БОЛЬШОЙ ГОСПОДИН

Солнце только-только взошло, а Павловский уже успел побывать на стрелочных постах и осмотреть станционное здание и перрон. На стрелках и в здании все было в порядке, а вот на перроне опять валялись бумажки. Павловский вызвал Назарыча и заставил пройтись с метлой по перрону так, чтобы не осталось ни одной соринки.

— А потом, когда справишься с этим делом, — наказал Павловский, — обойди все квартиры и проверь, выполнено ли мое вчерашнее распоряжение: посажены ли в стайки курицы и пасет ли Ельцов телят.

Через час Назарыч сообщил начальнику, что все телята пасутся далеко от разъезда, а вот курицы еще гуляют по дворам и даже забираются на линию.

— Безобразие! — возмутился Павловский. — Иди снова и не возвращайся до тех пор, пока все курицы не будут там, где должны быть.

На этот раз Назарыч ходил дольше и вернулся на станцию, когда время уже двигалось к полудню.

— Все исполнили ваше приказание, — доложил он.

Часа за два до прибытия директора дороги прикатил на дрезине ревизор. Ему нужно было скорее осмотреть все пункты, где сегодня проедет высокое начальство, поэтому он очень торопился и разговаривал с Павловским не в кабинетике, а на перроне.

— Ну, как у вас тут? — спросил он.

Павловский вкратце рассказал.

— Вижу, вижу, молодцы, — похвалил ревизор, кивая на перрон и палисадник. — Ну, а как с гусями?

— С какими гусями? — не понял Павловский.

— С гусями, с обыкновенными…

— Я что-то того… — замялся Павловский.

— Позвольте, — затряс головой ревизор. — Разве я вам не говорил?

— Насчет скота и куриц вы нам рассказывали, и я вам уже о них сообщил, а вот про гусей слышу впервые… Впрочем, какой может быть разговор — у нас их никто не держит, так что…

— Вот это-то и плохо!

— Почему же плохо?

— Дело в том, — объяснил ревизор, — что сам он очень любит жареных гусей, и когда бывает в подобных поездках, местное начальство преподносит повару-проводнику в служебный вагон парочку ощипанных жирных гусей. Это уж как правило. Поняли?

— Понял.

— Поздновато только поняли — вот беда.

С этими словами ревизор укатил.

Изругав в душе ревизора за то, что он не сказал о гусях раньше, Павловский не на шутку встревожился. Еще бы! За многие промахи может простить вышестоящий начальник, но вот за невнимательное, безразличное отношение к себе едва ли простит. Конечно, было бы полбеды, если бы этим вышестоящим был какой-нибудь маленький чиновник, а то ведь — страшно даже подумать — им является сам директор дороги, по сравнению с которым он, Павловский, слишком маленькая величина — пешка. И он вдруг откажется уважить того, кто одним словом, росчерком пера может сделать с ним все, что угодно. Душа Павловского затрепетала еще сильнее, он с лихорадочной быстротой начал искать выхода из создавшегося положения: «Позвать немедленно дорожного мастера и посоветоваться с ним? А чем он может помочь? Заменить гусей курицами? Нельзя, ревизор ясно сказал, что директор любит гусей. Что же делать? А что если съездить в Левшино? Там озеро, и многие крестьяне держат гусей. Да, да, надо спешить в деревню».

Павловский метнулся в дежурку, но на полпути свернул в сторону и побежал к своему крыльцу. На дверях висел замок. Недолго думая, Павловский понесся к конюшне. Через несколько минут запряженная в ходок лошадь мчала его к левшинской дороге.

Людмила Сергеевна копалась в огороде и увидела мужа только тогда, когда он уже отъехал на порядочное расстояние. Она закричала что есть мочи: «Ты куда?», но он даже не обернулся.

Незадолго до прибытия служебного поезда все свободные от дежурства служащие и рабочие собрались на перроне, не было только Павловского, и это крайне удивляло всех.

— С ума он, что ли, спятил, — возмущался дежурный по станции Бабурин. — Сел, уехал и никому ни слова: куда, зачем, надолго ли. Кто теперь будет рапортовать и отчитываться? Выходит, что я? А я не в курсе дел. Вот и получится…

Федорчук и Алексейчик были довольны, что не им пришлось сегодня днем дежурить, сочувствовали Бабурину, но помочь ничем не могли.

