли, играли до тех пор, пока с берега не раздалась команда: «А ну, вылазь! Пора сено возить!» Мальчишки выскочили из воды незамедлительно, в кустах поблизости отжали трусы и, похватав одежду, побежали к щипавшим траву лошадям. Времени прошло немного, но луговина во всю длину была уже заставлена копнами. Увидев подъезжающие подводы, человек десять женщин отделились от остальных и направились им навстречу — это были навивальщицы и скирдовщицы. Шестеро баб забрались на телеги, остальные — и среди них мать Сергея — неторопливо направились к месту скирдования. Навивальщицей Сергею досталась та самая Катя, которая дорогой предрекала грозу. Он поставил телегу к одной из копен и взял в руки вилы. Только что сгребенное, неслежавшееся сено пружинило и рассыпалось, когда он брал его навивальник за навивальником и подавал под ноги навивальщице. Она ловко принимала его граблями и раскладывала по телеге с напуском по краям, чтобы воз получился широким и устойчивым.

Когда Сергей подъехал к месту скирдования, один из мужиков взял Сойку под уздцы, развернул воз, а двое других единым усилием опрокинули его под ступицу. Мгновением раньше Сергей, не выпуская вожжей из рук, спрыгнул на землю, тут же послал лошадь вперед, и освобожденная телега встала на все четыре свои колеса. Стоявшие наготове скирдовщицы, дождавшись, когда таким же образом будут опрокинуты еще несколько возов, принялись формировать основание скирды. Неслежавшееся сено затрудняло их движения, они тонули в нем, чем-то напоминая попавших на глубокое место не слишком уверенных в себе пловцов. Мужики тем временем очесывали вилами продолговатую груду сена, выравнивая ее по бокам и с торцов, и когда мальчишки привезли по второму возу, основание скирды было уже готово. Удивительным было это умение женщин делать все вроде бы не спеша, но всегда успевать вовремя. Самым сложным в дальнейшем наращивании скирды было выкладывать углы, и здесь матери Сергея равных не было. Она выкладывала их безукоризненно, и все это делалось без отходов в сторону, прикидок, прищуриваний то одного, то другого глаза. Наблюдая снизу, как мать управляется с сеном, Сергей гордился ею.

