– Это так, но я вырос в христианской семье. Я, наконец…

– Белый человек? – в упор спросил Кеоки.

– Да, – с такой же откровенностью ответил Эбнер. – Именно так, Кеоки. Мои предки сражались за эту церковь в течение столетия. Со дня своего рождения я уже знал, каким не земным, каким божественным понятием является церковь. Ты же не в состоянии оценить этого, и поэтому мы не можем доверить церковь именно тебе.

– Вы говорите очень горькие и обидные слова, – с грустью заметил Кеоки.

– Ты помнишь, когда на борту "Фетиды" я поспешно от дал одну из Библий старому китолову? А потом этот человек напился в кубрике и насмехался надо мной, и над Библией, и над самим Господом Богом. Вот что может получиться, когда благополучие церкви попадает не в те руки. Ты должен запастись терпением, Кеоки, и доказать свою состоятельность как будущий священник.

– Но я уже доказывал это, и не раз, – упрямо повторил гаваец. – Я доказал это в Йеле, когда часами простаивал под снегом и умолял дать мне возможность получить образование. Я доказал это в Корнуэлле, где был первым учеником в миссионерской школе. И здесь, в Лахайне, я защищал вас от матросов. Что ещё мне нужно сделать, чтобы представить вам новое доказательство?

– Эти поступки и деяния входили в крут твоих обязанностей, Кеоки. И за это ты был выбран полноправным членом нашей церкви. Но чтобы стать настоящим священником! Возможно, гораздо позже. Когда ты будешь пожилым и умудренным жизненным опытом человеком. Но только не сейчас. – И с этими словами он отпустил самонадеянного и надменного юношу.

* * *

Однако позже Эбнер был немало удивлен, когда, при обсуждении с Иерушей визита гавайца, жена сразу приняла сторону Кеоки.

– Твой комитет, Эбнер, который прислал тебя сюда в качестве миссионера, – заявила она, – рассчитывал на то, что ты обучишь местных жителей всему, что знаешь сам. И тогда они смогут сами не только строить церкви, но и трудиться в них.

– Трудиться, разумеется! – тут же согласился Эбнер. – Очень скоро у нас будет не только больше полноправных членов церкви. Мы собираемся открыть школу дьяконов. Но чтобы гаваец стал настоящим священником! Иеруша, такое решение стало бы безрассудством. Я, конечно, не хотел расстраивать Кеоки, но он никогда не будет священником. Никогда!

– Почему нет?

– Потому что он язычник. Он такой же дикарь, как дочери Пупали. Одна хорошая встряска, и вся видимость цивилизации слетит с него, как при сильном ветре.

– Но когда мы уедем отсюда, Эбнер, тебе всё равно придётся передать церковь Кеоки и его товарищам.

– Мы никогда не уедем отсюда, – важно заметил преподобный Хейл. – Здесь находится и наш дом, и наша церковь.

– Ты хочешь сказать, что мы останемся здесь навсегда?

– Да. А когда мы умрем, то из Бостона пришлют других миссионеров на наше место. Кеоки – священник! Даже представить невозможно.

Однако Эбнер привык прислушиваться к мнению своей жены, и уже после того, как разговор закончился, он ещё долгое время обдумывал её слова, пока, наконец, не нашел достаточно разумный выход из сложившегося тупика. Он вызвал к себе молодого гавайца и заявил:

– Кеоки, – со счастливой улыбкой начал Эбнер, – я при думал, как ты сможешь служить церкви, чего ты, собственно, и добиваешься.

– Неужели вы хотите сказать, что я буду посвящен в духовный сан? – радостно воскликнул юноша.

– Не совсем так, – поправил его преподобный Хейл. В это время он был так увлечен своей новой идеей, что даже не обратил внимание на то, какое разочарование появилось на лице Кеоки. – Я намереваюсь сделать кое-что другое, Кеоки. Ты станешь высшим дьяконом. Ты будешь ходить среди своих соплеменников и выяснять, кто из них тайком курит. Потом тебе будет несложно по дыханию определить, кто из них потребляет алкоголь. Каждую неделю ты станешь подавать мне список с именами тех людей, которых мне следует упомянуть с кафедры и пристыдить. Кроме того, ты будешь сам представлять мне списки кандидатов, которых следует исключить из числа наших прихожан. А по ночам ты, также незаметно для остальных, будешь пробираться по улочкам Лахайны и выслеживать тех, кто спит с чужой женой. Я хочу, чтобы ты ради церкви занялся этими делами, – счастливо закончил Эбнер. – Ну, как тебе понравился мой план?

Кеоки стоял и молчал, спокойно глядя в глаза маленького миссионера, и когда тот вторично попросил гавайца высказать свое мнение, он горько произнес:

– Я искал пути, как служить своему народу, а не шпионить за ним.

Он вышел из дома миссионера и много дней после этого оставался в уединении, не показываясь никому на глаза.

* * *

Если Иеруша и Кеоки так и не смогли научиться противостоять выпадам Эбнера против гавайцев, то в скором времени в Лахайну прибыл человек, который не только рассеял все со мнения Иеруши, высказав их на чистом английском языке, но и явился сюда со своими собственными взглядами на проблемы местного населения. Это был никто иной, как сам доктор Уиппл. Он стал худощавым, кожа его приобрела бронзовый оттенок от постоянной работы на свежем воздухе в самых разных городах и селениях островов. В столицу он прибыл на "Фетиде", которая теперь принадлежала Келоло. Сойдя на берег, он сразу же направился в дом к миссионеру и воскликнул:

– Сестра Иеруша, простите меня за то, что не смог присутствовать здесь, когда вы были беременны. Господи! Я уже забыл, что у вас уже двое ребятишек. Как? Вы снова в положении?

Годы сделали Уиппла мягче, в то же время наградив его вдумчивостью и проницательностью, а заодно начисто лишив того напускного лоска, которым он так щеголял на "Фетиде". Поневоле он стал свидетелем множества смертей: дети миссионеров, их жены, да и сами священнослужители, доводящие себя работой до полного изнеможения.

– Кстати, сюда я плыл в той же самой каюте. Там было всего пятеро мужчин, и я чувствовал себя одиноко. Сестра Иеруша, как поживает ваша аптечка?

С этими словами он схватил с полки черный ящичек, сравнивая его содержимое со списком новых лекарств, недавно полученных им из Бостона.

– Я дам вам много рвотного корня, – сообщил доктор. – Мы считаем, что он очень полезен детям при лихорадках. А сегодня вы и брат Эбнер вместе будете обедать со мной у капитана Джандерса в его новом магазине. Но, поскольку мне опять стало плохо на этой проклятой "Фетиде", и я всю дорогу страдал от морской болезни, я позволю себе немного виски. Кстати, когда вы поплывете в Гонолулу, то наверняка тоже испытаете морскую болезнь.

– А разве мне необходимо плыть туда? – удивился Эбнер. Он, как и Иеруша, предпочитал оставаться в Лахайне и не присутствовать на ежегодных собраниях миссионеров в Гонолулу, городе, который он считал скоплением грязных и пыльных лачуг.

– Да, – грустно вздохнул доктор Уиппл. – Боюсь, что на этот раз собрание будет совсем не таким, как обычно.

– А что произошло? – поинтересовался Эбнер. – Неужели снова будет обсуждаться вопрос относительно выплаты денег миссионерам? Я, кажется, в прошлый раз уже объяснил свою позицию, брат Джон. И навсегда останусь при своем мнении: никакие деньги миссионерам не нужны. Мы – слуги Господа, и поэтому не требуем, чтобы нам за это платили. Мое мнение, повторяю, неизменно.

– Нет, вопрос состоит вовсе не в этом, – прервал его доктор Уиппл. Кстати, по поводу зарплаты я с тобой не согласен. Мне кажется, что мы должны получать какие-то деньги, но это сейчас неважно. Мы все должны будем проголосовать по делу брата Хьюлетта.

– Брат Авраам Хьюлетт? – переспросил Эбнер. – Я ничего не слышал о нем с тех пор, как у него родился малыш. И это несмотря на то, что он живет на одном острове со мной. А ка кой вопрос будет рассматривать собрание?

– Неужели ты ничего не слышал? – удивился Уиппл. – У него снова большие неприятности.

– Что же он такого натворил?

– Женился на гавайской девушке, – объяснил Уиппл. После этих слов в травяном домике повисла долгая, тяжелая пауза, во время которой трое миссионеров с изумлением смотрели друг на друга.

Наконец, Эбнер извлек из кармана свой носовой платок и вытер пот со лба:

– Неужели ты хочешь сказать, что он действительно живет с островитянкой? С язычницей?

– Да.

– И собрание должно решить, как поступить с ним?

– Да.

– Но тут и решать нечего, – безразлично произнес Эбнер. Он достал свою Библию, полистал её в поисках нужного текста и добавил: – Вот тут. Я считаю, в данном случае эти строки из главы книги пророка Иезекиля полностью раскрывают его поведение: "И поступят с тобой жестоко, и возьмут у тебя все, нажитое трудами, и оставят тебя нагою и непокрытою, и открыта будет срамная нагота твоя, и распутство твоё, и блудодейство твоё. Это будет сделано с тобою за блудодейство твоё с народами, которых идолами ты осквернила себя". – Дочитав цитату, он закрыл Библию.

– И в Гонолулу решили голосовать за то, чтобы его отлучили от церкви? – спросила Иеруша.

– Именно так, – подтвердил Уиппл.

– А что ещё они могут сделать? – пожал плечами Эбнер. – Представьте себе: христианский священник женится на язычнице! Самое настоящее блудодейство с язычницей! Мне бы очень не хотелось плыть в Гонолулу, но теперь я считаю это своей обязанностью, своим долгом.

Доктор Уиппл поднялся со своего места и сказал:

– Надеюсь, вы извините нас, сестра Иеруша, если мы с Эбнером пройдемся до пирса? – С этими словами он вывел приятеля на улицу и повлек его по прекрасным улочкам Лахайны, по обеим сторонам которых росли сучковатые, с искривленными стволами, деревья хау и стройные пальмы.

– Тебе повезло, что ты живешь здесь, – заметил доктор. – Тут самый лучший климат на всех Гавайях. Везде вода. И тот самый знаменитый вид.

– Какой вид? – переспросил Эбнер.

– Неужели ты не приходишь сюда каждый вечер, чтобы по любоваться лучшим пейзажем островов? – удивился Уиппл.

– Я даже не предполагал.

– Ты только посмотри! – восторженно воскликнул доктор, поддавшись порыву поэтического вдохновения, несмотря на то, что его уже успели утомить картины местных ландшафтов. – Взять хотя бы вон те округлые холмы Ланаи, прямо за голубыми водами бухты на западе. Ты когда-нибудь видел более спокойные, умиротворенные холмы? Их зеленые склоны – словно мягчайший бархат, расстеленный щедрой рукой самого Творца. А к северу вздымаются причудливо изрезанные горные вершины Молокаи. На юге – опять холмы Кахоолаве. Куда ни бросишь взгляд – повсюду горы, долины и синее-си неё море. Вы здесь, в Лахайне – настоящие счастливчики! Вы живете в самом средоточии красоты. Скажи-ка, а ты наблюдал, как размножаются и воспитывают детенышей киты тут у вас, в проливе?

– Я не видел тут вообще никаких китов, – сухо ответил Эбнер.

– Мне рассказывал один моряк, когда я ампутировал ему руку, что он видел у Лахайны с дюжину китов – взрослых с детенышами. Потом он добавил, что всю свою жизнь гарпунил китов и считал их какими-то громадными и безликими существами, такими огромными, что океан не в состоянии со держать их в большом количестве. Однако когда у него развилась гангрена руки, и он понял, что ему будут отнимать её, то впервые стал наблюдать за китами. Он увидел, как отцы-киты и матери-киты самым настоящим образом играют со своими детьми-китятами! Он видел это, когда его корабль стоял на рейде в Лахайне. Он тогда ещё добавил… Ну, в любом случае, гарпун ему больше уже в них не бросить.

Но Эбнер не слушал его. Он сейчас занимался тем, чего не делал ещё ни разу. Он заинтересовался географическим расположением своего городка, живущего за счет пристающих к берегу китобойных судов. По правде говоря, он и раньше обращал внимание на холмы и горы, поскольку ему приходилось ходить по ним. Но никогда прежде он не замечал красоты моря и мелких островов, расположенных повсюду в этом море. Он не помнил этой темно-голубой воды, белого песка и бесконечного плавного полета величественных облаков. Теперь он начинал понимать, почему капитаны судов, да и все команды так радовалась, когда их корабли заходили в Лахайну: ведь здесь они находились в полной безопасности, и никакой шторм им был уже не страшен. Судно было надежно защищено со всех сторон, а на берегу они могли пополнить запасы пресной воды и продовольствия.

– Да, виды здесь привлекательные, – согласился Эбнер.

– Мне было очень неприятно услышать твою точку зрения относительно брата Хьюлетта, – начал доктор Уиппл, когда приятели нашли подходящий камень, на котором можно было устроиться и отдохнуть.

– Это не моя точка зрения, – поправил Джона Эбнер. – Так говорится в Библии. Он блудодействует с язычницей.

– Давай не будем употреблять таких архаичных терминов, – перебил Уиппл. – Мы имеем дело с человеком, который живет в году. Конечно, он не слишком сильный парень, и я никогда особенно его не выделял среди остальных.

– Брат Джон, что ты называешь " архаичными терминами" ?

– Он не блудодействовал с язычницей, брат Эбнер. Ты не возражаешь, если я перестану обращаться к тебе, каждый раз, используя слово "брат"? Эбнер, ты знаешь, а ведь этот Авраам Хьюлетт остался в Хане совершенно один с грудным младенцем на руках. И он понятия не имел, как воспитывать сына и что вообще делают с новорожденными.

– Брат Джон! – взорвался Эбнер. – Прошу тебя, не оскорбляй меня подобным языком. И, кроме того, у брата Авраама было ровно столько…

– И, кстати, та гавайская девушка не являлась язычницей. Она уже считалась настоящей христианкой и была его лучшей ученицей. Я знаю это все потому, что принимал у неё роды.

– Она родила ребенка? – шепотом выдавил пораженный Эбнер.

– Да, очень симпатичную девочку. Её назвали Амандой, в честь моей жены.

