Глава 6. Генеральная пауза

Последний луч знакомо ослепил. Дина зажмурилась, до боли сжав опустевшую руку, и открыла глаза. Под воздушными арками моста ЗСД чернела полоска густой тени. Мутное солнце висело в зените, словно Дину забросило в мультфильм, где нарисованный диск способен прыгать по небу туда-сюда, как ему заблагорассудится.

Она обернулась, машинально обшарив взглядом берег. Алекса рядом не было. Его не было нигде. Он вернулся! Он — вернулся, а Дина застряла. Мёртвый серый мир расплылся перед глазами. Едва удержавшись на ногах от потрясения, не замечая, что слёзы текут по щекам, Дина развернулась и побрела по берегу туда, где можно было подняться наверх. Всё-таки это был не её день, и теперь она осталась совершенно одна на этом пустом берегу.

Гравий сухо хрустел и разъезжался под ногами. Вот теперь ей стало не по себе. «Сколько длится наркоз? Час? Полтора? Пусть время здесь течёт по-другому, но разве я не должна была уже проснуться? А если что-то пошло не так? У врачей вечно что-нибудь идёт не так…» Мысли пугали. Вдруг стало зябко, и Дина поплотнее запахнула расстёгнутую жилетку Алекса.

Вскарабкавшись по бетонному откосу, она выбралась на дорогу, которая тянулась вдоль набережной, и задрала голову. Солнце не сдвинулось с места. Ей показалось, что оно издевательски кривляется в туманном мареве сизого неба. Дина посмотрела вперёд. Над ровной полоской деревьев неподвижным крестиком без нолика нависали крылья мельницы, венчающие башню немецкого ресторана, где она несколько раз ужинала с папой. Уходить с Крестовского не имело смысла, торчать на берегу — тоже. Она со всхлипом втянула сырой воздух и пошла вперёд, медленно переставляя ноги. Тьма, отступившая перед ней там, в центре города, и никак не проявлявшая себя больше, вдруг ожила, завозилась в тени кустов вдоль набережной, заворочалась слабым мельканием где-то на границе зрения. Дина напряглась, выпрямилась, напомнив себе, что теперь ей незачем бояться этой твари, ведь она не умирает там, дома. Это просто воображение играет с ней злые шутки. Упрямо задрав подбородок, она продолжила идти вперёд.

Но страх — мурашками по спине, холодком в сердце — уже заполз под тёплую изнанку жилета. Прокрался из памяти, зазвучав далёким вкрадчивым эхом мерзкого шипения: «Ар-рш».


Она почти добралась до плотной стены деревьев, отделявшей уступы открытых веранд ресторана от пустой автомобильной стоянки, когда услышала голоса. Они звучали так буднично, что на миг Дине показалось, будто она незаметно для себя вернулась в нормальный мир.

— Мить, и мне бутылочку захвати? — окликнула кого-то девушка.

— Светлого? — отозвался грубый мужской голос.

— Какое найдёшь.

Только теперь Дина увидела тонкую струйку дыма, поднимавшуюся из-за кустов, и ощутила запах. Кто-то жарил шашлык здесь, посреди безумия. С трудом подавив желание сейчас же присоединиться к людям, чтобы не оставаться совсем одной, она тихо подобралась поближе и вытянула шею, чтобы посмотреть из-за каменной кладки уступа на компанию, пирующую на открытой террасе ресторана.

Они оккупировали столик возле кирпичного купола над большим мангалом — трое мужчин и девушка. Похоже, что их совсем не волновало происходящее вокруг — отсутствие людей, шевелящиеся под деревьями тени, сбрендившее солнце, маленькое и тусклое.

Девушка, на вид постарше Дины, обернулась и крикнула в сторону ресторана:

— Митя! Ну чего застрял?

— Иду, — неожиданно громко прозвучал ответ прямо у Дины за спиной. — Гостью вот захвачу только.

Кто-то грубо схватил её за предплечье раньше, чем она успела обернуться, и толкнул вперёд, к декоративному мостику, который прорубал аккуратную дорожку в голых ветках кустарника под деревьями. Ухватившись за поручень свободной рукой, Дина затормозила и оказалась лицом к лицу с невысоким мужчиной в застиранной ковбойской рубахе-куртке, из тех, что обычно продаются на рынке возле метро.

— Иди давай! — подтолкнул он девушку и покрепче прижал к груди несколько бутылок. Те приглушённо брякнули, стукнувшись стеклянными телами. Одну, не прижатую, он держал за горлышко в кулаке, а другая рука переместилась на Динино запястье и больно его стискивала.

— Отпустите! Вы кто? — дёрнувшись, попыталась освободиться Дина, но навстречу им с другой стороны мостика уже вышли приятели «ковбоя».

Девушка, с выбеленными концами коротких волос, торчащих в разные стороны, оценивающе и презрительно оглядела Дину с головы до ног. Острым подбородком и глубоко посаженными глазами она напоминала ежика, совсем не страшного, но взгляд, которым она одарила Дину, ничего хорошего не предвещал.

— Уже и днём приходят! — удивлённо сказал один из её спутников, высокий и полный парень, подойдя ближе и освободив ковбоя-Митю от бутылок. — Запри её где-нить пока, пожрать же надо.

Девушка-ёж посмотрела на солнце, застрявшее в зените, и проворчала:

— Пока у этой свечереет, мы раз пять поедим.

Остальные, как по команде, задрали головы к небу. Дина возмущённо дёрнулась. «Этой» прозвучало так, словно она была каким-то неодушевлённым предметом. Но вырваться не удалось, Митя держал крепко. Освободившись от бутылок, он вцепился в неё двумя руками.

— Отпустите! Что вам нужно?

Никто даже не посмотрел в её сторону. Троица развернулась и направилась обратно к мангальной, а назначенный конвоиром Митя грубо толкнул Дину к мощённой камнем лестнице, которая вела наверх, в ресторан. Вспомнилось, как Алекс говорил, что пленников запирают до темноты, чтобы потом… Он так и не рассказал, что с ними происходит потом, но Дина догадывалась. Оставалось только проклинать себя за глупое любопытство.

— Митя, вас же так зовут? — обернулась она к угрюмому провожатому. — Отпустите меня, пожалуйста. Зачем вы это делаете? Вы не понимаете…

Договорить не получилось.

— Иди вперёд, дура. — Он зло и больно пихнул её в бок кулаком.

Дина охнула и согнулась. Так, полусогнутая, лбом вперёд, она и влетела в распахнутые двери ресторана. Митя протащил её за собой налево, к крохотной комнатке с большим окном, втолкнул внутрь и запер.

