Браво, Вилли... то бишь Билл.

— Что с вами, приятель, вам плохо?

Лессер ответил, что чувствует себя не так уж скверно.

— У вас живот схватило?

Нет, просто что-то взбрело на ум.

— Да, я пересматриваю некоторые из своих идей, но это не означает, что мое отношение к литературе черных меняется в пользу литературы белых. Искусство хорошо, если оно помогает тебе высказаться, но я не хочу брать на себя роль белокожего автора-недотыкомки или жополиза-негра, который подражает беложопым потому, что стыдится или боится своего негритянства. Я пишу, как чернокожий, потому что я чернокожий, и то, что я говорю, означает нечто иное для негров, чем для белых, понимаете ли. Мы думаем иначе, чем вы, Лессер. Мы поступаем, мы существуем, мы пишем иначе. Если какой-нибудь белый мудак каждый раз срывает клок кожи с моей черной жопы, когда кто-нибудь говорит: «Садитесь», для меня и для вас это не одно и то же, потому-то негритянская литература неизбежно должна быть иной, чем литература белых. Ее делают иной слова, потому что так диктует иной жизненный опыт. Вы это понимаете, приятель. Ко всему прочему мы поднимающийся народ будущего, и если белые попытаются удержать нас, очень может статься, мы перережем вам глотки, это не секрет. Был на вашей улице праздник, а теперь будет на нашей. Вот о чем я должен писать, но я хочу писать об этом на свой негритянский манер, наилучшим образом. Другими словами, Лессер, я хочу знать то, что знаете вы, и прибавить к этому то, что знаю я, потому что я негр. И если отсюда следует, что я, негр, должен научиться чему-то у белого, чтобы делать это лучше, я хочу этого исключительно с вышеназванной целью.

Билл подул в свой большущий кулак, потом в другой. Его лоб был прорезан двумя морщинами.

Он сказал, что намерен отложить книгу, которую прочел Лессер — он примется за работу над ней позже, — и начнет что-нибудь новое; замысел маячит у него в подсознании с тех времен, когда он был мальчишкой, пытавшимся понять, какое отношение имеет цвет его кожи к тому, что жизнь его такая нелепая и сумасшедшая.

— Книга будет об этом чернокожем парнишке и его маме, о том, как они изводят друг друга, все время ссорятся и в конце убивают друг друга, но до этого — когда парень вырастает в мужчину — он отправляется в большой мир и мстит белым, либо участвуя в каком-либо бесчинстве, либо придавая своей мести более личный характер, потому что беложопые — истинная причина его главных невзгод. Быть может, он застрелит двадцать белых, прежде чем мусора доберутся до него. Я особенно подчеркиваю, Лессер, — в случае, если вы не согласны, — что, по-моему, это основной путь, каким черные должны идти вперед, — убивать белых, чтобы оставшихся в живых корчило при мысли, какие несправедливости они нам учинили, и чтобы они не пытались их приумножить. Так вот, Лессер, все, чего я от вас хочу, — и я бы не просил вас, не будь мы оба писатели, — это не тратить времени на критику того, что я вам покажу, а объяснить мне, как я могу наилучшим образом написать то же самое с теми же идеями. Другими словами, объяснить мне только то, что касается формы. Усекли?

Лессер упивался новым светом, пролившимся на его книгу, и в то же время из головы не выходила мысль о Билли Спире, потенциальном палаче, требующем от него помощи в претворении в жизнь своих кровожадных планов.

Он сказал, что сомневается, так ли уж хорошо Билл понял их разговор накануне: содержание и форма неразделимы. И потом, положим, он резко отзовется о той или иной идее Билла, — следует ли ему опасаться, что ему за это перережут глотку?

Он произнес эти слова и тут же пожалел об этом. Он никак не мог засесть за работу и начинал нервничать.

— Бэби, — сказал Билл, внезапно разъярившись, — не гони волну. Если ты не хочешь читать то, что я тебе буду показывать, иди ты в жопу.

Он хлопнул дверью.

Лессер, мгновенно почувствовав облегчение, вернулся к письменному столу, чтобы разработать новый план последней главы; но, усевшись за стол, тут же встал и пошел к негру в его кабинет.

Он извинился за свою несдержанность. Она-то и заставила его так резко выразиться, Вилли, то бишь Билл. Я думаю, мы отлично поладим, если вы ставите перед собой художнические цели. Никто не говорит, что я должен полюбить ваши идеи.

— Я знаю тип людей, к которому вы относитесь, Лессер.

Лессер объяснил, что нервничает из-за потери рабочего времени. С другой стороны, я готов помочь вам, если смогу, потому что уважаю ваше писательское честолюбие, вы можете стать хорошим писателем, это действительно так.

Билл утихомирился.

— Так вот, Лессер, я прошу вас об одном; после того как я двину вперед несколько глав, вы взглянете на них и скажете, что я на правильном — или на неправильном — пути с точки зрения формы, больше ничего не требуется. Вы только скажете это, а там уж мне решать, правы вы или нет. Я вовсе не собираюсь стоять у вас над душой и доить вас, как корову, даю жопу на отсечение.

Лессер пообещал сделать все, что в его силах, если Билл проявит терпение.

— А если вы выкроите чуточку свободного времени, — сказал Билл, вытирая ладони о комбинезон, — я хочу поучиться грамматике — ну, там, именные предложения и все такое прочее, пусть даже никто из моих знакомых особенно их не употребляет. Но я полагаю, что мне не повредит иметь о них представление, хотя я не намерен делать ничего такого, что изговняет мой собственный стиль. Пожалуй, мне нравится ваша манера писать, Лессер, вы пишете без всякой х...и, но я не стану писать, как пишете вы.

Лессер пообещал одолжить Билли грамматику. Пусть тот просмотрит ее и если наткнется на что-либо интересное, они могут обсудить это после дневного урока.

— Идет.

Они обменялись рукопожатием.

— Мне нравится капать вам на мозги, Лессер, вы не лезете в бутылку. Мы отлично споемся.

Лессеру представилось, как он поет.

Наконец он снова засядет за работу. Вдохновенная мысль, которая могла бы дать жизнь последней главе, какой бы она ни получилась, лежала погребенная в могиле без надгробия.


*


После того как Вилли Спирминт стал Биллом Спиром, он прибавлял час за часом к своему рабочему времени. Он больше не забредал в полдень в квартиру Лессера, чтобы спрятать свою пишущую машинку, а появлялся позже, в более удобное время, в три, в полчетвертого; иногда он засиживался допоздна за своим столом в кухне, глядя на темнеющее небо. Лессер полагал, что Билл работает над своей новой книгой, но не знал этого наверняка, ибо Билл отмалчивался, а он не спрашивал.

Что до грамматики, то они раз или два толковали об именных предложениях, обо всяких герундиях, но тема эта наводила на Билла тоску. Он говорил, что все это вышибает из языка дух, и никогда больше к этому не возвращался. Вместо того он изучал свой словарь в мягкой обложке, записывал колонки слов в записную книжку и заучивал наизусть их значение.

После полудня он стучался к Лессеру и оставался иногда выпить и послушать пластинки. Негр был восприимчив к музыке. Он слушал ее. и его тело вытягивалось чуть ли не на дюйм, а на лице появлялось выражение покоя и невинности. Его выпученные глаза при этом закрывались, губы смаковали музыку. Однако когда Лессер поставил свою любимую Бесси Смит, Билл, распростертый на софе, обеспокоился и начал извиваться, как будто его кусали клопы.

— Лессер, — сказал он с нарастающей злостью, — почему бы вам не сбыть с рук эту пластинку, не разбить ее или не съесть? Вы даже не умеете ее слушать.

Не желая завязывать спор, Гарри не отвечал. Он снял пластинку с проигрывателя и поставил вместо нее песни Шуберта в исполнении Лотты Леман. Ее, сцепив на груди замком пальцы-обрубки, Билл слушал с удовлетворением.

— Ничего себе хмырь этот Шуберт, — сказал он, когда все песни были пропеты. Затем встал, вытянул руки, пошевелил пальцами и зевнул. С печальным видом оглядел свое лицо в зеркале Лессера и ушел.

— Черт возьми, приятель, — сказал он на следующий день, — как вам удается столько ишачить?

— Неизменные шесть часов ежедневно, — ответил писатель. — Я уже много лет так работаю.

— Мне-то казалось, больше десяти. Да, сэр, глядя на вас, я подумал: он работает не меньше десяти часов. Сам я пишу сейчас около семи часов в день и едва успеваю подтереть жопу. Худо то, что мне не хочется делать ничего другого, только бы сидеть и писать. Меня от этого страх берет.

Лессер сказал, что не советовал бы ему столько работать. Писатель должен найти свой собственный ритм.

— Пусть никто не говорит мне о ритме.

— Возможно, вам было бы более удобно работать по собственному расписанию, кончать в полдень.

— Не нравится мне ваш совет кончать как раз в то время, когда я только настраиваюсь начинать.

Во влажных глазах Билла отражались окна.

— У вас необязательно должен быть тот же рабочий режим, что у меня, — вот все, что я хотел сказать.

— Хотелось бы мне знать, — сказал Билл, — что вы получаете от жизни, кроме писательства? Что вы делаете со своим естеством, приятель? Что вы делаете своим причиндалом, тем, что из плоти? У вас что, нет бабы и вы обходитесь кулаком?

Лессер ответил, что и он время от времени получает от жизни свое. — Иногда бывают приятные сюрпризы.

— Я не говорю о сюрпризах. Я говорю о жизни. Какие у вас развлечения, кроме шахмат и гимнастики?

Лессер признал, что их меньше, чем должно было бы быть. Он надеется на лучшее, как только закончит книгу.

— С приличным авансом я, пожалуй, мог бы прожить с год в Лондоне или Париже. Но перво-наперво мне надо делать работу, которую я должен делать как художник, то есть реализовать возможности, заложенные в моей книге.

— Вы говорите и поступаете, словно какой-нибудь священник или гребаный раввин. Почему вы относитесь к писательству так серьезно?

— А разве вы относитесь к нему несерьезно?

— Вы носитесь с ним так, что скоро вгоните меня в могилу, приятель. — Билл сорвался на крик. — Вы изговняли и сглазили всю радость, которую я получал от писательства.

В ту ночь он затащил к себе в квартиру комковатый, в разводах мочи матрас, чтобы переспать на нем, если заработается допоздна.


*


А вот Лессер развлекается в Гарлеме.

Он пригласил Вилли в ресторан отведать негритянской кухни: ребрышки с капустой, пирог с начинкой из сладкого картофеля, но негр сказал, что это совершенно исключено, поэтому Лессер один спустился, как на парашюте, в Гарлем.

Он видит себя шагающим по Восьмой над Сто тридцать пятой, чувствуя, как его сносит в верхнюю часть города по широкому темному морю, место это кишит многочисленными суденышками с яркими парусами и пестроцветными птицами, неграми и негритянками всех форм и оттенков. Так или иначе, он тихо-мирно шагает вперед без единой мысли о своем письменном столе, влюбленный в зрелища и звуки, в теплый и солнечный день этого маленького экзотического городка, и ждет кого-то, чернокожего собрата или хорошенькую цыпку, старого или молодого, чтобы сказать, как некогда говаривали люди в не столь давнем прошлом: «Мир, брат, мир тебе»; но никто не произносит этих слов, хотя эта вот толстая женщина в красном с ощипанным, раскрывшим мертвые глаза цыпленком в сетке хрипло смеется, когда Лессер, приподняв свою соломенную шляпу, желает ей мира и процветания в этом и в будущем году. Прочие прохожие не замечают его либо отпускают в адрес «приятеля» саркастические замечания:

Фигуряла.

Белый шпион.

Гольдберг собственной персоной.

Чужака и зовут не иначе как чужаком. Лессер, не признавая себя виновным, все-таки строит поспешные планы бегства.

И тут появляется Мэри Кеттлсмит в вязаной оранжевой мини-юбке, обнажающей ее красивые бедра; она, вальсируя, приближается к Лессеру в компании Сэма Клеменса, мужчины мефистофельского типа в ермолке и дашики[5]. Он хотя и выслушивает, склоня голову, все, что ему говорят, сам немногословен.

Вы развлекаетесь сегодня вечером? — дружески спрашивает Мэри Лессера.

Всю дорогу: расслабляешься, потом хорошо пишется. Когда слишком много и долго работаешь, становишься нервным.

Как насчет того, чтобы трахнуться с черной?

Я бы не возражал, говорит Гарри.

Покажите-ка, сколько у вас зелененьких.

Сэм кивает, серьезно и одобрительно.

Деньги? Лессер бледнеет. Я-то надеялся, меня пригласят из чистой дружбы и приязни.

Сэм со щелчком открывает свой восьмидюймовый пружинный нож в перламутровой оправе, и Лессер, сидя за своим письменным столом на Тридцать первой возле Третьей, отметает мечтания и вновь принимается выстраивать свои сиротливые предложения.


*


Хотя не прошло и часу, как Билл забрал свою пишущую машинку, чтобы стучать на ней еще один долгий день, Гарри услышал — почувствовал — пинок в дверь; дело было мрачным февральским утром, и писатель, проклиная судьбу, открыл ее, ожидая увидеть черную голову Билла, однако — ошибки быть не могло — большая нога, просунувшаяся в раствор двери, и холодные глаза, встретившие глаза Лессера, принадлежали бледнолицему Левеншпилю.

— Кто эта горилла в квартире Хольцгеймера? Кто-нибудь из ваших друзей?

— Какую гориллу вы имеете в виду?

— Не виляйте, Лессер, — пробурчал домовладелец. — Я обнаружил пишущую машинку в кухне на столе. И еще надкушенное яблоко и матрас в спальне, от него воняет мочой. Где он прячется?

Лессер широко открыл дверь.

Левеншпиль, упокоив свою мясистую руку на дверной раме, колебался.

— Я вам поверю, только скажите мне, кто этот сукин сын?

— Он то появляется, то исчезает. Не знаю толком, кто это.

— Вроде бы писатель. Я прочел пару страниц, которые он комкает и бросает на пол. В одной говорится о маленьком мальчике из Гарлема. Он что, цветной?

— Почем я знаю.

Левеншпиль скорчил гримасу.

— Кто бы он ни был, он посягает на частную собственность. Скажите ему, я возьму его за жопу и выброшу из дома.

Лессер сказал, что домовладелец посягает на время, отведенное для творчества.

Левеншпиль, по-прежнему держа ногу на пороге, смягчил интонацию.

— Как идет работа?