– И это произошло…

– Я уже давно не считаю месяцы, Эбнер. Они женаты и счастливы. И если существует некая мораль, которая требует, чтобы одинокий человек, такой, как Авраам Хьюлетт…

– Я перестаю понимать тебя, брат Джон, – воспротивился Хейл.

– Я похоронил уже стольких людей, ампутировал такое количество ног… Многое из того, что волновало меня раньше, в Йеле, теперь уже не будоражит кровь, мой старый сосед по комнате.

– Но, разумеется, ты же не позволишь такому человеку, как Авраам Хьюлетт, остаться в лоне церкви? С женой-язычницей?

– Мне бы хотелось, чтобы ты больше не употреблял это слово, Эбнер. Она вовсе не язычница. Если бы Аманда Уиппл завтра умерла, то я тоже женился бы когда-нибудь на такой же местной девушке. И я знаю, что Аманда сама бы захотела, чтобы я так поступил. Во всяком случае, она была бы уверена в том, что у детей будет добрая мать.

– Другие люди могут не разделять твоего мнения, брат Джон.

– Иммануил Куигли думает точно так же, и я горжусь им. Поэтому-то я и приплыл сюда, в Лахайну. Мы хотим, чтобы ты тоже присоединился к нам. Не допусти того, чтобы несчастный Хьюлетт был лишен духовного сана.

– Но Господь сказал, что накажет за блудодейство с язычниками!

Больше Эбнер ничего не сказал, и вопрос на этом был закрыт. Преподобный Хейл замолчал, рассуждая про себя, что же произошло с доктором Уипплом за все то время, пока они не общались. То, что сказал доктор в следующие секунды, полностью рассеяло все сомнения Эбнера.

– В последнее время я очень много раздумываю и строю всевозможные предположения, – начал Джон. – Как ты считаешь, правильно ли мы поступили, когда ворвались в это островное королевство со своими новыми идеями?

– Слово Божье, – поправил Эбнер, – вовсе не новая идея.

– Да, с этим я, конечно, согласен, – признал свою оплошность Уиппл. Но если взять все то, что идет параллельно с верой? Ты знал хотя бы о том, что, когда капитан Кук открыл эти острова, он подсчитал примерное количество местного населения, и у него получилось четыреста тысяч? Это было пятьдесят лет назад. А сколько осталось гавайцев на сегодняшний день? Менее ста тридцати тысяч. Что же произошло с ними?

К великому удивлению Уиппла, эти цифры были откровением для Эбнера. Однако он постарался не подать виду, что весьма удивлен, и поэтому, как бы между прочим, поинтересовался:

– Ты уверен, что у тебя правильные данные?

– Капитан Кук ручается за первую цифру, а я могу под твердить правильность второй. Эбнер, тебе приходилось когда-нибудь наблюдать, как корь косит гавайские деревни? Нет, конечно. Пш-ш-ш-ш-ш! – Доктор зашипел, изображая огонь, пожирающий травяные стены хижины. – Да-да, при этом исчезают целые деревни. Или вот, например. Ты заставляешь членов своей церкви носить такую же одежду, как это принято у нас в Новой Англии?

– Но у меня всего девять членов, – объяснил Эбнер.

– Ты что же, хочешь сказать, что во всей Лахайне… – Доктор Уиппл не договорил. В задумчивости он бросил камешек в воду и некоторое время разглядывал почти обнаженно го гавайца, катающегося на доске возле запретного пляжа для алии. – Например, по воскресеньям ты требуешь, чтобы вот такие мужчины одевались так же, как мы в Новой Англии?

– Конечно. Разве в Библии не сказано, что эти люди должны носить штаны изо льна, чтобы прикрывать свою наготу?

– А тебе не приходилось прислушиваться к сухому отрывистому кашлю, который всегда присутствует в церкви?

– Нет.

– А я его хорошо слышу, и меня это сильно беспокоит.

– Почему?

– Я боюсь, что ещё через тридцать лет от ста тридцати тысяч гавайцев не останется и тридцати тысяч. Из каждых тринадцати местных жителей, которых мы видим сейчас, к тому времени исчезнут двенадцать.

– Ну, Лахайна никогда не считалась крупным городом, – прозаично ответил Эбнер.

– Как раз в городе все происходит по-другому. А вот, к при меру, возьмем долины. – Уиппл поднялся с камня, жестом подозвал к себе старика, катавшегося на доске, и, как уже привык за годы работы на островах, спросил его на гавайском: – Скажите, в этой долине раньше жили люди?

– Да, их было больше тысячи.

– И сколько же их осталось теперь?

– Трое. Икахи, Илуа, Икулу. Только трое.

– А вон в той долине, что дальше?

– Там их было более двух тысяч.

– А сколько осталось?

– Все те, кто жил там раньше, теперь умерли, – печально ответил старик, после чего Уиппл отпустил его.

– И так везде, – мрачно констатировал доктор. – Я считаю, что Гавайи может спасти только какой-нибудь радикальный шаг. Нужно развивать любую мощную промышленность. Затем здесь должны появиться новые смелые и сильные люди. Ну, скажем, с Явы или из Китая. Пусть они заключают смешан ные браки с местными жителями. Возможно, тогда…

– Тебя, кажется, одолевают сомнения, – отметил Эбнер.

– В самом деле, – признался Уиппл. – Я очень обеспокоен и боюсь, что все, что мы тут делаем, в корне неправильно. Я уверен в том, что мы поддерживаем распространение чахотки, и все эти великолепные люди, которые окружают нас, уже обречены. Если, конечно, мы не добьемся основательных перемен. И делать это нужно незамедлительно.

– Никакие перемены нас не касаются, – холодно ответил Эбнер. – Гавайцы дети Сима, а Бог заранее предопределил все так, что они погибнут. И он обещал, что их земли займут мои и твои дети. Помнишь Бытие, главу, стих: "Да распространит Бог Иафета, и да вселится он в шатрах Симовых". Гавайцы обречены на вымирание, и лет через сто они действительно исчезнут с лица земли.

Уиппл был поражен, услышав такие слова.

– Как же ты можешь проповедовать подобные доктрины, Эбнер?

– Такова воля Божья. Гавайцы – лицемерный и безнравственный народ. Хотя я предупреждал их неоднократно, они продолжают курить и бросают новорожденных дочерей. Они играют в азартные игры и развлекаются по воскресеньям, и вот за все эти грехи Бог уничтожит их, и они исчезнут как нация с лица земли. А когда они погибнут, то их шатры, как и говорится в Библии, займут наши дети.

– Но если ты действительно веришь во все это, Эбнер, по чему ты продолжаешь жить среди них и исполнять миссионерскую работу?

– Потому что я попросту люблю их. Я пытаюсь принести им утешение Господа, так, чтобы когда они умирали, они все же попадали к Нему, а не были осуждены на вечные муки в огне преисподней.

– Такая религия мне не по душе, – недовольно произнес Уиппл. – Я вовсе не домогаюсь их шатров. Выход должен быть другой, и лучше этого. Когда мы ещё были студентами в Йеле, каким был первый принцип нашей церкви в целом? Каждая отдельная церковь должна стать независимой. То есть никаких епископов, священников и так далее. Должно быть единое религиозное братство. Наше самоназвание "индепенденство" говорит о принципах независимости. А что мы видим здесь? Самую настоящую процветающую систему епархии. И сейчас торжественное собрание будет выкидывать из церкви несчастного, одинокого человека. Только подумать: за все эти долгие годы ты позволил вступить в полноправные члены твоей церкви только девятерым! Где-то, Эбнер, мы здорово просчитались.

– Но ведь для того, чтобы обратить язычника в настоящего христианина, требуется немало времени, причем…

– Нет! – снова возмутился Уиппл. – Никакие они не язычники! Одной из самых восхитительных женщин, которых я встречал в жизни или о которых мне приходилось читать, являлась Каахуману. Как я понял, здесь, на Мауи, тоже есть одна женщина, которая во многом напоминает её. Это твоя Алии Нуи. Язычники? Это слово больше ни о чем не говорит мне. Ну, например, ты позволил кому-нибудь из своих так называемых язычников стать священником? Конечно, нет.

Эбнеру эта тема показалась особенно неприятной, и он даже поднялся с камня, чтобы уйти, но его бывший сосед по комнате крепко ухватил товарища за руку и взмолился:

– На сегодня у тебя нет более важных дел, чем поговорить со мной, Эбнер. Моя душа как бы снялась с мертвого якоря и теперь ищет верного направления. Я-то рассчитывал на то, что когда ты, я, Иеруша и капитан Джандерс все вместе усядемся за стол, тот самый дух, который вернул нас к жизни ещё на "Фетиде"… – Его голос затих, и через несколько секунд Джон негромко признался: – Я уже устал от Бога.

– Что ты хочешь этим сказать? – так же тихо спросил его Эбнер.

– Дух Бога заполнил весь мой мозг, но я не удовлетворен тем, как мы претворяем в жизнь его Слово.

– Ты говоришь вещи, противные церкви, брат Джон, – предупредил Эбнер.

– Да, это так. И я рад, что это произнес ты, а то мне самому было стыдно признаваться в этом.

– Но ведь церковь доставила нас сюда, брат Джон. И все наши успехи зависят только от церкви. Как ты думаешь, не ужели бы я посмел общаться с алии и разговаривать с ними так, как я делаю это, если бы был простым человеком по име ни Эбнер Хейл? Но, являясь инструментом церкви и слугой Господа, я имею право отважиться на очень многое.

– В том числе и на мудрость?

– Что ты имеешь в виду?

– Если твой мозг вдруг осознает, что постиг новую мудрость, некое радикально новое понятие существования… ну, тогда смог бы ты, как слуга могущественной церкви, осмелиться принять эту новую мудрость?

– Тут не может быть ничего ни нового, ни старого, брат Джон. Существует единое слово Божье, и открывается оно в церкви посредством священной Библии. И ничего более вели кого, чем это, быть не может.

– Более великого – нет, – согласился доктор Уиппл. – Но совершенно другое – может быть.

– Я так не считаю, – упрямо повторил Эбнер и, не желая больше выслушивать никаких аргументов, поднялся с камня и удалился.

Но тем же вечером, в приятной теплой компании с капитаном Джандерсом, под влиянием хорошего обеда, от личного вина и виски для доктора, старые друзья все же суме ли расслабиться, и тогда Джандерс заявил:

– Между прочим, Лахайна становится первосортным го родом во многом благодаря стараниям Эбнера Хейла.

– А что это за девушка, которая подает нам блюда? – поинтересовался Эбнер. Её лицо показалось ему знакомым, но он ни как не мог припомнить, где бы они могли встречаться ранее.

Капитан Джандерс чуть заметно покраснел. Эбнер даже не заметил, как изменилось выражение его лица, что, конечно, не могло ускользнуть от проницательного доктора, который не раз сталкивался с подобными ситуациями на островах.

– Как я понял, в скором времени к вам из Бостона приедут и жена, и дети? – задал капитану спасительный вопрос Уиппл.

– Да-да, совершенно верно, – быстро ответил Джандерс.

– Нам нужно, чтобы в городе было как можно больше истинных христиан, сердечно подхватил Эбнер.

– И вы намереваетесь надолго задержаться здесь? – на прямую спросил Уиппл. – Я имею в виду, в Лахайне.

– Это настоящая тихоокеанская жемчужина, – улыбнулся Джандерс. – Я видел практически все города, и этот – самый лучший.

– Так вы решили заняться торговлей, насколько я могу судить?

– Я вижу здесь большие возможности для торговца разно образными мелкими товарами, которые требуются на кораблях, доктор.

– А вы не предполагаете, что нужно ещё учесть… могут возникнуть всякие трудности. Я полагаю, что вы… Но как вы считаете, если человек, имеющий хорошие связи с местным населением, смог бы раздобыть несколько каноэ в Хане… ну, в общем, если бы при этом у него имелся плодородный участок земли плюс силы, энергия и желание… Как вы считаете, мог бы он, скажем, выращивать урожаи или разводить скот, который вас интересует, и впоследствии продавать все это вам, чтобы вы потом перепродавали нужный товар китобоям? Вот что меня интересует.

– Вы имеете в виду Авраама Хьюлетта? – сразу же дога дался Джандерс.

– Совершенно верно.

– Если бы он смог разводить свиней или поставлять мне говядину… Да, я мог бы скупать все это у него. А он не подумывал о том, чтобы выращивать сахарный тростник? Мне понадобится очень много сахара.

– Я поговорю с ним касательно этого, – в задумчивости произнес Уиппл.

– Вы считаете, что ему придется оставить церковь в Хане? – поинтересовался Джандерс.

– Да. Боюсь, что собранием в Гонолулу он будет отлучен от церкви и лишен духовного сана.

Некоторое время капитан Джандерс ничего не говорил. Ему не хотелось обижать преподобного Хейла, с которым ему предстояло жить в непосредственном соседстве, и все же ему всегда нравился тот честный подход к жизни, которым отличался доктор Уиппл.

Знаете, что я хотел бы сделать, – медленно проговорил капитан. – Если бы Хьюлетт смог доставлять свой товар ко мне во время китобойного сезона… вовремя и в хорош– ем со стоянии. . . я думаю, я смог бы найти применение всему, что он мне предложит. Но мне нужно кое-что ещё, что, возможно, он не захочет мне отдать.

– Что же это? – поинтересовался Уиппл.

– Я слышал, что его жена имеет большой участок земли в Хане. Это больше, чем потребуется Хьюлетту для фермы. Кстати, это не тот ли сухопарый тип с большими выпученными глазами, который спал вместе с вами в одной каюте? Значит, все верно, именно его я и имею в виду. Я бы хотел, чтобы мы с ним подписали соглашение, и я стал бы арендатором той земли. Я бы подсказал ему, что и в каких количествах следует выращивать, и тогда ему больше не пришлось бы беспокоиться о том, где раз добыть средства к существованию, пообещал Джандерс.

* * *

Когда наступило время отплывать на бриге "Фетида" в Гонолулу, Эбнер с радостью отметил про себя, что все неприятные воспоминания рассеялись, а обиды улетучились. Ведь сейчас ему снова предстояло делить с Джоном Уипплом одну каюту. Правда, его радость значительно уменьшилась, когда он увидел, что на каноэ, прибывшем с другого конца острова, приплыли миссионер Авраам Хьюлетт, его симпатичный мальчик Эбнер и жена-туземка, которую звали Малиа (так местные жители произносили имя "Мария").

– Они поплывут вместе с нами? – насторожился Эбнер.