Дина судорожно огляделась. Комната была набита игрушками, на полу зеленел ковёр с нарисованными дорогами, светофорами и пешеходными переходами. Это была игровая. Окно давало столько света, а комната была такой маленькой, что никакого намёка на тень здесь не ожидалось до заката. «До какого заката? Я же не в коме? Почему, почему всё это никак не заканчивается?» — одни и те же вопросы разрывали мозг. Она рухнула на податливое кресло-мешок и спрятала лицо в ладонях.

Немного успокоившись, Дина попыталась мыслить логично: «Надо выбраться отсюда, вернуться на берег. Зря я ушла». Принятое решение требовало действий. Она подошла к окну и осторожно выглянула наружу: оно выходило в сторону стоянки, и террасу скрывала стена из кустов вечнозеленой туи, подстриженных, как по линейке. Мысленно рисуя, как остаться незамеченной при побеге, Дина оглядывала раму в поисках ручки. И снова. И — против часовой стрелки. Ни ручки, ни даже намёка на что-то подобное! Окно оказалось глухим. Видимо, строители решили, что не стоит искушать детишек, и отделались кондиционером, чья белая панель сейчас не издавала ни звука.

— Чёрт! — вырвалось у Дины.

В отчаянии треснув кулаком по узкому намёку на подоконник, она с тоской уставилась в крошечный кусочек ненастоящего блёклого неба, видневшийся в верхней части рамы, а потом опустилась на пол и села, опираясь спиной о стену под окном. Отчаяние мутило разум и грозило захлестнуть его целиком. Подтянув колени, Дина уткнулась в них лицом. Что-то больно упёрлось в бок, неприятно и жёстко. Дина поправила жилетку Алекса, не поднимая головы, и нащупала что-то во внутреннем кармане. Что-то, чего она раньше не заметила. Там оказался плотный, сложенный вчетверо свёрток пожелтевших от времени бумажных листов. Помедлив, она осторожно развернула похрустывающую бумагу и принялась читать.

«Горбун и Бес ушли, оставили меня «на хозяйстве». Сегодня уже легче, чем накануне, когда столкнулся в «Ленте» с целой толпой придурков. Они решили, что я «возвращенец», еле отбился. Увы, ни хрена мне не светит. Я здесь уже две недели, завтра пятнадцатая ночь, и никакой последний луч мне не поможет.

Кстати, о луче — я так перестарался, пялясь на солнце тогда, на первом закате, что до рассвета зайчики в глазах плясали. Кровавые. Так-то. Бес потыкал меня носом в неочевидное и невероятное: если ты не зомбак, типа «уходящих», и, не вспомнив ровным счётом ничего до первого заката, остался целёхоньким, то велкам к нашему шалашу. И не приставай с идиотскими вопросами, типа «Когда это кончится?». Справочное бюро на вокзале, а здесь справок не дают.

По поводу справок, это он напрасно. Как раз здесь и можно узнать хоть что-то, потому что только Горбун, Бес, занудливый Блондин и Наша Маша пытаются разобраться, что к чему в этом дурдоме. И уж я-то своего не упущу. Все хотят свалить отсюда, а я хочу вспомнить хоть что-нибудь, кроме очевидного — вода мокрая, дважды два — четыре. Может, там, куда сваливают самые везучие, «возвращенцы», ещё хуже, чем здесь, и мне туда не надо?

***

Горбун тут дольше всех, и самый смурной. Всё ему не так. Я сегодня не мог заснуть — Жуть повадилась выть прямо под окнами, — так он уселся рядом, стал забалтывать. У меня даже голова болеть перестала. От ночного визга Жути всегда раскалывается, до тошноты.

Оказывается, он сначала в банде был. Не сказал, как долго. «Возвращенцев» ловили, забавлялись. Жути скармливали. Ну, что они творят с беднягами, мы недавно с Блондином застали. Хреново вышло, конечно. Блондину башку разбили, я мордой по асфальту проехался, а несчастный «возвращенец» всё равно ничего вспомнить не успел — солнце уже почти село. Бес матюгами обложил за то, что вдвоём на семерых полезли. Убить тут нельзя, но отделать как следует — легче лёгкого. Как у меня получилось Блондину скальп на место пришить — не знаю. Руки сами всё делали, но теперь ко мне новое имечко приросло — Доктор. Пусть так, всё же лучше, чем Сморчок.

***

Блондин тихий, интеллигентный. Вежливый. Башковитый. Всё из ничего соберёт. Правда, сам не понимает, как это у него так ловко получается.

Наша Маша смешливая и дурашливая. Лёгкая. Без мыслей особенных. Я дал бы ей тридцатку, но только не тогда, когда она замолкает и смотрит вглубь себя. Тут во что угодно поверишь, но она на глазах стареет лет на двадцать. И вся лёгкость испаряется.

Горбун плюс-минус моего возраста. Хотя кто знает, сколько каждому из нас? Здоровенный мужик, сутулый. Потому и Горбун.

Бес… Бес умный. Чернявый. Вертлявый. Без возраста. И без амбиций. На месте не сидит спокойно, совсем. Даже сидя — притопывает. Ходить с ним — одна мука, у всех ноги отваливаются, а он всё чешет без остановки. Ему больше всех надо знать. Всё. Его бесят непонятки (а их здесь — одна сплошная непонятка).

Не знаю, когда кого заберёт Жуть, но я начинаю к ним привыкать. Может быть, меня первого? Достало ждать неизвестно чего.

***

Блондин придумал карту рисовать! Будем город вдоль и поперёк исследовать, может, выход найдём?

Машка считает, что нас инопланетяне похитили и опыты проводят. Она верит, что выход есть, наивная. Прямо дверь ей. С ключами.

У Беса теорий до хрена, включая и эту.

Горбун думает, что мы попали в ад. Ага, так ему в аду вискарика и нальют. Сидит, хлещет дорогое пойло и с умным видом разглагольствует о чертях и сковородках в виде Жути. Типа, на всех не хватает, и мы тут в очереди… Ага.

У меня вообще нет мыслей на этот счёт. Я пока наблюдаю. Как-нибудь соберу всё в кучу да запишу».


У Дины перехватило дыхание. Она читала дневник Доктора! Того сморщенного неопрятного человечка, который, по словам Алекса, жил здесь дольше всех. Качество печати было ужасным, светло-серые буквы терялись на жёлтой бумаге, но Дина не могла оторвать от неё взгляд. Словно околдованная чужими переживаниями, она почти забыла про свои собственные.

«Рюкзаки упакованы, план похода намечен. Все спят. Бес храпит с присвистом, Машка льнёт к спине Горбуна — широкой и надёжной, как бетонная стена. Горбун не спит. Считает, что разучился. Лежит не шевелясь, лица не разглядеть. Моя свечка даёт слишком мало света. Блондин затих, даже дыхания не слышно. Он частенько говорит во сне, только слов не разобрать. А мне приспичило в туалет, и сон ушёл.