Скирду еще не начали завершать, когда из-за леса, окаймляющего противоположный берег, донеслись первые раскаты грома. Все замерли, прислушиваясь. Все вокруг оставалось по-прежнему и в то же время в одно мгновение переменилось. В движениях людей появилась вдруг торопливость, спешка, даже некоторая суетливость. Сергей почувствовал, как внутри его что-то сжалось и настороженно замерло — так сжимается в комок, замирает почуявший опасность зверек. Он невольно взглянул на мать. Другие скирдовщицы то и дело оглядывались, тревожно переговаривались, одна она оставалась невозмутимой, как будто то, что происходило там, за лесом, ее не касалось вовсе. «Может быть, пронесет? — с надеждой спросил кто-то из мужиков, обращаясь к скирдовщицам. — Бабы, поглядите, вам наверху виднее». — «Прямо на нас идет», — отозвалась одна из женщин. И тут мать скомандовала сверху: «Мужики, вы поменьше подавайте, завершать начинаем». Мужики стали, конечно, возражать: мол, не до жиру сейчас, как-нибудь завершайте, и ладно. Мать осадила их: «Если будете торопиться, назад сено начнем сбрасывать». Мужики поворчали, но послушались. Сергей погнал лошадь за последними копнами — им, возчикам, как раз нужно было спешить. Неторопливая уверенность матери подействовала и на него: невольный минутный страх перед надвигающейся грозой улетучился, хотелось бросить вызов стихии, опередить ее. Кругом все замерло, слабый ветерок едва шевелил листья деревьев. Грузная, темно-свинцовая туча, вставшая над лесом, казалось, растет сама по себе, вопреки законам тяжести. Гром все круче взбирался ввысь, стремясь достичь самой верхней точки неба, и нехотя опадал, скатывался вниз, словно телега, груженная камнями, но каждая следующая его попытка была успешнее предыдущей. Туча поглотила солнце в тот самый момент, когда последний воз был доставлен к месту скирдования. Ветер усилился. Он-то и заставил мать с беспокойством оглянуться: ведь скирдовать при сильном ветре невозможно. А он креп, надвигался, раскачивал верхушки дальних деревьев. Между тем наверху остались только двое: мать и еще одна женщина — вчетвером там было уже тесно. «За березками пошлите мальчишек!» — крикнула мать мужикам, и один из них указал на лежащий в сторонке топор, прихваченный из дому: «А ну, быстро, каждый по две березки!» Сергей схватил топор, мальчишки со всех ног кинулись к опушке. Срубить и принести десяток березок было делом пустячным, и через несколько минут они были доставлены к скирде. Она была уже завершена, и мать с напарницей расхаживали по ее гребню, утискивая сено, когда налетел шквал. Скирдовщицы как по команде легли вдоль гребня, положив перед собой грабли. Тем временем мужики попарно связали березки верхушками и перебросили их поперек скирды — так, что стволы, очищенные от веток, легли по бокам ее. По вожжам, перекинутым через скирду, женщины одна за другой спустились на землю, а потемневший воздух уже полосовали первые крупные капли дождя. «Зарывайтесь все в скирду!» — крикнул кто-то из мужиков, но мальчишки не захотели прятаться в сено, они быстро разделись и кинулись в речку. И тут всех накрыло лавиной дождя. Ветер достиг предельной силы, сгибая в дугу молодые ольшины, росшие у берега. Но страшнее всего были молнии, которые одна за другой срывались из тучи и падали на землю. Гром грохотал непрерывно. Мальчишки ныряли, кричали, бесновались, подстегнутые бушующей вокруг стихией. Но страх все же подмывал неокрепшие отроческие души, и стоило кому-то крикнуть, что вода притягивает молнии, как все тут же повыскакивали на берег и бросились со всех ног к скирде. До нее было полторы сотни метров, и не одному Сергею, наверное, показалось, что расстояние это вдруг удвоилось. Когда до спасительной скирды оставалось шагов сорок — пятьдесят, небо над головой вспорола молния, и в то же мгновение страшной силы грохот потряс землю. Сергею показалось, что она ушла у него из-под ног, и он растянулся на ней плашмя. Он тут же вскочил и помчался дальше, успев, однако, подумать, что сердце у матери, наверное, оборвалось при его падении. Так оно и было, как призналась она впоследствии. Гроза постепенно ослабла и откатилась за лесной массив. Пятная поверхность луж, дождь покапал некоторое время и прекратился. Первыми покинули скирду мальчишки, за ними, стряхивая с себя сенную труху, выбрались остальные. Мужики отошли в сторонку, неторопливо и немногословно доставая из карманов курево, женщины, пустив в ход грабли, принялись поправлять скирду. Мальчишки, не сговариваясь, побежали к речке, чтобы окунуться в нее, обмыть саднящие от сена тела. Когда возвращались назад, в спину ударило солнце, по-вечернему низкое, но по-июльски еще горячее. Увидев мать, стоящую поодаль от остальных, Сергей непроизвольно замедлил шаг: что-то было в ее облике незнакомое ему, отрешенно-созерцательное. Другие конечно, не обращали на нее внимания: ну, стоит человек, задумался — с кем не бывает. Только сыновнее сердце подсказало Сергею: нет, не просто так она стоит, не просто так задумалась. И вдруг он догадался: мать любовалась скирдой, сотворенной ее руками. Не было в этом любовании ничего открытого, показного, напротив, все происходило словно бы исподволь, незаметно. Лицо ее, лишенное привычной деловой сосредоточенности, было словно бы освещено изнутри. Покидая вместе с другими луг, Сергей то и дело оглядывался назад, на скирду, оставленную посреди речной луговины. Была в ней та способная внезапно поразить законченность, завершенность, про которые говорят: тут ни прибавить, ни убавить…