– Конечно. Если не будет их, не будет и никакого судилища.

– А это удобно: плыть с Хьюлеттом на одном корабле?

– Мне всё равно, тем более, что я буду голосовать в его пользу, – спокойно ответил Джон.

– Как ты считаешь, его не могут поселить в нашей каюте? – заволновался Хейл.

– Когда-то так оно и было: мы все находились в одной ка юте, – напомнил Уиппл.

Оба миссионера с интересом взглянули на поднимающуюся на борт "Фетиды" миссис Хьюлетт, если, конечно, темнокожую женщину можно было так называть. Ростом она была выше своего мужа, широкоплечая, и довольно мрачная на вид. Правда, с мальчиком она разговаривала тихим мягким голосом, и Эбнер с негодованием прошептал:

– Неужели она разговаривает с ребенком на гавайском?

– А почему бы и нет? – удивился Уиппл.

– Моим детям запрещено даже слово произносить на этом языке! многозначительно пояснил Эбнер. – Нельзя учиться путям язычников! Вспомни Библию. А твои дети умеют говорить на гавайском?

– Конечно, – безразлично ответил Уиппл, начиная понемногу терять терпение.

– Это весьма неблагоразумно с твоей стороны, – предупредил Эбнер.

– Мы ведь живем на Гавайях. И работаем здесь же. Не исключено, что мои мальчики поступят в местную школу и будут в ней учиться.

– Моим детям это не угрожает, – твердо заявил Эбнер.

– Куда же ты их отошлешь? – не без интереса спросил Джон, поскольку уже обсуждал с супругой данную проблему.

– Комитет отправит их в Новую Англию. После школы они будут учиться в Йеле. И очень важно, чтобы за все время, пока они живут здесь, у них не было ни единого контакта с гавайцами.

Доктор Уиппл наблюдал, как чета Хьюлеттов прошла по палубе и направилась к люку, ведущему в каюты. По тому, как жена Авраама обращалась с маленьким Эбнером, Джон безошибочно определил, что даже если эта красавица забралась в постель миссионера обманным путем, то уж ребенка она полюбила совершенно искренне.

– Этому мальчику здорово повезло, – прокомментировал доктор. – Ему досталась добрая и любящая мать.

– А она выглядит совсем не так, как я предполагал, – признался преподобный Хейл.

– Ты рассчитывал увидеть накрашенную блудницу? – рассмеялся Уиппл. Эбнер, когда же ты, наконец, начнешь видеть жизнь такой, какова она на самом деле?

– Как же ей удалось стать христианкой? – не переставал удивляться Эбнер.

– Авраам Хьюлетт принял её в члены своей церкви, – пояснил доктор.

Наступила долгая пауза, во время которой Эбнер что-то сосредоточенно обдумывал. Затем он спросил Джона:

– Но как они смогли пожениться? То есть, я хотел сказать, Хьюлетт ведь был единственным священником, который имел право поженить их?

– В течение первого года никто и не помог им заключить брак.

– Неужели ты хочешь сказать мне, что они так и жили во грехе?

– А затем появился я… мне как раз нужно было по делам отправляться в их места. Тогда я приплыл на Мауи на русском корабле.

– И ты сочетал браком христианского священника и язычницу? ошеломленно спросил Эбнер.

– Да, возможно, меня тоже будут порицать за это, – сухо заметил Уиппл. – А ещё у меня есть подозрение вот здесь, – и он указал рукой на сердце, – что я не одобрю решение собрания. Помнишь, как говорил святой Павел, что лучше жениться, чем гореть. Неужели кто-то сомневается в том, что Аврааму Хьюлетту сейчас намного лучше, чем было тогда, когда ты оставил его в Ваилуку с новорожденным младенцем на руках?

Собрание в Гонолулу прошло так, как и ожидалось. Поначалу Авраам Хьюлетт выглядел жалким и несчастным. Он признался в том, что, вступив в брак с гавайской девушкой Малией, погрешил против указаний Господа, и, таким образом, способствовал деградации самого себя как личности, и церкви в целом. Он умолял простить его, просил братьев вспомнить о том, что он оставался совершенно один с младенцем. Поддавшись воспоминаниям о тех сложных для него днях, Авраам даже разрыдался. Позднее, когда было выдвинуто предположение, что, возможно, в его падении целиком и полностью была виновата гавайская девушка, Авраам изменился. В нем взыграло чувство собственного достоинства и человеческая гордость. Он открыто заявил, что любит эту красивую и добрую женщину, и что на браке как раз так упорно настаивал именно он, Хьюлетт.

– И если братья считают, что они могут отлучить от церкви и Малию, то они глубоко заблуждаются, – закончил Авраам.

Голосование тоже прошло именно так, как все и предполагали. Хьюлетт был осужден, его отлучили от церкви и лишили духовного сана. В защиту выступили лишь Уиппл и Куигли. Собрание посчитало, что лучшим выходом для Хьюлетта будет покинуть острова.

– Ваше присутствие на Гавайях будет служить постоянным напоминанием о позоре и унижении нашей церкви, – за метил один из миссионеров. – Кроме того, мы все считаем, что было бы также невозможно для христианского священника – пусть даже бывшего – вернуться на родину с женой-туземкой. Дело в том, что в Америке найдется немало людей, которые только и ждут момента, чтобы упразднить институт миссионеров, поэтому ваше появление перед ними только добавит им доводов против наших идей. В связи с вышесказанным, мы пришли к выводу, что вы сами и ваша семья должны будете…

К этому времени слезы на глазах Авраама успели просохнуть, и он грубо перебил выступающего:

– В этой области вы не имеете никаких прав что-либо мне советовать или приказывать. Я буду жить там, где захочу.

– Но вы не будете получать от нас никакой материальной поддержки, напомнили Хьюлетту.

– Я уже подписал контракт о разведении свиней и выращивании сахарного тростника, которые буду продавать через по средника в Лахайне китобойным судам. А кроме этого вам, как мне кажется, ничего больше знать и не положено. Но прежде чем я уйду, я все же скажу о том, что ваша миссия основана на невероятном, немыслимом противоречии. Вы любите гавайцев и считаете их потенциальными христианами, но в то же время ненавидите их как людей. Я с гордостью могу сказать, что при шёл как раз к противоположному выводу, и поэтому, наверное, будет только справедливо, что вы изгоняете меня из той миссии, где полностью отсутствует любовь.

Доктору Уипплу даже показалось, что когда этот сухопарый мужчина с выпученными глазами, наконец, вышел из комнаты заседаний, он держался с особым чувством своего превосходства.

Затем собрание перешло к рассмотрению дела доктора, и Джона осудили за то, что он сочетал браком Хьюлетта и местную девушку. Таким образом, Уиппл выступил, как выразился один из миссионеров "орудием, если не самой причиной то го, что наш несчастный брат из Ханы окончательно поддался соблазну и впал в грех".

– Скорее всего, – парировал Джон, – я все же являлся тем самым орудием, посредством которого брат Авраам, наконец-то, перестал жить во грехе.

Это остроумное и уместное замечание ещё больше разозлило собрание, и когда настало время голосовать, то все миссионеры, кроме Куигли, выступили за порицание брата Уиппла. После этого доктору посоветовали в дальнейшем все же вести себя более осмотрительно. К великому удивлению Эбнера, его бывший сосед по комнате принял это решение совершенно спокойно, и на его лице не отразилось и тени раскаяния. После этого собрание занялось менее насущными проблемами – своими ежегодными отчетами.


Когда "Фетида" готовилась отплывать назад в Лахайну, Эбнера ждало ещё одно потрясение. Он увидел, что в его каюте уже успели обосноваться сам доктор Уиппл, его жена Аманда и двое сыновей.

– Мне помнится, тебе было велено отплыть на Кауи, – за метил Эбнер.

– Куда они меня направили, и куда я поплыву – это два совершенно разных места, – просто ответил Уиппл. Правда, преподобный Хейл сразу же успокоился: у Уипплов не было при себе багажа, и поэтому Эбнер решил, что семейство решило по пути навестить какой-нибудь из островов, например, Ланаи или Молокаи. Однако когда бриг миновал эти порты, семья Уипплов по-прежнему находилась на борту "Фетиды". У самого пирса Лахайны Джон схватил Эбнера за руку и попросил:

– Не торопись уходить. Я хочу, чтобы ты стал свидетелем того, что сейчас должно произойти. А вот и Иеруша! Я хочу, чтобы она тоже подошла к нам, чтобы потом не было противоречивых пересудов по поводу того, что я собираюсь сделать.

Прихватив с собой жену и детей, Джон повел чету Хейлов к магазину Джандерса и бодрым голосом обратился к владельцу:

– Капитан, я прибыл сюда, чтобы полностью отдать себя в ваше распоряжение. Теперь моя судьба зависит от вас.

– Что вы хотите этим сказать? – подозрительно спросил Джандерс.

– У вас здесь очень большой бизнес, капитан. С каждым годом в Лахайну приплывает все большее количество китобойных судов. Вам потребуется помощник и партнер. И вот я предлагаю себя в качестве этого партнера.

– Вы покидаете миссию?

– Совершенно верно.

– Это из-за Хьюлетта?

– Да, в основном. Но есть и другие причины. Я почему-то привык считать, что люди за свою работу должны получать денежное вознаграждение. Причем справедливое. – Он потянул ткань своих поношенных, не по размеру мешковатых брюк, потом указал на платье Аманды и заметил: – Я устал каждый год приезжать в Гонолулу за тем, чтобы заглянуть в мешок с обносками и посмотреть, какую же ненужную дрянь на этот раз швырнули мне в лицо из Бостона. Я хочу работать на себя, получать зарплату и покупать то, что мне нравится.

– И Аманда полностью согласна с вашим решением? – поинтересовался капитан.

– Да.

– Это так, Аманда?

– Я люблю Господа, – ответила женщина, – и служить ему доставляет мне радость и удовольствие. Но, кроме того, я люблю порядок и достаток в доме, и с тем, что сказал мой муж, я полностью согласна.

– А у вас есть какой-нибудь капитал, чтобы вложить его в наше предприятие? – без особой надежды в голосе поинтересовался Джандерс.

– Моя семья явилась к вам без какого-либо нажитого имущества, – ответил красавец-доктор, которому в то время исполнилось двадцать девять лет. Все, что у нас есть – это одежда, которую мы выбрали себе среди обносков. У меня нет с собой ни лекарств, ни инструментов и никакого багажа. Денег, конечно же, тоже. Но зато у меня имеются знания, касающиеся этих островов, да такие, которыми не обладает никто другой на всей земле. Вот это я и могу вам предложить.

– Вы говорите на гавайском?

– Свободно.

Джандерс подумал ещё несколько секунд, а затем протянул доктору свою грубоватую руку:

– Сынок, отныне ты мой партнер. Кстати, я отметил тебя ещё на "Фетиде", когда любознательность заставляла тебя за давать массу вопросов.

– У меня будет только ещё одна просьба, капитан, – добавил Уиппл. – Я хотел бы занять у вас некоторую сумму денег… прямо сейчас…

– Я обеспечу тебя и твою семью и питанием, и жильем.

– Мне понадобятся эти деньги, чтобы приобрести свой собственный набор необходимых медицинских инструментов и лекарства, какими пользуется любой врач. Все консультации и медицинская помощь для каждого будут бесплатными. Я все же остаюсь слугой Господа и готов служить ему, но только так, как это понимаю я сам, а не кто-то другой.

К концу недели Уипплы переехали в небольшую травяную хижину, которую вместе с большим участком земли предоставил доктору Келоло. Взамен этого он попросил Джона следить за здоровьем Маламы, поскольку её старания по принятию новых законов вытянули из женщины немало сил. И уже в начале следующей недели на пыльной городской улице появилась первая вывеска, которая впоследствии станет одной из самых известных во всем государстве: "Джандерс и Уиппл".

* * *

После неприятной поездки в Гонолулу, где на собрании и Авраам Хьюлетт, и Джон Уиппл бросили вызов миссионерскому комитету, Эбнер Хейл серьезно встревожился. Он и раньше подозревал, какую опасность таит близкий контакт с местным населением, теперь же эти подозрения подтвердились. Испытывая самый настоящий страх перед гавайскими дикарями, Эбнер выстроил высокую стену вокруг всего своего участка, оставив лишь запасную калитку в задней части двора, через которую Иеруша могла бы проникать в свой класс для девочек и вести занятия. Кстати, проводились они в открытом помещении, похожем на сарай, расположенном в тени деревьев коу. В самом доме Эбнера было запрещено произносить даже слово на гавайском. Никакие служанки не допускались в это святилище, если они не могли говорить по-английски. А если к Эбнеру приходила делегация туземцев, он не забывал крепко прикрывать дверь, где находились дети, а сам уводил гавайцев в другое помещение, "комнату для туземцев", как её называл сам преподобный Хейл. И тогда он был уверен в том, что дети никоим образом не смогут услышать этот языческий говор.

– Мы не должны следовать путям язычников! – постоянно напоминал Эбнер членами своей семьи. Да, именно то, что говорил в Гонолулу о миссионерах Авраам Хьюлетт, в полной мере относилось к Хейлу. Он любил гавайцев и одновременно презирал их. Поэтому Эбнер не слишком обрадовался, когда однажды вечером к нему зашел Келоло. Священнику пришлось вставать, закрывать дверь в детскую комнату, чтобы они – упаси Бог! – не услышали гавайского языка.

– Что вам угодно? – нетерпеливо спросил Эбнер.

– Не так давно в церкви, – начал Келоло на гавайском, – я слышал, как Кеоки читал очень интересное место из Библии. Там рассказывалось о том, как один мужчина родил другого мужчину, а тот – ещё одного мужчину. Говоря это, Келоло просто-таки сиял от радости, словно до сих пор по мнил этот отрывок из Библии, который почему-то больше все го нравился и другим гавайцам. "Рожающие" – так они называли его между собой.

Эбнера давно интересовало это странное пристрастие именно к данной главе из Книги Паралипоменон, тем более, он чувствовал, что гавайцам не может быть понятен этот текст.

– Чем же вам так полюбилась эта глава? – попробовал он выяснить истину сейчас.

Келоло смутился и принялся оглядываться, чтобы удостовериться в том, что их никто не подслушивает. Затем, совершенно неожиданно, он робко признался:

– В Библии очень много таких мест, которые мы совершенно не понимаем. Это и не удивительно: откуда нам про все знать? Мы не знакомы со многими вещами, которые уже ста ли привычными для белых людей. Но когда мы слышим "Рожающих", для наших ушей это слаще любой музыки, Макуа Хейл, эта история звучит так же, как и наши родовые сказания. И в этот момент мы начинаем чувствовать, будто мы сами тоже являемся частью Библии.

