Часть I ЖИЗНЕННЫЙ ПУТЬ

Глава 1 МОСКВА

Евгений Иванович Якушкин родился 22 января 1826 г. в Москве, в доме на Малой Бронной. За 12 дней до его рождения в этом же доме был арестован его отец — декабрист Иван Дмитриевич Якушкин. Когда мальчику было два месяца, мать его, Анастасия Васильевна, которой в ту пору было всего 18 лет, взяв с собой его и старшего сына — Вячеслава, отправилась в Петербург хлопотать о свидании с мужем. Известно, что Николай I, разгневанный твердостью и мужеством Якушкина, не пожелавшего назвать своих соратников, повелел заковать его в ручные и ножные кандалы и содержать «как злодея». Письмо жены, в котором она извещала его о рождении Евгения, декабристу, впрочем, разрешили прочесть…

Молодая женщина смогла увидеться с мужем летом 1826 г. в Парголове, по дороге из Петербурга в Финляндию, куда перевозили декабристов перед отправлением в Сибирь. Тут и было решено, что Анастасия Васильевна с детьми последует за мужем. «После всех тревог, нами пережитых, — писал впоследствии Иван Дмитриевич, — такая будущность нам улыбалась».{6} В следующем году Анастасия Васильевна с матерью и детьми дважды напрасно ездила в Ярославль, надеясь увидеться с мужем (о том, что ссыльных декабристов будут везти через Ярославль, знали многие жены декабристов). Только третья поездка оказалась успешной. В октябре 1827 г. И. Д. Якушкин в последний раз увиделся со своей семьей. Но он еще не знал, что разлука будет вечной… «Жена Якушкина была тогда 18-летняя молодая женщина замечательной красоты, — писал впоследствии декабрист Н. В. Басаргин. — Нам было тяжко, грустно смотреть на это юное, прекрасное создание, так рано испытывающее бедствия этого мира».{7}



Иван Дмитриевич Якушкин.

Портрет Н. Уткина. 1816 г.


В своих записках, продиктованных много лет спустя сыновьям, Якушкин так вспоминает об этом свидании: «Когда всё несколько успокоилось, я обратился к матушке с вопросом, намерена ли она проводить жену мою и детей в Сибирь. Матушка, залившись слезами, отвечала мне, что на мою просьбу проводить дочь она получила решительный отказ. Жена моя, также в слезах, сказала мне, что она сама непременно за мной последует, но что ей не позволяют взять детей с собою. Все это вместе так неожиданно меня поразило, что несколько минут я не мог выговорить ни слова; но время уходило, и я чувствовал, что надо было на что-то решиться. Что нам вместе, жене моей и мне, всегда было бы прекрасно, я в этом не мог сомневаться; я также понимал, что она, оставшись без меня, даже посреди своих родных, много ее любящих, становилась в положение, для нее неловкое и весьма затруднительное, но, с другой стороны, для малолетних наших детей попечение матери было необходимо. К тому же я был убежден, что, несмотря на молодость жены моей, только она одна могла дать истинное направление воспитанию наших сыновей, как я понимал его, и я решил просить ее ни в коем случае не разлучаться с ними; она долго сопротивлялась моей просьбе, но наконец дала мне слово исполнить мое желание… Наконец наступил час решительной и вечной разлуки; простившись с женой и детьми, я плакал, как дитя».{8}Детей декабристов брать с собой в Сибирь запрещалось на основании указа, в котором было сказано, что «дети сии должны получить приличное роду их образование для поступления со временем на службу, отцы же, находящиеся в ссылке, не только лишены дать им воспитание, но еще могут быть примером худой нравственности».{9}

Хлопоты тем временем продолжались. Есть сведения о том, что в конце 20-х (или в 1830 г.) Анастасия Васильевна все же сумела добиться разрешения ехать к мужу с детьми, но тут заболел Евгений, она должна была «отложить свое путешествие до летнего пути»,{10}а тем временем срок действия разрешения истек. Кроме того, другие жены, в частности А. В. Розен, прослышав об этом, тоже стали добиваться позволения взять с собой в Сибирь детей. Разрешение, данное А. В. Якушкиной, создавало, таким образом, нежелательный прецедент. И когда в 1832 г. Анастасия Васильевна вновь поехала в Петербург хлопотать о возобновлении данного прежде разрешения, она получила категорический отказ. Исследователи отмечали, что в истории о позволении и запрещении этой поездки много неясного. Высказывались даже предположения, что родные Анастасии Васильевны тайком от нее просили шефа жандармов Бенкендорфа препятствовать поездке. считая, что молодая женщина сама не знает, чего хочет, что на нее оказывает сильное влияние ее мать, бывшая в большой дружбе с сосланным декабристом. Это не соответствует действительности. Письма Анастасии Васильевны к мужу свидетельствуют о том, что она рвалась к нему. Сразу после ярославского свидания она начала писать дневник, который потом переслала мужу (по-видимому, с Н. Д. Фонвизиной). Это просто крик души. «У меня к тебе все чувства любви, дружбы, уважения, энтузиазма, и я отдала бы все на свете, чтобы быть совершенной для того, чтобы у тебя могло быть ко мне такое же исключительное чувство, какое я питаю к тебе. Ты можешь быть счастлив без меня, зная, что я нахожусь с нашими детьми, а я, даже находясь с ними, не могу быть счастливой».{11}Молодая женщина ошибалась: Иван Дмитриевич тоже отнюдь не был счастлив. Его записки свидетельствуют об этом. Но все же на все мольбы жены он отвечал отказом. Это обстоятельство также смущало исследователей, которые пытались объяснить его всевозможными причинами. Так, автор комментариев к публикации дневника А. В. Якушкиной в «Новом мире» правнук декабриста Н. В. Якушкин высказал предположение, что решающую роль здесь сыграло нежелание Ивана Дмитриевича поместить сыновей во враждебную ему среду, которую, по его мнению, составляли их дядья — А. В. Шереметев и М. Н. Муравьев (будущий «вешатель»). Нам это предположение не представляется убедительным. Муравьев ни при каких обстоятельствах не стал бы заниматься воспитанием чужих детей: он и своих-то не воспитывал, предоставив это энергичной жене Пелагее Васильевне (оттого-то его дети и выросли, к счастью, не его единомышленниками). Что же касается А. В. Шереметева, то он-то как раз всю жизнь заботился о мальчиках, сыновьях любимой сестры. Еще менее убедительной кажется версия Э. А. Павлюченко, которая полагает, что дело в том, будто «чувство Якушкина к жене было совсем неэквивалентно тому, что испытывала Анастасия Васильевна <…> а может быть, и прежняя роковая любовь к Щербатовой лежала между нею и мужем?».{12}Известно, что Иван Дмитриевич до женитьбы был сильно влюблен в Натали Щербатову (многие декабристы даже считали, что в 1817 г. он вызвался на цареубийство, так как не хотел жить из-за несчастной любви), но то было давно, в другой жизни, до катастрофы. К тому же его «предмет» обзавелся семьей, да и сам он женился, притом, надо думать, зная исключительное благородство Якушкина, женился по сердечной склонности, а не «из видов», стал отцом, был счастлив. Нечего и говорить о том, что он, как и любой из сосланных декабристов, был бы безмерно рад соединиться с женой.

Искать тут тайн, по нашему глубокому убеждению, не приходится, и сам Иван Дмитриевич, и близко знавшие всю эту историю декабристы (Басаргин, Оболенский) дают ей простое и самое правдоподобное объяснение: Якушкин пожертвовал своим счастьем и счастьем жены ради детей. Вот и все. «Он уверен был, — писал Е. И. Оболенский, — что воспитание и любовь матери — первые и лучшие проводники всех лучших чувств, — чувство высокое, самоотвержение полное!».{13}Было и еще одно обстоятельство психологического порядка, которое, вероятно, повлияло на это его решение. Иван Дмитриевич вырос без отца. Его воспитанием занималась мать, Прасковья Фелагриевна, урожденная Станкевич, женщина, по-видимому, не совсем обыкновенная. Так, уже будучи смертельно больной и зная об этом, она писала арестованному сыну, чтобы он не беспокоился о ней и что у нее все хорошо. В сознании Якушкина воспитательницей детей была мать и только она. Поэтому он и не представлял себе, что можно разлучить детей с матерью. Когда же тоска по молодой жене стала нестерпимой и он захотел соединиться с ней, несмотря ни на что, было уже поздно. Анастасия Васильевна уже не могла получить разрешения на поездку. Надо отметить, что отказ мужа принять ее без детей сильно уязвил молодую женщину и повлиял на всю ее жизнь. Не получив от правительства разрешения ехать с детьми, а от мужа — разрешения ехать без детей, Анастасия Васильевна оказалась в положении, едва ли не более тяжелом, чем другие жены декабристов. Это понимал и муж. «Мне приходилось, — писал он впоследствии, — вторично принести ее в жертву общим нашим обязанностям к малолетним детям; я при этом совершенно растерялся».{14} Можно себе представить, как «растерялась» молоденькая женщина, почти девочка, выданная замуж в 15 лет, а в 18 оставшаяся «соломенной вдовой». Дело кончилось тем, что она даже перестала писать мужу, предоставив это матери. И. И. Пущин писал Н. Д. Фонвизиной 13 июня 1842 г.: «Понимаю, с каким чувством Вы провели несколько дней в Ялуторовске. Иван Дмитриевич тоже мне говорит о Вашем свидании. Наши монашенки привезли ему письмо от тещи, жена даже не хотела писать. Тоска все это, но мудрено винить ее. Обстоятельства как-то неудачно тут расположились, в ином виноват сам Якушкин. Теперь они совершенно чужие друг другу».{15}

В 1832 г. правительство предложило взять сыновей Якушкина в военно-учебное заведение и воспитать их на казенный счет. Отец решительно воспротивился этому и отверг «монаршую милость», хотя, вероятно, предполагалось, что в случае согласия жена сможет соединиться с ним.

Так Евгений остался на попечении матери.



Анастасия Васильегша Якушкина.

Миниатюра неизпестного художника. 1820-е гг.


Иван Дмитриевич не ошибался, полагая, что юная мать «могла дать истинное направление воспитанию сыновей». Ум, доброту, обаяние, несравненную красоту — все дала природа Анастасии Васильевне. Она оказалась и превосходной воспитательницей, вырастившей сыновей трудолюбивыми и свободолюбивыми людьми, внушившей им высокое уважение к сосланному отцу и к делу, за которое он пострадал. Сыновья ее обожали. «Я не встречал женщины лучше ее, — писал Евгений. — Она была совершенная красавица, замечательно умна и превосходно образованна. Ее разговор просто блистал, несмотря на чрезвычайную простоту ее речи. Но все это было ничего по сравнению с душевной ее красотою. Я не встречал женщины, которая была бы добрее ее. Она готова была отдать все, что у нее было, чтобы помочь нуждающемуся. Все добро, которое она делала, делала она не потому, что этого требует религия, или по убеждению, что хорошо делать добро, но просто без всяких рассуждений, потому что не могла видеть человека в нужде и не помочь ему… Она одинаково обращалась со всеми, был ли это богач, знатный человек пли нищий, ко всем она относилась одинаково. С независимым характером, какие встречаются редко, она при всей своей снисходительности никому не позволяла наступать себе на ногу, да редко кто на это и отваживался, потому что ее тонкая, но острая насмешка сейчас же заставляла человека отступить в должные границы. В то время всякого произвола ее глубоко возмущало всякое насилие, она высказывалась горячо и прямо, с кем бы ей ни приходилось говорить».{16} Неизвестно, сказалась ли тут «природа» или таковы были плоды воспитания, но только Евгений полностью унаследовал эти качества, вплоть до насмешливости. Его доброта, высокая принципиальность, ум, независимость впоследствии будут отмечены всеми, кто встречался с этим достойным сыном своих родителей.

Воспитанию мальчиков, в особенности в раннем детстве, уделяла много внимания и бабушка — Надежда Николаевна Шереметева, женщина с умом и характером, числившая среди своих друзей Гоголя, Жуковского, Чаадаева, Языкова. Это была оригиналка, несдержанная на язык, вспыльчивая, но готовая в любую минуту прийти на помощь ближнему и по существу — добрейшая душа. «Маленького роста, с совершенно белыми волосами, картавая старушка, — так описывает ее Евгений, — она всегда была одета в черный капот, только причащалась и в светлое воскресенье была в белом капоте. Волосы у нее были острижены в кружок… Набожная до чрезвычайности, она… читала только книги религиозного содержания, и в то же время у нее было какое-то поклонение к моему отцу, хотя она знала, что он человек неверующий. До самой смерти она писала ему непременно раз в педелю. Вспыльчива она была до невозможности, но я никогда не слыхал и никогда не видел, чтобы она на кого-нибудь из прислуги подняла руку».{17}

Среди самых близких людей, имевших на него влияние, Евгений Иванович называет бывших крепостных своего деда, отпущенных на волю, но пожелавших остаться в семье, — Якова Игнатьевича Соловьева, управляющего имением Шереметевых Покровским и его жену Настасью Матвеевну, женщину, очевидно, незаурядного ума и нравственных качеств. Чете Соловьевых поверяли самые сокровенные тайны, зная, что они будут свято сохранены. Евгений Иванович вспоминал: «Когда мой отец был арестован в Москве, бабушка послала верного человека в смоленское наше имение привезти оттуда бумаги отца. Когда там сделали обыск, бумаги были уже в деревне, у бабушки, которая, зная их опасную важность, хранила их под полом своего кабинета, чтобы передать их отцу, когда он вернется из ссылки. Незадолго до смерти, боясь, что бумаги эти попадут кому-нибудь в руки, она сожгла их. Никто этой тайны не знал, кроме Якова Игнатьевича. Мне он рассказал об этом только после смерти бабушки».{18} Сын Соловьевых Алексей был товарищем детских игр Евгения и Вячеслава, затем поступил вместе с ними в Московский университет. Некоторое время Евгений даже жил с ним на одной квартире, но затем пути их разошлись: внук крепостного начал быстро делать карьеру и ему стало не по пути с бывшим барином.

