Век просвещения и политическая мысль Ж.-Ж.Руссо

1. Просвещение

Поскольку в этом курсе мы исследуем только самые значительные и оригинальные системы политической мысли, то сейчас мы делаем скачок из «классического» XVII века в XVIII век, который принято называть эпохой «Просвещения». Что это, вообще говоря, значит?

Мы уже говорили подробно об эпохе Нового времени, которая началась в XVI–XVII веках и которая продолжается до сих пор (точную временную датировку[1] эпохе дать невозможно, однако в ее своеобразной действительности сомневаться тоже бессмысленно). Внутри этой большой эпохи можно выделять более мелкие, дробные эпохи, которые не просто дальше развивают заложенные в большой эпохе импульсы и принципы, но и как бы повторяют, проигрывают ее в «миниатюре». Мы видели, что Новое время трудно свести к однозначному принципу или импульсу. Оно открывает неосвоенные, бесконечные пространства и длительности — и оно же отшатывается от них, налагая на бесконечность жесткий систематический порядок. Оно остраняет мир, сталкивает человека с чуждой ему неантропоморфной природой — и оно же ставит своей задачей полное освоение этого мира, его присвоение человеком в собственность, его окультуривание и одомашнивание.

Когда мы переходим к эпохе Просвещения, то мы тоже сталкиваемся не с одной парадигмой, а скорее с некоторой центральной антитезой. Действительно, обычно представляют Просвещение, в соответствии с названием, как эпоху повсеместной веры в разум, исторического оптимизма, где нравственный прогресс выводится из прогресса наук и цивилизации. И действительно, в XVIII веке этот рационализм, который в XVII веке был достоянием узкой «республики ученых», не склонных делиться им с массами (вспомним страх Спинозы перед массовым читателем), становится постепенно все более широким достоянием. Идет бурное развитие капиталистических отношений, административная рационализация государства. Образуется большой бюрократический класс, востребованы адвокаты, возникают газеты и полупубличные «салоны», то есть дискуссионные клубы. Буржуазия образовывается, смелеет, интересуется судьбами всего мира и постепенно становится субъектом исторического сознания.

Ученые понимают, что, храня свою истину от народа, они лишают ее универсальной значимости. Бесстрастность и отстраненность субъекта новой науки, критерий логической или экспериментальной общезначимости, лежащий в ее основе, предполагает, что любой может стать этим субъектом. Новоевропейский разум внутренне демократичен, пусть поначалу многие его носители, такие как Фрэнсис Бэкон, или Спиноза, или как франкмасоны, иллюминаты, которые в XVIII веке очень активны, и думают, что всеобщее научное знание может хранить некая просвещенная секта.

Интересный момент — мы привыкли связывать одиночество и нужду в признании с отверженными мира сего. Но в XVII–XVIII веках мы видим обратный процесс: сугубо эзотерическое учение рационально — эмпирической науки, в эпоху Ренессанса еще тесно связанное с магией, алхимией и мистикой, постепенно обмирщается и наконец становится экзотерическим. В одиночестве находятся ученые, испытывающие давление открывающейся им истины, переходящие к ее распространению. Знание потребовало себе признания.

В XVIII веке открытый Декартом «естественный свет» научного разума приобретает мессианские, милленаристские коннотации. Особенно заметен этот процесс в Германии, где впервые (Лессингом, затем Мендельсоном, Кантом) отчетливо формулируется представление о постепенном историческом прогрессе как воспитании человеческого рода на основе его самопознания и самоуправления. Хотя во Франции раньше сложился термин lumieres, отсылающий к упомянутому декартовскому «естественному свету», именно немецкий термин Aufklarung фиксирует, уже к концу XVIII века, представление о «Просвещении» как эпохе и историческом процессе.

Просвещение отказывается от дуализма, присущего многим мыслителям XVII века: от разделения властей между познанием природы и познанием общества, между наукой и религией, где самостоятельность разума в одной сфере могла еще сочетаться с почтением к авторитету — в другой. Теперь, в XVIII веке, Бог, как правило, уходит в далекие эмпиреи деизма («деизм» — это представление о Боге как о первоначале или первопринципе, который уходит после творения в сторону), а мир вещей и людей постигается как единая разумно познаваемая закономерная система.

Таково классическое представление о Просвещении. Но — удивительное дело — как только мы сталкиваемся с крупными философами Просвещения: Вольтером, Монтескье, Дидро, Юмом — то мы видим, что все они как раз яростно критикуют всеобщие претензии разума с точки зрения многообразия истории, непредсказуемости опыта, скептицизма и особенно человеческой свободы. То есть критика религии, которую они все ведут, по касательной затрагивает сам просвещенный разум. А Жан — Жак Руссо — поздний, но самый знаменитый и влиятельный мыслитель эпохи — вообще делает борьбу с «Просвещением» (в обычном смысле слова) своей центральной темой. Собственно, все те признаки Просвещения, которые мы перечислили выше (рационализм, оптимизм, гармония разума и нравственности), лучше всего сформулированы именно в философии Руссо, который формулирует их, чтобы категорически отвергнуть (так бывает часто — понятие об исторической эпохе создается ее оппонентами, а потом мы на этой основе смотрим на нее свысока — так и нашу эпоху наверняка обозначат убогим понятием «постмодернизма»…).

Еще одна причина самокритики Просвещения заключалась в специфике понимания ею разума. Под влиянием идей Локка и его шотландских последователей (Шефтсбери, Хатчесона и др.) XVIII век, как правило, делал ставку не вообще на рационализм, а на опытное, чувственное знание. И тем более в широкой культуре оптимизм и идеи общественного воспитания относились именно к воспитанию чувств, к их искренности, открытости и восприимчивости. Распространившиеся средства массовой информации эксплуатируют сильные выражения чувств и требуют восприимчивости к ним у своей просвещенной публики. Отсюда т. н. «сентиментализм» как литературный стиль и вообще как стиль бытового поведения. Но далеко не любая страсть благонамеренна и разумна, не каяздое эмоциональное восприятие адекватно. И поэтому сентиментализм становится основанием для острой критики рационализма, а глашатаем этой критики становится все тот же Руссо.