– Что значит "родовые сказания"? – не понял Эбнер.

– Вот именно в связи с этим вопросом я и пришел к вам. Я вижу, что вы очень заняты работой и переводите Библию на наш язык, и все мы высоко ценим ваш труд. Малама и я подумали вот о чем. Прежде чем она умрет… Да-да, Макуа Хейл, она очень плохо себя чувствует. Мы подумали о том, не могли бы вы записать нашу родовую историю на английском языке? Мы ведь с ней брат и сестра, как вам известно.

– Да, известно, – пробубнил Эбнер.

– И я последний из тех, кто знает и помнит историю племени, – заявил Келоло. – В то время, когда Кеоки должен был учить её, он занимался другим важным делом – изучал Бога. Теперь он уже вырос и не сможет запомнить все то, чему когда-то учили меня, готовя в кахуны.

Эбнер был человеком ученым, и поэтому сразу понял, какую научную ценность могут иметь любые легенды и повествования старых времен. Поэтому он сразу же ухватился за предложенную вождем идею и поинтересовался:

– Как же звучит эта семейная история, Келоло?

– Я хочу, чтобы вы записали её так, словно её рассказывает Кеоки. Я это делаю для него, чтобы он узнал, от кого происходит, и был знаком со всеми своими предками.

– Но скажите хотя бы, как она начинается? – не отступал миссионер.

В травяной хижине было темно. Единственная лампа, заправленная китовым жиром и раскачивающаяся от легкого ветерка, не давала достаточно света. Тени перемещались по комнате, а Келоло, усевшись на полу и скрестив ноги, начал:

– Меня зовут Кеоки. Я сын Келоло, а тот пришел на Мауи вместе с великим Камехамеха; а тот был сыном Канакоа, короля Кона, плававшего на Кауаи; а тот был сыном Келоло, короля Коны, который погиб при извержении вулкана; а тот был сыном Келоло, короля Коны, который похитил Кекелаалии из Оаху; а тот был сыном…

После того как Эбнер некоторое время слушал эту увлекательную родословную, его любознательность ученого превозмогла скуку, возникшую с самого начала этого повествования. К тому же ему сразу показалось, что все было выдумано и не имеет отношения к реальной человеческой истории.

– Как же вам удалось запомнить все это генеалогическое древо? – изумился Хейл.

– Алии, который не знает своих предков, даже не может надеяться завоевать какое-либо высокое положение у нас на Гавайях, – пояснил вождь. Мне понадобилось три года для того, чтобы запомнить все имена и все ветви моей родословной. А ведь короли Коны, как вам, может быть, известно, про изошли от…

– Скажите, эти предки, они существовали на самом деле или просто были придуманы? – напрямую спросил Эбнер.

Такой вопрос изумил Келоло:

– Придуманы, Макуа Хейл? Вся наша жизнь состоит в этом. Почему, как вы думаете, Малама стала Алии Нуи? Потому что она может проследить своих предков до второго каноэ, на котором наше племя приплыло на Гавайи. Её далекой прародительницей была сама верховная жрица Малама, которая и прибыла сюда на том втором каноэ. Мое имя имеет очень глубокие корни и восходит к тем временам, когда на самом первом каноэ из Бора-Бора приехал мой предок, который был верховным жрецом того самого каноэ. Меня зовут так же, как и его – Келоло.

Эбнер едва сдержал улыбку. Этот безграмотный вождь, сидящий перед ним, пытался связать свою родословную с каким-то мифическим событием, которое происходило, может быть, десятью веками раньше, если вообще имело место. Эбнер подумал о своей собственной семье, оставшейся в Мальборо. Его мать знала, когда её предки прибыли в Бостон, но никто уже не помнил, откуда появились сами Хейлы. А вот здесь имелся человек, который даже не умел писать, но зато заявлял…

– Вы говорите, что помните даже те каноэ, в которых при плыли сюда люди вашего племени?

– Конечно! Тем более, что это было одно и то же каноэ.

– Откуда вы можете об этом знать? – резко спросил Эбнер.

– В нашей семье всегда знали название того корабля. Это было каноэ по имени "Ждущий Западного Ветра". Келоло правил им, Канакоа был королем, Па главным гребцом по одну сторону, а Мало – по другую. Звездочетом был тогда Купуна, а жена Келоло Келани тоже находилась на борту. Каноэ имело в длину восемьдесят футов, если считать по вашим меркам, а путешествие занимало тридцать дней. Мы всегда знали такие вещи о том каноэ.

– Вы имеете в виду каноэ, похожее на те маленькие лодки, что стоят у пирса? И сколько же людей вы упомянули? Семь или восемь? Если им пришлось плыть в таком каноэ? – пренебрежительно начал закидывать вопросами вождя миссионер.

– Это было двухкорпусное каноэ, Макуа Хейл, и в нем находилось не восемь человек, а пятьдесят восемь.

Эбнер был ошеломлен. Но снова в нем пробудился историк, и ему стало интересно послушать ещё какие-нибудь мифы этого странного народа.

– И откуда же прибыло то каноэ?

– С Бора-Бора, – спокойно ответил Келоло.

– Ну, да, вы мне уже как-то говорили. Где это?

– Возле Таити, – так же просто пояснил вождь.

– Значит, люди вашего племени приплыли на каноэ с Таити, – Эбнер не стал продолжать, а только сказал: – Надеюсь, на этом и заканчивается семейная история?

– О, нет! – с гордостью воскликнул Келоло. – Я не рас сказал вам даже половины.

Этого Эбнер вынести уже не мог, и поэтому перестал называть рассказ вождя "семейной историей". Он решил, что выслушивает один из типичных гавайских мифов, поэтому резко произнес:

– Я обязательно все это запишу для вас, Келоло. Мне бы очень хотелось узнать всю историю до конца. – Он поправил качающуюся лампу, взял несколько свежих листов бумаги и решил на пару вечеров отложить перевод Библии. Теперь начинайте рассказывать, но только очень медленно, – предупредил он. – И постарайтесь ничего не пропускать.

В полутемной комнате Келоло начал нараспев:

То было время рожденья большого вождя,

В то время храбрые увидели свет,

Сначала слабый, как рождающаяся луна.

Это было в древние времена,

Когда на небе светили Семь Очей.

Великий бог Кейн вошел в богиню Ваиололи,

И родились потомки света, предвестники людей.

Акиаки, который вынул из моря острова,

И нежная Лаилаи, создательница птиц и цветов.

А вечером долгого дня Акиаки познал сестру свою,

И родился человек, предвестник славы и войн…

И пока Келоло речитативом кратко рассказывал об истории своего народа, маленькая комнатка словно наполнилась звуками мелких битв и великих сражений. Здесь, в этой лачуге, сейчас рождались боги, смелые воины похищали красивых женщин, и раздавались взрывы вулканов. Мужчины в желтых накидках, с копьями, вышагивали от одного потока лавы до другого. Королевы сражались за права своих детей, и храбрецы погибали в штормах. Через некоторое время Эбнер поддался очаровывающему влиянию рассказа, он влился в эти придуманные мифические события, и когда Келоло и Малама на каноэ "Ждущий Западного Ветра" совершали свое второе путешествие от Бора-Бора до Гавайев, маленький миссионер словно сам пережил все опасности этого смелого предприятия. А Келоло, сидя в полумраке, запел то, что подразумевалось как древняя песнь, которая должна была указывать направление во время этого сказочного путешествия:

Жди западного ветра, жди западного ветра,

И в темноте плыви к Нуку Хива,

Там найди неподвижную звезду,

Держи курс на неё, держи курс на неё,

Пусть глаза твои устали от жары.

Но как только Эбнер был готов воспринять часть этого повествования как правду, в рассказе немедленно начинались фантастические до смешного события. Чего стоило упоминание начала путешествия от Бора-Бора. Келоло заявил, что каноэ выходило в океан, когда был сильный шторм, и волны достигали в высоту сорока футов.

– Представить себе только: гавайское каноэ отправляется в открытое море во время урагана! – смеясь, делился Эбнер с Иерушей наиболее невероятными местами из рассказа Келоло. – Нет, ты только послушай! Здесь перечислено более сорока поколений якобы существовавших исторических личностей. Даже если отдать каждому поколению двадцать лет, и это ещё очень скромно, то выходит, что Келоло пытается мне доказать, что знает историю своих предков на протяжении более чем восьми сот лет! Он говорит, что именно тогда его предки достигли этих островов, а потом ещё совершили второе путешествие, отправившись на каноэ за новым грузом. Это непостижимо!

Когда Келоло закончил рассказ о своем генеалогическом древе – а оно, в общем, включало в себя поколений, – Эбнер предусмотрительно сделал копию и для себя. Он назвал это произведение "примитивной фантастической поэмой" и отослал её в Йельский колледж, где она стала основой всех последующих записей гавайской мифологии. Особенно понравился ученым исследователям эпизод, где описывался конфликт между богом Бора-Бора Кейном и богом Гавайки Коро. Сам Эбнер был невысокого мнения о своем труде, и когда он вызвал к себе Кеоки, чтобы вручить ему написанное, то снисходительно заметил:

– Твой отец заявил, будто это и есть история вашего племени.

– Все верно, – рассердился Кеоки.

– Ты только посмотри, Кеоки! Тут описано более ста двадцати пяти поколений людей! Да никто не в состоянии запомнить…

– Кахуны в состоянии, – упорствовал юноша.

– Ты произнес это так, словно защищаешь кахун, – насторожился Эбнер.

– В том, что они помнят историю рода, я готов им поверить, – ответил Кеоки.

– Но это же просто смешно, это выдумка, фантазия. – И Эбнер презрительно шлепнул ладонью по рукописи.

– Это наша книга, – заявил Кеоки, прижимая листки к своей груди. Библия – ваша книга, а эти воспоминания – наша.

– Как ты смеешь, ты, человек, который позволил себе даже спросить меня, когда его посвятят в духовный сан?!

– Почему же так получается, преподобный Хейл, что мы должны всегда смеяться над своей книгой и обязательно уважать и почитать вашу?

– Потому что моя Книга, как ты её неправильно назвал, является божественным словом самого Господа, а твоя представляет собой сборник выдумок.

– Неужели "Рожающие" более близки к правде, нежели воспоминания кахун? – бросил вызов Кеоки.

– Близки к правде? – чуть не задохнулся Эбнер. Он почувствовал, как начинает кипятиться. – Одна книга представляет собой божественное откровение Слова самого Создателя. Другая … – Он скорчил презрительную мину и закончил: – Господи Всемогущий! Да неужели ты можешь даже сравнивать их?!

– Мне кажется, что в Ветхом Завете очень много всяческих сказаний, которые тоже являются только лишь вымыслом кахун, и не более того, уверенно произнес Кеоки. За тем, чтобы хотя бы немного отомстить Эбнеру за его высокомерие, он добавил: – Скажите мне честно, преподобный Хейл, неужели вы сами не считаете, что Иезекиль по своей сущности был почти что кахуна?

– Тебе лучше сейчас уйти, – ледяным тоном бросил Эбнер, но тут же почувствовал себя неловко оттого, что напрасно так рассердил юношу. Поэтому он положил руку на плечо Кеоки и указал на каноэ, стоявшее у берега. Послушай, – тихо начал он доказывать свою правоту, – конечно же, ты понимаешь, что такая лодка не в состоянии вместить пятьдесят восемь человек и совершить путешествие с ними в течение тридцати дней, да ещё с Таити!

Кеоки сделал шаг в сторону, чтобы ему стало видно серебристую воду пролива между островом Ланаи и Кахоолаве, ведущего на юг.

– Преподобный Хейл, вы не помните, как называется вот тот пролив?

– Кажется, Кеала-и-каики, – отозвался священник.

– А вы не слышали названия мыса на Кахоолаве?

– Нет.

– Оно звучит так же: мыс Кеала-и-каики. Как вы думаете, что означают эти слова?

– Ну… – задумался Эбнер. – "Ке" – просто артикль, "ала" означает "дорога, путь", "и" указывает направление, например, как предлоги "к" или "на". Что же такое "каики", мне неведомо.

– Но вы знаете, что мы сейчас произносим, как "к", раньше звучало, как "т". Что же тогда должно означать слово "каики"?

Против своей воли Эбнер подставил нужные буквы в современное "каики".

– Таити, – прошептал он. – Путь на Таити.

– Да, – подтвердил Кеоки. – Если вы поплывете из Лахайны, минуете пролив Кеала-и-каики, и направитесь от мыса Кеала-и-каики, то попадете на Таити. Мои предки часто использовали этот путь и плавали туда. В каноэ. Сказав это, гордый молодой человек удалился.

Но Эбнер не собирался принимать на веру подобные заявления, и, опросив множество местных жителей, с удовлетворением для себя выяснил, что слово "каики" означает вовсе не Таити, а любое очень далекое место. Тогда к своей рукописи, отправленной в Йельский колледж, он составил приписку: "Название "Кеала-и-каики" может быть переведено и как "дорога в дальние края"". А вскоре, как бы в подтверждение того, что Эбнер все-таки оказался прав, капитан купленного Келоло брига "Фетида" сильно напился и провалялся в своей каюте весь день во время сильного шторма. В результате этого корабль, испытанный ветеран многих морей, налетел на скалы близ Лахайны, где и остался гнить на долгие годы. Его останки явились самым настоящим доказательством того, что гавайцы не могут справиться с судном даже в своих собственных водах, не говоря уже о неизведанных далеких морях и океанах.

* * *

Пока Эбнер сочинял письмо в Гонолулу, в котором подробно излагал странное поведение своего помощника Кеоки Канакоа и просил Совет перевести молодого человека на менее значительную должность, тихое спокойное утро взбудоражила весть, которая впоследствии стала для Лахайны настоящей катастрофой. К классу Иеруши подбежала старшая дочь Пупали и завизжала во весь голос:

– Илики! Илики! Он здесь! "Карфагенянин"!