Очень сильно волновалась Людмила Сергеевна. Бабурин за то, что плохо отчитается, может получить словесное внушение — и только, а вот муж за неявку к поезду может полететь с должности. Людмила Сергеевна то и дело выбегала на крыльцо, смотрела в сторону левшинской дороги и злилась.

Лучше всех себя чувствовал дорожный мастер. Одетый с ног до головы во все новенькое, аккуратно подстриженный и побритый, он прохаживался по перрону и уже несколько раз наставительно говорил:

— На его приветственные слова отвечайте громко, меж собой не переговаривайтесь и стойте степенно.

— А что, братцы, если нам иконы вынести? — подмигнул товарищам Аким Пузырев.

— Что ты, Аким! Они испортят все дело, — ответил Антон Кондратьевич.

— Почему?

— Потому что большому начальству, когда оно приезжает к маленькому начальству, всегда ругаться хочется, а при иконах ругаться нельзя.

— Не мели чего не следует, — оборвал Самота. — Иконы выносятся при церковных делах, а тут дело чисто мирское, штатское. — Приглядевшись к стоявшему в середине толпы Пашке Устюшкину, Самота вдруг покраснел:

— А ну-ка выйди сюда!

Устюшкин вышел из толпы. На нем были, как и всегда, грязная, пропитанная потом рубаха и заплатанные в нескольких местах штаны. На ногах красовались дырявые сапоги, а на голове сидела старенькая с измятым козырьком фуражка.

— Ты что же это, а? — обратился к нему Самота.

— Вы о чем это, Степан Степанович?

— Рубаха! Штаны! Сапоги! — выкрикнул Самота.

Устюшкин осмотрел себя с ног до головы.

— Или сейчас же уходи в барак, или, когда начальство прибудет, стой позади всех.

— Так я же… — замялся Устюшкин.

— Я же, я же, — передразнил Самота, но в это время послышался гудок паровоза.

Самота засуетился.

Через несколько секунд дежурные по станции и дорожный мастер стояли шеренгой на кромке перрона.

Позади начальства толпились рабочие, женщины и ребятишки. Все население разъезда было тут, за исключением Егорки и Гришки.

Эти два друга, как только казармы и барак опустели, обошли все дворы, пооткрывали стайки и выпустили куриц. Закрытой осталась только стайка Бабурина. Ребята стали ждать: Гришка на насыпи, откуда хорошо виднелась линия, а Егорка — около бабуринской стайки.

Когда донесся гудок приближающегося поезда, Гришка махнул рукой, и Егорка начал действовать. Он подскочил к пригону, открыл двери, и бабуринские курицы моментально очутились на улице. Они, должно быть, подумали, что их хотят кормить или поить, и тесно сбились около корытца. Егорке того и надо было, он сорвал с головы фуражку, взмахнул ею и с криком: «Пошли, пошли!», погнал куриц к открытой калитке. Сначала они побежали дружно, но у самой калитки вдруг разделились на несколько стаек и кинулись в разные стороны. Егорка погнался за тремя курицами, но они вытянули шеи и бросились одна вправо, другая влево, а третья, обогнув Егорку, — обратно к корытцу. «Черти полосатые!» — закричал Егорка и приурезал за петухом, думая, что если его выгнать за калитку и направить к линии, то за ним пойдут и курицы. Но и тут постигла неудача, петух прошмыгнул в дыру, что была в заборе, и подался прочь or казармы, на лужайку. Увидев, как их вожак обманул Егорку, курицы тоже стали проскакивать в дыру и убегать на лужайку.

Тогда Егорка вытащил из кармана горсть хлебных крошек и, выбежав за калитку, начал бросать их на землю и звать: «Цыпа! цыпа! цыпа». Хитрость удалась — курицы, а за ними и петух замерли, подняли головы и пустились друг за дружкой за ограду.

В это время поезд уже приближался к перрону.

— Скорей! Скорей! — поторапливал прибежавший на помощь Гришка.

— Не идут, — пожаловался Егорка.

— А ты их заманивай вот так.

Гришка взял у Егорки горсть крошек и, отбегая к линии, принялся разбрасывать их. Так же сделал и Егорка. Курицы побежали за ребятами. Сначала их было пять, затем осталось три, а когда ребята достигли насыпи, за ними гналась лишь одна курица. На худой конец, она и одна могла бы сослужить службу, но тут обнаружилось, что в Егоркином кармане ни одной крошки. Ребята повернули назад и хотели обойти курицу, чтобы гнать ее на линию, но она, должно быть, раскусила этот маневр и со всех ног пустилась к своим подружкам. В это время у самой станции прогудел паровоз. Мешкать дальше было нельзя, и Егорка с Гришкой стремглав бросились к перрону.

