С большим подъемом писались в начале 1904 г. главы, посвященные героической борьбе иудейских патриотов с римским завоевателем. На очереди была сложная проблема христианства. Историк высказал убеждение, что выросшее из эссейства первоначальное христианство, явившееся протестом личности против строгой дисциплины национального коллектива, неизбежно должно было выйти за пределы национальной религии.

В тишину виленского кабинета, где витали тени зелотов и римских военачальников, врывались отзвуки других боев: на Дальнем Востоке гремели орудия русско-японской войны. (124) Самодержавному режиму наносился удар за ударом, и историку чудилась в этом расплата за преступления. Гибель Плеве, одного из столпов реакции, от бомбы террориста, тоже была им воспринята, как акт исторической справедливости. На страницах дневника С. Дубнов ставил вопрос: не стоим ли мы теперь в преддверии перелома, как после севастопольской кампании, предшествовавшей эпохе великих реформ? Чутье подсказывало ему, что в воздухе пахнет не реформами, а революцией ...

В эти тревожные дни особенно остро ощущал он потребность общения с людьми, близкими по духу. В Вильне не удалось создать литературный кружок, но в доме Дубновых бывало не мало посетителей из среды местной национально настроенной интеллигенции; захаживали изредка и старые маскилы - тип, сохранившийся в "литовском Иерусалиме". В уютной и светлой столовой за чайным столом велись оживленные беседы на злободневные темы. Самыми частыми гостями были сионистские деятели братья Гольдберги и Шмария Левин. Иногда при встречах возникали споры - С. Дубнов по-прежнему критически относился к крайностям политического сионизма, - но это не мешало дружескому общению, основанному на одинаковом подходе ко многим проблемам современности и на совместной общественной работе.

Летом 1904 г. писатель провел несколько недель в своем лесном полесском уголке, а потом уехал в захолустный городок Могилевской губернии к дяде Беру Дубнову. В городке царило уныние и растерянность; страх перед мобилизацией усиливал эмиграционные настроения. Много передумал гость в идиллическом провинциальном домике с грядками цветов под окнами. "Думалось - пишет он в дневнике - о будущих работах, и остающиеся годы верстались по ним. Мне скоро минет 44 года ... Но впереди не видно личных радостей, осуществленных идеалов, сбывшихся надежд ... В общественной жизни может быть взойдет бледная заря, но мне не дождаться полного рассвета. И остается одно: окончить труд жизни, труд о прошлом для будущего, и... отойти в мире, как пахарь от нивы своей. И в этот августовский вечер, в заброшенном уголке земли мне слышится голос: довольно терзаться! Пора смотреть на жизнь спокойнее, под углом зрения вечности. Встань у своей борозды и возделывай ее, вложи (125) в работу весь жар души, ища в ней то, чего не дала тебе личная жизнь, а когда призовет Пославший тебя, иди и скажи: я готов, я свое дело сделал".

Вспоминая эти дни, автор "Книги Жизни" добавляет: "не думалось мне, когда я давал этот обет, что я уже стою на пороге великих переворотов, которые наполнят вторую половину моего земного странствия большими тревогами, чем прежде, и что мне придется сильно бороться за право спокойной работы "у своей борозды" ...

Когда в конце августа писатель вернулся в Вильну, друзья на вокзале сообщили ему только что полученное известие: министром внутренних дел был назначен либеральный князь Святополк-Мирский. Это назначение объясняли готовностью правительства пойти под влиянием поражений на уступки. С. Дубнов прилагал все усилия к тому, чтобы выполнить обет, данный в летний вечер в белорусском захолустье: всю осень и часть зимы провел он в напряженной работе над окончанием 2-го тома "Истории", посвященного средневековью. В дни, когда подвыпившие мобилизованные парни в местечках черты оседлости били стекла и пускали пух из еврейских перин, он описывал погромы, организованные крестоносцами. "История повторяется - писал он в дневнике. ...Безумное время... Что же дальше? Найти забвение в историческом созерцании теперь нельзя: звуки прошлого и настоящего сливаются в один страшный аккорд. Тревоги дня, газеты, беседы, вечерние гости, приезжие посетители - всё это переносит из ада прошлого в ад современности".

С каждым днем напряжение росло, множились признаки надвигающихся перемен. Грубый окрик царя, вызванный намеками на конституцию в резолюциях либеральных земцев, отрезвляюще подействовал даже на умеренных монархистов. Престиж власти явно падал. В конце 1904 г. С. Дубнов писал: "Реформу при помощи общества грубо оттолкнули и таким образом предоставили решение вопроса революции". Действительность подтвердила эти слова: революция стояла у порога.

(126)

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ГОД

Начало революционного года застало писателя в гуще средних веков. Он заканчивал второй том "Истории", когда пришла весть о расстреле многотысячного шествия рабочих, несших петицию царю. Ружья, направленные на мирных манифестантов, расстреляли престиж самодержавия. Ток высокого напряжения пронизал страну от края до края; годами копившееся недовольство вышло наружу. Растерявшееся правительство объявило о намерении созвать совещательный парламент и разрешило обращаться к верховной власти с коллективными петициями. На деле это разрешение означало введение свободы собраний, которой так давно добивались оппозиционные элементы.