И прежде чем перепуганная звонким криком девушки Иеруша смогла каким-то образом вмешаться, ясноглазая красавица перепрыгнула через скамейку и унеслась прочь вместе со своей сестрой. Вдвоем они тут же поплыли к изящному китобойному судну с темными бортами и белой полосой во всю длину, где девушек, обнаженных и блестящих от воды, тут же принял в шлюпку капитан. Затем он проводил сестер в свою каюту, откуда немедленно подал команду первому помощнику:

– Мистер Уилсон! Не беспокойте меня ни под каким пред логом до завтрашнего утра. Даже обедать не зовите.

Однако его все же побеспокоили. Келоло отрядил троих полицейских, чтобы они забрали с корабля девушек и заключили их в тюрьму. Но когда стражи порядка появились на судне, их встретил на корме Уилсон, приказав немедленно убираться.

– Мы пришли за женщинами, – объяснили офицеры.

– Сейчас я вам все кости переломаю! – угрожающе зарычал мистер Уилсон, но в эту секунду один из полицейских смело двинулся вперед и, выставив перед собой локти, небрежно отпихнул первого помощника в сторону и направился к люку. Мистер Уилсон на какое-то время потерял равновесие, но все же удержался и хотел прыгнуть на обидчика, но второй полицейский успел перехватить его и крепко сжать в руках. Это послужило сигналом для всеобщей драки, в которой, правда, очень скоро начали побеждать полицейские, по тому что почти вся команда в это время находилась на берегу.

– Что за чертовщина тут происходит? – раздался рев с нижней палубы, и сразу же после этого гибкий, высокий и мускулистый капитан одним прыжком одолел трап и возник перед дерущимися. Из одежды на капитане Хоксуорте были только плотно облегающие штаны, популярные у моряков. Быстро оценив ситуацию, он наклонил голову и бросился на первого полицейского с воинственным кличем:

– Побросать их всех за борт!

Старший из полицейских, увидев несущегося на него Хоксуорта, грациозно уклонился в сторону, пропуская капитана мимо себя, и, взмахнув правой рукой, обрушил сильный удар на шею нападавшего. Совершив по инерции короткий полет, капитан грохнулся на палубу, разбив нижнюю губу о собственные зубы. Хоксуорт отер тыльной стороной ладони рот и, увидев на ней кровь, ещё с колен зловеще возопил:

– Ах, так?! Ну, ладно!

Поднявшись на ноги, капитан пошаркал подошвами по палубе, убеждаясь в устойчивости, и осторожно двинулся к ударившему его полицейскому. Сделав обманный финт вправо, он со змеиной гибкостью вывернул корпус влево и отправил свой мощный кулак в лицо островитянина. Голова последнего откинулась назад, а Хоксуорт, вжав голову в плечи, как таран, ударил полицейского в живот. Не ожидавший ничего подобного гаваец покачнулся и свалился на палубу, после чего капитан принялся пинать его ногами в лицо. Однако, ощутив боль в босых ступнях и вспомнив, что он не обут, Хоксуорт подхватил свайку для швартовки и начал избивать полицейского уже ей, нанося удары по голове и в пах, пока гаваец не лишился чувств. Не обращая ни на что внимания, Хоксуорт продолжал молотить лежащего, когда шум с другой стороны палубы привлек его внимание.

Размахивая своим грозным оружием, он бросился на помощь мистеру Уилсону, которому приходилось туго в схватке с рослым полицейским. Изо всей силы капитан обрушил свайку на голову противника своего помощника. Огромный островитянин тут же растянулся на палубе, а Хоксуорт машинально пнул его ногой в лицо и атаковал третьего офицера. Но тот, уже насмотревшись на то, что капитан сделал с его товарищами, благоразумно покинул поле сражения, выпрыгнув за борт. Точно рассчитанным броском, Хоксуорт метнул свайку в голову вынырнувшего полицейского и раскроил ему лоб. Тот тут же исчез под водой, оставив на поверхности расплывающееся кровавое пятно. Один из матросов закричал:

– Он тонет!

– И пусть эта скотина идет ко дну! – прорычал Хоксуорт. – А эти свиньи пусть составят ему компанию.

В одиночку подняв лежащего полицейского, который до сих пор пребывал без сознания, капитан напрягся и одним могучим движением отправил тело несчастного вслед за первым офицером. Тот к этому времени уже вынырнул на поверхность и изумленно озирался вокруг. Он сделал это как раз вовремя, чтобы помочь своему товарищу удержаться на воде.

Тогда Хоксуорт решил заняться третьим островитянином. Ухватив его на пару с Уилсоном за руки и за ноги, они раскачали жертву и по счету "раз-два-три" собирались бросить в воду. Однако рука полицейского была вымазана кровью, и потому на счет "три", когда Хоксуорт уже перебросил ноги гавайца за борт, рука жертвы выскользнула из ладони Уилсона. В результате полицейский с такой силой ударился лицом о фальшборт, что сломал обе челюсти, прежде чем оказался в воде. Несколько мгновений он безвольно покачивался на волнах, а потом медленно погрузился под воду, откуда его смогли извлечь только на следующий день.

– Боюсь, что он утонет, – с недобрым предчувствием за метил мистер Уилсон.

– Пусть тонет, – проревел Хоксуорт, облизывая разбитую губу. – Затем, схватив рупор, он выкрикнул в сторону берега: – И пусть больше никто даже не пытается попасть на борт моего судна!. . Ни сейчас, ни потом! – Передав рупор помощнику, он вытер руками потную грудь, потоптался на месте, чтобы успокоить боль в ступнях, и заорал на мистера Уилсона: – Мне просто омерзительно вспоминать о вашем гнусном поведении!

– Но я выстоял перед ними, причем один перед тремя, – попытался оправдаться помощник.

– Да, вы дрались, это верно, – ворчливо согласился Хоксуорт. – Но посмотрите, какие крепкие на вас ботинки. А когда я повалил этих подлецов, вы даже не пытались бить их ногами по лицу.

– Мне это даже не пришло в голову, – извиняющимся тоном сказал Уилсон.

Мгновенно капитан с яростью ухватил своего помощника за лацканы пиджака:

– Когда ты дерешься с кем-нибудь на корабле, всегда бей его по роже ногами. Потому что потом, всякий раз, когда он будет смотреться в зеркало, то будет вспоминать тебя. А если ты его отпустишь, не оставив на физиономии ни единого шрама, то рано или поздно этот тип всё равно подумает: "Хоксуорт не так уж и опасен. В следующий раз я обязательно вышибу ему мозги". Но если у него на морде останутся отметины в виде безобразных шрамов, он себя обманывать уже не станет. – Заметив, что помощник буквально ошарашен таким советом, капитан отпихнул его и холодно добавил: – Мистер Уилсон, пока вы не приучите себя к этому, вы никогда не станете капитаном.

После этого он быстрым шагом направился к люку, и, спускаясь по трапу, прокричал:

– На этот раз попрошу больше меня уж точно не беспокоить! И с удовольствием присоединился к компании дочерей Пупали.

На берегу в это время царил самый настоящий ужас. С одной стороны, Келоло был поражен поведением американцев. Он не мог поверить в то, что они осмелились убить одного из полицейских среди бела дня на глазах у всего города, и поэтому сразу же поспешил к Маламе за советом, как ему лучше поступить в таком случае. Малама тяжело болела. Она лежала на полу и хрипела. Её лихорадило, несмотря на жару. Все же, услышав страшный рассказ Келоло о произошедшем, она призвала своих служанок, и с их помощью с трудом заставила себя подняться и одеться. Затем, прихватив с собой двух верных спутниц, она направилась в город. Забирая по дороге всех попадавшихся навстречу полицейских, Малама двинулась к пирсу.

С другой стороны, капитаны стоявших на рейде судов, продолжающие выражать свое недовольство новыми порядками, увидели в храбром поступке Хоксуорта шанс восстановить контроль над Лахайной, как это всегда было в добрые старые времена. Поэтому они тоже пришли на пирс, а своим командам передали следующее: "Если они только попробуют арестовать капитана Хоксуорта, то мы все будем драться". Поэтому матросы приходили на пирс уже вооруженные: кто-то с хорошим булыжником, а кто-то сумел раздобыть и внушительную дубинку.

Малама указала на "Карфагенянина" и негромко велела:

– Келоло, арестуй капитана этого корабля.

Келоло послушно, хотя и с нехорошим предчувствием, по правил полицейскую фуражку, выбрал трех помощников, которым, правда, не слишком хотелось участвовать в этом предприятии, убедился в исправности обоих мушкетов и отправился на лодке к китобойному судну. Однако не успел он проплыть и половины расстояния до корабля, как на палубе появился Хоксуорт, снова потревоженный мистером Уилсоном. Капитан вооружился парой пистолетов и сейчас отчаянно палил из них по приближающейся лодке.

– Не смейте подплывать больше ни на фут! – крикнул он, перезарядил пистолеты и вновь принялся стрелять. На этот раз пули свистели и шлепались в воду уже в опасной близости от лодки, и Келоло даже не пришлось приказывать своим людям перестать грести. Они автоматически застыли с веслами в руках, некоторое время взирая на разъяренного капитана, а затем сочли за благо ретироваться. К удивлению всех, кто наблюдал за происходящим с берега, под одобрительные выкрики матросов, капитан Хоксуорт неожиданно даже для самого себя, вдруг перемахнул через борт "Карфагенянина" и, сверкнув в воздухе босыми пятками, в одну секунду очутился в шлюпке. Держа один пистолет в руке и засунув другой за пояс, он принялся яростно грести к берегу. Остальные капитаны тут же сбились в кучку, символизирующую группу поддержки, чтобы встретить своего смелого товарища и, при необходимости, защитить. Хоксуорт ещё не успел добраться до берега и из шлюпки закричал:

– Капитан Хендерсон! Неужели я вижу на борту "Лаврового дерева" пушку?

– Вы не ошиблись. Я направляюсь в Китай.

– И ядра у вас есть?

– Имеются.

Обрадованный этой вестью, капитан Хоксуорт ловко выпрыгнул из лодки и быстрым шагом приблизился к Келоло. Затем, заметив Маламу в задних рядах наблюдателей, он отодвинул начальника полиции в сторону и подошел к Алии Нуи.

– Мэм! – прогремел он. – В этом порту больше никто не посмеет вмешиваться в дела китобоев!

– На острове были объявлены новые законы, – решительно ответила Малама.

– К черту вас с вашими новыми законами! – бушевал Хоксуорт. – Услышав это, моряки снова одобрительно зашумели, поэтому, оставив Маламу в покое, капитан обратился к матросам: – Делайте все, что вам, черт побери, захочется!

Капитаны китобоев зааплодировали, и кто-то выкрикнул:

– Можно приносить виски на берег?

– И приносить, и пить виски, и развлекаться с девочками, и что там вы ещё только можете захотеть – все можно! – гремел голос Хоксуорта. Затем, заметив, что к нему приближаются два полицейских Келоло с мушкетами, он в ярости бросился им навстречу, выхватил у несчастных стражей порядка оружие и победно дважды выстрелил в воздух.

* * *

В это мгновение толпа расступилась, и на пирс вступил Эбнер Хейл. Он был одет как для официальной встречи: в черный фрак и высокую шляпу, и все ещё немного прихрамывал от старой раны, полученной по милости забияки, который теперь открыто угрожал спокойствию Лахайны. Келоло подался назад, а за ним последовали и двое полицейских, так просто обезоруженные капитаном.

– Доброе утро, капитан Хоксуорт, – поздоровался Эбнер. Неистовый китобой отступил назад, смерил взглядом маленького миссионера и расхохотался:

– Как-то раз я уже швырнул этого жалкого негодяя за борт к акулам. Что ж, видимо, придется повторить, – прорычал он, и все капитаны, недолюбливавшие Эбнера, как автора новых законов, поддержали коллегу одобрительными выкриками.

– Вы немедленно отошлете девушку Илики назад в школу, – резко произнес Эбнер. Двое мужчин долгое время молча мерили друг друга взглядами, а затем неожиданно дала о себе знать настоящая причина появления капитана Хоксуорта в Лахайне. Ему хотелось повидать Иерушу Бромли. Дошедший до отчаяния капитан, измученный воспоминаниями и движимый мечтой о мести, он безумно желал снова увидеть эту девушку с каштановыми волосами. Он опустил пистоле ты, засунул их за пояс и предложил:

– Нам будет лучше поговорить у вас в доме.

– Так нам можно приносить виски на берег? – выкрикнул кто-то из капитанов.

– Конечно! – огрызнулся Хоксуорт. – Никаких новых законов не существует.

– Встретимся у Мэрфи! – попрощался с Хоксуортом обрадованный коллега.

– Где твой дом? – спросил Хоксуорт.

– Вон там, – Эбнер указал рукой в сторону поля таро, где виднелась травяная хижина.

На секунду капитан Хоксуорт был сражен, и, глядя на его обескураженное лицо, Эбнер впервые осознал, в какой жалкой лачуге они жили с женой и детьми.

– Неужели Иеруша живет здесь? – чуть не задохнулся от ужаса капитан, завидев низкую травяную крышу и подпорченные дождевой водой стены.

– Да, – кивнул Эбнер.

– О Господи! – только и смог выговорить Хоксуорт. – Приятель, что с тобой происходит? – Он зашагал вперед широкими шагами, быстро миновал пыльную дорогу и, пинком босой ноги распахнув ворота в высокой стене, вошел в домик. Стоя на земляном полу, он несколько секунд не двигался, ожидая, когда глаза привыкнут к полумраку, и, наконец, увидел в дверном проеме, отделявшем детскую комнату от кабинета Эбнера, ту самую женщину, на которой когда-то мечтал жениться. Он долго вглядывался в её усталое лицо, неухоженные волосы и огрубевшие красные руки. Он заметил и старое платье, которое не под ходило женщине по размеру, поношенные ботинки, также чересчур большие для женской ножки и уродливые от долгой ходьбы по пыльным дорогам. Может быть, виной тому была темнота, а возможно, капитан просто не хотел больше ничего замечать, но он не обратил внимания на то, что усталые глаза Иеруши, тем не менее, излучали какой-то внутренний свет. Не по чувствовал он и ауру покоя, которая окружала миссис Хейл.

– Боже мой, Иеруша! Что он с тобой сделал?

От громкого грубого голоса один из малышей захныкал, и женщина скрылась за дверью, но очень скоро появилась вновь.

– Присаживайтесь, капитан Хоксуорт, – предложила она.