Служебный поезд несся с такой скоростью, что казалось, он не сможет остановиться около станции, а проскочит до входных стрелок. Но почти у самого перрона вдруг заскрежетали тормоза, раздался короткий пронзительный гудок, и поезд, скрипя и вздрагивая, резко снизил скорость. Первое, что бросилось в глаза лагунковцам, была нога, обутая в желтый ботинок. Ее заметили как раз в то время, когда раздался гудок и заскрипели тормоза, она свешивалась с нижней подножки первого вагона. Когда же всех обдало пылью и поезд встал, нога опустилась на перрон.

Хотя все хорошо знали, что, как только поезд остановится, на перрон выйдет директор, но что он появится так стремительно, не ожидал никто. Дежурный по станции и дорожный мастер растерялись и в первые секунды не знали, что делать. Заметив растерянность подчиненных, Сокольский улыбнулся, шагнул вперед, поднял руку над головой и сказал:

— Здравствуйте, господа!

— Здравствуйте! — ответили вразнобой лагунковцы.

Недружное приветствие не понравилось Самоте, и он, решив исправить дело, выдвинулся вперед и гаркнул что есть мочи:

— Здравия желаем!

Директор взглянул на дорожного мастера, поморщился и перевел взгляд на Бабурина, думая, что этот человек в красной фуражке и есть начальник разъезда.

Бабурин хотел отрапортовать, но директор взмахом руки остановил его и повернулся к вагонам:

— Быстрее, быстрее, господа.

Когда вся свита собралась, — а состояла она не менее чем из десяти человек, — директор приказал Бабурину:

— Рапортуйте!

Бабурин вытянулся в струнку и начал отчитываться. На перроне установилась тишина.

Егорка и Гришка протиснулись вперед.

Человек, перед которым стоял навытяжку Бабурин, был уже пожилой, с седыми колючими усами, гладко выбритый, и пахло от него чем-то очень приятным. На ногах у человека блестели желтые ботинки, на голове сидела новенькая синяя фуражка с лакированным козырьком, над которым красовался яркий значок «молоток и ключ». На белом-пребелом кителе, плотно облегавшем худую фигуру, сверкали серебряные пуговицы. «Он самый — директор дороги», — догадался Егорка.

Шагах в трех от директора дороги стояли остальные начальники. Среди них особенно выделялись двое: высокий сухой старик с козлиной бородкой и с очками на носу и толстяк, глядя на которого, казалось, если он снимет китель, то его тело моментально, как тесто, расползется во все стороны.

Окончив рапортовать, Бабурин нагнул голову и уставился в землю.

Директор шагнул еще ближе к нему и спросил:

— А начальник станции что — болен?

— Никак нет-с, — ответил Бабурин.

— А где он?

— Не знаем.

— То есть как это не знаете?

— Два часа пять минут назад его не стало.

— Как не стало, умер?

— Нет, не умер, а уехал на лошади.

— Куда?

— В неизвестном направлении.

— Зачем?

— Тоже не знаем.

— Так… так… — процедил сквозь зубы директор и, повернувшись к свите, сказал: — Феноменальный случай, господа! Начальник разъезда не желает встретиться со мной. Удивительно!

— Осмелюсь доложить, — вмешался Самота.

— Ну что ж, докладывайте, — разрешил директор.

Самота четким шагом вышел на середину круга и отчеканил:

— Дорожный мастер Кузьмичев! Вверенный мне околоток в полной исправности и готов к осмотру как в смысле пути, так и в смысле всех зданий, сооружений и всего прочего.

— Хорошо, господин Кузьмичев, мы посмотрим. Видно сразу, что Вы заботитесь, а вот ваши движенцы, Леонид Евгеньевич, того…

Высокий худой старик кашлянул и хотел ответить, но в это время кто-то громко застучал ногами по доскам перрона. Толпа раздвинулась, и перед начальством предстал Павловский.

Старик застыл на полуслове, Павловский же, став к нему лицом, а к директору спиной, запыхавшись сказал:

— Смею представиться, начальник разъезда Павловский.

