3.

Что является началом подобного чувства? Не ревность ли, случаем? Какая-то непонятная тоска при виде чужих детей? Мучительное представление — поначалу призываемое со снисходительной усмешкой — представление самого себя в качестве отца? Понятное дело, еще и удовлетворение — владением, а скорее — принадлежностью. Естественно, еще и генные механизмы, гораздо более сильные у женщин. И, конечно же, еще и страх перед смертью.

Но в тот миг мною овладел другой страх, ужас, что я не смогу — и чувство вины по причине мошенничества, которого не допускал. Мошенничество явилось мне несомненным, когда я принимал из мокрых рук тетки Иоанны красное тельце Сусанны. Я беззастенчиво изображал кого-то, играл роль того, кем я не был; и в любой момент обман мог отомстить мне, я уже предчувствовал, как меня раскрывают и наказывают. Тем временем, дочка начала в моих руках свой первый плач. Двадцать два года — я перестал принадлежать себе, менялась точка отсчета, мое представление о себе, даже способ мышления — в тот самый момент, когда миниатюрные пальчики вцепились в рукав моей рубашки.

— Ты выглядишь так, словно бы привидение увидел, — буркнула Сйянна, поднимаясь на постели, еще с гримасой боли на лице.

— Они вечно так! — засмеялась тетка. Ее сестра-близняшка раскрывала окна, впуская в спальню воздух осеннего дня. Окна этом крыле усадьбы выходили в сад, от любого ветерка шумел и шелестел миллион листьев.

Скрипнула дверь, Бартоломей сунул голову вовнутрь.

— Девочка, — сообщила ему тетка.

— Может, лучше посадите его, пока он не сомлел, — посоветовал старик, внимательно поглядев на меня через очки.

Я отдал Сусанну Сйянне. Она перехватила мой взгляд. Я тоже глядел уже на кого-то иного — уже не на ту худощавую девчонку с манерами ковбоя и дерзкой улыбкой.

* * *

Апельсины. Это был мой пятый или шестой визит к Мастеру Бартоломею, несколько месяцев после Ночи Перверсии; в имении я оставался уже дольше, до недели. Тем утром я сидел в патио и чистил апельсины, их запах пропитывал воздух, почти что окрашивая свет. Сйянна только что приехала, так что в патио она появилась еще в сапогах и куртке для верховой езды, вся забрызганная грязью; волосы со лба отводила тыльной стороной ладони. Она сразу же почувствовала запах. — Уммм, да будут благословенны кормящие жаждающих, — заурчала она, наклоняясь над столом. Сложив руки за спиной, она схватила четвертушку плода одними губами. — Ну и что? — сразу же окрысилась она, глянув на меня. Я ничего не ответил, только выбрал дольку и поднес ей ко рту. Две, три секунды она еще колебалась с наполовину раскрытыми губами, чтобы вдруг дернуть головой и вот — словно в тех фокусах, которыми забавлял детей дедушка Морис — моя ладонь уже была пуста. Сйянна по-птичьи наклонила голову, все еще склонившись над столом, с шельмовской улыбочкой, после чего облизала губы: кончик языка появился и исчез, влажно-красное мгновение, от которого мне перехватило дыхание. — И что? — повторила она. Я выбрал следующую четвертушку.

Гребень, щетка, золотые волосы. Она и так носила их довольно длинные, а потом вообще перестала подрезать. Те начали стекать ей на спину, до лопаток и ниже. Иногда я видел ее вечером, энергично расчесывающей их; это бывало редко, как правило, она делала это у себя в комнате. Впрочем, у дяди она ночевала не часто: два, три раза в месяц привозила ему вещи от семьи, иногда на повозке — тогда оставалась подольше. Могло показаться, что, в связи с этим, наши одновременные визиты должны были бы стать статистически невероятными — только все складывалось как-то по-другому. И так вот, выйдя одной грозовой ночью из картографической комнаты, после нескольких часов, проведенных над негативными изображениями неба, я увидал ее в салоне, до кончика носа закутавшуюся в один из великанских халатов Бартоломея, задумчиво расчесывающую волосы. Перекинув их на левое плечо, правым глазом она косила в окно, в ночь дождя и молний, и не заметила меня, даже когда я присел рядом на диване. В воздухе висела рохладная сырость. Горела только одна керосиновая лампа, электричество на время грозы выключали; так что каждый предмет обладал своей светлой и темной стороной, которые были разделены мягким, вибрирующим терминатором[Понятное дело, не персонажем Арнольда Шварценеггера. Терминатор — граница между светом и тенью, очень часто имеется в виду, что на космических телах, например, на Луне — Прим. перевод.] (я еще не до конца вернулся из космоса). Это освещение, ритмичное движение ее руки и отзвуки дождя… а я устал и прикорнул на месте. Ненадолго: щетка выпала у нее из руки, этот стук меня и разбудил, поднял я ее совершенно инстинктивно. Сйянна перехватила меня взглядом в половине движения. Нужно было что-то сделать — рука помнила навыки детства с Ларисой, я же был слишком рассеян, чтобы удержать себя, посему разрешил собственной руке протянуться к голове Сйянны, провести щеткой по волосам. В первый момент она отшатнулась, но я повторил: раз, второй и третий, к четвертому разу она уже подставляла голову под соответствующим углом к щетке, невольно слегка напирая на нее. К этому времени, Наблюдатель, располагающийся в задней части моего черепа, уже полностью проснулся. Под его чутким взором я ни за какие коврижки не инициировал бы этот ритуал, даже не поднял бы щетку; но теперь уже не был в состоянии его прервать. Я контролировал каждое свое мельчайшее движение, дыхание и положение на диване, а так же расстояние между нами; регистрировал каждую картину до последней детальки: ретушированный мерцающим светом, единственный видимый фрагмент ее щеки был континентом неведомой планеты; запутавшиеся в халате пальцы — неожиданно подсмотренными метеорными потоками, тень ее плеча — отдаленной туманностью; глаз, подглядывающий сквозь завесу волос — краткой вспышкой суперновой. Впоследствии я изучал все эти явления с ленивой увлеченностью. — Считаешь? — заурчала девушка. — Сто и сто. — Ты считай. — Хмм, ты словно тренируешься. — У меня есть сестра. — Ааа… — Блеснула молния, загрохотало, но никто из нас даже не вздрогнул. Второй рукой я захватывал ее волосы у шеи, при каждом движении щетки они казались мне более мягкими, более блестящими. Иногда палец перемещался по коже самой шеи, она была теплой, кровь пульсировала в артерии над ключицей. (С тех пор она уже всегда приходила причесываться в салон, и когда я ее там заставал, отдавала мне щетку и поворачивалась ко мне спиной, откидывая голову. Но об этой привычке между нами не прозвучало ни единого слова). Потом я вернулся к картам.