Сегодня иду вместе с ними в первый раз! Так надоело сидеть в четырёх стенах, что я готов тронуться в путь прямо по темноте. Про четыре стены — это не так. Мы живём в помещении кафе «Чайникофф». Вывеска с нелепым названием украшает главный вход, которым мы не пользуемся, а потому он заколочен гвоздями и заложен куском швеллера изнутри, через ручки. Маловероятно, что к нам вломится Жуть. Ей, похоже, гвозди и запоры не преграда, но было бы неприятно, вернувшись, обнаружить следы пирушки скотов, типа Большого Босса (это у него мания величия такая забавная) или другой похожей компании. Эти любят на всё готовенькое являться».


Никаких дат над кусками текста не было. Скорее всего, они шли друг за другом не по порядку. Иногда казалось, что между ними отсутствуют дни, а то и недели.

«Идём на север, в сторону Бугров. Через кольцевую перебираемся уже почти в полдень, тусклое солнце не греет и почти не даёт теней. За всю дорогу встретили только парочку «зомби» — молоденькую девушку, такую худую, что издалека приняли за пацана, и бабку, бодро ковылявшую без всяких тросточек на искривлённых артритом ногах. Ну вот откуда, скажите на милость, я знаю про артрит? Спрашиваю у Блондина. Вместо него с ответом влезает Бес:

— Доктор, когда ты поумнеешь? Тут все что-то знают, только не помнят откуда.

Я затыкаюсь. Спорить с Бесом бесполезно, уж он-то уверен, что знает всё на свете. И непременно — лучше всех. Горбун изредка бледнеет, как будто собирается исчезнуть, но потом проявляется с прежней чёткостью. Все упорно делают вид, что этого не замечают. Я тоже. Делаю вид.

Далеко впереди небо приобретает свинцовый оттенок. Зубчатая линия горизонта, небрежно обозначенная верхушками елей и сосен, выглядит на таком фоне угрожающе.

— Что это там? — нервно спрашивает Наша Маша, уставившись на необычное зрелище.

Горбун останавливается. Смотрит на солнце над головами, на темноту впереди и пожимает плечами.

— Не ночь, если ты об этом.

Бес подпрыгивает от нетерпения, Блондин щурится, прикидывая расстояние, а мне становится не по себе. Чем дольше я смотрю на странное небо, тем больше оно напоминает мне стену. Об которую и лоб расшибить недолго.

— Это то, что мы искали, — не выдерживает Бес. — Конец географии. Выход.

Никто, кроме него, не выглядит убеждённым, и никто — воодушевлённым.

Машка жмётся к Горбуну, снизу вверх заглядывает в глаза, пытается понять, что он об этом думает. Горбун мрачно отмалчивается, но делает шаг вперёд. Машке ничего не остаётся, как отступить и пристроиться рядом. Бес вырывается вперёд и задаёт темп. Мы с Блондином замыкаем процессию.

Лес на горизонте — никакой не лес. Так, обгрызенная лесополоса шириной метров тридцать. Уже на подходе видно неладное — темнота. Если у ближних деревьев ещё светло, то к дальним свет почти не пробивается. И стена чернильной тьмы теперь просматривается над головами отчётливо, нигде не заканчиваясь, хищно протыкая серенькое дневное небо.

— Я туда не пойду! — заявляет Машка и пятится для верности, демонстрируя свою решимость.

— Или все, или никто, — отрезает Горбун.

— Мария! — Бес подскакивает к Машке. — Ты всех ставишь в неприличную позу, ой, прости, в неудобное положение. Мы шли несколько часов, столько же и возвращаться, а ты решила поистерить?

Он приплясывает вокруг не на шутку испуганной Машки, размахивает руками, тараторит и умудряется каким-то чудом не спускать глаз со «стены». Горбун вопросительно смотрит на Блондина, потом, спохватившись, на меня. Пожимаю плечами. Мне тоже страшновато, но не ныть же, как Машка. Блондин сжимает узкие губы, и они пропадают совсем, из чего я делаю вывод, что ему тоже не по себе. Человек-без-рта энергично кивает. Легкая соломенная чёлка вспархивает надо лбом и опадает.

— Пойдём, посмотрим, что за хрень, — резюмирует Горбун и обнимает Машку за плечи.

Она съёживается и почти исчезает в медвежьих объятиях. Бес срывается с места и проносится между деревьев, как ракета. На середине пути он пытается зажечь лампу, возится и бормочет невнятные ругательства, пока мы не подходим. Огонь сегодня гореть не желает. У Горбуна есть зажигалка, но и она только сверкает искрами кремня да вхолостую шипит газом.

Глаза привыкают к оттенкам темноты неожиданно быстро. Мы вываливаемся из леска и оказываемся на ровной проплешине прямо перед «стеной». До неё не больше пяти метров, и она действительно чёрная, сожравшая весь свет и все краски. Тихо так, что я слышу, как дышат остальные.

— Граница, — шепчет Блондин, и я понимаю, почему он не говорит громче — здесь чертовски страшно.

Машка тихо скулит под мышкой у Горбуна, сам он застыл с непроницаемым лицом, плохо различимым в сумраке. Бес подходит к стене первым.

— Ну что, пошли домой?

Он натужно, неестественно весел, и меня пробирает озноб. Хочу сказать ему «отойди», но не успеваю: Горбун, обманчиво медлительный, как медведь, на деле оказывается быстрым, какими и бывают медведи. Он прыгает вперёд и успевает схватить Беса за руку.

— Стой!

— Отпусти, я пойду. Вот увидишь, зайду и вернусь за вами, трусы.

В быстрых, сбивчивых словах Беса нет уверенности, но есть маниакальная жажда. «Стена», «граница», чем бы она ни была, тянет его к себе, и мы все это видим.

Он ловко выкручивает руку из хватки Горбуна и валится внутрь черноты. Исчезает в ней за один миг, в который никто из нас не успевает издать ни звука. А потом любой звук перекрывает его крик, многократно усиленный, словно вопит вся «стена» целиком, от одного невидимого глазом края до другого. Крик пронзает голову. Мучительный. Страшный. Такой, который исходит не из горла, а откуда-то гораздо ниже, из лёгких, из живота, изо всей человеческой требухи, за которой прячется душа. От этого крика мы дружно сбиваемся в дрожащую кучу и смотрим-смотрим-смотрим в чёрную пасть, проглотившую нашего друга. А потом он обрывается тишиной. Глубокой. Окончательной».


Дина вздрогнула от внезапного озноба. Запахнула жилетку на груди. В ушах звучало далёкое эхо другого крика — того мужчины, что повернул назад от близкого берега. От возможности вернуться и жить… Она со всхлипом вздохнула и продолжила читать.