Раннее детство мальчиков Якушкиных прошло в Москве и в принадлежавших семье имениях Покровском и Жукове. В последнем, кстати, хранилась замечательная библиотека их отца, в которой были произведения философов-энциклопедистов и сама знаменитая «Энциклопедия» Дидро и Даламбера.

Большое участие в судьбе Вячеслава и Евгения принимал их дядя Алексей Васильевич Шереметев, относившийся к ним с нежностью отца и оказывавший семье сосланного декабриста значительную материальную помощь. Этот дядя и был владельцем подмосковного имения Покровского, в котором так вольно жилось мальчикам. «Огромный деревянный дом комнат в 20 был окружен с одной стороны большим столетним садом, с другой — рощей десятин в двенадцать, спускавшейся к реке». «Мой дядя, дорогую память которого я сохраняю до сих пор, — писал Евгений Иванович много лет спустя жене, — был человек очень добрый, честный, но несколько запуганный. Он кончил курс в школе колонновожатых, поступил оттуда офицером в гвардейскую конную артиллерию, был принят в тайное общество товарищем своим по школе Колошиным, но в делах общества принимал очень мало участия… Во время следствия и суда имя моего дяди не было никем произнесено. Участие его, как и многих других, в тайном обществе осталось тайной для правительства, но висело над ним постоянной угрозой… Когда я был уже в университете и после, по выходе моем оттуда, дядя с видимым удовольствием слушал вольнолюбивые речи, высказываемые с молодым увлечением, он никогда не возражал на них, но и никогда не высказывал прямо, что он с ними согласен, только после каждого такого разговора он становился еще нежнее со мною».{19}

Среди людей, оказавших определенное влияние на воспитание мальчиков Якушкиных, был Петр Яковлевич Чаадаев.

Весьма заметную роль в воспитании сыновей сыграл и их далекий отец. Иван Дмитриевич был, очевидно, в высшей степени талантливым педагогом. Об этом свидетельствует прежде всего его деятельность в области народного просвещения в Сибири, получившая очень высокую оценку как современников, так и позднейших исследователей. Ненавязчиво, но твердо он внушал своим сыновьям те взгляды на обязанности человека и гражданина, которым следовал сам. Евгении переписывался с отцом с отроческих лет (старший брат его, Вячеслав, был гораздо менее активен) и, естественно, находился под сильным влиянием личности декабриста. Письма Ивана Дмитриевича к сыну опубликованы, и по ним можно судить о том, каким образом он — прирожденный педагог — убеждал Евгения в необходимости бескорыстного общественного служения.

Для того чтобы дать мальчикам хорошее домашнее образование, Анастасия Васильевна поселилась с ними в подворье Троице-Сергиевой лавры, где находилась Московская духовная академия, ректор которой в эти годы — архиепископ Филарет (Гумилевский) — был дружен с семьей Шереметевых, часто бывал в Покровском, любил мальчиков Якушкпных. Детям давали уроки преподаватели и лучшие студенты академии. Это дало им прежде всего превосходное знание родного языка. «Там есть отлично хорошие преподаватели по всем отраслям наук, — писал Ивану Дмитриевичу декабрист М. А. Фонвизин, — и покамест твоим детям дают уроки студенты академии, также образованные и хорошб учившиеся. Они берут за уроки несравненно дешевле столичных учителей, подобно им не сокращают времени уроков и очень старательны». «Я уверен, — пишет он в другом письме, — что русский язык твои дети будут лучше знать, нежели наши дети»,{20} т. е. дети четы Фонвизиных, оставленные в России на попечение дяди и воспитанные французами-гувернерами.

На формирование убеждений и научных интересов молодого Якушкина значительное влияние оказала его учеба в прославленном Московском университете. Ему довелось слушать лекции замечательных профессоров. Гегельянец П. Г. Редкий преподавал энциклопедию права. Его лекции «вводили в мир мысли и будили нравственное чувство, — две заслуги, которые редко соединяются вместе».{21} Древнюю историю читал Д. Л. Крюков, историю средних веков — прославленный Т. Н. Грановский, лекции которого собирали «всю Москву». Студенты-юристы, в том числе Евгений, испытывали особенно сильное влияние идей К. Д. Кавелина, преподававшего историю русского законодательства. «Трудно представить себе то обаяние, которое производил тогда Кавелин своим изящным изложением, своим необыкновенно скромным, но чрезвычайно приятным видом»,{22} — вспоминал один из его студентов. Для лучших своих слушателей молодой и прогрессивно тогда настроенный ученый устраивал еще и домашние чтения. На них неизменно присутствовал Евгений Якушкин. «На домашних воскресных беседах его со студентами, — вспоминал В. И. Семевский, — преобладающее место занимал вопрос о крепостном праве, которое он громил резко и беспощадно».{23}

Аполлон Григорьев называл Московский университет 40-х гг. «университетом таинственного гегелизма». Но его с полным правом можно было назвать рассадником свободолюбивых идей. В самое тяжкое для нравственной и интеллектуальной жизни время он выстоял и продолжал оставаться оплотом просвещения. Правда, Евгений успел закончить курс до наступления мрачного семилетия (1848–1855). Университетские годы подарили Евгению и замечательного друга — Александра Николаевича Афанасьева, впоследствии известного фольклориста и историка литературы. Их демократические, атеистические убеждения и противоправительственные настроения сформировались именно в эти годы. Е. И. Якушкин, в будущем далеко превзошедший своих учителей по радикальности убеждений, в студенческие годы много получил от них. В университете сформировались и научные интересы молодого человека. Ученик Кавелина и Калачова, он стал одним из крупнейших в России исследователей обычного права русского народа и других народов, населявших Россию.

В 1847 г. Евгений Якушкин окончил учение и уехал за границу для совершенствования в науках. Там встретил он грозовой 48-й год. У нас очень мало сведений о том, как жил он за границей, с кем встречался. Очень возможно, что он виделся с Герценом, с которым был знаком еще по Москве.{24} Установить это не представляется возможным. В Париже, кроме учебы, его ждало еще одно важное дело — женитьба. Его невеста — Елена Густавовна Кнорринг принадлежала к обрусевшей шведской семье, жившей в Москве. Противодействие ее родни помешало им обвенчаться в России. Иван Дмитриевич (а он один остался к тому времени из старших Якушкиных) весьма одобрительно относился к этому браку. В марте 1848 г. он писал сыну в Париж: «Ты можешь легко себе представить, мой милый друг Евгений, с какой радостью я получил известие о твоей женитьбе. Крепко жму тебе руку и поздравляю с окончанием этого благого дела, столь близкого твоему сердцу».{25}

Сохранилось неопубликованное письмо П. Я. Чаадаева к С. Д. Полторацкому, в котором он просит последнего найти за границей молодого Якушкина, сына, как он пишет, людей, которых он сильно любил. По словам Чаадаева, Евгений Иванович изучает право в сопровождении «малютки, на которой он женился между двумя баррикадами».{26} Действительно, свадьба эта состоялась в Париже в феврале 1848 г., в самом начале революционных событий, когда рабочий Париж бурлил, готовясь к решительной схватке с реакцией. Принимал ли молодой Якушкин непосредственное участие в парижских событиях, мы не знаем. Возможно, что слова Чаадаева были лишь эффектной фразой; возможно, что в ней кроется и более глубокий смысл… Об этом можно только гадать. Сохранились и письма И. Д. Якушкина, посланные Евгению из Сибири (через московских родственников) в Париж и Берлин. В них Иван Дмитриевич выражает беспокойство о судьбе сына, попавшего в самую гущу революционных событий. Написанные с оглядкой на цензуру (все письма ссыльных декабристов читались в III отделении), они, разумеется, краппе сдержанны и осторожны. Из них мы можем узнать только о передвижениях Якушкина по Европе. Так, в начале 1848 г. (до 20-х чисел марта) он живет в Париже, затем уезжает с женой в Берлин. В августе молодые находятся еще там. Очевидно, в конце этого или в начале следующего года они возвращаются в Россию.

У нас нет сведений об отношении Е. И. Якушкина к революционным событиям 1848 г. В это время он еще очень молод, ему всего 22 года, и его политические убеждения вряд ли уже окончательно сложились. Однако можно с уверенностью предположить, что пребывание за рубежом в 1848 г. имело большое значение для формирования его мировоззрения. Возможно, что он подобно Герцену после поражения революции 48-го года пришел к мысли об особом пути России и уверовал в общину как зародыш социализма. Во всяком случае вскоре он заявит себя пылким сторонником «русского социализма» Герцена.

Возвратившись на родину, молодой Якушкин прежде всего задумывает и осуществляет целый ряд преобразований в своем родовом имении, явившихся подготовительными мерами к освобождению его крепостных. В сущности, доходов с имения он уже почти не имеет и живет на жалованье. Основная его служба — преподавание законоведения в Константиновском межевом корпусе — не давала возможности содержать семью, и молодой человек берется еще за несколько дел: он преподает гражданское и уголовное право в Сиротском доме, становится директором чертежного архива Межевого ведомства, занимается литературной работой.

Крепнет его дружба с отцом. Не будучи еще знаком с ним лично, сын делается его единомышленником. «Ты смотришь на многие предметы с той же точки, как и я, — пишет ему отец в сентябре 1848 г.. — и в этом я вижу ручательство, что, ты и я, мы всегда можем понимать друг друга».{27} Советы сосланного отца становятся необходимыми молодому Якушкину. Реформы, проведенные им в имении, получают полное одобрение декабриста, в особенности просветительская деятельность, в свое время не удавшаяся старшему Якушкину из-за забитости и темноты крепостных крестьян. В феврале 1850 г. он пишет сыну: «Понимаю, как для тебя было приятно сообщить мне добрую весть о возможности завести училище в Жукове для крестьянских мальчиков по желанию самих Жуковских крестьян. В этом отношении между ними произошел огромный успех: я помню, что сначала для меня было трудно их уверить, что, бравши их детей для обучения грамоте, я не имел при этом никакой сокровенной своекорыстной цели».{28}

В 1853 г. в жизни Евгения Ивановича Якушкпна произошло огромное событие: он получил по Межевому ведомству командировку в Сибирь и там впервые увиделся со своим отцом. Евгению в это время было 27 лет, Ивану Дмитриевичу — 60. Какими они увидели друг друга? Можно себе представить, как дрогнуло сердце у старого декабриста при виде сына — ведь это был вылитый портрет его жены. Те же правильные черты лица, те же большие синие глаза… В последний раз отец видел его совсем крошечным; это было во время их свидания в Ярославле. «Евгению был тогда второй год и он только что начинал ходить, — вспоминал Иван Дмитриевич, — в продолжение нескольких часов все старания Настеньки не могли его заставить приблизиться ко мне, и только перед самой нашей разлукой он протянул ко мне ручонки и сел на колени».{29} Теперь перед ним был красивый молодой человек, лишь отдаленно напоминавший того малыша…

Внешность Ивана Дмитриевича хорошо известна но портретам. По представляют интерес и словесные описания ее, сделанные людьми, знавшими его в Сибири. Вот как описывает его художник М. С. Знаменский, сын его соратника по просвещению края отца Стефана: «Гость был в легонькой шубе с коротеньким капюшоном, в остроконечной мерлушечьей шапке на маленькой голове, нос у него был острый с горбинкой, глаза темные и быстрые, улыбающийся красный рот».{30}Тот же Знаменский дал описание квартиры Якушкина, в которой он жил все свои ялуторовские годы: «Комната его скорее всего походила на каюту. Стены были обтянуты черным коленкором. На черном фоне резко выступал в переднем углу артистической работы бюст красивой женщины — его жены. Между окнами, над письменным столом висели два детских портрета. Это были его дети. Выше — книжная полка, барометр, изваяние из меди — работа старых великих мастеров Италии. Вот и все украшения его скромного жилища».{31} Это описание дополняют воспоминания А. П. Созонович. «Якушкин нанимал у Родионовны верхний этаж ее маленького деревянного домика в две комнаты… В первой комнате между двумя окнами стоял письменный стол на двух шкафиках, вольтеровское кресло с круглой ножной подушкой, два складных стула, этажерка, маленький диванчик… Вся мебель была выкрашена черной краской под лак и обтянута, как и стены, темно-серым коленкором… Родионовна, как и большая часть сибирячек, обладала проворством, чистоплотностью и поваренным искусством, поэтому он имел дома здоровый и вкусный обед, и квартира его, светлая и теплая, всегда щеголяла необыкновенной опрятностью».{32} Как характерную для Якушкина черту надо отметить следующее: после отъезда из Ялуторовска Иван Дмитриевич продолжал высылать своей хозяйке плату за квартиру (45 р. в год, что при тогдашней сибирской дешевизне было заметной суммой в бюджете простой женщины), а когда он умер, эти деньги до самой смерти Ларионовой высылал Евгений.