— Ну, и что ты там видишь? — спросила она с каким-то раздражением в голосе, застав как-то вечером над одной из книжек Мастера Бартоломея.

— В чем?

— Ну, в звездах. Знаешь ли…

Я пожал плечами. — Меня это интересует, — бросил я в собственную защиту. Но тут же преодолел себя, выпрямился, глянул открыто. — Ты когда-нибудь присматривалась к ночному небу? Спокойно, долго, в тишине и одиночестве? Разве у тебя не проходила по телу дрожь?

— Ну… но ведь эта книга не про ночное небо. Правда? Что ты читаешь?

— Термодинамику.

— Ведь не про небо, так?

— В каком-то смысле, и о нем. Все зависит от объекта первоначального увлечения, потом это уже вопрос удовлетворения, я так считаю. Если же начнешь со звезд… Почему одна мерцает, а другая — нет? Почему они более и менее яркие? Какие из них располагаются дальше, какие ближе, и что это за расстояния? Почему так, а не иначе? Что имеется, что может быть, а чего не видно. Как все было вначале? И как будет в конце? Вопрос за вопросом, и так вот охватываешь всю вселенную и каждую область знаний. Ты понимаешь, что я имею в виду?. — Ладонями над книжкой я выполнял странные жесты, пытаясь показать необъяснимое. Сйянна присматривалась ко мне с огромной серьезностью в широко раскрытых глазах. — Ну это… как… как детский паззл: поставишь кусочек, а он показывает тебе место для нового, и вот ты его уже разыскиваешь, и так до бесконечности, каждый элемент одинаково необходим; а та картина, которая проявляется, та картина… картина — Снова я бессмысленно жестикулировал, не находя подходящего слова.

— И что? — наконец-то отозвалась девушка. — И вы с дядей ее сложите?

Это был тот самый вопрос, который, в той или иной форме всплывал чуть ли не в каждой второй моей беседе с Мастером Бартоломеем.

— Дорогой мой, ты же прекрасно знаешь, что это невозможно, — резюмировал тот. — Эти книжки были написаны на уровне знаний и технологий гораздо выше всего того, на что мы могли бы надеяться. Впрочем, потом уровень поднялся еще сильнее; но Они книжек не пишут. Впрочем, а о каком, собственно, «открытии» ты говоришь? Обратил бы кто-нибудь на него внимание, кроме нас двоих? Когда же читаешь такой учебник, совершаешь открытия на каждой странице — открытия исключительно для самого себя, но ведь это уже половина всех заинтересованных. В конце концов, разве проблема не сводится к личному удовлетворению? В каждой области самые лучшие останутся недооцененными — по определению: ведь нет никого, кто мог бы их по-настоящему оценить. Я уже говорил тебе: это не научная работа — это стиль жизни.

И правду — говорил, часто повторял. И до меня начинало доходить, что он имел в виду. Когда я был у него в гостях, цикл сна и активности сдвигался — спать я ложился только к рассвету, вставал после полудня. Ел один раз в день: вместе с ним, в основном, на закате, в патио, если была хорошая погода. Днем читал; ночью Глядел. Регулярность и своеобразная простота подобной жизни приводили к тому, что время пребывания в «имении» Бартоломея очень скоро — поскольку изо дня в день — в памяти сводилось к единому, заглатывающему собственный хвост воспоминанию. Память, словно многокружковая эпициклическая машина: малый суточный оборот, больший, связанный с визитами Сйянны, наибольший — астрономический. Соответственно, сильнее всего отпечатывались моменты конъюнкций.

Телескоп. В ночь кометы Сйянна, заинтересованная феноменом, поднялась на террасу. В правом глазу у меня был темный небосклон, покрытый звездами, и желто-белый локон ледяного болида; в левом — светлое лицо девушки, склоняющееся к звездной панели. Я рассказывал ей про обычаи неба. Девушка касалась изображения кометы кончиком пальца, словно к незнакомому зверенышу. Я хотел передвинуться в кресле, чтобы дать ей место, только мы никак не могли это согласовать — я, полуслепой, она, засмотревшаяся — так что, в конце концов, она уселась у меня на коленях. То есть, сначала на левой ноге, но постепенно мы западали в позицию, наиболее удобную для обоих: незаметные перемещения центра тяжести, напряжения мышц, даже более глубокие дыхания… Когда комета исчезла под горизонтом, Сйянна уже спала, с головой на моем плече, с ногой, переброшенной через поручень, с волосами на моей рубашке. Заснула — и в первый момент я был поражен, совершенно застыл, и даже не потому, что боялся ее разбудить: она заснула в объятиях постороннего человека — и сама величина доверия, проявляемая ею таким образом, была поразительной. Побледнел ли я тогда точно так же, как в день рождения Сусанны? Вполне возможно. А сидел, превратившись в камень, а под кожей кружил щиплющий нервы ток — возбуждение? раздражение? страх? Или вообще что-то другое. Делалось все прохладнее, дикие звери отзывались вдали, тучи заслонили звезды. Я не разбудил бы ее ни за что на свете. И не разбудил. Раздался грохот, сухой треск — схватились мы оба. Но это треснула одна из линз телескопа.