Высоко поднялась волна революционного движения в городах и местечках черты оседлости. Многолетняя подпольная работа пала там на благодарную почву: двойной гнет будил в еврейских массах обостренное чувство протеста. В то время, как в народных низах началась мобилизация сил для революционного штурма твердынь самодержавия, на интеллигентских верхах готовился мирный штурм петиционный; во всех крупных центрах происходили совещания общественных деятелей, обсуждавших требования, которые должны быть предъявлены правительству. В еврейской среде ослабление власти, недавно организовавшей погромы, приветствовалось и с точки зрения национальной; перспектива борьбы за равноправие способствовала общественному подъему. С. Дубнов переживал всеобщее воодушевление как гражданин и как еврей: наступило - верилось ему - время для осуществления юношеских порывов к свободе и для борьбы за принципы национального полноправия, формулированные в зрелые годы в публицистических статьях. Принципы эти, однако, многим в (127) его среде казались спорными; на верхах еврейского общества не было единогласия ни относительно объема специфически еврейских требований, ни относительно методов борьбы за них. Петиция, составленная в Петербурге, в кругах, близких к влиятельному еврейскому филантропу барону Гинцбургу, показалась писателю-плебею неудовлетворительной. - "Мне не понравился - пишет он - тон петиции, где вместо требования права и справедливости доказывалось, что евреи полезны для государства, а преследование их вредно. Я долго разъяснял ..., что мы теперь должны явиться к правительству, как обвинители, а не как обвиняемые". Более подходящим показался С. Дубнову проект, выработанный группой молодой демократической интеллигенции, и он предложил принять этот проект за основу, дополнив его параграфами, формулирующими национальные требования.

Весной в Вильне состоялось многолюдное совещание представителей легальной еврейской общественности. Делегаты, съехавшиеся с разных концов России и представлявшие разнообразные оттенки политической мысли, сходились в одном: необходимо создать организацию, ставящую себе целью борьбу за права еврейского населения. Инициативу взяла на себя группа столичных адвокатов, которая недавно блестяще провела защиту героев гомельской самообороны. Признанным лидером этой группы был М. Винавер, выдающийся петербургский юрист, один из основателей конституционно-демократической партии. С. Дубнов много лет подряд переписывался с ним по делам Историко-этнографической комиссии; встреча на виленском совещании положила начало многолетней совместной работе. Расходясь подчас с Винавером в области национальной политики, писатель неизменно ценил его ум, дар слова, организационные способности. Ясностью и дисциплинированностью мысли - свойствами, которые С. Дубнову, как натуре эмоциональной, всегда импонировали - Винавер отчасти напоминал Ахад-Гаама; но в то время, как аргументы творца духовного сионизма носили умозрительный, отвлеченный характер, у петербургского партийного лидера мысль неуклонно вела к действию. В последующие годы С. Дубнова и Винавера связывала, несмотря на разницу взглядов и душевного склада, большая, содержательная дружба.

(128) Много точек соприкосновения было у писателя и с представителями левого крыла совещания - убежденным демократом Леонтием Брамсоном, впоследствии лидером группы трудовиков в Государственной Думе, и примыкавшим к социалистам-революционерам киевским адвокатом Марком Ратнером. Когда доклад С. Дубнова о национальной программе новой организации стал предметом оживленных прений, молодой киевский деятель оказался самым горячим сторонником этой программы. Сущность доклада сводилась к тому, что необходимо добиваться не только гражданского и политического полноправия, но и автономии общин, признания еврейского языка и национальной школы. Докладчик выражал надежду, что созданная совещанием организация сможет со временем, расширив свой состав, превратиться в орган, осуществляющий постулаты национально-культурной автономии.

С резкой критикой доклада выступили недавние одесские противники автора "Писем". Они отвергали самый термин "национальные права", ссылаясь на то, что такого требования не выставлял ни один из борцов за эмансипацию на западе. Надежда докладчика, что сионисты окажут ему поддержку, не оправдалась: идея культурно-национальной автономии в диаспоре не вызвала энтузиазма в сионистской среде. Тем не менее они единодушно голосовали за предложенную С. Дубновым резолюцию, требующую "осуществления в полной мере гражданских, политических и национальных прав еврейского народа в России". Голосовала за нее, впрочем, и группа Винавера, оспаривавшая некоторые тезисы доклада; непримиримая оппозиция оказалась немногочисленной.

Новая организация нуждалась в названии. С. Дубнов поддержал радикальное крыло, предложившее назвать ее "Лигой борьбы за равноправие евреев", но некоторых делегатов испугало слово "борьба". "Ученый еврей" при виленском губернаторе в ужасе завопил: "Да ведь это будет второе издание Бунда!" После долгих прений решено было назвать новую организацию "Союзом для достижения полноправия еврейского народа в России". Это тяжеловесное название дало повод иронически именовать членов "Союза" "достиженцами".

