В этой главе мы подробно остановимся на круге идей, порожденных революциями конца XVIII века в Америке и Европе. Если в предыдущих главах мы, как правило, рассматривали целостные системы политической мысли в их историческом контексте, то в случае Американской, и особенно Французской, революции само событие встает на место «автора» и придает единство в остальном разрозненным, фрагментарным идеям. Революционные события находятся, конечно, в горизонте более глобального события, которое мы обозначили в начале книги как «Новое время». В рамках этого большого события происходят события более локальные: но если первое совершается медленно и часто незаметно, то вторые, особенно если это революции, развиваются быстро, вихреобразно, по нарастающей — так что у их участников нету времени на систематическую проработку принципов революции. И тем не менее эпоха революций XVIII века удивительно насыщена яркими, творческими идеями, политическими изобретениями, чеканными формулами, определившими политическую форму западных государств, вплоть до наших дней.
Когда «поддались» и провалились веками установленные порядки несвободы, то общество охватило чувство энтузиазма и неограниченных возможностей. Проходы, открывшиеся в практике, в силу некоего психофизиологического переноса открыли поры в искусстве и теории. Но конечно, идеи Американской и Французской революций не возникли на пустом месте. В них нашли мгновенное выражение те мысли, что накапливались в течение Нового времени, и особенно века Просвещения, — но теперь эти идеи, столкнувшись с практикой, несли полемический заряд и вдохновляли на борьбу.
Дело началось в 1770‑х годах в североамериканских колониях, в которых накопились противоречия с метрополией. В то время как Англия практиковала либеральные политические принципы внутри страны, она правила Америкой во многом деспотически, как колониальной территорией — при том, что население последней было англосаксонским по культуре и пуританским по религии. Поэтому будущие Соединенные Штаты («конфедерация») восстали и решили отделиться от Англии. В 1776 году их программа была сформулирована в Декларации Независимости (написанной Томасом Джефферсоном). Здесь борьба за независимость переводится на язык либерализма и Просвещения, она трактуется как право народа на самоуправление и восстание против тирании. То есть международный конфликт трактуется как конфликт домашний, как момент учреждения (конституирования) американского государства. Основной источник «Декларации» — философия Локка. Следуя принципам английского мыслителя, Джефферсон доказывает, что восстание колонистов есть простой акт сопротивления тирану, что это восстание не произвольно, а возникает в ответ на "длинный ряд злоупотреблений», из которых основное, наверное, — это отказ американцам в полноценном представительстве и в то же время сбор с них налогов, то есть вторжение в их частную собственность. Тем не менее Декларация Независимости провозглашает «неотчуждаемыми правами» человека жизнь, свободу и стремление к счастью (pursuit of happiness), а собственность, столь первостепенное право у Локка, здесь не упомянута. То есть в Основу государства кладется не столько «недвижимое», стабильное имущество человека, сколько его разнообразная деятельность — как предпринимательская, так, можно полагать, и политическая.
В 1787 году, уже отвоевав у Британии свою независимость, североамериканские государства («штаты», т. е. states) созвали конституционный «конвент» и объединились в новое федеративное государство, создав первую в мире писаную конституцию. Ратификация ее штатами проходила в 1787–1788 годах. Объединение в федерацию было далеко не всеми принято однозначно, и создатели конституции — Джордж Мэдисон, Александр Гамильтон и Джон Джей — написали целую серию статей, разъясняющих и пропагандирующих ее принципы. Эти статьи стали известны под названием «Записок Федералиста».
Авторы «записок», опираясь на теорию смешанного режима Монтескье (восходящую в конечном счете к античным образцам, а именно Аристотелю и Полибию), обосновывают необходимость большого единого государства, в котором власти разделены и сбалансированы относительно друг друга в качестве т. н. «сдержек и противовесов» (checks and balances[1]). Они ориентируются на республиканскую традицию политической мысли и в духе этой традиции рассуждают о конституции не столько с точки зрения принципов, сколько с точки зрения опыта и практики. Государство видится ими как своеобразный механизм, который должен быть разумно устроен и налажен. Но необходимость опоры на опыт проистекает (как у Макиавелли) из факта абсолютной новизны и революционности положения американцев.
Разве не тем славен народ Америки, что, отдавая должное воззрениям прежних времен и других народов, не впадал в слепое благоговение ни перед древним миром, ни перед вековыми обычаями, ни перед прославленными именами, а руководствовался собственным здравым смыслом, знанием собственных дел и уроками, извлеченными из собственного опыта?.. [Американцы] совершили революцию, не имеющую равной в анналах человеческого общества. Они заложили основу власти, не имеющую образца ни в одной точке земного шара[2].
Это — республиканская программа, которая отказывается от прямого подражания республиканской традиции. Мэдисон прямо противопоставляет республику демократии (Федералист 14). Для него совершенно очевидно противоречие между их версией либерализма и тем радикальным демократизмом, который представлял, например, Джефферсон, а также ряд «антифедералистов», противников объединения. Власть народа, пишут Мэдисон, Гамильтон и Джей, может осуществляться только косвенно, через представителей — у власти должны стоять образованные обеспеченные элиты, а не массы. Впрочем, Гамильтон, в отличие от Мэдисона, не исключал демократию совершенно и, в другом месте, впервые употребил замечательный оксюморон «репрезентативная демократия» (вспомним, что у Руссо представительство было несовместимо с народовластием вообще, то есть не только с демократией, но и с республикой).