«Всё. Горбуна больше нет. Я думал, да все думали, что он уйдёт первым, а вышло вон оно как. Я шёл рядом и старался не смотреть ему в лицо. Нет ничего приятного в том, как выглядит человек, потерявший себя. Но не проводить его я не мог. Не знаю, правильно ли сделал, ведь теперь длинная (откуда же их столько?) шеренга тел, застывших в ступоре, пустыми глазами уставившихся в темнеющее небо, будет сниться мне до самого конца, каким бы он ни был.

Горбун знал, что уходит, и был готов к этому. Все мы знали. Но к тому, что вдруг не обнаружим Блондина, который просто исчез однажды ночью, не был готов никто. Машка рыдала в голос, размазывая слёзы по лицу. Она едва оправилась от потрясения после гибели Беса, и вот на тебе — снова потеря.

Но и она не задержалась слишком долго. Накануне мы вернулись из города поздно, едва успев до темноты, и завалились спать вповалку, втроём на здоровенном матрасе Горбуна, так было теплее. А утром она разбудила нас криком:

— Мальчики, мальчики!

Я еле продрал глаза, Горбун просто сел и дохнул сивухой от выпитого накануне — так он пытался вернуть способность спать.

— Машка, кончай орать, — проворчал я и остолбенел.

Такой я Нашу Машу ещё не видел. Она сияла. Свет пробивался сквозь жалюзи, и рыжие кудряшки горели нимбом вокруг её восторженного лица.

— Мальчики! Я — не Маша! Меня Таня зовут. Таня Грызлова.

Я продолжал таращиться, а Горбуна подбросило на матрасе. Он вскочил на ноги и выпрямился так, что даже спина разогнулась неведомым образом.

— Пошли, — только и сказал.

Я чуть не спросил «куда?», да вовремя очухался. На Крестовский, куда ж ещё? Наша Маша, то есть Таня, возвращалась назад!

Так мы остались вдвоём. А теперь я совсем один, и никто мне не нужен.

***

У Нашей Маши есть страсть. Она обожает фотографии. Выдирает их из журналов, вырезает из книг. Единственная, кто может ходить по пустым квартирам и рыться в вещах. Она никогда ничего оттуда не забирает, кроме фотографий. Ими увешаны все стены в нашем жилище. Я никогда не присматриваюсь, не разглядываю чужих лиц, для меня это всего лишь пёстрые заплаты на бежевом пластике стен.

Вчера она весь вечер (короткий, как никогда) носилась с вырезанной из журнала фотографией лося. Как всегда, я вспомнил об этой громадине только тогда, когда мельком глянул на страницу журнала у неё в руке.

— Где все животные? — пристала она к Блондину.

— Маш, не знаю, — отмахнулся он, погружённый в чтение.

Всё свободное время он или читает, или мастерит что-нибудь страшно полезное.

— Доктор, — пришла моя очередь быть жертвой расспросов, — почему нет животных? Хоть бы крыса? Или кошка?

Я как-то не задумывался об этом до сих пор. Затупил, и вместо меня ответил Горбун:

— Машуль, кому интересны звериные души? Они же чистые.

Мы дружно уставились на него. Картинка едва не вывалилась у Машки из пальцев.

Вот такая философия.

***

Забавный пацан. Истерить перестал быстрее, чем я в своё время. Всё рвётся куда-то. Имя себе выдумал заковыристое. Торможу его, как могу, но он слишком молод, чтобы сидеть на месте и не задавать вопросов. А я не знаю, что ему отвечать. Да и не очень-то хочу. Он вроде ещё не готов к ответам.

***

Снова один. Птенец ушёл. Улетел в собственное гнездо. Наслушался моих бредней о прошедшем времени и решил стать провожатым. Говорит о помощи, а глаза в пол. Совсем врать не умеет. У меня в ларьке тесно для двоих, грязно и неуютно, но всё равно жаль, что он ушёл».


Дина сразу поняла, что это об Алексе. Последний лист задрожал в руке, строчки расплылись перед глазами. Захотелось отыскать Доктора и сказать, что Алекс уже дома, что Доктор тоже ещё жив, заставить его вспоминать. Она шмыгнула носом, вытерла слёзы и дочитала оставшиеся записи.

«Всё чаще вспоминаю Границу, Беса. Давно решил, что он догадывался, какая судьба его там ждёт, и просто использовал нас, чтобы спокойно дойти. А может, подарил нам шанс увидеть единственный настоящий выход отсюда? С него сталось бы и то, и другое.

***

Перепечатал кое-какие заметки из старых дневников. Еле разбираю собственный почерк. Может статься, что я действительно врач? Завтра закончу книгу, отнесу Музыканту — Алику (а «Птенец» мне нравилось больше), пусть делает с этим, что хочет. Меня ждёт Граница. Мерещится по ночам. Я всё искал смысл в том, почему сижу здесь так долго, и неожиданно понял, что от меня требуется решение. Выбор. Кто-то надеется, что я ещё годен на поступок, потому Тьма меня и не берёт. Пока перепечатывал старый дневник, сообразил, что так и не систематизировал свои наблюдения. Увлёкся процессом. У нас, старожилов этого проклятого места, тоже есть воспоминания. Тонкая шкурка своего «я», которая наросла уже здесь. Когда я писал то, что выше, был совсем голым. Как ребёнок. И наивным, что, как ни странно, сейчас умиляет.

Надеюсь, кому-нибудь пригодится моя писанина. А если и нет, какая разница? Я ухожу, удачи».


Сколько времени она провела, глядя на стиснутые в руке бумаги? Пятнадцать минут? Полчаса? Казалось, что прошла целая вечность. Время… Какое значение это имело здесь? Бесполезное, раздражающее знание о том, что время можно измерить и что от его хода может что-то зависеть. Здесь не осталось никого, о ком стоило бы беспокоиться. Беспокоиться нужно было о себе.

Дина вздохнула. Скоро закончат с шашлыками Митя сотоварищи, и тогда… Что случится тогда, она не знала, не хотела об этом думать. Ничего хорошего, по определению. Она с тоской повернулась к окну и подышала на стекло. В мутном пятнышке осевшего пара вывела буквы «Д» и «А». Вдруг вспомнила, как Алекс испуганно сказал, что она могла его не застать, и похолодела. Если он читал дневник Доктора, то мог отправиться за ним или… Последняя мысль пугала. Тряхнув головой, Дина отмела её прочь. «Алекс не такой! Он не мог так поступить!»


Она всё ещё смотрела в окно, когда зелень туй вдруг почернела, а ровный обрез верхушек стал расплывчатым, теряя чёткость линий. Не сразу сообразив, что происходит, Дина посмотрела наверх. Небо мрачнело, превращаясь в тёмно-серое из блёкло-голубого.

— Да хрен его знает, почему, — донёсся до неё раздраженный мужской голос из-за двери. — Даже поразвлечься не успеем.