С. Дубнов избран был в исполнительное бюро. "Я охотно (129) принял - пишет он в воспоминаниях - избрание в организацию, в основу которой была положена идея национальной борьбы за эмансипацию. Впервые увидел я свои идеи воплощенными в программу политического союза и надеялся, что при успехе освободительного движения они войдут в жизнь".

Весной и летом 1905 года через черту оседлости прошла полоса погромов, организованных черной сотней при помощи полиции, а кое-где и войска: правительство жестоко мстило евреям за массовое участие в революционном движении. Упорно держались слухи, что евреи не будут допущены к предстоящим выборам в первый русский парламент. Союз полноправия решил реагировать и на явную погромную деятельность властей, и на предполагаемые ограничения избирательных прав; С. Дубнов написал две декларации, резко протестующие против политики правительства. Он писал их с большим волнением, отодвинув в сторону очередную литературную работу. Лето, проведенное в подгородной дачке на берегу Вилии, не принесло успокоения: писатель остро ощущал несоответствие между своей работой и окружающей обстановкой. "Как жаждет тишины усталая душа! - пишет он 3-го июля. - Хотелось бы кое-как отдохнуть и затем довести до конца исторический труд ... Но писать историю в эпоху русской революции, среди баррикад и грома выстрелов - возможно ли это?"

В деревенском затишье неожиданно родились первые наброски автобиографии. "Странно было - пишет автор "Книги Жизни" - это бегство в глубь прошлого от бурь современности, но я впоследствии пережил много таких моментов и убедился, что именно в дни революционных кризисов истрепанная бурею душа ищет уюта в воспоминаниях прошлого, спасается путем интеграции своих переживаний...".

В августе появился царский манифест о совещательной Думе. С. Дубнов отнесся к нему скептически. "Вчерашний манифест едва ли кого успокоит, - пишет он. - Что это за конституция, которую объявляют при отсутствии предварительных гарантий свободы собраний и печати, при полном отсутствии даже элементарной законности, при военном положении и белом терроре ... И все-таки надо работать, агитировать..."

В обстановке бурного года историка потянуло к работе над (130) периодом эмансипации на Западе; захотелось показать современникам, как в эпоху революции боролись за свои права их предки. С большим рвением принялся он осенью за прерванную работу над 3-им томом "Истории", торопясь дойти до конца 18-го века. Он гордился тем, что научился "стоя на вулкане современности, вникать в прошлое и изображать его". Но вскоре вулкан стал извергать горячую лаву: наступили октябрьские дни.

Всеобщая забастовка изменила облик страны; трудовые будни уступили место фантастике. Старинная трехнациональная Вильна преобразилась в огне революции; ее извилистые переулки, ее острыми булыжниками мощеные площади с утра до вечера залиты были густыми толпами; во всех общественных зданиях шли непрерывные митинги. 16-го октября на широком проспекте возле врезавшейся в толпу губернаторской кареты грянул никого не ранивший выстрел; полиция и солдаты дали залп в безоружных людей. Когда раздались вопли раненых, когда на мостовую рухнули тела убитых, ропот возмущения пронесся по городу. В похоронах павших, состоявшихся на следующий день, приняло участие всё взрослое население Вильны. Впервые за всю свою жизнь С. Дубнов был вырван потоком событий из тишины кабинета и увлечен на шумную, кипящую народом улицу.

В хмурый осенний полдень шагал он за катафалком в депутации от Союза Полноправия, держа в руках траурную ленту с революционной надписью. Город был в этот день во власти народа: чья-то невидимая рука убрала с постов полицию, увела в казармы войска; многотысячным шествием, медленно двигавшимся по вымершим узким уличкам, энергично командовал член местного комитета "Бунда", писатель Девенишский-Вайтер, прозванный "революционным полицмейстером" Вильны.

На следующее утро в квартире Дубновых раздался резкий звонок. Друзья ринулись в кабинет с возгласом: "Конституция!" Объявлен был новый манифест, обещавший гражданские свободы и полноправный парламент. С. Дубнова опять потянуло на улицу. На перекрестке встретил он журналиста, с которым работал в начале 80-х годов в русско-еврейской печати; старые коллеги обнялись в приливе праздничного возбуждения. Ликование продолжалось, однако, недолго. Спустя несколько дней в открытые окна снова ворвались звуки выстрелов и стоны раненых: (131) блюстители порядка вернулись на свои места. А вскоре с разных концов страны стали приходить жуткие вести: тотчас после издания манифеста правительство вывело на улицу банды черносотенцев для кровавой расправы с передовой интеллигенцией и с евреями.

Когда распространились слухи, что в Вильне тоже готовится резня, местные общественные организации решили оказать отпор черной сотне. Возникли вооруженные отряды самообороны. С. Дубнов написал воззвание, которое начиналось словами: "По городу распространяются слухи о готовящемся погроме против евреев. Мы, представители различных партий и союзов города Вильны, выражаем глубокое возмущение против тайных подстрекателей. Мы предупреждаем, что малейшая попытка к погрому встретит со стороны наших объединенных сил самый энергичный отпор". Воззвание это подписано было двенадцатью организациями, из которых только три были еврейские; в числе подписавших был Союз железнодорожных служащих и различные организации профессиональной интеллигенции. Выступление реакционных банд удалось предотвратить.