Во дворе дома Иван Дмитриевич установил столб для метеорологических наблюдений, чрезвычайно смущавший местных жителей, которые вообще склонны были поначалу считать его колдуном как за столб, так и за его ботанические экскурсии по окрестностям и даже… за катание на коньках, которое было тогда неизвестно в Сибири. «Но вместе с тем, — как отмечает та же Созонович, — перед ним благоговели за чистоту его безупречной жизни и безграничную любовь к ближнему, благодетельно отражавшуюся на всех, кто бы ни встречался на его пути».{33} Декабрист Н. С. Басаргин отмечал: «Иван Дмитриевич Якушкин по своему уму, образованию и характеру принадлежал к людям, выходящим из ряда обыкновенных. Отличительная черта его характера была твердая, непреклонная воля во всем, что он считал своею обязанностью и что входило в его убеждения. <…> Имея очень ограниченные средства, он уделял последние на помощь ближнему».{34}



Евгений Иванович Якушкин.

Рис. К. Мазера. 1841 г. Публикуется впервые.


Вот таким человеком, к тому же постоянно окруженным детьми, увидел Евгений своего отца. Эта встреча и знакомство с декабристами — Пущиным, Муравьевым-Апостолом, Батеньковым, Оболенским и другими старыми героями — во многом определили направление научной и общественной деятельности Евгения Ивановича. Он становится одним из первых в России собирателей и публикаторов декабристских материалов, а также фотографом и литографом, изготовителем портретов декабристов и распространителем их (о чем еще будет рассказано). Известно также, что большая часть мемуаров декабристов появилась на свет только благодаря его настояниям.

На декабристов Евгений Иванович произвел не просто хорошее, а, можно сказать, сильное впечатление. Он был принят как равный в «ялуторовскую семью», стал казначеем «малой артели» и руководил ею до смерти последнего из декабристов. Надо полагать, что в эту поездку он решил совместно с отцом и вопрос об освобождении крестьян в их Жукове.

Примерно в том же возрасте, что и Евгений, Иван Дмитриевич начал задумываться о положении своих крепостных. Сначала он вдвое уменьшил господскую запашку, сократив этим и барщину. Затем он решил отпустить крестьян на волю. Он предполагал передать им безвозмездно дома, инвентарь, скот и землю, находившуюся под их усадьбами, огородами и выгоном, всю же остальную землю он хотел закрепить за собой и сдавать ее в аренду крестьянам по их потребностям. На этот проект крестьяне не согласились, предпочитая оставаться в зависимости от доброго барина, но не терять землю. Впоследствии Якушкин пришел к выводу, что освобождать крестьян без земли нельзя. Но новый проект ему уже не удалось осуществить. Эта задача выпала на долю его сына. После ареста декабриста семья продолжала выполнять его распоряжения, направленные на облегчение участи крестьян. Жители Жукова стали зажиточнее, но помещичье хозяйство пришло в упадок. Причин этому было множество: большие затраты по обучению мальчиков сначала дома, затем в Московском университете, заграничная поездка Евгения, очень дорого стоившая, болезнь и смерть Анастасии Васильевны (она умерла молодой в 1846 г.). Наконец, регулярно посылались деньги в Сибирь, а это составляло примерно половину годового дохода, получаемого от Жукова. Надо полагать, что и женская рука не была достаточно умелой для управления имением, да и доброта владелицы не способствовала росту доходов. Как бы то ни было, но положение имения было тяжелым, и его пришлось в 1847 г. заложить в Московской сохранной казне. Матери уже не было в живых, и деньги под залог получили Вячеслав и Евгений. Эти деньги (И ООО р.) почти полностью ушли на уплату долгов покойной Анастасии Васильевны и заграничную поездку Евгения. В последующие годы половина дохода с имения поступала в уплату долга в Опекунский совет. А если, как мы видели, другая половина отсылалась в Сибирь, то ясно, что молодые Якушкины жили уже не с доходов, а только своим жалованьем, получаемым по службе. Холостому Вячеславу было легче; Евгению же, у которого появились дети (их было у него пятеро, но первая девочка умерла в 1852 г.), было туговато. Главной его заботой было состояние крестьян, которые все же продолжали оставаться крепостными, каким бы благоприятным ни было их положение.

По выкладкам специально изучавшего этот вопрос Д. И. Будаева, вся земля была в распоряжении крестьян еще задолго до Манифеста об их освобождении. Но установившееся в литературе мнение о том, что Евгений Иванович и юридически освободил своих крестьян до реформы, этот иссследователь оспаривает.{35}Как бы то ни было, Жуковские крестьяне пользовались такими привилегиями, о которых и помыслить не могли крепостные. Независимо от юридического оформления они перестали быть рабами. Посетивший Жуково уже в советское время внук декабриста Евгений Евгеньевич писал: «За сто протекших лет у бывших якушкинских крестьян не сохранилось решительно никаких воспоминаний об И. Д. Якушкине. Сына же его, Евгения Ивановича, который в 1855 году отпустит крестьян на волю и отдал им всю землю вместе с помещичьей усадьбой, крестьяне помнят и память его чтут».{36}

«Лето того года, когда Евгений Иванович передал Жуково освобожденным им крестьянам, Елена Густавовна жила с детьми в Жуково, — вспоминает его внучка Ольга Вячеславовна Якушкина. — Когда они уезжали в Москву, Евгений Иванович разрешил взять с собой лишь личные вещи и детские игрушки. Вся обстановка помещичьего дома перешла в собственность Жуковским крестьянам. В доме было много ценной немецкой посуды».{37} Между тем сам Якушкин едва сводил концы с концами. Но так велико было его желание сделать все для «вассалов», как он шутливо называл своих крестьян, что он не мог себе позволить взять что бы то ни было из имения, в котором более не собирался жить. Д. И. Будаев подсчитал, сколько Е. И. Якушкин мог бы получить с богатеньких Жуковских мужичков, если бы он действовал согласно «Положению». Это была бы весьма внушительная сумма, но это был бы уже не Якушкин. В крестьянском вопросе Евгений Иванович был еще радикальнее, чем его отец.

Мировоззрение молодого Якушкина отчетливо выясняется из анализа его переписки и литературных работ этого периода. Он — убежденный демократ, сторонник освобождения крестьян с землей, «герценовец», возлагающий надежды на сельскую общину как зародыш будущего справедливого социального устройства. В годы позорной Крымской войны он, как и большинство порядочных людей в то время, надеется, что поражение царизма заставит правительство пойти на реформы и смягчение полицейского режима. 28 сентября 1854 г. он пишет И. И. Пущину в Сибирь (вероятно, с надежной оказией): «Ежели возьмут Севастополь — урок будет хорош, но жалко, что вся тяжесть его падет на народ — сколько будет пролито крови и уничтожено капиталов! Да и едва ли урок будет на пользу. <…> Стоило 30 лет мучить солдат, обращать все внимание на военную часть, держать более миллиона войск, собрать в продолжение года пятьсот тысяч рекрут для того, чтобы совершенно опозориться, когда наступила война».{38}

Как и Иван Дмитриевич, Евгений Иванович — убежденный атеист. Встретившийся с ним (правда, в более поздние годы) известный религиозный философ Е. Н. Трубецкой, тогда молодой преподаватель Демидовского лицея в Ярославле, вспоминал: «Он отрицал чудеса, исторически и вообще научно опровергал Библию и т. п. <…> Вместе с тем я был внутренне глубоко уверен, что этот атеист будет одним из первых в Царствии Божием. Оттого меня и влекло к нему. Я часто спрашивал себя: во имя чего Евгений Иванович обнаружил в жизни столько деятельной доброты? Ради чего, например, он, очень небогатый человек, вдруг обрезал себя во всех своих нуждах и выкроил из своей земли большой земельный надел для освобожденных им крестьян? Одних демократических убеждений для этого по меньшей мере недостаточно. Так поступает не «демократ вообще», а человек, у которого есть святыня в душе… Он был не холоден, не тепел, а горяч сердцем. В этом было главное его достоинство».{39}

Большой интерес представляют письма Евгения Ивановича к жене, посланные ей во время второй поездки в Сибирь (1855–1856). Из них кроме всего прочего можно видеть, каким другом и единомышленницей его была Елена Густавовна. «Пушкина (Бобрищева) и Свистунова мы с отцом не называем иначе, как тобольскими раскольниками, — пишет он. — Они так же, как и Оболенский, выдают себя за православных, но собственно говоря православного в них ничего нет, потому что, какие ни стараются они делать натяжки, чтобы примирить свои убеждения с православием, этого сделать им все-таки не удается».{40}

В одном из писем Евгений Иванович рассказывает жене о том, как, придя в гости к П. В. Анненкову, который в это время жил в Нижнем Новгороде в губернаторском доме, он услышал лязг цепей. Оказалось, что в саду, в котором они пили чаи, работают арестанты. «Я очень хорошо знаю, — пишет Якушкин, — что арестанты ходят в цепях, что их употребляют в работы, видел даже не раз Достоевского с лопатой или метлон в руках, с ножными железами, с головой наполовину обритой, с конвойным, опустившим на землю ружье и равнодушно смотрящим по сторонам, кажется, не все ли равно, работает ли арестант на большой дороге или в саду, в котором я сижу и пью чай, однако ж — не все равно. Мне кажется, я не мог бы спокойно сидеть в саду, где почти беспрестанно слышен шум цепей. Я взял фуражку и поехал..».{41}

Тут будет уместно вспомнить, какую роль в судьбе Достоевского сыграл Евгений Иванович. Необычайно скромный, он никогда об этом не писал, но ведь это он едва ли не первый помог писателю встать на ноги после каторги. Сохранились и опубликованы письма Достоевского к молодому Якушкину, датированные 1855–1858 гг. Из них ясно видно, что Евгений Иванович оказывал ему не только материальную помощь (что при крайне ограниченных средствах, которыми он сам располагал, было не так-то просто сделать), но и помог писателю вновь войти в мир литературы. Письма Достоевского полны горячей благодарности. «Я неожиданно, к моему счастью, нашел в Вас как будто родного, — пишет Федор Михайлович в апреле 1855 г. из Семипалатинска. — Не забывайте меня, а я Вас никогда не забуду». «Вы берете на себя труд хлопотать о напечатании моих сочинений, — пишет он в июне 1857 г. — Вы меня выводите на дорогу и помогаете мне в самом важном для меня деле». «Вы так благородно и просто изъявляли мне постоянно Ваше участие, что забыть о Вас я никогда не могу», «Благороднейший Евгений Иванович», «Вы так стали мне близки вашими поступками со мной»,{42} — такими изъявлениями благодарности и восхищения полны письма Достоевского. Он был одним из очень многих, которым помог Евгении Иванович.{43} Но биографу Якушкина только лишь случайно удается найти следы благородных поступков своего героя.