Вид у Павловского был далеко не представительный. Все на нем — за исключением новенькой форменной фуражки, было заляпано грязью; руки измазаны, покрасневшее лицо и шея лоснились от пота, один ус смотрел вверх, другой вниз. «Что такое с ним случилось?» — удивились лагунковцы.

До Левшино Павловский домчался за каких-нибудь двадцать минут, гусей приобрел тоже без задержки, зарезали их в два счета. Но все равно, как ни скоро, все это делалось, а время шло, и когда он тронулся в обратный путь, до прихода служебного поезда оставалось не так уж много времени. Однако его вполне хватило бы, чтобы доехать до разъезда и даже ощипать гусей, если бы на середине дороги не приключилась беда. Когда Павловский объезжал по заболоченной дороге небольшое озерко, обросшее камышом, прямо перед лошадиной мордой вдруг вспорхнула какая-то птица. Лошадь испугалась, и отпрянула в сторону, ходок перевернулся, и Павловский шлепнулся в грязь. Вскочив на ноги, он первым делом кинулся к лошади, которая стояла почти по брюхо в болотной жиже, ухватился за узду и заорал. Лошадь рванулась к дороге, но засевший в грязи ходок не тронулся. Павловский взял в руки бич и начал хлестать им по лошадиной спине. Но и это не помогло.

Положение создавалось хуже некуда: уже нужно было быть на месте, а он, промокший и весь, как черт, грязный, возился в трясине. Наконец, когда стало вполне ясно, что ходка не вытащить, Павловский распряг лошадь, вывел ее из болота, сел верхом и поехал шагом; быстрее идти она не могла. Гусей он перевязал за горло снятым с себя ремешком и перекинул через спину лошади.

Как только показался разъезд, душа Павловского упала — служебный поезд подходил к стрелкам. Павловский принялся изо всей силы нахлестывать лошадь.

Не доезжая до ограды, он спешился; схватил гусей и помчался домой. Людмила Сергеевна, увидев мужа, всплеснула руками:

— Господи! Господи!

— На, бери и сию же минуту обделай, — прохрипел Павловский и, бросив на крыльцо гусей, кинулся стремглав в дежурку. В дежурке он стер с себя кое-какую грязь, надел новую форменную фуражку и выскочил на перрон. Когда толпа расступилась, Павловский увидел перед собой высокого представительного старика. Подумав, что это и есть директор дороги, он решил представиться ему.

Павловский стоял и ждал разрешения, и оно последовало, только не от старика, а откуда-то сзади:

— Ну, ну, представляйтесь, представляйтесь…

Павловский обернулся и увидел усатого человека в белом кителе, перед которым стояли навытяжку дорожный мастер и дежурный по станции. Усатый человек страшно гневался… зубы плотно сжаты, на щеках — желваки, брови нахмурены, взгляд строгий, колючий. Поняв, что это и есть директор дороги, Павловский так перепугался, что не смог выговорить слова.

— Ну, что же вы? — поторопил его приглушенный злой голос.

Павловский вздрогнул и вытянулся еще сильнее. Необходимо было немедленно отвечать, но он никак не мог припомнить нужных слов.

— Смею представиться, начальник разъезда Павловский, — выпалил наконец-то он. — Вверенный мне разъезд…

В это время снова раздался стук — на этот раз более громкий, и над толпой разнеслось громкое лошадиное ржанье. Все повернули головы. Павловский замолчал и, втянув голову в плечи, уставился в землю.

Лошадь шла по дощатой дорожке перрона, помахивая хвостом и пофыркивая. Кто-то из рабочих схватил ее за повод и хотел отвести, но директор дороги приказал:

— Подведите ее сюда, а вы, Павловский, возьмите ее под уздцы.

Через несколько секунд лошадь стояла рядом с хозяином.

Директор дороги позвал высокого старика:

— Леонид Евгеньевич! Кажется, вы говорили, что чудес на свете не бывает.

— Да, это утверждал я, — ответил Леонид Евгеньевич.

— Вот опровержение ваших доказательств.

Директор ткнул пальцем в сторону Павловского и лошади.

— Не вижу ничего сверхъестественного, — сказал Леонид Евгеньевич.

— А вы как следует присмотритесь. Вам это полезно, ведь это один из рыцарей вашей службы. А вырвался он сейчас, как я понимаю, прямо из кромешного ада, где на нем черти молотили горох! Неужели не заметно?