Тяжело переживал писатель эти тревожные дни. Личные волнения (в разгромленной Одессе находились младшая дочь и сын, родные и друзья) тонули в общем горе. Запись в дневнике от 31-го октября гласит: "Сердце разрывается, нет сил переносить эти ужасы, о которых ежечасно читаешь, слышишь, говоришь... Хотелось писать, кричать, но руки опускаются перед грудой трупов. Стон и плач стоит над всем еврейством, отдельный голос не будет услышан. А все-таки попытаюсь: к другой работе я совершенно не способен. Забросил всё, только с утра до позднего вечера впитываю яд газетных известий". В середине ноября написаны были первые главы из цикла "Уроки страшных дней". Автор их впервые высказал свободно, без цензурного контроля то, что накопилось в душе за долгие годы. Он прочел одну из глав в многолюдном траурном собрании, состоявшемся 17-го ноября, спустя тридцать дней после гибели жертв погромной недели, и она прозвучала волнующим реквиемом.

(132)

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

УРОКИ СТРАШНЫХ ДНЕЙ

Вскоре после траурного собрания писатель уехал в столицу для участия во втором съезде Союза Полноправия. "В Петербурге - пишет он - я попал в кипящий котел. Столица шумела сотнями собраний и конференций, тысячами делегатов со всех концов России, гулом прежнего революционного подполья, поднявшегося на поверхность общественной жизни ... Не раз холодный ноябрьский ветер ударял в разгоряченные лица людей, выходивших из раскаленной атмосферы собраний на мокрые улицы Петербурга". Нервность, сказывавшаяся в дебатах, объяснялась отчасти тем, что многие участники съезда были свидетелями недавних погромов. Переживания страшных дней способствовали росту национальных настроений. С большим воодушевлением принята была резолюция о созыве всероссийского еврейского Национального Собрания "для установления, согласно воле всего еврейского населения, форм и принципов его национального самоопределения и основ внутренней его организации". Идеолог культурно-национальной автономии считал принятие внесенной им резолюции настоящей победой: "... это было пишет он - второе, более конкретное признание моей теории автономизма после общего признания ее на первом съезде". Зато общеполитическая часть доклада, содержащая предложение признать платформой съезда программу конституционно-демократической партии, вызвала возражения со стороны представителей левого крыла. Оправдываясь в печати перед нападками, С. Дубнов утверждал, что платформу к.д. он выдвигал только как программу-минимум, имея в виду прежде всего отмежевание от правых элементов.

Общеполитические взгляды писателя в эту пору окончательно определились. В сущности он остался в период зрелости (133) верен рационалистическому индивидуализму юных лет. Кризис, о котором говорили многие записи дневника, не затронул основ мировоззрения; переход от космополитизма к национализму совершился без болезненного надлома, ибо космополитизм маскила-самоучки был наносным явлением и питался не столько чувством, сколько влиянием популярных в передовых кругах социально-философских концепций. С. Дубнов сохранил многое из идейного багажа юности; отвернувшись от Бокля, он остался верен Миллю. Индивидуализм в его умеренной английской версии, чуждой крайностям штирнерианского анархизма, обернулся в области социально-политической классическим либерализмом со всеми присущими этому течению особенностями: критическим отношением к марксизму, подчеркиванием примата политических требований над экономическими, отталкиванием от радикального "якобинства". Свои воззрения С. Дубнов подкреплял ссылками на историю; это не требовало усилий, ибо история обычно учит людей тому, чего они от нее требуют. Писатель был твердо убежден, что "политическая революция должна предшествовать социально-экономической, ибо нужно раньше завоевать свободу, для того чтобы в свободном демократическом государстве вести борьбу за эмансипацию пролетариата. Сразу вести и политическую, и социальную революцию значит погубить обе вместе". Но и общеполитическую программу следовало, по его мнению, осуществлять путем постепенных реформ. "Я с тревогой думал - говорит он в воспоминаниях - о возможности провала революции 1905 г. при преждевременных республиканских требованиях, так как эволюционно русское общество доросло только до конституционной монархии".

Мысли эти неоднократно повторялись в цикле статей, печатавшихся в "Восходе" под общим названием "Уроки страшных дней". Вскоре после съезда появились две статьи из этого цикла - "Рабство в революции" и "Национальная или классовая политика"; автор дал в них волю чувствам, волновавшим его за последний год. Он утверждал, что "еврейские революционеры в рядах русских социалистических партий и даже в еврейской рабочей партии "Бунд" выступают исключительно с общими политическими или классовыми лозунгами, а не с национальными требованиями, как это делали поляки, финляндцы и другие угнетенные (134) национальности ". В результате - "еврейский революционный протест терялся в общерусском,... в нем не слышался гнев наиболее униженной и оскорбленной нации". Писатель объяснял это явление влиянием ассимилированной партийной интеллигенции. Он никак не мог примириться с тем, что Бунд отказался войти в состав "Союза Полноправия": еврейская партия, по его мнению, не имела права вести классовую политику в ущерб общенародной и тем "разбивать осажденный лагерь изнутри". В семейном кругу нередко велись горячие споры на эти темы;

отголоски их слышатся в некоторых фрагментах "Уроков". В позднейшем издании автор устранил отдельные резкие выражения, рожденные полемической взволнованностью.