Во многом вопреки изначальному замыслу федералистов и под давлением антифедералистских сил, к конституции была сразу же (1791 год) добавлена серия поправок, ограничивающая власть федерации (но не штатов!) в части «естественных» прав, как личных, так и гражданских — защиты от необоснованного ареста, защиты собственности, свободы носить оружие, свободы слова и так далее Билль о правах, так же как и почти одновременно принятая во Франции «Декларация прав человека и гражданина», совмещает политические права, обеспечивающие народовластие, и сугубо индивидуальные частные свободы. Впрочем, и первые, и вторые трактуются в американском «билле» в либеральном ключе: как «негативные» изъятия из власти государства (а не как его органические институты).
Вскоре за американскими событиями острый политический кризис возникает в абсолютистской Франции. Франция того времени была динамично развивающимся государством, с растущей капиталистической экономикой и с огромным административным аппаратом. Идеи Просвещения — светский рационализм, доктрина естественных прав и так далее — были распространены в обществе относительно широко. Но в то же время сохранялось сословное устройство общества; дворяне имели важные привилегии и боролись за то, чтобы иметь их больше. Вообще, вторая половина XVIII века — это время, когда по всей Европе дворянство «контратакует» и добивается больших уступок от абсолютизма. При этом аристократы, так же как и буржуа, опираются на либеральные идеи, зовут к ограничению королевской власти — но ради того, чтобы сохранить сословные привилегии.
Буржуазия играла в экономике, обществе, культуре Франции огромную роль — но в политике и в армии она занимала подчиненное место. Особенно чувствительным было аристократическое устройство судов — так называемых «парламентов» (ничего общего уже не имевших с парламентом Англии). Судебная власть для капитализма имеет решающее значение, ведь она гарантирует выполнение контрактов! И если она целиком находится в руках чужого сословия, то налицо экономические предпосылки политического конфликта.
Людовик XVI, бывший тогда королем Франции, вел реформы с целью дальнейшей рационализации и либерализации французской экономики. Он привлек к управлению страной уже упоминавшихся «физиократов» — поздних интеллектуалов — просвещенцев, сторонников свободного рынка, ставивших рассудочность выше свободы, а затем их оппонента, Жака Неккера, тоже рационалистически мыслящего экономиста, но близкого скорее к меркантилизму. Король то назначал его министром, то снимал с этого поста. Реформизм Людовика XVI был нерешителен, потому что слишком многие в среде дворянства сопротивлялись реформам. Этот нерешительный реформизм был еще хуже бездействия, поэтому он в конце концов полностью загубил французскую экономику. Разразился финансовый кризис, который наложился в конце 1780‑х годов на неурожай и последовавший голод в городах. Король нуждался в деньгах и решился на крайнюю меру — на то, чтобы вернуться к доабсолютистской практике сословной монархии и созвать «Генеральные Штаты» — орган, не созывавшийся более 150 лет, — чтобы получить от него согласие на новый налог. Более того, он поддался давлению либералов и согласился на то, чтобы третье сословие представляли столько же депутатов (600), сколько составляли депутаты дворян и духовенства, вместе взятые (по 300).
Итак, в 1789 году во Франции прошли выборы в Генеральные Штаты, которые вылились в триумф идеологии Просвещения (естественные права, общественный договор и так далее). Но еще до этой кампании, в январе 1789 года, в свет вышла книжка, ставшая вскоре программой действий депутатов от третьего сословия, программой первых шагов революции. Книжка называлась «Что такое третье сословие?», а автором ее был аббат Эммануэль Сийес[3].
Эта короткая книга — скорее, памфлет — написана наспех, к случаю, в ней нет научных ссылок, нет целостной теории. Тем не менее роль брошюры Сийеса переоценить трудно. Она так и осталась главной, самой глубокой теоретической программой Французской революции и содержала ряд ключевых идей, определивших политическую теорию и практику постреволюционной эпохи. По глубине проникновения в сущность политического этот манифест политика — практика стоит в одном ряду с самыми глубокомысленными теоретическими трактатами западной истории.
Открывает брошюру Сийеса афоризм, который он, по — видимому, заимствовал у графа Шамфора:
1) Что такое третье сословие? — Все.
2) Чем оно было до сих пор в политическом строе? — Ничем.
3) Чего оно требует? — Быть чем — нибудь.
С самого начала мы видим, что задача ставится в теологическом или метафизическом смысле, — задачей революции станет учреждение третьего сословия из ничего. Позже, как мы увидим, эту фигуру заимствует у Сийеса Карл Маркс.
Далее Сийес утверждает, что третье сословие является основным тружеником и производителем. Дворянство и духовенство узурпируют почетные и доходные должности без всякого на то права. Следовательно, третье сословие — это и есть целая нация. Нация — новомодное в то время слово, которое обозначает примерно то же, что и народ. («Нация» станет ведущим лозунгом демократов Французской революции, и лишь спустя десятки лет, постепенно, это понятие приобретет консервативные и реакционные обертоны.) Дворяне и священники, именно потому что претендуют на привилегии, тем самым исключили себя из тела нации («общей воли, сказал бы Руссо) и находятся, вообще говоря, вне закона. Здесь из логики объединения, власти общего и целого, возникает логика исключения и отвержения. Исключение как принцип власти и суверенитета переворачивается и превращается в принцип изгнания (мы увидим ту же фигуру в процессе над королем).
Дальше Сийес, обсудив программу действий третьего сословия в Генеральных Штатах, переходит к теоретическому рассмотрению практической задачи будущей революции. «Что следовало бы сделать?» (то есть сделать королю при созыве Штатов) — спрашивает он — и излагает общие принципы конституционного права.