Много лет спустя, уже после смерти Достоевского, когда его сын готовил к публикации письма писателя к отцу, он попросил Евгения Ивановича рассказать об этом знакомстве. «В то время, когда Достоевский был в крепостных арестантских ротах в Омске, — писал Евгений Иванович, — я на короткое время попал в этот город. Достоевского я никогда до этого времени не видел. Зная, что жизнь Достоевскому в арестантских ротах очень тяжела (по общему отзыву там было хуже, чем в каторжной работе) и что сношения со знакомыми и родственниками крайне затруднены, я просил знакомого моего, у которого я остановился, устроить мне свидание с Достоевским. Его на другой же день привел конвойный очистить снег на дворе казенного дома, в котором я жил. Снега, конечно, ои не чистил, а все утро провел со мной. Помню, что на меня страшно грустное впечатление произвел вид вошедшего в комнату Достоевского в арестантском платье, в оковах, с исхудалым лицом, носившим следы сильной болезни. Есть известные положения, в которых люди сходятся тотчас же. Через несколько минут мы говорили, как старые знакомые. Говорили о том, что делается в России, о текущей русской литературе. Он расспрашивал о некоторых вновь появившихся писателях, говорил о своем тяжелом положении в арестантских ротах. Тут же написал он письмо к брату, которое я и доставил по возвращении моем в Петербург… В письмах своих Достоевский говорит о какой-то услуге. Что я предлагал ему денег, я помню, но у меня их было так мало у самого, что я мог предложить самую пустую сумму, да я и не помню, взял ли он у меня денег или нет. Во всяком случае, считать это услугой невозможно. Доставление письма брату — тоже не бог знает какая услуга. При прощании со мной он говорил, что он ожил. Может быть, это и была главная моя услуга. Мое сердечное, теплое к нему участие, чувство уважения к нему, которое высказывалось в моих словах, мои молодые надежды на лучшее будущее, вероятно, его успокоили на время и оказали, может быть, действительную услугу. Мы расстались более чем знакомыми, почти друзьями».{44}

В конце 40-х — начале 50-х гг. складывается дружеский круг Евгения Ивановича. Сам он в эти годы входит в известный кружок Кетчера — Пикулина, отмеченный культом Герцена. Там он бывает со своим ближайшим другом и однокашником А. Н. Афанасьевым. Среди близких друзей Евгения и другие молодые москвичи-«герценовцы» — Виктор Иванович Касаткин (впоследствии политический эмигрант и сотрудник Герцена), Михаил Петрович Полуденский (брат приятеля Герцена А. П. Полуденского), Николай Михайлович Щепкин, сын великого русского актера, прогрессивный издатель и владелец книжного магазина, Петр Александрович Ефремов, впоследствии известный литературовед, редактор целого ряда изданий русских классиков, корреспондент вольной русской печати. Любопытно отметить, что все эти молодые люди были страстными библиофилами, собравшими на свои небольшие средства (состоятельными были только Полуденские) превосходные библиотеки. К этому обстоятельству мы еще вернемся.

Евгений и Елена Якушкины жили в то время в доме Абакумова на 3-й Мещанской (впоследствии дом № 51). Их квартира была местом притяжения как членов никулинского кружка, так и сочувствовавшей им прогрессивно настроенной молодежи. Кроме москвичей, там частенько гостили петербуржцы, в частности близкий друг Евгения Виктор Павлович Гаевский, привлекавшийся в начале 60-х гг. к суду по «процессу 32-х», личность тоже весьма примечательная. Он, так же как и Евгений Иванович, был корреспондентом герценовских изданий. Посетители квартиры Якушкина имели шутливое прозвище — «филипповцы» (дом был расположен в приходе церкви Филиппа митрополита). Полицейские шпионы, следившие за возвратившимся из ссылки декабристом Якушкиным, усмотрели в посетителях Евгения участников нового политического заговора и довели это до сведения правительства.{45}



Евгений Иванович Якушкпн.

Фотография. Середина 1850-х гг. Публикуется впервые.


В квартире была устроена очень активно действовавшая литография, изготовлявшая преимущественно портреты декабристов, которые по небольшой цене продавались желающим и бесплатно раздавались вернувшимся из ссылки декабристам. В работе литографии принимала участие и Елена Густавовна. Надо сказать, что она очень волновалась, ожидая приезда свекра из Сибири, боялась ему не понравиться, не угодить, по ее опасения были напрасны. Иван Дмитриевич полюбил ее заочно, состоял с ней в переписке, уважал ее, даже несколько удивлялся широте ее интересов. «Ты говоришь, — писал он невестке в 1849 г., — что в настоящее время читаешь «Французскую революцию» Тьера, — я уверен, что этот труд в общем доставил тебе удовольствие, по немного наскучил некоторыми подробностями военных операций».{46} В те времена, когда старый Якушкин был молодым, дамы не читали подобных книг. За эти годы в России подросло новое поколение женщин, среди которых было немало передовых.

Ивану Дмитриевичу, так же как и другим старикам-декабристам, было запрещено проживать в Москве, но на некоторое время он остановился у сына. Постоянно бывали у него и другие декабристы, которым Евгений и его друзья помогли завести новые обширные знакомства и вообще войти в круг неизвестного им общества. В свою очередь старые герои произвели огромное впечатление на людей круга Евгения, поразив их своей бодростью, энергией, неувядающей молодостью, верностью прежним идеалам. «Видал возвратившихся из ссылки декабристов, — записывает в дневнике А. Н. Афанасьев, — и удивлен, что люди, так много и долго пострадавши, могли так сохранить своп силы и свежесть чувства и мысли».{47} Между тем здоровье декабристов было уже сильно подорвано пережитыми лишениями, а Иван Дмитриевич был опасно болен — цинга, ревматизм, болезнь сердца — все это требовало серьезного лечения. Однако все просьбы были тщетны — больного старика выдворили из Москвы. Евгений писал по этому поводу И. И. Пущину: «III отделение сделало все, чтобы раздражить меня против правительства».{48} Приют Ивану Дмитриевичу дал его бывший товарищ по Семеновскому полку И. И. Толстой. В его имение Новинки Евгений и привез больного отца. Ф. Н. Глинка откликнулся на это событие стихами. Вспомним, — писал он, — Новинки,

Где у семьи благословенной,

Для дружбы и родства бесценной

Умом и доблестью сиял

И к новой жизни расцветал

Якушкин наш в объятьях сына.

Когда прошла тоски година

И луч надежды обещал

Достойным им — иную долю…{49}

Но несмотря на нежные попечения семьи Толстых, Ивану Дмитриевичу становилось все хуже. Имение было расположено в сырой местности, да и квалифицированной медицинской помощи не было, и вот в июне 1857 г. Евгений, несмотря на запрещение, привозит отца в Москву. Но было уже поздно. 11 августа 1857 г. старый декабрист скончался. На его похоронах были некоторые из вернувшихся декабристов и члены их семей и, конечно, весь дружеский круг Евгения. Шпион III отделения, снаряженный наблюдать за похоронами, доносил по начальству: «Его гроб провожали Батенков, Матвей Муравьев и многие свежие его московские друзья: видно, число завербованных было уже довольно значительно, потому что для них было заказано 50 фотографий покойного. Кажется, полиция понятия не имеет об этой новой закваске. Увидим через пять лет, что из нее выйдет».{50} Поминки были устроены у Никулина, на них, естественно, присутствовал весь его кружок. Перепуганным блюстителям порядка уже мерещился новый заговор, притом заговор, инспирированный декабристами. Молодые люди, друзья Евгения, действительно приступили к конспиративной деятельности, но она была связана прежде всего с их участием в вольной русской печати.

В 1858 г. вся эта молодежь группируется вокруг нового московского журнала «Библиографические записки», созданного по инициативе Афанасьева и Полуденского. Активное участие в редакционных делах принимали Евгений Якушкин и Петр Ефремов. Официально журнал числился за Н. М. Щепкиным, так как Афанасьев и Полуденский как служащие в архиве Министерства иностранных дел не имели права заниматься издательской деятельностью. В 1861 г. редактором журнала стал В. И. Касаткин (тоже негласно). На страницах «Библиографических записок» было опубликовано большое количество статей и материалов по истории русской литературы и общественной мысли, в том числе множество ранее находившихся под запретом. Особенно выделяются пушкинские материалы. За три года существования журнала в нем было помещено несколько десятков статей и публикаций, относящихся к Пушкину. На его страницах увидели свет и два первых в России библиографических указателя, посвященных великому поэту, — «Что писано о Пушкине» и «Переводы сочинений Пушкина» Г. Н. Геннади.

Журнал уделял большое внимание литературе и общественной жизни XVIII в., в особенности деятельности Новикова, Радищева и Фонвизина. Насколько это было возможно в условиях того времени, сотрудники журнала пытались публиковать материалы о политической истории XIX в. «Даже самый общий обзор, — пишет Н. Я. Эйдельман, — открывает большое сходство тем и материалов (декабристы, Пушкин, Радищев) у подцензурных «Библиографических записок», а также бесцензурных «Полярной звезды» и «Исторических сборников Вольной русской типографии». Это сходство интересно и потому, что теми же авторами и издателями «Библиографических записок» многие очень ценные документы пересылались в Лондон, когда становилось ясно, что их не напечатать в Москве и Петербурге».{51} Переписка членов редакции журнала изобилует сведениями о запрещениях целых пластов материалов, предназначенных для «Библиографических записок». Н. Я. Эйдельман в своей книге о тайных корреспондентах «Полярной звезды» приводит отрывки из писем В. И. Касаткина к В. П. Гаевскому и Е. И. Якушкину о цензурных гонениях на «Библиографические записки». Сведения эти относятся ко времени редакторства Касаткина, т. е. к 1861 г. Но в архивах сохранились и более ранние документы, проливающие свет на эту сторону существования журнала. Особенно выразительно письмо А. Н. Афанасьева (в пору его редакторства) к петербургскому ученому П. П. Пекарскому, также испытавшему давление цензуры при публикации трудов, посвященных науке и литературе петровского времени. «Вы жалуетесь на цензурные шалости, — пишет Афанасьев в сентябре 1858 г., — у нас эта богомольная дура делает выходки почище. Крузе взял отпуск на месяц, и теперь дали нашим журналам нового цензора, некоего Капниста, который, если бы можно, кажется, запретил бы «Ябеду» своего однофамильца: такое дрянцо, что не уступит Безсомыкину, Фрейгангу и прочей братии, подвизающейся на славном поприще литературной полиции. Этот квартальный московской журналистики похерил у пас почти целый нумер, и вот причины невыхода «Записок» к сроку. А какая была набрана статья! Вы просто облизали бы себе пальчики и раза два, три причмокнули: так сладко! Это преинтересное послание Невзорова, касающееся его собственной биографии, Дружеского общества и масонства в Москве. Материал, еще никому неведомый».{52}

Если в относительно благоприятное время столь свирепо преследовались новиковские материалы, то можно себе представить, каково было положение журнала вообще и сколько искусства, такта, смелости наконец нужно было иметь его руководителям и корреспондентам, чтобы провести сквозь цензурные рогатки материалы по политической истории России. Для посылок «прямо в Лондон, к Искандеру» текстов набиралось достаточно. Но все же первостепенной задачей было пытаться опубликовать их в России: такие публикации имели громадное общественное значение. Только в самом крайнем случае, когда уже надежды не оставалось, материалы с большим, конечно, риском переправлялись для публикации в Вольной типографии Герцена.

Евгений Иванович Якушкин был одним из самых активных поставщиков таких материалов. Он же опубликовал на страницах «Библиографических записок» несколько в высшей степени ответственных и интересных статей и документов. Они посвящены Пушкину, Чаадаеву, декабристам (о них будет подробно рассказано в соответствующих главах), переписке его бабушки Н. Н. Шереметевой с Гоголем, Языковым, Жуковским. Там же опубликована его статья о новиковском журнале «Повествователь древностей российских», явившаяся одним из звеньев в цепи новиковских материалов, напечатанных в «Библиографических записках». На страницах журнала был также воспроизведен знаменитый портрет Новикова работы Боровиковского. Портрет в свое время был подарен дочерью Новикова Н. П. Руничу, а затем приобретен Е. И. Якушкиным, который заказал с пего гравюру в Лейпциге. Она и была помещена в «Библиографических записках». Впоследствии право на воспроизведение этого портрета было передано Якушкиным П. А. Ефремову, переиздавшему с ним в 1867 г. «Опыт исторического словаря о российских писателях» Н. И. Новикова.

В эти годы Евгений Иванович Якушкин становится активным корреспондентом вольной русской печати. Разысканиями IT. Я. Эйдельмана установлена его роль в появлении на страницах герценовских изданий целого ряда ответственнейших материалов, посвященных прежде всего декабристам. Несколько очень важных документов, переданных Якушкиным, вошло в герценовскую пушкиниану.

Насколько можно судить по письмам его друзей, молодой Якушкин «баловался» также и сочинительством. Так, из письма к нему П. А. Ефремова мы узнаем, что тот читал какие-то произведения Евгения Ивановича. Он благодарит друга «за произведение Вашей музы». «Я еще прежде, — пишет он, — имел «драматическое сцепы», оканчивающиеся этим стихотворением, которое всем без исключения весьма нравилось, но я не знал, что это произведение Вашего пера».{53} К сожалению, разыскать эти сочинения не удалось, по всего вероятнее, что Евгений, так же как и его приятель Ефремов, выступал в жанре литературной пародии.

В конце московского периода жизни Якушкина он представляется нам еще молодым, но уже вполне зрелым человеком, со сложившимися убеждениями, научными интересами, идеалами. Стойкий последователь Герцена, его «русского социализма», ставящий интересы парода превыше всего, верный в дружбе, непреклонный во всем, что он считал своим долгом, и вместе с тем веселый, остроумно-насмешливый, даже порою ядовито-остроумный, он был обаятельной личностью в полном смысле этого слова.