Последняя глава цикла посвящена была теме "планомерной эмиграции". Еврейские погромы, по пятам следовавшие за революцией, снова усилили тягу за океан; это заставило С. Дубнова вернуться к давно волновавшей его проблеме. В декабре 1905 г. он пишет: "Мы стоим на вулкане, который уже поглотил десятки тысяч еврейских жертв, и кратер еще дымится . .. Люди охвачены великим смятением ... Наибольшая масса беженцев направляется по старому пути из российского Египта... в обетованную землю Америки... И теперь, когда Россия, готовясь стать страною свободы, не перестает быть страной погромов, наш вечный странник идет туда же, за океан... Есть еще страна, родная страна предков, озаренная лучами нашей далекой национальной юности. Туда рвутся тоскующие сердца ... но тоска еще не превратилась в напряженную волю ... Диаспора никогда не исчезнет, но ... создать в исторической колыбели еврейства хотя бы небольшой национально-духовный центр - задача великая".

В дни, когда писались эти строки, революция клонилась к упадку. Последней яркой вспышкой осветило погружающуюся во мрак страну зарево трагического московского восстания. Писателю не работалось; отодвигая в сторону рукопись, он без устали шагал по кабинету, томимый тревогой. Нередко по вечерам заглядывал к Дубновым живший неподалеку И. Новаковский, юноша иешиботского типа, принадлежавший к группе "сеймовцев" (впоследствии активный большевик). Ни хозяину, ни гостю не хотелось говорить; вслушиваясь в вой ветра и потрескивание дров в печи, они отдавались во власть жутким предчувствиям.

(135) Иногда, прерывая молчание, молодой талмудист заводил тихим, чуть надтреснутым голосом песню о старом вопросе, который ставится во все века и остается без ответа, и унылый напев лучше слов передавал горечь, переполнявшую сердца ...

Накануне нового года писатель усилием воли заставил себя вернуться к работе. Последние главы 3-го тома "Истории" писались в лихорадочном темпе; автор торопился подойти к эпохе французской революции. Он отправил эти главы в редакцию "Восхода" с письмом к читателю. В письме говорилось, что продолжение труда откладывается на неопределенный срок: "трудно писать историю в такое время, когда нужно делать ее, когда текущая жизнь буйно врывается в кабинет летописца".

Запись в дневнике от 31-го января гласит: "Еще месяц прошел... среди торжества палачей, заливающих Россию кровью после неудачного московского восстания. Непрерывно слышишь и читаешь об арестах, обысках, расстрелах..." и спустя несколько дней: "сил нет переносить эту вакханалию реакции. Ждешь обыска, ... заточения в тюрьме. Говорят о проскрипционных списках у местных властей, где есть и мое имя, и имена других общественных деятелей".

Писатель решил, однако, не поддаваться унынию. Предстоял новый съезд "Союза", который должен был выработать план кампании в связи с выборами в Государственную Думу. К виленской делегации, собиравшейся в Петербург, присоединился приехавший из Одессы Ахад-Гаам; друзьям привелось встретиться Е новой политической обстановке. Съезд был бурный, взволнованный. Многие делегаты, потерявшие веру в возможность создания свободного парламента в атмосфере реакции, предлагали бойкотировать выборы. Особенно сильны были эти тенденции на левом крыле. С. Дубнов горячо ратовал за участие в выборах, доказывая, что оппозиционная Дума - гораздо более действительное средство борьбы с реакцией, чем самоустранение от парламентской работы.

Когда был поставлен на очередь вопрос о блоках с различными политическими партиями, писатель настаивал на недопустимости переговоров с группами, стоящими вправо от конституционных демократов. Он был очень огорчен расхождением со старым соратником: Ахад-Гаам заявил со свойственной ему (136) прямолинейностью, что евреям нет дела до общеполитических программ, и что они должны считаться только с национальными интересами. Заявление это вытекало не из склонности к компромиссу, а из своеобразной атрофии чувства гражданственности: живя в добровольном духовном гетто, Ахад-Гаам чувствовал себя чужим в стране, в которой родился и провел большую часть жизни, в противоположность своему более эмоциональному собрату, живо ощущавшему связь с родиной.

Съезд дал С. Дубнову большое удовлетворение: почти все его предложения, касавшиеся общеполитической и национальной платформы, принимались значительным большинством. - "Я работал усиленно - вспоминает он впоследствии - участвуя в заседаниях, как член президиума, с раннего утра до поздней ночи. Как утомляли тогда эти заседания, но сколько было в них душевного подъема и веры в светлое будущее!".