— Когда как, слишком много перерывов.

— А что, если я сделаю вам предложение в полторы тысячи долларов, Лессер? Возьмите их, это же чистое золото.

Лессер ответил, что подумает. Левеншпиль со вздохом убрал ногу.

— Не стану заново перечислять вам свои невзгоды.

— Не надо.

— Можете себе представить, что мне приходится выносить с тремя больными женщинами на шее, ведь вы же писатель, Лессер. Вы можете понять, какие мерзкие трюки выкидывает жизнь, такая вот йойше[6]. Христа ради, я не могу жить так дальше. Я не такой уж плохой человек. Умоляю вас.

— Я пишу так быстро, как только могу. Вы толкаете меня под руку, портите мне работу.

— Это ваше последнее слово?

— Последнего нет. Последнее я ищу, но не могу найти. А может, это на благо, хотелось бы мне знать?

— Скажите своему другу-негру, что я приду с полицейским. — Голос Левеншпиля звучал сурово.

— Скажите ему сами. — Лессер закрыл дверь.

Он ожидал гулкого удара кулаком, но вместо того услышал, как хлопнула противопожарная дверь. Он вышел в холл и прислушался. Тяжелая противопожарная дверь была приоткрыта, и было слышно, как шаркающие шаги домовладельца затихают на лестничной клетке.

Он заглянул в кабинет Билла. К его облегчению, «Л. С. Смит», с бессловесным листом рыхлой, цвета яичного желтка бумаги в каретке, монументом восседал на столе. Вне сомнения, только вес помешал Левеншпилю протащить «Л. С. Смит» вниз по пяти этажам, но домовладелец наверняка пошлет кого-нибудь забрать машинку.

Гарри перенес ее к себе в квартиру и мягко опустил в ванну. Он вернулся за рукописью, но ее нигде не было. Подхватив Биллову стопу чистой бумаги, коробку скрепок, огрызки карандашей и ластик, он также быстро распихал по карманам брюк несколько комков бумаги, лежавших на полу, словно увядшие ярко-желтые цветы.

Затем вернулся в кабинет и взялся за авторучку.

Билл постучался в дверь. Лицо его было серым.

— Я вышел купить ленту для пишущей машинки. Кто взял мое барахло, вы, Лессер?

— Я. Левеншпиль застукал вас и пошел за мусором.

— На кой х...? Что я ему сделал?

— Посягнули на его собственность.

— В этой вонючей дыре?

— Он избавлялся от одного писателя, теперь надо избавляться от двух. К тому же у него есть и другой повод для недовольства — вы не платите квартирной платы.

— Жид, подонок, король трущоб.

— Бросьте насчет жидов, Вилли.

— Меня зовут Билл, Лессер, — сказал негр. Его глаза налились кровью.

— Ладно, пусть будет Билл, только не надо ругать жидов.

Билл посмотрел в окно, затем, собрав морщины на лбу, повернулся к Лессеру.

— Что бы вы сделали на моем месте?

— Остался бы здесь, — сказал Лессер. — Автомобиль Левеншпиля все еще стоит на той стороне улицы. Раз ваша машинка тут, почему бы вам не продолжить свою работу, а мне — свою? Располагайтесь на кухонном столе. Я закрою дверь между нами.

— Я беспокоюсь за свой стол и стул в кабинете. Не хочу, чтоб мне мешали как раз сейчас, когда я в ударе и расписался. Сколько б работы я сделал за день, если б лента не порвалась.

Противопожарная дверь хлопнула. В холле послышались голоса.

Лессер посоветовал Биллу спрятаться в ванной.

Билл хриплым голосом сказал:

— Нет, не буду я нигде прятаться.

Лессер прошептал, что хотел вынести стол и стул в другую квартиру, но опасается, что Левеншпиль станет рыскать повсюду, если и они исчезнут из комнаты.

— Я даже подумывал о том, чтобы затащить все на крышу.

— Отдаю должное вашим мыслительным способностям, Лессер.

— Мы оба писатели, Билл.

Негр утвердительно кивнул.

В дверь постучали, и по стуку слышно было, что стучит дубинка полицейского.

— Именем закона, откройте! Билл ускользнул в кабинет Лессера.

Писатель открыл дверь. — Звонок еще работает, — напомнил он Левеншпилю и попросил полицейского объяснить, с чем тот пришел.

— Мы пришли во имя закона, — сказал домовладелец. — Мы поломали мебель вашего дружка, потому что он посягал на мою собственность, но мне известно, что у вас находится его пишущая машинка, я ее уже видел, Лессер.

— Полагаю, вам есть чем гордиться.

— Мои права, хотя их у меня с гулькин нос в этом городе подонков, — это мои права. Едва ли мне надо приносить извинения лично вам, Лессер. В данный момент, черт возьми, я намерен обыскать все квартиры в доме и если нигде не найду вашего друга-негра, значит, он прячется у вас.

— Предъявите ордер на обыск, прежде чем войти ко мне.

— Предъявим, как пить дать, — сказал молодой полицейский.

Полчаса спустя — Билл лежал на софе, подложив руки под голову, — писатель увидел в окно кабинета, как Левеншпиль отбыл на своем «олдсмобиле». Полицейский оставался на той стороне улицы бесконечные десять минут, затем взглянул на часы, бросил взгляд на окно Лессера, у которого тот стоял и поглядывал сквозь опущенную зеленую штору, зевнул и не спеша удалился.

Билл и Лессер поспешили в кабинет негра. Когда Билл узрел исковерканные стол и стул — ножки стола были выдернуты, стул сломан — и исполосованный матрас, он плотно сомкнул челюсти и губы и, весь дрожа, вытер глаза рукой. Лессер, желая оставить его одного, вернулся к себе и сел за стол, но работать не мог, так он был расстроен.

Чуть позже он спросил Билла, каковы его планы.

— Нет у меня никаких планов, — с горечью отозвался тот. — Мы с моей цыпкой вдрызг разругались, и я не хочу возвращаться к ней, по крайней мере сейчас.

— Работайте завтра у меня на кухне, — предложил Лессер, делая над собой усилие. — А если вам покажется, что там вы замкнуты в четырех стенах, мы поставим стол в гостиной.

— Ладно, если вы на этом настаиваете, — отозвался Билл.

Лессеру не спалось в ту ночь. Гость на всю жизнь — только этого мне не хватало. Что за странное проклятье тяготеет над моей книгой; не могу закончить ее в нормальных условиях.

Однако утром он надумал во что бы то ни стало найти Биллу другое место для работы. Они сели завтракать. Билл, хотя и был безутешен, поглотил три яйца, банку сардин, две чашки кофе с булочками, Лессер же проглотил немного овсяной каши и выпил чашку черного кофе. Писатель предложил обойти комиссионные магазины на Третьей авеню и подобрать Биллу самую необходимую мебель.

— У меня нет башлей, приятель. Мы спорили из-за них с Айрин, среди прочего другого. Их новую постановку отложили, и она грызет меня, хотя у их старика башлей навалом, — все беспокоится, когда я на мели, и без конца подбивает меня устроиться куда-нибудь. Я сказал ей: «Дружочек, мне надо начать новую книгу, на кой хрен мне вкалывать, разве что вкалывать ради своей книги». Я сказал, если она потеряла веру в меня, я найду себе другую сучку.

— Забудьте про деньги. На моем счету в банке еще кое-что есть.

— Это прекрасно и благородно с вашей стороны, Лессер, только стоит ли нам рисковать — ставить еще стол и стул после такого погрома? Что, если эти громилы вернутся сегодня.

Лессер согласился с доводами Билла. — Выждем денек или два, вы работайте здесь, я буду работать за своим столом.

— Идет.

Спустя два трудных дня, в течение которых ни Левеншпиль, ни полицейский не возобновили охоту, они купили Биллу недоделанный кленовый стол, устойчивый черный стул с плетеным сиденьем, раскладушку и украшенный кисточками старомодный торшер с мраморным основанием. Лессер пытался уговорить Билла спуститься вниз на этаж или два, но тот возразил, что ниже не будет никакого вида.

— А какой вид открывается отсюда, сверху?

— Я люблю смотреть на крыши, приятель.

Тем не менее Билл согласился перебраться через холл в бывшую квартиру мистера Агнелло, имевшую туалет с нерегулярно работавшим спуском.

В течение вечера они подняли по лестнице купленную мебель с помощью Сэма Клеменса и его приятеля, Джекоба Тридцать Два, скромного джентльмена, по словам Билла, хотя Лессер чувствовал себя не в своей тарелке в его присутствии. А Джекоб Тридцать Два, у которого были бегающие глаза и усики в ниточку, чувствовал себя не в своей тарелке в присутствии Лессера.

Они подмели и протерли полы в комнатах с помощью писательского веника и швабры. Вдобавок ко всему Лессер дал Биллу в качестве одеяла старую шерстяную шаль.

На следующий день пополудни они обнаружили на двери квартиры Хольцгеймера приклеенную записку с отпечатанным на машинке текстом: «НИКАКИХ ПОСЯГАТЕЛЬСТВ НА ЧАСТНУЮ СОБСТВЕННОСТЬ, НИКАКИХ НЕЗАКОННЫХ ВЪЕЗДОВ ПОД СТРАХОМ ШТРАФА ИЛИ АРЕСТА! ИРВИНГ ЛЕВЕНШПИЛЬ, ДОМОВЛАДЕЛЕЦ!»

К счастью, в квартиру Агнелло хозяин не заглядывал. Однако после всего этого Билл, опасаясь за свое вновь приобретенное имущество, согласился перебраться ниже, в неплохую угловую квартиру на четвертом этаже, на противоположной от Лессера стороне. Вместе с писателем они сволокли вниз обстановку. Билл прилежно писал каждый день, включая воскресенья, но прошла неделя — и он помирился с Айрин и стал бывать у нее,- пусть только по уик-эндам.

— Похоже, я лучше сосредоточиваюсь, если не вижу ее на неделе, — говорил он Гарри. — Наконец-то я разогнался со своей первой главой. Если хочешь трахнуть бабу, стало быть, трахай ее, пусть даже она без конца бегает в туалет, не такая уж это проблема.

— В туалет?

— Ну да, у нее цистит, об нее яйцами не потрешься, не то микробы проникнут в тебя и ты сам будешь бегать целый день.

— Неужели?

— Так говорят. С Айрин это бывает время от времени. А началось, еще когда она была совсем маленькой. У нее и это, и другие расстройства, но я должен со всем мириться, такая уж натура ее натуры.

— Какие такие расстройства?

— Она была повернутой на негров цыпкой, когда я ее подцепил. У нее ничего не было за душой, она ни во что не верила. Я помог ей в главном, потому что стал для нее примером — я-то верю в свою приверженность делу черных.

— И во что же она верит сейчас?

— В меня больше, чем в себя, а иногда в Бога, в которого я не верю.

Больше Билл о ней не распространялся.

— Я много пишу, — сказал он Лессеру. Он носил синие очки в металлической оправе, какие носят бабуси, отпустил пушистые усы под стать эспаньолке.

На стене своего нового кабинета-кухни Билл прибил гвоздями портреты У. Э. Б. Дюбуа, Малькольма Икса и Блайнда Лемона Джефферсона. Здесь совсем не плохо работать, подумал Лессер, хотя и было как-то голо и дневного света меньше, чем в кабинете Билла на верхнем этаже.

Хотя Лессер и опасался, что Левеншпиль очень скоро обнаружит новую мебель Билла, он поставил на полку в его новом кабинете бутылку с шестью белыми и красными гвоздиками.

«Желаю вам удачи с вашей новой книгой», — написал он большими буквами на листе бумаги. Он выставил цветы на вид отчасти и потому, что желал, чтобы Билл поскорей убрался из его квартиры. Лессеру казалось, что он не работает уже целую вечность.

Билл, по-видимому смущенный гвоздиками, не сказал и слова благодарности, разве что заметил однажды, что в крови Лессера, должно быть, есть капля негритянской крови.

В вавилонском прошлом черный раб совокупился с белой сучкой из Земли Израильской?


*


Билл убедительно просил писателя посмотреть первую главу романа, который он недавно начал. Лессер просил его повременить, однако Билл настаивал: это поможет ему определить, верный ли он взял старт. Он говорил, что это — совершенно новая книга, хотя он и включил в нее некоторые сцены из другого своего романа, перенеся место действия из штата Миссисипи в Гарлем. Билл просил Лессера прочесть эту главу в его присутствии. Он сидел в кресле Лессера, протирая очки и просматривая газету, между тем как писатель, не вынимая изо рта сигареты, читал, сидя на софе. Только раз Гарри поднял глаза и увидел, что Билл обильно потеет. Он читал быстро, решив солгать, если глава ему не понравится.

Но лгать ему не пришлось. Роман, условно названный «Книга одного негра», начинался с детства Герберта Смита. В первой сцене ему было около пяти, в конце главы — девять лет; хотя порой он был похож на старика.

Начальная сцена была такова. В один прекрасный день мальчик выбрался из своего района на улицу, где жили белые, и не мог найти обратного пути. Никто не хотел говорить с ним, за исключением одной старой белой женщины; она увидела его из окна первого этажа сидящим на бордюрном камне.

— Кто ты такой, мальчик? Как тебя зовут?

Мальчик не отвечал.

В полдень эта пахнущая старостью белая женщина вышла из дома, взяла мальчика за руку и отвела в полицейский участок.

— Вот мальчик, он заблудился, — сказала она.

Он не отвечал белым мусорам, когда они задавали ему вопросы. В конце концов в участок прислали полицейского-негра — пусть разузнает, откуда он.

— Ты умеешь говорить, мальчик?

Он утвердительно кивнул.

— Тогда скажи мне, где ты живешь?

Мальчик не отвечал.

Полицейский-негр дал ему стакан молока, затем посадил его в автомобиль и отвез в Гарлем. Они ходили по улицам, и полицейский расспрашивал сидевших на крылечках людей, знают ли они этого мальца. Никто его не знал. В конце концов толстая черная женщина, обмахивавшая себя веером, хотя день был прохладный, узнала его. Она провела их по улице через два квартала к доходному дому, где, по ее словам, жил мальчик.

— Ты живешь в этом доме? — спросил полицейский.

— В этом, в этом, — сказала толстая женщина.

Мальчик молчал.

— Ты ужасный мальчишка, — сказал полицейский. — Будь я твоим отцом, я бы надавал тебе по заднице.

В квартире на верхнем этаже дома они нашли мать мальчика. Она голая лежала в постели, но не натягивала на себя одеяла.