Если в начале XVIII века критика Просвещения была еще умеренной, а Вольтер или Монтескье пытались балансировать его принципы друг с другом, — например, примирять демократизм с ценностью научного знания, свободомыслие с порядком, просвещение с абсолютизмом, — то во второй половине века эпоха вошла в состояние открытого кризиса. С одной стороны, возникли школы физиократов и утилитаристов, которые откровенно отвергали свободу и демократию во имя социально — экономической экспертизы, — а с другой стороны, в трудах Руссо и его многочисленных почитателей свобода открыто противопоставлялась науке и умеренное либеральное свободомыслие сменилось революционно настроенным республиканизмом. Первые были готовы на тиранию, а вторые — на обскурантизм.

После века компромиссов в философии Руссо мы снова, как в начале Нового времени, слышим страстный зов к единству а теперь еще и к одиночеству.


2. Жан — Жак Руссо: Просвещение как критика Просвещения

А Биография

В случае Руссо биография играет особую роль. В предыдущих главах мы рассматривали в основном публичные биографии мыслителей. В случае же Руссо, сама его личная биография становится публичным, политическим событием. Политический пафос Руссо, в частности, состоит в апологии личного, интимного, повседневного — того, что обычно выносится в «частную сферу». В своей монументальной автобиографии (Исповедь, 1766–1769) Руссо выставляет напоказ детали своей жизни, часто преодолевая стыд и выставляя сам стыд напоказ, — нечего поэтому удивляться, что и политическое учение Руссо, в отличие от Локка и даже от Гоббса, не знает никаких границ государственного вмешательства в «частную» жизнь.

Руссо родился в Женеве в 1712 году. Женева была не рядовым городом — государством. Там в XVI веке жил и правил Жан Кальвин. Созданные им институты — протестантская республика, в которой ведущую роль играла религия, — в основном сохранились до времени Руссо.

Жан — Жак (так, по имени, называет себя Руссо в автобиографических сочинениях) родился в семье часовщика. В доме было много книг, которые он проглотил уже в ранней юности. С детства, пишет Руссо, у него проснулся вкус к уединению. Получив протестантское воспитание, мальчик стал учиться профессии — стал подмастерьем гравера. Но жизнь подмастерья ему не нравилась, работа была приземленной, хозяин деспотичным. Поэтому, когда в 1728 году Жан — Жак не успел вернуться в Женеву к закрытию ворот (тогда города закрывались на ночь), он решил не возвращаться в Женеву. Начались странствия. Прежде всего он попал к католическому кюре, который убедил мальчика принять католическую веру. Но потом оказался на попечении у баронессы Луизы де Варане (de Warens), которая сначала занималась его католическим воспитанием, а потом взяла его себе в секретари и в любовники. В промежутках Руссо освоил музыку и зарабатывал на жизнь ее преподаванием. В 1740 году, уличив мадам де Варане («маму», как он ее называл, потому что его собственная мать умерла при родах) в измене, Руссо переехал в Лион, а затем в Париж и стал искать способа сделать карьеру. Его первые попытки предлагать свои пьесы и оперы для постановки успеха не имели, но ему удалось завести нужные контакты и войти в парижские салоны, где он познакомился — сегодня бы сказали, «затусовался» — с ведущими интеллектуалами, в том числе так называемыми «философами» (парижский кружок либеральных публичных интеллектуалов), подружился с молодыми Дени Дидро и Фридрихом — Мельхиором Гриммом. В 1745 году он влюбляется в служанку Терезу Левассер, вскоре начинает с ней жить и живет до самой смерти — до 1768 года вне брака. В «Исповеди» Руссо сообщает, что у Терезы (которую он называет «туповатой») было от него 5 детей, и он отдал их всех в детский дом. Неизвестно, правда это или очередная поза унижения паче гордости: мы имеем только свидетельство самого Руссо. Руссо пробует несколько публичных поприщ, но в конце концов отвергает все предложения и становится переписчиком нот — ремесло, которое кормит его вплоть до смерти. Он стойко отвергает все предложения королей и вельмож платить ему пансион, носит нарочито простую одежду — в общем, создает целый стиль простоты и демократизма, при том что все эти годы растет его слава.

В 1750 году Руссо представляет на конкурс, объявленный Дижонской академией, «Рассуждение о том, способствовало ли возрождение наук и искусств возрождению нравов». Это эссе получает первый приз Академии. Вывод Руссо — науки и искусства неблагоприятно действуют на нравы. Ничего неожиданного — но такой вывод ожидался бы от заядлого ретрограда и консерватора. Руссо же делает его, наоборот, с радикальных, республиканских, эгалитарных позиций. Он фиксирует упомянутое нами выше центральное противоречие Просвещения — между научно — техническим разумом и свободной субъективностью, способной к самостоятельному суждению и поведению.

Первое «Рассуждение» приносит Руссо большую известность. В 1753 году он пишет новое конкурсное «рассуждение» — «О происхождении неравенства среди людей». Конкурс он на этот раз не выигрывает, но второе «Рассуждение», выйдя в свет в 1754 году, делает его еще более знаменитым. Он посвящает его гражданам Женевы и в том же 1754 году едет в Женеву, снова обращается в протестантизм и возвращает себе женевское гражданство.

Во втором «Рассуждении» Руссо подхватывает идеи теоретиков естественного права об исходном равенстве людей, но, в отличие от них, он рассматривает естественное состояние как навсегда потерянное историческое прошлое. Это прошлое было счастливым, но вернуться к нему невозможно. То есть Руссо открывает некую абсолютную точку зрения, с которой он критикует современность. Подробнее о втором «Рассуждении» мы поговорим ниже.