Щёлкнул замок, и дверь распахнулась. В проёме нарисовался высокий толстяк, из-за его плеча выглядывала девушка-ёж. Дина отступила бы, да было некуда — она прижималась спиной к подоконнику, до боли стиснув кулаки.

Темнело слишком быстро. Вся пятёрка, набившаяся в маленькое помещение игровой, держалась возле двери, но теперь Дина не могла их даже толком разглядеть. Казалось, что внезапно потемнело в глазах, как будто она смотрела сквозь закопчённое стекло. Затравленно, словно попавший в ловушку зверёк, она обернулась к окну и не увидела неба — только узкую полоску кровавого отсвета на деревянной решётке рамы.

— Начинается, — негромко сообщила почти невидимая девушка-ёж и нервно хихикнула.

— Рш-ш-ш-ш-шах! — победно зашипела обступавшая Дину Тьма. Уже не в памяти, а наяву: в углах комнаты, за почерневшим стеклом окна, в зияющей чёрным провалом распахнутой двери, которую заслоняли нечёткие человеческие фигуры.

«Господи! — взмолилась никогда не помышлявшая о боге Дина. — Нет!»

— Да-а! — послышалось ей в шорохе подкрадывающейся Тьмы.

Дина рванулась к двери, не помня себя от ужаса, но не успела сделать и трёх шагов.

Холод проворно окутал ступни, она содрогнулась и опустила глаза. «Я ослепла!» — мысль пронзила, кажется, весь позвоночник, а не только голову. Она не видела ничего, кроме чернильной тьмы.

— Хор-рош-шо? — спросила Тьма, подбираясь к коленям ледяными прикосновениями.

Дина забилась, как пойманная птица, но ноги ей больше не повиновались. Она закричала изо всех сил, но звук завяз во мраке. Не было больше ничего — ни игровой, ни ресторана, ни верха, ни низа. Она падала в бесконечное ничто, беззвучно крича.

…поручни мокрые и холодные. Пальцы стынут. Стынет шея, открытая ветру и брызгам осенней мороси. Упрямое «Пусть! Так всем будет лучше!» — крутится в голове, как аудиоролик на повторе, раз за разом возвращаясь тоскливой мантрой. Дина отклоняется вперёд, насколько позволяет боль в заведённых за спину руках. Страха нет совсем. Есть только маленький червячок сомнения, который и удерживает её на краю балкона — не похоже ли это на предательство? Не похоже ли это на трусость?

«Тридцать», — шепчут губы, и Дина, победоносно отметая мысль о трусости, разжимает руки…

— Ты этого хотела! — проревела Тьма.

— Нет! — закричала Дина и не услышала своего голоса.

Но Тьма услышала, вскинулась холодом к самому сердцу, сжала клещами. Остро, резко, так, что стало невозможно вдохнуть.

— Не-ет! — просипела Дина, сопротивляясь холоду, высасывавшему душу.

— Это была не я, — прошептала из последних сил. — Не я!

Никто не спросил, что именно толкнуло её на край балкона. Ни родители, ни полиция, ни въедливый доктор Брумм. «Почему же он спрашивает? — сердито сжимая губы, думает Дина. — Почему — сейчас?»

Владимир Анатольевич заглянул в палату пару минут назад, предупредил, что Антонина перевезёт её на другое отделение до обеда, и задержался, задумчиво глядя на Дину. Он сунул руки в карманы голубого халата и теперь возвышается над кроватью эдакой молчаливой горой, увенчанной аккуратной, почему-то не голубой, а белой шапочкой.

— Ответь мне на один вопрос, Дина… — начинает он.

Как можно ответить вот так, сразу? Дина беспокойно ёрзает, пытается поправить подушку одной рукой. Заведующий молча ждёт.

Она хмурится, выдыхает и неожиданно для самой себя начинает говорить:

— Сначала это была обида. И страх. Потом — злость. Потом снова обида и снова страх, — честно перечисляет Дина. — Моё лицо, конечно. Я думала, что всем так будет легче. Маме… Конечно, я была полной дурой. Теперь понимаю. И не в родителях было дело, я просто боялась так дальше жить. Мне казалось, что самое ужасное уже произошло и я никогда не стану прежней. Что у меня не будет друзей, родные будут страдать и мучиться, а окружающие — шептаться за спиной или тыкать пальцем.

Дина торопится, слова почти обгоняют мысли, принося невероятное облегчение. Она чувствует себя так, словно разбирает захламлённый дом, впуская в открытые окна свежий ветер и солнечный свет.

— Я просто сбежала, струсила. А потом оказалось, что я сама себя не знаю. Что главное — то, о чём я даже не думала — вовсе не снаружи меня. Оно — внутри. И оно не искалечено, скорее — наоборот, Владимир Анатольевич. И знаете, что я поняла? Я старалась победить обстоятельства, а достаточно было просто победить собственные страхи.

Она смотрит на доктора. Он кивает, очень серьёзно, и мягко сжимает запястье её здоровой руки.

— У тебя всё будет хорошо, Самойлова. Ты — сильная девочка. Я рад, что ты это понимаешь.

— Не я! — из последних сил сопротивлялась Дина, больше не отождествляя себя с той сломанной девочкой на краю балкона.

Хватка ослабела.

— Я — другая! — теперь получилось заговорить.

— Я — живая! — силилась закричать Дина и услышала свой ломкий, полный отчаянной страсти голос, звенящий в ушах почти так же громко, как завывания Тьмы.

Холод отпрянул под дикие вопли и разъярённый шипящий визг: «Ж-живай-я?». Ненастоящее солнце, словно гротескно-большой ночник, вспыхнуло где-то за окном, позволяя Тьме, не исчезая совсем, клубиться у потолка и по углам, разочарованно шипя: «Архш-шах».

Она больше не говорила с Диной, а Дина её больше не слушала. И не боялась. Страх исчез, осталась только уверенность в том, что всё закончилось и теперь ей пора туда, где заканчивается ненастоящий день в этом ненастоящем мире. Она сделала несколько шагов к двери, не сводя глаз с попятившейся девушки-ежа и не замечая остальных, застывших у стены. В полном молчании Дина вышла из комнаты, из ресторана и быстро пересекла террасу. Никто не шёл за ней следом.

Солнце поднялось совсем невысоко и почти касалось красным боком воды у горизонта, когда Дина спустилась на узкую полоску каменного пляжа.


Каталку потряхивало на стыках линолеума. За головой грохнула металлическая дверь допотопного больничного лифта. Дина застонала, не в силах ворочать языком, ошалевшая, одурманенная наркозом, но готовая спрыгнуть с жёсткой каталки и пуститься в пляс: она победила Тьму! Победила смерть! Она — вернулась!

— Тише-тише, — наклонилась к её лицу Антонина, — всё хорошо, детка. Всё хорошо.

«Всё хорошо», — подумала Дина, проваливаясь в забытьё.