— Это ваш мальчик?

Она утвердительно кивнула и заплакала.

Полицейский оставил мальчика с ней и спустился вниз.

Женщина плакала.

Мальчик намазал кусок черного хлеба прогорклым лярдом и спустился вниз на улицу, чтобы съесть его.


В последней сцене этой главы мать принимает посетителя, приходящего через ночь.

...Он был белый, с претензией на то, что умеет говорить, как негры. Это доставляло ему удовлетворение, хотя он страшно фальшивил. Родом он был не с Юга, а из Скрантона, штат Пенсильвания. Он приходил к моей маме, потому что она запрашивала всего доллар, а вскоре и вообще стал получать это даром. А мама делала все, что он от нее требовал. Иной раз он оставлял нам на столе хлеб для сандвичей, банку груш, фасоли или фруктовой мякоти. Помнится, он оставил банку томатной пасты, мама намазывала ее на хлеб и давала мне. Иногда он оставлял ей две пачки «Лаки страйк». Маме было тогда около двадцати семи, а мне девять. На улице этого дядьку звали «Резиновый Дик». Это был высокий жилистый белый на длинных ногах с большим х... Ему нравилось доставать его из штанов и показывать мне, чтобы отпугнуть. Я ненавидел его и даже подумывал убить из игрушечного пистолета, но боялся. Я попросил мать, пусть он больше к нам не приходит, но она сказала, что ничего не имеет против его компании.

— Он придет сегодня ночью? — спросил я ее.

— Вполне может быть.

— Мне хочется, чтобы он умер и не приходил сюда. Я убью его, если он еще раз сюда войдет.

— А я заставлю тебя вымыть рот с мылом, если ты еще раз это скажешь.

— Мне-то чего стыдиться.

— Он обходится со мной очень прилично. На прошлой неделе купил мне красивые туфли.

Я знал, что он не покупал ей никаких туфель.

Я вышел из дому, но когда вернулся к ужину, застал его в комнате. Он курил сигарету.

— Где Элси? — спросил он у меня, подражая негритянскому говору. Я ответил, что не знаю.

Он взглянул на меня так, как будто хотел напустить на меня порчу, и сел на кровать с мерзкой улыбкой на губах.

— Я буду дожидаться ее.

Он велел мне забраться к нему на кровать, он не сделает мне ничего плохого.

Я был испуган до тошноты и думал, что если шелохнусь самую малость, то наложу в штаны. Я хотел, чтобы поскорее пришла мать. Если она вернется, мне все равно, что они станут делать друг с другом.

— Иди ко мне, малыш, расстегни мне штаны.

Я сказал, не хочу.

— Я дам тебе десятицентовик.

Я не двинулся с места.

— И еще четвертак. Ну, расстегни мне штаны, и деньги твои. Десятицентовик и четвертак.

— Не доставайте, пожалуйста, — попросил я его.

— Не буду, если ты сможешь широко раскрыть рот и прикрыть зубы губами вот так.

Он показал мне, как надо прикрыть зубы.

— Смогу, а вы перестаньте говорить, как негр.

Он сказал, перестану, милый, и что я умный мальчик и он очень любит меня.

Он снова заговорил, как белый.


Лессер сказал, что глава вышла сильная, и похвалил манеру письма.

— А как насчет формы?

— Глава хороша по форме, она хорошо написана. — Больше он ничего не сказал, как они и уговорились.

— Чертовски верно, приятель. Это сильная негритянская литература.

— Это хорошо написано и хватает за сердце. Вот пока все, что я могу сказать.

Билл сказал, что в следующей главе он намерен глубже проникнуть в негритянское сознание мальчика, который уже сейчас — огонь желания и разрушения.

Тот день он прожил в торжествующем опьянении, вызванном отнюдь не марихуаной.

А вечером оба писателя, прихлебывая из стаканов красное вино, разговаривали о том, что значит быть писателем, какая это хорошая и славная штука.

Лессер прочел вслух запись из своей записной книжки: «День за днем я все более и более убеждаюсь, что великолепное слово уступает лишь великолепному деянию в этом мире».

— Кто это сказал?

— Джон Китс, поэт.

— Правильный малый.

— А вот кое-что из Колриджа. «Истинное наслаждение доставляет только то, что не может быть выражено иначе».

— Перепиши это для меня, приятель.


*


Одним бесплодным утром, подавленный, лишившийся уверенности в себе как в писателе, что с ним изредка бывало, Лессер около полудня стоял в Музее современного искусства перед портретом женщины, написанным его знакомым, безвременно скончавшимся художником.

Хотя Лессер просидел за столом несколько часов, в тот день он впервые за год с лишним не мог написать ни фразы. Казалось, будто книга, над которой он работал, просит его сказать больше, чем он знает; он не мог удовлетворить ее безжалостные требования. Слова были тяжелы, словно камни. Если пишешь книгу на протяжении десяти лет, слова со временем стареют; они становятся тяжелыми, словно камни, — это тяжесть ожидания конца, становления книги. Хотя он рвался вперед, любая мысль, любое решение казались ему неприемлемыми. Лессер физически ощущал депрессию, словно больная ворона уселась ему на голову. Когда он не мог писать, он разуверялся в себе; он начинал сомневаться в своем таланте: действительно ли это талант, а не греза, которую он нагрезил сам себе, чтобы заставлять себя писать? И когда он разуверялся в себе, он не мог писать. Сидя за столом в ярком утреннем свете, пробегая глазами вчерашние страницы, он испытывал желание все бросить — до того ему не нравились язык, сюжет, план книги, ее замысел. Ему до смерти надоела эта бесконечная, незавершенная, противная книга, дисциплина труда, сама ограниченная жизнь писателя, всецело посвященная творчеству. Она вовсе не обязательно должна быть такой, но такой она была для Лессера. Что я с собой сделал? Я потерял способность чувствовать что-либо, кроме языка, у меня отняли жизнь. Он вынудил себя вычеркнуть это утро из работы и пошел прогуляться по февральскому солнцу. Гуляя, он старался выкинуть из головы назойливые мысли. Он назвал свое недомогание «депрессией» и на том успокоился; и хотя в последнее время он избегал думать о чем-либо, связанном с писательством, он не мог забыть, что больше всего на свете хочет написать превосходную книгу.

Стоял холодный, с теплотцой, день таяния снегов, и он бесцельно брел к центру города, обманывая самого себя, будто не думает о работе, но если честно признаться, он все строчил и строчил в уме, хотя и без особого толку. Он не был калекой, но хромал — зрение его хромало: ничто не ласкало его угрюмый взгляд, все ускользало. Он что-то упустил — он понимает это по мере приближения к концу. Он думает о возможности компромисса — пусть развязка и не вполне совершенна, но многие ли ощутят это? Но стоит ему, превозмогши свое нездоровье, мысленно вновь сесть за стол, как становится ясно, что он удовольствуется только такой развязкой, которая достойно завершит его книгу. Как бы то ни было, миновав с десяток кварталов, Лессер приходит к выводу, что болезнь его излечима. Для того чтобы смахнуть с головы гнусную птицу, разогнать уныние, что не дает ему работать, надо лишь вернуться домой, снова усесться за стол с авторучкой в руке — только и всего; не спрашивая себя о том, даст ли ему творчество что-либо или не даст. Конечно, в этом не вся жизнь, но кто уверен в том, что живет полной жизнью? Искусство — это некая сущность, но не всего же на свете. Завтрашний день — новый день; закончи книгу, и последующий день принесет тебе дары. Если только он снова засядет за работу, спокойный и целеустремленный, таинственная развязка, какой бы ей ни суждено было быть, придет сама в процессе работы: о Боже, вот она на бумаге. Только так она и может прийти. Ангел не влетит к нему в комнату со свитком, открывающим тайну, запеченную в хлебе или спрятанную в мезузе[7]. В один прекрасный день он напишет слово, затем еще слово, и следующее слово будет последним.

Но чем дольше шагал Лессер по зимним улицам, тем меньше ему хотелось возвращаться домой, и наконец он бросил бороться с собой и решил дать себе отдых. Смехотища, когда решаешь отдохнуть под давлением обстоятельств, когда ты не можешь — по каким-то неясным причинам — делать то, что ты хочешь делать больше всего на свете. Ведь, в сущности, вся работа почти проделана — разве он уже не продумал каждый шаг, ведущий к концу? Разве он не написал две или три концовки, несколько ее вариантов? Надо только выбрать одну единственно верную, решить раз и навсегда; возможно, для этого нужно какое-то последнее прозрение. А уж потом, когда книга готова, можно пересматривать свою жизнь и решать, насколько в будущем ты будешь отдавать себя творчеству. Он устал от одиночества, помышлял о женитьбе, о семейном очаге. У тебя впереди остаток жизни, неизвестно, большой или малый, но он есть, раз ты еще живешь. Гарри обещал себе сделать перерыв в работе по меньшей мере на год после того, как закончит эту книгу и возьмется за другую. И эта другая займет три года, а не семь, не дольше. Ну да, это будущее, а как насчет отдыха сейчас? Последний раз он был в картинной галерее и бродил среди картин несколько месяцев назад, а потому, пройдя по Пятьдесят третьей улице, он направился на запад в Музей современного искусства и, побродив среди полотен его постоянной коллекции, на которые почти не глядел — ему трудно было сосредоточиться, — остановился в последнем зале перед абстрактной картиной своего бывшего друга под названием «Женщина».

Лазарь Кон, непроницаемый человек, какое-то время был другом Лессера. Тогда и тому и другому было чуть за двадцать. Кон слишком рано добился успеха, чтобы продолжать дружбу с Лессером, меж тем как будущий писатель ненавидел себя за то, что еще никакой карьеры не сделал. Через некоторое время Кон перестал встречаться с Лессером: Лессер, говорил он, портит ему радость славы. Когда Лессер издал свой первый роман, Кон был за границей; когда Лессер издал второй, Кона не было в живых. Как-то дождливой ночью он врезался на мотоцикле в огромный движущийся фургон на Гудзон-стрит. Работа у него, как говорили, шла плохо.

Картина, перед которой остановился Лессер, была написана зеленой и оранжевой красками: женщина стремится к совершенству актом воли — такова была воля художника. Картина являла собою лицо и тело, стремящиеся вырваться из чащи удерживающих их мазков.

Портрет этой женщины — Лессер однажды встретил натурщицу у кого-то в гостях, правда, без всяких последствий — так и не был закончен. Кон работал над ним несколько лет, затем бросил. Лессер узнал об этом от натурщицы, она была любовницей Кона. Чувствуя, что потерпел неудачу, что не сможет воплотить замысел, Кон повернул неоконченное полотно к стене, натурщица сбежала от него. Вы работаете, как вы всегда работали, но — по причинам, которые вы не можете объяснить, о которых вы не догадываетесь, разве что она значит для вас так много — с этой картиной вы не можете справиться. Этот портрет не то, чем, я надеялся, -он мог бы быть. Кто бы ни была эта женщина — я не хочу больше о ней ничего знать. Пусть ее е... время — я не могу. Однако друзья, видевшие этот портрет в его студии в период, когда Кон искал разные решения, пробовал разные тона, утверждали, что художник в конце концов «добился своего» вопреки самому себе, хотя, может быть, сам он так не считал; картина стала законченным произведением искусства, независимо от незаконченности сюжета и невоплотившегося замысла. Это был Лазарь Кон, к чему бы он ни прикладывал руку, а художником Кон был недюжинным. Друзья уговорили его выставить картину в галерее для продажи. Музей купил ее, и она была вывешена в постоянной коллекции.

От этой картины подавленность Лессера только усугубилась. Почему художник не закончил ее? Кто знает? Как и у Лессера, у Кона были свои пунктики. Быть может, он хотел сказать больше, чем мог сказать в то время, — что-то такое, чего в нем еще не было? Возможно, он сказал бы это после мотоциклетной катастрофы, если б остался жив. А может, он просто не мог увидеть в этой женщине ее внутреннюю суть: как некое «я» она взяла верх над его искусством? А вне ее его творческая фантазия кончалась? Может, она была просто незавершенной женщиной несовершенного мужчины, потому что таковы мир, жизнь, искусство? Я не могу дать тебе больше, чем я тебе дал, сделать из тебя нечто большее, чем ты есть, — потому что сейчас мне нечего дать и я не хочу, чтобы кто-нибудь знал об этом, меньше всего я сам. Или, быть может, такова была цель художника — завершить, не закончив, потому что незаконченность или ее образ были теперь способом завершения? Мир Валери. В живописи, думал Лессер, можно подвести черту сделанному или несделанному: в конце концов (в конце?) ты вешаешь некий предмет — полотно — на стену безо всякой надписи, уведомляющей: «Не закончена, приходите завтра за добавкой». Раз картина висит, значит, она закончена, независимо от того, что думает художник.

Возвращаясь мыслями к своей собственной работе, сожалея о том, что так и не смог поговорить о ней с Коном, Лессер размышлял: а что, если и он не сможет завершить свой роман; если будет недоставать чего-то существенного — завершающего, — какого-нибудь действия или даже намека на решение, отчего страдало бы художественное впечатление? Тогда это будет незавершенное произведение искусства, недостойное быть книгой, — он собственными руками уничтожит его. Никто не прочтет книгу, за исключением тех, кто уже прочел — он сам, да, быть может, какой-нибудь побродяжка выловит несколько страниц черновика из мусорной урны перед домом, любопытствуя, о чем в них толк. И тут Лессер поклялся себе, как он это часто делал, что никогда не оставит незавершенным свой роман, никогда, ни под каким предлогом; и никто, добрый или злой, Левеншпиль, Билл Спир, к примеру, или какая-нибудь женщина, черная или белая, не заставит его прекратить работу или сказать, что дело сделано, прежде чем он его завершит. Выбор у него только один: непременно закончить свою книгу, притом в лучшем виде.

Кто скажет «нет»?


*


Покидая последний зал, Лессер раздумывает: а не пойти ли мне домой, не взять ли в руку авторучку, — как вдруг в вестибюле у негритянки в синей шапочке выпадает из матерчатой сумочки зеркальце и вдребезги разлетается по полу. Девушка в длинном черном плаще на шелковой подкладке, выйдя из женской уборной, торопливо пробегает мимо. Лессер нагибается и вручает негритянке большой треугольный осколок стекла. Он видит в нем себя, небритого, угрюмого, изможденного; это оттого, что он не пишет. Негритянка плюет на осколок зеркала, который Лессер вручил ей. Он отступает назад и поспешно выходит на улицу вслед за девушкой в плаще. Он часто думал о ней, иногда и в то время, когда писал.