* * *

— И что теперь?

— А что должно быть? Такие вещи случаются.

— Ты сможешь исправить? Запчасти есть?

— Ясное дело, что нет. — Бартоломей удивленно мигнул над очками. — Мене казалось, что тебе известны, ммм, обычаи.

На самом деле я должен был понять это через какое-то время, когда отец решил, что пришло время ознакомить меня с деятельностью Совета. При этой же оказии произошла и встреча Ларисы со Сйянной. Они были почти ровесницами, только, непонятно почему, я всегда считал Ларису значительно старше.

В тот день я полол сорняки в саду Бартоломея (он все чаще привлекал меня); сам же Бартоломей где-то закрылся или выбрался на длительную прогулку, у него как раз было настроение отшельника. Ларисе пришлось пройти через весь дом в поисках меня, пока не нашла заднюю дверь. Я как раз находился на другом конце огорода, скрытый подпорками с фасолью, на полном солнце. Широкополая шляпа защищала от солнечного удара, но и ограничивала поле зрения, замыкая в абажуре тени. Я не заметил Ларису, она не заметила меня. Только лишь поднявшись, я увидал их, разговаривающих на границе тени здания, повернувшихся ко мне в профиль. И вдруг все обрело соответствующие пропорции: Лариса, Сйянна, я, усадьба Бартоломея, мое здесь присутствие. Два отделенных до сих пор мира проникли один в другой, были сведены к общему знаменателю, и тут я увидел Сйянну глазами себя-с-фермы (не столь красивую, старше возрастом, с тенью печали на лице) и Ларису — глазами-себя-их-имения (чего это она такая веселая? почему накручивает волосы на палец и кривит губы?). Долгое время стоял я там и приглядывался к ним; а они болтали. Не знаю, о чем — когда я подошел, они замолчали, повернувшись ко мне.

— Что-то случилось?

— Нет, нет, — быстро успокоила меня Лариса. — Папа хочет видеть тебя на Торге.

— Чего это так вдруг? Мне что, прямо сейчас ехать?

— Сейчас, сейчас. Собирайся. Едем сразу же на Торг.

— Это не имеет смысла. Может, хотя бы…

— Ты же знаешь отца.

В непонятном для самого себя инстинкте я обменялся взглядом со Сеянной. Она скорчила непонимающую мину, крутя носом и морща брови. Я же надул щеку. Лариса только хрюкнула, отведя глаза.

Во время поездки она тоже не продолжила темы, ни слова про Сйянну, Бартоломее. К этому времени я ездил к ним уже регулярно, чуть ли не каждую вторую неделю. Много разговоров об этом не было. Было в традиции в какой-то момент жизни разложить самого себя на два-три центра — чтобы потом, через несколько лет уменьшить их до одного варианта. Понятное дело, случались и исключения, как Даниэль — те, которые так до конца и не решали. Что же заставляло выбирать эти центры, фокусные точки? Случайность, как у меня? Значительно чаще, Торг.

На Торге как раз было мало людей, стояли всего две палатки, одна из них — возле Крипты: «Палатка Совета», так о ней говорили. В ней мы застали двух стариков и отца. Он сидел за каменным столом (фрагментом развалин) и что-то писал в блокноте. Одного из стариков я знал: Иосиф Бушер, с восточных зерновых ферм. Второй, совершенно лысый, с седой бородой, дремал, опершись о стенку палатки. Мне показалось, что именно для того, чтобы не разбудить его, отец быстро вывел меня наружу; Лариса вернулась к лошадям.

Отец встал в тени Крипты, сложил руки за спиной, выпрямился. Тогда то меня посетил проблеск истинного Понимания: до меня дошло, что он должен был этот момент представлять неоднократно, и очень точно запланировал — место, время, жесты и слова.

— Мы не очень хорошо понимаем друг друга, — так он начал, а я вздрогнул. — Никогда мы один другого хорошо не понимали, — продолжил он и отвел глаза; после этого он уже говорил, глядя куда-то в по полуденный небосклон. — Думаю, ты слишком похож на меня, цж слишком являешься мной, чтобы какое-либо откровенное понимание было между нами вообще возможно. Ведь я уже не обращаюсь к ребенку, правда? Не к ребенку. Тем не менее, ты мой сын, и я люблю тебя. — Эти слова он уже почти шептал. — Может когда-нибудь ты поймешь этот вид любви… Мы не понимаем друг друга хорошо, но, поскольку столь похожи — знаю, что могу тебе довериться; что… — Он громко выпустил воздух из легких. — Пошли.

Мы спустились в Крипту.

Это тоже были развалины, но с каждым шагом в глубину и вниз по широким ступеням, к белому, резкому свету — с каждым шагом они молодели, отступая во времени. Пока мы не вошли в зал, предваренный небольшой прихожей, и я не увидел шик старого мира.