Прежде всего нация прошла в своем развитии некоторую историю, так что на настоящий момент ее «общая воля» (volontft commune, а не generale, как у Руссо) может действовать только через представителей. То есть, соглашаясь с Руссо по вопросу о суверенитете нации, Сийес в то же время соединяет этот принцип с принципом репрезентации, представительства. Так, параллельно с американцами, он намечает строй, который потом станет называться «представительной демократией».
Но возникает проблема, проблема творения из ничего. Ведь если мы не апеллируем к Богу, то кто может учредить нацию, установить конституцию? Ведь ни у кого нет и не может быть для этого полномочий, пока нет конституции! Мы не можем поручить обычным представителям принять конституцию. Ведь их полномочия утверждены и ограничены старым порядком. А нам нужно учредить что — то новое, опираясь на неограниченный суверенитет реальной, но бесформенной нации!
Это та же проблема, с которой мы сталкивались у Руссо (как создать конституцию до того, как уже конституирован народ?) и в ответ на которую Руссо выдвинул свою мифическую фигуру законодателя. Сийес тоже упоминает «порочный круг»[4], однако, исключая его, остается в рамках политической философии. Он предлагает различать учредительную и учрежденную власть (pouvoir constituant и pouvoir constitue[5]), а также обычное и экстраординарное представительство[6]. Учредительная власть, власть, впервые устанавливающая конституцию, не может быть скована никаким законом и никакой формой. Откуда может исходить такая власть? Только от самой нации—, здесь факт, материальное существование нации (что есть третье сословие? — Все!) переходит в право, становится первым основанием права. Но как он может таковым стать? Опять через представителей, но это уже особые, чрезвычайные представители. Их отправка не связана никакой формой. Неважно, каким именно способом их избирают, важно, что они по факту занимают властное место, являются «чем — то», заметной частью «всего», но без того, чтобы выделяться из этого всего по какому — либо принципу. Это неопределенно — частичный образ нации. Как сказал бы Гоббс, роль этих представителей просто в том, чтобы оказаться в нужное время в нужном месте. Поэтому возможен и такой вариант—, депутаты Генеральных Штатов, которые явно не уполномочены принимать новую конституцию, объявляют себя чрезвычайными представителями нации и в этом качестве уже обретают такое право. (Именно так вскоре и поступили депутаты, образовав Национальное, или Учредительное собрание.) Итак, Сийес, еще до того как началась революция, создает теорию революционной политики: теорию, которая вводит в политическую теорию категории события и времени, которая вводит чрезвычайное в сферу политических и даже правовых понятий. Причем во многом за счет введения представительства Сийес рассматривает чрезвычайное и суверенное не столько как некую фиксированную инстанцию, которая заменяла бы абсолютного монарха (такая инстанция может появиться только в результате учреждения), а как творческую силу и власть, которая сродни творческой формообразующей силе природы или Бога. Как и в случае Руссо, мы видим глубокое родство идей Сийеса с философией Спинозы. И как в случае Руссо, у нас нет никаких данных, знал ли Сийес Спинозу или перенял различение natura naturans и natura naturata из какого — нибудь другого источника (например, из схоластики или из неоплатонизма Возрождения). Сам Сийес предпочитал ссылаться на классиков Просвещения — Локка, Кондильяка, Бонне, которым мысли такой тонкости и в голову не приходили.
Программа Сийеса была в основном выполнена, когда Генеральные Штаты наконец собрались. Депутаты третьего сословия объявили, что они образуют теперь Национальное собрание, и предложили двум другим сословиям присоединиться к ним. Король попробовал не пустить их в зал заседаний, но они собрались в другом (зале для игры в мяч) и дали друг другу клятву не расходиться до принятия конституции. Король стянул к Парижу войска и отправил в отставку либерального министра Неккера. Горожане начали мобилизовываться. Мобилизация питалась противоположными чувствами энтузиазма и страха. Волна мобилизации прокатилась в то лето по всей Франции. В провинциях это была паника, «Большой страх»: среди крестьян, в отсутствие точных сведений о происходящем в стране, распространился слух о неминуемой волне экспроприаций со стороны разбойников и подстрекающих их аристократов.
13 июля активисты и воодушевленные ими горожане заняли парижскую ратушу и назначили буржуазный муниципалитет. Так было положено начало возникновению секций Парижской коммуны — параллельному, демократическому органу власти, который формально являлся органом местной власти Парижа, но фактически был альтернативным центром суверенитета, потому что опирался на мобилизованные массы. Вплоть до их подавления в 1794 году секции всегда выдвигали самые радикальные требования и поддерживали самых радикальных депутатов Собрания. Таким образом, специфическая неодновременность, поспешность и медлительность революционного развития привели к возникновению двоевластия (точнее, на тот момент, троевластия, если учитывать сохраняющуюся власть королевского двора).
14 июля произошел успешный штурм Бастилии, поддержанный, после колебаний, Национальным собранием. Говорят, что в этот день Людовик XVI спросил у герцога Лианкура: «Это что, бунт?» — «Нет, сир, — ответил тот, — это революция».
После этого инициатива перешла к Национальному собранию, и либеральный король, опасаясь гражданской войны, шел на все уступки. 4 августа депутаты отменяют все феодальные привилегии. 26 августа, по примеру Соединенных Штатов, Национальное собрание принимает «Декларацию прав человека и гражданина».
«Декларация прав человека и гражданина» — интереснейший документ. В нем соединены две разнородные и трудно совместимые программы—, руссоистские принципы народовластия и лок — ковские принципы частных свобод. Это противоречие заложено уже в названии: речь идет о правах человека (то есть дополитичес — кого, естественного человека) и гражданина (то есть о правах политического участия).