– Куда, скажите на милость? – возмутился Хоксуорт, вы ходя из себя от злости и горечи. – Вот на этот ящик? Или, может быть, за этот стол? – В приступе бешенства он ударил ку лаком по шаткому сооружению Эбнера, и жалкое подобие мебели рассыпалось, а страницы перевода Библии разлетелись по комнате, подгоняемые сквозняком. – Куда бы я мог при сесть, даже если бы мне этого захотелось? Иеруша, и вот это ты называешь домом?!

– Нет, – ответила гордая женщина, сохраняя самообладание. – Я называю его своим храмом.

Этот ответ говорил о многом, а подразумевал ещё большее, и капитан застыл в растерянности. Его мысли о сочувствии сразу куда-то улетучились, а их место заняло нестерпимое желание сделать больно и Иеруше, и её супругу. Пнув ногой развалившийся стол, он расхохотался:

– Значит, это и есть то место, где заседает сенат, и где составляются законопроекты?

– Нет, – осторожно вставил Эбнер, поднимая упавшую Библию. – Они создаются в этой книге.

– Значит, ты собрался управлять Лахайной при помощи десяти заповедей? – И Хоксуорт снова истерично засмеялся.

– Так же, как мы сами управляем собой, – ответил Эбнер.

Капитан ещё раз ударил ногой по столешнице, и в очередной раз сильно ушиб стопу. – Неужели Библия велит вам жить как свиньям? Неужели она велит тебе заставлять свою жену трудиться как рабыню? – В порыве отчаяния он схватил руку Иеруши и поднял её, как будто выставлял на продажу с аукциона, но женщина осторожно высвободила ладонь и поправила складки платья.

Её действия так взбесили капитана, что он предпочел отступить на шаг от этих ненормальных миссионеров. Он принялся бросать в их адрес самые унизительные оскорбления и угрозы, которые, правда, не были такими уж необоснованными.

– Ну, хорошо, жалкие, проклятые, никчемные черви! Вы можете издавать любые законы, но только вы не сможете за ставить флот выполнять их. Преподобный Хейл, я заявляю вам, что уже к полудню на всех китобойных судах будет сколько угодно гавайских женщин.

– Женщинам запрещено посещать корабли, – упорствовал Эбнер.

– Мои матросы были в море девять месяцев, – пояснил Хоксуорт. – И когда мы приходим в порт, им хочется женщин. И они будут их иметь. Всех этих поганых гавайских женщин, и столько, сколько им захочется. Что касается меня, то я сразу забираю к себе парочку. Толстушку и худенькую.

– Ты пойдешь со мной в церковь, Иеруша? – обратился священник к жене.

– Она останется здесь! – взревел Хоксуорт, снова хватая женщину за руку. – Пусть послушает, как проводит свободное время настоящий мужчина. Ему не терпелось оскорбить Иерушу, осквернить её воображение мерзкими подробностями, чтобы окончательно унизить эту гордячку. – Ну, а когда я получаю и толстушку, и худышку, я, как правило, накрепко закрываю свою дверь и не появляюсь на палубе дня два. Я нахожусь в своей каюте совершенно нагой. Вот, кстати, почему сейчас я и предстал перед вами в одних только штанах. Меня потревожили, и поэтому мне пришлось убить одного человека. Так вот, когда я разденусь, я обожаю сразу развалиться на спине на своей огромной кровати и уже тогда командую девочкам: "Итак, первой будет та, которая сумеет…" – Но он не успел договорить, потому что в ту же секунду его обожгла острая боль: Эбнер со всего размаха ударил капитана ладонью по больной губе.

Хоксуорт застыл на миг от изумления, а затем выбросил вперед свою могучую правую руку, ухватил священника за запястье и выкручивал его до тех пор, пока Эбнеру не пришлось встать на колени на пыльный пол. Капитан, не выпуская ладони Иеруши, все же закончил свою мысль:

– Так вот, я объясняю девочкам, что та, которая сумеет первой возбудить мою плоть, завоюет право взгромоздиться на меня, а другой тогда придется потом подставить свой ротик.

Иеруша встала на колени рядом с супругом, и Рафер Хоксуорт с презрением глядел на этих двух жалких гаденышей.

– Что ты делаешь, Иеруша? – возмущался он. – Проявляешь заботу о своем недомерке?

– Я молюсь за тебя, – ответила Иеруша, продолжая стоять на коленях. Капитан в порыве ярости одним ударом уложил на пол обоих, и теперь грозно возвышался над распростертыми на земле супругами.

– Между прочим, на судне "Лавровое дерево" имеется пушка. И, клянусь Богом, если вы вздумаете ещё раз вмешаться в дела китобойной флотилии, я разнесу эту лачугу на кусочки. – Он шагнул к двери, но почувствовав, что этого все же недостаточно, остановился и повернулся к миссионерам, чтобы напоследок ещё раз поиздеваться над ними. – Наверное, вам будет небезынтересно узнать, что из всех дочерей Пупали больше всего мне нравится Илики. Ах, эта Илики! Я-то начинал с жены Пупали, а уже потом перекинулся на дочек. Но Илики, конечно, лучше всех. И знаете, почему? Потому что вы успели обучить её таким хорошим манерам! Именно здесь, в своей миссионерской школе. Когда она забирается на меня, она говорит: "Пожалуйста, прошу вас".

После того как Рафер, наконец, ушел, миссионеры ещё несколько минут не вставали с пола, продолжая молиться, а затем Иеруша помогла супругу привести в порядок сломанный стол и собрала по страницам его рукопись. Сознавая, что капитан Хоксуорт вовсе не шутил, когда говорил о пушке, она отвела обоих детей на время к Аманде Уиппл. Правда, Иеруша не стала рассказывать подруге, что произошло у них в доме. Потом она вернулась к Эбнеру, исполненная желания оставаться с ним в любом случае, даже если неприятности, обещанные капитаном, действительно сбудутся.

Именно так все и получилось. Весь китобойный флот увидел в вызывающем поведении капитана Хоксуорта прекрасный повод навсегда покончить с запретами и ограничениями, наложенными новыми законами, и поэтому команды кораблей высыпали на улицы Лахайны, где начали крушить все подряд, грабя дома и насилуя женщин. Они загнали перепуганных полицейских в форт, а сами собрались перед ним. Внутри обосновался Келоло со своей последней группой соратников, готовых стоять до конца.

– Снесите этот чёртов форт! – кричали те матросы, которым уже пришлось побывать в местной тюрьме.

– Не подходите ближе! – предупредил Келоло. Но прежде, чем предпринять что-либо, вождь тайком перебрался через не надежный крепостной вал и отправился за советом к Маламе.

– А как бы поступил ты сам? Что, по-твоему, было бы самым мудрым решением? – хрипя и еле переводя дыхание, спросила Алии Нуи.

– Я думаю, что не стоит поддаваться им, – мрачно произнес Келоло. – Мы издали хорошие законы, и мы не должны так просто уступать и сдаваться.

– Я согласна с тобой, – кивнула Малама. – Но я не хочу, чтобы ты пострадал, мой дорогой и любимый муж.

Келоло тепло улыбнулся, услышав, как непривычно и ласково назвала его Алии Нуи. Он прекрасно помнил о том, что миссионер запретил ей произносить слово "муж" по отношению к нему.

– Тебе уже лучше? Хотя бы немножко? – заботливо поинтересовался он, как будто являлся не супругом, а наперстником.

– Мне очень плохо, Келоло. Как ты думаешь, они все же осмелятся стрелять из пушки? Мне бы очень не хотелось слышать залпы такого большого орудия.

– Я думаю, они будут стрелять, – ответил Келоло. – А по том устыдятся своего поступка. А ещё через некоторое время все закончится.

– Ты полагаешь, что они убьют кого-нибудь?

– Да. Жертвы обязательно будут.

– Келоло, больше всего я надеюсь на то, что они не убьют тебя. Нет на свете мужа лучше, чем ты был для меня. – Огромная женщина попыталась переместиться, чтобы устроиться удобней, и, когда ей это все же удалось, спросила: – Они не причинили никакого вреда миссионерам?

– Я не знаю, – честно признался Келоло.

– Тебе не кажется странным, – продолжала Малама, – что этот маленький человечек тратит столько времени, чтобы объяснить нам, гавайцам, как мы должны себя вести, а всегда получается так, что плохо поступает только его народ.

У ворот форта завязалась драка, и Келоло призвали, чтобы он принял какое-нибудь решение. Вождь приказал своим людям не использовать то небольшое количество оружия, которым они располагали, разве что не начнется настоящий мятеж. Зато Келоло распорядился использовать шесты и багры, чтобы сталкивать со стен не в меру рьяных нападавших. С борта "Лаврового дерева" капитан Хоксуорт увидел в подзорную трубу, как некоторые из его матросов получают достойный отпор, и пришел в ярость. Он лично зарядил и подкатил пушку к бортовому порту, распорядившись открыть огонь. Сорокафунтовое ядро пронизало кроны пальм, окружавших форт, и Хоксуорт приказал:

– Ниже на двадцать футов!

Следующий выстрел пришелся прямо в стену форта, выбросив высоко в воздух обломки камня. Третье ядро в щепки разнесло ворота, так что форт могли штурмовать целые сотни матросов. Отпихнув в сторону Келоло, нападавшие принялись угрожать самой Маламе.

– Видите вот тот миссионерский домишко?! – вопил Хоксуорт, воодушевленный своим первым успехом. – Вон там, левее. Раскатать его в лепешку!

Первый выстрел опять пришелся с перелетом, и Хоксуорт, в нетерпении приплясывал, давая указания канониру изменить прицел. Пятое ядро, так же, как шестое и седьмое, поразили миссионерский домик, сравняв его с землей.

– Господи мой Боже! – возбужденно воскликнул капитан. – Вот и конец всем законам!

Внезапно Хоксуорт прижал руки к груди, словно его поразил невидимый снаряд, раскидал канониров у пушки, словно оловянных солдатиков, и возопил:

– Что б вас всех!. . Что же вы творите?!

После чего перемахнул через борт и вплавь устремился к берегу залива. Разбрызгивая воду, весь мокрый, он промчался мимо матросов, наседавших с оскорблениями на начальника полиции и тучную женщину, стоявших возле изуродованного форта, и ворвался на территорию миссионеров. Груда обломков, в которую превратилось жилище, ввергла Хоксуорта в ужас. Приблизившись к месту, где его ещё недавно принимали, как гостя, капитан в испуге закричал:

– Иеруша! Тебя не задело?

Не дождавшись ответа, он принялся раскидывать балки и обломки досок, которые с большим трудом были доставлены в этот дом. Наконец, из одного из полуразрушенных помещений до капитана донесся какой-то невнятный звук. Бросившись туда и отшвырнув остатки двери, Хоксуорт увидел Эбнера и Иерушу, молящихся среди обломков, оставшихся от их мирного обиталища.

– Слава тебе, Господи! – простонал он и прижал женщину к своему мокрому от пота и морской воды телу. Иеруша не сопротивлялась. Она лишь безразлично смотрела в лицо капитана. Внезапно в глазах её вспыхнул ужас: женщина увидела, как сзади к Хоксуорту приближается её муж, сжимая в кулаке обломок ножа.

– Нет! – нашла в себе силы выкрикнуть Иеруша. – Нет, Эбнер! Господь покарает его сам.

С неизъяснимым облегчением, не сравнимым даже с тем, которое она испытала, когда Эбнер, трясущийся от волнения, без посторонней помощи, принял у неё первые роды, женщина увидела, как её муж отбросил оружие. В ту же секунду капитан резко обернулся и, заметив нож, обрушил кулак на бледное лицо миссионера. Тщедушный мужчина согнулся под тяжестью удара и отлетел к остаткам стены, разметав их. Снаружи можно было услышать шум, производимый сопротивляющейся капитану женщиной. Крики Иеруши, звавшей на помощь, внезапно заглушил вопль Хоксуорта, в руку которого, скорее всего, вцепилась зубами жена миссионера. Когда Эбнер, наконец-то, смог подняться на ноги и, сжимая в кулаке обломок дерева, появился на месте происшествия, он увидел стоящего в дверном проеме капитана, пытавшегося остановить кровь, льющуюся из прокушенной руки. Потом, как будто ничего и не произошло, огромный капитан с сожалением заявил:

– В какое же жуткое место затащил тебя, Иеруша, твой муженек! Когда в последний раз ты примеряла новое платье? – Он повернулся, чтобы уйти, но задержался и чуть ли не со слезами добавил: – Почему, когда мы с тобой встречаемся, ты постоянно беременна от этого идиота?!

* * *

Беспорядки продолжались ещё трое суток. Девушки, которые преуспевали в классе Иеруши и находились сейчас примерно на половине пути между дикарками и цивилизованными женщинами, вернулись к безумным утехам с матросами, и спали с шестью, восемью, а то и десятью мужчинами в душных кубриках китобойных судов. Из винной лавки Мэрфи доносились веселая музыка, пение и слышались радостные пьяные крики. Пожилых людей, которые пытались не впускать в свои дома моряков, жестоко избивали и насильно забирали их дочерей на корабли. А во дворце лежала усталая, изможденная и ничего не понимающая Малама, которая, правда, успела приказать увести всех женщин в горы. Великая Алии Нуи с трудом переводила дух и все время хрипела.

На третий день погрома она вызвала к себе Эбнера и, напрягая последние силы, спросила его:

– Как же все это вышло, мой дорогой учитель? Почему по лучилось именно так?

– Мы все в какой-то степени животные, – объяснил священник. – И только законы Господа удерживают нас в рамках приличия.

– Почему же твои люди не живут по этим законам?

– Потому что Лахайна много времени сама не имела собственных законов. А если нет закона, людям начинает казаться, что им дозволено творить все, что заблагорассудится.

– Если бы твой король узнал о том, что произошло тут у нас в эти дни… про пушку и сожженные дома… он бы принес свои извинения?

– Он был бы просто растоптан и унижен, – подтвердил священник.

– А почему происходит так, что и американцы, и англичане, и французы все заинтересованы в том, чтобы мы продавали в своих лавках виски? И чтобы позволяли нашим девушкам плавать на их корабли?

– Это потому, что Гавайи ещё не заявили о себе как о цивилизованной стране, – пояснил Эбнер.

– А твой народ пытается донести до нас цивилизацию, – слабым голосом спросила Малама. – тем, что стреляет в нас из пушек?

– Мне очень стыдно за мой народ, – в отчаянии признался Эбнер.

Именно этого момента так ждала Малама, и после длинной паузы она сказала:

– Теперь мы с тобой равны, Макуа Хейл.