До сих пор до меня никак не доходило, насколько все вокруг меня шершавое, изношенное, грязное, несовершенное — пока не увидал этого совершенства. Место идеальных вещей: идеальной чистоты, идеального, монохромного, не дающего теней света; стола и стульев идеальной гладкости; идеально зеленого напольного покрытия; стен с идеально ровными панелями. Стол и стулья были здесь единственными предметами мебели. Стол был длинный и голый; на его противоположном конце сидел темноволосый молодой человек в идеально белой рубашке, его лицо обладало идеально симметричными чертами. Он курил сигарету, опираясь локтем о столешницу, лениво приглядываясь к нам сквозь дым. Когда мы подошли, он улыбнулся и протянул руку. Я не сразу сориентировался, что мне следует ее пожать. Кожа у него была идеально розовая, без малейшего изъяна.

— Их представитель, — сказал мне отец, как будто тот не мог слышать. — У него нет имени.

— Почему же, есть, — отозвался брюнет (и каким же мелодичным голосом), — у меня есть имена, множество. Выбери любое.

— До сих пор мы обходились без этого, так что пускай так и останется, — отрезал отец.

— Когда же наконец вы закончите со списком? — обратился к нему Безымянный, выдув дым.

— Еще нет Ариэля с Холмов; вы же прекрасно об этом знаете.

— А ты, парень, — черноволосый обратил взгляд ко мне, — не хотел бы при случае чего-нибудь особенного? Чего-нибудь, что до сих пор видел только в книжках?

— Перестань! — рявкнул отец.

Вот теперь уже Безымянный не слышал его.

— А может какие-нибудь книги; книги, которых уже нет? — продолжал он. — И ли какой-нибудь маленький подарок для милой Сйянны? Что-нибудь такое, о чем она никогда не забудет?

Честное слово, меня это приморозило.

— Мне нравится твоя рубашка, — медленно произнес я.

— Пошли! — отец рванул меня за плечо, осуждающе глядя на черноволосого.

Выходя, я оглянулся, а он продолжал сидеть, пялясь в пространство сквозь дым — один, в большом, светлом зале.

Вновь на солнце, вновь в краю убогости. Мы не сразу пришли в себя.

— Это как, меня официально представили? — буркнул я.

— Прямо в дрожь бросает, а? — Отец громко вздохнул. — Вечно они искушают, это лежит в Их натуре. Все тебе обещают. И если бы врали, было бы полегче противостоять; но Они всегда держат слово. Нам нельзя поддаться. Решая, что будет включено в эти списки, а что нет, мы формируем жизнь десятков тысяч человек. Судьба Края в наших руках.

Я инстинктивно оглянулся на вход в Крипту.

— Они нас слышат, правда?

Отец кивнул.

— Они всегда слышат. В отношении противника, который намного мощнее и на столько же хитрее, единственной стратегией может быть только правда.

Для меня все это звучало весьма подозрительно. Слишком уж сильно пытался он меня убедить. Был таким настойчиво откровенным…

Наблюдатель подсовывал мне ироничные реплики, но я сдержался.

— Противник? — лишь скривился я. — Если мы начнем так считать… Паранойя. И эти списки… Собственно говоря, зачем они?

Отец вновь повел меня в Палатку Совета. Иосифа не было: лысый старик громко храпел. Отец открыл свой блокнот, я склонился, чтобы посмотреть поближе. Всю первую страницу занимали перечни и описания стекла в самых различных видах, в основном, листового стекла, предназначенного для окон и посуды.

— Существует определенная граничная величина популяции и уровень привлеченной технологии, — тихо сказал отец, — которые требуются, чтобы осуществить постоянное производство данных материалов, машин, химических соединений — не сколько окупаемое, сколько вообще возможное. Так вот, наше общество слишком мало для производства большинства электрических устройств, лекарств или хотя бы вот этих стеклянных изделий; не вспоминая уже о более сложных вещах. Здесь в игру входят еще минералы, приправы — например, перец; мы сами не добываем или выпариваем соль из морской воды; сахар с южных ферм тоже самого паршивого качества… Понятное дело, мы могли бы удержаться на том же самом жизненном уровне, развернув более высокие технологии — но это была бы уже стопроцентно верная дорога в ад.

— Потому, вместо этого — мы торгуем с Ними. Но это же верх лицемерия.

— А какая еще торговля могла бы здесь осуществляться? Чего такого мы могли бы предложить? — Отец покачал головой. — Нет. Просто-напросто, они делают нам услугу. Это все подарки.

— Выходит, даже само название уже ложь. — Я вышел из палатки. — Торг. Как же!

— Почему, здесь происходит множество взаимных обменов и денежных сделок между обитателями Края. Попросту те, в которых посредником является Совет… они всегда более выгодные для всех сторон.

— Лицемерие, лицемерие.

Отец внимательно глянул на меня.

— Не глупи. Ты же не веришь во всю эту экстремистскую чушь.

Я пожал плечами.

— Разве правда не выглядит так, что, по сути дела — сознательно или бессознательно — каждый из нас заключает определенный договор, частный Завет, самовольно выбирая границы того, что допустимо, что еще остается для человека, что человеческое — а что уже нет?

— Никто не делает этого сознательно. Какое это лицемерие ты имеешь в виду? Хочешь?

Он угостил меня сигаретой. Мы молча курили. Старик храпел.

Когда я снова вернулся к Бартоломею, телескоп вновь был в идеальном состоянии.

* * *

Коляй, брат тетки Сйянны, человек глубоко религиозный, могучего сложения и, как правило, флегматичного темперамента, появился, когда Сйянна в очередной раз продлила свое пребывание в имении. Меня разбудила их ссора: Коляя и Бартоломея. Я спустился на площадку между этажами, глянул через поручни лестницы. Коляй стоял над стариком и тыкал выпрямленным пальцем в воздух, подчеркивая жестом сильнее акцентируемые слова.

— Думаешь, что я не знаю? Думаешь, что не понимаю? Ты был стариком еще тогда, когда бабка Эвелина была молодой. Играешься временем. Ты не человек! Продался за долголетие. И заражаешь других. Ты ходячая Перверсия, Бартоломей.