— Шалом[8], — говорит он ей на улице.

Она смотрит на него, холодно и удивленно. — Зачем вы так говорите?

Он что-то бормочет себе под нос, дескать, сам не знает. — Я никогда не употребляю этого слова.

Айрин, меланхолическая натура, идет, стуча каблуками по слякотному тротуару, направляясь к Шестой авеню; Лессер идет вместе с ней, удивленный приятной неожиданностью, хотя он легко придумывает подобные сюрпризы на бумаге. Она идет широким шагом, ставя носки внутрь; на ней шерстяная вязаная зеленая шапочка, длинные волосы струятся по спине. Едва слышно звенят ее замысловатые серьги. Лессер думает о ней, о том, как сна выглядела у него на вечеринке: короткая плотная юбка, розовая блузка, полные белые груди; о том, как он глядел на ее ноги и туда, где они сходятся. Ему вспоминается, как она танцевала с Биллом, а он не мог втиснуться между ними.

Это девушка негра, они особой породы. Я иду домой.

— Выпьем кофе? — спрашивает Айрин. Превосходно, отвечает он.

Они сидят за стойкой. Она держит горячую чашку обеими руками, так, чтобы согреть свои пальцы с обкусанными ногтями. У нее иззелена-голубые глаза.

Лессер, пока они пьют кофе, молчит, как будто выжидая признания, но она тоже молчит.

Он ловит аромат ее духов, но запах скрыт. За ушами? Под ее длинным плащом? В ее потных подмышках? Между грудями или ногами? Он совершил любознательное путешествие, но не уловил запаха цветка. Ни гардении, ни сада.

— У вас нет девушки?

Он спрашивает, почему она спрашивает.

— У вас не было своей девушки на вашем междусобойчике.

— Последний раз девушка была у меня около года назад. Была одна летом до этого. Им не терпится, чтобы я закончил книгу.

— Вилли говорит, это будет длиться вечно.

— Я пишу медленно. Таков уж мой удел.

Она кисло улыбается.

— Пойдемте отсюда, — говорит Лессер.

Они идут вверх по Шестой к парку, грязному от тающего снега; бледная мертвая трава на твердой земле проглядывает на темных кругах под деревьями. Они останавливаются на Пятьдесят девятой у низкой каменной стены, возвышающейся над покрытой снегом поляной. Парк для Лессера словно уменьшенный реальный мир, что-то плотное, маленькое, отдаленное. Книга, которую он пишет, несносной реальностью присутствует в его мыслях. Что я делаю, находясь так далеко от нее? Что я делаю здесь в рабочий день в середине зимы?

— Вы когда-нибудь смеетесь? — спрашивает она. — Вы такой убийственно серьезный. Это все ваша чертова книга.

— Я смеюсь, когда пишу, — отвечает Лессер. — Сегодня я не написал ни слова. В данную минуту мне следовало бы писать.

— Почему же вы не пишете?

Лессеру воображается, что он оставляет ее у стены. Он пересекает Пятую и направляется к Третьей. На полпути к Мэдисон авеню он останавливается с ощущением утраты. Какой же я дурак, думает он и возвращается к тому месту, где оставил Айрин. Он думает, ее там уже не окажется, но она там. Стоит у стены в своем длинном плаще, словно птица, готовая взлететь.

— Почему на это требуется так много времени?

Он отвечает, что не желает разговаривать об этом.

— Но это все та же книга — книга о любви?

— Да, — отвечает он.

— Я читала ваш первый роман. Вилли взял его в библиотеке и дал почитать мне, после того как прочел сам. Это очень хороший роман, лучше, чем я предполагала. Девушка, описанная в нем, напоминает меня, когда я была в ее возрасте. Она мне не нравится. Вы писали ее с какой-нибудь живой девушки?

— Нет.

Они присаживаются на скамью.

— Вы все такие эгоцентристы, — говорит Айрин. — Когда Вилли пишет и входит в раж, с ним становится невозможно жить. Он дрожит над каждой минутой. С этим трудно примириться.

Она снова едва заметно улыбается, рассматривая свои ступни носками внутрь.

— Ему и без того приходилось туго, а вы еще добавили. Вы страшно обидели его, когда раскритиковали.

— Я не хотел его обижать.

— Он сказал, вы не высоко ставите ее.

— Я люблю рассказы о жизни больше, чем саму жизнь. Они куда более подлинны.

— Это не просто автобиография. Вилли приехал в Гарлем из Джорджии с матерью и маленькой сестренкой, когда ему было шестнадцать.

— Я-то думал, он приехал из Миссисипи.

— Он меняет место своего рождения каждый раз, когда об этом заходит речь. Мне кажется, он терпеть не может вспоминать детство.

— Есть много такого, о чем он терпеть не может вспоминать. Ведь он отсидел срок в тюрьме?

— Два года. Но большая часть сюжета — выдумка. У Вилли богатое воображение. Он гордится тем, что у него богатое воображение. Послушали бы вы, когда он начинает говорить о себе. Вот эту-то интонацию я и хотела бы видеть в его книге. Вам нравится то, что он сейчас пишет?

— Пока нравится, — отвечает Лессер.

— Как по-вашему, он хороший писатель — вернее, станет ли?

— Хороший, хотя и не без срывов. Если он будет заниматься писательством всерьез, станет.

— Что значит всерьез? Вроде вас — мотать яйцами, чтобы быть хорошим писателем?

— Мудозвонством мастерства не достигнешь.

— У Вилли нет мудозвонства.

Лессер спрашивает, в каких они сейчас отношениях.

Она чиркает спичкой, но обнаруживает, что у нее нет сигарет.

— Что вы имеете в виду?

— Вы вроде бы и вместе, а вроде бы и врозь.

— Вы точно описали наши отношения.

— Но это не мое дело, — говорит Лессер.

— Раз вы так говорите, значит, ваше.

Он говорит, что желал бы, чтобы это было так.

— Ничего не имею против вашего вопроса. Думаю, как ответить на него.

— Не отвечайте, если не хотите.

— Мы с Вилли встретились около трех лет назад — за полтора года до того я бросила колледж, хотела попытать счастья на сцене. Не то чтобы во мне были особые задатки, но это стало у меня навязчивой идеей. Боже, какой же дурой я была, к тому же весила на добрых двадцать пять фунтов больше, чем сейчас. Играю я неплохо, хотя не могу опуститься слишком низко, когда это требуется, или подняться так высоко, как бы мне хотелось. Кажется, я и на сцену хотела, чтобы выскочить из самой себя. Многое в этом смысле выявил психоанализ. Я не очень-то раньше себя понимала.

— Выглядите вы как актриса, но не актерствуете.

— Я актерствовала, причем чудовищно много. В конце концов сцена — это был мой способ уйти от себя. Мужчины липли ко мне как мухи, и я спала со всеми напропалую, пока не стало страшно просыпаться.

У Лессера такое ощущение, будто утром он ушел из дому для того, чтобы услышать ее рассказ о себе.

— Больше года мне жилось очень плохо. Потом я встретила Вилли, мы стали видеться. То, что он черный, страшило и возбуждало меня. Я предложила ему жить вместе. Начала влюбляться в него, мне хотелось знать, могу ли я оставаться верной одному мужчине. Так или иначе, он перебрался ко мне. Тогда еще он не работал так упорно, как сейчас, — он в то время зациклился на вопросе, что важнее — революция или душа, и я не уверена, что он решил его. Обычно он писал лишь тогда, когда чувствовал, что не может не писать. Сперва мы не ладили, потом стали добрее друг к другу, и все пошло глаже. Я стала проще смотреть на некоторые вещи. Они перестали быть для меня такими уж важными — например, сцена, потому что больше стала понимать себя, я не хочу никакой половинчатости. Как я уже вам сказала, я хожу к психоаналитику, это было невозможно до того, как я встретила Вилли.

— Вы любите его?

Глаза Айрин вдруг стали голодными. — Зачем вам это знать?

— Потому что мы сидим здесь.

Она бросает спичку в снег.

— Если оставить в стороне его любовь к чернокожим, я не думаю, что он любит что-либо, кроме своей работы. В противном случае мы бы, наверное, уже поженились. Вилли всегда сознавал себя негром, а сейчас сознает еще острее. Чем больше он пишет, тем чернее становится. Мы страшно много говорим о расе и цвете кожи. Белая цыпка уже не так зажигательна для негра, особенно для активиста. Вилли больше не разрешает мне держать себя за руку на людях. Только я подумала, что нам надо пожениться, как он стал говорить: «Если честно, Айрин, работа у меня не идет на лад, когда я живу с белой цыпкой». Я сказала ему: «Вилли, поступай как хочешь, у меня сил больше нет». На некоторое время он съехал от меня, потом как-то ночью позвонил и вернулся. Теперь пройдет уик-энд и он снова по-настоящему может заняться своей книгой, так он говорит.

Лессер молчит. Сказанное ею взволновало его. Он чувствует, как слова, поток слов, рвутся на бумагу.

— Теперь ваша очередь, — спрашивает она. — Я вам о себе рассказала.

Его переполняет жажда писать.

— Не хотите пройтись еще немного? — спрашивает Айрин. Выражение ее глаз смутно, неопределенно. Она раскрывает сумочку, роется в ней, ищет что-то, но не может найти, возможно — зеркало. Лессер думает о «Женщине» Лазаря Кона.

— Когда любишь негра, — говорит Айрин, — временами сама чувствуешь себя негритянкой.

В таком случае найди себе белого.

Писатель говорит, что должен вернуться к своей работе.


*


Февраль на время отступил, дав чуть пробрызнуть листьям и цветам. Завтра снова будет зима; обещание весны мучило Лессера.

Как-то вечером в конце февраля писатель в одиночестве спускался по восточной стороне Лексингтон авеню по той единственной причине, что прошлым вечером он прошел по другой ее стороне, как вдруг услышал смех на улице и в потоке прохожих узнал Билла Спира и Айрин Белл. Они шли по тротуару, возглавляя маленькую процессию среди ночной толпы — была пятница, — за ними шествовал Сэм Клеменс, а следом парами еще четверо негров: низенький, опрятно одетый смуглый человек в черной широкополой велюровой шляпе рядом с грузной почти светлокожей женщиной в мехах, державшей его за руку; затем двое негров с жесткими бородами в длинных пальто, один с футляром для флейты, другой с барабаном бонго, по которому он тихонько пришлепывал. У того, что с барабаном, нос был перебит и заклеен лейкопластырем.

Тоска охватила Лессера, когда он узнал четверых из семи и услышал их смех. Он последовал за ними, глядя на Айрин и Билла, довольных друг другом, и почувствовал, что ему это неприятно. Неужели я завидую им? Возможно ли это, ведь мне некого ревновать и я, насколько мне известно, не из ревнивых? Вспомнив, что он испытал подобное же щемящее чувство, когда впервые увидел Айрин у себя на междусобойчике, — нечто большее, чем просто желание и досаду, что не знал ее до того, как она познакомилась с Вилли, — Лессер почувствовал вдруг такое беспокойство, что невольно остановился и ухватился за фонарный столб.

Билл углядел его с той стороны улицы от цветочного магазина и крикнул: — Лессер, приятель, Христа ради, давайте сюда к нам. Я с дружками из Гарлема.

Силясь подавить охватившее его смятение, Лессер махнул рукой, ступил на мостовую и пошел на красный свет, лавируя в плотном потоке машин, меж тем как негры и Айрин с интересом наблюдали, удастся ли ему перебраться через улицу. Ему это удалось, и он приложил все усилия, чтобы скрыть неловкость и волнение, не выдать себя Айрин, которая издали смотрела на него, удивляясь если не тому, что он здесь появился, то причине, по которой он появился.

Если ты переплываешь Геллеспонт, а на другой стороне никого нет, в чем ты стараешься уверить себя? Или кого-либо другого?

— Мы проводим вечер в мансарде у Мэри, — сказал Билл. — Хотите пойти с нами?

Лессер сказал, что не возражает.

— Пристраивайтесь в хвост.

Гарри взглянул было на Айрин, словно ожидая ее одобрения, но она уже прошла дальше.

— Кто этот белый хмырь? — спросил Сэм у Билла достаточно громко, чтобы Лессер услышал.

— У этого писателя одна книга хороша, охренеть можно. И это он выложил башли, чтобы купить мне мебель для кабинета.

— Пристраивайтесь в хвост! — крикнул Сэм.

Ни одна из пар не потеснилась, чтобы дать ему место, и Лессер, предпочтя не идти вместе с Сэмом, замкнул процессию. Лишь один из четверых был ему знаком — мужчина по имени Джекоб Тридцать Два, который шел рядом со светлокожей женщиной, с серьезным видом кивавшей ему, закрыв глаза. Остальные, казалось, не замечали его, но Лессер был рад, что попал в их компанию, пусть даже в качестве порожнего вагона в составе. Ревность, переполнявшая его, исчезла, и он радовался приметам весны в февральской ночи.


*


Мэри жила с подругой-художницей в мансарде, расписанной в наркотическом трансе. Она сказала, что рада видеть Лессера. Лессер в свою очередь был рад видеть того, кто был рад его видеть.

— Я думала, вы как-нибудь зайдете ко мне, — сказала Мэри, — ведь мы живем так близко. Мой телефон есть в телефонной книге.

Он сказал, что подумывал об этом. — Я как-то думал об этом, но потом вспомнил про запах, который беспокоил вас в прошлый раз.

— О, я торчала в ту ночь, — засмеялась она, трогая Лессера за руку. — Вам не следовало так уж стесняться или робеть.

— А теперь вы тоже торчите?

— Сейчас я воздерживаюсь от травки. Когда я накурюсь, на меня находит уныние.

Говоря это, она глядела ему в глаза. — Вы неравнодушны к Айрин? Вы так и едите ее глазами.

— Она девушка Билла.

— У вас глаза становятся масляными, когда вы смотрите на нее.

— Это ее мини-юбка, мне нравятся ее длинные ноги.

— Мои красивее.

Лессер не возражал. — Вы красивая женщина, Мэри. — Почувствовав, как на него наваливается одиночество, он сдерзил: — Если я вам нравлюсь, я отвечу взаимностью.

Мэри, изогнув шею, мигнула обоими глазами и удалилась.

Я пишу об этом правильно, а говорю плохо, подумал Лессер. Я пишу об этом правильно, потому что переделываю написанное. Сказанное не переделаешь, и потому оно плохо. Затем он подумал: я пишу о любви, потому что знаю о ней так мало.