Повсюду кипели политические страсти. Когда писатель явился в редакцию "Восхода", ему пришлось выдержать жестокий бой с редактором из-за "Уроков страшных дней". В споре участвовал и новый знакомый - Семен Ан-ский (Рапопорт), недавно вернувшийся из за границы. Писателей, несмотря на разногласия, многое сближало: оба они вышли из бунта "Гаскалы", оба формировали свое мировоззрение под влиянием передовой русской литературы. Ан-ский, своеобразно сочетавший русское народничество с еврейским, в одной из ближайших книжек "Восхода" взял под свою защиту еврейских революционеров, которых автор "Уроков" обвинял в отрыве от народа. С. Дубнов ответил статьей "О суверенитете национальной политики в жизни угнетенных наций". Он заявил, что отрицает не законность классовой борьбы, а господство классовой политики в народе, который является объектом преследования. Суть статьи сводилась к следующему: единая национальная политика должна стать суррогатом территориального единства для нации, которая, пребывая в диаспоре, находится под угрозой растворения среди окружающих территориальных наций. Если господствующие народы могут превратить национальную политику в орудие угнетения, то для меньшинств она является средством самозащиты.

Весна прошла в горячке избирательной кампании. Предвыборные собрания протекали в бурной атмосфере; представители (137) левых партий, принужденных снова уйти в подполье, нередко пытались использовать легальную трибуну для агитации за бойкот Думы, и это часто приводило к вмешательству полиции. Соратники С. Дубнова настаивали на том, чтоб он выставил в Вильне свою кандидатуру, но он наотрез отказался. Когда выборы состоялись, он от души приветствовал избрание своего друга, энергичного сионистского деятеля Шмарии Левина.

На созыв Государственной Думы писатель откликнулся взволнованной записью: "Две музыки в душе - тихая музыка цветущей природы и боевой марш новой России ... К полудню привозятся газеты, бросаешься на них и жадно глотаешь вести ... Явно оппозиционное настроение большинства Думы, готовность к борьбе за свободу . . .". Вспоминая в автобиографии об этой полосе жизни, он замечает: "Только люди моего поколения, которые четверть века в оковах рабства мечтали о конституции и Учредительном Собрании, могут понять это праздничное настроение весны 1906 г., когда истомленная душа жаждала веры в новую Россию и обновленное еврейство в ней".

В деревенском затишье С. Дубнов бодро принялся за работу, созвучную тогдашним переживаниям: предстояло закончить пересмотр очерка об эмансипации евреев, урезанного придирчивой цензурой 80-х годов. Он решил дополнить этот очерк и издать в форме брошюры. Работа быстро подвигалась вперед. Одна из майских записей в дневнике гласит: "История, природа, политика. После упорной двухнедельной работы вчера кончил "Эмансипацию", получившую совсем другой вид, чем в 1889 году. Сразу бросается в глаза, как опыт и размышления расширили кругозор автора за 17 лет. Работа мысли и пера в тишине... дивного уголка, ... под отдаленные звуки ... политики, ежедневно приносимые газетами - всё это составляло сложную гамму ... Утром речи ... в парижском Национальном Собрании или Коммуне 1789-91 годов; вечером речи... в русской Думе, а в промежутках ласковый шепот сосны, пруда, поля". Брошюра вскоре вышла в свет и разошлась в большом количестве экземпляров (Эмансипация евреев во время великой французской революции 1789-1791 г. - Издательство "Правда". 74 стр. 1906.), (138) а ее автор принялся за переработку "Писем" и других публицистических статей, печатавшихся в периодических изданиях в течение десяти лет. Наступила пора - думалось ему - систематизировать разбросанный материал и издать отдельной книгой. Чтение новых трудов по национальному вопросу подтверждало правильность идей, легших в основу "Писем". "Радует меня - пишет он в дневнике - что мои воззрения на нацию, как на духовную или культурную коллективность, совпадают с преобладающим новейшим направлением в науке. Даже мой автономизм во многом сходен с персональной автономией Шпрингера (Реннера), с трудом которого я теперь только познакомился. Самостоятельный процесс мысли привел меня ко многому, что теперь принято, но также ко многому, что пока еще не признано и для меня вытекает из всей эволюции еврейской истории".

Вести о погроме в Белостоке и о разгоне Думы были оглушительным ударом. "9-го июля - говорится в дневнике - в мою келью ворвалась потрясающая весть о роспуске Думы. Перо выпало из рук. В каких муках родилось это чадо - и каково потерять его в момент, когда в нем была единственная наша опора... Надо снова начинать Сизифову работу...".

Писателя не покидала мысль о переселении в столицу. Как научная, так и общественная работа настоятельно этого требовала. Хотелось верить, что в обстановке послереволюционного периода легче будет осуществить мечту юности, чем в былые годы. Окончательным толчком к перемене местожительства послужило предложение читать лекции в Вольной Высшей школе, руководимой профессором Лесгафтом. Историк, давно мечтавший о постоянном общении с молодежью, немедленно дал согласие.

В сентябре, в день рождения С. Дубнова, пришло известие, что факультет социальных наук официально утвердил его в качестве лектора. Запись в дневнике отражает сомнения, возникшие накануне отъезда: "По силам ли, о Боже, труд подъемлю? Не вправе ли я, после 25-и летнего служения, уйти заграницу ... и там посвятить остаток жизни любимой исторической работе...? А другой голос говорит: оставайся, уезжай в русскую столицу и бери на себя максимум работы, кипи, гори, пока не сгоришь. И я иду".