— Ни к чему я ее не уговариваю, — ответил Бартоломей, еще глубже втискиваясь в спинку дивана.

— А не нужно уговаривать. Достаточно подавать пример. Зло ведь не навязывается насильно — мы выбираем его, поскольку оно привлекательнее.

— В мрачном мире ты живешь, Коляй.

— Дело твое. Сйянна больше к тебе не приедет.

— Очень неприятно.

— Пустые издевки. Чтоб ты сгнил в одиночестве!

— Аминь.

Коляй стиснул ладонь в кулак и, казалось, сейчас ударит Бартоломея, но в последний момент сдержал удар. Развернулся на месте и вышел ровным шагом.

Я спустился вниз. Бартоломей глянул на меня, по-ленивому удивленный.

— Он и вправду запретит ей приезжать? — Я подошел к окну, выглянул. Они как раз забирались на козлы повозки, верховые лошади были привязаны за ней. Сйянна что-то говорила. — Как, «ходячая Перверсия»?

— Ты же, верно, знаешь их, перепуганных одним тем фактом, что живы. Он не говорит от имени всей семьи.

— И сколько тебе лет на самом деле?

— Скоро триста.

— О! Так все-таки! — (Те уже отъезжали). — Часть твоего договора?

— Нет, побочный результат чего-то другого. В Органе Света… А-а, впрочем…

— Уехали.

— Вернется.

— Ее ты заразить не пробуешь. А меня?

— Чем? — рассмеялся старик. — Любопытством тебя уже заразил. Теперь ты замечаешь чудеса, в отношении которых раньше был слепым. Остальное придет само.

— То есть, ты не до конца ошибался.

— Естественно. — Он перестал смеяться. — У меня никогда не было своих детей.

Сйянна вернулась через два дня.

* * *

Чудеса, в отношении которых я раньше был слепым… Слишком большое слово для мелких вещей, но, может, и заслуженное. Все начинается от удивляющих сравнений. Если накопишь достаточно большой запас достаточно дифференцированных знаний, аналогии начинают появляться даже чаще, чем тебе того хотелось бы; они возвращаются, словно настырные мухи, хотя ты их все время отгоняешь. Накладывающиеся один на другой образы, астигматические рентгеновские снимки, как в том случае, когда одним глазом гляжу в глубины центра галактики, а другим — на лицо Сйянны. Так в уме нарождаются эксцентрические симметрии.

Способ, посредством которого садовник занимается своими растениями, то защищая их от избытка солнца и воды, то добавляя в почву удобрения — и способ, посредством которого Они без какой-либо выгоды одаряют нас роскошными предметами. Эскизы сечений нервной системы животных — и эскизы гипотетического разложения волокон Темной Материи во вселенной. Окрашенные очертания разбухающей колонии одноклеточных — и черная Перверсия на западном горизонте.

Величайшее мое поражение заключалось в том, что я, в свою очередь, не смог заразить этим Сйянну. Часть моего мира оставалась для нее недоступной, мне приходилось делить время и ограждать мысли. Снова распорядок моего дня у Бартоломея изменился: по полуденные и вечерние часы теперь принадлежали Сйянне. Мы заранее знали даты нашего пребывания в «имении»; и было само собой понятно, что они должны покрываться.

Когда же начались наезды конокрадов, и я два раза подряд пропустил визиты у Бартоломея, вместе с остальными гоняясь за бандитами по пустошам Края (длилось это как бы не месяц; всех их мы так и не поймали) — я даже и не удивился, узнав по возвращении, что Сйянна за это время приезжала на ферму, чтобы узнать, ничего ли со мной не случилось. Но меня тронуло кое-что другое.

— Очень милая девушка, — бросила мать, не поднимая взгляда от варенья, которое как раз варила. — Вы уже подумали про дату свадьбы?

— Ну, знаешь! — вспыхнул я. — Это совсем даже и не…

— Что?

— Ничего.

— В любом случае, дай нам знать заранее.

Поскольку сам я понятия не имел, что об этом думать, рассказал об этом разговоре Сйянне. При этом я не смог удержаться, чтобы не захохотать, так что она тоже, конечно же, засмеялась. А потом повернулась на спину и засмотрелась в небо (мы лежали в сожженной солнцем траве, в продольной балочке за садом).

— А ты представляешь ее себе?

— Что?

— Нашу свадьбу.

Наблюдатель слегка запаниковал, я чувствовал, как он мечется у меня в мозгу, сразу же за глазами. Потребовалось какое-то время, чтобы я преодолел первые инстинкты — инстинкты сбежать в шутку, издевку и цинизм.

— Я не настолько смел, — ответил.

— Ммм?

— Дать кому-либо подобное обещание. Связать этого человека на всю жизнь. Ты меня понимаешь? — Я повернул лицо к Сйянне. Та все еще глядела в небо. — Это… это… это как бы я взял заложника. Пожизненно. Ккк будто бы… как будто бы… привил тебе паразита, который…

— Паразита??? — Наконец-то она глянула на меня. — О Боже!