Вдова декабриста А. В. Ентальцева, хорошо его знавшая, писала И. И. Пущину (1858 г.): «Евгения я люблю, хоть он мало про кого говорит хорошо. Ну, да это уж можем и сами ценить и понимать людей; это не мешает видеть Евгения веселым и добрым человеком».{54}

Глава 2 ЯРОСЛАВЛЬ

В 1859 г. Е. И. Якушкин навсегда покидает Москву и поселяется в Ярославле. Что побудило его, коренного москвича, связанного с этим городом множеством дружеских уз и научных интересов, уехать в провинцию? Прежде всего, конечно, нужда. Якушкин был так беден, что не мог по просьбе Ефремова пойти к фотографу «но неимению одежды, сколько-нибудь приличной».{55} Служба оплачивалась скудно, копились долги. В сущности, столбовой дворянин но происхождению, Якушкин по социальному своему статусу был разночинцем, всецело зависевшим от службы и литературного заработка. Последний, впрочем, был весьма незначителен. Получить в Москве хорошо оплачиваемую должность он не мог хотя бы потому, что был на дурном счету у властей. Мы уже говорили, как московская полиция относилась к «филипповцам», посетителям дома Якушкина. Сам же Евгений Иванович считался человеком крайне неблагонадежным. В рукописном отделе Пушкинского дома хранятся секретные бумаги сенатора Л. Л. Закревского (в то время московского генерал-губернатора), в том числе «Список подозрительных лиц в Москве», среди которых числится «Якушкин Евгений Иванович, сын ссыльного Якушкина, прикосновенного к 14 декабря 1825 года».{56} При такой репутации Якушкину в Москве было не на что рассчитывать. По получить высокооплачиваемую должность в провинции оказалось тоже не так-то просто. Для этого нужна была «рука» — покровительство человека, обладающего государственной властью. Такой человек нашелся. Это был дядюшка Евгения Ивановича (муж его тетки Пелагеи) — всесильный М. И. Муравьев. Взаимоотношения неблагонадежного в политическом смысле молодого человека, сына «государственного преступника» с одним из самых свирепых душителей свободы — настолько любопытный эпизод, что о нем стоит сказать особо.

Известно, что Муравьев в молодые годы был декабристом (и даже одним из видных деятелей движения) и привлекался к суду. Однако ему удалось оправдаться, и он медленно, но верно делал карьеру. В интересующие нас годы он был министром государственных имуществ. Известный публицист и общественный деятель Н. В. Шелгунов, которому довелось служить под началом Муравьева, говорил, что он «не был ни администратором, ни реформатором, он был разрушитель и умел ломать превосходно».{57}

Назначенный в 1857 г. министром государственных имуществ, он не ограничился переворотом в недрах министерства, но еще предпринял ревизионную поездку по губернским городам, избивая правого и виноватого. Многие председатели губернских палат были им смещены. «Рассказывали, — вспоминает Н. В. Шелгунов, — что два чиновника от нашей ревизии умерли от страха. Это могло случиться… Каждый чувствовал, что у этого человека не дрогнет рука подписать что хотите».{58} На место изгнанных чиновников Муравьев назначал кого ему было угодно, не считаясь ни с желаниями, ни даже с возможностями людей. Вот так он взял и назначил своего племянника управляющим палатой государственных имуществ в Ярославль. Сам бесчестный, он как министр хотел иметь честных чиновников на местах. А в этом случае честность была гарантирована. Но перед тем как облагодетельствовать своего родственника, Муравьев, по-видимому, хорошенько ему пригрозил, зная, конечно, о том, что Якушкин на плохом счету у властей. В письме к Ефремову Евгений Иванович рассказывает, что «принципал», прежде чем предложить ему должность, посулил «сослать его на необитаемый остров».{59} Дядя с племянником вообще сильно недолюбливали друг друга. Молодой Якушкин знал цену своему родственнику и относился к нему с неприязнью и недоверием, хотя и вынужден был принять от него услугу. Описывая Ефремову порядки в ярославской палате и свои планы по улучшению жизни крестьян, он предупреждает друга (служившего у Муравьева): «Ради бога, чтобы о письме этом не узнал принципал; все это фантазия, скажет он, да, пожалуй, так еще махнет пером, что я очутюсь в Бессарабии».{60} Но уклад русской жизни был таким, что даже жестокий Муравьев не мог «не порадеть родному человечку». Просили родственники, просила жена — и вот племянник, которого он охотнее всего сослал бы «во глубину сибирских руд» вслед за его отцом, получает должность, о которой не мог бы даже мечтать молодой о не чиновный человек.{61} Председатель палаты государственных имуществ был чрезвычайно важным лицом в губернии. Тот же Шелгунов, превосходно знавший быт русской провинции, говаривал, что «управляющие палатами старались держать себя с величественностию министров и, кажется, даже боялись шевелить головами, чтобы не потрясти губернских городов. Особенно сановничали управляющие казенными палатами и палатами государственных имуществ. Все они держали себя сановниками, потому что ощущали в себе большую силу, которой в других людях не было, все они жили барами, разъезжали в собственных экипажах, а жены их воображали себя статс-дамами».{62}

Вот в такую-то должность и предстояло вступить 33-летнему Якушкину, не имевшему не только экипажа, но даже сколько-нибудь приличной одежды, женатому на милой и скромной интеллигентной женщине, которая была его товарищем и единомышленницей и которой так же пристало быть провинциальной львицей, как демократу Якушкину — сановником. Но таковы уж были парадоксы тогдашней русской жизни. Служил же Салтыков-Щедрин в должности вице-губернатора! «Назначение мое, — пишет Якушкин Ефремову, — будет не последним чудом. В Макарьевской Четьи-Минеи есть сказание об св. Антонии, что он летал на черте в Иерусалим, со мной совершено что-то подобное, только меня черт перенес не в Палестину, а в Ярославль».{63}

Приходилось начинать новую, непривычную, страшноватую жизнь. Вот первое письмо Якушкина из Ярославля:

«От Вас первых, любезный Петр Александрович, получил я письмо в Ярославле, оно пришло в минуту жизни трудную и потому очень кстати. В первые минуты приезда я испытывал чувство человека, схороненного заживо. Не дай бог, как скверно. Мертвечиной кругом так и разит. Теперь пообнюхался, бежать некуда, стою, как в заколдованном круге, одно средство — держать себя ото всех дальше… Веду я себя, впрочем, очень прилично, тихо и смирно — закон исполняю… Палату я нашел совсем не в таком скверном положении, как думал, судя по слухам. Есть, впрочем, и здесь такие лица, перед которыми пресловутый Ванька Каин кажется мальчишкой и в которых мерзость доходит до поэзии. От этих поэтических личностей я надеюсь со временем избавиться — надо сначала хорошенько осмотреться. Работы, по крайней мере теперь, у меня столько, что я уже значительно похудел, — часов 10 или 11 в сутки сижу над бумагами каждый день — и удивительное дело, сижу с наслажденьем, я, бывший бумагоненавистник искони. По крайней мере здесь сталкиваешься с жизнью — неосторожный размах пера задевает живое крестьянское тело. Остановить этот размах — наслажденье».{64}

Это письмо датировано 29 июня 1859 г. С этих пор официальная деятельность Якушкина идет в двух направлениях, возможных в рамках занимаемой им должности: искоренение взяточничества, этого бича Российской империи, и улучшение экономического быта крестьян. Борьба со взяточниками означала объявление войны не только своим подчиненным, но и целому кругу влиятельных губернских особ. Естественно, что те не оставались в долгу. Вскоре Якушкин узнает, что откупщики дослали на него донос «финансовому принципалу».{65} Любопытно отметить, что в вопросе о взяточничестве молодой Якушкин также был единомышленником отца. Н. В. Басаргин вспоминал, что Иван Дмитриевич был вообще-то терпимый человек, «одного только он не прощал и в этом отношении был неумолим. Это — лихоимство. Ничто в глазах его не могло извинить взяточника».{66}

Е. И. Якушкин, через руки которого прошло все выкупное дело в губернии, постарался провести его с наибольшей выгодой для крестьян. Ярославские крестьяне шли к нему как к своему защитнику и покровителю. Его популярность и авторитет были таковы, что мужики, обычно относившиеся со справедливым недоверием к чиновникам, приходили к нему за советом в самых сложных случаях. Сын его, Вячеслав Евгеньевич, в биографии отца, написанной для знаменитого словаря Венгерова, но оставшейся неопубликованной, специально подчеркивает это обстоятельство. «Крестьяне шли к нему постоянно со всех сторон за указаниями и советами по своим нуждам».{67} Об одном таком случае рассказал сам Евгений Иванович, и это свидетельство человека, не склонного рассказывать о себе, особенно драгоценно.

«Можно положительно сказать, что идеал ярославских крестьян составляет не личная собственность, а так называемый здесь черный передел, по которому вся земля, кому бы опа ни принадлежала, должна делиться между всеми по числу душ, — писал Якушкин. — Слух о близости такого черного передела распространился несколько лет тому назад с такой силой, что крестьяне, жадные здесь, как и везде, до земли, остановились покупкою дешево продававшихся тогда занадельных участков, и мне стоило большого труда убедить крестьян, приходивших ко мне за советом, что они могут без всяких опасений покупать землю и что черного передела не будет».{68} Близость важного чиновника с мужиками казалась подозрительной блюстителям порядка. В одном из доносов на пего было даже сказано, что он старается «возмутить крестьян».{69} Это, конечно, вряд ли могло иметь место — служебное положение Якушкина обязывало его к осторожности, но это очень показательно для репутации «возмутителя спокойствия». Героические усилия Якушкина, пытавшегося облегчить положение крестьян, часто оборачивались для него горечью разочарования. Хотя он сделал очень много, но в конце концов он был только одиночкой, стоявшим лицом к лицу с огромной и беспощадной бюрократической машиной, противопоставить которой он мог только свою энергию и личное благородство. Вот поэтому в его письмах к друзьям прорываются потки отчаяния. «Жить стало так тяжело, — пишет он Ефремову в феврале 1862 г., — что в каторге было бы, право, легче. С тех пор, как я с Вами виделся, у меня исчезли последние надежды на то, чтобы крестьянское дело могло окончиться хорошо для крестьян. Мировые учреждения принимают характер полицейский в самом скверном его смысле. Дворянство толкует по-прежнему про земский собор, не желая, впрочем, ничего, кроме своих собственных выгод. Народ выказывает в некоторых случаях упорство — и только. Между тем народ этот терпит во многих отношениях больше прежнего. И откуда и какого ждать выхода? Конечно, не от дворянства. Дворянские либералы мне совершенно опротивели с тех пор, как я познакомился с ними короче… Злость берет на этих господ, потому что за либеральными фразами скрывается такая мерзость, что остается только на них плюнуть. В их руках еще, может быть, будет власть, Вы увидите тогда, что они будут делать… Странная, как видите, история освобождения крестьян. В ней есть все, кроме освобождения».{70}

Такую же пессимистическую оценку «великой реформы» давали и близкие друзья Евгения Ивановича. «Крестьянское дело и у пас, как и везде, расшевелило и взбудоражило тинное болото помещичества, — писал ему А. Н. Афанасьев, — и присматриваясь кругом, прислушиваясь к мнениям, я вижу, что вопрос только подступил к решению, а вовсе еще не решен манифестом и положением. Пакостей будет бездна, и уже начало их для всех очевидно. Москва переполнилась жалобами дворовых на помещиков, очень естественный плод нелепой статьи, отдавшей еще на два года дворовых в зависимость от бар, которые озлоблены и готовые на всякую штуку: только было бы на ком сорвать!».{71} Он сообщает другу и о волнениях крестьян в различных губерниях России. «Крестьянское дело идет везде не совсем утешительным порядком, — читаем мы в другом письме. — В имениях г-на Станкевича крестьяне, несмотря на розги, отказались отправлять барщину, и к ним применена экзекуция, т. е. крестьяне преданы разграблению: форма наказания, сильно отзывающаяся татарщиной».{72}

Якушкин был хорошо осведомлен о ходе «освобождения» в других губерниях, и это тоже не прибавляло оптимизма. Еще раньше, в мае 1861 г., он получил письмо от М. Е. Салтыкова-Щедрина из Твери, в котором было сказано: «Крестьянское дело в Тверской губернии идет довольно плохо. Губернское присутствие, очевидно, впадает в сферу полиции, и в нем только и речи, что об экзекуциях. Покуда я ездил в Ярославль, уже сделано два распоряжения о вызове войск для экзекуций. Крестьяне не хотят и слышать о барщине и смешанной повинности, а помещики, вместо того чтобы уступить духу времени, только и вопиют о том, чтобы барщина выполнялась с помощью штыков».{73}

Остановимся и подумаем — кто это пишет? Кому? Это пишет тверской вице-губернатор председателю ярославской палаты государственных имуществ, а последний делится своими впечатлениями с доверенным чиновником страшного Муравьева. Все трое — люди, высоко стоящие на служебной лестнице, и все они — враги существующего порядка. Каждый из них старался использовать свое служебное положение для добрых дел, на пользу народа, благо которого они ставили превыше всего. Ведь даже такой прозорливый, умнейший, скептически настроенный человек, как Салтыков-Щедрин, пошел служить для того, чтобы «не давать в обиду мужика». Б. П. Козьмин считает, что смысл этой теории молодого Щедрина «сводился к признанию возможности, отбывая чиновничью службу, работать не на поддержку существующего политического порядка, а против него, разлагая его изнутри».{74}Это как нельзя более подходит и для характеристики служебной деятельности Якушкина. Щедрин в эти годы писал, что «настоящее дело не в кружке, а вне его и именно в той темной области, в которой живут и действуют Сквозники-Дмухановские».