В результате личных ссор, но также в результате нараставших идеологических противоречий с «философами», Руссо ссорится с Дидро и Гриммом, а в 1758 году пишет резкое «Письмо д'Аламбе — ру о зрелищах», где ругает все искусства, кроме народных праздников, и критикует идею о возведении в Женеве театра. Задет оказывается не только редактор энциклопедии Д'Аламбер, но и Вольтер, который, собственно, и пытался устроить в Женеве театр. В конце 1750‑х годов, живя в основном в провинции, часто посещая замок герцога Люксембургского, своего нового покровителя, Руссо пишет два больших романа, «Эмиль» и «Юлия, или Новая Эло — иза». Они выходят в свет в 1761–1762 годах. Эмиль посвящен воспитанию мальчика, а Новая Элоиза — перипетиям любви. В обоих романах главное — это непосредственность, спонтанность чувства, которую следует защищать от условностей общества. Воспитание должно предоставлять ребенку максимальную свободу и следовать его собственной природе, оберегая его по возможности от внешних воздействий коррумпированного общества. В «Эмиле» и «Новой Элоизе» Руссо последовательно проводит апологию человеческого одиночества, сравнивает и Эмиля, и героя «Элоизы» Вольмара с Робинзоном Крузо. Эта тема будет нарастать к его поздним произведениям. — гимны одиночеству прозвучат по том и в эссе «Руссо, судья Жан — Жака», и в предсмертных «Прогулках одинокого мечтателя».

В «Эмиле», помимо идей о воспитании, содержалась вставная новелла «Исповедание веры савойского викария», в которой высказывалась программа деизма, то есть естественной религии высшего существа, делающей ненужной религию откровения и споры различных таких религий (иудаизма, христианства и ислама). Это вызвало гнев в консервативных кругах. К тому же в том же 1762 году Руссо публикует книгу «Об общественном договоре» — манифест республиканизма, содержащий нападки на христианство в духе Макиавелли. Поэтому в 1762 году и «Эмиля», и «Общественный договор» торжественно сжигают, а сам Руссо еле успевает убежать, чтобы его не посадили в тюрьму. Он едет в Женеву, поселяется в ее окрестностях, но и в Женеве сжигают «Эмиля»! Кроме того, в Женеве находится Вольтер, который начинает яростно травить Руссо. В общем, последний вынужден скитаться, сначала в Швейцарии, затем в Англии (1764–1767), где его принимает Юм. У Руссо в это время возникает что — то вроде мании преследования (не вполне необоснованной), и он становится очень неуживчив. При его культе чувств понятно, что он не пытается сдерживать свои страсти. В 1767 году он ссорится с Юмом и возвращается во Францию, а в 1770‑м в Париж К этому времени Руссо заканчивает свою автобиографию в духе Августина, «Исповедь». Он публично читает ее в Париже, но эти чтения тут же запрещают, потому что они компрометируют многих современников. Последние годы Руссо проводит в Париже, зарабатывая себе на жизнь переписыванием. И это при том, что к этому моменту он стал, быть может, самым знаменитым человеком своего времени.

В эти годы Руссо, в частности, пишет меланхолические «Прогулки одинокого мечтателя». В этой книге он обвиняет врагов в своем одиночестве и в то же время воспевает это одиночество, которое позволяет ему смотреть на землю глазами инопланетянина и находиться в обществе самого себя. В 1778 году Руссо уезжает в провинцию, где вскоре умирает, видимо от апоплексии.


Б. Политическое учение Руссо

Политическое наследие Руссо обширно — это не только «Об общественном договоре», но и сочинение «О политической экономии», проект корсиканской конституции, замечания о реформе польского правительства, изложение проекта вечного мира Сен — Пьера и собственное «Суждение о вечном мире» и другие. Мы сосредоточимся здесь на «Общественном договоре», но начнем с программного «Рассуждения о происхождении неравенства»[1].

1. Второе Рассуждение

Как уже упомянуто, в этом втором «Рассуждении» Руссо выдвигает совершенно новую идею о естественном человеке. Он возражает не только Гоббсу, который отождествляет естественное состояние с войной, но и Локку, который изображает его как законопослушное сообщество тружеников и собственников. Эти идеи просто берут современного человека и предполагают, что будет, если изъять его из государственных учреждений. Но человек, с точки зрения Руссо, историчен. В этом, собственно, его главная отличительная черта — способность к совершенствованию[2], то есть к освоению технических новшеств, начиная от языка и кончая сельским хозяйством и металлургией. До того, как человек освоил все эти новшества, он был совсем другим, чем сейчас.

Подобно статуе Главка, которую время, море и бури настолько обезобразили, что она походила не столько на бога, сколько на дикого зверя, душа человеческая… переменила, так сказать, свою внешность до неузнаваемости, и мы находим в ней… лишь безобразное противоречие между страстью, полагающей, что она рассуждает, и разумом в бреду[3].

В естественном состоянии человек — это «животное, менее сильное, чем одни, менее проворное, чем другие, но, в общем, организованное лучше, чем какое — либо другое». Животное это «одинокое и праздное»[4]ворить оно не умеет, потому что редко видится с сородичами, даже со своими половыми партнерами, а трудиться ему не так уж и нужно, потому что оно живет в изобильном лесу. Никакое длительное подчинение человека человеку здесь невозможно. В отличие от Локка, Руссо показывает, что рабство предполагает минимальное согласие раба, а в диком состоянии господин должен был бы постоянно стоять над душой у раба с палкой (сравните тезис Гоббса о том, что каждый человек может убить другого). Вообще, Руссо, как в свое время Ла Боэти[5], подчеркивает огромную роль и столь же огромную абсурдность «добровольного рабства», подчинения одних людей другим, даже если последние очень сильны.

Невозможно в естественном состоянии и право в собственном смысле — оно требует слишком сложных абстрактных идей. Человек не знает ни добра, ни зла, но оно, может, и к лучшему, так как он вполне обходится страстями: себялюбия (amour de soi) и жалости (pitie). Они играют роль, близкую к постулатам локковс — кого закона природы (заботиться о себе и о других), но это не принципы, а непосредственные порывы. Поэтому не возникает спора об этих принципах Тем не менее Руссо говорит, что «из взаимодействия и того сочетания, которое может создать из этих двух начал наш ум… — и могут, как мне кажется, вытекать все принципы естественного права: принципы, которые разум затем вынужден вновь возводить на иные основания, когда, в результате последовательных успехов в своем развитии он, в конце концов, подавляет природу»[6]. То есть сами страсти дикого человека не образуют еще естественного права, но задним числом составляют критерий, которым будет руководствоваться позднее разум, создавая справедливое общество. Жан Старобинский[7] справедливо сравнивает эту логику с гегелевским Aufhebung — история и техника вначале разрушают естественного человека, но потом утверждают принципы естественного права искусственно, на совершенно новой основе. Отсюда можно сделать вывод, что естественное одиночество преодолевается и вновь утверждается (aufgehoben ist) в абсолютном единстве республиканского государства. Однако сам Старобинский, в своем подробном анализе одиночества у Руссо[8], предлагает считать, что в эволюции мысли Руссо одиночество, наоборот, играет роль «отрицания отрицания» и реализует, противореча ей, утопию общественного единства и самоочевидности.

