В 1792 году буржуазия Иссудена пользовалась услугами одного доктора по имени Руже, который прослыл человеком весьма зловредным. Как некоторые осмеливались утверждать, он превратил свою жену в совершенно несчастное существо, хотя она и была самой красивой женщиной в городе, — впрочем, быть может, немного глуповатой. Несмотря на инквизиторские розыски друзей, пересуды равнодушных и злословие завистников, жизнь этой семьи оставалась малоизвестной. Доктор Руже принадлежал к числу тех людей, о которых в своем кругу говорят: он не поладлив. Таким образом, при жизни доктора о нем молчали и приветливо улыбались ему.

Жена его, из семьи Декуэнов, в девичестве довольно болезненная (говорили, что доктор поэтому-то и женился на ней!), сначала родила сына, потом дочь, которая по воле случая появилась на свет через десять лет после брата — и, как говорили, вопреки ожиданиям самого Руже, хотя он и был врачом. Запоздалая дочь звалась Агатой.

Эти незначительные факты столь просты, столь обыкновенны, что, казалось бы, ничто не оправдывает историка, начавшего с них свое повествование; но если бы они не были известны, то человек такого склада, как доктор Руже, показался бы чудовищем, бесчувственным отцом, в то время как на деле он просто подчинялся скверным склонностям, каковые многими прикрываются при помощи нижеследующей страшной аксиомы: мужчина должен проявлять характер!

Это мужественное изречение было причиной несчастья многих женщин.

Отец и мать Декуэны занимались перепродажей шерсти — продавали по поручению собственников и скупали для купцов это беррийское золотое руно, получая, таким образом, комиссионные и от тех и от других. Занимаясь этим делом, они стали богатыми и скупыми — заключительный смысл многих существований.

Декуэну, младшему брату г-жи Руже, Иссуден не пришелся по вкусу. Он отправился искать удачи в Париж, где и обосновался бакалейщиком на улице Сент-Оноре. В том и была его погибель. Но что поделаешь? Торговля для бакалейщика увлекательна в такой же мере, в какой противна художнику. Еще недостаточно изучены социальные силы, создающие разные призвания. Любопытно было бы знать, чем определяется желание человека стать продавцом бумаги, а не булочником, с тех пор как сыновья не наследуют обязательно отцовского занятия, как у египтян. Любовь способствовала Декуэну в выборе призвания. Он сказал себе: «Я тоже буду бакалейщиком», — подумав еще кой о чем при виде своей хозяйки, весьма красивой особы, в которую он безумно влюбился. Только благодаря терпению и деньжонкам, полученным им от отца и матери, он женился на вдове господина Бисиу, своего предшественника. В 1792 году дела Декуэнов были, по общему отзыву, в прекрасном состоянии. Старики Декуэны в то время были еще живы. Покончив с шерстью, они пустили свои капиталы на покупку национальных имуществ — тоже золотое руно! Их зять, почти уверенный в том, что скоро ему предстоит оплакивать жену, отправил дочь в Париж к своему шурину — для того чтобы она посмотрела на столицу, да еще по некоторым хитрым соображениям.

Госпожа Декуэн, будучи на двенадцать лет старше своего мужа, отличалась превосходным здоровьем; но она была жирна, как дрозд после сбора винограда, а хитрый Руже достаточно знал медицину, чтобы предвидеть, что господа Декуэны, вопреки заключительным словам волшебных сказок, хоть и будут всегда счастливы, но никогда не будут иметь детей. Супружеская чета могла воспылать любовью к Агате. А доктор Руже хотел лишить дочь наследства и льстил себя надеждой достигнуть своих целей, отправив ее подальше. Эта молодая особа, тогда самая красивая девушка в Иссудене, не была похожа ни на отца, ни на мать. Ее рождение поссорило навеки доктора Руже и его близкого друга Лусто, отставного помощника интенданта, которому пришлось покинуть Иссуден. Когда какая-либо семья покидает родные места, столь пленительные, как Иссуден, то местные жители имеют право доискиваться объяснений для такого исключительного поступка. По утверждению злых языков, Руже, человек мстительный, заявил, что Лусто умрет не иначе, как от его руки. В устах врача такие слова равносильны были пушечному выстрелу. Когда Национальное собрание упразднило должность помощников интенданта, Лусто уехали и никогда больше не возвращались в Иссуден.

После отъезда этой семьи г-жа Руже проводила все время у родной сестры отставного помощника интенданта, г-жи Ошон, крестной матери ее дочки и единственной особы, с которой она делилась своими горестями. Таким образом, все то немногое, что город Иссуден знал о прекрасной г-же Руже, было рассказано этой доброй женщиной, причем лишь после смерти доктора.

Когда доктор завел речь о том, чтобы отправить Агату в Париж, г-жа Руже сразу сказала:

— Своей дочери я больше не увижу!

(«И, как это ни печально, она была права», — добавляла, вспоминая об этом, почтенная г-жа Ошон.)

Бедная мать стала желтой, как айва, и состояние ее здоровья оправдывало слова тех, кто подозревал, что доктор Руже медленно изводит ее. Повадки ее сына, великовозрастного балбеса, могли только способствовать тому, чтобы несправедливо обвиняемая женщина стала совсем несчастной. Не сдерживаемый — а быть может, и подстрекаемый — своим отцом, этот малый, тупой во всех отношениях, не обнаруживал ни внимания, ни уважения, с какими сын обязан относиться к своей матери. Жан-Жак Руже походил на отца, но был еще хуже, а уж сам доктор не отличался ни телесной, ни душевной красотою.

Прибытие очаровательной Агаты Руже отнюдь не принесло счастья ее дяде Декуэну. Прошла неделя, или, вернее, декада (Республика была уже провозглашена), и он был посажен в тюрьму по одному слову Робеспьера Фукье-Тенвилю[2]. Декуэн, имевший неосторожность поверить, что голод был создан искусственно, сделал глупость — высказал это мнение (он думал, что мнения стали свободными) нескольким покупателям и покупательницам, отпуская им товар. Гражданка Дюпле, жена столяра, у которой квартировал Робеспьер и которая вела хозяйство этого великого гражданина, почтила своим вниманием лавку Декуэна, к несчастью для беррийца. Названная гражданка сочла взгляды торговца оскорбительными для Максимилиана I[3]. И без того мало удовлетворенная обращением четы Декуэнов, эта знаменитая вязальщица Якобинского клуба[4] рассматривала красоту гражданки Декуэн как некоторого рода признак аристократизма. Передавая слова Декуэн своему доброму и нежному повелителю, она злонамеренно извратила их. Лавочник был арестован по обычному обвинению в скупке. Когда Декуэна посадили в тюрьму, его жена стала хлопотать, добиваясь его освобождения; но ее попытки были столь неловки, что если бы какой-нибудь наблюдатель слышал, как она беседует с вершителями судьбы ее мужа, то решил бы, что она хочет приличным образом отделаться от него. Г-жа Декуэн была знакома с Бридо, одним из секретарей министра внутренних дел Ролана и правой рукой всех его преемников по этому министерству.

Чтобы спасти Декуэна, она заставила Бридо действовать. Сам в высшей степени неподкупный, начальник канцелярии, один из тех добродетельных простаков, бескорыстию которых все удивляются, не решился подкупить тех, от кого зависела участь Декуэна; он пытался их просветить! Просвещать людей того времени было все равно, что просить их о восстановлении Бурбонов. Жирондистский министр, боровшийся в те времена с Робеспьером, сказал Бридо: «Да что ты суешься?»

Все, кого ни просил честный начальник канцелярии, повторяли ему эту жестокую фразу: «Да что ты суешься?»

Бридо мудро посоветовал г-же Декуэн сидеть тихо, но она, вместо того чтобы добиваться благосклонности хозяйки Робеспьера, подняла шум и крик против доносчицы; она отправилась к одному члену Конвента, который сам дрожал за свою шкуру, и тот ей сказал: «Я поговорю с Робеспьером».

Прекрасная лавочница успокоилась на этом обещании, а покровитель ее, само собою, хранил глубочайшее молчание. Несколько голов сахару, несколько бутылок хорошего ликера, преподнесенные гражданке Дюпле, спасли бы Декуэна. Это незначительное событие доказывает, что во время революции столь же опасно полагаться на помощь честных людей, как и мошенников: следует рассчитывать только на самого себя. Но если Декуэн и погиб, то, по крайней мере, он имел честь подняться на эшафот вместе с Андре Шенье[5]. Там, без сомнения, Поэзия и Торговля впервые наглядно сошлись друг с другом, хотя тайные сношения между ними и тогда были, и будут впредь. Смерть Декуэна произвела гораздо большее впечатление, чем смерть Андре Шенье. Понадобилось тридцать лет, чтобы узнать, что смерть Шенье была бóльшей потерей для Франции, чем смерть Декуэна. Мероприятия Робеспьера были тем хороши, что до самого 1830 года устрашенные лавочники уже не вмешивались в политику. Лавка Декуэнов была в ста шагах от квартиры Робеспьера. Дела у преемника шли плохо. Потом на этом месте обосновался знаменитый парфюмер Цезарь Бирото. Но эшафот словно распространил там необъяснимую заразу несчастья — изобретатель «Двойной пасты султанш» и «Карминной воды» разорился. Чтобы объяснить действие этих загадочных сил, требуется вмешательство оккультных наук.

Несколько раз посетив жену неудачливого Декуэна, начальник канцелярии был поражен спокойной, холодной и целомудренной красотой Агаты Руже. Приходя утешать вдову, столь безутешную, что она уже не могла продолжать торговлю после смерти своего второго мужа, он кончил тем, что женился в течение одной декады на этой очаровательной девушке, сразу же по приезде ее отца, не заставившего себя долго ждать. Доктор, восхищенный течением дела, далеко превзошедшим его надежды, так как его жена стала единственной наследницей Декуэнов, примчался в Париж не столько для того, чтобы присутствовать на свадьбе Агаты, сколько для того, чтобы составить брачный контракт по своему усмотрению. Бескорыстие и исключительная любовь гражданина Бридо предоставили вероломству доктора свободное поле деятельности, и тот, как подтвердит дальнейший ход дела, извлек для себя пользу из ослепления своего зятя. К г-же Руже — или, точнее, к доктору — перешло, таким образом, по наследству все имущество, движимое и недвижимое, отца и матери Декуэнов, умерших друг за другом в течение двух ближайших лет. Руже в конце концов получил состояние своей жены, умершей в начале 1799 года. У него были теперь виноградники, он покупал фермы, приобрел мастерские и имел шерсть для продажи. Его нежно любимый сын ничего не умел делать; но отец создавал ему положение собственника, предоставив ему расти богатым неучем, так как был уверен, что его дитятко, не хуже самых ученых людей, всегда будет знать достаточно, чтобы прожить жизнь и умереть. С 1799 года в Иссудене любители подсчитывать чужие состояния уже приписывали доктору Руже тридцать тысяч ливров ежегодного дохода. После смерти жены доктор вел распутную жизнь, но, если можно так выразиться, соблюдая в этом порядок, при закрытых дверях. Этот доктор, личность весьма колоритная, умер в 1805 году. Бог знает, сколько говорила о нем буржуазия Иссудена и сколько анекдотов ходило о его ужасной личной жизни. Жан-Жак Руже, которого отец в конце концов, убедившись в его глупости, стал держать строго, остался холостым в силу важных обстоятельств, объяснение коих составит значительную часть этой истории. Его безбрачие, как видно будет дальше, отчасти произошло по вине доктора.

Теперь необходимо рассмотреть, к чему привело мщение, предпринятое доктором по отношению к дочери, которую он не считал своей, хотя она, можете в этом не сомневаться, действительно была его дочерью. Никто в Иссудене не заметил одного из тех причудливых явлений, что превращают наследственность в бездну, перед которой теряется наука: Агата была похожа на мать доктора Руже. Подагра, по народной примете, перескакивает через одно поколение и переходит от деда ко внуку; так же часто, как подагра, передается подобным же образом и семейное сходство.

И вот у старшего ребенка Агаты, внешне походившего на мать, был нравственный облик деда, доктора Руже. Завещаем решение этой проблемы XX веку, вместе с прекрасным перечнем наименований микроскопических существ, — и, быть может, наши потомки напишут по этому темному вопросу столько же глупостей, сколько уже написали наши ученые общества.


Лицо Агаты Руже вызывало всеобщее восхищение — ему, как и лицу Марии, матери нашего Спасителя, было суждено и после брака сохранить черты девственности. На ее портрете, который до сих пор висит в мастерской Бридо, переданы безупречный овал лица и неизменная белизна кожи — несмотря на золотистые волосы Агаты, совершенно без веснушек. Не один художник, рассматривая этот спокойный лоб, целомудренный рот, тонкий нос, красивые уши, длинные ресницы, бесконечно нежные глаза темно-синего цвета и все лицо, запечатленное спокойствием, спрашивает и теперь нашего великого живописца: «Это копия какой-нибудь головки Рафаэля?» Ни один мужчина не мог сделать лучшего выбора, чем начальник канцелярии, женившийся на этой молодой девушке. Агата воплощала собой идеал хозяйки, воспитанной в провинции и никогда не расстававшейся со своей матерью. Благочестивая, но не ханжа, она не получила никакого образования, кроме того, что дается женщинам церковью.

Поэтому она была образцовой супругой, но лишь в обычном смысле, так как ее неведение в житейских делах породило не одно несчастие. Надгробная надпись на могиле знаменитой римлянки: «Она блюла дом и пряла шерсть» — превосходно могла бы подвести итоги этой чистой, простой и спокойной жизни. Бридо со времени Консульства фанатически привязался к Наполеону, назначившему его в 1804 году, за год до смерти Руже, начальником отделения. Достаточно удовлетворенный двенадцатью тысячами франков жалованья и получая щедрые награды, Бридо мало беспокоился о возмутительных результатах ликвидации имущества Руже, происшедшей в Иссудене, по которой Агата не получила ничего. За полгода до смерти старик Руже продал сыну часть своего имущества, остаток которого тоже перешел к нему и по дарственной записи, и по праву наследования. Сто тысяч франков, выделенные Агате еще ранее, когда она выходила замуж, составляли всю ее часть наследства от отца и матери.