С одной стороны, Декларация провозглашает абсолютный суверенитет народа: «Источником суверенной власти является нация. Никакие учреждения, ни один индивид не могут обладать властью, которая не исходит явно от нации» (Статья 3). Но в то же время утверждается, что «цель всякого политического союза — обеспечение естественных и неотъемлемых прав человека. Таковые — свобода, собственность, безопасность и сопротивление угнетению» (Статья 2). Последняя, 17‑я глава Декларации утверждает главную классовую ценность буржуазии: «Так как собственность есть право неприкосновенное и священное, никто не может быть лишен ее иначе, как в случае установленной законом явной общественной необходимости и при условии справедливого и предварительного возмещения».
Итак, совмещены радикально демократические моменты (суверенитет народа, закон как общая воля) и либеральные моменты, направленные на ограничение власти. Тем не менее в этом противоречии доминирует гражданско — политическая сторона. По — видимому, с точки зрения авторов Декларации, республиканское самоуправление является подлинной и единственной гарантией того, что будут соблюдаться права собственности и неприкосновенности личности. Коллективная, «позитивная» свобода создаст все предпосылки к реализации частной, «негативной» свободы (вспомним, что мы обнаружили эту взаимосвязь, уже говоря о Макиавелли). Но как любое хрупкое, противоречивое единство разных направлений, синтез, предложенный Декларацией, не оказался стойким: противоречивость документа была обнаружена уже радикальными якобинцами круга Бабефа, а затем продемонстрирована Марксом в «Еврейском Вопросе», который мы подробно проанализируем ниже.
В августе 1789 года Национальное собрание достигло определенного компромисса с королем. Но 5 октября баланс их сил был смещен в пользу депутатов, потому что разгневанные женщины Парижа устроили «марш» на Версаль и, совместно со вновь созданной национальной гвардией, вынудили короля переселиться из пригородного дворца в Париж, под присмотр бунтующего народа.
Дальше, в течение 1789–1791 годов, вновь установилось равновесие. Казалось, что во Франции образована конституционная монархия, с Людовиком в роли своеобразного президента. Просвещенческая проповедь рационального устройства общества и социальной гармонии близка к осуществлению. Но эти надежды быстро развеялись. В революционной ситуации все противоречия имеют тенденцию к поляризации.
Большая часть аристократов не смирилась с революцией. Они работали на реванш и привлекли на свою сторону самого короля, а также подталкивали Австрийскую империю к войне с Францией. В июне 1791 года король пытается бежать за границу. Его узнают и останавливают. Теперь он находится под негласным арестом. Лидеры Национального собрания решают замять дело. Но уже поздно. 20 апреля 1792 года Франция объявляет войну Австрии (предупреждая ее нападение). Война начинается с серии поражений. 10 августа 1792 года восстание парижских секций приводит к окончательному свержению короля и к установлению республики.
Вместо Национального собрания выбирают конституционный Конвент (по образцу американского). К власти приходят все более демократически настроенные деятели: вначале жирондисты, а затем монтаньяры (радикальное крыло якобинского клуба).
В конце 1792‑го — начале 1793 года проходит процесс над королем Людовиком XVI, он (в качестве короля, не как простой гражданин!) признается виновным в государственной измене и приговаривается к смертной казни на гильотине. Интересны аргументы, которые приводились монтаньярами — Сен — Жюстом и Робеспьером, в суде над королем. Для них этот суд не мог оставаться в рамках закона. Действительно, Людовик никак не мог нарушить законов своего государства, из применения которых он был исключен как суверен. Его неприкосновенность признавалась даже новой конституцией 1791 года. Не мог он быть осужден и по новым законам, так как суждение ex post facto противоречит праву. Поэтому, с точки зрения Сен — Жюста и Робеспьера, король должен быть не столько осужден за свое преступление, сколько убит как враг, находящийся вне нации, вне общественного договора. То есть исключительность' положения суверена была обернута здесь, чтобы объявить его вне закона. Туже логику мы наблюдали у Сий — еса в отношении аристократии.
В результате народного восстания в мае — июне 1793 года устанавливается фактическая диктатура триумвирата «М. Робеспьер — А. де Сен — Жюст — Ж Кутон», основанная на их авторитете в собрании и на поддержке секций и сосредоточенная в исполнительном комитете Конвента — «Комитете общественного блага», или «спасения». (Salut public, или salus populi — это традиционная римская формула, выражающая цель правительства, которая стоит выше законов. Ее можно найти, например, у Локка. Переводить эту формулу чрезвычайным термином «спасение» концептуально неверно, хотя она может иметь это значение и безусловно имела его в кризисные дни 1793–1794 годов.)
Основная специфика власти монтаньяров заключалась в их демократизме, который выходил за рамки классового интереса буржуазии. Именно Сен — Жюст и Робеспьер стали впервые широко применять древний термин «демократия» в применении к своей политике. Робеспьер, наряду с Гамильтоном, вводит современное значение термина «демократия», когда определяет ее как «государство, где суверенный народ, руководимый законами, созданными им самим, самостоятельно делает то, что в состоянии делать и делает при помощи депутатов то, чего делать сам не может»[7].
Под давлением обстоятельств (войны, финансового кризиса и голода) Робеспьер и его союзники были вынуждены принять социальные законы, ограничившие свободу контрактов. Это были так называемые законы о максимуме, устанавливавшие максимум цен, но также и максимум доходов. Тем самым они фактически предвосхитили социальные революции будущего — но делали это вопреки своим убеждениям — в качестве чрезвычайной, исключительной меры.
Чрезвычайный характер носила и политика террора, которую монтаньяры вели против аристократии и против своих ближайших соратников в революционной среде.