На вечеринке было около двадцати душ, причем писатель и Айрин были единственные белые. Белые души? Четверо из приглашенных сидели босые на полу, образуя джаз-банд, и оглушительно отбивали ритм. Над ними раскачивался с контрабасом пятый музыкант. Остальные танцевали. Слушая негритянский оркестр, писатель испытывал томление, тоску по жизни. Негр с заклеенным носом колотил по своему бонго, закрыв глаза. Его двойняшка, с вплетенными в жесткую бороду цветами, выводил на флейте пронзительную сладостную мелодию. Один мужчина теребил струны двенадцатиструнной гитары, прислушиваясь к каждому звуку. Негр в золотистой блузе и красной феске отбивал ритм ложкой по пустой бутылке. Другой выстукивал пальцами по гулкому контрабасу, покачиваясь с ним в обнимку. Каждый взбивал вокруг себя облако звуков. Они играли друг для друга, словно говоря, что их музыка прекрасна и они сами прекрасны. Над ними висел зонтик сладкого дыма, настроение у Лессера было приподнятое.

И, чувствуя себя в приподнятом настроении, он пригласил Айрин на танец, однако Сэм уже пригласил ее раньше и сказал, что не любит, когда у него отбивают партнершу. Айрин пожала плечами насмешливо-разочарованно, но промолчала. Лессер вспомнил о ревности, испытанной им недавно. Краткое умопомрачение, подумал он, никем конкретно не вызванное, так, какое-то протожелание. Билл, в желтых вельветовых брюках, красной шелковой рубахе, коричневых ботинках и цветастой головной повязке, лихо кружил Мэри. Айрин, в оранжевой мини-юбке, танцевала босиком, топая узкими целомудренными стопами и разрумянившись лицом. Она покинула Сэма, когда Билл оставил Мэри. Они вели свои партии в унисон, как две контрастные птицы, каждая как бы вечно вращаясь по своей случайной орбите. Билл милостиво улыбался своей сучке, Айрин с печальной нежностью смотрела на него. Они выглядели как муж и жена.

Мэри танцевала с Сэмом, который беспомощно, как аист, переставлял ноги, а Мэри, воздев руки, извивалась с горящими глазами. Наконец она оставила Сэма и стала танцевать с Гарри.

— Слушай, — сказала Мэри, меж тем как они вертели задами в твисте. — У меня ключ от квартиры моей подружки через холл. Как только они вовсю разойдутся, я пройду туда, а ты войдешь за мной, если ты в настроении. Пережди минут десять, чтобы никто не заметил, что мы выходим отсюда друг за другом, не то Сэм может заподозрить неладное.

— Хорошо, — сказал Лессер. — Только не накуривайся так, а то будешь торчать, когда придешь.

— Ладно. Послушаюсь тебя, милый.

Гарри пригнулся, взмахнул руками и принялся отбивать такт, меж тем как Мэри Кеттлсмит, в коротком тонком платье в белую, зеленую и красную полоску, исполняла вокруг него экзотический танец.

Вскоре она выскользнула из комнаты; распаленное воображение Лессера рисовало ему картины, от которых пересохло в горле. У Билла — он видел это — вид был в высшей степени усталый: сегодня ночью он пил. Айрин вошла в туалет и вышла оттуда — все с тем же циститом?

Через четверть часа писатель вышел в пустынный холл и вошел в однокомнатную квартиру, расположенную наискосок. Казалось, тело его так и сотрясается от ударов сердца. Мэри ждала его в постели, накрывшись розовым одеялом. На жердочку в клетке у окна взлетела канарейка.

— Тебе ничего, что я разделась первая? В комнате холодно, и я подумала, что ждать в постели будет теплее.

Лессер приподнял одеяло и взглянул на нее.

— О боже, какая ты хорошенькая.

— Говори мне что хочешь.

— Твои груди и живот. Твоя чернота. — Он провел рукой по ее бархатистой коже.

— У тебя никогда не было чернокожей женщины?

— Нет.

— Не волнуйся, милый. Ну иди же ко мне, милый, — сказала она.

Когда он разделся и забрался к ней под одеяло, Мэри проговорила: — Вот что я скажу тебе, Лессер. Мой врач говорит, у меня несколько миниатюрное сложение. Ты должен войти осторожно, чтобы не сделать мне сначала больно.

Он обещал быть нежным.

— Будь добр.

Они обнялись. Ее пальцы прошлись по его лицу, по бокам, потом между ног. Он тронул ее груди, мягкий живот, почувствовал влажность между ее бедер.

Мэри погасила лампу.

— Не надо, — сказал он.

Она засмеялась и зажгла лампу.

Слегка потея и постанывая, Мэри через некоторое время сказала: — Ты кончай один, кажется, у меня ничего не получится, Гарри.

— Тебе мешает мой запах?

— Ты вовсе не пахнешь.

— Попробуй. Я потерплю немножко.

Некоторое время она пробовала, потом сказала со вздохом: — Нет, ничего-то у меня не получится. Не жди ты меня.

— Ты много выпила сегодня вечером?

— Всего лишь рюмку виски и еще чуточку. Ведь ты велел мне не пить.

— Мне бы так хотелось, чтобы тебе тоже было хорошо.

— Лучше уж ты давай один. Я помогу тебе, если ты скажешь, что мне делать.

— Просто будь со мной, — сказал Лессер.

Он кончил с наслаждением, держа ее за ягодицы. Мэри страстно целовала его. — Полежи на мне немного, это согреет меня. — Она обвила его руками.

Лессер лежал на ней в полусне. — Мне так хорошо, Мэри.

— Очень жаль, что у меня не получилось.

— Не беспокойся об этом.

— Просто ты мне нравишься, я бы так хотела вместе.

— В следующий раз, — сказал Лессер.

Позже, после того как она подмылась в ванной, она повесила себе на шею ожерелье из зеленых и фиолетовых бус.

— Зачем это?

— Чтоб нам везло, — ответила Мэри. — Идет?

Они лежали в постели, передавая друг другу сигарету. Он спросил, было ли ей хорошо с кем-нибудь.

— Я перепихиваюсь с Сэмом, чтобы доставить ему приятное, но ничего при этом не чувствую.

Он сказал, что она научится.

— У меня почти получилось с тобой.

— Давно с тобой такое?

— Не хочу больше об этом.

— А сама ты как считаешь, почему у тебя не получается?

— Наверно, потому, что меня изнасиловали, когда я была маленькой. На лестнице в подвале — он затащил меня туда.

— Господи Иисусе — кто?

— Рыжеволосый соседский мальчишка-негр с верхнего этажа. Его отец был белый и страшно избивал его негритянку-мать. Мама говорила, это до того отравляло мальчику жизнь, что он всех ненавидел и всем хотел сделать больно. В конце концов его куда-то отослали. Скажи мне, Лессер, — после паузы спросила Мэри, — твои девушки всегда кончают?

— Почти всегда.

— И больше одного раза?

— Бывает, и больше.

— Постель — забава не для меня, — сказала она.

— Ты плачешь, Мэри? — спросил он.

— Нет, сэр, я не плачу.

— Похоже на то, что ты плачешь.

— Это не я. Обычно это Сэм там, в холле, подсматривает, став на колени, в замочную скважину и плачет, — сказала Мэри.


*


— Шалом алейхем, — сказал Лессеру Джекоб Тридцать Два, когда он вернулся к обществу. Мэри пришла первая. Джекоб, мужчина в темно-синем костюме, с глазами-щелками, неотступно следил взглядом за Лессером, но говорил вежливо, как будто его об этом специально попросили.

— Если вы думаете, что вы белый, вы ошибаетесь, — сказал Джекоб. — На самом деле вы негр. Все белые — черные. Только негры — истинные белые.

— Мне кажется, я понимаю, что вы имеете в виду.

— Нет, не понимаете. Вы видите нас в ложном свете и самих себя видите в ложном свете. Если бы вы увидели меня в истинном свете, вы бы увидели меня белым в том же смысле, в каком я вижу вас негром. Вы считаете меня черным потому, что ваш внутренний взор застило и вы не способны к истинному восприятию мира.

Лессер молчал.

— Это противостояние один на один силы зла и сосуда добра, — сказал Джекоб Тридцать Два, — и не мне раскрывать вам, что есть что.


*


Мэри заперлась в ванной, и Лессер оказался наедине с толпой молчащих негров. Он догадывался, что Сэм обо всем рассказал им, но эта новость никого не взволновала. Айрин стояла у темного окна мансарды и глядела на улицу, ее лицо призраком отражалось в стекле. Лессер видел там и себя, глядя на нее.

Мы оба напуганы, но чем напугана она?

Билл Спир, раззявив губы, с остекленевшими глазами, пьяный, но твердо стоящий" на ногах, позвал Лессера через всю комнату. Рядом с ним стоял Сэм Клеменс — тучный телец в полосатых расклешенных брюках, далекий и скорбный. Вокруг них сбилась кучка черных с невыразительными лицами.

— Лессер, бледножопик, подойдите сюда.

Сейчас мне будет взбучка, подумал Лессер. Наверное, за то, что я не удовлетворил Мэри. Так, что ли, называется эта игра. Чужак, давший промашку, выходит в тираж. Так исстари отлавливают диких животных, мне не следовало бы вступать в игру. Я слишком молод, чтобы стать жертвой в свалке. Он со страхом представлял себе сломанные пальцы и подбитый глаз.

В воспаленных глазах Билла застыло угрюмое выражение. Из всех присутствующих черных он был самым мрачным.

— Вот что, приятель, — сказал он, постукивая пальцами-обрубками по гулкой груди Лессера, — мы играем в игру, которая называется «дюжины». Играть так, как в нее играют негры, у белых не хватает мозгов, и еще, поскольку один белый не стоит и половины негра, я хочу, чтобы вы играли в полдюжины. Это игра в слова. Я вам говорю что-то, а вы должны мне ответить, и тот, кто первый пускает кровь из носу, теряет голову или кричит «мама», проигрывает, и мы срем на него. Усекли?

— Какой в этом смысл?

— Есть смысл.

— Мне казалось, мы с вами друзья, Билл?

— У вас нет здесь друзей, — сказал Сэм Лессеру.

— А если я откажусь играть?

— Если вы е... черную, вы и лицом почернеете, — сказала светлокожая женщина, подруга Джекоба.

— Хватит с нас всего этого говна, — сказал флейтист с цветами в бороде.

Несколько негров утвердительно кивнули. Лессер почувствовал, как у него подобрались яички.

— Я начну совсем легонько, чтобы дать вам войти во вкус игры, — сказал Билл своим низким, хриплым голосом. — Я не собираюсь спекулировать на вашей матери и сестре, как мы обычно делаем. Ну, лезем прямо в это вонючее дерьмо, оно специально для вас:


Ты не так красив, дружок,

Видом ты — ночной горшок.


Несколько негров захихикали, контрабасист взял смычком высокую ноту.

— Ну, теперь отвечайте мне.

Лессер молчал.

— Если не хотите, можно затеять другую игру.

— Покер? — брякнул писатель, не на шутку испуганный.

— Вы что, мозги растеряли, приятель?

Негры засмеялись.

Лессер подумал, что игра будет длиться до тех пор, пока он будет подыгрывать.

— Вилли, ваш рот — помойная яма.

К его удивлению, это замечание вызвало довольный смешок.

Контрабасист взял низкую ноту.

Билл презрительно сощурился, его опухшие глаза на мгновение стали незрячими.

— Лессер, — сказал он, когда вновь обрел способность сосредоточить взгляд. — Я вижу, вы что-то не в себе. И еще я вижу, что вы поганый хвастун, засранец и нисколько не уважаете самого себя.

— Что толку осыпать друг друга оскорблениями? Это ведет только к вражде.

Замечание вызвало грубый хохот.

— Ну, хватит ему засерать нам мозги, — надменно сказал Сэм.

— Оставьте этого беложопика мне, — сказал Билл. — Он мой гость.

Снова смех.

К ним подошла Айрин, в плаще и шляпе, с кожаной сумкой через плечо. Ее длинные волосы казались еще длиннее.

Лессер подумал, что если бы он не лег в постель с Мэри, он мог бы быть сейчас где-нибудь в городе с Айрин.

— Вилли, мы можем сейчас пойти домой? — спросила она, не глядя на Лессера. — Я устала.

— Ну так иди домой.

— А ты не мог бы пойти со мной?

— Иди к е... матери.

— Если б я пошла, что бы ты делал, когда приспичит?

Женщины взвизгнули от хохота, некоторые из мужчин тоже засмеялись. Контрабасист хлопнул себя по колену. Айрин отступила к окну.

— Лессер, — сказал Билл нетерпеливо и раздраженно, — я назвал вас поганым хвастуном и засранцем. Вас не подмывает ответить мне в том же духе?

— Если вам так уж неймется, почему бы вам не вставить это в книгу? Я считал вас писателем. — Голос у Лессера был хриплый, кальсоны влажные.

— Не говорите мне, что я должен писать, приятель, — сказал Билл, гордо вскинув голову. — Ни к чему мне это, чтобы всякие худосочные беложопики указывали мне, что я должен писать.

— Аминь, — сказал Джекоб Тридцать Два.

Страх Лессера перерастал в злость. — Если вы имеете ко мне претензии, почему бы вам прямо не заявить их? Зачем продолжать эту глупую игру? Если вас подмывает сказать о том, что не вас касается, лучше поручите это Сэму.

— Ведь я просил не приглашать сюда этого рыжего говноеда, — пожаловался Сэм.

Джекоб Тридцать Два утвердительно кивнул.

— Что вы ответите на мое предложение? — раздраженно спросил Билл. — Сколько можно трусить, мать вашу?

— Я бы тоже мог обозвать вас, грязный х..., — парировал Лессер.

Он увидел через комнату, как Айрин сделала знак молчать.

— Беру свои слова обратно.

— Вы ничего не можете взять обратно, — сказал Билл, придвигаясь пылающим лицом к Лессеру. — Таковы гребаные правила игры. Уж не потому ли вы хотите взять свои слова обратно, что они не выражают того, как вы хотели меня обозвать? Может, вы хотели сказать «грязный негритянский х...», только не набрались духу выговорить это? А ну скажите правду, приятель.

— Я скажу правду — я только о ней и думал, потому что знаю: вы хотите слышать ее.

— Чудненько, — сказал Билл. — Ну а я назову вас сраным говноедом, пидером, жидом пархатым, вороватым евреем. — Он раздельно произносил каждое слово и закончил фразу эффектным ударением.