Слепой поклонник императора, Бридо с преданностью фанатичного приверженца служил могучим замыслам этого современного полубога, который, найдя все во Франции разрушенным, хотел все организовать. Никогда начальник отделения не говорил: «Достаточно». Составление проектов, докладных записок, отношений, разработку планов — самую тяжелую ношу он брал на себя, настолько он был счастлив помогать императору; он любил его как человека, обожал как властелина и не выносил ни малейшей критики его действий и предначертаний. С 1804 по 1808 год начальник отделения занимал большую, прекрасную квартиру на набережной Вольтера, в двух шагах от своего министерства и Тюильри. Кухарка и лакей составляли всю домашнюю прислугу г-жи Бридо в блестящую эпоху ее жизни. Агата, встав раньше всех, отправлялась на рынок вместе с кухаркой. В то время как лакей убирал комнаты, она заботилась о завтраке. Бридо никогда не уходил в министерство раньше одиннадцати часов. За все время их брака его жена испытывала неизменную радость, приготовляя ему изысканный завтрак; Бридо его вкушал с особым удовольствием. Зимою и летом, в любую погоду, Агата, высовываясь из окна, смотрела влед своему мужу, направляющемуся в министерство, — и так до тех пор, пока он не заворачивал на улицу Дю-Бак. Тогда она сама убирала со стола, смотрела, хорошо ли прибраны комнаты, одевалась, играла с детьми, гуляла с ними или принимала гостей в ожидании мужа. Когда он приносил с собой срочную работу, она усаживалась в его кабинете, возле письменного стола, и, безмолвная, как статуя, вязала, глядя, как он работает, бодрствуя до тех пор, пока бодрствовал он, укладываясь спать за несколько минут до него. Иногда супруги бывали в театре, в министерской ложе. В эти дни они обедали в ресторане, и зрелище ресторанной жизни всегда доставляло г-же Бридо то живое удовольствие, какое оно доставляет лицам, не знающим Парижа. Вынужденная часто бывать на больших званых обедах, на которые приглашали начальника отделения, руководившего частью Министерства внутренних дел, а также устраивать ответные обеды, Агата подчинялась требованиям роскоши, обязательной для тогдашних туалетов, но, вернувшись домой, с радостью сбрасывала с себя это показное богатство и опять возвращалась к своей провинциальной простоте. Раз в неделю, по четвергам, Бридо принимал друзей. И, наконец, на масленицу он устраивал большой бал. Такова в немногих словах история этой супружеской жизни, отмеченной только тремя значительными событиями: рождением, с промежутком в три года, двух детей и смертью Бридо, который погиб в 1808 году, надорвав свое здоровье ночной работой, и именно в тот момент, когда император собирался назначить его главноуправляющим, дать ему графский титул и чин государственного советника. В те времена Наполеон усиленно занимался внутренними делами, он заваливал Бридо работой и в конце концов разрушил здоровье неутомимого чиновника. Наполеон, у которого Бридо никогда ничего не просил, однажды осведомился о его образе жизни и состоянии. Узнав, что у этого преданного человека нет ничего, кроме должности, он увидел в нем одного из тех неподкупных людей, которые возвышали, облагораживали его администрацию, и пожелал осыпать его наградами. Стремление завершить огромную работу, прежде чем император отправится в Испанию, убило начальника отделения, скончавшегося от воспалительной лихорадки.

Император, приехавший в Париж, чтобы в несколько дней подготовить кампанию 1809 года, сказал, узнав об этой утрате: «Есть люди, которых никогда никем не заменить». Пораженный примером преданности, не рассчитывавшей ни на одно из блестящих отличий, предназначенных лишь для военных, — император решил учредить и для гражданских чинов орден, дающий большие преимущества, так же как он создал для военных орден Почетного легиона. Впечатление, произведенное на него смертью Бридо, внушило ему мысль об ордене Объединения, но он не успел завершить свой аристократический замысел, память о котором настолько исчезла, что при упоминании этого несуществующего ордена большинство читателей задаст вопрос, каковы были его знаки. Его должны были носить на голубой ленте. Император назвал его орденом Объединения, имея намерение соединить знаки испанского и австрийского орденов Золотого руна. «Провидение помешало такому надругательству», — сказал по этому поводу один прусский дипломат. Император велел доложить себе о положении вдовы Бридо. Оба ее мальчика были определены в императорский лицей, а все расходы по их воспитанию император принял на свой счет. Кроме того, он назначил г-же Бридо пенсию в четыре тысячи франков, без сомнения, имея в виду позаботиться в будущем об обеспечении обоих сыновей.

Со времени своего замужества и до кончины супруга г-жа Бридо не имела никаких сношений с Иссуденом. Как раз когда умерла ее мать, она ждала второго ребенка. А в то время, когда умер отец, который, как она знала, мало любил ее, готовилась коронация императора, и это доставило столько хлопот г-ну Бридо, что она не пожелала покинуть мужа. Жан-Жак Руже, ее брат, не написал ей ни слова после ее отъезда из Иссудена. Весьма огорченная молчаливым отречением от нее со стороны отца и брата, Агата в конце концов и сама стала очень редко думать о тех, кто совсем не думал о ней. Получая все годы письма от своей крестной матери г-жи Ошон, она отвечала ей общепринятыми фразами, не вдумываясь в советы, которые обиняком давала ей эта превосходная и благочестивая женщина.

Незадолго до смерти доктора Руже г-жа Ошон написала своей крестнице, что ей ничего не достанется после отца, если она не пришлет доверенности г-ну Ошону. Агате до отвращения не хотелось вступать в спор со своим братом. А г-н Бридо, — быть может, поняв, что такой грабеж согласовался с беррийскими нравами и обычаями, и еще, быть может, потому, что этот справедливый и чистый человек разделял душевное величие и равнодушие своей жены к материальным интересам, — не захотел послушать Рогена, своего нотариуса, советовавшего ему воспользоваться своим положением и опротестовать действия отца, при помощи которых тому удалось лишить свою дочь ее законной части.

Супруги согласились на все, что было решено в Иссудене. Тем не менее ввиду этих обстоятельств Роген заставил начальника отделения поразмыслить об ущемленных интересах г-жи Бридо. Этот высокой души человек подумал, что в случае его смерти Агата останется без средств. Тогда он пожелал проверить состояние своих дел и нашел, что с 1793 по 1805 год он и жена вынуждены были взять около тридцати тысяч франков из пятидесяти тысяч, которые старый Руже фактически дал своей дочери в приданое; оставшиеся двадцать тысяч Бридо поместил в государственные бумаги. Государственная рента стояла тогда в сорока франках. Благодаря этому у Агаты было около двух тысяч ливров дохода с государственной ренты.

Таким образом, оставшись вдовой, г-жа Бридо при шести тысячах ливров дохода могла жить безбедно. Будучи женщиной провинциального склада, она хотела отпустить лакея, оставив только кухарку, и переменить квартиру; но ее близкая подруга, упорно называвшая себя ее теткой, — г-жа Декуэн, продала свою обстановку, оставила свою квартиру и поселилась вместе с Агатой, заняв под спальню кабинет покойного Бридо. Обе вдовы соединили свои доходы и жили на двенадцать тысяч франков в год. Такой образ действий кажется само собой разумеющимся и естественным. Но ничто в жизни не требует большего внимания, чем то, что кажется естественным, — к необычному и так относятся с недоверием; обратите внимание на людей с большим жизненным опытом: адвокаты, судьи, доктора, священники придают огромное значение простым обстоятельствам, за что и приобретают репутацию мелочных. Змея под цветами — один из превосходных мифов, которые древность завещала нам в руководство нашими делами. Сколько раз дураки, чтобы оправдаться в собственном мнении и во мнении других, восклицают: «Это так просто, что каждый бы попался!»

В 1809 году г-же Декуэн, которая никогда не говорила о своем возрасте, исполнилось шестьдесят пять лет. Прозванная в свое время «прекрасной лавочницей», она принадлежала к числу редко встречающихся женщин, которых щадит время; благодаря своему замечательному здоровью она сохранила красоту, которая, впрочем, серьезного исследования уже не выдерживала. Среднего роста, полная, свежая, она отличалась прекрасными плечами и слегка розоватой кожей. Ее белокурые волосы с каштановым оттенком нисколько не изменили своего цвета, несмотря на катастрофу с Декуэном. Необыкновенная лакомка, она любила готовить себе вкусные блюда, но, хотя и казалась погруженной в кухонные заботы, обожала театр и предавалась пороку, скрытому ею под покровом самой глубокой тайны: она ставила на лотерею! Не есть ли это именно та пропасть, которую мифология назвала бочкой Данаид? Декуэнша, — на такой манер следует именовать каждую женщину, питающую пристрастие к лотерее, — быть может, расходовала немного больше, чем надо, на туалеты, как и все женщины, которые имеют счастье долго оставаться молодыми. За исключением этих маленьких недостатков, она была весьма приятна в совместной жизни. Всегда ладя со всеми, ни с кем не споря, она нравилась своей мягкой и заразительной веселостью. В особенности она отличалась одним истинно парижским качеством, которое соблазняет ушедших на покой приказчиков и старых купцов: она понимала шутку! Если она не вышла в третий раз замуж, то в этом, конечно, виновата эпоха. Во время войн Империи мужчины, собиравшиеся жениться, слишком легко находили молодых, красивых и богатых невест, чтобы интересоваться шестидесятилетней женщиной. Г-жа Декуэн старалась повеселить и г-жу Бридо: она часто таскала ее в театр, каталась с ней в экипаже, устраивала ей изысканные обеды в своем кругу и даже попыталась выдать ее замуж за своего сына Бисиу, — она доверила ей страшную тайну, глубоко хранимую ею, покойным Декуэном и его нотариусом: у моложавой, изящной г-жи Декуэн, которой, по ее словам, было тридцать шесть лет, имелся сын тридцати пяти лет, уже вдовец, майор 21-го пехотного полка; впоследствии он погиб в чине полковника в битве под Дрезденом и оставил единственного сына. Г-жа Декуэн виделась с внуком только тайком и выдавала его за сына первой жены своего покойного мужа. Ее признание было актом осторожности: сын полковника воспитывался в императорском лицее с двумя сыновьями Бридо, получая половину стипендии. Этот мальчик, уже в лицее отличавшийся тонкостью ума и насмешливостью, позднее составил себе громкую славу как рисовальщик и острослов. Агата любила теперь только своих сыновей и жила только ради них; она отказалась от второго брака и по доводам разума, и из чувства верности. Но для женщины легче быть хорошей женой, чем хорошей матерью. Вообще говоря, на вдову возложены две противоречивые обязанности: она мать — и в то же время должна применять отцовскую власть. Немногие из женщин обладают достаточно сильным характером, чтобы взяться за эту двойную задачу и выполнить ее. Поэтому-то бедная Агата, при всех своих добродетелях, оказалась без вины виноватой во многих несчастиях. Недалекая и, как свойственно людям прекрасной души, слишком доверчивая, она стала жертвой г-жи Декуэн, которая ввергла ее в пучину ужасающего несчастья. Г-жа Декуэн ставила всегда на «терн»[6], а лотерея, как известно, не открывает кредита своим участникам. Распоряжаясь всем в доме, она имела возможность ставить деньги, назначенные на хозяйственные расходы, и постепенно влезала в долги, надеясь обогатить своего внука Бисиу, свою дорогую Агату и маленьких Бридо. Когда долг достиг десяти тысяч франков, она принялась ставить еще большие суммы, в надежде, что ее любимый «терн», не выходивший уже девять лет, заполнит пропасть дефицита. После этого долг стал быстро нарастать. Дойдя до двадцати тысяч франков, г-жа Декуэн совсем потеряла голову — и не выиграла ничего. Тогда ей пришло на мысль пустить в ход свое состояние, чтобы выплатить долг племяннице, но Роген, ее нотариус, доказал ей невозможность осуществить это благородное намерение. Покойный Руже после смерти своего шурина Декуэна захватил наследство, устранив г-жу Декуэн, которой было предоставлено лишь право пожизненно пользоваться некоторыми доходами с имущества, перешедшего к Жан-Жаку Руже. Ни один ростовщик не захотел бы дать двадцать тысяч франков женщине шестидесяти семи лет, имеющей четыре тысячи пожизненного дохода, хотя в то время охотно давались ссуды из десяти процентов. Однажды утром г-жа Декуэн бросилась к ногам своей племянницы и, рыдая, призналась во всем. Г-жа Бридо, не сказав ей ни слова упрека, рассчитала лакея и кухарку, продала лишнюю мебель, три четверти своих государственных бумаг, уплатила долги и съехала с квартиры.

Один из самых страшных закоулков Парижа — это, без сомнения, часть улицы Мазарини от пересечения ее с улицей Генего до того места, где она сливается с улицей Сены, позади дворца Института. Высокие серые стены коллежа и библиотеки, завещанной городу Парижу кардиналом Мазарини, где впоследствии обосновалась Французская Академия, отбрасывают леденящую тень на этот закоулок; солнце здесь показывается редко, постоянно дует северный ветер. Несчастная разоренная вдова поселилась на четвертом этаже дома, расположенного в этом сыром, темном и холодном углу. Перед домом возвышались здания Института, занятые тогда помещениями своеобразных существ, известных у буржуа под именем художников, а в мастерских — под именем «мазилок». Сюда, случалось, въезжали в качестве «мазилок», а выезжали правительственными стипендиатами — в Рим! Такая операция сопровождалась исключительным шумом в то время года, когда в эти помещения заключали соискателей. Чтобы получить премию, нужно было в течение установленного времени создать: скульптору — статую в глине, живописцу — одну из тех картин, которые можно видеть в Школе изящных искусств, музыканту — кантату, архитектору — проект здания. Теперь, когда пишутся эти строки, «зверинец» уже перевели из мрачных и холодных зданий в изящный Дворец искусства, в нескольких шагах от них.