Революционеры чувствовали, что земля горит у них под ногами, что народ постепенно демобилизуется, уходит с улиц и что в случае их падения революция прекратится. (И в этом они были правы — термидорианский переворот был реакцией на террор, но он был в то же время тем переворотом, которого именно и боялись монтаньяры, против которого они защищались террором.) Поэтому они последовательно обвинили в измене и казнили жирондистов и дантонистов за умеренность и эбертистов (группу, наиболее близкую к секциям) за излишний демократизм. В терроре против политических противников нет, конечно, никакой исторической новизны. Тем не менее современники были шокированы, шокированы прежде всего контрастом между энтузиазмом первых лет революции, между проповедью солидарности и братской любви и тем безжалостным, демонстративным насилием, к которому революционеры прибегли во имя этой братской любви.
Робеспьер и Сен — Жюст подозревали своих соратников в «лицемерии», и одно только подозрение было достаточным, чтобы человека отправили на гильотину. Монтаньяры чувствовали свое политическое одиночество: и сами они, и революционная Франция находились, в силу универсального и в то же время чрезвычайного характера революции (ее чрезвычайной универсальности — то есть мессианизма), как бы посреди пустого мира и пустой истории. В этой открывшейся пустоте речь, слова приобрели решающую силу. Робеспьер и Сен — Жюст — это «парламентские» политики, власть которых зависела от их красноречия. Сен — Жюст, этот выдающийся оратор, так, например, выразил историческую миссию революции: «Французский народ никогда не утратит своей доброй славы: след, оставленный свободой и гением народа, не изгладится в мире… Мир опустел после римлян, но память о них живет во всем мире, вновь предрекая свободу» (Сен — Жюст. О дантонистах)[8]. То есть монтаньяры заранее были готовы к поражению революции и работали на память, которую они оставят в опустошенном космосе истории.
Одиночеству в истории соответствовало и одиночество в пространстве: французская республика была окружена «огненным кольцом»[9] враждебных абсолютистских режимов, и с этим отчасти парадоксальным сознанием «осажденной крепости» была связана политика внутреннего террора. Но в то же время монтаньяры были далеки от всякого национализма. — они рассматривали Францию как образец для Европы. «Европа со временем тоже станет свободной; она увидит, как жалки ее короли; добродетели, которые она пробудила в нас, станут для нее примером, и она почтит наших мучеников»[10].
В связи с этим чувством политического одиночества, совмещенного с мессианством, для революционной Франции перестали существовать суверенные границы европейских государств. От оборонительной войны она быстро перешла к республиканскому империализму, стремясь навязать республиканскую модель остальному миру. Но одновременно с этой универсальной целью французская нация, бившаяся за нее, имела в глазах французских генералов абсолютный приоритет: они решительно экспроприировали, конфисковали, расстреливали на захваченных ими территориях, потому что искренне верили, что интересы революционной Франции совпадают с интересами всего мира.
Противоречивой была политика монтаньяров в отношении религии. Большая часть якобинцев были сторонниками так называемой дехристианизации: отмены институтов христианского культа и их замены на гражданские институты. Дехристианизация достигла пика в марте — апреле 1794 года. Но уже в мае Робеспьер совершил поворот и предложил учредить культ «Верховного Существа» — по сути стремясь, вслед за Руссо, создать новую гражданскую религию и тем самым сплотить нацию, которую отчаялся сплотить политически.
Якобинский (монтаньярский) террор достиг своего пика 10 июня (22 прериаля) 1794 года, когда был принят закон о подозреваемых, упрощавший до крайности систему правосудия. Но уже через полтора месяца все бьио кончено: в Конвенте созрел заговор, 9 термидора Робеспьера, Сен — Жюста и Кутона объявили врагами свободы и казнили. Интересно, что обреченные монтаньяры не обратились к секциям и не организовали народного восстания, хотя они имели эту возможность. То есть даже эти радикальнейшие деятели Французской революции все — таки оставались деятелями буржуазными, они не были готовы презреть политическую форму и довериться народной стихии. Они видели единство тела нации, а антагонизмы считали случайными, вызванными извне. Так впоследствии Наполеон, чтобы поддержать единое тело нации и подавить внутренние антагонизмы, должен был постоянно вести внешние войны.
Пришедшие к власти после термидора политики пытались вести умеренную политику, которая бы не ставила под удар элиты и обеспечивала бы нормальные условия для капитала. Термидорианское правительство было откровенно плутократическим и коррупционным. В то же время ему не удалось стабилизировать страну: постоянно то справа, то слева зрели заговоры, и их приходилось подавлять с оружием в руках. Кончилось тем, что знакомый нам Сийес договорился с Бонапартом, и они устроили военный переворот. Сийес хотел играть лидирующую роль, но Бонапарт переиграл его и установил режим личной власти цезаристского типа, вначале «консулат», а затем «империю». В 1799 году, представляя новую конституцию, Бонапарт заявил, что Французская революция «закончена».
Бонапарт был вынужден постоянно вести войны, но внутри Франции поддерживался твердый порядок, и за счет грабежей других стран экономика тоже находилась в приличном состоянии. Господство Бонапарта играло на руку крупному капиталу, но оно привлекало и гораздо более широкие слои общества, потому что продолжало обеспечивать высокую социальную мобильность (символом этой мобильности была карьера самого Наполеона).
Хотя Наполеон свернул многие завоевания революции, именно его империи мы обязаны тем, что революционные институты распространились по всей Европе и что «Старому порядку» был нанесен по всей Европе смертельный удар — несмотря на то, что после поражения Наполеона в1814и1815 годах в Европе на время восторжествовал реакционный «легитимизм» Священного Союза.