— Как ты не понимаешь? — Если бы я не лежал, то размахивал бы сейчас руками. Продолжение проклятия неожиданных аналогий: мы говорим на тему А, А приводит на ум Б, начинаю говорить об этом; говорю, говорю, и, не окончив еще предложение, Б ассоциируется для меня с В, В — с Г, Г — с Д, и все они ассоциируются друг с другом, и так вырастает барочная конструкция, абстракция, объясняющая мир с поразительной легкостью; посему я пытаюсь по мере разрастания ее рассказать, перебивая сам себя, запинаясь и подбирая слова; и когда мои губы начинают второе предложение, мысли мои уже заняты проблемами Э, Ю и Я; первоначальная тема перестает меня интересовать, так что я, устыженный, замолкаю, не понятый в очередной раз. Дальше всего мог проследить мои ассоциации Мастер Бартоломей, потом Даниэль; Сйянна располагалась на третьем месте, намного ниже. Зато с ней я, чаще всего, не чувствовал себя смущенным нелогичными выводами. — Не понимаешь? Ведь это же нужно быть ангелом, чтобы иметь возможность от всего сердца дать подобную клятву! Я не имел бы отваги обречь кого-либо…

— Обречь? — снова перебила меня Сйянна.

Я взял ее за руку.

— Здесь нет возможности отхода. Не будет другой молодости, другого выбора, другой жизни. Поклянешься, и ффух, пропало. Разве что, если бы кто был ясновидящим… Но так? Знаешь ли ты меня? Знаю ли я тебя? Впрочем, люди меняются. Я сделал бы себя самой важной особой в твоей жизни! И если… Не понимаешь? Ведь это ужасно!

— Но как иначе? Вообще отказаться от выбора? Нет: ты просто выбираешь, оцениваешь риск. На основании того, что знаешь; на что надеешься; среди тех, кого узнал… Понятное дело, это лотерея. Ну чего бы хотел ты? Гарантий?

— Просто, хотел бы быть более уверенным в самом себе.

Сйянна повернулась на бок, шепнула мне на ухо:

— Каждый бы тогда сбежал, поверь мне.

Я поднес ее ладонь к губам, поцеловал тыльную, затем внутреннюю часть, пахнущие травой. Она уже не улыбалась, глаза блестели. Искусные абстракции бледнели с каждой секундой.

Через полгода мы поженились. Тот разговор был наиболее близок предложению из всего того, что сказали друг другу до и после того.

* * *

Конечно же, я обманул ее доверие. Уже после рождения Сусанны, когда Сйянна снова забеременела — эта ее неожиданная резкость, это отвращение к прикосновению, взрывы идиотских претензий на фоне плача малышки, у которой режутся зубки, постоянная усталость в глазах и в теле — я ездил на Торг, отец вытаскивал меня, чтобы я прислушивался к заседаниям Совета; там же я помогал в распределении дареных вещей — она приезжала с юга, вместе со своим кузеном, за лампочками, бумагой и лекарствами, оставалась на долгие ночи Торга, когда все развалины и палаточный городок пульсируют огнями и тенями, голова кружится от незнакомых лиц — теплое вино и теплый полумрак, она смеялась и проводила кончиками пальцев по моему лцу, предплечью, по груди, ее радость, ее явное удовольствие моей близостью — и я попал в зависимость. Катрина; она и другие. Дома же — Сйянна; и каждый взгляд на нее — нож в сердце. Я обманул ее доверие, как и знал, что обману. Чувство вины обращало меня против ней: теперь уже я не имел права замечать в ней ничего красивого, ничего доброго; теперь я убеждал сам себя, что ведь и она несет за это ответственность. Потому и я сделался резким, избегал прикосновений, провоцировал скандалы. Во рту вкус горечи и железа, язык деревянный. Ведь я же ее предупреждал! Я же был честен.

На свет появился Петр. Распался Титан, и один из новых спутников Сатурна я назвал именем сына. Лариса выходила замуж.

Лариса выходила замуж, и кандидатом в зятья оказался двоюродный брат Катрины. Меня сразу же охватили плохие предчувствия, но, казалось, безосновательные. Только лишь как-то ночью, во время весеннего перегона табунов, Лариса пришла ко мне, когда я стоял на страже возле уже погашенного костра (снова ходили слухи о бандитах). Какое-то время мы сплетничали о родственниках. Я угощал сестренку травяной наливкой Ратче. В конце концов, речь пошла про ее планируемую свадьбу. Оба мы говорили уже не слишком четко, зевая и сонно пялясь в темноту. Лариса сказала о женихе что-то, чего я не понял, мысли уже работали на пониженных оборотах.

— Что?

— Что прострелила бы ему ноги, если бы утворил подобное свинство мне.

— Какое свинство?

— Разврат в тени Крипты, как сказал бы Пастор… А там жена с младенцем, и второе дитя на очереди. Собственно, а как еще ты мог бы больше насвинячить?

— Что-нибудь придумаю, дай время. — (Но это уже говорил Наблюдатель, не я; Наблюдатель по-глупому скалился, я же — молча втягивал голову в плечи).

— Наверное, в конце концов, я ей расскажу.

— Лариса…

— И что? — бросила та с пьяной агрессивностью.

Я отвел взгляд от ее глаз.

— Ты вообще хоть любишь ее? — спросила она.

— Ну, знаешь…

— Ну…?

— Скажи, что ты под этим понимаешь, а я скажу — люблю ли ее.

Тут она уставилась на меня в понуром изумлении. Выпрямившись и откинув голову, Лариса сделала приличный глоток из бутылки — только тогда отвела взгляд.

— Что с тобой случилось? — тихо спросила она, откашлявшись.

А что, собственно, должно было со мной случиться? О чем, собственно, она говорила? О чем хотела узнать?

— Существуют такие пространства… — буркнул я. — Такая громаднейшая пустота… Кости мерзнут. Помнишь, как ты пряталась под лестницей? Я…

Она уже почти спала.

— Этот твой Бартоломей…

— Что: Бартоломей?

Лариса что-то пробормотала, закрывая глаза; я снова ничего не понял.