– В каком смысле? – насторожился миссионер.

– Ты всегда говорил мне, что я не смогу достичь Божьей благодати без смирения, без того, чтобы признаться, что я заблудилась и живу во зле. Ты не стал принимать меня в члены церкви только потому, что заявлял, будто я не смиренна. Да, тогда я не была смиренной, Макуа Хейл. Вот что я скажу тебе: я действительно не была смиренной. И ты был прав, что не принял меня в свою церковь. Но знаешь ли ты, почему я не могла быть смиренной?

– Почему же? – заинтересованно спросил Эбнер.

– Потому что тебе самому не хватало смирения. То, что ты делал, всегда считалось правильным. Мои же действия всегда оставались неправильными. Твои слова всегда справедливы, мои – нет. Ты заставлял меня говорить на гавайском, только потому, что сам хотел выучить его. И я не стала особо упрашивать тебя принять меня в церковь, потому что понимала, что сам ты, говоря о смирении, не обладал им. А сегодня, Макуа Хейл, когда форт уничтожен и твой дом разрушен твоим же собственным народом, мы стали равными. Наконец-то я могу назвать себя смиренным человеком. Я не могу действовать без Божьей помощи. И сейчас впервые я вижу перед собой по-на стоящему смиренного человека.

Величественная громадная женщина заплакала, но через несколько мгновений поднялась и встала на колени, оттолкнув в сторону своих убитых горем служанок. Затем Малама сложила руки для молитвы и произнесла с полным раскаянием:

– Я заблудилась, Макуа Хейл, и я умоляю тебя принять меня в твою церковь. Я скоро умру, и мне хочется перед смертью побеседовать с Богом.

С борта "Лаврового дерева" какие-то идиоты все ещё продолжали стрелять из пушки по дому, в котором родители отказались отдать свою дочь морякам, а в западной части города уже горело несколько хижин. В винной лавке Мэрфи полным ходом шло веселье, и дочери Пупали по-прежнему находились в каюте капитана Хоксуорта. Именно при таких обстоятельствах Эбнер произнес:

– Мы окрестим вас, Малама, и примем в свою церковь. Мы сделаем это в воскресенье.

– Лучше это сделать прямо сейчас, – предложила Алии Нуи, и одна из её служанок согласно кивнула. Поэтому Эбнер тут же послал за Иерушей, Кеоки, Ноелани, Келоло, капитаном Джандерсом и четой Уипплов. Им пришлось пробираться через группы бунтовщиков, которые не преминули посмеяться над капитаном Джандерсом, который теперь уже перестал иметь какое-либо отношение к морю. Уипплам досталось за то, что они когда-то были миссионерами. Когда же доктор Уиппл увидел, в каком состоянии находится Малама, он встревожился.

– Эта женщина серьезно больна, – заявил он, и, услышав это, Келоло расплакался.

Горестная кучка людей встала полукругом возле Маламы. Она лежала на полу и хрипела, испытывая при этом страшные муки. Вдали прогремел выстрел пушки, и с полсотни моряков, которые недавно насмехались над Уипплами, подошли к воротам дворца. Не имея при себе Библии, Эбнер прочитал наизусть завершающие строки из книги Притчей Соломоновых: "Крепость и красота одежда её, и весело смотрит она в будущее. Уста свои открывает с мудростью, и кроткое наставление на языке её. Она наблюдает за хозяйством в доме своем, и не ест хлеба праздности". Затем он объявил всем собравшимся:

– Малама Канакоа, дочь короля Коны, познав благодать Божию, хочет креститься и стать членом святой церкви. Вы скажете ли вы свое желание, чтобы принять её?

Первым заговорил Кеоки, за ним Джандерс и Уипплы, но когда дошла очередь до Иеруши, которая в последние дни особо оценила смелость Маламы в управлении островом, женщина не стала произносить речей, а лишь наклонилась и поцеловала больную Алии Нуи.

– Ты моя дочь, – слабым голосом произнесла Малама. Эбнер перебил её и сказал:

– Малама, сейчас вы забудете о своем языческом имени и примите христианское. Какое имя вы пожелаете взять?

Лицо женщины просияло, и на нем отразилась искренняя радость. Она прошептала:

– Я хотела бы взять имя той милой мне подруги, о которой так часто рассказывала Иеруша. Меня будут звать Люка. Иеруша, пожалуйста, расскажи мне эту историю в последний раз.

И, словно разговаривая со своими детьми в сумерках, готовя их ко сну, Иеруша тихим спокойным голосом начала повествование о Руфи, имя которой означало "милосердие", а на гавайском звучало как "Люка". Когда она дошла до того момента, где Руфи предстояло проститься с родными краями и отбыть на чужбину, Иеруша не выдержала и не смогла продолжать, потому что её душили слезы. Тогда за неё историю закончила сама Малама, добавив:

– Пусть же, подобно Люке, я обрету счастье в той новой земле, куда вскоре отправлюсь.

После крещения доктор Уиппл предложил всем остальным удалиться, чтобы осмотреть больную.

– Я умру со своими старыми лекарствами, доктор, – спокойно ответила Малама, и жестом приказала Келоло позвать кахун.

– Но разве уместно прибегать к помощи кахун, когда мы только что… – начал было Эбнер, но Иеруша предусмотрительно увела его за собой, и маленькая компания снова про шествовала к центру города, где Аманда Уиппл предложила:

– Иеруша и Эбнер, вам, наверное, пока что лучше пожить у нас.

– Нет, мы останемся в своем доме, – твердо произнесла Иеруша, и когда они вернулись туда, то встретили у своих развалин капитана Рафера Хоксуорта. После того как мятеж утих, все капитаны ощутили чувство стыда за то, что сгоряча успели натворить. Тем более, что местные жители шепотом передавали слухи о том, что матросы то ли убили Маламу, то ли довели её до такого состояния, что она теперь находится при смерти. И капитан Хоксуорт, с начищенными пуговица ми и кокардой на фуражке решил наведаться к миссионерам, прихватив с собой пятерых матросов, нагруженных всевозможными подарками.

Сунув фуражку под мышку, как он был обучен делать всегда при разговоре с дамой, капитан резко произнес:

– Я приношу свои извинения, мэм. Если я что-то здесь у вас испортил, то теперь хочу возместить убытки. Вот, другие капитаны передают вам эти стулья и стол. – Он запнулся в смущении, но потом все же добавил: – А я походил по судам и раздобыл вот эту ткань. Я верю в то, что вы сумеете изготовить себе приличную… то есть, сошьете себе несколько новых платьев, мэм. – Он поклонился, надел фуражку и удалился.

Поначалу Эбнер вознамерился тут же уничтожить принесенную мебель.

– Мы сожжем её прямо на пирсе! – угрожающе пообещал он, но Иеруша не допустила этого.

– Нам принесли её взамен старой, в виде возмещения убытков, – решительно сказала она. – А нам всегда так не хватало стульев и хорошего письменного стола.

– Неужели ты хочешь сказать, что я смогу переводить Библию, сидя вот за этим столом?

– Но его нам подарил не капитан Хоксуорт, а совсем другой человек, – напомнила Иеруша. И пока Эбнер в недоумении оставался на месте, размышляя, как поступить дальше, Иеруша спокойно принялась расставлять стулья в полуразрушенной комнате. – Господь Бог прислал эти вещи институту миссионеров, а не конкретно супругам Хейл, – пояснила она.

– Я отдам эту ткань женщинам Маламы, – настаивал Эбнер. С этим Иеруше пришлось согласиться, но как только муж ушел, а в городе все стихло, она присела на новый стул за такой же новехонький стол и сочинила следующее письмо:

"Моя дражайшая сестра во Христе Эстер!

Вы одна во всем мире из известных мне людей, кто сможет простить меня за то, что я собираюсь сейчас вам сказать. С моей стороны это прозвучит как проявление тщеславия, и при других обстоятельствах это было бы непростительно, но если я совершаю грех, то пусть все это останется при мне, я не в силах сопротивляться ему.

Вы всегда спрашивали, есть ли у меня какое-то пожелание и вещь, о которой я мечтаю, и которую вы могли бы при случае переслать мне. Я каждый раз отвечала вам, что Господь заботится обо мне и снабжает меня и Эбнера всем необходимым.

Так оно и есть на самом деле. Комитет по делам миссионеров присылает нам все, в чем мы нуждаемся. Но в последнее время, когда я стала и старше, и мудрее, я с ужасом осознала, что прошло уже много лет с тех пор, когда я надевала платье, которое было бы предназначено именно для меня. Я сразу же хочу добавить, что те платья, которые побывали в пользовании и присылаются нам благотворительным комитетом, хорошо мне подходят. Они не совсем старомодные, но я поняла, что мне очень хочется иметь свое собственное платье.

Мне очень хочется, чтобы оно было красно-коричневатого оттенка, с синей или красной отделкой, и я была бы особо благодарна вам, если бы вы сшили его с рукавом "волан", как это, по-моему, сейчас модно. Я видела такое платье несколько лет назад на одной женщине, которая направлялась в Гонолулу, и ей оно очень шло. Но если с тех пор мода уже изменилась, и если вы знаете более симпатичный и подходящий фасон, то я полностью доверяю вашему вкусу. Шляпки мне не нужны, но если бы вы смогли прислать мне также пару перчаток с кружевами, которые носили в старые времена, я была бы вам глубоко признательна.

Думаю, мне не стоит снова напоминать вам, милая Эстер, что у меня нет денег, и мне нечем будет заплатить за то, что вы выполните эту мою не совсем обычную просьбу, я не видела доллара вот уже семь лет, да мне и не нужно видеть деньги. Я, конечно, понимаю, что это очень тщеславная и дорогая просьба, с которой я обращаюсь к своей самой лучшей подруге. Но я молю Бога о том, чтобы вы правильно меня поняли.

Я теперь не такая полная, как была когда-то, и, похоже, уже не такая высокая, поэтому не шейте платье слишком большого размера. Если я правильно понимаю слова вашего брата, то теперь я стала такой же, как и вы. Тем не менее, мне не хотелось бы, чтобы вы прислали мне одно из ваших платьев. Ткань должна быть совершенно новой и принадлежать только мне. Пожалуйста, будьте милосердны по отношению ко мне, простите меня за эту просьбу или, вернее, мольбу. Ваша сестра Иеруша".

Когда Иеруша отправилась к магазину "Джандерс и Уиппл ", чтобы оставить письмо для его дальнейшей пересыки, она узнала, что "Карфагенянин" отплыл, а капитан Хоксуорт прихватил с собой прелестную Илики, младшую дочь Пупали. Это событие огорчило Иерушу даже больше, чем все происшествия прошедших дней, и она, не сдержавшись, расплакалась.

– Она была самым обожаемым ребенком, – горестно пояснила Иеруша свои переживания. – Второй такой нам уже не найти. Я считаю её отплытие из Лахайны большой личной потерей, потому что относилась к ней, как к собственной дочери. Я сильно надеюсь на то, что мир будет добр к ней.

Иеруша попыталась вытереть слезы, но они всё равно продолжали ручьями струиться по её щекам.

* * *

Одной из последних общественных акций, предпринятых Маламой, стала следующая: она приказала подать свое сухопутное каноэ, превозмогая боль, устроилась на подстилках из тапы, и велела пронести себя по разрушенным улицам Лахайны. Где бы она ни останавливалась, Алии Нуи обращалась к подданным со словами:

– Законы, установленные нами, справедливые. Им надо следовать.

По дороге она приободряла полицейских, а у винной лавки Мэрфи, задыхаясь, объявила:

– Никакого алкоголя гавайцам продавать нельзя. Девушки не должны танцевать без одежды.

Её слова, произнесенные сразу после мятежа, произвели куда больший эффект, чем до него. Полицейские Келоло не только вернули себе утраченный контроль над островом, но и укрепили его. В своем нелепом каноэ, сопровождаемым двумя огромными служанками и воинами с украшенными перьями жезлами, Малама стала одной из самых значительных фигур в истории Мауи.

Эбнер и Иеруша обратили внимание, что во время этого путешествия по острову дети Маламы – Кеоки и Ноелани – старались держаться ближе к матери. У форта, где собралось большинство островитян, Малама произнесла следующее:

– Скоро я умру, и Алии Нуи станет моя дочь Ноелани. Никто не позволил себе никаких проявлений одобрения, но все посмотрели на красивую девушку с возросшим уважением. Эбнер заметил также, что постепенно возле Маламы собрались самые значительные кахуны острова и вели с ней ожив ленную беседу. У него возникла мысль, что они хотят вернуть вероотступницу к поклонению древним божествам, но, похоже, старания их успеха не имели. К тому же, кахуны не имели ничего против христианства. Они понимали, что новый бог куда могущественнее их старых богов, и поэтому проявили благоразумие, со смирением признав превосходство "пришельца". Тем не менее, они не могли оставить своим попечительством Маламу до самой её смерти, поэтому, пока Эбнер возносил молитвы Яхве, они молча обращались к Кейну. Кахуны по-прежнему делали ей массаж, искали для неё целебные травы и участвовали в приготовлении любимой пищи. Алии Нуи не утратила аппетита и продолжала поглощать еду в огромных количествах, чувствуя, что только этим может поддерживать в себе жизненные силы. Она ела по четыре, а то и по пять раз в день. За один прием Малама потребляла фунт или два жареной свинины, солидный кусок собачатины, печеную рыбу, большую порцию плодов хлебного дерева и, как минимум, кварту напитка пой, а иногда и две-три. После этого служанки постукивали Маламу по животу, чтобы стимулировать её ослабевшее пищеварение. Доктор Уиппл не находил себе места:

– Рано или поздно она укушается до смерти. Хотя Малама привыкла к этому с двадцатилетнего возраста. Просто невероятно, что женщина может столько съесть!

Когда до других островов доползли слухи о том, что Малама, дочь короля Коны, умирает, все алии сочли своим долгом собраться у её смертного одра, как это было принято на островах в течение долгих столетий. И если бы иностранца, посещавшего в те дни Лахайну, спросили, какое событие ему наиболее запомнилось, он, скорее всего, назвал бы даже не сопровождаемый пушечной пальбой мятеж китобоев, а вот это траурное собрание знатных гавайцев. Он, наверное, выразился бы так:

– Они прибывали с дальнего Кауаи на попутных кораблях, а с Ланаи – на собственных каноэ. Алии съезжались поодиночке и группами. Некоторые были одеты по-европейски, другие же, как мне помнится, предпочитали традиционные желтые накидки из перьев. Но все они высаживались на маленьком пирсе, с каменными лицами проходили мимо старого дворца Камехамеха и направлялись на восток по пыльной дороге, вдоль которой с обеих сторон росли деревья коу. Я до сих пор хорошо помню их. Какие же это были великаны!