Внутри Франции Наполеон завершил многие реформы якобинцев, в частности провел решительную централизацию государственного аппарата и принял единый, систематический кодекс законов («Гражданский кодекс»), который носил в целом либеральный характер и создавал благоприятную атмосферу для капитализма.
Кроме того, именно благодаря тому, что Наполеон продолжил «римскую» стилизацию французской политики и установил вслед за республикой империю, он вновь вернул этому понятию, да и самому феномену, его легитимность. Вторая половина XIX века прошла под знаком нового империализма, но не внутри Европы, а за ее пределами.
Французская революция в целом потерпела поражение. Мечты о республиканском равенстве и братстве по римскому образцу оказались несбыточными, и даже современная либеральная, капиталистическая республика была окончательно установлена во Франции только спустя 80 лет. Тем не менее революция победила вопреки себе самой: хотя она и не открыла новой эры гармонии и процветания, она необратимо изменила историю человечества. Необратимым стал прежде всего тот кризис, который открылся и разразился в революции: антагонизм, который нельзя было более забыть. Даже когда в 1814–1815 годах европейские державы, победив Наполеона, предприняли масштабную реставрацию и провозгласили принцип легитимизма, оказалось, что ни о каком возврате к священному праву королей и к династической политике не может быть и речи. Легитимность потому и превратилась в ходячий термин, потому что она больше не принадлежала никому автоматически: легитимность династий соревновалась с легитимностью народов, и последняя в конце концов победила.
Революция, попытавшись реализовать милленаристские мечты Просвещения о царстве универсальной и разумной гармонии, уничтожила эти мечты, потому что выявила принципиальный антагонизм, раскол внутри общества — раскол между рассудком и свободой как двумя конститутивными, но противоречивыми принципами устройства капиталистического общества.
Это был не просто раскол между третьим сословием и малочисленными привилегированными сословиями, а неснимаемый антагонизм, который воспроизводился на всех уровнях, так что, победив, революционная партия раскололась внутри себя.
Именно к Французской революции восходит та система политических координат, которую мы до сих пор употребляем в политическом анализе и в политическом самоопределении. Во — первых, это известное разделение на «левых» и «правых», которое возникло в первые годы революции, когда в национальном собрании роялисты сидели справа, а радикалы слева. Во — вторых, это гораздо более содержательное деление партий и идеологий на консерватизм, либерализм и радикализм (который вначале назывался «якобинизмом», а потом, уже к 1830–1840‑м годам, стал «социализмом» и «коммунизмом»). Это деление показывает, что политический процесс стал восприниматься в исторических терминах. Консерваторы признавали это движение, но пытались сдержать его. Либералы ставили на постепенный прогресс. А радикалы — социалисты, эти новые «энтузиасты», как правило тоже верящие в историческое движение освобождения, понимали его как взрывное, мессианское событие.
Консерватизм, как более или менее систематическая идеология, ведет свой отсчет со знаменитого труда Эдмунда Берка «Размышления о революции во Франции». Позднее появились новые классики консерватизма из среды французских контрреволюционеров — Жозеф де Местр и Луи де Бональд. Хотя консерваторы вроде бы выступали против революции, они тем не менее смогли полностью артикулировать свои взгляды только с оглядкой на нее. И главное, в их текстах ясно утверждаются не только мысли всеобщего характера, но твердая субъективная позиция автора: «Здесь я стою и не могу иначе». (В идеологическом тексте каждая фраза выражает, кроме непосредственного содержания, силу утверждающего ее субъекта.) К основным чертам вновь сформировавшегося консерватизма относится, помимо общей контрреволюционности, яростная критика Просвещения, а именно рационализма и прогрессизма. Взамен предлагается опора на конкретную, но непрозрачную, темную традицию, на провидение, а также разного рода религиозный мистицизм. Интересно, что де Местр рассматривал само событие Французской революции как акт исторического Провидения. Для него, как и для многих из новых «идеологов», революция проявила силу истории и тем самым поставила политику в сетку исторических координат.
Католическая религия, которая играет предсказуемо большую роль во французском консерватизме, перестает быть самоцелью и становится политическим оружием. Образовавшийся тем самым конгломерат идей и позиций был назван консерватизмом, но не был так уж «консервативен» — напротив, по мере победы конкурирующих партий, ему оставалось все меньше «консервировать», так что в результате в Германии 1920–1930‑х годов он породил монструозную доктрину «консервативной революции».
Либеральная идеология сформировалась в ходе Французской революции и нашла свое наиболее четкое выражение в текстах Бенжамена Констана и Жермены де Сталь. Революция показала деятелям Просвещения тот предел освобождения, дальше которого они не хотели бы идти. Констан и де Сталь встали в оппозицию к якобинскому террору, а следовательно, и к демократии, и к республиканизму римского образца. Дня них свобода соединилась с торгово — буржуазным духом, а политическая свобода в смысле демократического политического участия показалась несовместимой с этим духом. Либеральная идеология вооружилась идеологией прогресса, которая родилась в кругах физиократов, а наиболее ясно была сформулирована жирондистом Кондорсе незадолго до его смерти в тюрьме, куда он был посажен якобинцами. Писать о прогрессе в революционную эпоху было признаком как испуга, так и разочарования. Идеология постепенного прогресса означала отказ от немедленной радикальной революции, она предполагала этос умеренности и сдерживания. Именно в этом качестве она была воспринята либералами и стоящей за ними крупной и средней буржуазией. Конечно, мы встречали подобные позиции у многих деятелей Просвещения — у Монтескье, у Вольтера, у тех же физиократов, у Мэдисона и Гамильтона. Но теперь либерализм стал идеологией, четко противопоставленной как консерватизму, так и якобинству или социализму. В середине XIX века либерал Гизо уже активно арестовывал и расстреливал революционных демократов, рабочих — общие идеалы Просвещения, общая ненависть к абсолютизму и феодализму, преемственность к Французской революции нисколько не помешали ему в этом.