Только в процессе долгой истории, изобилующей невероятными случайностями, человек наконец совершенствуется, создает вначале еще более или менее органичное общество дикарей, а затем, с открытием металлургии и сельского хозяйства, и современное государство. Интересно, что шаг "к объединению одиноких людей стал, по — видимому, возможным, пишет Руссо, благодаря природным катаклизмам, которые отделили друг от друга территории, где жили люди, толкнув их тем самым друг к другу.

Большие наводнения или землетрясения окружали населенные местности водою или пропастями; совершающиеся на земном шаре перевороты отрывали от материка отдельные части и разбивали их на острова. Понятно, что у людей, которые таким образом оказались сближенными и принужденными жить вместе, скорее должен был образоваться общий язык, чем у тех людей, которые еще вольно блуждали в лесах на материке[9].

То есть сначала появились острова, а потом на них — человеческие общества. От совместного одиночества (буквально, «изоляции», от слова isola, остров) — к вынужденному единству, негативный исток политического объединения[10]. Позже Кант немного изменит этот аргумент и предложит считать саму закругленность земли (считай — ее островной характер) причиной неохотного общения «социально асоциабельных» людей.

В результате «прогресса» необратимо меняется сама природа человека[11]. Он больше не может существовать без новых «протезов» (жилища, языка, общения). Его естественные страсти проходят через рефлексию, осознаются им и другими и теряют свою непосредственность. Себялюбие превращается в тщеславие (amour propre)[12]. На смену жалости приходит мораль, вооруженная насилием и страхом.

Решающим в развитии государства является открытие собственности. «Первый, кто, огородив участок земли, придумал заявить: "Это мое!" и нашел людей достаточно простодушных, что бы тому поверить, был подлинным основателем гражданского общества. От скольких преступлений, войн, убийств, несчастий и ужасов уберег бы род человеческий тот, кто, выдернув колья или засыпав ров, крикнул бы себе подобным: "остерегитесь слушать этого обманщика; вы погибли, если забудете, что плоды земли — для всех, а сама она — ничья"»[13]. Неравенство в собственности растет как снежный ком, от труда богатые переходят к экспроприации бедных, а те прибегают к восстаниям и грабежам. Это состояние уже полностью заслуживает гоббсовских и локковских описаний «состояния войны». И вот в этот момент возникает современное государство — путем ложного общественного договора. Руссо театрально представляет этот момент как сцену, где богатые обращаются к бедным: «Давайте объединимся, чтобы оградить от угнетения слабых, сдержать честолюбивых и обеспечить каждому обладание тем, что ему принадлежит»[14]. И так далее.

Таково должно было быть происхождение общества и законов, которые наложили новые путы на слабого и придали новые силы богатому, безвозвратно уничтожили общественную свободу, навсегда установили закон собственности и неравенства… и ради выгоды нескольких честолюбцев обрекли с тех пор весь человеческий род на труд, рабство и нищету[15].

Более того, быстро умножаясь в числе или распространяясь, общества вскоре покрыли всю поверхность земли; и уже невозможно было найти во всем мире уголок, где бы можно было сбросить с себя ярмо и отвести голову от меча, который часто направлялся неуверенной рукой, но был постоянно занесен над головой каждого человека[16].

Эти общества, или государства, как мы бы сказали, угрожают сущностному одиночеству человека. Далее, впрочем, Руссо смягчает свою позицию. Он говорит, что сегодняшние государства — это последний этап долгой эволюции, в начале которой «политические организмы были еще основаны на воле народа и на законах»[17]. Правда, договор здесь заключается между народом и правителями (как у монархомахов и Пуфендорфа), и, закрепляя права собственности, он способствует неравенству. Затем Руссо, опять непоследовательно, говорит, что вначале эти государства были демократическими. Потом в них возникли правители («магистраты»), и лишь потом образовался неограниченный деспотизм (читай: абсолютизм)[18].

Государство разрушает естественное одиночество — но не приносит подлинного объединения. Действительно, мы видели вместе с Гоббсом, что нововременное государство объединяет общество путем его раздробления на изолированных индивидов. Руссо точно замечает: «правители ревностно поддерживают все то, что может ослабить объединившихся людей, разъединяя их[19]. Постепенно угнетение нарастает и приводит к полному деспотизму, где все снова равны, «потому что они ничто». И это уже «последняя ступень неравенства и тот предел, к которому приводят в конце концов все остальные его ступени до тех пор, пока новые перевороты не уничтожат Власть совершенно или же не приблизят ее к законному установлению»[20]. То есть относительно справедливый общественный договор находится в прошлом, но есть шанс на ноюе его заключение, революционным путем. Этот подлинный договор и будет описан в книге «Об общественном договоре».

Ф. Энгельс в «Анти — Дюринге»[21] трактует заключение «Второго рассуждения» именно так. Он видит в «Общественном договоре» отрицание отрицания — такое равенство, которое зачеркнет деспотическое равенство и реализует истинное равенство, в синтезе со свободой. Однако, как мы увидим ниже, во французской традиции чтения Руссо эта интерпретация малопопулярна. Сам Руссо в конце жизни (в контексте тотального самооправдания) оспаривал ее и утверждал, что «Общественный договор» описывает лишь утерянное прошлое[22].

На пророчестве переворота второе Рассуждение кончается. Руссо уничтожающе критикует государство с точки зрения потерянной, но истинной природы человека, а точнее, с точки зрения исторического процесса этой потери. Собственно, Руссо одним из первых открывает понятие истории, так как оно утвердится в XIX и XX веках: не в качестве простой последовательности событий, а в качестве направленного изменения самой сущности человека, такого, что сама эта сущность и состоит в изменении, в отсутствии позитивной сущности. Критика, которая вытекает из этой точки зрения, абсолютна — Руссо предвосхищает здесь даже не столько Французскую революцию с ее в основном буржуазной программой, сколько революционный социализм XIX–XX веков.