Из окон г-жи Бридо видны были забранные решеткой помещения — зрелище глубоко печальное. На севере перспектива замыкалась зданием Института. А если смотреть вверх по улице, то единственным отдыхом для глаз была вереница фиакров, стоявших в верхней части улицы Мазарини. Поэтому вдова в конце концов поставила на свои окна три ящика с землей и развела один из тех висячих садиков, которые находятся под угрозою полицейских распоряжений, но поглощают своей растительностью свет и воздух. Этот дом, примыкающий задним фасадом к другому дому на улице Сены, по необходимости как бы стиснут, лестница в нем винтовая. Четвертый этаж — последний. Три окна — три комнаты: столовая, маленькая гостиная, спальня; а напротив, через площадку лестницы, вверху — маленькая кухня, две комнаты для мальчиков и обширный чердак, не имеющий определенного назначения. Г-жа Бридо выбрала эту квартиру по трем соображениям: из-за дешевизны — она стоила четыреста франков в год, поэтому Агата заключила договор на девять лет; из-за близости к коллежу — было недалеко от императорского лицея; и, наконец, из-за возможности оставаться в привычном квартале. Обстановка квартиры соответствовала дому. В столовой, оклеенной дешевыми желтыми обоями в зеленых цветочках, с красно-бурым ненавощенным полом, было только самое необходимое: стол, два буфета, шесть стульев — всё из прежней квартиры. Гостиная была украшена обюсоновским ковром, подаренным г-ну Бридо еще в те времена, когда в министерстве обновляли мебель. Там вдова поставила обычную в то время мебель красного дерева с головами сфинксов, в 1806 году выделывавшуюся целыми партиями Яковом Демальтером, обитую зеленой шелковой тканью с белыми розетками.

Портрет Бридо, написанный пастелью кем-то из друзей и висевший над диваном, сразу же привлекал внимание. Хотя этому портрету с точки зрения искусства многого недоставало, все же так и бросалась в глаза решительность этого безвестного великого гражданина, запечатленная в линиях лба. Был хорошо передан ясный взгляд, спокойный и гордый. Проницательность, о которой свидетельствовал строгий рот, прямодушная улыбка, выражение лица этого человека, которого император назвал justus et tenax[7], были изображены если не талантливо, то, во всяком случае, точно. Вглядываясь в портрет, сразу можно было сказать, что этот человек всегда выполнял свой долг. Его лицо выражало ту неподкупность, которую приписывают многим людям, служившим Республике. Напротив, над ломберным столом, блистал портрет императора в красках, работы Верне, где Наполеон изображен несущимся на лошади в сопровождении своего эскорта. Агата обзавелась двумя большими клетками для птиц. В одной сидели чижи, в другой — тропические птички. Она предавалась этой детской забаве после своей утраты, непоправимой как для нее, так и для многих. Что касается спальни вдовы, то к концу третьего месяца она стала такой, какой ей и надлежало быть, и оставалась в этом виде до злосчастного дня, когда Агата принуждена была ее покинуть. Беспорядок, господствовавший здесь, не поддается никакому описанию. Кошки расположились на постоянное жительство в креслах, чижи, иногда выпускаемые из клеток, всюду оставляли многоточия. Бедная добрая вдова в разных местах ставила для них просо и курослеп. Кошки лакомились из блюдечек с отбитыми краями. Повсюду валялись всевозможные пожитки. От этой комнаты так и веяло провинцией и верностью. Все, что принадлежало покойному Бридо, заботливо сохранялось. Его письменные принадлежности удостоились попечения, которое в былые времена вдова рыцаря оказывала оружию покойного супруга. Каждый поймет трогательный культ, созданный этой женщиной, по одной подробности, — она завернула и запечатала перо, а на обертке сделала надпись: «Последнее перо, служившее моему дорогому мужу».

Чашка, из которой он сделал последний глоток, стояла под стеклом на камине. Впоследствии на стеклянных колпаках, покрывавших драгоценные реликвии, стали красоваться чепцы и шиньоны. После смерти Бридо у этой молодой, тридцатипятилетней вдовы не осталось ни щегольства, ни женской заботливости о себе. Расставшись с единственным человеком, которого она знала, любила и уважала, который не причинил ей ни малейшего огорчения, она перестала чувствовать себя женщиной, все стало для нее безразлично; она больше не занималась своим туалетом. Нельзя было встретить более простого и полного отречения от супружеского счастья и женского кокетства. Некоторые существа благодаря любви приобретают способность переносить свое «я» на другого; и когда тот исчезает — жизнь для них кончена. Агата, жившая теперь только для своих детей, испытывала глубокую печаль, понимая, на какие лишения их обрекало ее разорение. Со времени переезда на улицу Мазарини ее лицо приобрело отпечаток меланхолии, придававший ему трогательность. Она немного рассчитывала на императора, но он не мог больше ничего сделать сверх того, что уже сделал: из его средств на каждого сына отпускалось в год шестьсот франков сверх содержания в лицее.

Что касается блестящей г-жи Декуэн, то она занимала на третьем этаже такую же квартиру, как и ее племянница. Она передоверила г-же Бридо право на получение трех тысяч франков из ее пожизненного дохода. Нотариус Роген оформил для г-жи Бридо это право, но требовалось около семи лет, чтобы такое медленное пополнение возместило нанесенный ущерб. Роген, которому было поручено восстановить пятнадцать тысяч франков ренты г-жи Бридо, постепенно накапливал удерживаемые таким образом суммы. Г-жа Декуэн, ограниченная тысячью двумястами франков в год, скромно жила со своей племянницей. Эти честные, но слабые женщины сообща наняли приходящую служанку, которая работала у них только по утрам. Г-жа Декуэн, любившая стряпать, сама готовила обед. Несколько друзей, министерских чиновников, которых в свое время определил на службу Бридо, приходили по вечерам играть с двумя вдовами в карты. Г-жа Декуэн все еще продолжала ставить на свой «терн», который, по ее словам, «упрямился». Она надеялась одним ударом восстановить то, что без спроса позаимствовала у своей племянницы. Обоих маленьких Бридо она любила больше, чем своего внука, — настолько чувствовала свою вину перед ними и так восхищалась добротой своей племянницы, которая в минуты самых сильных испытаний не попрекнула ее ни единым словом. Можете себе представить, как г-жа Декуэн лелеяла Жозефа и Филиппа! Прибегая к таким же средствам, как и все, кто должен загладить свою вину, старая участница французской императорской лотереи устраивала для мальчиков вкусные обеды, особенно налегая на сладкие блюда. Позднее Жозеф и Филипп чрезвычайно легко умели извлекать из ее карманов небольшие суммы: младший — на рисовальный уголь, на карандаши, бумагу, гравюры; старший — на яблочные пирожные, шары, шнурки, перочинные ножики. Страсть, владевшая г-жой Декуэн, заставляла ее довольствоваться пятьюдесятью франками в месяц на все расходы, чтобы на остальные деньги иметь возможность играть.

Со своей стороны, и г-жа Бридо, из материнской любви, не позволяла своим расходам подниматься до более значительной цифры. Чтобы наказать себя за доверчивость, она героически сократила свои небольшие потребности. Как у многих людей робкого ума и ограниченных взглядов, раз задетое чувство и проснувшаяся недоверчивость привели к настолько широкому развитию в ней одного недостатка, что он получил силу добродетели. Император может о них забыть, говорила она себе, может погибнуть в сражении, а ее пенсия окончится вместе с ее жизнью. Она содрогалась, предвидя для своих детей опасность остаться без всяких средств. Роген пытался ей доказать, что, удерживая в течение семи лет из доходов г-жи Декуэн по три тысячи франков, можно будет возместить проданную ренту, но она не способна была понять вычисления нотариуса, не верила ни ему, ни своей тетке, ни государству, — она рассчитывала только на себя и на свои лишения: откладывая каждый год три тысячи франков из своей пенсии, она будет располагать через десять лет тридцатью тысячами франков и, значит, полутора тысячами франков дохода для одного из своих детей. В тридцать шесть лет она могла надеяться прожить еще лет двадцать и, следуя своей системе, обеспечить обоим детям сносное существование.

Таким образом, обе вдовы перешли от мнимого изобилия к добровольной бедности, — одна под влиянием порока, другая под знаменем самой чистой добродетели. Ничто из таких мелочных обстоятельств не бесполезно для глубокого поучения, которое воспоследует из этой истории, хотя и взятой из самой обыденной жизни, однако именно потому и особенно значительной. Беготня «мазилок» по улице, самый вид их квартир, необходимость взирать на небо, чтобы глаз отдохнул от ужасного зрелища, открывающегося из этого вечно сырого закоулка, портрет, исполненный души и величия, несмотря на неопытность художника-любителя, выцветшие, хотя богатые и гармоничные краски тихого и спокойного обиталища, растения висячего садика, бедность домашнего обихода, особое пристрастие матери к старшему сыну, ее сопротивление склонностям младшего, — одним словом, совокупность фактов и всей обстановки, являющихся введением в эту историю, заключает в себе, быть может, истоки творчества Жозефа Бридо, одного из великих художников современной французской школы.

Филипп, старший из двух сыновей Бридо, был поразительно похож на мать. Блондин с голубыми глазами, он тем не менее смотрел буяном, что сходило за признак живости и храбрости. Старик Клапарон, поступивший в министерство одновременно с Бридо, один из верных друзей, приходивших по вечерам играть в карты с обеими вдовами два-три раза в месяц, говаривал, потрепав Филиппа по щеке:

— Вот молодчина, его не запугаешь!

Под влиянием таких поощрений мальчик из бахвальства решил вести себя соответствующим образом. Благодаря пробужденной в нем склонности характера, он стал отличаться во всех телесных упражнениях. Участвуя в школьных драках, он выработал в себе ту отвагу и презрение к боли, которые создают воинскую доблесть; но, естественно, приобрел и величайшее отвращение к наукам, так как общественное воспитание никогда не разрешит трудного вопроса об одновременном умственном и физическом развитии. Агата на основании своего чисто физического сходства с Филиппом решила, что и душевно они походят друг на друга, и крепко надеялась со временем обнаружить у него свойственные ей тонкие чувства, только еще более сильные при сочетании с мужским характером. Филиппу было пятнадцать лет, когда его мать поселилась в мрачной квартире на улице Мазарини, и отроческая привлекательность сына укрепляла в то время упования матери. Жозеф, который был на три года моложе брата, походил на своего отца, но наружностью был хуже его. Прежде всего его черные густые волосы, стоявшие копной, никак не поддавались гребню, вопреки всем стараниям, а его брат, несмотря на свою живость, всегда оставался красавчиком. Затем, по какому-то предопределению, — а слишком неуклонное предопределение становится привычным, — Жозеф не умел бережно носить свое платье, и стоило ему надеть новое, как он сейчас же превращал его в старое. Старший из самолюбия заботился о своей внешности. Мать незаметно привыкла бранить Жозефа и ставить ему в пример старшего брата. Таким образом, Агата не одинаково относилась к своим детям и, отправляясь их навещать, говорила о Жозефе:

— Воображаю, в каком состоянии все его вещи!

Такие мелочи толкали ее сердце в пропасть материнской несправедливости.

Среди людей совершенно заурядных, составлявших общество обеих вдов, ни папаша дю Брюэль, ни старый Клапарон, ни Дерош, ни даже аббат Лоро, духовник Агаты, — решительно никто не замечал склонности Жозефа к наблюдению. Поглощенный им, будущий живописец не обращал внимания на то, что касалось непосредственно его самого, а в детстве такая особенность столь походила на тупость, что внушала беспокойство его отцу. Необыкновенный объем черепа, огромный лоб — все заставляло опасаться, как бы у ребенка не оказалась водянка головы. Его напряженное лицо, своеобразие которого могло показаться уродством людям, не понимавшим духовной красоты и ее отражения на внешнем виде, в период отрочества было довольно угрюмо. Черты этого лица, впоследствии разгладившиеся, казались сведенными судорогой, а глубокое внимание, которое ребенок уделял окружающему его миру, еще больше напрягало их. В то время как Филипп столь многими своими качествами льстил тщеславию матери, Жозеф не заслужил от нее ни одного одобрительного замечания. У Филиппа вырывались то крылатые словечки, то удачные ответы, которые внушают родителям убеждение, что их дети будут людьми выдающимися, меж тем как Жозеф оставался задумчивым и молчаливым. Мать ждала чудес от Филиппа и совсем не рассчитывала на Жозефа.

Тяготение Жозефа к искусству развилось благодаря самому обыкновенному случаю: в 1812 году, во время пасхальных каникул, возвращаясь вместе с братом и г-жой Декуэн из Тюильри с прогулки, он заметил ученика художественного училища, рисовавшего мелом на стене карикатуру на какого-то преподавателя, и восхищение пригвоздило Жозефа к мостовой перед этим наброском, в котором так и сверкала злая насмешка. На следующий день мальчик подошел к окну, поглядел на учеников, входивших через ворота с улицы Мазарини, украдкою сбежал вниз, проник в обширный двор Института, где увидел статуи, бюсты, начатые мраморные изваяния, терракоту, гипсы, — и все это стал лихорадочно рассматривать: в нем вдруг заговорил инстинкт, затрепетало призвание. Он вошел в какую-то приоткрытую дверь и в зале с низким потолком увидел с десяток молодых людей, рисовавших статую; для них он тотчас стал предметом всевозможных шуток.

— Детка! Детка! — сказал первый заметивший его художник и, отщипнув кусочек хлеба, швырнул катышком в Жозефа.

— Чей младенец?

— Господи, какой уродец!

Словом, Жозеф добрых четверть часа был потехой для всей мастерской великого ваятеля Шодэ. Но, насмеявшись досыта над ним, ученики были поражены его настойчивостью, его лицом и спросили, чего он хочет. Жозеф ответил, что он очень хочет научиться рисовать, и в ответ на это каждый стал его обнадеживать. Ребенок, подкупленный дружеским тоном своих собеседников, сообщил, что он — сын г-жи Бридо.