Радикальная идеология формировалась дольше других, потому что в большей степени претендовала на универсальность, целостность. Если Робеспьер и Сен — Жюст находились где — то между либерализмом и социализмом, рассматривая свои социальные меры как чрезвычайные, то выжившие якобинцы (Бабеф, Буонаротти), боровшиеся с термидорианским режимом, а потом с режимом Наполеона, уже гораздо лучше понимали, что они хотят продолжать революцию, а либералы хотят ее завершить. Они угадывали антагонизм, постепенно нараставший внутри третьего сословия между буржуазией и рабочими.
В постреволюционный период возникли «социалистические» проекты, поначалу носившие реформистский (Оуэн, Сен — Симон) или утопический (Фурье) характер. Защита бедных с анархических позиций звучала в работах Прудона. В Германии молодые последователи Гегеля — Людвиг Фейербах, Мозес Гесс, Август Цешковский — выдвинули радикально атеистические, социалистические и коммунистические лозунги. Немецкий социализм был тем более силен, что в Германии господствовала реакция, там не сделал еще больших шагов и либерализм, а значит, любая просвещенческая оппозиция принимала максимально радикальный характер — а радикализм политической позиции во многом диктовал и содержание.
Но по — настоящему социализм и коммунизм оформились в ходе революций 1848 года, когда конфликт между массами и буржуазией принял открытую форму. В преддверии революции Маркс и Энгельс опубликовали свой «Манифест коммунистической партии» и выдвинулись в ряды наиболее влиятельных идеологов крайне левой. Но они, конечно, были не единственными: не менее влиятельны были такие социалисты и анархисты, как Фердинанд Лассаль (Германия), Огюст Бланки (Франция) или Михаил Бакунин (Россия).
Именно в эпоху 1830–1840‑х годов стало наконец задним числом понятно полное значение Французской революции. Во — первых, это открытие неснимаемого антагонизма, антагонизма свободных классов, а не фиксированных сословий. Во — вторых, это антагонизм идеологий—, неразрывная связь идеи с субъективной позицией: либо бессознательной (в этом случае идеология подлежит критике), либо сознательной (тогда идеология становится предметом субъективной идентификации).
Наконец, в ту же эпоху становится ясно, что революция изменила политику и культуру Европы, сделав их субъектом молчаливую или плохо выражающую себя массу — народ во всей его неграмотности, в его растущей нищете и страдании. Настоящими героями революции были не ораторы Конвента, а парижские толпы и солдаты революционных армий, которые поражали своей способностью к мгновенной мобилизации и к молниеносным броскам. Хотя широкие массы народа к середине XIX века мало где имели даже право голоса, тем не менее в политической культуре происходила необратимая демократизация (Алексис де Токвиль тогда же описал ее противоречивые результаты в Америке, указывая согражданам на их собственное будущее).
Что означает Французская революция в масштабе Нового времени? Как уже сказано, она продолжает и воспроизводит события его основания. Если в XVI веке мы говорили о двух событиях разной направленности: океанских открытиях, направленных вовне, и реформации, направленной внутрь, то во время революции мы имеем сочетание обоих направлений. Революция начинается как внутренний кризис, своего рода политическая Реформация, сопровождающаяся дехристианизацией и убийством священной персоны короля. Исчезают внешние перегородки, и общество остается наедине с собой.
Но в том числе потому, что это политическое одиночество новой республики сносит все фиксированные барьеры вне Франции тоже, революция быстро переходит в завоевательную войну и приводит к объединению почти всей Европы под властью постреволюционной Империи. Идея европеизации и просвещения отдаленных народов была применена здесь, передовой силой Просвещения, к самой Европе. С тех пор идея революции неразрывно связана и с идеей национальной независимости, и с идеей экспансии (перманентной революции) как во времени, так и в пространстве. Как говорит Сен — Жюст, «те, кто совершает революции, подобны первооткрывателю, которого ведет вперед его отвага»[4]. Причем он имеет в виду не завоевания других стран — география служит здесь метафорой для безграничной решимости революционеров — которые сами не знают еще, на что они способны — в проведении революции внутри страны. Революционный народ как бы заново открывает человечество.
Вплоть до Французской революции Новое время не было особенно демократической эпохой, если сравнивать ее с другими историческими периодами. Оно несло с собой культ монолитного государства — субъекта и его монолитного подданного, а также культ теоретического и практического разума, доступного избранным. Идеи защиты естественных прав, а также народовластия казались многим в XVII веке архаичными, отсылающими к Средневековью. Не случайно «Славная революция» 1688 года виделась преимущественно как возврат от абсолютизма к добрым старым временам.
Но в программе Нового времени были скрыты демократические «мины». Во — первых, это Ренессанс с его переоткрытием античного республиканизма, который, в свою очередь, наложился на литургические представления о народе как теле Бога или короля. Во — вторых, это Реформация с ее идеей автономного субъекта. Реформация облегчила становление абсолютистского государства, потому что настаивала на радикальной интериоризации религии. Но в то же время Реформация была движением самоопределения в вере, — она подняла массовые народные движения, которые боролись не только за религиозную свободу, но и за независимость, а порой и за республику. Поэтому именно кальвинисты — монархома — хи, эти предшественники революционеров, продолжили разработку средневековой доктрины народовластия. В-третьих, столь же двусмысленной была нововременная наука. С одной стороны, она была делом избранных и подходила ко всему многообразию мира как к материалу для захвата и учета. С другой, содержащийся в ней момент открытия, озарения нес с самого начала просветительское начало: к самой природе знания относится то, что оно стремится сообщить себя другим, быть проявленным. Да и сама логика техники потребовала того, чтобы обучать широкие слои людей пользоваться ею.