2. Общественный договор

Итак, ложному, обманному общественному договору надо противопоставить подлинный общественный договор. Новое произведение Руссо (1762 год) называется «Об общественном договоре, или Принципы политического права».[23] Вообще, это произведение — отрывок из более объемного неопубликованного труда — долгое время не рассматривалось как центральное для Руссо. Он прославился не им, а «Рассуждениями», романами и «Исповедью». Да и сам Руссо не придавал книге «Об общественном договоре» какого — то революционного значения. Однако впоследствии, в эпоху Французской революции и позднее в XIX веке, именно это сочинение, посвященное республиканскому конституционному устройству, получило широкое признание и стало формировать образ Руссо.

Уже из названия трактата следует, что право принадлежит только государству, и никакое естественное право в нем действовать не может. То есть Руссо принимает сторону Гоббса, а не Лок — ка и идет даже дальше, отбрасывая не только «естественное право», но и «естественный закон». Тем не менее, как мы уже видели, отказываясь от своей «естественной свободы» в пользу свободного государства, человек, парадоксальным образом, воссоздает свою свободу искусственно, на новых основаниях.

Отсылая ко второму «Рассуждению», Руссо открывает книгу следующим рассуждением:

Человек рождается свободным, но повсюду он в оковах. Иной мнитсебя повелителем других, что не мешает ему быть рабом в большей еще мере, чем они, Как совершилась эта перемена? Не знаю. Что может придать ей легитимность? Полагаю, что этот вопрос я смогу разрешить[24].

Руссо на самом деле догадывается, «как» произошла эта перемена, но он подчеркивает ее глубину, невероятность и необратимость. Важное замечание — господин так же страдает от нее, как и раб (завися от раба, боясь его и будучи замкнут в своем частном интересе), так что речь идет об универсальном освобождении. Но кажется, что Руссо, в противоположность своему «Второму рассуждению», хочет предложить рациональную схему легитимации власти. Однако тут же, в первой главке «Общественного договора», он продолжает:

Пока народ принужден повиноваться и повинуется, он поступает хорошо; но если народ, как только получает возможность сбросить с себя ярмо, сбрасывает его — он поступает еще лучше[25].

Многие — включая Ж. Старобинского — читают «Об общественном договоре» Руссо как очередную попытку идеальной, трансцендентальной легитимации государства вообще, каким оно могло бы быть. Это чтение, ставящее «Общественный договор» вне прямой связи со «Вторым рассуждением», преобладает во Франции и основывается на жанровом характере этого произведения, на ряде понятий, противоречащих «Второму рассуждению» (например, оставляемые навсегда «естественные права» и так далее). Мы упоминали, что Энгельс считал иначе — и его интерпретация кажется нам предпочтительнее. Руссо действительно колеблется — пишет он картину идиллического прошлого, абстрактную модель или программу. Но первые же фразы (о человеке повсюду в оковах), выше процитированный призыв «сбросить ярмо» не оставляют сомнений в ангажированности автора. Книга изобилует практическими указаниями по установлению и поддержанию республиканского режима. «Общественный договор» столь радикального толка, как у Руссо, объясним только катастрофичностью описанной во «Втором рассуждении» современной ситуации. Однако Руссо действительно озабочен не только и не столько изменением режима, сколько легитимацией существующего деспотизма, разделения труда и так далее на почве права. Дело просто в том, что сама подобная легитимация требует принципиального изменения реального политического режима!

Прежде чем перейти собственно к договору, Руссо повторяет то, что уже было показано во втором «Рассуждении», — физическая сила не образует права. Политическое господство имеет совершенно новую, искусственную природу. Здесь Руссо встает на сторону Гоббса — и противоречит Спинозе. В то же время он совпадает со Спинозой в том, что политическое сообщество — это сумма сил отдельных индивидов. Но эта «суммация» приводит на самом деле к полному «химическому» слиянию и превращению в результате общественного договора[26].

Статьи общественного договора «сводятся к одной — единствен — ной, именно—, полное отчуждение каждого из членов ассоциации со всеми его правами в пользу всего сообщества»[27]. То есть мы имеем нелиберальный договор, в котором человек полностью передает себя обществу, не оставляя себе даже лазейки в виде права на жизнь, как у Гоббса. Образуется «Целое», «единство», общее «я», которое, в своей активной законодательной роли, называется «сувереном», а в пассивной, административной — государством. Индивид также делится надвое (в точности как у Спинозы): как политически активный субъект он «гражданин», а как подчиняющийся закону он «подданный». Индивид вступает, по Руссо, «как бы в договор сам с собой», то есть он договаривается с собой, в качестве члена нового коллектива, что будет выполнять принятые им самим законы в качестве частного лица. Интересно, что общество «самого себя» — это у Руссо (например, в «Прогулках одинокого мечтателя»[28]) формула одиночества. Исследователь творчества Руссо Ремон Полен так прямо и утверждает, что в новом общественном договоре человек обретает «условия нового одиночества, которое определяется нравственной независимостью»[29].


В «Об общественном договоре» же он скорее говорит об автономии, самоуправлении как сущности свободы — «поступать лишь под воздействием своего желания есть рабство, а подчиняться закону, который ты сам для себя установил, есть свобода»[30]. Это радикальное определение свободы как отказа от природы во имя закона — или же как протезирования природы законом — точно в этом виде перейдет в философию Канта.

Однако человек больше не может устанавливать для себя закон лично. Такой закон не будет общим и, следовательно, всеобщим. Человек вступает в договор с остальными. В результате договора частные воли объединяются в одну суверенную «общую волю». Она является общей не только в том смысле, что она их объединяет, но и в том смысле, что она имеет всеобщий характер и выражает истинную, сущностную юлю сообщества, вне зависимости от частных мнений (Руссо заимствует понятие общей воли у Дидро, но если у того она имеет естественно — правовой смысл, как воля всего человечества, то Руссо придает общей воле демократическую форму и связывает ее с процедурой всенародного голосования).