— О, если ты сын госпожи Бридо, — закричали из всех углов мастерской, — стало быть, ты можешь стать великим человеком. Да здравствует сын госпожи Бридо! Твоя мамаша красива? Если судить по такому образцу, как твоя башка, она должна смахивать на клеща!

— А, ты хочешь быть художником! — сказал самый старший и, встав со своего места, подошел к Жозефу, чтобы поиздеваться над ним. — Но знаешь ли ты, что для этого нужно быть молодцом и вынести великие тяготы? Да, есть такие испытания, что можно переломать себе руки и ноги. Видишь всех этих беспутников? Ну так вот, каждый из них прошел через искус! Обрати внимание, вот этот целую неделю ничего не ел. Посмотрим, можешь ли ты быть художником!

Он взял его руку и вытянул вверх, потом согнул другую так, как будто Жозеф наносил удар кулаком.

— Мы называем это испытанием телеграфа, — сказал он. — Если ты простоишь так четверть часа, не опустив рук и не изменив положения тела, то докажешь, что ты — настоящий молодчина.

— Ну же, смелей, малютка! — вскричали остальные. — Да, черт возьми, нужно пострадать, чтобы сделаться художником.

Жозеф, с доверчивостью тринадцатилетнего мальчика, не шевелился минут пять, и все ученики серьезно смотрели на него.

— А! ты опускаешь руки, — сказал один.

— Эй, держись, новобранец! — сказал другой. — Посмотри, император Наполеон целый месяц простоял так, — продолжал он, показывая на прекрасную статую работы Шодэ. Император стоя держал скипетр, и эта статуя в 1814 году была сброшена с колонны, которую она так хорошо завершала.

Через десять минут пот крупными каплями выступил на лбу Жозефа. Но тут в залу вошел какой-то лысый человечек, бледный и болезненный. В мастерской воцарилось почтительное молчание.

— Что это вы делаете, мальчишки? — спросил он, разглядывая мученика мастерской.

— Это один славный малыш, он позирует, — сказал старший из учеников, поставивший Жозефа.

— И вам не стыдно так мучить бедного ребенка? — сказал Шодэ, опуская руку Жозефа. — Давно ты здесь? — спросил он его, дружески потрепав по щеке.

— С четверть часа.

— А что тебе здесь надо?

— Я бы хотел стать художником.

— Откуда же ты пришел?

— От маменьки.

— О, от маменьки! — вскричали ученики.

— Молчать, пачкуны! — крикнул Шодэ. — Чем занимается твоя матушка?

— Она — госпожа Бридо. Мой папа умер, он был другом императора. Если вы согласитесь учить меня рисовать, император заплатит, сколько вы попросите.

— Его отец был начальником отделения в Министерстве внутренних дел! — вскричал Шодэ, пораженный каким-то воспоминанием. — И ты уже сейчас хочешь быть художником?

— Да, сударь.

— Приходи сюда, когда захочешь, с тобой здесь повозятся. Дайте ему папку, бумагу, карандаши, пусть занимается. Знайте же, шалуны, — сказал ваятель, — что я многим обязан его отцу. На, Колодезная Веревка, — сказал он, давая деньги ученику, мучившему Жозефа, — сбегай, купи пирожков, сластей, конфет. По тому, как ты будешь уплетать все это, мы сразу увидим, художник ли ты, — продолжал Шодэ, погладив Жозефа по подбородку.

Затем он обошел работы учеников в сопровождении мальчика, который смотрел, слушал и старался все понять. Сласти были принесены. Вся мастерская, сам скульптор и ребенок отведали их. Теперь Жозефа баловали так же, как раньше дурачили. Эта сцена, которую он понял инстинктом, обнаружила и насмешливость и сердечность художников — она произвела на ребенка громадное впечатление. Появление Шодэ — скульптора, унесенного впоследствии преждевременной смертью, которому покровительство императора обещало славу, было для Жозефа откровением. Мальчик ничего не сказал матери о своем приключении, но каждое воскресенье и каждый четверг он проводил по три часа в мастерской Шодэ. Старуха Декуэн, баловавшая обоих «ангелочков», снабжала с той поры Жозефа карандашами, сангиной, эстампами и бумагой для рисования. В императорском лицее будущий художник набрасывал портреты своих учителей, рисовал товарищей, пачкал углем стены дортуаров и отличался необыкновенным усердием в классах рисования. Лемир, преподаватель лицея, пораженный не только склонностями Жозефа, но и его успехами, пришел сказать г-же Бридо о призвании ее сына. Агата, женщина провинциального склада, столь же мало смыслившая в искусстве, сколько прекрасно она понимала в хозяйстве, пришла в ужас. Когда Лемир ушел, вдова заплакала.

— Ах, все пропало! — сказала она г-же Декуэн. — Я хотела сделать Жозефа чиновником, для него открывалась готовая дорога в Министерстве внутренних дел; в память отца к двадцати пяти годам его произвели бы в начальники канцелярии, — а он хочет стать художником, оборванцем. Я всегда предвидела, что этот ребенок доставит мне одно только горе!

Тогда г-жа Декуэн призналась, что уже несколько месяцев она поощряла страсть Жозефа и покрывала его посещения Института по воскресеньям и четвергам. В Салоне, куда она его водила, глубокое внимание, которое мальчик уделял картинам, казалось прямо-таки необычайным.

— Если наш Жозеф понимает живопись в тринадцать лет, — сказала она, — то он будет гениальным.

— Да, вспомните, до чего гениальность довела его отца — он умер, изнуренный работой, сорока лет от роду!

В последние дни осени, когда Жозефу должно было исполниться тринадцать лет, Агата, несмотря на уговоры г-жи Декуэн, отправилась к Шодэ, чтобы протестовать против совращения ее сына. Она застала Шодэ в синей рабочей блузе, за лепкой модели своей последней статуи. Он принял почти нелюбезно вдову человека, когда-то оказавшего ему услугу в обстоятельствах довольно серьезных, — но, уже чувствуя близость смерти, он хватался за жизнь с такой горячностью, благодаря которой в несколько мгновений человек осуществляет многое, в обычных обстоятельствах не осуществимое и за несколько месяцев; он наконец нашел то, чего искал так долго, и брался то за свою лопаточку, то за глину порывистыми движениями, которые невежественной Агате казались признаками безумия. В ином расположении духа он расхохотался бы, но теперь, услышав, как эта маменька проклинала искусство, жаловалась на судьбу, уготованную ее сыну, и просила не пускать его больше в мастерскую, — он воспылал священной яростью.

— Я многим обязан вашему покойному мужу и хотел отдать ему свой долг, поддержав вашего сына, руководя его первыми шагами на самом великом пути! — воскликнул он. — Да, сударыня, знайте же, если вы этого не знаете, что великий художник — царь, больше, чем царь; прежде всего он счастливее царя, он независим, он живет по своей воле; кроме того, он царит над миром фантазии. Да, у вашего сына самое прекрасное будущее! У него редкие задатки, они раскрываются столь рано лишь у таких художников, как Джотто, Рафаэль, Тициан, Рубенс, Мурильо (мне кажется, он скорее будет живописцем, чем скульптором). Боже мой! Да если бы у меня был такой сын, я был бы так же счастлив, как был счастлив император, когда у него родился король Римский. Но в конце концов судьбой своего сына распоряжаетесь вы. Действуйте, сударыня, сделайте из него тупицу, механическую куклу, канцелярскую крысу: вы совершите убийство. Все же я надеюсь, что, несмотря на ваши усилия, он так и останется художником. Призвание сильнее всех препятствий, которые ему кто-либо ставит! Призвание, как показывает само слово, означает призыв! Им отмечен избранник божий. Вы добьетесь только одного — сделаете вашего ребенка несчастным! — Он яростно швырнул в лохань ненужную ему больше глину и сказал, обращаясь к своей натурщице: — На сегодня достаточно!

Агата подняла глаза и в углу мастерской увидела сидящую на табурете голую женщину, которой до сих пор не замечала; при этом зрелище она в ужасе удалилась.

— Эй, вы, больше не пускайте сюда маленького Бридо, — крикнул Шодэ своим ученикам. — Это не нравится его мамаше.

— Улюлю! — крикнули ученики, когда Агата закрыла за собой дверь.

«И сюда ходил Жозеф!» — подумала бедная мать, испуганная всем, что она видела и слышала.

С тех пор как ученики класса скульптуры и живописи узнали, что г-жа Бридо не желает, чтобы ее сын стал художником, у них не было большего удовольствия, как заманить к себе Жозефа. Впоследствии, несмотря на обещание, данное матери, не ходить в Институт, мальчик часто ускользал в мастерскую Реньо, где его поощряли пачкать холсты. Когда вдова хотела жаловаться, ученики Шодэ говорили ей, что ведь Реньо — не Шодэ и что, кроме того, она не поручала им оберегать ее сына, и отпускали множество других шуток. Эти жестокие ребята сложили о г-же Бридо песенку в сто тридцать семь куплетов и постоянно распевали ее.

В тот печальный день, вечером, Агата не хотела играть в карты и сидела в кресле, охваченная столь глубокой грустью, что порой слезы навертывались на ее глаза.

— Что с вами, сударыня? — спросил ее старый Клапарон.

— Она думает, что ее сын будет нищенствовать, потому что у него есть способности к живописи, — ответила г-жа Декуэн. — Я же нисколько не тревожусь о будущем своего внука, маленького Бисиу, а ведь он тоже одержим страстью рисовать. Мужчины созданы для того, чтобы пробивать себе дорогу.

— Госпожа Декуэн права, — сказал сухой и жесткий Дерош, который никак не мог, несмотря на свои способности, стать помощником начальника отделения. — У меня, к счастью, только один сын; иначе что бы я стал делать, получая тысячу восемьсот франков жалованья? Ведь моя жена едва зарабатывает тысячу двести франков в своей лавочке, торгуя гербовой бумагой. Я устроил сына младшим писцом к стряпчему, где он получает двадцать пять франков в месяц и завтрак, я даю ему столько же; он обедает и спит дома — вот и все; пусть продвигается и пробивает себе дорожку! Я заставляю своего мальчика работать больше, чем если бы он был в коллеже, зато придет время — и он сам будет стряпчим. Когда я ему даю деньги на театр, он счастлив, как король, и целует меня. О, я его держу в руках, он отдает мне отчет в израсходованных деньгах. Вы слишком нежничаете со своими детьми. Если ваш сын хочет горе мыкать, пусть его; чем-нибудь он в конце концов станет.

— Что до моего сына, — сказал дю Брюэль, старый начальник отделения, недавно ушедший в отставку, — то ему только шестнадцать лет, мать обожает его; но я бы не обращал внимания на склонности, проявившиеся столь рано. В таком возрасте это чистая фантазия, блажь, которая должна пройти! По-моему, мальчики всегда нуждаются в руководстве.

— Вы, сударь, богаты, вы мужчина, и у вас только один сын, — указала Агата.

— Честное слово, — подхватил Клапарон, — дети подтачивают наши силы. (Черви!) Мой сын бесит меня, он разоряет меня, — что ж, прикажете заботиться о нем? Нет, я не такой колпак! (Большой шлем!) Отлично, — от этого ему стало только лучше, да и мне тоже. Отчасти этот шалопай ускорил смерть своей бедной матери. Он стал коммивояжером и нашел свою судьбу; едва он появлялся в доме, как снова исчезал, никогда не сидел на месте, ничему не хотел учиться. Все, чего я прошу у бога, — это умереть раньше, чем он опозорит мое имя! Те, у кого нет детей, лишены многих удовольствий, но они избежали и больших страданий.

— Вот они — отцы! — сказала Агата, снова заплакав.

— Все это я говорю, дорогая, желая вам доказать, что нужно позволить вашему сыну стать живописцем, иначе вы только потеряете время...

— Если бы вы были способны взяться за него как следует, — добавил суровый Дерош, — то я бы посоветовал вам воспротивиться его стремлениям; но вы, как я вижу, слабохарактерная мать, так пускай пачкает красками и рисует.

— Пропал! — сказал Клапарон.

— Как — пропал? — вскричала бедная мать.

— Ну да. Пропал мой большой шлем в червях: этот горячка Дерош всегда подводит меня!

— Утешьтесь, Агата, — сказала г-жа Декуэн. — Жозеф будет великим человеком.

После такого обсуждения, похожего на все человеческие обсуждения, друзья вдовы пришли к согласному выводу, который, однако, не успокоил ее. Они посоветовали предоставить Жозефу следовать своему призванию.

— Если он окажется бездарным, — сказал Агате дю Брюэль, ухаживавший за нею, — вы всегда сможете определить его на службу.

На площадке лестницы г-жа Декуэн, провожая трех старых чиновников, назвала их греческими мудрецами.

— Она чересчур себя мучает, — сказал дю Брюэль.

— Она должна почитать себя счастливой, что ее сын к чему-то стремится, — в свою очередь, заметил Клапарон.

— Во всяком случае, если господь сохранит нам императора, — сказал Дерош, — Жозефу будет оказано покровительство. Так о чем же ей беспокоиться?

— Когда дело касается детей, то она боится всего, — ответила г-жа Декуэн. — Вот видите, моя милая, — сказала она, возвратившись, — все они одинакового мнения; почему вы все еще плачете?

— Ах, если бы речь шла о Филиппе, я бы ничего не боялась. Вы не знаете, что творится в мастерских! Там, у художников, сидят голые женщины!

— Но, надеюсь, помещение отапливается, — сказала г-жа Декуэн.

Несколько дней спустя разразилась беда: пришла весть о московском разгроме. Наполеон вернулся, чтобы собрать новые силы и потребовать от Франции новых жертв. Тогда несчастная мать предалась иным тревогам. Филипп, которому был не по вкусу лицей, во что бы то ни стало хотел служить императору. Впечатление от последнего смотра, произведенного Наполеоном в Тюильри, воспламенило Филиппа. В то время воинский блеск, мундиры, эполеты — все это было непреодолимым соблазном для молодых людей. Филипп почувствовал такую же склонность к военной службе, как его брат — к искусству.