Разбудила нас перед самым рассветом дрожь земли — перепуганный табун, это небольшое землетрясение. Лошади мчали уже почти что галопом; нужно было прийти в себя раньше, но спиртное притупило чувства и замедлило реакцию. Лариса первой вскочила на Пламя (Пламя, дочка Огня), не расседланную на ночь, точно так же, как и мой Кипяток. Она поднялась в стременах и, ругаясь на чем свет стоит, указала на розовеющий восточный горизонт. — Гонят их к реке! — Я еще не успел взобраться на Кипятка, а она уже скакала за табуном. Я помчался за ней; тень силуэта скачущей лошади и ее, прижавшейся к шее кобылы, на фоне краснеющего неба выделялась плоским контуром — движущаяся дыра в кругозоре. Что-то двигалось еще: черная волна голов, спин и грив. Что вызвало эту лавину? Где-то в этой массе должны были скрываться бандиты. Реки не было видно. Все это разыгрывалось на пространстве шести или восьми квадратных километров. Кипяток пошел растянутой рысью, и тогда раздались выстрелы. Грохот дошел до меня уже размягченным, растянутым, с призвуком эха. Один выстрел, затем второй, потом очередь из трех выстрелов, и краткая, нерегулярная пальба; стреляло три или четыре человека. Я инстинктивно потянулся за штуцером. Тем временем, табун, как один, завернул и мчался прямо на меня. Я дернул поводья, направляя Кипятка по касательной. Тень Ларисы слилась с тенью табуна — на меня надвигался многоголовый скат, грохот нарастал. В этой массе я начал замечать всадников. Один отделился и повернул в мою сторону. Лариса? Они, понятно, видели меня значительно лучше, чем я их, глядя под свет. Я снял оружие с предохранителя. Оказалось, что это Иезекииль. — Влево! — кричал он. — Влево! Возьмем их с другой стороны! Сейчас их гонят! — Он проскакал мимо меня. Мы помчались по длинной дуге, на ее средине снизив скорость, ожидая появления конокрадов. Снова началась стрельба, табун еще сильнее ушел от реки. От многоголовой тени оторвались четыре силуэта. Иезекииль дернул за поводья, так что его конь чуть ли не присел на зад. Иезекииль соскочил, вынул винтовку, прицелился и начал стрелять. Те четверо остановились, но, видно у них не было выхода — слева река, справа табун, сзади стреляют, спереди стреляют, с тем, что стреляет один человек — они тут же двинулись заново, и кто-то из них даже ответил огнем — и Иезекииль упал от второй пули. Я как раз спешивался с Кипятка, одна нога в стремени, вторая в воздухе, буквально доля секунды: они мчатся на меня, Иезекииль хрипит на земле. То ли это Кипяток дернулся, и я потеряв равновесие свалился с коня? Или в этом было какое-то решение? Теперь мне вспоминается по-разному. Что же точно: я встал там, поднял штуцер, посчитал вдохи-выдохи (мне уже были видны лица бандитов), и после десятого вдоха-выдоха нажал на курок. Вдох, выстрел, выдох, выстрел, вдох, выстрел. Кипяток и конь Иезекииля, испугавшись, отбежали — так что теперь я не мог смыться. Стоял и стрелял. Никакой дрожи в руках, никаких отчаянных мыслей — только движения руки и глаз, механика тела. Понятное дело, что они тоже ответили выстрелами. Пятьдесят, сорок, тридцать метров. За десять шагов от меня упал последний, я видел его глаза, широко раскрытые в смертельном изумлении; черный с белыми пятнами конь конокрада промчался рядом, на расстоянии вытянутой руки. Я не протянул свою — холод и дрожь добрались до моей груди, до головы. Я еще хотел подпереться ружьем, но потерял равновесие. Упал навзничь, воздух ушел из легких. Мертвые глаза Иезекииля глядели спокойно. Я повернул голову. Восходило солнце. Все было красным, именно в таком багрянце я любил засыпать. Эти пространства…

* * *

Раз уже я их всех обманул, и они посчитали меня героем, границ для игры Наблюдателя не было никаких, он начал рецензировать каждое мое слово, каждый жест — и фальшь теперь стояла за каждым разговором, за каждым взглядом. Герой! Я лежал в нашей спальне в имении Бартоломея — дырка в ноге, дырка в брюхе, половина тела в бинтах, капельница в руке — и принимал очередные визиты: Доктора, Пастора, моей семьи, родных Сйянны. Дети глядели на меня с набожным уважением, слишком оробевшие, чтобы подойти поближе к кровати. Наблюдатель был в своей стихии.

Могло показаться, что новая жизнь вступила и в Сйянну. Теперь я был зависимым от нее, теперь я был под ее контролем двадцать четыре часа в сутки, даже до телескопа не мог добраться. Более того, она тоже поддалась обману. — Вот видишь, — говорила, — все это зависит от ситуации; если у тебя есть время принять решение, ты не бежишь. Хотя наверняка должен был. — Действительно? Решение? Память уже успела с дюжину раз преобразовать воспоминание того момента, я уже не мог отличить записи ничем не прикрытых впечатлений от последующего представления о них. И чего только в тех воспоминаниях не было! Под самый конец, когда уже терял сознание, в разреженном алом облаке ко мне приходила даже юная прабабка Кунегунда в зеленом платье и с карминовой розой в черных волосах. Точно так же, как призрачное, я мог классифицировать и все воспоминание. Это я убил бандитов, или, к примеру, Иезекииль стрелял чуть дольше?