Достигнув опушки леса, Сергей взял по тропке влево. Было там, под сосной, одно любимое его местечко, откуда открывался широкий вид на деревню. Вся она открывалась как на ладони, хотя точка наблюдения была не выше — ниже нее. Когда-то, в пору своего увлечения фотографией, Сергей делал отсюда снимки деревни, и передним планом у него были сосновые ветви и разливанное море луговых цветов. С тех пор вид изменился. Сосну выкорчевали, когда рыли осушительную канаву. После мелиорации и окультуривания лугов цветы в них исчезли. Изменилась и деревня. Взять хотя бы эту белизну, которая довольно отчетливыми мазками пометила ее. Что они означают, ясно — цветет дикий терновник. Теперь его стало значительно больше, потому что разрастается он только на заброшенных усадьбах. Каждый белый мазок метит либо пустырь, либо покинутый хозяевами дом. Лет пятнадцать назад в их огороде росло несколько терновых деревьев, но так как они размножались очень быстро, заполняя все пространство вокруг себя молодой порослью, отец, в конце концов, вырубил их под корень. Сергею жаль было расставаться с этой памятью детства, но он скоро примирился с этой потерей, потому что памятью были не сами по себе деревца, а плоды терновника, терпко-сладкие, несколько приторные на вкус. Даже смородина, которой теперь изобилие в каждом огороде, была тогда лакомством, не говоря уж о вишнях и яблоках. А вот терновника было вдоволь — ведь его не разводили, он сам рос, где ему только позволялось. Осенью они, ребятишки, подолгу висели на нем, объедаясь ягодами, запасая их впрок.

Постояв на том месте, где росла когда-то сосна, Сергей повернул обратно к деревне. Да, мир необратимо менялся, и не только для глаз, для внешнего восприятия, но и, незримо, для сердца. Без матери он стал иным: любая радость теперь неизбежно принимала оттенок грусти, а горести стали словно бы неизбывнее — может быть, потому, что все для Сергея было еще слишком близко, рана еще едва-едва начинала затягиваться и болела, время сняло лишь остроту боли.

Он вспомнил прошлогоднюю весну. Тревоги ее сменились нечаянной надеждой, когда после операции мать пошла на поправку. После продажи коровы Сергей пригласил ее в город, тем более что она сама не раз уже порывалась навестить отца. Дела у него в областной больнице шли не блестяще: мнения врачей о болезни расходились и они медлили с назначением курса лечения. Неопределенность мучила отца, он нервничал. Больничная обстановка, долгий отрыв от дома и особенно мысли о матери угнетали его, и хотя Сергей всячески уверял, что она поправляется, но по глазам видел: отец ему не верит. Приезд матери укрепил его дух, дал ему силы перенести назначенный наконец-то курс лечения, оказавшийся весьма болезненным. Мать словно бы передала ему остаток своих жизненных сил. Но, увы, не смогла передать своего жизнедеятельного характера. Тогда, после операции, он давал о себе знать постоянно. Едва ли не на следующий день по возвращении из больницы мать заявила, что хочет накормить сына пирогами. Он стал было возражать, но мать сказала, что стряпать она будет сидя. Немного поразмыслив, Сергей уступил ей. А потом шаг за шагом уступил всю кухню.

У Сергея были свои дела, к тому же раз в неделю он ездил в город, чтобы навестить семью и отца. Уезжая, просил мать не браться за непосильную для нее работу. Она обещала, но однажды, вернувшись в деревню, Сергей обнаружил, что полы в избе подозрительно блестят. Учиненный им допрос с пристрастием заставил мать сознаться в очередном «грехе». Чтобы успокоить сына, она добавила, что мыла полы с помощью палки, намотав на конец ее тряпку, и тут же предъявила эту палку как вещественное доказательство.

Как-то — это было в конце апреля — мать с таинственным видом позвала сына в огород и предъявила только что принесенные от кого-то черенки черной смородины. Сергей улыбнулся и покачал головой. Давно уже, много лет назад, во время одного из семейных наездов в деревню, жена его высказала пожелание: хорошо бы в огороде наряду с красной посадить и черную смородину. Впоследствии она заговаривала об этом не раз, однако ответа не находила. Фруктовые и ягодные насаждения в огороде, кроме клубники, были в ведении отца, но тот почему-то к черной смородине интереса не проявил, а после зимы семьдесят восьмого, погубившей почти все яблони и кусты крыжовника, вообще охладел к своим питомцам. Кое-что он, конечно, делал, но как-то больше по привычке, равнодушно, о новых же насаждениях и слышать не хотел. И вот мать вспомнила просьбу невестки, разжилась черенками, и, пока помогала сыну сажать их, бледное, худое лицо ее светилось довольством и радостью.