Без ведома матери он написал императору прошение, составленное так:

«Государь, я сын Вашего Бридо; мне восемнадцать лет, росту я пяти футов шести дюймов; у меня крепкие ноги, хорошее сложение, и я хочу стать Вашим солдатом. Прошу Вашего покровительства для вступления в армию» и т. д.

Император в двадцать четыре часа отправил Филиппа из императорского лицея в Сен-Сир, и через шесть месяцев, в ноябре 1813 года, он был выпущен младшим лейтенантом в кавалерийский полк. Часть зимы Филипп провел в запасном батальоне; но лишь только он обучился верховой езде, как, преисполненный пыла, выступил в поход. Во время кампании во Франции он получил чин лейтенанта за одно авангардное дело, где его стремительность спасла жизнь полковнику. Император произвел Филиппа в капитаны за участие в сражении при Фер-Шампенуазе, где Филипп состоял при Наполеоне в качестве ординарца. Поощренный таким выдвижением, Филипп заслужил крест при Монтеро. Свидетель прощания Наполеона в Фонтенбло[8], капитан Филипп, воспламененный этим зрелищем, отказался служить Бурбонам. Вернувшись к матери в июле 1814 года, он застал ее разоренной. Жозефа во время каникул лишили стипендии, а г-жа Бридо, до тех пор получавшая пенсию из средств императора, тщетно просила отнести эту пенсию за счет Министерства внутренних дел.

Жозеф, преданный живописи еще больше, чем раньше, был в восторге от всех событий и просил у матери разрешения посещать мастерскую Реньо, обещая ей зарабатывать себе на жизнь. Он считал себя достаточно сильным учеником второго класса, чтобы обойтись без класса риторики.

То, что Филипп всего лишь девятнадцати лет от роду был уже в капитанском чине, был награжден орденом, побывал ординарцем императора в двух сражениях, бесконечно льстило самолюбию матери. Таким образом, хотя он и был грубиян, задира и, по существу, не имел других достоинств, кроме вульгарной храбрости рубаки, для нее это был все же исключительный человек, в то время как Жозеф, маленький, худой, болезненный дичок, любивший тишину, спокойствие, мечтавший о славе художника, сулил ей, как она думала, только одни страдания и беспокойство.

Зима 1814/15 годов была удачной для Жозефа, который, благодаря тайному покровительству г-жи Декуэн и Бисиу, ученика Гро[9], ходил работать в знаменитую мастерскую, откуда вышло столько разнообразных талантов и где он тесно связался с Шиннером. Наступило двадцатое марта[10], и капитан Бридо, присоединившийся к императору в Лионе и сопровождавший его в Тюильри, был назначен командиром эскадрона гвардейских драгун. После битвы при Ватерлоо, где он был ранен — правда, легко — и где заслужил офицерский крест Почетного легиона, он остался при особе маршала Даву в Сен-Дени и не был зачислен в Луарскую армию[11]; благодаря покровительству маршала Даву, его не лишили офицерского креста и чина, но перевели на половинное жалованье.

Жозеф, беспокоясь за будущее, занимался в тот период с таким жаром, что несколько раз во время урагана событий сваливался больным.

— Это от запаха красок, — говорила Агата г-же Декуэн, — он непременно должен бросить свои занятия, они вредны для его здоровья.

В ту пору она беспокоилась только за своего старшего сына, подполковника; в 1816 году она снова увиделась с ним, когда его перевели с девяти тысяч франков жалованья, которые он получал в качестве командира драгун императорской гвардии, на уменьшенный оклад в триста франков в месяц. Для него она привела в порядок мансарду над кухней, истратив часть своих сбережений. Филипп стал одним из бонапартистов — завсегдатаев «Кофейни Ламблен», настоящей конституционалистской Беотии[12]; он усвоил привычки, манеры, стиль и образ жизни офицеров на половинном жалованье, а так как он был совсем еще молодым человеком — двадцати одного года, — то и превзошел их, серьезно поклявшись в смертельной ненависти к Бурбонам, не признавая их, даже отказываясь от представлявшихся случаев поступить на службу в армию в том же чине подполковника.

По мнению матери, Филипп обнаруживал большой характер.

— Отец не мог бы вести себя лучше, — говаривала она.

Половинного жалованья Филиппу хватало, он не вызывал лишних затрат, в то время как Жозеф целиком находился на содержании обеих вдов. С этого времени уже вполне проявилось предпочтение, оказываемое матерью Филиппу. До сих пор оно было тайным, но преследования, которым подвергся верный солдат императора, воспоминание о ране, полученной любимым сыном, его мужество в несчастье, которое, хотя и постигло Филиппа по его доброй воле, казалось ей несчастьем благородным, — все это переполняло нежностью сердце Агаты. Восклицание «он несчастен!» оправдывало все. Жозеф, отличавшийся простодушием, свойственным художникам, особенно в начале их поприща, да к тому же приученный восхищаться своим великим братом, нисколько не был уязвлен предпочтением матери, он оправдывал ее, разделяя тот же культ но отношению к храбрецу, передававшему в двух сражениях приказы императора и раненному при Ватерлоо! Как сомневаться в превосходстве этого великого брата, которого он видел в прекрасном, зеленом с золотом, мундире гвардейских драгун, командующим своим эскадроном на Майском собрании[13]!

Впрочем, Агата, несмотря на неодинаковое отношение к детям, была прекрасной матерью: она любила и Жозефа, но не слепо, она не понимала его, вот и все. Жозеф обожал мать, тогда как Филипп позволял ей обожать себя. Все же драгун смягчал для нее свою солдатскую грубость, но не скрывал презрения к Жозефу, выражая его, впрочем, в дружеской форме. Глядя на своего брата, наделенного такой нелепой огромной головой, похудевшего от неустанной работы, в семнадцать лет хилого и болезненного, он называл его «малыш». Его всегда покровительственное обращение показалось бы оскорбительным, если бы не беззаботность художника, который, сверх того, верил в доброту, скрывающуюся у солдат под их грубой манерой. Жозеф, неопытный ребенок, еще не знал, что военные, если они действительно талантливы, всегда учтивы и мягки, как и прочие выдающиеся люди. Гений везде одинаков.

— Бедный мальчик, — говорил Филипп матери, — не надо к нему приставать, пусть его забавляется!

Это презрение сходило в глазах матери за братскую нежность.

«Филипп всегда будет любить брата и покровительствовать ему», — думала она.

В 1816 году Жозеф добился от матери разрешения превратить в мастерскую чердак, прилегавший к его мансарде, а г-жа Декуэн дала ему немного денег на приобретение принадлежностей, необходимых для ремесла живописца — в семействе этих двух вдов живопись была всего лишь ремеслом. С умом и пылкостью, свойственными его дарованию, Жозеф сам все оборудовал в своей бедной мастерской. Хозяин по просьбе г-жи Декуэн заменил часть крыши стеклянною рамой. Чердак превратился в большую залу, выкрашенную Жозефом в шоколадный цвет, на стенах он повесил несколько эскизов. Агата, не без сожаления, поставила там маленькую чугунную печку, и Жозеф мог работать у себя, не оставляя, однако, занятий в мастерской Гро и Шиннера.

В то время конституционная партия, особенно поддерживаемая отставными офицерами и бонапартистами, произвела ряд выступлений у палаты депутатов во имя хартии, которой никто не хотел, и подготовила несколько заговоров. Филипп впутался в эти дела, был арестован, потом освобожден за недостатком улик; но военный министр лишил его половинного жалованья, переведя в разряд, который был, так сказать, штрафным. Во Франции Филиппу опасно было оставаться, он кончил бы тем, что попался бы в какую-нибудь ловушку, расставленную провокаторами. Тогда много говорили о провокаторах. Пока Филипп околачивался в подозрительных кофейнях, играя на бильярде и приучаясь прикладываться к стаканчикам с разными настойками — Агата пребывала в смертельном страхе за судьбу великого человека своей семьи. Трое греческих мудрецов слишком привыкли каждый вечер ходить по одной и той же дорожке, подниматься по одной и той же лестнице, зная, что обе вдовы их ждут и сразу же начнут выспрашивать у них новости дня, — поэтому в маленькой зеленой гостиной неизменно появлялись друзья, чтобы сыграть партию в карты.

Министерство внутренних дел, при пересмотре личного состава в 1816 году, оставило на должности Клапарона, одного их тех трусов, которые шепотом передают новости из «Монитера», прибавляя при этом: «Смотрите, не выдавайте меня!» Дерош, выйдя в отставку вскоре после старика дю Брюэля, все еще препирался из-за своей пенсии. Эти трое друзей, видя отчаяние Агаты, посоветовали ей отправить подполковника в чужие края.

— Поговаривают о заговорах, и ваш сын, при своем характере, пострадает в каком-нибудь деле, потому что всегда найдутся предатели.

— Черт побери, он той породы, из которой император делал своих маршалов, — шепотом сказал дю Брюэль, оглядываясь вокруг, — и он не должен отказываться от своей профессии. Пусть он отправляется на Восток, в Индию...

— А его здоровье? — сказала Агата.

— Почему он не поступает на службу? — спросил старый Дерош. — Сейчас открывается столько частных предприятий. Я сам, как только разрешится вопрос о моей пенсии, поступлю начальником отделения в Страховое общество.

— Филипп — солдат, он любит только войну, — сказала воинственная Агата.

— В таком случае он должен быть благоразумным и попроситься на службу...

— К этим? — вскричала вдова. — О, такого я никогда ему не посоветую.

— Вы не правы, — заметил дю Брюэль. — Мой сын недавно получил место через герцога де Наваррена. Бурбоны прекрасно относятся к тем, кто чистосердечно присоединяется к ним. Ваш сын будет назначен полковником в какой-нибудь полк.

— В кавалерии стремятся держать только дворян, и ему никогда не быть полковником! — воскликнула г-жа Декуэн.

Испуганная Агата умоляла Филиппа отправиться за границу и поступить на службу к какому-нибудь правительству, — ординарца императора примут с радостью.

— Служить иностранцам?! — ужаснулся Филипп.

— Весь в отца! — сказала Агата, горячо целуя Филиппа.

— Он прав, — заявил Жозеф. — Французы слишком горды своей Вандомской колонной[14], чтобы пополнять собою колонны чужих войск. Кроме того, Наполеон, быть может, вернется еще раз.

Тогда, чтобы угодить матери, Филипп возымел блестящую мысль присоединиться к генералу Лалеману в Соединенных Штатах и участвовать в основании Полей убежища[15] — в одной из самых ужасных мистификаций, прикрывавшейся названием национальной подписки. Агата из своих сбережений дала Филиппу десять тысяч франков и истратила тысячу франков на проводы и отправку его из Гавра. К концу 1817 года Агате пришлось довольствоваться шестьюстами франков дохода со своей государственной ренты; потом, по счастливому вдохновению, она поместила в банк десять тысяч франков, оставшихся от ее сбережений, и таким образом стала получать еще семьсот франков дохода.

Жозеф тоже захотел принять участие в этих жертвах и ходил одетый, как стряпчий: носил грубые башмаки, синие чулки, обходился без перчаток; он стал топить печку каменным углем, питался хлебом, молоком и дешевым сыром. Бедный мальчик встретил поддержку только у старухи Декуэн и у Бисиу, своего товарища по лицею и мастерской, который в ту пору рисовал изумительные карикатуры, занимая скромное местечко в одном из министерств.

— С каким удовольствием я встретил лето тысяча восемьсот восемнадцатого года! — говорил впоследствии Жозеф Бридо, рассказывая о своих тогдашних бедствиях. — Солнце избавило меня от покупки угля.

Он уже не уступал Гро в понимании цвета и встречался со своим учителем только для того, чтобы советоваться с ним; он задумывал начисто порвать с «классиками», разрушить условности греков и все границы, стеснявшие искусство, которому природа принадлежит как она есть, во всем могуществе своего творчества и своей фантазии. Жозеф готовился к борьбе, начавшейся со дня его выставки в Салоне 1823 года и с тех пор уже не затихавшей. Год был ужасный: Роген, нотариус г-жи Декуэн и г-жи Бридо, скрылся, похитив удержания из пожизненных доходов г-жи Декуэн, которые накапливались в течение семи лет и должны были уже давать две тысячи франков дохода. Через три дня после этого несчастья из Нью-Йорка прибыл вексель, выданный подполковником Филиппом, с переводом долга на имя матери. Бедный малый, как и другие, введенный в заблуждение, все потерял на Полях убежища. Этот вексель, стоивший горьких слез Агате, старухе Декуэн и Жозефу, свидетельствовал о долгах, сделанных подполковником в Нью-Йорке, где за него поручились его товарищи по несчастью.

— Ведь это я заставила его поехать! — воскликнула бедная мать, всегда изобретательная, когда нужно было оправдать промахи Филиппа.

— Не советую вам часто отправлять его в такие путешествия, — сказала старуха Декуэн своей племяннице.

Госпожа Декуэн вела себя героически. Она не переставала выплачивать г-же Бридо по тысяче экю, но продолжала все так же ставить на «терн», который не выходил с 1799 года. К этому времени она начала сомневаться в добросовестности властей. Она обвиняла правительство и считала его вполне способным упразднить три номера в урне, чтобы вызвать бешеные ставки участников. После спешного подсчета средств оказалось невозможным достать тысячу франков, не продав части ренты. Обе женщины заговорили о необходимости заложить серебро, кое-что из белья и лишнюю мебель.