Общая воля, в отличие от «воли всех», то есть простой суммы воль, не может заблуждаться. Как это получается? До конца это неясно. Руссо объясняет несколько наивно, что если при суммировании отпадают «взаимно уничтожающиеся крайности», то остается как раз общая воля[31]. Но кроме того, он подчеркивает, что народ должен для этого быть «информированным», то есть одновременно образованным и осведомленным (там же). Как видим, Руссо все — таки отдает свою дань Просвещению.

Решения эта общая воля принимает большинством голосов. Поэтому сразу возникает вопрос: не будет ли большинство угнетать и дискриминировать меньшинство? Ответ Руссо — нет, не будет[32], потому что общая воля может высказываться только по общим вопросам, в общей форме. То есть она не может принять закон, например «отнять у всех кавказцев гражданство», потому что «кавказцы» — частная категория. Насколько это ограничение реально действенно, насколько легко на практике отличить частную категорию от обобщенной — это другой вопрос, конечно.

Итак, мы построили государство в духе Гоббса, только вместо суверена — короля в нем суверен — народ, который, правда, только законодательствует, но не правит. Руссо одним из первых называет сувереном сам народ. По сути, конечно, многие до него приписывали народу верховную власть. Но они не называли ее «суверенной» — слово «суверен» отводилось монарху, с которым народ так или иначе делил власть. Редким исключением является… сам Гоббс[33], для которого народ в принципе может стать сувереном, в демократическом государстве, и эта форма, при всех своих неудобствах, будет легитимной.

У Руссо власть народа, общая воля — неделима[34] Не может быть никакого «разделения властей», никакого делегирования полномочий. Это совпадает с Гоббсом, но, в отличие от Гоббса, у Руссо (как и у Спинозы) не может быть и репрезентации, представительства общей воли — ни в персоне монарха, ни в некоем представительном собрании. Суверенитет общей воли в этом смысле «неотчуждаем»[35]. Народ должен исполнять свою власть сам, без посредников. «Суверен, который есть не что иное, как коллективное существо, может быть представляем только самим собою»36‑еще одна любимая Руссо формула власти над собой. «Понятие о Представителях принадлежит новым временам; оно досталось нам от феодального Правления, от этого вида Правления несправедливого и нелепого, при котором род человеческий пришел в упадок, а звание человека было опозорено»[37].

Общая воля — это не просто принцип легитимации. Она должна реально выражаться народом, и не только в момент основания, но регулярно.

Суверен может действовать лишь тогда, когда народ в собраньи. Народ в собраньи, скажут мне — какая химера! Это химера сегодня, но не так было две тысячи лет назад. Изменилась ли природа людей?

Границы возможного в мире духовном менее узки, чем мы полагаем; их сужают наши слабости, наши пороки, наши предрассудки. Низкие души не верят в существование великих людей; подлые рабы с насмешливым видом улыбаются при слове свобода[38].

Актуальные слова…

Хотя народ и должен реально собираться, это вовсе не значит, что в государстве Руссо мы обязательно имеем дело с демократией. Традиционные виды режимов (монархия, аристократия, демократия) относятся, по Руссо, к типам правительства, а не суверена. Суверен в правильном государстве всегда один и тот же — народ. Но суверен назначает правительство, чтобы оно ведало его повседневными делами (разумеется, не может быть никакого договора между сувереном и правительством)[39]. Он предварительно выбирает форму этого правительства (для этого, на один момент, превратившись в правительство сам…).

Под «демократией» Руссо понимает, традиционно, ситуацию, когда весь народ является правительством—, принимает повседневные частные решения. Хотя такой строй и желателен, говорит Руссо, он требует слишком большой добродетели от народа и поэтому подходит только «народу богов»[40]. Поэтому выборная монархия или, особенно, выборная аристократия вполне подойдут в качестве типа правительства и формы правления — при условии сохранения законодательной власти общей воли. Сегодня мы бы назвали такой строй небывалой, «прямой» демократией. И гордо называем «демократией» строй, который Руссо вообще посчитал бы феодально — деспотическим.

Но остается вопрос о реалистичности предложенной им модели. Ясно, что она требует серьезной озабоченности граждан общим делом, их просвещенности и добродетели. Но если эти качества откуда — то и могут появиться, то именно из практики уже существующего республиканского государства! Центральная проблема Просвещения…

Чтобы выйти из этого порочного круга, Руссо приходится ввести полумифическую фигуру «законодателя» (например, Ликурга, Солона, Кальвина), который, сам не будучи правителем, предлагает народу законы и воспитывает его,

чтобы следствие могло превратиться в причину, чтобы дух общежития, который должен быть результатом первоначального устроения, руководил им и чтобы люди до появления законов были тем, чем они должны стать благодаря этим законам[41].

Но помимо чуда, есть и несколько реалистических предпосылок материального бытия народа, которые должны быть налицо постоянно и за которыми государство должно следить. Проблема справедливого государства не сводится к его юридическому оформлению — у нее есть предпосылки в субстанциальном бытии народа. Так, политическое равенство должно основываться на относительном экономическом равенстве — власть должна ограничивать имущество богатых и жадность бедных.

Ни один гражданин не должен обладать столь значительным достатком, чтобы иметь возможность купить другого, и ни один — быть настолько бедным, чтобы быть вынужденным себя продавать: это предполагает в том, что касается до знатных и богатых, ограничение размеров их имущества и влияния, что же касается до людей малых — умерение скаредности и алчности[42].

Государство должно быть предпочтительно небольшим и небогатым. Кроме того, желательно, чтобы оно было относительно изолированным: таким, «которое может обойтись без других народов и без которого может обойтись всякий другой народ»[43]. Так, Руссо ставит корсиканцам в пример швейцарцев, которых делала сильными «уединенная и простая жизнь»[44]

Кроме того, в государстве должна быть религия. Но ни в коем случае не христианство! Христианство раздваивает власть и человека — а «все, что нарушает единство общества, никуда не годится». Человек перестает интересоваться общественной жизнью, а власть становится деспотичной и нетерпимой. Вместо христианства, нам необходима некая «гражданская религия», у которой будет немного догматов, но которая заставит человека «любить свои обязанности»[45]. То есть человек, даже современный, не способен жить только разумом и правом — им должны соответствовать его чувства.