— Ну и напугала ты докторов! — укоризненно сообщила ей Антонина следующим утром, меняя раствор в капельнице. — Взяла да и отключилась прямо на столе! Что тут было! Все забегали, дефибриллятор подтянули, а ты вдруг как засипишь! Анестезиолог, Марина Ивановна, решила, что с интубационной трубкой беда, ты хрипишь и бьёшься, пришлось вынимать, а ты ну орать, в наркозе-то! «Я живая!» Потом снова отключилась, расслабилась, еле успели снова интубировать. Господи, никогда такого не видела!

— Правда? — прошептала Дина едва слышно. Голоса у неё не было — что-то приключилось с горлом. Оно болело, словно при ангине.

— Правда-правда, — возбуждённо подтвердила Антонина и, помедлив секунду, напряжённым голосом спросила: — А сама не помнишь ничего, да? Как же ты упасть-то ухитрилась, не помнишь?

Дина повозила головой по подушке, отрицая такую невероятную возможность. Внутри тоненько дрожал смех. Значит, Антонине ничего не грозит. Виновата во всём сама Дина. Вот и хорошо!

— Ну, теперь тебе до ста лет жить, девонька, не иначе, — заключила Антонина и затопала к дверям.

— Ой, забыла! — обернулась она на пороге. — Лёшу Давыдченко из третьей палаты помнишь? Вышел из комы! Подумала, что тебя это порадует, ты ж его жалела.

Она вздохнула, большая, как мама-медведица, и вышла, тихонько прикрыв за собой дверь.

Дина широко улыбалась, глядя, как солнечный зайчик, отражённый от спиц новенького аппарата Илизарова, дрожит на потолке. Было радостно просто от того, что небо — синее, а солнечный свет греет макушку. Никакой унылой пустоты — мир был до краёв заполнен звуками: за окном шумели машины; в коридоре то и дело раздавались чьи— то быстрые шаги; ворчала Зоиванна; что-то металлически бряцало. На тумбочке распускали рулончики бутонов свежие розы, и Дине показалось, что она способна услышать нежный шелест лепестков.

Она подумала о маме. Сначала — о своей. «Досталось ей страха! Хорошо бы до неё не дошли россказни о происшествии в операционной». Потом — о маме Алекса. «Наверно, теперь она сможет себя простить?» Болело горло, ныла, словно распиленная на части, рука, но разве можно было сравнить эту боль с холодом у сердца? Дина улыбалась крошечному пятнышку света на потолке, словно приятелю — ведь его породило настоящее живое солнце!


В палату к Алексу Дину торжественно вкатила Антонина. Ей влепили выговор за происшествие, но не уволили. «А кто работать-то будет?» — пожимала она плечами, рассказывая.

Алекс был один. Всё так же неподвижно лежал на кровати, только аппаратура больше не поддерживала в нём жизнь.

— Спит, — громко прошептала Антонина, подкатив кресло к изголовью. — Он под лекарствами. Можешь побыть недолго, я через пару минут вернусь.

Из двух пластиковых туб через капельницу в худую белую руку вливался раствор. В уголках сухих губ были трещинки, на обтянутых кожей скулах — ни кровинки. Но Алекс дышал сам, ресницы чуть подрагивали, и глаза быстро бегали под опущенными веками.

— Ты поправишься, вот увидишь! — Дина смотрела без жалости и говорила уверенно и громко. В своих словах она не сомневалась.

— Почему ты так думаешь? — тихо прозвучало из-за спины.

Дине пришлось вывернуть шею, чтобы увидеть говорившую — развернуть кресло самостоятельно мешала больная рука. Мать Алекса была всё такой же худенькой и осунувшейся, но скорбное выражение исчезло из её глаз, в них светилась надежда.

— Потому что я его знаю. Он сильный и очень этого хочет. А человек может всё, чего хочет по-настоящему.

— Спасибо, что ты в него так веришь, девочка. Как тебя зовут? — Женщина встала рядом с Диной и осторожно поправила сыну краешек одеяла.

— Дина. Передайте ему привет, когда очнётся, а то я теперь смогу прийти нескоро.

— Передам, — вздохнула женщина. — Но он никого не узнаёт, даже меня.

Губы у неё задрожали.

— Врачи говорят, что могут понадобиться месяцы, может быть, тогда…

— Он справится, — упрямо повторила Дина, снова посмотрев на Алекса. — Видите? Ему снится сон. Значит, он вспоминает.


Из-за руки, снова заключённой в стальные «зубы» аппарата Илизарова, управлять креслом самостоятельно не получалось, пришлось просить маму. Доброй Антонины рядом давно не было, и вообще — в общей хирургии, где Дина теперь лежала, всё оказалось совсем не таким, как на отделении реанимации.

Они поднялись в лифте, и мама подкатила кресло к дверям отделения. Нажала кнопочку звонка и назвала имя больного. Алексу разрешили посещения совсем недавно, да и к тому же его собирались переводить на неврологию, вот Дина и захотела попрощаться.

Матери поздоровались и тихо разговаривали у окна, а Дина протянула Алексу подарок — музыкальный планшет-синтезатор, который по её просьбе купил папа.

Алекс шёл на поправку быстро. Болезненная бледность и худоба уже не делали его лицо неузнаваемым, а сил прибавилось настолько, что он уже мог самостоятельно садиться в кровати. Вот только память возвращаться не желала.

Он не смог справиться с эмоциями — при виде планшета глаза осветились такой радостью, что Дина широко улыбнулась в ответ. Будь её губы из резины, они растянулись бы до ушей.

— Спасибо, — слабо выдохнул парень, изумлённо уставившись на Дину.

За несколько визитов он успел к ней привыкнуть, но так и не узнал. Дина переживала ужасно, но по сравнению с тем, что он не мог вспомнить даже свою маму, её переживания как-то мельчали.

— Поправляйся, Алекс. Ты обещал мне «Лесного царя».

Он нахмурился, смущённый. Так происходило всякий раз, когда нужно было реагировать на забытые вещи. Дина протянула здоровую руку и вложила в его ладонь. Пожала тихонько.

— Всё будет хорошо. Пока. — Она обернулась: — Мам?


Грузовой лифт, кряхтя и потряхивая створками дверей, полз вниз. От досады Дине хотелось зареветь. Её выписывают, а Алекс остаётся в больнице. Растерянный, смущённо вглядывающийся в видео и фото, на которых он в кругу незнакомых людей играет, учится, отмечает праздники…

И ничем-ничем она больше не могла ему помочь. Но ведь он жив? Значит, надежда есть. А это — главное, решила Дина. Когда лифт остановился на третьем этаже, слёз в её глазах уже не было.

Фермата

Фермата — знак в нотном письме, обозначающий продление ноты или паузы на неопределенное время.