И все-таки однажды Сергей не выдержал, отчитал мать так, будто перед ним находился провинившийся первоклашка. В тот день они посадили морковь в огороде — Сергей вскопал гряду, мать рассеяла семена. Затем каждый из них занялся своими делами. Сергей увлекся и не заметил, как мать куда-то исчезла. Впрочем, она нередко теперь уходила из дома без его ведома: где-нибудь посидеть, поговорить с бабами, в магазин за продуктами. Он не мог бы сказать, сколько времени она отсутствовала, а когда появилась перед ним, по виноватому виду понял: что-то она опять тайком натворила. Мать тут же во всем призналась. Оказывается, она ходила в лес за лапником, чтобы накрыть им только что высаженную морковь. Наломать его наломала, но донести не смогла и оставила у дороги, за ольшаником. Слова к Сергею пришли не сразу, но заговорил он довольно резко и наставительно — в том смысле, что не может он ходить за матерью по пятам, а она не маленькая, чтобы не понимать, что ей можно, а чего нельзя. Мать оправдывалась, но он ее оправданий не принял и взял с нее слово ничего подобного впредь не делать.

В середине мая вернулся из больницы отец. Забот у матери прибавилось, но она этим нисколько огорчена не была, напротив, радовалась, что отец наконец-то дома — здесь спокойнее, надежнее, здесь и стены лечат.

К концу июля отец заметно окреп, а у матери появились признаки прежней болезни. Теперь они ее не обманули, она поняла, что надежд у нее нет — никаких. Лето переломилось надвое: время надежд кончилось, настали дни ожидания неизбежного. С чем можно сравнить их? Сравнений Сергей не находил. Он брал в руки Мишеля Монтеня — глаза скользили по поверхности слов, не проникая в их внутреннюю сущность. Как-то, в минуту слабости, Сергей обратился к небу — глубина молчания поразила его. Он понял: опору нужно искать только в себе самом. Однажды мать попросила его сесть рядом, он присел на краешек дивана и взял ее высохшую, почти безжизненную руку в свою. Прерывающимся от слабости голосом она заговорила о том, что нужно сделать и о чем ему нужно помнить, когда ее не будет. Так же вот когда-то в детстве она наказывала ему, уходя на работу, вынуть из печи хлебы и не забыть запереть дверь, когда пойдет гулять. Сергей гладил ее руку и молча кивал головой — слова застряли у него в горле. Потом он долго бродил на задворках, упорно глядя себе под ноги, в землю.

Отец снова не выдержал нервного напряжения. Когда дни матери были уже сочтены, ночью «скорая помощь» увезла его с острым приступом почечно-каменной болезни. Мать находилась в забытьи — незадолго перед тем ей сделали болеутоляющий укол. Сергей был рядом с нею. Вдруг она открыла глаза и, услышав шум в прихожей, спросила: «Что это?» Пришлось ей сказать обо всем: внезапное исчезновение отца скрыть от нее не удалось бы. «Позови его, я хочу проститься с ним», — попросила она. Превозмогая боль, отец вошел в переднюю, их оставили вдвоем.

Мать умерла на исходе последнего дня лета. Сергей один находился у ее изголовья. Погода в последние дни стояла сухая, теплая, солнечная, но в ту самую минуту, когда дыхание матери оборвалось, что-то зашелестело в листьях рябины, посаженной Сергеем в палисаднике под окнами дома. Он поднял голову и увидел: начинается дождь…

Погожим сентябрьским вечером, когда все уже было позади, Сергей забрел невзначай на заброшенную, одичавшую без хозяина усадьбу и оказался перед густой стеной терновника. Щедро усыпанные темно-лиловыми ягодами деревья напомнили ему о чем-то давнем, полузабытом. Машинально он сорвал две-три ягоды и положил их в рот. Терпкая, вяжущая горечь вернула его к действительности. Он удивился столь неожиданному вкусу терновника — ведь в детстве по осени не было для них ягоды слаще и желанней…

Небо над головой раскололось от реактивного гула. Сергей вздрогнул, насильственно возвращенный к действительности. Нужно было идти домой, где отец одиноко поджидал его к завтраку.


1984

Загрузка...