От скуки я начал учить Сусанну читать. Она и так проводила у меня много времени, а поскольку я практически не выпускал книги из рук, вопросы должны были прозвучать раньше или позже. Это были книги из библиотеки Бартоломея (очень скоро ее запасы должны были исчерпаться), и вот я поймал себя на том, что читаю дочке по буквам названия созвездий и поясняю изображения неба. Ясное дело, что она ничего не понимала, только важным было не это. Зато я запомнил чувство, которое меня тогда охватило: что я изменяю ее, а собственно — творю; что уже ничто не сотрет из нее тех часов, проведенных со мной; что здесь я проектирую во взрослую Сусанну определенные образцы ассоциаций, матрицы понимания, ба! способы восприятия мира — которые с места исключают миллионы вероятных путей ее жизни. Не посредством самой науки чтения — но посредством того, как я отвечал на вопросы дочки, как вел в ее присутствии по отношению к Сйянне, Бартоломею, семье; посредством всех тех вещей, которые я отмечал у собственного отца, в то время, как сам он считал, будто бы никто их не замечает; и посредством того подсознательного объятия, в которое я замыкал во сне Сусанну, когда та засыпала у меня на груди — пополуднями, теплыми, душными пополуденными часами. Солнце тогда вливалось через полуоткрытое окно прямиком из зеленого сада, вместе со всеми запахами и отзвуками весны, точно так же усыпляющими; какая-то блаженная тяжесть спадала на людей (из этих красок и той полу-тишины), кровь густела в жилах, мысли в голове, и так засыпалось, особенно — в болезни, в постоянной усталости организма: рот приоткрыт, дыхание громкое, книга на груди или на лице, открытая корешком кверху; постель сбита ниже пояса, дитя, втиснутое в смятую пижаму… Ведь Сусанна засыпала первой, и это были чары, переломить которых я не мог — теплое и мягкое тельце медленно дышащего ребенка. Оно до такой степени являлось продолжением, расширением моего тела, что я просыпался в ту самую секунду, когда Сусанна открывала сонные глазки. А ей тоже многого не было нужно: тень матери в двери.

— Вы мне снились, — сказала она, присев на краешек кровати. — Именно так.

Сусанна снова уже закрывала глаза, так что мы разговаривали шепотом.

— У меня уже почти ничего не болит. Могу ходить.

— Лежи, швы могут разойтись.

— Она у нас очень умная.

Сйянна осторожно взлохматила волосы дочурки.

— Это в ней от тебя.

Я прикрыл ладонь Сйянны своей. Жена склонилась надо мной. Ее глаза блестели от лучей пополуденного солнца. Снова мы лежали в той покрытой травой балочке за садом — или это была тень кладбищенского дуба…?

Бартоломей тяжело шаркал ногами, его Сусанна слышала еще в коридоре.

— Спите, спите, — буркнул он, заглянув в спальню тем вечером. — Я потом приду.

— А что случилось? — спросил я, протирая глаза.

Он замялся, затем, переступив порог, замялся еще раз; в конце концов, придвинул себе стул и сел. Сусанна подглядывала одним глазом. Он подмигнул ей, поискал в карманах халата и нашел яблоко. Но девочка, вместо того, чтобы есть, начала им играться, катая яблоко по мне.

— Ты видел Орган Света, — сказал Мастер Бартоломей.

— Ага.

— Как часто заглядываешь?

— Я знаю…

— Нужно каждую неделю. — Очередной раунд поисков и очередная находка: трубка. Набил, закурил. — Я как раз там был. Появился цвет.

— Ммм?

— Никаких сомнений, четкое окрашивание. Я, как тебе известно, уже более двухсот лет назад…

— Ах, так.

— Таак.

— Традиция, да?

Он пожал плечами.

— Тебе не хочется? Кто-то должен. А я не вижу другого кандидата.

Я приподнялся на локте.

— Сейчас?

Бартоломей снова пожал плечами.

Я снял с себя Сусанну, посадил на кровати рядом. Медленно встал, подпираясь тростью. Мастер Бартоломей подхватил меня под плечо. Я поковылял к металлической лестнице. Спускались мы молча, Бартоломей сопел сквозь стиснутые на трубке зубы, когда я слишком сильно наваливался на него. Чувствовал, что шов под ребрами постепенно расходится.

Когда мы прошли поворот, я увидал, о чем он рассказывал: одна из трубок Органа — длинная, согнутая в виде буквы «U» — пульсировала интенсивной синевой. Сила исходящего от нее свечения была настолько большой, что изменяла окраску света во всем подвале.

Я присел на останках аккумулятора. Мастер Бартоломей покопался в тайнике под Органом и вынул стеклянную чашу. — Традиция, — криво усмехнулся он через плечо. Наблюдатель ответил такой же усмешкой. Бартоломей вытер чашу полой халата, после чего ударил чубуком по синей трубке — та лопнула, и синева полилась в чашу.

Он подал мне ее, я ее принял и выпил светящуюся жидкость в четыре глотка. Какая-то часть пролилась на подбородок, вытер предплечьем.

— Гдле…? — Я откашлялся и повторил. — Где?

— Медуза, четыреста пятьдесят световых лет. Во всяком случае, так указано в индексе Органа, но…

Я уже не слышал; ее излучение палило кожу, выжигало глаза, просвечивало кости, я спадал в ее колодец словно птица с перебитым позвоночником. Холодный воздух звездной ночи шумел у меня в ушах — хотя, естественно, никакого воздуха там не было; зато вот звезды…

— Репрозийный шок! — кричал мне на ухо Бартоломей, пытаясь поднять меня с пола. — Дыши глубже! Дыши!

Я дышал.

* * *

Из лексикона древнего знания: «репрозиум» — эффект, а так же аппаратура, применяющая эффект Рейнсберга / Эйнштейна — Подольского — Розена. Пара репрозийных зерен, объединенных на уровне квантовой неуверенности, остаются одно с другим в нуль-временном сопряжении, независимо от разделяющего их расстояния. Ничто не может двигаться быстрее света — за исключением информации. И этого вполне достаточно.

Загрузка...