Пять месяцев комы — не шутка. Из таких передряг без потерь не выходят. Тело перестаёт слушаться из-за мышечной дистрофии, могут отказать и отказывают внутренние органы. Теряется речь, теряется память. Лёше Давыдченко повезло, молодой организм восстановился удивительно быстро, за одним досадным исключением — парень ничего не помнил.


«Невыносимо-невыносимо-невыносимо», — стучало в висках. Пустая упаковка из-под сока с ненатурально ярким зелёным яблоком на боку взлетела вверх, крутясь, подброшенная тупым носком кроссовка, и приземлилась в траву перед оградой Никитского сада.

— Не-вы-но-си-мо, — яростно прошипел он вслух, сквозь зубы, шагнул с тротуара на газон и снова пнул несчастную картонку. На этот раз она отлетела по косой, в сторону и вверх, и застряла между прутьями ограды.

Женщина, которую он теперь называл мамой, только чтобы не слышать приглушённых рыданий в соседней комнате каждую ночь, просила не уходить далеко от дома. Он оглянулся. Поискал глазами окно большой комнаты на фасаде. За стеклом угадывался женский силуэт. Она стояла, обняв себя руками, и, должно быть, провожала Лёшку взглядом. Следила.

В его лексиконе никак не находилось нужное слово, которым Лёшка мог бы описать своё состояние. Всё вокруг было чужим. Чужой дом. Чужие руки и ноги, чужое лицо в зеркале, чужое имя. И бесконечное, навязчивое ощущение дежа-вю. Такое уже было с ним когда-то. Что именно было? Когда? Где? Невыносимо!


Поздно вечером в небе включали звёзды. Лёшка лежал в темноте и смотрел на них через окно. Удобно, когда во дворе не горит фонарь! Он перебирал в памяти названия созвездий — тех, что мог видеть в сумеречной темноте июльского неба, и тех, что отсюда увидеть нельзя.

Он знал много созвездий. Ещё больше, чем звёзд, он помнил мелодий, но не мог прочитать нотный лист! Пальцы слушались неохотно, и Лёшка играл по памяти, вздрагивая каждый раз, когда передерживал ноту… Раскрытая на семнадцатой странице партитура стояла перед глазами, пестря диаграммой чёрных символов. Он уже знал, что это — нотные знаки. Не вспомнил, мама рассказала. Знал, что все мелодии, теснящиеся в его голове, записаны этими крошечными головастиками на разлинованных листах нотных тетрадей, но для него они теперь ничего не значили. Он ничего не помнил и не мог понять. Как не мог прочитать ни единого слова в книге — совершенно разучился читать, и только-только пытался освоить алфавит…

На кровать взобралась Муза — старая серая кошка, к которой пришлось привыкать, как и к чужой женщине за стеной — и улеглась в изголовье. Тяжело вздохнула и завела свой негромкий «моторчик». Лёшка не помнил, но теперь знал, что сам принёс её когда-то в дом.

— Муза, я так никогда не усну, — проворчал он, когда кошка принялась несильно «когтить» отрастающие волосы у него на макушке.

В тишине ночи голос прозвучал странно знакомо.

— Муза, — неуверенно позвал Лёша, слушая себя самого.

«Муза, немедленно отдай!» — далёким эхом прозвучало в памяти. Комок серой шерсти промчался прямо под ногами, передними лапами кошка подбрасывала чёрный бант галстука-бабочки и мчалась за ним вдогонку.

— Старушка, а ведёшь себя, как котёнок! — Лёшка, смеясь, выхватил галстук из кошкиных лап, и она села, обиженно уставившись вверх, на Лёшкины руки, отнявшие законную добычу.

— Ты готов? — заглянула в комнату мама.

— Иду. Муза опять стянула бабочку.

— Быстрее, а то опоздаем!


Лёшу подбросило в кровати, он сел, мучительно пытаясь ухватить воспоминание. Звук, цвет, вкус. Интонацию маминого голоса, полоску солнечного света через всю комнату наискосок, саднящую царапинку от кошачьего когтя на левой руке…

Муза прошла по подушке и ткнулась головой ему в ладонь. Продолжая цепляться за всплеск памяти, он машинально погладил кошку по голове, потом — под челюстью, где тихонько вибрировало равномерное «м-р-р-р». «Мурчалло». Так называла это мягкое, нежное местечко на кошачьем горле бабушка, а маму это словечко смешило…

— Мама! — вскрикнул он в темноте, ещё не до конца осознавая, что происходит, но отчаянно нуждаясь в этом слове именно сейчас.

Дверь в комнату распахнулась так быстро, словно мама стояла прямо за ней и ждала. Только и ждала, когда он позовёт. Невидимая в темноте, она обняла его, прижала к себе. Мамины руки непрерывно оглаживали плечи, спину, ерошили волосы. Она что-то бормотала, коротко всхлипывая. Лёшка уткнулся носом в тёплую ночную рубашку под распахнутым халатом, в мягкий живот, задыхаясь от знакомого запаха, от тысячи знакомых запахов родного дома.


Память возвращалась постепенно и ужасно медленно. Он вспомнил маму и старенькую кошку Музу. Но странную, слишком коротко стриженную девочку с невозможно зелёными глазами, которая несколько раз навещала его в больнице и вернула единственное, что сохранила память — музыку, вспомнить не смог. Она не оставила маме свой номер телефона, её не было ни на одной из видеозаписей или фотографий семейного архива. Мама даже не смогла вспомнить её имя, огорчённо разводя руками — не до того было.


По средам и пятницам приходила Ирина Петровна, врач. Она настойчиво, а порой и бесцеремонно копалась в Лёшкиной голове, пытаясь выудить оттуда утраченные воспоминания. Боролась с обнаружившейся дислексией каким-то новым методом. Лёшку раздражало её присутствие, её настойчивость, резкий запах духов, который вплывал в квартиру, кажется, ещё до того, как эта высокая, прямая, как столб, женщина переступала порог.

— Алексей, не отвлекайся! — голос у неё был резким, как воронье карканье, и таким же немелодичным.

Лёшка оторвал взгляд от Музы, которая умывалась на подоконнике, раздражённо подёргивая кончиком хвоста. Ей тоже не нравилась Ирина Петровна.

— Я стараюсь, — промычал Лёшка, честно пытаясь сосредоточиться.

Наплывало очередное дежа-вю. Похолодело в животе. Навалилось пугающее ощущение пустоты и полной, невероятной тишины. Не отдавая себе отчёта в том, что делает, Лёшка встал со стула и медленно двинулся в сторону двери. Ирина Петровна оборвала фразу на полуслове и заворожённо смотрела ему вслед.