Жозеф, испуганный этими планами, отправился к Жерару, рассказал ему о своем положении, и великий художник выхлопотал для него от Министерства двора заказ на две копии портрета Людовика XVIII, по пятисот франков за каждую. Гро, хотя и не отличавшийся щедростью, пошел со своим учеником к торговцу красками и попросил отпустить за его счет необходимые Жозефу материалы. Но тысячу франков можно было получить только по окончании работы. Тогда Жозеф в десять дней написал четыре картины, продал их торговцам и принес тысячу франков матери, которая теперь могла оплатить вексель. Через неделю пришло другое письмо, которым подполковник уведомлял мать, что он отправляется в обратный путь на пароходе. Капитан брал его на честное слово, и Филипп извещал, что при высадке в Гавре ему понадобится еще, по крайней мере, тысяча франков.

— Хорошо, — сказал Жозеф, — я закончу свои копии, и ты отвезешь ему тысячу франков.

— Бог тебя благословит, дорогой Жозеф! — вскричала Агата, заливаясь слезами и целуя его. — Значит, ты любишь своего бедного, гонимого брата? Он — наша гордость, все наше будущее. Такой молодой, такой мужественный и такой несчастный. Все против него, так будем, по крайней мере, мы втроем за него.

— Теперь ты видишь, что живопись может на что-нибудь пригодиться! — воскликнул Жозеф, счастливый, что наконец добился у матери позволения стать великим художником.

Госпожа Бридо поспешила навстречу своему нежно любимому сыну, подполковнику Филиппу. Прибыв в Гавр, она ежедневно уходила за круглую башню, построенную Франциском I, и ждала прибытия американского парохода, с каждым днем ощущая все более жестокое беспокойство. Только матерям ведомо, насколько обостряют такие страдания материнское чувство. В одно прекрасное октябрьское утро 1819 года пароход прибыл без всяких аварий, не испытав ни одного шторма. Даже на самого грубого человека воздух родины и встреча с матерью всегда производят известное впечатление, особенно после путешествия, исполненного разных бедствий. Филипп отдался излиянию чувств, и Агата думала: «Ах, как он меня любит!» Увы, офицер любил во всем мире только одну особу, и этой особой был сам подполковник Филипп. Его несчастья в Техасе, его жизнь в Нью-Йорке, где спекуляция и индивидуализм достигли крайней степени, где бесстыдная погоня за наживой доходит до цинизма, где человек, совершенно предоставленный самому себе, вынужден полагаться только на свою силу и все время быть собственным судьею, где вежливости не существует, — словом, все мельчайшие обстоятельства этого путешествия развили у Филиппа скверные наклонности грубого рубаки. Он стал сквернословом, пьяницей, курильщиком, эгоистом, невежей. Нищета и физические страдания испортили его. К тому же подполковник считал себя жертвой преследования. А под влиянием такой мысли люди неумные сами становятся нетерпимыми и преследуют других. Для Филиппа мир начинался и кончался им самим, солнце светило только для него. Наконец, жизнь Нью-Йорка, по-своему воспринятая этим человеком действия, лишила его всякой нравственной разборчивости. У существ такого рода только два способа жить: они или верят, или не верят, они или обладают всеми добродетелями порядочного человека, или целиком склоняются перед «требованиями необходимости». А постепенно они привыкают считать требованиями необходимости свои малейшие нужды и каждый мимолетный порыв своих страстей. С такой системой можно пойти далеко. Подполковник сохранял прямоту, чистосердечие, непринужденность военного только в манере держаться. Таким образом, он стал исключительно опасен: он казался простодушным, как ребенок, но, заботясь только о себе, ничего не делал без задней мысли, точно судейский крючок, обдумывающий все новые подвохи, достойные Гонена[16]; ему ничего не стоило дать честное слово, и он давал его всякому, кто готов был поверить ему. Если же кто-нибудь, к несчастью для себя, не соглашался с объяснениями, которыми подполковник оправдывал несоответствие между своими словами и поступками, то, отлично стреляя из пистолета, не боясь самого искусного мастера фехтовального искусства и обладая хладнокровием, как все, для кого жизнь безразлична, — Филипп готов был потребовать удовлетворения за малейшую резкость; но и без того он производил впечатление человека, готового действовать насилием и не допускающего возможности какого бы то ни было примирения. Его внушительная фигура приобрела округлость, лицо загорело во время пребывания в Техасе, он сохранил отрывистую речь и решительный тон, выработавшийся из-за необходимости внушать ньюйоркцам почтение. В таком виде, просто одетый, держась, как человек, закаленный недавними лишениями, Филипп предстал героем перед своей бедной матерью; на деле же он просто стал тем, кого в народе обозначают крепким словцом проходимец. Ужаснувшись обнищанию своего любимого сына, г-жа Бридо одела его в Гавре с ног до головы. Слушая рассказы о его несчастьях, она не в силах была запретить ему пить, есть и развлекаться, как должен пить и развлекаться человек, прибывший с Полей убежища. Конечно, то был прекрасный замысел — завладеть Техасом при помощи остатков императорской армии, но он не удался не столько из-за материальных условий, сколько из-за человеческих ошибок, — потому что ведь в настоящее время Техас представляет собой республику с богатым будущим. Этот эксперимент либеральной партии при Реставрации выразительно доказывает, что интересы либералов были исключительно эгоистичными и ни в какой мере не национальными, а построенными только на стремлении к власти и ни на чем больше. Не подвели ни люди, ни местность, ни идея, ни преданность делу, но подвела надежда на золото и на помощь этой лицемерной партии, располагавшей огромными суммами и не давшей ничего, когда дело коснулось восстановления Империи в другом месте. Простые женщины-хозяйки вроде Агаты обладают достаточным здравым смыслом, чтобы разгадывать политическое надувательство подобного рода. Бедная мать после рассказов своего сына прозрела истину: заботясь об изгнаннике, она за время его отсутствия наслушалась пышных реклам конституционных газет и следила за ходом подписки, которая дала едва лишь полтораста тысяч франков, в то время как нужна была сумма от пяти до шести миллионов. Главари либерализма, быстро спохватившись, что отправить из Франции славные остатки наших армий — это значит действовать в интересах Людовика XVIII, оставили на произвол судьбы самых пылких, самых преданных, самых восторженных — тех, кто первыми ринулись вперед. Агата никогда не могла решиться объяснить своему сыну, что он оказался скорее в положении человека одураченного, чем гонимого. Веруя в своего кумира, она корила себя за неразумие и оплакивала бедствия времени, разразившиеся над Филиппом. Мол, в самом деле, до сих пор он не столько был виновен во всех своих несчастьях, сколько оказывался жертвой своего прекрасного характера, своей энергии, падения императора, двоедушия либералов и ожесточенности Бурбонов против бонапартистов. За всю неделю, проведенную в Гавре, неделю, которая потребовала ужасных расходов, Агата не осмелилась предложить ему примириться с королевским правительством и явиться к военному министру, — ей стоило больших трудов хотя бы вытащить его из Гавра, где жизнь необычайно дорога, и доставить в Париж, когда у нее осталось денег только на дорогу.

Госпожа Декуэн и Жозеф, ожидавшие изгнанника у места его прибытия в Париж, во дворе конторы Королевского общества почтовых карет, были поражены, увидев, как изменилась в лице Агата. Пока раздавались поцелуи и отвязывались два чемодана, струха Декуэн заметила Жозефу:

— Твоя матушка за два месяца состарилась на десять лет.

— Здравствуйте, тетка Декуэн! — с таким нежным приветствием обратился подполковник к старой лавочнице, которую Жозеф сердечно называл «маменькой Декуэн».

— У нас нет денег на извозчика, — горестно сказала Агата.

— У меня есть, — ответил ей молодой художник. — У брата великолепный цвет лица! — воскликнул он, взглянув на Филиппа.

— Да, я обгорел, как трубка. А вот ты не изменился, малыш!

Жозеф, уже достигший двадцати одного года и к тому же ценимый несколькими друзьями, поддерживавшими его в дни испытаний, чувствовал свою силу и сознавал свое дарование. Он был представителем живописи в кружке молодых людей, посвятивших себя науке, литературе, политике и философии. Его задел презрительный тон Филиппа, еще подчеркнутый жестом брата, скрутившего ему ухо, как ребенку. Агата заметила некоторый холодок, которым сменился у г-жи Декуэн и Жозефа первый порыв их нежности; но она загладила все, рассказав им о муках, вынесенных Филиппом во время изгнания. Г-жа Декуэн, пожелавшая отпраздновать возвращение Филиппа, которого она потихоньку называла «блудным сыном», устроила самый лучший, какой только могла, обед, пригласив старого Клапарона и Дероша-отца. Всех остальных друзей дома просили прийти вечером, и они явились в полном составе. Жозеф позвал Леона Жиро, д'Артеза, Мишеля Кретьена, Фюльжанса Ридаля и Бьяншона — своих друзей по кружку. Г-жа Декуэн сообщила Бисиу, своему мнимому пасынку, что молодые люди будут играть в экарте. Сын Дероша, ставший по непреклонной воле отца лиценциатом юридических наук, также был на вечере. Дю Брюэль, Клапарон, Дерош и аббат Лоро присматривались к изгнаннику: его грубые манеры и обращение, голос, осипший от спиртных напитков, площадная речь и самый взгляд — все пугало их. И вот, пока Жозеф расставлял столы для карточной игры, наиболее преданные друзья окружили Агату, спрашивая ее:

— Что вы думаете делать с Филиппом?

— Не знаю, — ответила она. — Он и теперь не хочет служить Бурбонам.

— Очень трудно найти для него место во Франции. Если он не поступит в армию, то не скоро получит государственную службу, — сказал старик дю Брюэль. — Достаточно послушать его, чтобы понять, что он не сможет зашибать деньгу, как мой сын, изготовляя пьесы для театров.

По взгляду, которым ответила Агата, каждый понял, насколько ее беспокоит будущее Филиппа; и так как никто из ее друзей не мог оказать ей помощь, то все замолчали. Изгнанник, Дерош-сын и Бисиу играли в экарте, пользовавшееся в то время бешеным успехом.

— Маменька Декуэн, у брата нет денег на игру, — сказал Жозеф на ухо этой превосходной, доброй женщине.

Участница королевской лотереи пошла к себе, принесла двадцать франков и вручила их художнику, который незаметно сунул деньги Филиппу. Все гости уже собрались. За двумя столами играли в бостон, и вечер оживился. Филипп оказался плохим игроком. Сначала он много выиграл, потом проиграл и к одиннадцати часам задолжал пятьдесят франков Дерошу-младшему и Бисиу. Препирательства и споры за экарте неоднократно доносились до слуха спокойных игроков в бостон, украдкой поглядывавших на Филиппа. Изгнанник обнаружил столь скверный характер, что когда в последнюю ссору оказался впутанным Дерош-младший, — а он тоже был не из покладистых, — то Дерош-отец, вопреки очевидности, объявил, что сын не прав, и запретил ему продолжать игру.

Госпожа Декуэн поступила точно так же со своим внуком, начавшим отпускать шутки, которые, правда, были столь тонки, что Филипп не понял их, однако могли подвергнуть жестокого насмешника опасности, если бы одна из его стрел проникла в неповоротливый ум подполковника.

— Ты, верно, устал, — сказала Агата на ухо Филиппу. — Поди ляг спать.

— Путешествия образовывают юношей, — с улыбкой заметил Бисиу, когда подполковник и г-жа Бридо вышли.

Жозеф, встававший чуть свет и рано ложившийся, томился, дожидаясь конца этого вечера. На следующий день утром Агата и г-жа Декуэн, приготовляя в первой комнате завтрак, не могли не обменяться мнением, что вечера обойдутся очень дорого, если Филипп, по выражению г-жи Декуэн, будет «играть в такую игру».

Эта старая женщина, тогда уже в возрасте семидесяти шести лет, предложила продать свою мебель, освободить помещение на третьем этаже, — чего хозяин только и добивался, — а самой занять гостиную Агаты, с тем чтобы первая комната была превращена в гостиную, где заодно можно было бы и обедать. Таким образом в год сберегли бы семьсот франков. Такое сокращение расходов позволило бы давать Филиппу пятьдесят франков в месяц, пока он не найдет себе места. Агата приняла эту жертву.

После того как подполковник спустился вниз и мать осведомилась, хорошо ли он чувствует себя в своей маленькой комнатке, обе вдовы ознакомили его с положением семьи. Г-жа Декуэн и Агата располагали вместе пятью тысячами тремястами франков дохода, из которых четыре тысячи г-жи Декуэн были только пожизненными. Старуха Декуэн давала Бисиу, которого она вот уже полгода, как объявила своим внуком, шестьсот франков на содержание и столько же — Жозефу. Остатки ее доходов, равно как и доходы Агаты, шли на хозяйство и прочие их нужды. Все сбережения были израсходованы.

— Будьте спокойны, — сказал подполковник, — я снова займусь поисками места и не буду вам в тягость: пока мне нужны только жратва и логово.

Агата поцеловала сына, а г-жа Декуэн сунула ему в руку сто франков на уплату вчерашнего карточного долга. Продажа мебели, передача квартиры г-жи Декуэн и внутреннее перемещение у Агаты — все осуществилось в течение десяти дней, так быстро, как это бывает только в Париже. Все эти десять дней Филипп аккуратно уходил после завтрака, появлялся к обеду, снова уходил вечером и не возвращался на ночлег раньше полуночи.

Вот привычки, почти механически усвоенные этим отставным воином и глубоко в нем укоренившиеся: на Новом мосту он чистил свои сапоги за те два су, которые ему пришлось бы заплатить в случае перехода по мосту Искусств, потом отправлялся в Пале-Рояль, где выпивал два стаканчика водки, читая газеты; за этим занятием он проводил время почти до полудня; в этот час он неторопливо отправлялся по улице Вивьен, делал привал в кофейне «Минерва», где в то время стряпалась либеральная политика, и играл там на биллиарде с отставными офицерами. Проигрывал Филипп или выигрывал, но он неизменно осушал три-четыре стаканчика разных ликеров и выкуривал с десяток сигар, разгуливая взад и вперед по улицам. По вечерам, выкурив несколько трубок в «Голландском кабачке», он в десять часов поднимался в игорный зал; лакей подавал ему карточку и булавку; осведомившись у некоторых заслуженных игроков о выходах черного и красного, он в наиболее благоприятный момент ставил десять франков, никогда не играя более трех раз, будь он в проигрыше или в выигрыше — безразлично. Выиграв, — а это случалось почти всегда, — он осушал бокал пунша и отправлялся в свою мансарду; тогда он бормотал, что перебьет крайних правых, лейб-гвардию короля и распевал на лестнице: «На страже Империи будем!» Его бедная мать, прислушиваясь, говорила:

— Филипп сегодня навеселе.