Директор засмеялся. Вслед за ним засмеялись остальные господа, а толстяк даже захохотал.

Павловский не знал, как себя вести: то ли стоять в прежней позе, с опущенной головой и с хмурым выражением на лице, то ли поднять голову и смотреть виноватыми глазами, то ли самому засмеяться.

Хмуриться нельзя, могут подумать, что он обиделся, виноватое выражение лица может быть истолковано как сердитое. Лучше всего, пожалуй, если он засмеется. Этим он даст понять, что слова, сказанные директором дороги, настолько остроумны, что даже он, сам осмеянный, не в силах удержаться от смеха.

Павловский поднял голову, взглянул на веселые лица начальников и попытался засмеяться. Смеха не получилось — куда-то исчез голос — зато улыбка вышла на славу: широкая, во весь рот.

— Смотрите-ка, господа, ведь он еще и смеется! — сказал директор и насупился.

Смех моментально прекратился, улыбки исчезли. Улыбался лишь один Павловский.

— Смеешься, каналья! — взвизгнул директор и стремительно подскочил к Павловскому.

Колени у Павловского задрожали еще сильнее, и он снова опустил голову.

Смотреть на эту картину было неловко, лица у лагунковцев сделались серьезными, хмурыми, кое-кто из них отвернулся.

Егорке стало жалко Павловского, было удивительно — такой высокий и здоровый, а боится такого маленького и сухонького.

Постояв некоторое время без движения, директор вдруг вскинул правую руку. «Неужели хочет ударить?» — пронеслось в голове у каждого. Но директор не размахнулся; он сорвал с Павловского фуражку и пустил ее вдоль перрона. Фуражка некоторое время катилась колесом прямо, а затем повернула в сторону и легла козырьком вниз у ног Назарыча. Назарыч нагнулся, чтобы поднять ее.

— Не сметь трогать! — крикнул директор и, повернувшись к Самоте, спросил:

— Как вас?

— Дорожный мастер Кузьмичев!

— Так вот, Кузьмичев, ведите нас и показывайте. А вы, Павловский, крепче держите свою лошадь и следуйте за нами.

Самота повернулся по-военному, стукнул каблуками, сказал: «Пожалуйте!» — и направился по линии к стрелкам. Рядом с ним зашагал директор.

За ними двинулась свита, а сзади поплелся Павловский с лошадью.

Рабочие начали расходиться по домам, и вскоре на опустевшем перроне остался лишь один Назарыч. Он стоял около фуражки и не мог решить, уходить ему или не уходить.

Идя по линии, директор расспрашивал о состоянии околотка. Самота отвечал четко, без запинки и только один раз чуть было не осрамился. Случилось это как раз напротив барака.

— А это что у вас за чудеса? — директор кивнул на крышу.

Самота взглянул и обомлел — крыша барака опаршивела: травы не стало только в некоторых местах. Но главное «чудо» было не в этом, а в трубах. Хорошо выбеленные известью, они были обведены широкими черными полосами.

— Это… это наш путейский барак, ремонтники там проживают, — пролепетал перепуганный Самота.

— Барак-то барак, да уж больно трубы удивительные, как на пароходе.

— Ты вот что, Кузьмичев, — вмешался толстяк, — поставь промеж этих труб свисток, и тогда можно будет пускаться в плавание.

Шутка понравилась директору, он улыбнулся. Грозу пронесло.

Когда обход был окончен, Самота проводил начальство до вагонов и отправился домой. У барака толпились рабочие. Самота подошел к ним:

— Чего толпитесь?

— Ждем начальство, ведь у нас-то оно не было, — сказал Антон Кондратьевич.

— Это зачем же тебе оно потребовалось?

— Поговорить хотели.

— Может быть, тебе еще и какавы с кофеем захотелось?

— Не мешало бы и какаву.

— Погоди, я тебе задам какаву, — кивнул Самота на крышу барака.

— А лучше бы всего ведро водки, — сказал Аким Пузырев. — Эх, и гульнули бы по случаю такого праздничка. Вы, Степан Степанович, походатайствуйте там.

— Я вам походатайствую… Господа водки не пьют, они вина употребляют.

— Несчастные они люди, — вздохнул Аким Пузырев.

— Ну, ну! — Самота погрозил пальцем и пошел домой.

Минут через тридцать служебный поезд пронесся мимо барака — большой господин торопился на следующую станцию.

Загрузка...