В. Значение Руссо

Значение Руссо для политической теории переоценить трудно. Опираясь в деталях на предшествующую ему литературу по естественному праву и общественному договору, он придает этим доктринам новый смысл. Речь идет уже не просто о легитимации „правительства согласием народа, а о реальном исполнении народом своей власти. Общественный договор, конституирование нации, превращается из полезной фикции в практическую задачу. (Локк тоже выступал за революцию, но вадел ее как восстание уже конституированного народа против узурпатора за возвращение к статус — кво.) Следовательно, нас интересуют не только юридические, но и материальные вопросы конституирования общества.

Соединяя республиканизм с теорией общественного договора (неочевидное сочетание), Руссо удается показать всю нравственную привлекательность государства, основанного на самоуправлении граждан. Государство — не необходимое зло, а единственная для современного человека нравственной самореализации, свободы.

Парадокс — в поисках свободы мы приходим не к своеволию, но и не к осознанию природной или божественной необходимости — а к подчинению закону, который ты сам, в единстве с другими, деятельно вырабатывал. Отсюда определение свободы как автономии, которое прямо переходит от Руссо к Канту. Кант развивает его философски (примат практического разума над теоретическим), но ослабляет, делая закон принадлежностью индивида, а не коллективного единства.

Руссо работает на двойчатке между открытием и защитой внутреннего, интимного мира человека, его фундаментального единства, которого он должен искать с другими в республиканском государстве. Если по Гоббсу, который тоже отталкивается от одинокого индивида и противопоставляет ему единое государство, единство противостоит одиночеству и спасает от него человека, то у Руссо (как позднее у романтиков, у Кьеркегора) политическое единство как бы реализует бесконечный запрос, с которым к нему обращается одиночество.

Не случайно, что хорошее государство у Руссо в какой — то мере одиноко: оно предпочтительно уединено от других и предоставляет человеку возможность договора с самим собой. Сама индивидуальность, это дитя новых капиталистических отношений и религиозной реформации, перестает быть простым политическим атомом и открывает всю пропасть и все богатство одиночества. Но если нормальный протестант и либерал сделал бы, как тогда, так и сейчас, вывод о том, что государство должно быть мягким и предоставить индивиду культивировать себя, то Руссо делает обратный вывод: государство должно быть сплоченным и сильным, чтобы человек в нем действительно стал собой. (Где либерализм разводит точки зрения свободного индивида и Другого, который должен самоограничиться и предоставить индивиду свободу, там Руссо последователен: он пишет политику с точки зрения того же самого индивида, которого он до этого «освободил», а от большого Другого предлагает отделаться вообще.)

Руссо — не либеральный мыслитель. Он отвергает либерализм (то, что позднее назовут либерализмом) вместе с Просвещением. Формулируя противоречие между свободой и научно — техническим разумом, он выбирает свободу. Это не значит, что свобода у него иррациональна — напротив, общая воля творит всеобщую истину. Но свобода здесь предшествует разуму.

Противоречие Просвещения тем не менее не снято в том, что касается свободы и нравственного воспитания. Оно имеет характер парадокса. Чтобы реализовать свою свободу, народ должен быть если не просвещен, то добродетелен. Мы же имеем дело с тотальной испорченностью людей деспотизмом. Поэтому должно произойти то ли чудо, то ли какой — то переворот, чтобы этот деспотизм перешел в легитимное общественное бытие. Можно рассматривать главу о «законодателе» как сказочный иррационализм, а можно трактовать ее как предвидение исторического события, которое в нелинейной, взрывной форме создаст условия для самоконституирования, субъективации людей. Этим событием станет Французская революция, но, будучи незавершенной, она породит целую традицию перманентной революции. В результате оправдались оба прогноза Руссо (данные в конце «Второго Рассуждения») — с одной стороны, успехи в борьбе с деспотизмом, в просвещении и субъективации людей неоспоримы; неоспоримо, что в результате перманентной революции все больше людей приблизились к буржуазному идеалу самоуправляющей единицы, что мы достигли равенства не только сословий, но и полов (кстати, сам Руссо не приветствовал последнее!). Но этот же прогресс делает возможным и все более невиданное угнетение, «новый деспотизм» (Алексис де Токвиль), который использует относительную развитость самосознания человека и манипулирует им идеологически. Правые политические теоретики обвиняют Руссо, а заодно и Французскую революцию, в тоталитаризме. Но тоталитаризм скорее реализует прогноз Руссо о нарастании угнетения, приводящего к равенству ничтожеств. Увы, чем больше человек свободен и счастлив, тем больше опасность узурпации и эксплуатации этой свободы. Руссо сам говорит, что период образования государства — это наиболее восприимчивый, пластичный период[46], когда его легче всего разрушить[47] — а значит, и подчинить себе учредительную энергию.

Разумеется, если рассматривать римский или спартанский идеал Руссо как готовую модель, насильственно наложенную на общество, то симпатии он не вызовет. Робеспьер, со своим «Праздником Верховного Существа», действительно близко подошел к тоталитарному моделированию общества. Но у Руссо этого нет — он, напротив, подчеркивает спонтанный, эмоциональный характер объединения воль, их основу в нравах людей. Конечно, он рисует крайний случай — мы вряд ли сегодня хотели и могли бы жить в государстве, устроенном по спартанскому образцу. Но мы, конечно, могли бы жить по общезначимым, а не случайным законам, вместе с другими решать свою судьбу, если бы все тот же деспотизм не вытеснял нас в гетто «частной жизни». (Кстати говоря, о деспотизме, мы имеем в виду не только личную власть, но и власть общественного мнения: когда в веке Токвиль и ДжСт. Милль будут критиковать «тиранию большинства», думая, что задевают и Руссо, то на деле они имеют в нем предшественника. «Общество» травило Руссо, а он его параноидально боялся — поэтому и развивал теории естественного одиночества человека. Свободное государство как раз и выступает как спасение одинокого индивида от деспотизма общества — просто в то время еще не существовало понятийное различие общества и государства, и Руссо говорит просто о «людях», о своих «преследователях».)