И, поднявшись к нему, целовала его, не жалуясь на омерзительный запах пунша, ликеров и табака.

— Ты ведь довольна мной, дорогая мамаша? — сказал он ей в конце января. — Я веду самый правильный образ жизни.

Раз пять Филипп обедал в ресторане с давними приятелями. Старые солдаты рассказывали друг другу о своем положении, возлагая надежды на постройку подводной лодки, предназначенной для того, чтобы освободить императора. Среди вновь обретенных приятелей Филипп особенно отличал бывшего капитана гвардейских драгун, некоего Жирудо, вместе с которым он в первый раз выступил в поход. При содействии старого драгуна Филипп привел к завершению то, что у Рабле называется «экипажем дьявола», и прибавил к выпивке, сигарам и игре четвертое колесо. Однажды вечером, в начале февраля, Жирудо повел Филиппа в Гэте, в ложу, предоставленную театром для маленькой театральной газетки, издававшейся его племянником, Фино, где этот самый Жирудо заведовал кассой и счетными книгами, делал и проверял наклейки с адресами. Оба одеты были по моде офицеров-бонапартистов, принадлежавших к конституционной оппозиции, — в широкий, длинный, до пят, сюртук со стоячим воротником, застегнутый до самого подбородка и украшенный орденской розеткой; у обоих были трости со свинцовыми набалдашниками, болтавшиеся на плетеном ремешке. В таком виде два старых однополчанина, по их собственному выражению, нарезавшись как стелька и обмениваясь сердечными излияниями, вошли в ложу. Жирудо, в тумане винных паров, показал Филиппу на сцене маленькую, пухленькую и вертлявую фигурантку по имени Флорентина, чьи милости и расположение достались ему так же, как и ложа в театре, — через всемогущую газету.

— Но сколь далеко простирается ее расположение к такому старому, полуседому вояке, как ты? — спросил Филипп.

— Слава богу, — ответил Жирудо, — я еще придерживаюсь прежних правил нашей славной военной чести и ни разу не израсходовал ни гроша на женщину.

— Что? — вскрикнул Филипп, прищурив левый глаз.

— Да, — ответил Жирудо. — Но, между нами, газета здесь здорово помогла. Завтра мы в двух строках посоветуем администрации выпустить Флорентину в танце. Честное слово, мой дорогой, я очень счастлив, — сказал Жирудо.

«Э, — подумал Филипп, — если этот почтенный Жирудо, несмотря на то, что череп у него лыс, как мое колено, несмотря на сорок восемь лет, толстое брюхо, физиономию кабатчика и нос картошкой, заводит шашни с фигуранткой, то я заполучу первую актрису Парижа».

— Где живет она? — громко спросил он Жирудо.

— Сегодня вечером я тебе покажу Флорентину в домашней обстановке. Моя Дульцинея получает в театре только пятьдесят франков в месяц, но Кардо, бывший торговец шелком, дает ей пятьсот франков в месяц, и она одевается шикарно.

— О! Но... — воскликнул ревнивый Филипп.

— Ба! — заметил Жирудо. — Настоящая любовь слепа.

После спектакля Жирудо отвел Филиппа к Флорентине, жившей в двух шагах от театра, на улице Крюсоль.

— Будем вести себя прилично, — сказал ему Жирудо, — Флоринтина живет с матерью. Ты понимаешь, нанимать ей подставную мамашу мне не по средствам, и эта почтенная женщина — ее настоящая мать. Она бывшая привратница, но неглупа и именуется Кабироль; называй ее «мадам», она это очень любит.

В тот вечер у Флорентины была ее подруга, некая Мари Годешаль, прекрасная, как ангел, холодная, как танцовщица, и, кроме всего прочего, ученица Вестриса[17], который предрекал ей самое блестящее будущее в хореографическом искусстве. Мадемуазель Годешаль, желавшая в то время выступать в Драматической панораме под именем Мариетты, рассчитывала на протекцию первого вельможи в палате, которому Вестрис должен был представить ее уже давно. Вестрис, еще бодрый в то время, не считал свою ученицу достаточно подготовленной. Честолюбивая Мари Годешаль прославила свой псевдоним Мариетты, но, впрочем, ее стремление преуспеть было вызвано весьма похвальными чувствами. У нее был брат, писец, служивший у Дервиля. Оставшись сиротами, несчастные, но любящие друг друга брат и сестра видели жизнь такой, какова она в Париже; он хотел стать стряпчим, чтобы устроить свою сестру, и жил на десять су в день; она трезво решила стать танцовщицей и, извлекая пользу как из своих ног, так и из своей красоты, купить контору для своего брата. Все, что не касалось их привязанности друг к другу, их интересов и общей их жизни, было для них — как некогда другие народы для древних римлян и евреев — чем-то варварским, странным, враждебным. В этой столь прекрасной дружбе, которую ничто не могло нарушить, и заключалось объяснение характера Мариетты для тех, кто близко знал ее.

Брат и сестра жили в то время на девятом этаже одного дома по улице Вьей-дю-Тампль. Мариетта начала обучаться с десяти лет, а теперь ей было шестнадцать. Увы! Она была плохо одета, и если, несмотря на ее шаль из кроличьей шерсти, на ситцевое платье и грубые башмаки, подбитые железными гвоздями, кто-нибудь мог оценить ее красоту, то только те из парижан, что заняты охотой на гризеток и выслеживанием нуждающихся красавиц.

Филипп влюбился в Мариетту. Мариетта оценила в нем командира гвардейских драгун, ординарца императора, молодого человека двадцати семи лет и нашла удовольствие в том, чтобы превзойти Флорентину, ввиду явного превосходства Филиппа над Жирудо. Флорентина и Жирудо, — он, чтобы содействовать счастью своего приятеля, она — чтобы доставить своей подруге покровителя, — толкнули Мариетту и Филиппа на заключение «птичьего брака». Это выражение парижского языка равнозначно выражению «морганатический брак», применяемому к королям и королевам. Филипп на обратном пути рассказал Жирудо о своей бедности; но старый проходимец весьма его обнадежил.

— Я поговорю о тебе со своим племянником Фино, — сказал он ему. — Видишь ли, Филипп, настало царство штафирок и болтунов, нам приходится покориться. В наши дни чернильная братия всемогуща. Чернила заменили порох, а слово — пулю. Но, как бы там ни было, эти жулики журналисты — ловкачи на выдумку и довольно славные ребята. Приходи ко мне завтра в редакцию, я замолвлю за тебя словечко перед племянником, и ты получишь место в какой-нибудь газете. Мариетта, которая теперь (не обольщайся) берет тебя потому, что у нее ничего нет, ни ангажемента, ни возможности выступать, — а я сказал ей, что ты будешь пользоваться в газете таким же весом, как и я, — докажет, что она любит тебя ради тебя самого, и ты ей поверишь! Поступай подобно мне, удерживай ее в положении фигурантки, пока сможешь. Я был так влюблен, что, когда Флорентина захотела выступить в танце, я попросил Фино потребовать для нее дебюта; но племянничек мне сказал: «У нее есть способности, не так ли? Так вот, в тот день, когда она выступит, она выставит тебя за дверь». Вот каков Фино. Ты увидишь, что это за смышленый малый!

На следующий день, в четыре часа, Филипп был на улице Дю-Сантье, в маленькой комнате на антресолях, где и застал Жирудо, заключенного, наподобие зверя, в закуту с каким-то лазом вместо дверей. Там имелась маленькая печурка, маленький столик, два маленьких стула и маленькие поленца дров. Значение этих апартаментов было возвеличено следующими магическими словами: Бюро подписки — черными буквами, отпечатанными на дверной таблице, Касса — надпись от руки на бумажке, прикрепленной над решеткой. У стены, против помещения капитана, стояла скамейка, на которой завтракал безрукий инвалид. Жирудо называл его Тыквой, вероятно, имея в виду «египетский» цвет его лица.

— Прекрасно! — сказал Филипп, осмотрев эту комнатку. — Что делаешь здесь ты, некогда сражавшийся при Эйлау под командой бедного полковника Шабера? Черт побери! Трижды черт побери, вот так командиры!

— Да, так! брум! брум! Командир, выписывающий квитанции на газету, — сказал Жирудо, надвигая покрепче свою черную шелковую шапочку. — А сверх того я еще ответственный издатель всех этих шутовских листков, — сказал он, показывая на газету.

— А я совершил поход в Египет, — теперь же хожу на почту, — прибавил инвалид.

— Смирно, Тыква! — крикнул Жирудо. — Перед тобой храбрец, передававший приказания императора в битве при Монмирайле.

— Рад стараться! — ответил инвалид. — Там я потерял руку.

— Тыква, покарауль лавочку, я подымусь к племяннику.

Два отставных воина поднялись на пятый этаж, в мансарду в конце коридора, и застали там молодого человека с холодными, бесцветными глазами, лежавшего на дрянной кушетке. Штафирка, не привстав, предложил сигары своему дядюшке и его приятелю.

— Мой друг, — сказал ему нежным и кротким голосом Жирудо, — вот тот отважный командир эскадрона императорской гвардии, о котором я тебе говорил.

— Да? — сказал Фино, оглядев с головы до ног Филиппа, потерявшего, так же как и Жирудо, всю бодрость перед лицом этого дипломата печати.

— Мой дорогой мальчик, — сказал Жирудо, старавшийся показать себя дядюшкой, — подполковник вернулся из Техаса.

— А! Вы побывали в Техасе, в Полях убежища? Однако вы слишком молоды, чтобы стать солдатом-пахарем.

Терпкость этой насмешки может быть понята только теми, кто помнит целую лавину гравюр, ширм, часов, бронзовых и гипсовых изделий, возникших из мысли о «солдате-пахаре», великом образе судьбы Наполеона и его храбрецов, — мысли, которая в конце концов породила несколько водевилей и принесла, по крайней мере, миллионы прибыли. Еще теперь в глухой провинции можно увидеть солдат-пахарей на обоях. Если бы этот молодой человек не был племянником Жирудо, Филипп закатил бы ему пощечину.

— Да, я влип в эту историю, я потерял на ней двенадцать тысяч франков и время, — ответил Филипп, пытаясь изобразить на своем лице улыбку.

— И вы все еще любите императора?

— Это мой бог.

— Вы либерал?

— Я всегда буду в конституционной оппозиции! О, Фуа! О, Манюэль[18]! О, Лаффит! Вот это люди! Они освободят нас от всех негодяев, пожаловавших к нам обратно, вслед за иностранцами!

— Отлично, — холодно заключил Фино. — Надо извлечь пользу из вашего несчастья, мой дорогой: ведь вы являетесь жертвой либералов. Оставайтесь либералом, если вы не хотите менять своих мнений; но угрожайте либералам разоблачить техасские глупости. Ведь вы не получили ни гроша от национальной подписки, не правда ли? Что ж, и отлично — потребуйте отчета в подписке. Вот на что вы можете рассчитывать: сейчас, под покровительством левых депутатов, создается новая оппозиционная газета; вы получите там место кассира — три тысячи франков жалованья в год, должность на веки вечные. Вам достаточно лишь представить двадцать тысяч франков залога, раздобудьте их — и будете устроены в течение недели. Я посоветую отделаться от вас предоставлением этой должности; но поднимите шум, шумите как можно громче!

Филипп рассыпался в благодарностях и вышел; Жирудо, отстав от него на несколько шагов, сказал племяннику:

— Так ты, я вижу, шутник! Меня-то ты держишь здесь на тысяче двухстах франков.

— Газета не продержится и года, — ответил Фино. — Для тебя у меня есть кое-что и получше.

— Черт побери! — сказал Филипп, выходя вместе с Жирудо. — Твой племянник малый не промах. Я и не подумал извлечь, как он выражается, пользу из моего положения.

Вечером в «Кофейне Ламблен» подполковник Филипп поносил либеральную партию, которая организовала национальную подписку, послала людей в Техас, лицемерно разглагольствовала о солдатах-пахарях, а затем оставила молодцов без помощи в бедственных обстоятельствах, растратив принадлежавшие им двадцать миллионов франков, и так водила их за нос целых два года.

— Я потребую отчета о подписке в пользу Полей убежища, — сказал он одному из завсегдатаев кофейни «Минерва», что тот и передал журналистам левой.

Филипп не пошел на улицу Мазарини, он отправился к мадемуазель Годешаль рассказать о своем предстоящем участии в газете, которая будет иметь десять тысяч подписчиков и горячо поддержит ее хореографические притязания. Агата и старуха Декуэн ожидали Филиппа в смертельном страхе за него, так как только что был убит герцог Беррийский[19]. На следующий день подполковник пришел вскоре после их завтрака; когда мать сказала ему, как ее встревожило его отсутствие, он рассердился и заявил, что, слава богу, он совершеннолетний.

— Черт побери! Я к вам с хорошей новостью, а вы как будто на похоронах. Герцог Беррийский умер? Ну что же, тем лучше. Одним меньше! Что до меня, то я буду кассиром в газете, а вы избавитесь от беспокойства обо мне.

— Да неужели? — воскликнула Агата.

— Да, если вы достанете мне двадцать тысяч франков залога: речь идет только о том, чтобы дать на хранение вашу ренту, а тысячу триста франков годовых вы будете получать по-прежнему, в установленные сроки.