Все эти тенденции вместе подготовили революционный взрыв и переосмысление Нового времени, в результате революций, как движения демократизации и эмансипации.
Как уже упоминалось, Французская революция привела к радикальной историзации политической теории и практики. Здесь, во — первых, сыграл свою роль мессианский энтузиазм революционеров и революционных масс. Революция вновь сделала актуальной макиавеллианскую проповедь действия здесь и сейчас. Не случайно лозунг «сначала ввяжемся, а потом посмотрим» стал главным для революционного генерала Наполеона Бонапарта.
Наряду с ценностью момента революционеры осознавали событийность революции как уникального исторического события. Заботой радикальных якобинцев было продлить революцию, не дать ей заглохнуть. Соответственно и событие продолжалось, лишь пока существовала сильная партия, стремящаяся в нем участвовать. Монтаньяры сознавали, что они приносят себя в жертву, но хотели сделать эту жертву незабываемой, так чтобы революционное событие не было забыто и стало началом новой эпохи. Этой цели они добились: самопровозглашенное событие мировой истории действительно стало таковым. Иностранные наблюдатели, которые поначалу приняли революцию с восторгом, сначала поражались чудесному падению вековой монархии, а затем ужасались братоубийственному террору, но в любом случае восприняли революцию как долгожданный исторический поворот.
Другими словами, политическое событие Французской революции было проинтерпретировано в духе священной, христианской истории, как уникальное, необратимое и основополагающее. А цареубийство, граничившее с «богоубийством», только укрепило эту версию.
Революция задним числом выстроила всю мировую историю как собственную подготовку. Стремительное, спрессованное развитие событий во время революции породило представление о силе истории и о ее линейной направленности. Но если для де Местра эта сила представлялась как Божественное провидение, то в философии немецкого идеализма (о котором речь впереди) революция была воспринята как интериоризация истории, превращение ее в историю самопознающего и самоуправляющего субъекта.
Так, Кант, отмечая принципиальную незавершенность революции (как в ее позитивных, так и в негативных тенденциях), тем не менее утверждал, что она является историческим знаком и свидетельствует самому субъекту о его склонности к самоулучшению[11]. А Гегель сравнивал революцию с переворотом истории с ног на голову: теперь, опять же задним числом, разумный и свободный субъект апроприирует и впитывает историю в себя[12]. Собственно, субъект только и может быть историчным: он должен постоянно возвращаться назад и удостоверять свою идентичность, сводя все пройденные этапы своей жизни воедино.
История предстает теперь как разумный и свободный процесс, который субъект кратко «пробегает» в своем образовании и который кристаллизуется в структуре постреволюционного государства. Революция «преодолевается», «снимается» (aufgehoben isf) в этом государстве: она необратима даже в своем поражении; ее результаты переходят в глубь государства; но сама ее взрывная, политико — теологическая форма больше государству не нужна. Так понятая история не случайно становится идеологией капиталистического государства: ничто здесь не теряется даром, и резервуары памяти становятся ресурсом политической и экономической субъективности.
Итак, самозванство события в точке здесь и сейчас конституирует линейность истории, заставляет агентов самоопределяться в отношении ее прошлого и будущего и формирует историческое самосознание европейцев — по крайней мере, до тех пор, пока длится пореволюционная эпоха (а она все еще длится).
Одиночество уникального, мессианского события собирает воедино столь же одинокие, затерянные моменты прошлого и проецирует в будущее их утопическое соединение. Единственным непроходимым и непрозрачным барьером остается само революционное событие.
Озуф Мона. Революционный праздник. М: Языки славянской культуры, 2003.
Фюре Франсуа. Постижение Французской революции / Пер. Д. Соловьева. СПб.: ИНА-Пресс, 1998.
Arendt Hannah. On Revolution. NY: Viking Press, 1965. Русский перевод И. Косича см.:
Derrida Jacques. Spectres de Marx. Paris: Galilee, 1993-
Lefort Claude. Essais sur le politique. XIX–XX siecles. Paris: Seuil, 1986.
Ranciere Jacques. Les noms de l'histoire. Paris: Seuil, 1992.
Sieyes Emmanuel. Qu' est — ce que Tiers Etat? Paris: PUF, 1982 (1789). P. 180–181. Сокращенный и неточный русский перевод см. в кн.: Аббат Сийес: От Бурбонов к Бонапарту. СПб.: Алетейя, 2003.
Negri Antonio. Le pouvoir constituant /Тг. E. Balibar et F. Matheron. Paris: PUF, 1997 (1992).
1) Когда произошла Американская революция? Какие факторы привели к революционному взрыву?
2) Когда произошла Французская революция? Какие факторы привели к революционному взрыву?
3) Какого типа режим предложили создать в США авторы «Федералиста»? За что они критиковали демократию? Какое понятие они противопоставляли «демократии»?
4) Кратко опишите ход событий 1790‑х годов во Франции.
5) Объясните пару понятий «учредительная» и «учрежденная» власть. Кто ввел эти понятия? Что он хотел ими сказать? Какие органы Французской революции соответствовали учредительной и учрежденной власти?
393
6) Что такое «террор»? Как Вы думаете, как связаны террор времен Французской революции и современный «терроризм»?
7) Что такое «права человека и гражданина»? Какие противоречия заложены в их определении?
8) Что такое консерватизм? Когда и как возникла эта идеология?