Словно слепой, неуверенно придерживаясь рукой за стену, Лёшка вышел в коридор и остановился там, прислушиваясь. Сознание раздвоилось. Со двора доносился металлический лязг мусорного контейнера — как обычно по пятницам, приехал мусоровоз; со двора не доносилось ни единого звука. Кран в кухне выводил привычную мелодию капели, пробивая ржавую дорожку в толстой эмали чугунной раковины; кран молчал, как будто отключили подачу воды. Громко тикал древний лупоглазый будильник в маминой комнате, похожий на летающую тарелку своими стальными штырьками-ножками; в квартире стояла оглушающая тишина.

Едва не ступив ногой в кошачий лоток, Лёшка дёрнулся, точно его током шибануло, и уставился на закрытую входную дверь. Она должна быть открыта, там, на пороге, должен кто-то стоять. Кто-то очень важный, нужный, необходимый…

Наваждение прошло. Он удивлённо заметил, что Муза трётся об ноги, выписывая вокруг них восьмёрки, и вопросительно муркает на весь коридор. В дверях его комнаты застыла Ирина Петровна, буравя Лёшку испытующим взглядом. В наэлектризованном воздухе между ней и Лёшкой повисли невысказанные вопросы: «Вспомнил? Что именно?».

Растерянный и вспотевший от напряжения, он попытался ответить на них хотя бы себе самому. И не смог.


Лёшка проводил за роялем всё свободное время, тренируя непослушные пальцы в сложнейших вариациях и простых гаммах. Он прекратил насиловать свой слух и инструмент попытками воспроизвести что-то действительно сложное из сотни мелодий, хранящихся в памяти — его руки, плечи, спина и даже пальцы оказались к такому просто не готовы… Упражнения сменяли друг друга, перетекая в следующее на полутонах, а в голове теснились музыкальные термины, каждому из которых он должен был отыскать в памяти обозначение. Все эти Andante, A tempo, Grave, Con brio и Legato, все секвенции и форшлаги имели значение и обозначения, которыми он жил долгие годы, и которые выскользнули из Лёшкиной памяти в один короткий миг, когда его череп соприкоснулся со стойкой маминой «шкоды». Но сейчас они были всего лишь странно звучащими словами, пустыми оболочками, не способными раскрыть своих секретов. Как незнакомые лица на фотографиях, как заплакавшая прямо возле рояля пожилая сухонькая женщина с пронзительным взглядом светлых глаз, как оказалось — его педагог, наставница, которую Лёшка так и не вспомнил…


— Невыносимо! — прошипел он, выплюнув слово, как комок едкой горечи.

Но от горечи плевком не избавишься. Она разъедала душу, как если бы Лёшка глотнул уксуса или чего похуже.

Обойдя сад кругом, он вернулся назад, к дому. Там было спасение. Только клавиши возвращали ему равновесие, заставляя забыться. Только музыка не позволяла впасть в отчаяние.

Ковыряясь ключом в замке, он внезапно услышал далёкий рокот. Дробный, равномерный, как перестук копыт… Мелодия оживала, нарастала, незнакомая и пугающая. Кто-то спешил так отчаянно, что обгонял мчащиеся на тридцать вторых долях ноты… «Что это за чертовщина?» — озадаченно попытался сообразить Лёшка. Мелодия казалась незнакомой. Сбросив кроссовки, парень метнулся к роялю.

Звуки заполнили комнату, выхлестнулись в открытую форточку, полетели над пыльным тротуаром, рикошетя о кроны тополей и лип.

«Лесной царь» Шуберта выворачивал наизнанку Лёшкину душу, гремел тревожным набатом, заставляя вспомнить что-то важное, самое главное…

«Я специально не слушала „Лесного царя“. Его мне сыграешь ты!» — прозвучало так явственно, что он открыл глаза и оглянулся — комната была пуста.

«А-але-екс!» — далёкий зов разбивал какие-то преграды внутри него, и они осыпались с хрустальным звоном.

«Беги! Ты должна жить!»

«Меня зовут Дина!»

«Ты пианист, Алекс. Тебя так и зовут — Алексей Давыдченко. Возвращайся, я тебя жду!»

«…ты — самая лучшая девушка на Земле…»

Он не успел ей тогда договорить, девушке с невероятно зелёными глазами. Дине…

Лёшка уронил руки, оглушённый воспоминаниями. Тьма, Доктор, сумасшедший бег по пустому городу, вкрадчивый шёпот, зовущий раствориться в небытие… Дина!

Он выскочил в коридор и, прыгая на одной ноге, попытался натянуть не расшнурованный кроссовок. «Дина-Дина-Дина», — звенело в ушах колокольчиковое имя. Теперь он знал, где сможет её найти…

Кода

Ко́да (итал. coda — «хвост, конец, шлейф») в музыке — дополнительный раздел, возможный в конце музыкального произведения и не принимающийся в расчёт при определении его строения; пассаж заключительной части произведения.


Гардемарин неспешно рысил вдоль борта и, тихонько всхрапывая, поворачивал уши назад, словно понимал, что ей страшно. Врачи не разрешили садиться в седло. Разумеется, Дина послушалась, но по-своему. Седла не было. Под попой перекатывались мышцы тёплой лошадиной спины. Лёгкий июньский ветерок раздувал гриву коня и Динину короткую чёлку. Полоска кустов с яркими молодыми листочками убегала назад. Страх отступал перед счастьем.

Она старалась не смотреть в сторону смешного, сорокасантиметрового препятствия, скорее кавалетти, чем барьера, которое по утрам ставили в центре площадки. Для малышей.

Замирало сердце.

«Нет-нет! Никогда больше», — успокаивала себя Дина. Никогда? Так и жить с этим страхом? Или потом, попозже? Попробовать?

Стыдно не было. Было противно. Шенкеля притиснули бока Гардемарина сами. Руки сами подобрали повод. Без седла, без жокейки, без краг, захваченная гибельным отчаянием, она послала коня вперёд.

Темп. Темп. Темп. Короткий миг полёта и мягкое приземление. Сердце не взорвалось, взорвалась душа. Мир обрёл утерянные краски. Она вернулась! Вот теперь — окончательно!


— Ди-ина! Тебя ищут! — донеслось от входа на площадку.

Она придержала Гардемарина, пустив шагом.

— Кто?

Никто не знал, что она отправилась на конюшню. Никто не должен был знать… Но позвавшая её девушка уже исчезла.

Осторожно соскользнув на землю, Дина похлопала Гардемарина по шее:

— Спасибо. Я теперь буду приезжать часто.

Конь потянулся губами к карману, Дина рассмеялась:

— Ах ты, попрошайка! Помнишь, да?

Конь легонько боднул её головой, предлагая не отвлекаться на разговоры, а достать, наконец, честно заработанный кусочек сахара.

— Дина?

Из-за плеча Гардемарина она не видела говорившего, но колени мгновенно ослабели. Его голос она не могла не узнать. Алекс! Алекс пришёл к ней!


Загрузка...