Не следует забывать и о том, что последователи Герцена в конце 50-х — начале 60-х гг. еще верили в возможность принести пользу пароду своей служебной деятельностью. Так, в эти годы Н. П. Огарев указывал, что одно из эффективных средств — это «личное влияние членов общества (речь идет о тайном обществе. — Л. Р.) на общественное мнение всеми способами, изустными и печатными, деятельное служебное замещение мест своими членами и влияние на правительственные распоряжения».{75}

И Якушкину, и Щедрину вскоре стало ясно, что эффективность их действий чрезвычайно ограничена. Второй, прослужив примерно 10 лет (срок все же не столь уж малый), вышел в отставку; первый продолжал служить. Правда, у него, собственно, и не было выбора. Он был беден, обременен семьей и всецело зависел от службы. Но не таков был Якушкин, чтобы продолжать служить только из-за денег. Выйти в отставку — значило капитулировать. И он продолжал службу, не уступая ни одной из завоеванных позиций, не давая себя запугать и превратить в послушное орудие власти. Был, однако, момент, когда Евгений Иванович в полном отчаянии от чувства собственного бессилия хотел бросить все, уйти в отставку и вернуться в Москву. Об этом мы узнаем из письма к нему Л. Н. Афанасьева от 20 мая 1861 г. «Хорошо было б, если бы ты перебрался в Москву. пишет он другу. — а пока не советую тебе думать об отставке. Я понимаю, что некоторые уступки крайне тяжелы, но если ради одной ничем неотвратимой уступки высшей власти можно совершить десятки гуманных дел, которые без тебя никак бы не сделались, то я бы пошел на уступку: таково паше время, что надо быть чисту аки голубю и хитру аки змию».{76}

Много лет спустя Евгений Иванович в письме к Ефремову вспоминал эти годы как очень тяжелые, когда его служебное положение висело на волоске, а на руках была семья, и призывал учиться мужеству у Пушкина.{77}

Выстоять и сохранить веру в свои силы помогла Евгению Ивановичу и его жена Елена Густавовна. Она была настоящим другом, поддерживавшим его в тяжелые минуты. В условиях провинциальной жизни, да еще при замкнутости Якушкина и нежелании общаться с местными чиновниками, это имело огромное значение. Сыновья Евгения Ивановича также выросли его единомышленниками. Атмосфера якушкинской семьи была стойким противовесом темному царству провинциальной жизни, наполненной, по выражению Писарева, всеми «миловидными продуктами и остатками крепостного права».

Итак, Якушкин продолжал служить и остался на всю жизнь в Ярославле. Письма Евгения Ивановича к друзьям свидетельствуют о том, что в начале 60-х гг. он надеялся на более кардинальные перемены (эти ожидания также разделялись многими в России). Вспомним хотя бы приведенное выше письмо его к Ефремову, в котором он сетует на то, что народ выказывает только упорство, не больше. Без сомнения, он ждал иного, тем более видя, что народ «терпит во многих отношениях больше прежнего». Да, он мечтал об ином… Но убедившись, что до революции далеко, он решил работать и приносить посильную пользу этому народу, который еще не умеет постоять за свои интересы. Конечно, он идеализировал общину и «коммунистические инстинкты» русского мужика, но это уже общая трагедия демократов 60-х и народников 70-х гг.

Б. П. Козьмин, опубликовавший в свое время письмо В. И. Касаткина к Якушкину, в котором тот рекомендовал ему едущего в Ярославль А. А. Слепцова, высказал предположение, что «Е. И. Якушкин отнесся сочувственно к миссии Слепцова и согласился примкнуть к «Земле и воле»». Письмо это действительно очень любопытно. «С Новым годом и новыми надеждами, Евгений Иванович, — пишет Касаткин. — Вручитель моего и прилагаемого письма А. Н. Афанасьева — один из самых горячих участников образовавшегося в Петербурге общества для распространения нужных народу книг и учебных пособий. Общество состоит в тесной связи с журналом «Народная беседа». Имя вручителя писем — Александр Александрович Слепцов. Он едет в Ярославль и Нижний Новгород со специальной целью найти нужных обществу комиссионеров и агентов. О подробностях, цели и пр. он расскажет Вам лично. Зная, что Вы принимаете горячее участие в деле народного образования, указал ему на Вас как на человека, могущего сообщить ему нужные сведения и указания относительно их дела в Ярославской губернии. После Вашего отъезда разрыв прежнего московского кружка стал еще глубже. Теперь уже не может быть и мысли о каких бы то ни было компромиссах с партией Чичерина и К°».{78} Далее в письме сообщается об отправке на каторгу М. Л. Михайлова, о предательстве Вс. Костомарова. Тон письма — весьма доверительный и дружеский. Общество для издания книг для народа, о котором здесь идет речь, было организовано группой землевольцев во главе с А. Д. Путятой, А. А. Слепцовым и И. А. Серно-Соловьевичем. Конечно, их доверие к Якушкину говорит о том, что его считали в какой-то мере единомышленником, но примкнул ли он в самом деле к «Земле и воле» — об этом, не имея в своем распоряжении никаких документальных данных, кроме этого письма, судить, как нам представляется, преждевременно. Предположение Б. П. Козьмина, высказанное более сорока лет тому назад и с тех пор не подкрепленное никакими доказательствами, в настоящее время в связи с усилением интереса к Е. И. Якушкину уже преподносится как доказанный факт. Так, в работе Е. И. Матхановой мы читаем, что Якушкин был «участником организации «Земля и воля».{79} Если подобное вольное обращение с фактами еще терпимо в популярных статейках, авторы которых более всего озабочены поисками сенсаций, то в серьезном научном исследовании оно выглядит по меньшей мере неуместным. Вопрос этот достаточно серьезен и требует дополнительных разысканий. Впрочем, мы почти уверены, что поиски эти ничего не дадут. Никаких следов, никаких упоминаний о том, что Евгений Иванович вступил в первую «Землю и волю», нам ни разу не встречалось ни в печатных, ни в рукописных источниках. Но дело, конечно, не только в принадлежности к какой бы то ни было революционной организации, а и во всей совокупности деятельности данного человека. Что делал (или что мог делать) Якушкин в качестве члена «Земли и воли», живя в Ярославле да еще будучи на виду как крупный чиновник? Вряд ли он, трезвый и умный человек, рискнул бы в своем положении проводить, скажем, агитацию среди крестьян или печатать прокламации. Его вклад в освободительную борьбу выразился в ином, лежал на других путях, может быть и не столбовых, недооценивать которые мы сегодня уже не вправе.

Содержание нелегальной деятельности Якушкина определяется двумя словами: преемственность идей. Это то самое дело, за которое сражался Герцен. Силуэты пяти казненных декабристов на обложках герценовской «Полярной звезды», выходившей в 60-х гг., — вот символ этого дела. «Он оставил неизгладимый след в истории русского общественного движения собранием и обнародованием обширных и важных материалов о декабристах, — сказано было в одном из некрологов Якушкину. — Не будет преувеличения, если мы скажем, что в этом отношении для закрепления в потомстве светлого образа этих борцов за свободу Евгений Иванович сделал больше, чем кто-либо другой».{80}Это вполне справедливо. Но дело было не только в светлых образах декабристов, но и в идеалах, за которые они боролись. Недаром В. Е. Якушкин говорил о том, что освободительные идеи 20-х гг. преемственно выразились в новом революционном движении, на новом, более высоком этапе.

Собирание и публикация декабристских материалов рассматривались не только как дань памяти замечательным деятелям освободительного движения, но и как призыв к действию. Возможно, что Евгений Иванович участвовал в еще какой-нибудь нелегальной деятельности; возможно, что он был корреспондентом не только «Полярной звезды», но и «Колокола». Может быть, on занимался и другими формами пропаганды. Но когда, как это мы видели из донесения жандарма, местное общество приписывало ему «крайне демократическое и даже революционное» направлепие, то имелось в виду, конечно, не это. Об участии Якушкина в герценовских изданиях ярославские тузы, разумеется, не имели сведений. Он был в их глазах революционером в силу определенных сторон своей легальной деятельности. Что же это была за деятельность?

Это было, во-первых, как мы ужо знаем, активное участие Якушкина в дело освобождения крестьян. «Е. И. Якушкин, — писал В. II. Семевский, — оставил по себе память как один из самых выдающихся деятелей крестьянской реформы. В широких слоях населения это имя пользовалось известностью. стойкого и неуклонного ревнителя крестьянских интересов».{81}

По мнению ярославского общества, вполне разделяемого местной жандармерией, именно деятельность Якушкина как члена губернского присутствия по крестьянским делам была причиной «беспорядков», происшедших в губернии при внедрении «Положения».

Начальник Ярославского губернского жандармского управления доносил в Петербург 5 июня 1861 г.: «С начала учреждения в Ярославской губернии губернского по крестьянским делам присутствия образовались в оном две партии: одна чисто консервативная, к которой принадлежала большая часть членов от дворянства, а другая — с более либеральным направлением, находясь, как заметно, под влиянием управляющего палатой государственных имуществ статского советника Якушкина, состояла из губернского прокурора и рыбинского помещика Александра Сергеевича Хомутова; во многих случаях мнения их разделял и бывший начальник губернии, свиты его императорского величества генерал-майор князь Оболенский, — вследствие чего последовали те распоряжения, которые были некоторым образом поводом к возникшим во многих местах затруднениям в помещичьих имениях и недоразумениям крестьян в исполнении лежащих на них по Положению повинностей».{82} И здесь невольно напрашивается аналогия с положением Салтыкова-Щедрина. Его тоже обвиняли во всех грехах и прежде всего во вредном влиянии на губернатора. «Всего более прискорбно, — пишет о нем жандарм, — что г-п Салтыков приобрел такое сильное влияние на пензенского губернатора, что действительный статский советник Александровский, зная хорошо направление г-на Салтыкова и его супруги, все-таки продолжает вести с ними семейную тесную дружбу».{83}

Таким образом, и Салтыков, и Якушкин выступали в жандармских сочинениях в качестве этаких змиев-искусителей при невинных поставленных от правительства начальниках губерний; по было бы этих зловредных людей — не было бы и «недоразумений» в крестьянском деле. Заметим, что Салтыков в это время был председателем казенной палаты.

В Ярославской губернии, как и в других местах империи, «Положение» приходилось внедрять с помощью штыков. В этих условиях позиция Якушкина, которая с сегодняшней точки зрения представляется только либеральной, была в глазах губернского начальства «возмутительной», революционной, тем более что по своему служебному положению он был обязан всячески поддерживать распоряжения верховной власти.

Весьма необычной для крупного чиновника и вызывавшей много нареканий со стороны официальных лиц была и деятельность Якушкина по просвещению края. Опа выражалась прежде всего в устройстве воскресных школ и общедоступных библиотек. И то, и другое делалось вопреки политике правительства в деле народного образования. Евгений Иванович был одним из учредителей и учителей воскресных школ в Ярославле.