Королева всех островов Каахуману появилась вместе с королевами Лилихой и Кинау, женщинами тучными и очень высокими. С острова Гавайи приплыла принцесса Калани-о-маи-хеу-ила, весившая фунтов на сорок больше, чем Малама, а из Гонолулу – юный король Кауикеаоули. Собирались великие люди островов: Паки и Боки, и Хоапили, и могущественный вождь, которого представители западных стран называли Билли Питт. Увидев такое впечатляющее собрание, доктор Уиппл подумал: "На протяжении одной человеческой жизни они смогли поднять свои острова от язычества до Господа Бога, от каменного века до современности. Чтобы достичь этого, они были вынуждены сражаться и с русскими, и с французами, и с англичанами, с немцами и особенно с американцами. Всякий раз, когда в их порт причаливало военное судно из цивилизованной страны, результат получался один и тот же. Моряки забирали на борт гавайских девушек и спаивали островитян ромом".

Прибывшие алии представляли собой удивительную расу, древнюю расу алии Гавайских островов, и вот теперь они съехались в Лахайну в своих официальных одеяниях, и, горюя о Люке Маламе Канаока, они, в сущности, горевали по самим себе.

Доктор Уиппл заметил, обращаясь к Эбнеру:

– Они напоминают мне эхо, оставшееся после тех гигантских животных, которые когда-то бродили по всему миру, но постепенно вымерли, поскольку не смогли приспособиться к изменениям, произошедшим на планете.

– Какие ещё животные? – насторожился преподобный Хейл.

– Те самые, гигантские, которые обитали на Земле ещё до ледникового периода, – пояснил Уиппл. – Вот, например, некоторые ученые считают, что они исчезли только потому, что были чересчур огромными, чтобы суметь приспособиться к переменам.

– Такие предположения меня мало интересуют, – поморщился Эбнер.

Малама, лежавшая в своем травяном дворце, лично приветствовала каждого старого друга.

– Алоха нуи нуи, – без конца повторяла она.

– Горе нам, горе! – причитали приехавшие алии. – Мы прибыли сюда, чтобы плакать вместе с нашей любимой сестрой.

– Когда сильная боль пронзала Маламу, и ей становилось не выносимо дышать, она закусывала нижнюю губу, и тогда воз дух со свистом проходил через уголок рта, но стоило приступу закончиться, как улыбка неизменно вновь появлялась на её устах. А вокруг смертельно больной женщины встали полукругом великаны – алии, сгорбившись и нашептывая старинные молитвы.

И вот настал момент, когда Келоло решил, что пора переместить эту женщину, которую он горячо любил всю жизнь, на её последнее ложе, где она и встретит свою смерть. Он послал своих людей в горы, чтобы они набрали там множество ароматных листьев: апи – для защиты от злых духов, ти – за их целебные свойства, и таинственные листья маиле, запах которых больше всего любила Малама. Когда все было доставлено во дворец, благоухания растений напомнили Келоло те времена, когда он ещё только ухаживал за Маламой. Великий вождь надломил каждый листок, чтобы усилить его запах, и уложил их в определенном порядке, как это было принято с древних времен, на одеяле из тапы. Поверх этого ароматного слоя он набросил мягкую циновку из пандануса, затем тонкую тапу, и накрыл все это китайским шелком с вышитыми на нем золотыми драконами. Как только Малама переместилась на это ложе, она сразу же обратила внимание на приятный аромат листьев маиле.

После этого Келоло отправился к берегу моря и велел своим рыбакам добыть особую рыбу "ахолехоле", которую потом приготовил сам по старинным рецептам. Он сам перетер кокосовые орехи и проследил за тем, как были испечены плоды хлебного дерева. В последние дни Малама ничего не ела, а если и принимала пищу крохотными кусочками, то только из рук своего любимого супруга. Долгими ночами только ему было позволено нежно помахивать опахалом, чтобы отгонять назойливых мух от огромного тела Маламы. Он приближался к своей любимой на четвереньках, поскольку хотел, чтобы она не забывала, что все-таки по-прежнему является Алии Нуи, той самой, от которой проистекает вся мана. Но самое большее удовольствие ей доставил другой его поступок. Как-то утром Келоло ненадолго оставил Маламу, а когда вернулся, то подполз к ней на локтях, потому что руки его были заняты: он нес своей любимой красные цветы лехуа и желто-белые хау. Он успел донести их так, что на лепестках ещё оставались капельки росы. Так он делал когда-то очень давно, ещё до тех времен, когда сражения в годы правления Камехамеха полностью изменили их жизнь.

Она умерла, продолжая смотреть на Келоло, и видя его таким, каким он был в молодости, ещё до того, как между супругами встали странные боги и миссионеры. Однако последние слова Маламы свидетельствовали о том, что она все же приняла новый общественный строй, который сама же помогала установить на острове. Она сказала:

– Когда я умру, никто не должен выбивать зубы и ослеплять себя. Оплакивание должно пройти легко. Похоронить меня следует по христианским обычаям.

Затем она призвала к себе Келоло и что-то зашептала ему на ухо, в последний раз приподнявшись для этого на локте. Выдохнув, она откинулась на спину, и словно большая волна прошла по её телу. В следующее мгновение Малама была уже мертва, и только благоухающие листья тихо хрустнули под её огромной массой.

* * *

Желание Маламы было исполнено, и её хоронили по-христиански. Её опустили в землю в кедровом гробу на небольшом острове в самой середине тихой озерной местности, куда часто выезжали алии на отдых. Эбнер произнес трогательную проповедь, а огромные алии, возвышающиеся возле христианской могилы, которую некоторые из них видели впервые в жизни , думали: "Пожалуй, это лучший способ хоронить женщину, чем было принято у нас с давних времен". Простые островитяне, которым запрещалось даже посещать этот островок, стояли по берегам реки и оплакивали Маламу, как это издавна повелось у гавайцев. Правда, никто из них не стал ни выбивать себе зубы, ни выдавливать живой глаз, как это всегда происходило после смерти алии нуи. Вместо этого они скорбно наблюдали за тем, как собирается погребальная процессия: впереди шли Макуа Хейл и его жена, монотонно напевающие молитвы в память о своей любимой подруге, за ними следовали доктор Уиппл и капитан Джандерс с супругами. Затем шли кахуны в украшенных листьями маиле одеждах. Они произносили свои древние заклинания про себя или чуть слышно, а завершали шествие величественные алии, рыдающие от горя. Восемь мужчин в желтых накидках несли шесты, на которых был установлен кедровый гроб, усыпанный цветами маиле и лехуа поверх шелкового покрывала с вышитыми пурпурными драконами.

Когда процессия в полной тишине дошла до самой могилы, алии начали причитать:

– Горе, о горе нам! О, наша старшая сестра!

Этот плач был настолько жалобным, что Эбнер, полностью занятый христианским погребением, при котором исключались любые языческие ритуалы, даже не обратил внимания на то, что Келоло, Кеоки и Ноелани не стали подходить близко к могиле, а оставались чуть поодаль, о чем-то совещаясь с высшими кахунами. Келоло же в эту минуту признался:

– Когда Малама умирала, вот что она прошептала мне в самый последний момент: "Пусть меня похоронят по-новому. Это пойдет на пользу Гавайям. Но когда миссионерская часть закончится, не допусти того, чтобы мои кости могли быть найдены".

Заговорщики молча смотрели друг на друга, и пока Эбнер зачитывал длинную молитву, старый кахуна прошептал:

– Мы должны уважать новую религию, это верно. Но будет позором для всего дома Канакоа, если её кости останутся там, где их можно будет найти.

Другой кахуна поддержал его:

– Когда великий Камехамеха умирал, он передал то же самое пожелание Хоапили, и ночью Хоапили забрала его кости и исчезла с ними, и до сих пор ни одному человеку не известно, где они спрятаны. Вот так должно быть и с любым алии.

Пока Эбнер взывал к Богу со словами: "Господи, прими свою дочь Маламу!", самый старый из кахун прохрипел на ухо Келоло:

– Такое предсмертное желание стоит выше всех остальных. Ты сам знаешь, что должен сделать.

У могилы три супружеские пары миссионеров затянули гимн: "Благословенен наш отряд…", в то время как в таинственной группе, возглавляемой Келоло, каждый по очереди сказал ему: "Это твой долг, Келоло". Правда, великий вождь не нуждался в подобном напоминании, потому что он уже знал, как должен поступить, в тот самый момент, когда об этом его попросила умирающая супруга. Поэтому, когда пение у могилы закончилось, и Эбнер приступил к последней молитве, Келоло принялся взывать к своему богу:

– О великий Кейн! Помоги нам, направь нас на верный путь. Помоги, помоги нам!

Так закончились первые христианские похороны в Лахайне. Когда вся процессия возвращалась к лодкам, Келоло осторожно взял своего сына за руку и шепнул ему:

– Я был бы рад, Кеоки, если бы ты остался здесь.

Молодой человек предвидел это приглашение, хотя втайне надеялся, что сумеет избежать этого. Но теперь, когда отец произнес свое желание вслух, он сразу же принял его и так же тихо ответил:

– Я помогу тебе.

В этот момент он принял для себя очень важное решение.

* * *

Какое-то время он чувствовал, что некая ловушка вот-вот захлопнется за ним, поскольку никак не мог утаить от отца и кахун свое горькое разочарование по поводу отказа преподобного Хейла сделать его священником. Чувство обиды усилилось ещё и после того, как и доктор Уиппл, и Авраам Хьюлетт вышли из рядов миссионеров и покинули церковь. Ведь это значило, что с самого начала они были менее преданны Господу, нежели он. Кахуны упрямо шептали одно и то же: "Миссионеры никогда не допустят, чтобы в их рядах появился хоть один гаваец". С другой стороны, в момент своего посвящения, когда благодать Божья снизошла на него во время снегопада перед Йельским колледжем, он полностью посвятил свою жизнь Богу и до сих пор с болью наблюдал за тем, как людей, которые вовсе не призваны служить Господу, тем не менее назначают миссионерами. Он любил Бога, знал его и на закате неоднократно беседовал с ним. Он был готов посвятить всего себя служению Господу, и ему даже стало стыдно, когда он впервые подумал: "Почему я должен сохранять свою веру и преданность, если миссионеры отказывают мне лишь потому, что я гаваец?"

Ему даже стало приятно находиться в таком противоречивом положении: он одновременно любил Господа и ненавидел его миссионеров. И пока он оставался в таком шатком равновесии, он все же мог не принимать никакого кардинального решения. Но со смертью своей великой матери его стали притягивать к себе и отец, и кахуны, и он должен был серьезно пересмотреть свои воззрения. Пушечная стрельба в Лахайне и мятеж американцев-христиан вынудили его задать себе важный вопрос: "А так ли уж хороша эта новая религия для моего народа?" Теперь же, в вечер похорон собственной матери, когда языческое солнце садилось за желтовато-коричневые холмы Ланаи, освещая море мерцающими золотыми бликами, как это было испокон веков, ещё до прибытия сюда капитана Кука, Кеоки сделал свой выбор. "Я помогу тебе", – ответил он отцу.

После наступления темноты Келоло, Кеоки и двое молодых сильных кахун прошли к свежей могиле своей Алии Нуи и аккуратно убрали цветы с земли. Затем они принялись копать при помощи специально припрятанных для этой цели палок. Когда палки ударились о дерево, они расчистили крышку кедрового гроба и сняли её. Затем кто-то бережно убрал Библию в черном переплете, и они ещё раз увидели великую алии, лежащую в обрамлении листьев и цветов маиле. Они аккуратно перекатили неподвижное тело на кусок парусины и, подняв Маламу из гроба, приготовились так же тщательно придать могиле её прежний вид.

– Ты срубишь банановое дерево, – приказал Келоло, и Кеоки послушно удалился в глубь острова, где нашел подходящее банановое дерево, которое всегда помогало служить связи между богами и человеком. Когда он нашел ствол достаточной толщины, он вырубил кусок, по высоте равнявшийся росту матери, и это дерево заговорщики положил в кедровый гроб, чтобы, в случае чего, Бог Яхве не рассердился на них. Поверх ствола они бережно уложили Библию, и уже после этого окончательно засыпали могилу и снова разложили на ней цветы. Потом четверо сильных мужчин подняли парусину, в которой лежала Малама, и понесли её туда, где должны были состояться настоящие похороны.

Темной ночью они приплыли на лодке к тому берегу, где их никто не смог бы увидеть, а затем начали свое траурное шествие в направлении холмов Мауи. Наутро они достигли уединенной долины, где уже при первых солнечных лучах вырыли неглубокую могилу, заполнили её нижнюю часть пористыми камнями, поверх которых уложили слой банановых листьев и листьев дерева ти. Когда все было готово, они бережно опустили Маламу в это углубление, накрыли её священной тапой, а затем влажными листьями и травой. Потом они соорудили высокий костер из всех тех веток, которые только смогли набрать, и подожгли его. Три дня они поддерживали огонь, и пока горел этот погребальный костер, кахуны нараспев читали заклинания:

– От жара живых – к прохладным водам Кейна, От желаний земных – к прохладным водам Кейна, От бремени желаний – к прохладному убежищу Кейна,

– О, боги островов, боги дальних морей, Боги Небесных Очей, боги солнца и звезд, Примите её.

На четвертые сутки Келоло вскрыл могилу. Огонь за это время успел уничтожить всю плоть Маламы. Острым ножом он отделил череп от её гигантского скелета. Аккуратно очистив его от пригоревших частиц тканей, Келоло бережно обернул его листьями маиле, затем куском тапы и, наконец, замотал в плотно сплетенную циновку из пандануса. Теперь, пока он будет жив, он будет хранить это вечное сокровище, и потом, состарившись, по вечерам Келоло будет разворачивать эту любимую голову и разговаривать с Маламой. Он вспомнит о том, что перед Рождеством ей очень нравился запах табака. Тогда он зажжет свою трубку, и когда она разгорится, он выпустит клуб дыма в рот черепу, зная, что Малама обязательно оценит внимание и заботу своего супруга.

Загрузка...