Негры одобрительно зашумели. Тот, что с бонго, отстукал коротенькую дробь. Сэм вытер счастливую слезу из-под очков.

— Принимаю послание, — сказал Лессер, — и сдаю игру. Это мое последнее слово.

Наступило молчание. В комнате пахло потом. Он думал, что его ударят по голове, но никто не двинулся с места. Наблюдавшие эту сцену явно заскучали. Негр в красной феске зевнул. Контрабасист стал укладывать инструмент. Люди расходились. У Билла был довольный вид, Джекоб Тридцать Два с наслаждением затягивался сигарой.

Сорвав с крючка в стене шляпу и пальто, Лессер направился к двери. Айрин, когда он проходил мимо, бросила на него полный горечи взгляд.

Трое негров подскочили к двери, преграждая Лессеру путь, но Билл пронзительно свистнул и сделал знак, чтобы они отошли.

— Пропустите это белое чучело.

Чучело, белее чем когда-либо, униженное до самых пят, но все же сохраняющее присутствие духа, покинуло мансарду в тот момент, когда Мэри выскочила из ванной и бросилась в объятия Айрин.


*


Пройдя квартал, Лессер остановился наискосок от разбитого светофора, ожидая, что Айрин выйдет за ним, и она действительно вышла, но с Вилли. Они пошли в другую сторону. Лессер всю ночь видел ее во сне. Ему снилось, что она пришла к нему в комнату и они сидели, не касаясь друг друга, — ведь она была женой Вилли. Проснувшись в темноте с мыслью о ней, он, чувствуя, как переполнено его сердце, понял, что влюбился.


*


Билл, тихо посапывая, пришел к нему на следующий день. Он уселся в его драное кресло, зажал толстые руки между коленями и уперся взглядом в пол. Вид у него был такой, как будто он ужался на дюйм и похудел. Его комбинезон свободно болтался вокруг его свежевыстиранного просторного зеленого свитера. Он поправил на носу очки в металлической оправе, пригладил пушистые концы своих монгольских усов.

— Я как пить дать ничего не написал сегодня, ни одного паршивого предложения. У меня похмелье, большое, как слоновая жопа, приятель.

Лессер сидел неподвижно и хранил молчание.

Билл сказал: — Я хочу, чтобы вы знали, Лессер, как я спас вашу шкуру прошлой ночью.

— Чью шкуру?

— Сэм хотел, чтобы братцы накинулись на вас, раздавили вам яйца и отдали мясо его сучке, но я ввел вас в игру так, чтобы они насладились вашим позором и уже не жаждали вашей крови.

Лессер сказал, что если так, то он весьма благодарен.

— Что-то непохоже, мать вашу.

— Честное слово, благодарен.

— Я просто хотел, чтобы вы знали, как я сделал это.

Лессер задним числом подумал, что лучше было бы не знать. Не бередить душу ни благодарностью, ни неблагодарностью. Любить его девушку, испытывая при этом радость и покой.


*


Однажды под вечер, укрывшись в подъезде, Лессер наблюдает, как идет снег. Из снежной пелены появляется черная голова, пристально глядит на него и исчезает, как луна в гряде облаков. Эта черная голова теперь становится его собственной. Он весь день истязал себя из-за Билла: Биллу отпущено так мало, почему он должен иметь еще меньше по моей милости? Меньше, если он любит ее, больше, если не любит, — если б только я знал.

Он ждет в подъезде, на крыльце в пять ступеней, на другой стороне Одиннадцатой улицы, где живет Айрин в кирпичном доходном доме. Этим утром он зашел сюда взглянуть на надпись на почтовом ящике: АЙРИН БЕЛЛ — ВИЛЛИ СПИРМИНТ. Гарри видит письмо в ящике Айрин, одно из тех, что он часто писал, только не на бумаге. Ему представляется, как Вилли читает его при свете спички.

В письме говорится о любви Лессера Вилли прочитывает его и сжигает. Может, он и вправду сжег бы его, будь там письмо и будь там он сам. Но Вилли в своем кабинете на четвертом этаже покинутого дома Левеншпиля, он с головой ушел в работу над новой книгой. А Лессер после вечеринки у Мэри на прошлой неделе был не способен сосредоточиться на работе. Он ходил взад-вперед по комнате, а когда присаживался к столу, впадал в отчаяние от бессилия и снова вставал.

Он не пытался писать в то утро. Он вышел из дому рано, пошел к Пятой авеню, вскочил в автобус, добрался до Шестой и нажал кнопку звонка. Лессер не застал Айрин дома, она ушла на репетицию. Он возвратился домой, пытался писать. Он говорил себе — не ходи туда. Сиди на месте, черт подери. Выжди. Сейчас не время влюбляться. Вилли — сложная натура, и ему явно придется не по душе, если белый влюбится в Айрин.

Но он все-таки снова вышел из дому, чтобы увидеть ее.

Ночь. Идет снег. Лишь через некоторое время он замечает это. Он наблюдает, как снег падает на улицу, покрывает тротуары, оконные карнизы, свесы крыш домов на той стороне улицы. Лессер ждет часами. Он должен сказать ей, что любит ее, иначе он никогда больше не сможет писать.

Церковный колокол едва слышно отбивает четверти часа, продлевая ожидание. Лессер складывает в уме четверти часа. Он знает, который сейчас час: начале седьмого. Наконец из-за угла выходит высокая девушка в сапожках и плаще, в припорошенной снегом зеленой шерстяной шапочке — крашеная блондинка, естественный цвет ее волос — черный. Лессер наблюдает за ней в снежном свете уличных фонарей. Он переходит улицу, окликает ее по имени.

Айрин смотрит на него так, как будто не знает его. Затем так, как будто нехотя узнает.

Лессер говорит, что он — Лессер.

Она хочет знать, почему он сказал «шалом» в тот день, встретив ее у музея.

— Я хотел сказать, не будьте мне чужой.

— Будьте белой? Будьте еврейкой?

— Будьте близкой — так лучше.

— Что вы здесь делаете?

— Все очень просто, — отвечает Лессер. — Я пришел сказать вам, что люблю вас. Я полагал, вы бы хотели это знать. В последние дни мне очень хотелось сказать вам об этом, но в то же время и не хотелось. Думаю, вы знаете почему.

Она как будто не очень удивлена, хотя по ее глазам видно, что она все понимает и тронута. Но он не уверен, в конце концов она чужая ему.

— Мне казалось, вы интересовались Мэри?

— Не скажу, что нет. Я переспал с ней, потому что желал вас. Я ревновал вас к Биллу, когда увидел вас на Лексингтон авеню.

Она пристально глядит ему в глаза. — Вы влюблены в меня потому, что я белая, еврейка и девушка Вилли? Я хочу сказать, имеет ли это какое-либо значение?

— Может быть. Я не скажу «нет».

— Вы хотите избавить меня от жалкой жизни с негром, бывшим преступником?

— Моя любовь исповедует только любовь. Любите вы его или нет?

— Я уже сказала вам. Мы поговариваем о разрыве, но никто из нас не делает первого шага. Он по-прежнему пишет свою черную книгу в пику своей белой сучке. Я вижусь с ним по уик-эндам, но, правду сказать, мы не радуемся друг другу. Я не знаю, как быть. Хочу, чтобы он сам сделал первый шаг.

— Я люблю вас, Айрин, я хочу вас.

— В каком смысле «хочу»?

— Хочу надолго.

— Скажите просто, я не так уж умна.

— Я бы хотел жениться на вас после того, как закончу свою книгу.

Она тронута, ее глаза жадно вглядываются в его, но затем она угрюмо улыбается.

— Вы оба так похожи друг на друга.

— Мне предназначено писать, но мне предназначено больше, чем писать.

Айрин слушает, затем берет его за руку. Они целуются холодными губами.

У меня сапоги протекают. Ноги промокли. Давайте поднимемся наверх.

Они входят в дом. Айрин снимает сапоги и вытирает ноги черным полотенцем. Лессер наблюдает за ней.

— Снимите пальто, — говорит она.

В спальне стоит двуспальная кровать, над изголовьем висит картина — черный Иисус.

— Почему Иисус черный? — спрашивает Лессер.

— Вилли не велит мне вешать картины с изображением белых. А вешать картины с изображением цветов я не хочу — я люблю настоящие цветы.

— Но почему все же Иисус?

— Лучше он, чем Рэп Браун. И разве есть черный Моисей? Я верю в Бога.

В окна с силой задувает снег.

Они обнимаются, ее руки скользят вверх по его спине.

— Я боюсь того, что мы делаем, и хочу этого.

— Вилли?

— И себя тоже.

— Я люблю тебя, ты так хороша.

— Я не чувствую себя так уж хорошо. Я чувствую себя подавленной, выбитой из колеи, неудовлетворенной. А потом, я боюсь связаться с еще одним писателем.

— Ты сказала, теперь ты более уверена в себе.

— Это когда как.

— Ты прекрасна, Айрин.

— Я этого не чувствую.

— Почувствуй это во мне.

В постели она чувствует это. Они целуются, ощупывают, покусывают, теребят друг друга. Он слизывает цветочный запах ее плоти. Она вонзает ногти в его плечи. Он словно проснулся от их страсти.

Она кончает словно в изумлении, словно пораженная молнией, охватывает его спину ногами и колотит, колотит. Он пускает струю прямо в нее.

Немного погодя Айрин спрашивает: — Я пахну как негритянка?

— Ты пахнешь сексом. Тебе плохо?

— Мне хорошо. Я все еще чувствую за собой какую-то вину, но мне хорошо.

— Я хочу, чтобы ты отпустила собственные волосы. Пусть они почернеют.

— Уже начала.

Они лежат друг подле друга, Лессер на спине, Айрин на боку, прижавшись лицом к его лицу. Он смотрит на снег, который, шурша, налетает на окна, и думает о Билле Спире, как тот в одиночестве сидит и пишет за его кухонным столом. Снег белой дымкой кружит над его головой.

Это свободная страна.



Слушайте, Лессер, я просто записал эту песню:


Вот сосиска с горчицей на ней,

Я буду есть мое мясо.

Вот гамбургер с луком на нем,

Я буду есть мое мясо.

Вот ребрышко с соусом барбекю,

Я буду есть мое мясо.

Вот голенькую я тебя затащил в постель,

Ты будешь есть мое мясо.


О ком это, Вилли?

Билл, Лессер, зовите меня Билл.

Билл... Извините.

Это обо мне и моей девчонке Сэл. Как вам это теперь понравится, господа?


*


Тучи клубятся над островом,

Гром раскалывает их, как орехи,

Молния кошкой бежит,

Льет дождь,

Летит ветер,

Пальмы клонятся книзу,

Волны бьются о берег,

Утром на пляж лягут мертвые чайки,

Дохлая рыба заплещется в море,

Шторм будит Лессера,

Он не хочет вставать,

Свет не зажигает, хоть не видно ни зги,

Свет зажигает,

Не видно ни зги,

Сбегает по темной лестнице,

Жжет Люциферовы спички,

Меняет пробки в подвале,

Когда лампы зажигаются,

Этот незнакомый хмырь лежит на цементном полу,

Одна нога отпилена по колено,

Он лежит перед пышущей жаром тонкой,

Брючины его окровавлены,

На полу теплая лужа крови,

Лессер пронзительно вскрикивает,

Отпиленной ноги нигде не видно,

Он взбегает наверх рассказать Вилли,

Что он увидел,

Тот грызет эту белую кость,

Что вы едите, мистер Кость?

Не засерайте мне мозги, Лессер,

Я знаю ваш настоящий голос,

Что вы едите, Билл?

Цыплячью грудку,

Белое мясо,

Чист перед Богом?

Кость слишком большая?

Это свиная ножка, мой милый,

Кошерное мясо, хочешь куснуть?


Айрин стонет. Лессер пробуждается от нездорового сна и зажигает лампу у постели.


*


Однажды ночью, лежа с ней в постели под картиной, изображающей черного Иисуса, Лессер спросил, когда они скажут Биллу.

— Что именно?

— Ты знаешь что. Либо ты скажешь ему, либо я, либо мы скажем вместе.

— Не повременить ли с этим немного? — спросила Айрин.

Ее голова покоилась на подушке в массе темнеющих волос. Она выглядела очень красивой, и Лессера встревожило, что его вопрос насторожил ее, ибо ее глаза омрачились.

— А может, пусть лучше умрет само собой?

— Меня это тяготит.

— Я бы предпочла, чтобы Вилли первый сказал, — когда он скажет мне, тогда все и кончится. Но если ты считаешь, что надо сказать ему, я бы хотела сделать это сама.

— Чем скорее, тем лучше, не то он постучится в пятницу к тебе в дверь.

— Это тебя очень волнует?

— А тебя бы не волновало, если б он собрался залезть к тебе в постель? Ты ведь больше не его сучка?

— Ну тебя на х..., не смей употреблять это слово. Это его слово, не твое.

— Чье бы слово это ни было, — сказал Лессер, — я не собираюсь делить тебя ни с ним. ни с кем-либо другим. Ты моя или нет?

— Я твоя, хотя иногда буду Виллина.

— Не собираешься же ты и дальше спать с ним и в то же время со мной?

— В данный момент я озабочена не сексом, - сказала Айрин.

— Чем же?

— Вилли был у меня вчера.

— Правда?

— Чтобы принять душ. Он принял душ, сменил нижнее белье и был таков. Я ушла прежде, чем он вышел из ванной. Вот и весь наш секс. Чую, он хочет бросить меня, но мне кажется, если бы он ненадолго перестал писать, возможно, он снова захотел бы быть со мной. Это, конечно, не значит, что я так легко вернусь к нему. У меня другие планы.

— Те же. что у меня?

— Ты понимаешь, что я хочу сказать.

Она потянулась за гребнем, села и стала расчесывать свои длинные волосы.

— Тебе придется верить мне, Гарри.

— Я верю тебе.

— Секс — это не самое главное.

— А что же?

— Самое главное — это что случится с Вилли, когда он уйдет от меня. У него нет ни гроша. Как он будет жить и писать? Вот что меня беспокоит. Вилли делает все, чтобы стать настоящим писателем. И тюрьма, и вся его жизнь, и то, над чем он сейчас работает, его рассказы, его роман трогают меня до глубины души. Он должен продолжать писать.

— Он будет писать.