В конце 50-х гг. в России стали возникать воскресные школы для взрослых. Они возникали по инициативе кружков прогрессивной интеллигенции; это было одним из проявлений нараставшего общественного подъема. Первая воскресная школа была организована в Киеве в 1859 г., а два года спустя по всей России открылись уже 274 воскресные школы. Однако судьба их все время висела на волоске. В декабре 1860 г. шеф жандармов Долгоруков в специальной докладной записке царю предлагал «принять безотложные и деятельные меры» против воскресных школ, ибо, по его мнению, нельзя было допустить, «чтобы половина народонаселения была обязана своим образованием но государству, а себе или частной благотворительности какого-либо сословия». А. В. Никитенко рассказывает в своем дневнике, что министру народного просвещения Л. В. Головнину в то время с трудом удалось защитить воскресные школы от репрессивных мер.{84}Большинство преподавателей воскресных школ состояло из радикально настроенной интеллигенции, рассматривавшей эти школы не только как средство просвещения народа, по и как легальную форму антиправительственной пропаганды. Естественно, что Е. И. Якушкин уделял этому делу много сил и энергии. Население Ярославля насчитывало в начале 60-х гг. немногим более 30 000 человек. Всего в губернии было около 1 млн жителей, из которых 7000 составляли рабочие (включая ремесленников). Демидовский юридический лицей влачил в это время жалкое существование (так, например, в 1863 г. он имел всего 37 учащихся). В городе была одна мужская гимназия, женских училищ различного типа было четыре во всей губернии, в них обучались 300 девочек. Согласно официальной статистике, число учащихся относилось в начале 60-х гг. к общему количеству жителей в губернии как 1: 107. В 1862 г. расходы города на содержание полиции составили 17 935 р… а на содержание училищ — 955.{85}

«Рад, что ты доволен своим житьем-бытьем, — пишет Якушину Афанасьев в ответ на сообщение о воскресных школах. — Еще больше буду радоваться, если надежды твои на устройство воскресной школы и на распространение грамотности между крестьянами увенчаются успехом. Дай бог!».{86}

В 1860–1862 гг. при активном участии Е. И. Якушкина в Ярославской губернии было открыто шесть воскресных школ, в которых обучалось 556 человек. Для начала это было немало. Воскресные школы могли бы дать первоначальное образование той категории людей, для которых другие пути обучения были закрыты. Однако во время реакции, наступившей в 1862–1863 гг., все они были запрещены. Тогда Якушкин занялся улучшением уездных и приходских училищ, которых в губернии насчитывалось до 25. «Единственное утешение мое — училища, — пишет он П. А. Ефремову. — Плохи они ужасно, по их можно поправить».{87} Кроме училищ объектом заботы Якушкина были библиотеки. «Где только было можно, — вспоминает хороню знавший его ярославский поэт и краевед И. А. Тихомиров, — Евгений Иванович немедля старался завести библиотеку. Им они основаны в сиротском доме, в женской и мужской гимназиях, в казенной палате, в статистическом комитете. Собственная его библиотека была открыта для всех желающих, он давал книги решительно всем, без всяких записей и поручительств».{88}

Для того чтобы представить себе все громадное значение этой стороны просветительской деятельности Якушкина, приведем некоторые данные о состоянии Ярославской публичной библиотеки — единственной в городе и основанной в 1860 г. Вот что написано в отчете о деятельности этого учреждения за 1862 г.: «Выписано книг на 127 рублей, из них на 86 рублей — специальные и некоторые сочинения русских авторов, на остальную же сумму — сочинения Поль де Кока, пользующегося расположением читающей публики».{89} А между тем в Ярославле уже формировался новый читатель, жаждавший познаний, читатель, которого отнюдь не могла удовлетворить библиотека, тратящая треть отпущенных ей средств на польдекоковские сочинения. В этих условиях организация небольших, но со знанием дела подобранных библиотек (особенно в учебных заведениях) имела очень большое значение. Но, может быть, еще большее значение имела громадная библиотека самого Якушкина, открытая для всех желающих.

Реакция, наступившая в 1863 г., явилась тормозом для просветительской деятельности Якушкина. Но что было еще горше — завершился распад кружка бывших его друзей и единомышленников. Как мы видели из приведенного выше письма В. Н. Касаткина, серьезное размежевание демократов и либералов, объединенных когда-то общей ненавистью к крепостному праву, началось еще раньше, но 1863 г., год польского восстания, явился окончательным рубежом, испытанием на прочность, которое выдержали немногие. В лагере реакции оказался бывший друг Герцена А. X. Кетчер, в 50-е гг. — постоянный посетитель якушкинской квартиры. Старый приятель профессор Бабст, в 1860 г. высоко оценивший экономические труды Маркса, теперь, по выражению Якушкина, «дикий стал человек; такой дикий, что его можно показывать за деньги».{90} Другие, кому совесть не позволила стать ренегатом, засели тихо дома и сошли с общественной арены. Доктор Никулин, благороднейший человек, когда-то один из первых посетивший Герцена в изгнании, теперь разводил землянику и развлекался тем, что устраивал для своих любимых собак рождественские елки, украшенные гирляндами из сосисок… Правда, ближайший задушевный друг Александр Афанасьев остался верен прежним идеалам. Представ перед судом по «делу о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами» (1862), он держался с исключительным достоинством, был уволен со службы, мужественно переносил нужду и ни в чем не изменил ни себе, ни дружбе. Не пошел по стезе ренегатства и Петр Ефремов. Но все уже становился круг друзей. Виктор Касаткин стал политическим эмигрантом. Молодым умер от чахотки соратник по «Библиографическим запискам» Михаил Полуденский. Ненадолго пережил его и Афанасьев. Та же болезнь свела его в могилу в 1871 г. Не пощадила чахотка и Елену Густавовну. В 1873 г. умирает и она, оставив четверых детей, младшему из которых было немногим больше десяти лет.

Через семь лет Евгений Иванович снова женится. Его вторая жена — Мария Александровна Бизеева — хорошо относилась к его детям, была живой и неглупой женщиной. Но это был совсем не такой человек, как Елена Густавовна. По воспоминаниям знавших ее людей, она любила карты и общество, светскую жизнь, говорила, что если бы у нее был сын, то она отдала бы его в Пажеский корпус (на это Евгений Иванович будто бы отвечал, что он-то воспитал бы сына так, что его сослали бы в Сибирь). Заметного влияния на уклад якушкинского дома и образ жизни его хозяина новая жена не оказала.

Якушкин все интенсивнее занимается научной работой. В начале 70-х гг. он публикует ряд статей и документов по истории Ярославля. В 1875 г. выходит в свет первый выпуск многотомного указателя «Обычное право». Евгений Иванович становится крупным знатоком истории, экономики, природы ярославского края, нравов, обычаев и языка его населения. Его краеведческие труды весьма разнообразны по тематике; в совокупности они дают яркую картину экономической и политической истории края и его современного состояния. Как только в губернии были образованы статистический комитет и Ученая архивная комиссия, Якушкин фактически становится во главе этих учреждений.



Петр Александрович Ефремов.

Фотография. Начало 1870-х гг.


С деятельностью Ярославской губернской ученой архивной комиссии связаны работы Якушкина по разысканию и публикации ряда ценнейших документов, относящихся к истории Ярославля. На страницах «Губернских ведомостей» в течение всего 1874 г. Якушкин публиковал исторические документы, относящиеся к истории Ярославля в XVII, XVIII вв. Всего таких публикаций 24. Это «рядные записи», всевозможные челобитные, «мировые записи» и другие документы, освещающие экономическую и политическую стороны жизни края. Особенный интерес представляет публикация «Вологодскому наместническому правлению предложение относительно Тихона Черкасова, Григория Кустова и Анфиллофия Порохина, за что они сосланы в Пустозерск» (1783). Оказывается, эти лица были приговорены к ссылке «за слабое на карауле смотрение за монахом Арсением, отсутствие доносов о непристойных словах последнего про ее величество».{91}

Целый ряд работ Якушкина был посвящен современному состоянию губернии. Это «Полостные суды Ярославской губернии» (Юридически ii вестник, 1872, Кн. 3), «Заметки о влиянии религиозных верований и предрассудков на народные юридические понятия и обычаи» (Этнографическое обозрение, 1891, Ки. 9), «Гражданское право но решениям Крестобогородского волостного суда Ярославской губернии и уезда» (Ярославль, 1902, в соавторстве с С. II. Никоновым) и мн. др. Особняком стоит большая работа Е. И. Якушкина «Материалы для словаря народного языка в Ярославской губернии» (1896), явившаяся плодом длительного и вдумчивого труда и поныне ценимая специалистами. Якушкин «и слыл, и был знатоком края, к нему обращались все, кто являлся в Ярославскую губернию с намерением ее изучения».{92} Он подготовил себе и смену. Среди его учеников — краевед и археолог В. А. Городцов, поэт и впоследствии видный советский краевед И. А. Тихомиров. Оба, к слову говоря, оставили прочувствованные воспоминания об Евгении Ивановиче.

Положение Якушкина в Ярославле, относительно стабилизировавшееся в 70-е гг., становится снова очень тяжелым в связи с наступлением реакции 80-х гг. «Многие из нас помнят, — писал сын Евгения Ивановича Вячеслав, — какое понижение общественного уровня, какой регресс сказались у нас в восьмидесятых годах прошлого столетия. Реакция, ознаменовавшая собой царствование Александра 111, отразилась самым развращающим образом на настроении известной общественной среды, на нашем общественном быте».{93} И. А. Тихомиров, вспоминая это время, писал: «Я помню, как до меня, тогда еще ребенка, доходили о нем (Якушкине) рассказы как об еретике, о богоотступнике, об изменнике и бунтовщике, что с ним даже и здороваться опасно, потому что за ним следит полиция, в тюрьме сгноят и т. д. и т. п. Да, страшное было время своею непроглядною адскою тьмою, и если мы не задохлись в этой смрадной тьме, то именно благодаря таким людям, как Евгений Иванович».{94}

В 1884 г. Якушкин выходит в отставку и полностью отдается научной и общественной деятельности (насколько последняя была возможной в условиях 80-х гг.). Он становится председателем основанного по его инициативе «Общества для вспомоществования учащимся недостаточного состояния», которое помогло получить образование не одному десятку «кухаркиных детей» (их положение было особенно тяжелым именно в эти годы).

Живя безвыездно в Ярославле, Евгений Иванович тем не менее не оставлял своих занятий по собиранию, исследованию и публикации пушкинских и декабристских материалов. Многочисленные статьи и заметки, опубликованные им в «Русской старине», «Русском архиве», в сборнике «Девятнадцатый век», наконец, на страницах местных и столичных газет, еще не полностью собраны и изучены. Между тем среди них есть материалы, представляющие первостепенный интерес. Так. в ярославской газете «Северный край» были изданы воспоминания Е. И. Якушкина об И. И. Пущине и Г. С. Батенькове (публикуются в Приложении к настоящей книге). Последней его работой было предисловие к подготовленным им к печати «Запискам» его отца.

Научной работой! Евгении Иванович занимался постоянно. методично, неутомимо. Видный ученый археолог В. А. Городцов так вспоминал об этом: «В это время Евгеши»! Иванович был уже в преклонном возрасте, но нисколько не утратившим живой энергии и силы своего выдающегося разума. Знакомство с ним было для меня большим счастьем: он многому меня научил… Будучи уже в отставке и, следовательно, свободным от служебных занятий, Евгений Иванович неустанно трудился над решением научных проблем. Каждый раз, когда я заходил к нему, он всегда оказывался за работой. Обычно он сидел за письменным столом, имея перед собой одну пли несколько книг и сложенные особым образом чистые листки бумаги, на которые он записывал вычитываемые интересные места или свои наблюдения и выводы. Эти листки меня очень интересовали, и мне захотелось узнать о способе ведения на них научных записей. Евгений Иванович охотно объяснил мне о манере ведения записей на листках и классификации их по разным категориям и отделам. Вместе с тем он показал такое громадное количество их, что я был глубоко изумлен. Листки, покрытые надписями, вкладывались в специальные папки. Наполненные листками папки имели вид переплетенных книг. Все они были одной формы. Число их, вероятно, доходило до 50. <…> Зная, что мне приходится много ездить по селам и деревням, Евгений Иванович расспрашивал меня, а иногда поручал разузнать о каком-либо обычае или предмете. <…> Он всегда очень строго относился к подобного рода сведениям и записывал их только тогда, когда убеждался в их верности».{95}

Очень многих молодых людей Е. И. Якушкин приобщил к научной деятельности. В одном из некрологов специально подчеркивалось это обстоятельство: «Не занимая кафедры, он был учителем не одного поколения русских молодых ученых, и среди тех. кто с благодарностью видит в нем своего учителя, можно бы назвать не одно имя, пользующееся заслуженной известностью в науке».{96} Среди них — и сын Евгения Ивановича, Вячеслав Евгеньевич Якушкин. крупнейший исследователь движения декабристов, видный пушкинист. Он сам в автобиографии отметил, что всю жизнь находился под сильнейшим влиянием отца, «сказавшимся на развитии в нем интереса к историко-литературным занятиям и к крестьянскому вопросу».{97}

Автор одного из некрологов заметил, что Евгений Иванович как бы воспитывал в обществе интерес к крестьянскому вопросу, «побуждая его изучать. В нем жила глубокая вера в силы народа, в лучшие задатки, которые он усматривал в народной массе. Он глубоко верил в русскую общественность».{98} Эта вера помогла ему выстоять и сохранить в чистоте идеалы молодости, до глубокой старости остаться таким же демократом и защитником народных интересов, каким обязывало его быть имя Якушкина. Его молодой друг и восторженный почитатель И. А. Тихомиров вспоминал: «Когда я в озлоблении начинал с отчаяния клясть и клеймить родной мне парод, Якушкин тихим и ровным, по твердым голосом прерывал меня и с бесконечной любовью отстаивал этот народ, за который он столько выболел и для которого он так много сделал».{99} Все это создало ему заслуженную репутацию па-родного заступника, к которому шли со своими нуждами и бедами все, кто нуждался в помощи и защите. Например, раскольники, которых в губернии насчитывалось (по данным на 1863 г.) более 8000, «знали его и питали к нему неограниченное доверие и величайшее уважение».{100} Люди, хорошо его знавшие, подчеркивали такие черты Евгения Ивановича, как «обходительность со всеми, осмотрительность во всех своих отношениях к малому человеку, дружеская поддержка этого человека, полное отсутствие малейшей тени формализма».{101}