Обе вдовы, до сих пор, вот уже около двух месяцев, ломавшие себе голову над тем, что же делал Филипп, как и куда его устроить, были так обрадованы открывшейся перспективой, что больше и не думали о катастрофических событиях тех дней. Вечером старый дю Брюэль, Клапарон, собиравшийся умирать, и непреклонный Дерош-отец, эти греческие мудрецы, были единодушны: они посоветовали вдове внести залог за сына. Газета, весьма удачно основанная еще до убийства герцога Беррийского, избежала удара, нанесенного Деказом печати. Ценные бумаги г-жи Бридо, приносившие доход в тысячу триста франков, были внесены как залог Филиппа, и он получил должность кассира. Этот хороший сын тотчас пообещал давать двум вдовам по сто франков в месяц за стол и квартиру и был провозглашен лучшим на свете сыном. Те, кто предсказывал, что он плохо кончит, теперь поздравляли Агату.

— Мы не оценили его, — говорили они.

Бедный Жозеф, чтобы не отстать от брата, попытался жить на собственные средства и успел в этом. Прошло три месяца, а подполковник — который ел и пил за четверых, привередничал и, под тем предлогом, что он платит за свое содержание, вовлек обеих вдов в лишние расходы по столу — еще не дал им ни гроша. Ни мать, ни г-жа Декуэн из деликатности не хотели ему напоминать о его обещании. Год прошел, но ни одна из монет, столь энергично именуемых Леоном Гозланом когтистым тигром, так и не перешла из кармана Филиппа в хозяйство. Правда, в этом отношении подполковник заглушил укоры своей совести: он редко обедал дома.

— Ну что ж, все-таки он счастлив, — говорила мать. — Он спокоен, имеет место.

Благодаря влиянию фельетонов, находившихся в ведении Верну — одного из друзей Бисиу, Фино и Жирудо, — Мариетта дебютировала, но не в Драматической панораме, а в «Порт-Сен-Мартен», где она имела успех, хотя там выступала сама Бегран. Одним из директоров этого театра тогда был богатый и широко живший генерал, влюбленный в одну актрису и сделавшийся ради нее антрепренером. В Париже всегда есть люди, влюбленные в актрис, в танцовщиц или певиц и из-за любви становящиеся директорами театров. Генерал был знаком с Филиппом и Жирудо. При помощи маленькой газеты Фино и газеты Филиппа вопрос о дебюте Мариетты был улажен между тремя офицерами тем скорее, что, видимо, страсти всегда единодушны в осуществлении безумных замыслов.

Злокозненный Бисиу не замедлил тогда рассказать своей бабке и благочестивой Агате, что кассир Филипп, храбрейший из храбрых, любит Мариетту, знаменитую танцовщицу театра «Порт-Сен-Мартен». Эта старая новость была для обеих вдов ударом грома: прежде всего религиозное чувство Агаты заставляло ее смотреть на актрис как на исчадия ада; а кроме того, им обеим казалось, что такие женщины едят на золоте и загребают драгоценные камни, так что самые богатые люди впадают из-за них в нищету.

— Как, — сказал Жозеф матери, — неужели вы думаете, что брат настолько глуп, чтобы давать деньги своей Мариетте? Такие женщины разоряют только богачей.

— Уже поговаривают о том, чтобы пригласить Мариетту в Оперу, — сообщил Бисиу. — Но не бойтесь, госпожа Бридо, в театре «Порт-Сен-Мартен» бывает дипломатический корпус; эта красавица недолго останется с вашим сыном. Ходят слухи, что будто один посланник безумно влюбился в Мариетту. И еще одна новость! Умер старый Клапарон, погребение завтра, и его сын, сделавшись банкиром и купаясь в золоте, заказал похороны по последнему разряду. Этот малый не умеет вести себя. В Китае так не поступают.

Филипп, в корыстных целях, предложил танцовщице выйти за него замуж; но мадемуазель Годешаль перед самым поступлением в Оперу отказала ему, — быть может, разгадав замыслы подполковника, быть может, поняв, насколько ей для ее благосостояния необходима независимость. В конце того года Филипп являлся к матери не больше двух раз в месяц. Где он пропадал? В кассе, в театре или у Мариетты. В семействе, на улице Мазарини, не имели ни малейшего понятия о его поведении. Жирудо, Фино, Бисиу, Верну знали, что он ведет разгульную жизнь. Филипп принимал участие во всех увеселениях Туллии, одной из первых танцовщиц Оперы; Флорентины, заместившей Мариетту в театре «Порт-Сен-Мартен»; Флорины и Матифá Корали и Комюзо. С четырех часов — лишь только он уходил из кассы — до полуночи он развлекался, так как обычно еще накануне получал какое-нибудь приглашение на званый обед, на карточную игру вечером, на ужин. Филипп, таким образом, плавал, как рыба в воде. Этот карнавал, длившийся полтора года, все же сопряжен был с немалыми хлопотами. Прекрасная Мариетта со времени своего первого выступления в Опере, в январе 1821 года, покорила одного из самых блестящих герцогов двора Людовика XVIII. Филипп пытался бороться с герцогом и из-за своей страсти был принужден, несмотря на некоторую удачу в игре, позаимствовать еще деньги из кассы газеты при возобновлении подписки в апреле. В мае он должен был одиннадцать тысяч франков. В этот роковой месяц Мариетта уехала в Лондон обирать лордов, пока строили временный зал Оперы в особняке Шуазель, на улице Лепельтье. Несчастный Филипп, как это обычно бывает в разлуке, еще больше полюбил Мариетту, несмотря на ее явную неверность; она же всегда считала этого молодого человека грубым и неумным рубакой, первой ступенькой для себя, на которой не собиралась долго задерживаться. Поэтому, предвидя момент, когда Филипп останется без денег, танцовщица сумела обеспечить себе поддержку газетчиков, освобождавшую ее от необходимости иметь дело с Филиппом. Тем не менее она, как это свойственно в таких случаях женщинам подобного рода, чувствовала благодарность к тому, кто первый, так сказать, расчистил ей путь к гнусностям театральной карьеры.

Принужденный отпустить свою ужасную любовницу в Лондон одну, Филипп, как он выражался, вернулся на свои зимние квартиры, в мансарду на улице Мазарини; там, вставая утром и ложась вечером спать, он предавался мрачным размышлениям. Он чувствовал невозможность для себя жить иначе, чем в минувшем году. Роскошь, царившая у Мариетты, обеды и ужины, вечера за кулисами, увлекательное общество остряков и журналистов, своего рода шум вокруг его имени, столь приятно щекотавший его чувства и тщеславие, — вся эта жизнь, которая возможна только в Париже и каждый день радует чем-нибудь новым, стала для Филиппа больше чем привычкой. Она была ему так же необходима, как табак и стаканчики спиртного. Он установил, что не может жить без этих непрерывных удовольствий. Мысль о самоубийстве пришла ему в голову — не потому, что в кассе должна была обнаружиться недостача, но потому, что ему больше нельзя было жить с Мариеттой и в атмосфере удовольствий, которыми он упивался целый год. Одержимый этими мрачными мыслями, он впервые вошел в мастерскую брата и застал его в синей блузе, за работой над копией для торговца картинами.

— Так вот оно как пишут картины! — сказал Филипп, чтобы начать разговор.

— Нет, — ответил Жозеф, — так с них делают копии.

— Сколько тебе платят за это?

— Э, платят всегда недостаточно: двести пятьдесят франков. Но я таким образом изучаю манеру больших живописцев, приобретаю опыт, узнаю тайны мастерства. Вот одна из моих картин, — прибавил он, показывая концом кисти набросок с еще не высохшими красками.

— И сколько же теперь ты зашибаешь в год?

— К сожалению, меня пока знают только художники. Меня поддерживает Шиннер, который обещал доставить мне работу в замке Прэль, куда я поеду в октябре писать арабески, делать обрамления и орнаменты, — все это очень хорошо оплачивает граф Серизи. С такими поделками, с заказами торговцев я могу теперь выработать от тысячи восьмисот до двух тысяч франков чистых. Ба! На ближайшую выставку я представлю эту картину; если она понравится, мое дело в шляпе; мои друзья ее хвалят.

— Я ничего в этом не понимаю, — сказал Филипп голосом таким слабым, что Жозеф внимательно посмотрел на брата.

— Что с тобой? — спросил художник, заметив, что брат побледнел за последнее время.

— Я хотел бы знать, во сколько дней ты напишешь мой портрет.

— Ну, взявшись за него как следует, можно кончить в три-четыре дня, если только будет ясная погода.

— Это очень долго, я могу дать в твое распоряжение только один день. Бедная матушка так любит меня, что я бы хотел оставить ей свой портрет. Но не будем говорить об этом.

— Что же, значит, ты опять уезжаешь?

— Я уезжаю, чтоб не вернуться больше, — ответил Филипп с подчеркнуто притворной веселостью.

— Как? Филипп, братец, да что с тобою? Если это что-нибудь серьезное, то знай — я мужчина, я не пустомеля, я готовлю себя к жестоким испытаниям; если нужно сохранить тайну, можешь положиться на меня.

— Это верно?

— Честное слово.

— Ты не скажешь никому на свете?

— Никому.

— Так знай же, чтó ждет меня: пуля в лоб!

— Ах, ты будешь драться на дуэли?

— Нет, я покончу с собой.

— Почему?

— Я взял одиннадцать тысяч франков из своей кассы, а завтра я должен сдать отчет, мой залог уменьшится наполовину, у нашей бедной матери останется всего шестьсот франков дохода. Это пустяки, потом я дал бы ей целое состояние, но я опозорен! Я не желаю жить обесчещенным.

— Ты не будешь обесчещен, раз ты возместишь взятое, ты только потеряешь место, и у тебя останется лишь пятьсот франков орденской пенсии, но ведь и с пятьюстами франков можно жить.

— Прощай, — ответил Филипп, быстро спускаясь по лестнице и не желая ничего слушать.

Жозеф ушел из мастерской и спустился к матери завтракать, но кусок не лез ему в горло. Он отозвал г-жу Декуэн в сторону и сообщил ей ужасную новость. Старуха страшно вскрикнула, выронила из рук кастрюльку с молоком и опустилась на стул. Подбежала Агата. Восклицание следовало за восклицанием, и роковая истина была открыта матери.

— И это он, он способен был на такой бесчестный поступок! Сын Бридо взял из кассы доверенные ему деньги!

Вдова дрожала всем телом и расширенными глазами уставилась в одну точку; она села и залилась слезами.

— Где он? — выговорила она сквозь рыдания. — Быть может, бросился в Сену!

— Не нужно отчаиваться, — сказала г-жа Декуэн. — Бедный мальчик встретил скверную женщину, из-за нее он и натворил безумств. Господи боже, да ведь это часто бывает. Филипп до своего возвращения был так несчастен, у него было так мало случаев чувствовать себя счастливым и любимым, что не следует удивляться его страсти к этой твари. Все страсти приводят к крайностям! Я в своей жизни тоже совершила нечто подобное, между тем считаю себя порядочной женщиной. Один проступок — это еще не порок. И потом — не заблуждается только тот, кто ничего не предпринимает.

Агата была в таком отчаянье, что г-жа Декуэн и Жозеф были вынуждены приуменьшить вину Филиппа, ссылаясь на то, что во всех семьях приключаются подобные дела.

— Но ему двадцать восемь лет! — сказала Агата. — Он не ребенок!

Страшное замечание, свидетельствовавшее о том, как беспокоило Агату поведение ее сына!

— Мама, уверяю тебя, он только и думает, что о твоем горе и о своей вине перед тобой, — сказал ей Жозеф.

— О, боже мой, лишь бы он вернулся, лишь бы он был жив, и я ему прощу все! — воскликнула бедная мать, воображению которой представилась ужасная картина: Филипп утопился, и труп его вытащили из воды.

Долгое время царило тягостное молчание. День прошел в самых мрачных предположениях. Все трое при малейшем шуме бросались к окну гостиной, строили всевозможные догадки. Семья переживала жестокие терзания, а Филипп между тем спокойно приводил в порядок свою кассу. Он имел смелость сдать отчет, сказав, что, опасаясь какой-нибудь неприятной случайности, держал одиннадцать тысяч франков у себя на дому. Плут ушел в четыре часа, захватив из кассы еще пятьсот франков, и спокойно отправился в игорный дом, куда он не ходил с тех пор, как поступил на службу, справедливо рассудив, что кассиру не следует посещать подобные места. Этот молодчик был не лишен сообразительности. А все его последующее поведение доказывает, что он более походил на своего деда Руже, чем на добродетельного отца. Быть может, из него вышел бы хороший генерал, но в личной жизни он был одним из тех закоренелых негодяев, которые скрывают свои замыслы и злые дела за ширмой порядочности и под покровом семейной тайны. Филипп сохранил все свое хладнокровие в этом решительном предприятии. Сначала ему везло, он выиграл в общей сложности около шести тысяч франков, но увлекся и не устоял перед соблазном покончить с затруднениями одним ударом. Узнав, что на рулетке черное вышло подряд шестнадцать раз, он бросил игру в «тридцать и сорок» и поставил пять тысяч франков на красное, но черное вышло снова, в семнадцатый раз. Тогда Филипп поставил тысячу франков на черное — и выиграл. Хотя случай поразительно благоволил к нему, но голова у него уже устала, — и, сознавая это, он все-таки решил продолжать. Однако чутье, действующее какими-то озарениями, которыми и руководствуются игроки, уже изменило ему: наступили перебои, а это означает для игрока гибель. Прозорливость, так же как лучи солнца, направлена бывает только по прямой линии: она проявляет свою силу только при ничем не нарушаемой сосредоточенности взгляда — когда шансы начинают колебаться, она затуманивается. Филипп проиграл все. После таких сильных испытаний и у самых беззаботных людей, и у самых бесстрашных душа ослабевает. Поэтому, возвращаясь домой, Филипп совсем не думал о самоубийстве, тем более что никогда не помышлял о нем и прежде. Его больше не интересовало ни потерянное место, ни растраченный залог, ни мать, ни Мариетта, разорившая его, — он двигался машинально. Когда он вошел, плачущая мать, старуха Декуэн и брат бросились ему на шею, обняли его и радостно повлекли к топившемуся камину.

Загрузка...