— Вот поэтому я и беспокоюсь. Верно, он не платит квартирной платы за проживание в вашем жутком доме, но у него очень скудные средства к существованию — крохотная субсидия по Проекту развития негритянской литературы, он получил ее в Гарлеме, и это дает ему возможность хоть как-то существовать. Мы с ним договорились, что я буду помогать ему, пока он не получит какой-нибудь аванс наличными под свою книгу, и все свелось к тому, что я поддерживаю его с тех пор, как он поселился у меня. Мне бы не хотелось, чтобы он вернулся в меблирашку, к торговле наркотиками или к чему-нибудь еще в том же роде.

— Это прошлое, — сказал Лессер. — Сейчас ты имеешь дело с уже сложившимся писателем.

— А если ему придется искать работу, разве у него будет время писать? Он пишет медленно, ему нужно много свободного времени. А теперь, после вашего знакомства, пишет еще медленнее.

— Я не делаю за него выбора.

Он сказал, что работал неполный рабочий день на фабрике, когда писал свой первый роман.

— И все-таки я находил время, чтобы писать.

— На фабрике ему скорее всего будут платить половину того, что платили тебе, а работы требовать вдвое больше.

— Я работал так, что всю жопу себе стер.

— А Вилли послал бы их в жопу.

— Не послал бы, если дорожит писательством.

— Я знаю, что мы не такие, — продолжала Айрин, — но у меня ужасное ощущение, будто мы, двое белых, даем негру пинка в зад.

— У меня такого ощущения нет, — сказал Гарри. — Два человека — ты и Вилли — решили порвать любовную связь — вот и все. Если ты не предаешь его как человека, ты не предаешь в нем негра. Забудь про то, что мы белые.

Айрин утвердительно кивнула. — Я понимаю, это мой пунктик, но ему так часто делали больно только потому, что он негр. Ты же прочел его рукопись. Я не могу оставаться в стороне. Вот одна из причин, почему я боюсь сказать ему о том, что между нами произошло, хотя понимаю, что он должен знать.

— То есть ты допускаешь, что ему будет больно. Но ты сказала также, что, может быть, и не будет.

— Не знаю наверняка. Вилли такой непредсказуемый.

— Я тоже, — заметил Лессер.

Зазвонил телефон: это был Билл.

Айрин приложила палец к губам. Лежа рядом с ней на месте, где прежде лежал негр, Лессер прислушивался к его голосу в трубке.

— В эту пятницу я не зайду повидаться с тобой, Айрин, — бесцветным голосом сказал Билл. — Я собирался, но меня замучила одна глава, я должен повозиться с ней, чтобы она не мешала верному развитию действия.

— Что значит «верному»?

— Если б я знал!

Айрин сказала, что сочувствует, и в то же время пожала пальцы Лессеру.

А Вилли говорил уже о том, что заглянет к ней через неделю или две. — Уж чего только я тогда не придумаю, чтобы порадовать тебя.

— Не слишком уповай на это, — спокойно сказала она.

После короткой паузы он сказал: — Не думай, что моя нежность к тебе прошла, бэби.

Когда разговор окончился, Айрин, с неспокойными глазами, прошептала: — По-моему, лучше было бы сказать ему, и я хочу сказать ему это сама.

— Чем скорее, тем лучше, или дели может кончиться плохо. Мне бы не хотелось, чтобы это сбило мое рабочее настроение.

— А, к черту твое рабочее настроение, — сказала Айрин.

Казалось, она вот-вот заплачет, но когда минута слабости прошла, она опять преисполнилась нежности и упокоила голову Лессера у себя на груди.


*


Лессер опасался, что его любовь к Айрин — с Вилли на заднем плане — осложнит ему жизнь и замедлит его работу, но этого не случилось. Закончить книгу после десяти лет упорного труда, разумеется, должно быть его первоочередной заботой. Теперь он часто упивался мечтаниями и чувствовал новый прилив сил. Проходя под безлиственным кленом, он думает об Айрин, и на него нисходит благодать. Потом он замечает набухшие почки на ветвях, и в нем оживает жажда писать. Лессер избавился от одиночества, и он не испытывал ни малейшего намека на ревность. Он ощущал в себе какую-то особую широту чувств, безбрежность открытого моря вокруг, хотя и не обманывал себя относительно объективной свободы в том мире, в котором жил. И все-таки в некотором смысле ты свободен ровно настолько, насколько можешь это почувствовать, а следовательно, ты никогда не был свободнее, чем сейчас. Айрин давала ему ощущение открывшихся перед ним новых возможностей, веру в себя, разжигающую воображение. Радость любви — она помогла ему теперь писать свободно и хорошо. А если хорошо пишешь — значит, у тебя есть будущее.

Теперь они встречались почти каждый день, правда, как бы тайком — Билл пока ничего не знал, но у него был ключ от квартиры Айрин и он мог заскочить туда в любую минуту. Если б он застал их вместе, неизвестно, чем бы все это кончилось. Лессер надеялся, что плохо не кончится. Они с Айрин встречались после обеда и бродили по улицам и паркам Уэст-Виллидж, высматривая приметы весны; заходили в бары и перекусывали в известных ей кафе. Они рассказывали друг другу о своей жизни, о детстве и часто обнимались. Она еще не влюблена в него по-настоящему, думалось Гарри, но с каждым днем он становился ей все ближе и ближе. Он чувствовал, что она верит в него, хотя и не вполне уверена в себе. Когда у Айрин была вечером репетиция или она играла, он поджидал ее в баре возле ее дома. Ему хотелось посмотреть, как она играет, но Айрин просила его не делать этого. Однажды он все-таки пробрался в театр и видел ее в одном из актов ибсеновской пьесы. Она была лучше, чем говорила о себе; так он и думал — она сумела по-своему осмыслить роль. Голос ее на сцене был ниже, сильнее, чем в жизни. Иногда Лессер поджидал ее в каком-нибудь кинотеатре, и после они шли к ней и предавались любви. Айрин настаивала на том, чтобы первой подняться в квартиру, нажимала кнопку звонка, и он со вздохом облегчения поднимался следом.

Писатель редко виделся с Биллом, очень редко, и слава богу, если учесть все обстоятельства. Негр, в схватке со своей трудной главой, едва выныривал на поверхность. Он целый день печатал на машинке, а на ночь ставил ее, раскаленную, возле своего матраса. Иной раз, когда ему надо было отлучиться, он оставлял свой «Л. С. Смит» у Лессера, уходил и приходил, едва задерживаясь, чтобы перемолвиться словом. Весь его облик говорил о том, что он напряжен, поглощен полностью, его опухшие глаза были затуманены, он едва мог заставить себя кивнуть в ответ на приветствие. Лессер испытывал угрызения совести от того, что спит с его девушкой — влюблен в нее — и скрывает это, хотя так хорошо понимает, как ему сейчас тяжело. Как будто творческие муки Билла еще больше превращали его в жертву. Тем более необходимо было сказать ему правду. А с другой стороны, учитывая, с каким трудом он писал, может, все-таки лучше не говорить ему ничего, пока он не обретет форму, тогда и выложить новость.

— Если ты все-таки дашь ему понять, у меня гора свалится с плеч, — сказал Лессер Айрин. Но она была уверена, что тогда Вилли тут же заявится к ней и скажет: «Спасибо, Айрин, мне было очень хорошо с тобой, но теперь в мои планы не входит иметь дело с белой цыпкой, ты понимаешь почему». Он опять как-то заходил к ней принять душ и оставил приветственную записку: «Привет, лапушка, я взял десятидолларовую бумажку из твоих свободных денег. Скоро свижусь с тобой, но пока что мне мешает эта решающая глава, она все еще не вытанцовывается. Чао».

Айрин не виделась с ним еще неделю — апрель наконец-то наступил,— и, хотя временами посматривала одним глазком на приунывшего Лессера, в целом заметно расслабилась; она стала более естественна и нежна с Лессером вне постели, как будто доказывала: ее связь с Вилли Спирминтом — поскольку связи не было там, где не было Вилли, — выдохлась, испарилась; не было ни сколько-нибудь серьезных переживаний, раздирания одежд, отвратительных взаимных упреков. Лучше всего было поступать так, как она говорила, теперь, если бы Вилли вздумалось кого-нибудь упрекнуть, ему пришлось бы упрекать прежде всего самого себя.

Лессер однажды спросил ее, не скучает ли она по негритянскому стилю жизни, по их менталитету, в той мере, в какой она узнала их, живя с Вилли. «В некоторой степени, — ответила она, — но для меня это пройденный этап. Я изредка вижусь с Мэри, — она пристально глядела в ничего не выражающие глаза Лессера, — но, по правде сказать, не скучаю по моим бывшим друзьям, хотя иногда вспоминаю некоторых из них. Мне нравился Сэм, тебе надо узнать его. Вилли брал меня в Гарлем, когда мы только начали встречаться, и это было как вечный карнавал, совсем особенное путешествие. Но после того как один из его друзей поговорил с ним с глазу на глаз — похоже, это был Джекоб, — он перестал приглашать меня и ходил туда один. Он даже начал поговаривать, что не уверен в том, что я когда-либо по-настоящему понимала негров. Мне было страшно обидно, и это стало одной из причин моих сомнений».

Ее волосы отрастали, и теперь словно черная шапка сидела на белокурой голове. Айрин сложила и сунула на полку в стенном шкафу два толстых черных полотенца, которые вечно болтались в ванной, и сняла, завернула в оберточную бумагу и спрятала картину с черным Иисусом. Отпущенные ногти пальцев стали загибаться; брови она выщипывала, оставляя их достаточно густыми и придавая им форму сломанных крыльев; она посвежела лицом и, возможно, душой, ибо уже не была так беспощадна к себе. В один прекрасный день она сказала Лессеру, что решила бросить актерствовать. — Я не подхожу для сцены. Эта постановка — моя последняя, я уже решила. Хочу всерьез изменить свою жизнь. Хватит с меня актерских переживаний.

Он спросил, каких новых переживаний она хочет.

— Ну, большую часть ты знаешь, а кроме того, надоел психоанализ. Я чувствую себя дурой, когда рассказываю всякие пустяки. Мой психоаналитик даже не дает себе труда скрывать от меня зевоту. — Она добавила, что уже почти все ему сказала. — Правда, я привязалась к нему и немножко боюсь оторваться, зажить собственной жизнью, но чувствую, что дело катится к концу. — Затем она высказала пожелание — может быть, им следует переехать в какой-нибудь другой город; она по горло сыта Нью-Йорком. Она надеется найти действительно интересную работу или снова пойти учиться.

— Ты не против того, чтобы переселиться в Сан-Франциско, Гарри?

— Не против, вот только закончу книгу.

За каких-нибудь пару месяцев, а то и меньше, думалось ему, он найдет развязку романа — верную, единственную; конец вырабатывался сам собой, и в последнее время дело заметно подвигалось к завершению. Затем быстрая, интенсивная правка лишь тех страниц, которые в ней нуждались, — и роман закончен.

— Положим, это будет три, четыре, максимум пять месяцев?

— Возможно, — ответил Лессер.

Айрин сказала, что напишет Вилли записку — попросит его забрать картонные коробки с его пожитками, которые она сама в них уложит.

— Может, ты подсунешь записку ему под дверь? Когда он ее прочтет, нам предстоит этот неизбежный разговор.

— Напиши сама и подсунь под дверь, — сказал Лессер.

Немного погодя они уже шли по улице, и Айрин беспрестанно оглядывалась назад, как будто ожидая, что кто-то вот-вот догонит их и скажет: «А ну-ка, Лессер, бортанись и оставь меня с моей сучкой». Но если Вилли и был где-то рядом, на глаза им он не показывался.


*


Однажды утром Билл постучался к Лессеру и, глядя куда-то мимо, сунул ему в руку пачку желтых листов бумаги, числом около сорока. Некоторые из них были тщательно перепечатаны, большей же частью испятнаны и измазаны, с вычеркнутыми строчками и целыми абзацами, с расплывшейся правкой между строк, со вставками на полях, сделанными наспех карандашом или красными чернилами.

Лицо Билла осунулось, глаза за стеклами его старушечьих очков были усталые, взгляд угрюмо отчужденный. Эспаньолка и пушистые усы были плохо подстрижены и растрепаны, и тело словно плавало в комбинезоне. Он уверял, что похудел на двадцать фунтов.

— Как дела, Лессер? Я без конца стучусь ночью в вашу чертову дверь, но никто мне не открывает. Вы что, прячетесь от меня или взяли разбег и е... напропалую? Вы, молодые, совсем забили нас, старых хрычей.

Он подмигнул с усталой усмешкой, лицо его сухо блестело. Сердце Лессера учащенно забилось: неужели Билл пронюхал о его связи с Айрин? Однако после минутного размышления он решил, что ошибся, — Билл ничего не знает. Айрин еще не написала ему письма, и Лессера по-прежнему тревожило, что они все еще не объяснились с ним. Черт возьми, мне бы следовало сделать это самому, прямо сейчас, сию минуту, и тут же решил, что, в сущности, это ее забота. Хотя, с другой стороны, поскольку у них с Биллом сложились приятельские отношения, пусть до определенных пределов, он хотел, пока они живут в одном доме, открыто любить Айрин и в то же время сохранить пристойные отношения с ее бывшим любовником — ведь оба они писатели, живущие и работающие в одном месте, и проблемы у них общие, и отличает одного от другого разве что жизненный опыт.

— За последнее время мне пришлось чаще выбираться из дому, — объяснил Лессер, бросая взгляд на кипу желтой бумаги, которую нехотя держал в руке. — Действие в моей книге застопорилось, зашло в тупик. Теперь оно выбралось оттуда, и я вместе с ним.

Билл, жадно слушавший, понимающе кивнул.

— Вы миновали трудное, топкое место?

— Да.

Лессеру стоило немалых усилий утаивать причину, по которой, как он считал, его работа успешно пошла вперед.

Негр вздохнул.

— А моя работа тухнет вот уж столько времени, что мне не хочется и подсчитывать. Для главы, что у вас в руке, я неделями рылся на свалке, отбирая выброшенную обувь или сломанные ножницы. Я писал под Ричарда Райта, хотел, чтобы это звучало, как у Джеймса Болдуина, а вышло, что я залез на чужую территорию. В конце концов я попытался развить некоторые из моих собственных идей и понял, что они дохлые. И множество людей, которые толклись у меня в голове, попросту легли и умерли, когда я попытался описать их словами. Не могу даже сказать, какой ужас тебя берет, когда пишешь и видишь, что бьешь мимо цели, приятель. Хоть на колени падай и проси о помощи. Поневоле начинаешь сомневаться в себе, даже если ты знаешь, что у тебя хорошо подвешен язык и у тебя встает, когда ты видишь жопу, тебя все равно начинает грызть сомнение, мужчина ли ты. И моральное состояние ужасное. Когда я открываю утром глаза и вижу эту вот пишущую машинку, как она таращится на меня, мать ее за ногу, я боюсь сесть на стул перед ней — ее клавиши словно бы ощерились, чтобы выхватить из меня кусок мяса.