(139) В середине сентября 1906 г. Семен и Ида Дубновы покинули Вильну. В этом городе, где настигли их политические бури, им не удалось пустить глубоких корней, но в душе писателя надолго сохранилось воспоминание об извилистых средневековых переулках, о пустынных зеленых берегах Вилии. От прощального банкета он отказался: не до банкетов было в смутное, тревожное время. Навстречу эпохе "второго Петербурга" он шел с усталыми нервами, но с готовностью вложить все силы мысли и сердца в научную и общественную работу.

(140)

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

СНОВА В ПЕТЕРБУРГЕ

Квартира Дубновых на тихой боковой улице была сумрачная, неуютная, с окнами, выходившими на глухую грязноватую стену. Это был тот район старинных домов, узких переулков, мутноватых каналов под горбатыми мостиками, с которыми были связаны для писателя воспоминания молодости. Многое переменилось за двадцать с лишком лет: умер редактор Ландау; недавно прекратил существование и журнал, которому С. Дубнов отдал столько сил, столько жара мысли и чувства; старый коллега Фруг ютился где-то на далекой окраине, и стихи его, посвященные современности, говорили и содержанием своим, и тягучими, медленными ритмами о безнадежности и резигнации. Меньше всего изменился за эти годы сам С. Дубнов: под седеющей гривой волос глаза горели молодым блеском, с прежней горячностью отдавался он литературной и общественной работе, восторгался красотой природы, повторял любимые стихи. Но усложнившаяся действительность всё чаще рождала горькое недоумение.

Университетская деятельность, к которой он приступил с большим воодушевлением, оказалась непродолжительной. Вольная Высшая Школа, руководимая профессором Лесгафтом, блестящим ученым и мужественным общественником-демократом, была самым передовым петербургским университетом, сумевшим привлечь целый ряд талантливых и радикально настроенных профессоров; среди слушателей преобладала молодежь, примыкавшая к революционному движению. Новый лектор, считаясь с повышенным интересом этой молодежи к социальным проблемам, решил читать курс новейшей истории евреев, начиная с французской революции. Совет факультета, однако, рекомендовал ему (141) держаться хронологического порядка и начать программу с библейского периода. Готовясь к лекциям, С. Дубнов просиживал долгие часы в Азиатском музее при Академии Наук, читая с увлечением монографии о недавно открытом кодексе Гамураби, перечитывая труды выдающихся немецких исследователей Библии. Вступительная лекция собрала большую аудиторию. Лектор отметил инициативу Вольной Высшей Школы - первого русского университета, создавшего кафедру еврейской истории на факультете социальных наук. Он развил свою социологическую концепцию еврейской истории и закончил словами о свободной исторической науке в свободной стране. Молодежь горячо приняла нового профессора, но когда он начал читать свой курс, выяснилось, что в студенческой среде очень мало людей, даже поверхностно знакомых с Библией: среди слушателей христиан их оказалось больше, чем среди евреев. Сбылось то, чего опасался историк: в напряженной послереволюционной атмосфере библейская критика и новейшие открытия в истории древнего востока интересовали только узкий круг специалистов. Лекции приобрели характер семинарских занятий; вскоре и эти занятия прекратились, так как по распоряжению властей Вольная Высшая Школа была закрыта: Департаменту Полиции стало известно, что в ее аудиториях происходят собрания нелегальных организаций.

Вольная Школа была одним из многочисленных очагов общественного брожения. Огромный город жил напряженной, горячечной жизнью, как бы сосредоточив в своих пределах всю энергию косной, сонной, деревенско-уездной страны. Кипела политическая жизнь на собраниях тайных и явных, в аудиториях университетов, в легальных обществах, в бесчисленных кружках. Яростно сшибались не только современные якобинцы, настаивавшие на углублении революции, с "жирондистами" различных оттенков; ожесточенные споры возгорались вокруг проблем философии, религии, искусства. Никогда еще так учащенно не бился пульс литературной и театральной жизни столицы, никогда не было так явственно предчувствие надвигающегося катаклизма. С. Дубнов не мог не ощущать разлитого в атмосфере беспокойства. Он больше не тешил себя иллюзиями уединения в четырех стенах рабочего кабинета: было слишком ясно, что от жизни, клокотавшей вокруг, некуда уйти, да ему и не хотелось от нее (142) уходить. Но по временам, в минуты одиноких раздумий, возникал тревожный вопрос: не уходит ли жизнь от него?

В петербургский период писатель вступил с большими надеждами. Физические недомогания - плод напряженной работы и тяжелой борьбы за существование - были позади. Осуществился, наконец, давнишний план переселения в столицу, правда, в несовершенной форме (разрешение на жительство в Петербурге было временное). Острота материальных забот ослабела - школьный учебник, ежегодно переиздававшийся, стал основой скромного бюджета семьи. Но для душевного равновесия всего этого было недостаточно.