Вместе с тем Евгений Иванович был грозой для местных «тузов» — взяточников, стяжателей, держиморд. «О, Евгений Иванович был зол, — писал его земляк журналист В. Михеев, — но зол на язык лишь, едко и метко зол, как остроумнейший умница, знавший всю подоплеку, всю подноготную и официальной и неофициальной жизни русской провинции, Ярославля в особенности, всю подоплеку местной служилой и неслужилой обывательщины. К нему, насторожась, не без смущения прислушивались многие местные особы».{102} «Да, многие его любили, — вспоминает И. Л. Тихомиров, — еще большее число людей его уважало и многие побаивались… Человеку не совсем глупому или не безнадежно наглому было чрезвычайно трудно, если только возможно, лгать перед Якушкиным… Он действительно был удивительный человек, и ему отдавали должное и сами враги его, ненавидевшие его всеми силами своих сильно запачканных и искалеченных душ за его нравственное превосходство».{103}

Вокруг Евгения Ивановича группировалось все, что было молодого, свежего, прогрессивного в Ярославле. Молодежь привлекало к нему, помимо всего прочего, и то, что он был всегда хорошо осведомлен обо всех событиях политической и культурной жизни России. Это обстоятельство подчеркивают все ярославцы, писавшие о Якушкине. Обширнейшая переписка со многими видными деятелями культуры, искусства, общественной жизни, которую вел до самой смерти Евгений Иванович, делала его самым информированным человеком в губернии. «Живя в четырех стенах своей библиотеки, Евгений Иванович горячо и внимательно следил за всеми явлениями русской жизни, — пишет автор одного из некрологов. — Он был всегда широко осведомлен по всем ее вопросам. Беседа с ним являлась источником громадного наслаждения и пользы».{104}

Если мы обратимся к многочисленным сохранившимся письмам, полученным Евгением Ивановичем в Ярославле от друзей — Афанасьева, Ефремова, Касаткина и от сына Вячеслава, то увидим, какие интереснейшие сведения в них содержатся. Евгений Иванович узнавал из них и о таких политических событиях, которые никогда не освещались в печати. Если же еще добавить, что среди корреспондентов Якушкина были видные ученые — А. И. Пыпин, Л. И. Майков, И. И. Бартенев, К. Д. Кавелин, И. В. Калачов, В. И. Семевский, И. А. Шляпкпп и мн. др., то можно себе представить весь объем информации, поступавшей к Евгению Ивановичу.

Со временем вокруг Якушкина образовался кружок единомышленников. «О доступности Якушкина говорить излишне, — вспоминает один из членов этого кружка, — но, несмотря на эту доступность, попасть собственно в кружок Якушкина было не так легко, хотя собирались у него далеко не одни близкие ему люди и друзья. Тем не менее быть принятым у Якушкина равнялось аттестату на порядочность».{105} Здесь мы видим как бы два круга — знакомые Евгения Ивановича, принятые у него в доме, и «собственно кружок» Якушкина. К сожалению, никаких конкретных сведений о составе этого кружка не сохранилось.

В нескольких воспоминаниях дается описание квартиры Якушкина. Основное место занимала в ней его библиотека, с годами очень разросшаяся. В квартире было много комнатных цветов. В кабинете Евгения Ивановича висели прекрасные портреты Н. И. Новикова, Гарибальди и Беранже. В маленькой гостиной, по описаниям посетившего Евгения Ивановича в начале XX в. П. Шереметева, «висело множество портретов. Две степы были увешаны портретами декабристов, и в той же комнате висели семенные портреты. Целый ряд акварелей — декабристы молодыми офицерами. Никита и Матвей Муравьевы, Иван Дмитриевич Якушкин в мундире Семеновского полка со знаком военного ордена и кульмским железным крестом, князь Сергей Волконский, князь Трубецкой. Поджио, Батеньков, Крюков и другие».{106}



Малая гостиная в доме Е. И. Якушкина в Ярославле.

Сидят слева направо:

Евгений Иванович Якушкин, Вячеслав Евгеньевич Якушкин и его жена Ольга Николаевна. На стенах — портреты декабристов.

Фотография.

Публикуется впервые.


Внучка Евгения Ивановича вспоминала: «В начале 900-х годов в квартире, где жил Евгений Иванович со второй его женой Марией Александровной, были следующие комнаты. Квартира была на втором этаже. Передняя, затем шла большая зала, если по ее длине пройти 100 раз, то получалась верста. Зала была почти пустой. Из нее направо дверь в кабинет Евгения Ивановича, где все стены были заставлены полками с книгами, очень большой стол, покрытый ярко-зеленым сукном, на четырех толстых ножках, без тумбочек. На столе стояли по бокам большой чернильницы две фарфоровые статуэтки. Они изображали крестьянина и крестьянку, он в зипуне и в лаптях, опа — в сарафане. Лежало много ножей для разрезания книг. Окна кабинета выходили во двор дома. Вторая дверь в узкой стене залы вела в большую гостиную. Это была очень светлая комната, но заставленная комнатными цветами. Из большой гостиной дверь вела в маленькую гостиную, где на стене против окна висели портреты декабристов. За маленькой гостиной шла большая столовая. Спальня Евгения Ивановича и комната Марии Александровны были на антресолях».{107} Сохранилась любительская фотография, изображающая эту маленькую гостиную, а в ней — Евгения Ивановича с сыном и невесткой. Евгений Иванович неизменно был одет в черную пиджачную пару и белую крахмальную рубашку с узким черным галстуком. Ни фраков, ни визиток, ни виц-мундира он не признавал.

Годы пощадили Евгения Ивановича. Старость его была прекрасна. Люди, встречавшиеся с ним в последние годы его жизни, были от пего в восхищении. Тот же Шереметев писал: «В высшей степени умел он очаровывать и привлекать к себе. Вся его небольшая фигура, гладко выбритое лицо, белоснежные волосы, голубые выразительные глаза оставляли удивительное впечатление чего-то особенного, явления из другого мира… В лице его ушел еще один из людей прошлого общества, того истинно просвещенного русского общества, пропитанного европейской культурой, представителей которого более почти не осталось».{108}



Евгений Иванович Якушкин.

Фотография. Начало XX в. Публикуется впервые


Постепенно Евгений Иванович становился, если можно так выразиться, городской достопримечательностью. Ярославцы очень им гордились; он был персонажем целого ряда рассказов, в которых неизменно фигурировал в роли покровителя слабых и посрами-теля сильных мира сего. Возможно, что часть рассказов была выдумана — все равно это чрезвычайно характерно. Упоминавшийся уже В. А. Городцов передает, например, такой рассказ: «Когда в Ярославле водворился губернатор Штюрмер (впоследствии русский премьер-министр), то он сделал визит Евгению Ивановичу и обещал войти с ходатайством о снятии с него полицейского надзора. Евгений Иванович, поблагодарив губернатора, просил не беспокоиться о нем. «У вас, — будто бы сказал Евгений Иванович, — и кроме меня много важных дел; полицейский же надзор для меня не только не вреден, но даже полезен. Я стар, идя по улице могу упасть, и вот наблюдающий за мной городовой поможет мне, старому человеку, подняться на ноги и добраться до дома».{109} Можно себе представить, с каким лицом вышел от Евгения Ивановича этот сановный «благодетель». (Кстати, этот рассказ свидетельствует о том, что полицейский надзор, установленный за Якушкиным, очевидно, еще в Москве, во второй половине 50-х гг., так и не был с него снят до самой смерти).

«Трудно передать тот авторитет, которым он пользовался, — писал об Евгении Ивановиче Е. И. Трубецкой. — Это был оракул, что-то вроде архиерея от разума. <…> В нем было то исключительное бескорыстие, которое внушало уважение решительно всем, даже людям совершенно противоположного ему лагеря. По своим либеральным и даже в некоторых отношениях радикальным убеждениям он не мог служить, а тем не менее все власти к нему ездили. У него можно было встретить и губернатора, и генерала, и председателя суда, и предводителя дворянства, не говоря уже о земцах. Все эти господа не только у него бывали, но считались с его прямыми суждениями, побаивались его, как ярославской «княгини Марьи Алексеевны». Он всегда говорил им правду в лицо, и благодаря его нравственному авторитету эта правда во многих случаях действовала. Оно и немудрено; расценка, которую Евгений Иванович давал человеку или поступкам, потом так за ним и оставалась. А сказанное им невзначай острое словцо потом иногда повторялось годами. <…> Отличался он большою начитанностью. В его скромном бюджете покупка книг на всех языках составляла единственную большую статью расхода. Помню его кабинет с полками, уставленными книгами до верха — до потолка. Указывая на тонкие деревянные стены своего дома, он утверждал, что книги его греют. Они и в самом деле грели — физически. Но теплота душевная, благодаря которой и другим становилось тепло у его домашнего очага, исходила от него самого».{110}

Когда Евгений Иванович приехал в Ярославль, он чувствовал себя безмерно одиноким. «Не дай бог, как скверно», — писал он тогда Ефремову. Он прожил в этом городе без малого полвека и прожил так, что его смерть оказалась тяжелой утратой, как будто ушел человек, цементировавший, соединявший все прогрессивные силы губернии. Вот отрывок из воспоминаний, написанных под свежим впечатлением от этой потерн: «Значение смерти Е. И. Якушкина для Ярославля выяснится не сразу и не скоро, ее почувствуют, и, боюсь, что больно почувствуют, лишь со временем, когда о нем многие начнут уже забывать. Теперь же, пока еще с нами его тень, яркое воспоминание, и сам он, его образ как живой перед нами, и все пм сделанное, пущенное в ход и налаженное, а также подготовленное и начатое будет двигаться и действовать прежним порядком. Но так длиться будет недолго. Многие освоятся и даже постараются поскорее освоиться с мыслью о том, что его уже нет и что он более уже не наложит печати молчания на их уста в то время, когда эти уста будут говорить не по совести… Здесь есть дом, в котором жил Якушкин, он должен быть городе кой пли даже земский, ни одна бумажка в нем не должна тронуться с ее места, ни наследники, ни домовладелец, конечно, не воспротивятся этому. Водите в пего своих детей и учите их там быть людьми… Здесь есть улица, на которой стоит этот дом, она должна быть Якушкинской… Пусть она будет улицей училищ, библиотек, музеев, детских садов».{111}

Это было написано в 1905 г., через четыре месяца после смерти Евгения Ивановича. Автор этих воспоминаний высказал одну общую для всех писавших о смерти Якушкина мысль: Евгении Иванович умер в то время, когда особенно нужны были такие люди. Уже смертельно больной, Якушкин с радостью узнал о событиях первой русской революции. «Евгений Иванович мог лишь писать и больше спрашивать, чем говорить, водя карандашом по бумаге, — вспоминает один из его друзей. — И видно было, как полно было его внутреннее состояние, как горела его душа интересами страны, народа, общества, как много он мог и хотел сказать».{112}

Еще более впечатляющее описание последних минут Якушкина оставил Тихомиров: «Он услышал могучее, властное и смелое «довольно!», прокатившееся первым громом по всей исстрадавшейся и опозоренной Руси из конца в конец. И с сладким трепетом полусомнения, полудоверия прошептали его поблекшие губы чуть ли не в молитвенном восторге и замирании: Началось… Дожил..».{113}

Так ушел из жизни Евгений Иванович Якушкин, старый народник, стойкий борец за демократию. 80-летний старец, он сохранил пылкость и впечатлительность юноши и молодые надежды, все высшие качества человека и гражданина.

На кончину Евгения Ивановича Якушкина откликнулась, без преувеличения, вся русская пресса. Вера Харузппа, тогда уже известный этнограф, писала о невосполнимой потере, которую понесла русская наука. «Эта прекрасная жизнь, — говорит она, — могла еще много дать науке и людям. В области обычного права его имя останется бессмертным».{114} «Замечательным человеком в полном значении этого слова» называет Е. И. Якушкина автор некролога в «Русских ведомостях». «Он оставил бессмертное имя в русской юридической науке. Довольно сказать: это был автор знаменитого обычного права, это был Нестор обычного права, как его нередко называли. <…> Всюду, куда ни обращалась его ясная мысль, всюду, куда ни направлялась его спокойная энергия, он оставлял память крупного работника, человека редких дарований, неустанного трудолюбия, безукоризненной добросовестности — человека обаятельно-чистой души. <…> Душевная красота его была такова, что, казалось, заслоняла его научные и общественные заслуги. По безграничной скромности Евгений Иванович едва ли имел себе равных даже среди самоотверженных деятелей освободительной эпохи».{115} Когда, через семь лет после смерти Е. И. Якушкина, скончался его старший сын Вячеслав Евгеньевич, в некрологе, посвященном ему. известный общественный деятель А. С. Пругавин писал: «Светлая память о них (отце и сыне Якушкиных. — Л. Р.) должна быть бережно сохранена русским обществом и народом».{116}

Прошло уже более 80 лет со дня смерти Евгения Ивановича Якушкина… В Ярославле нет, к сожалению, ни Якушкинской улицы, ни дома-музея, о которых в свое время мечтал И. А. Тихомиров, сам выдающийся краевед, сделавший немало для изучения Ярославского края. Но Евгений Иванович принадлежит не только Ярославлю. Его жизнь и творчество, его общественная деятельность — одна из ярких страниц отечественной истории. Он принадлежит России.

Загрузка...