Г. Влияние Руссо

Влияние Руссо огромно. Главное влияние он оказал на следующее за собой поколение. Именно у Руссо взял Кант основной принцип своей этической философии — понимание свободы как надприродной автономии и потому как сверхзадачи. Наследники Канта — немецкие идеалисты — сохранили это понимание свободы. Но в отличие от Канта, они — прежде всего Фихте и Гегель — всерьез восприняли абсолютный республиканизм Руссо. Именно под влиянием Руссо эти мыслители сделали государство главным этическим приоритетом. Это важно не упускать из виду, иначе национализм Фихте и этатизм Гегеля останутся непонятным и будут вызывать упреки в «тоталитаризме». На деле, хотя и Фихте, и Гегель видоизменяют конкретный тип республики, описанный Руссо, приближая его к современной им действительности, их оценка государства вытекает из руссоистской критики буржуазного индивидуализма и руссоистского же понимания свободы как коллективного единства.

Наряду со спекулятивной философией, Руссо решающим образом повлиял и на эстетически — философское движение романтизма. Об этом влиянии знают все, но слишком часто его понимают в духе проповеди близости к природе и непосредственности. На самом деле, как мы видели, Руссо пишет именно о потере природного, и романтики заимствуют у него как бесконечную ностальгию, так и бесконечную практическую задачу, которую многие из них, следуя позднему Канту, предполагают разрешить через искусство, а не через политику.

Общеизвестно также, что Руссо был основным вдохновителем Французской революции. Оно и неудивительно — мы видели, что в его творчестве, пусть на заднем плане, звучат откровенные призывы к революции. Особенно важно, что Руссо обозначил и выразил тот внутренний конфликт, разрыв эпохи Просвещения, который вскоре приобрел характер политического кризиса. Впрочем, влияние Руссо на французских революционеров не надо преувеличивать: они читали и других авторов, например Монтескье и Локка. Как мы далее увидим, главный теоретик Французской революции, Эммануэль Сийес, виртуозно скомбинировал политическое учение Руссо с более умеренными доктринами, приспособив его тем самым к реальности и придав откровенно буржуазный характер.

Мы видели, что Руссо, со своим сентиментализмом и жалостью, предвосхитил уже социалистическую программу. Во время Французской революции роль этой программы была невелика, ее проводили, очень нерешительно, только якобинцы, а затем, во время Директории, к ней обращались якобинские еретики из круга Бабефа. Ханна Арендт, в книге «О революции», яростно критикует якобинцев за их политику жалости, но при этом очень ясно и верно показывает, что эта радикально эгалитаристская программа вытекает из учения Руссо, не столько даже из политики «Общественного договора», сколько из антропологии «Рассуждения о неравенстве».

Влияние Руссо не прекратилось и позднее — оно лишь стало более опосредованным. Нетрудно увидеть влияние Руссо на младогегельянство, которое противопоставило разрыв и кризис гегелевской попытке примирения. Многие моменты учения Маркса, например учение об идеологии, реконструкция исторического прогресса, прямо восходят ко второму «Рассуждению».

Ницше, который Руссо ненавидел как истерика и актера, на самом деле продолжает Руссо методологически, вскрывая искусственность и сконструированность человеческих установлений, таких как мораль и религия. «Генеалогия морали» всецело находится в традиции критических реконструкций, идущей от второго «Рассуждения».

В XX веке слава Руссо несколько померкла, так как его место заняли Маркс и Ницше. А Ницше, занимая его место, еще и подверг его запоминающейся критике. Так, я уже упомянул критику Руссо Ханной Арендт, крупнейшим политическим философом XX века. Линии этой атаки почти буквально заимствованы у Ницше.

С другой стороны, во Франции Руссо оставался весьма влиятелен. Французская социология была ориентирована на антропологию (изучение первобытных обществ) и сравнивала их, в духе Руссо, с обществами современными, находя инварианты и различия. Эмиль Дюркгейм относился к Руссо с большим уважением, и его учение об аффективной природе коллектива, об аналогии между государством и религией во многом перекликалось с творчеством великого предшественника. Велико влияние Руссо и на последующее поколение французских философствующих антропологов, в частности на Леви — Стросса. Из той же антропологической традиции, не без влияния Руссо, вышли такие мыслители, как Батай и Кластр. Для них Руссо — это критик репрезентации, ставящий вопрос о соотношении природы и «культуры» (слово, самому Руссо неизвестное) и демонстрирующий амбивалентность того и другого. В том же качестве критика репрезентации Руссо появляется в деконструктивной философии Жака Деррида, а также у его последователей Пола де Мана и Филиппа Лаку — Лабарта. Здесь как бы сходятся линии Руссо и Ницше, и на месте самотождествен — ного истока открываются парадоксальные жесты письма и игры.

Литература для чтения:

The Cambridge Companion to Rousseau. Cambridge: Cambridge University Press, 2001.

Lacoue — Labarthe Philippe. La poetique de l'histoire. P.: Galilee, 2000.

Masters RD. The political philosophy of Rousseau. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1968.

Strauss Leo. The city and man. The University of Chicago Press, 1978.

Starobinsky Jean. Jean — Jacques Rousseau: La transparence et l'obstacle. P.: Gallimard, 1971.


Вопросы на понимание:

1) Что такое «эпоха Просвещения»? Какие исторические процессы шли в этот период? Что означало для современников само понятие «Просвещения»?

2) В какой мере Руссо является просветителем, а в какой — отвергает Просвещение?

3) Что Руссо думает о естественном состоянии человека? Как его идеи на эту тему отличаются от идей Гоббса и Локка?

4) Что, по Руссо, является двигателем истории?

5) В чем возможная логика перехода от философии истории «Второго Рассуждения» к политической конституции трактата «Об общественном договоре»?

6) Почему общественный договор Руссо является нелиберальным?

7) Что такое общая воля? Что, по Руссо, предохраняет ее от тирании?

8) Что такое свобода по Руссо? Чем его понимание свободы отличается от понимания свободы Гоббсом? А по — вашему, что такое свобода? Почему она так важна для политической мысли?

9) Определите гражданскую религию. Почему Руссо считает необходимым ее присутствие в самоуправляющейся республике?


Загрузка...