— «Красавицу лишь смелый заслужил».

— Как, как?

— Это стихи.

— Чернокожего или белого?

— Джон Драйден, англичанин.

— Ладно, прочту их. А вообще-то я зашел к вам затем, чтобы вы посмотрели, получилась ли у меня новая глава. Она о том мальчике, про которого вы читали, о Герберте Смите, как он растет у себя на улице в верхнем Гарлеме и не видит впереди ничего, кроме дерьма и страданий. Его мать доводила меня до колик, когда я пробовал избавиться от нее. Я хотел заставить ее умереть по-человечески, без конца описывал ее смерть, наверное, больше двадцати раз, и теперь, надеюсь, она испускает дух так, как ей положено. Но вот дальше следует материал, в котором я сомневаюсь, я тут впервые прибегаю к одному приему, но не уверен, правильно ли я его применил.

В конце концов Лессер согласился прочесть главу, раз Билл не знает, что он влюбился в его девушку.

Может быть, при этом он не смог скрыть своей неохоты, так как Билл сказал напряженным голосом: — Если кто-нибудь не прочтет ее и не скажет мне, получилась она или нет, я пущу себе пулю в лоб. Я подумывал, не попросить ли Айрин прочесть ее, но я не встречался с ней, пока писал о моей... о маме этого мальчишки Герберта, и потому мог писать безо всякой грязи. К тому же Айрин имеет чертову привычку говорить «хорошо», что бы я ей ни показал, даже тогда, когда это не так уж хорошо.

— А как вы сами думаете?

— Если б я действительно знал, я не стал бы просить вас, ей-богу, не стал бы. Когда я сейчас гляжу на эти строчки, мне кажется, что слова смотрят на меня враждебно. Сможете вы прочесть эту главу за сегодня, Лессер, а потом мы поговорим о ней с полчаса?

Лессер ответил, что, по его мнению, почти все хорошие книги написаны в сомнении.

— Ну, это... до того, когда книгу становится прямо-таки жутко писать. Тогда хоть спрыгивай на ходу.

Лессер, все еще сопротивляясь, сказал, что прочтет главу после того, как закончит свой дневной урок; тогда он спустится к Биллу и они обсудят ее.

— Разделаться с этой частью книги для меня будет сущее облегчение, — сказал Билл. — Я больше месяца жил отшельником, у меня яйца как свинцом налились, мне так хотелось побаловаться с моей цыпкой. Она выбивает меня из колеи своими настроениями, но такая сладкая в постели!

Лессер не возражал.

— Ей только дай волю, и она будет вечно недовольна и собой, и тобой. Что бы ты ей ни говорил, как бы ни пытался помочь ей обрести уверенность в себе, убедить ее не бегать к психоаналитику, ничего не поможет, если не считать того, что ты заложишь в нее в постели.

— Вы любите ее?

— Приятель, это мое дело.

Лессер не задавал больше вопросов.

— Увижу ли я ее — зависит от этой главы, что у вас в руках. Если вы скажете, что она мне удалась или я на полпути к цели, — а я надеюсь, что это так, — я проваляюсь этот уик-энд в постели моей цыпки. Ну а если вы скажете, что... ммм... над этой главой надо еще поработать, и я соглашусь с вами, тогда я запрусь в своем кабинете и еще помудохаюсь с ней. Так или иначе, прочтите ее и дайте мне знать.

Лессер налил себе полстакана виски и в угрюмом расположении духа начал читать труд Вилли.


*


Поскольку первая глава книги была хороша, почему бы не быть хорошей и этой, но Лессер никак не мог заставить себя читать. Его так и подмывало сбежать вниз по лестнице и вернуть ее Биллу под тем или иным предлогом, потому что, по совести говоря, он сомневался, что может быть беспристрастным судьей. Если я скажу, что она хороша, Билл сразу побежит к Айрин, и, собственно говоря, в этом не будет ничего плохого, потому что тогда ей придется набраться смелости сказать ему то, чего не сказала раньше. Либо она откроется ему, либо все они попадут в такое двусмысленное положение, что Лессер даже думать об этом не хотел.

Со всевозрастающим замешательством он прочел эти сорок страниц, с трудом продираясь через вставки между строками и на нолях, затем, обливаясь потом, перечел каждую страницу. Когда же дошел до конца главы, издал беззвучный стон и почувствовал себя несчастным. Начальные страницы производили сильное впечатление, однако глава в целом, хотя и носившая на себе печать тщательной работы и переработки, была — автор этого явно не подозревал — просто кладбищем его замыслов и идей.

Она начиналась с того, как однажды ночью мать Герберта попыталась заколоть мальчика хлебным ножом. Его разбудил ее запах. Он убежал от нее вниз по гулкой лестнице, а она проковыляла в туалет, проглотила горсть щелока и с криком выбросилась из окна спальни. Однако вслед за этими четырьмя ужасающими страницами боли и ярости шли тридцать шесть страниц, где сын пытался осмыслить жизнь и смерть матери; они были из рук вон плохи. Билл работал в манере потока сознания, который был донельзя перегружен ассоциациями, затруднявшими восприятие. Риторика, с которой он описывал ненависть мальчика к самому себе или его распаленное воображение, рисующее картины секса и насилия, звучала вычурно, фальшиво, вступала в противоречие с наивной примитивностью его сознания. Иногда проскальзывала точная мысль, всплывали островки размышлений, самобытных, берущих за душу, но даже эти места он переписывал столько раз, что язык его превращался в смесь пепла и клея. Бедой Билла отчасти было то, что он пытался предвосхитить революционное умонастроение и не всегда попадал в точку. А отчасти и то, что, рассказывая, он стремился стряхнуть с себя страшный кошмар — всю свою предшествующую жизнь. Само по себе это было не так уж безнадежно, но плохо, когда писатель заклинивается на этом, а именно это с ним и происходило. В результате все персонажи этой растянутой части главы вышли бледными и безжизненными. Сам мальчик получился в лучшем случае кретином, способным разве что на припадочные проявления обычных человеческих чувств. Его незабвенная мать витала повсюду, присутствуя и в прошлом, и в будущем, заключенная в неглубокую могилу, прикрытую замутненной дыханием крышкой зеленого стекла. Смерть просочилась за пределы своих владений.

Господи Боже, если я скажу это, он возненавидит меня до мозга костей. С какой стати я связался с ним? Кто платит Вилли Спирминту за то, чтобы он был моим диббуком[9]?

Лессер размышлял, не солгать ли ему. Придумав и отбросив несколько отговорок, он выпил виски для храбрости и для того, чтобы придумать отговорку получше, а затем в одних носках сбежал вниз по лестнице к Биллу, чтобы сказать ему, что он на самом деле думает об этой главе, пока его решимость еще не иссякла.

Ему не нужно ни лгать, ни лукавить — ведь они уже договорились, что, если Билл попросит его прочесть еще какую-то часть рукописи, Лессер ограничится вопросами формы и постарается подсказать, как лучше сделать то, что следует сделать лучше. А Билл, со своей стороны, обещал терпеливо выслушать его.

И Билл терпеливо слушал, а Лессер подсказывал. Прекрасны первые страницы, хотя в целом глава не вполне удовлетворительна. Основная ее часть сама по себе хороша — хотя этот кусок с потоком сознания не так уж необходим, по крайней мере, он мог бы быть меньше, — она изливается, как лава, вздымаясь и опадая, придавая твердость скалы той части книги, где автор говорит от своего лица; правда, это можно было бы сделать и на двадцати страницах или даже меньше. Облегчите, смягчите, вычеркните, переработайте; сделайте то-то и то-то, попробуйте сделать так, опустите это и это, и тогда следующий вариант, возможно, будет более удачным. Сперва Лессер говорил уверенно, хотя и подвергал про себя сомнению свою компетентность: что делает его таким авторитетом в области художественной литературы — пятнадцать лет писательства, давшего в итоге одну хорошую книгу, одну плохую и одну еще незаконченную? И в конечном счете может ли один писатель учить другого писать? Теоретически да, а на практике: помогает ли это? Или не помогает? Весьма сомнительно? Кто может ответить? Однако он зашел слишком далеко, и ему оставалось лишь бубнить свое. Они сидели на полу, поджав ноги по-турецки; Лессер держался за ступни, раскачиваясь взад и вперед, Билл терпеливо слушал, внимательно глядя на него, кивая серьезно и вдумчиво, но вот вопреки стараниям быть объективным его опухшие глаза розовато остекленели, тело напряглось. Заметив это, Лессер, не переставая говорить, внутренне встревожился, во рту у него пересохло, и он, нервно улыбнувшись, умолк. Он чувствовал себя так, будто он только что собственными руками помог кому-то сбросить себя в пропасть. Одно он знал наверняка: он совершил серьезную ошибку. Мне не следовало бы поддаваться соблазну обучать его литературному ремеслу. Мне следовало бы сказать ему о том, что произошло между мной и Айрин. Только и всего. Ну и болван же я.

И вот, как бы идя на попятный, он сказал: — Билл, по совести говоря, я не думаю, что мне и дальше следует мудрить над вашей рукописью. На этой стадии работы вы должны продолжать делать то, что сами считаете правильным. Что касается того, в чем вы сомневаетесь, то, быть может, вам следует подождать, чтобы получился законченный первый вариант, а уж потом решать, что надо изменить. Зная прошлое своих персонажей, вы будете знать, как устроить их будущее.

Билл, не переставая, утвердительно кивал с закрытыми глазами, затем открыл глаза и спокойно сказал: — Я досконально знаю их похабное будущее. Вы вот говорили о потоке сознания, но я вовсе не должен использовать его по-вашему, а должен использовать по-своему, и кроме того, я хотел бы знать: удаются мне пока что мальчик и его мама? Они живые, приятель? Только не засерайте мне мозги.

— Вплоть до смерти матери, — ответил Лессер, — но не потом, не в его сознании.

Билл, как-то странно вскрикнув, вскочил и швырнул кипу желтых страниц в стену. Они с треском ударились об нее и разлетелись по полу.

— Лессер, не засерайте мне мозги, не сбивайте меня с панталыку. Это формализм, пустой разговор, я все прочел в библиотеке про это, это все х...ня. Вы хотите угробить мою самобытность, а прикидываетесь, будто вас интересует эта блядская художественность, а по правде говоря, вы просто боитесь того, о чем я собираюсь написать в своей книге, — что негры должны убивать вас, белых х...сосов, за то, что вы калечите наши жизни. — Тут он сорвался на крик: — О, какой же я ханжа и говно — обратился к еврею, белому, за советом, как выразить мою негритянскую душу. Вы отравляете ее уже одним тем, что читаете рукопись. Меня надо повесить на крюке, и пусть какой-нибудь добрый негр отрежет мои белые яйца.

Лессер, не раз бывший свидетелем подобных сцен, поспешил вон из комнаты.


*


Десять минут спустя он схватил со сковороды гамбургер, выключил газ и, зашнуровав ботинки, сбежал вниз по лестнице обратно к Биллу.

Негр сидел голый за столом, склонив голову над рукописью. Он был в очках, но читал так, словно ослеп. Его крупное тело, отражая верхний свет, казалось памятником, высеченным из камня.

Лессер, изумленный, спросил себя: что это, самообуздание или попытка выпустить пары? Быть может, он сравнивает свою плоть со своим черным творением на бумаге? Или непостижимым образом утверждает непоколебимость своей принадлежности к неграм?

— Билл, — с чувством произнес он, — я недосказал вам кое-что.

— Я бросаю писать, — сказал негр, ласково подняв взгляд. — Вы в этом не виноваты, Лессер, так что пусть это не бередит вам душу. Я решил, что это не мужская работа, она лишь подтачивает здоровье и надрывает мне сердце. Я знаю, что я должен делать, так почему бы мне этого не делать? Я должен подвигнуть свою намозоленную жопу на настоящее действие. Я должен помочь своим страдающим черным братьям.

— Искусство — тоже действие, не сбрасывайте его со счетов, Билл.

— Я должен действовать по-своему.

— Забудьте все, что я сказал, и пишите так, как вы должны писать.

— Я должен идти дальше.

Билл взглянул на дверь, затем на окно, словно пытаясь определить направление своего будущего движения.

— Что еще вы мне хотите сказать?

— Вот что, — Лессер говорил так, словно еще шаг — и он наконец-то достигнет цели. — Мы с Айрин любим друг друга и хотим пожениться, как только я закончу книгу. Мы думали, вам это будет все равно, ведь вы в какой-то мере уже порвали с ней. Вы сказали об этом и мне, и ей. Сожалею, что не сказал вам об этом раньше.

Билл, оторопев, начинал верить услышанному. Горестный и ужасающий стон, протяжное стенание истязуемого, словно извергнувшись из трещины в земле, вырвалось откуда-то из самого его нутра.

— Она моя верная сучка. Это я обучил ее всему, что она умеет. Она даже не умела е.., это я научил ее.

Он вскочил и угодил головою в стену, при этом его очки разбились и упали на пол. Его голова билась об стену с глухим стуком, так что висящие на стене картины обагрились кровью. Лессер, весь боль и ужас, сжал Биллу руки, пытаясь удержать его. Негр вывернулся, захватил его руку и шею и, всхрапнув, швырнул его через спину головой прямо в стену. Лессер упал на колени, сжал голову руками от слепящей боли. Кровь залила ему глаза. Билл подхватил его под мышки, поднял и подтащил к окну.

Лессер, придя в себя, уцепился обеими руками за оконную раму, уперся в нее со всей силой пораженного страхом человека, между тем как негр, со вздувшимися жилами, с дикарской силой толкал его все вперед и вперед. Рама треснула, и через день, а может и через неделю, большой кусок стекла с зазубренными краями со звоном упадет на цемент аллеи внизу. Лессеру представилось, как его швыряют вниз, как расплескиваются его мозги. Какой печальный удел для писателя! Какой безумно печальный удел для его книги! В небе над пустынными крышами луна набрасывала покрывало света на гнетущие окружающие ее облака. Внизу в густом мраке брезжил красный огонь. Луна медленно наливалась чернотой. Вся ночь вселенной сгустилась в комок боли в голове Лессера.

Загрузка...