С. Дубнов не чувствовал симптомов надвигающейся старости; настроение резигнации было ему чуждо. Тем острее ощущал он разлад с современностью. В юные годы ему приходилось тратить много сил на преодоление внешних препятствий, но во внутренней жизни не было диссонансов: содержание эпохи - ее идеалистическое народолюбие, в среде молодых маскилов нередко перераставшее в еврейское народничество, ее трезвая рационалистическая философия, ее реалистические вкусы - всё было понятное, близкое, свое. За четверть века многое переменилось: с выступлением на арену новых сил усложнилась политическая обстановка; большую власть над умами приобрел марксизм, утверждавший примат бытия над сознанием; в то же время обозначилась на интеллигентских верхах тяга к мистике, к иррациональному; в литературе тревога предчувствий взорвала классические каноны. Ученику Конта и Милля было не по себе под ветрами новой эпохи. Интеллектуальное беспокойство усиливало червяком присосавшуюся к сердцу личную боль: новая запутанная, сложная жизнь была жизнью его детей...

С родителями жила теперь только старшая дочь - слушательница университета. Захлестнутая столичным водоворотом, она редко бывала дома. Бродя по тихой, пустой квартире, писатель иногда подходил к ее письменному столу: рядом с маленькой Библией, которую он подарил ей и которую оба они считали "талисманом", лежали только что вышедшие философские и литературные сборники, стихи современных поэтов. Эти книги были ему чужды; особенное недоумение вызывали стихи, казавшиеся (143) искусственными, изломанными; закрывая книгу, он возмущенно бормотал: декадентщина ... И вставали в памяти хорошие, уютные вечера под висячей керосиновой лампой, посвященные Лермонтову, Некрасову, Фету...

Со вздохом вспоминала былые дни и жена писателя. Ей часто хотелось невозможного: снова услышать звонкие детские голоса и топот маленьких ног, воскресить трудные, утомительные, но до краев наполненные деятельностью дни... Дети давно выросли и были далеко. Сын в Одессе делал большие успехи в математике и, судя по слухам, принимал активное участие в студенческом движении. Писал он регулярно, но скупо, лаконически. Дочь Ольга оставила университет и уехала в Вильну к мужу, рабочему-самоучке, выходцу из крестьянской среды. Во время вечерних чаепитий в сумрачной столовой Дубновых царила теперь тишина, которая нарушалась только свистом самовара и шуршанием газет. Горько ощущавшие свое одиночество стареющие люди избегали речей о наболевшем...

Писатель отдыхал душой, приводя в порядок свой архив: рукописи, лежавшие ровными рядами в папках с четкими надписями - это было прочное, неизменное, то, в чем был смысл существования. На портфеле, висевшем над столом, сделана была выразительная надпись: "Scripta manent" (написанное остается). Нелегко было покидать рабочий кабинет, где так привольно дышалось и хорошо думалось, для шумных и многословных заседаний, но С. Дубнов считал себя не в праве отказываться от них, тем более, что предстояли выборы во вторую Думу. Это была последняя общественная кампания, проводившаяся Союзом Полноправия. Недавно возникшая организация явно клонилась к упадку; первую брешь пробили сионисты, которые на съезде в Гельсингфорсе включили в свою программу идеи, формулированные Союзом, но решили проводить их только под своим партийным флагом. Это побудило группу Винавера обособиться и выступить с резким обличением "принципиальных эмигрантов". Из обширной национальной программы Союза эта организация позаимствовала только одно - общий принцип самоопределения. Одновременно консолидировалась "Еврейская демократическая группа", занимавшая более радикальную позицию в общеполитических вопросах. Дольше других "патриотами" Союза (144) оставались С. Дубнов и его единомышленники, образовавшие в конце концов объединение, назвавшее себя "Фолькспартей". Широкие, всенародные задачи, которые ставила себе эта новая организация, находились в противоречии с ее крайне ограниченными возможностями политического воздействия; поистине значительную роль сыграла она лишь в области еврейской культуры. Из кружка националистов-энтузиастов, убежденных в том, что центр тяжести еврейского вопроса находится в "голуте", вышли инициаторы обществ, предпринявших изучение еврейской истории, литературы, музыки, фольклора. Особенно велика была роль этих обществ в крупных центрах черты оседлости, где они стали настоящими очагами культурного ренессанса. Много лет спустя, в независимой Польше, Фолькспартей превратилась в массовую организацию.

Программа новой группировки, составленная С. Дубновым, напечатана была в двух петербургских органах - "Рассвете" и "Фрайнде" - ежедневной газете на еврейском языке ( Рассвет, 1907, № 2; Фрайнд, № 35.).

Эта статья - пишет он в "Книге жизни" - представляла сгущенный экстракт всего, продуманного за два года. Ясно очерчен был наш путь: мы должны продолжать борьбу за эмансипацию, в которую мы ринулись с гневом униженных и страстью мучеников, должны бороться, как единая еврейская нация, входящая в состав различных государств... В противном случае мы можем завоевать для себя свободную гражданскую жизнь, но не будем застрахованы от национальной смерти". В заключении писатель указал, что Фолькспартей стремится объединить все прогрессивные силы нации.

Статья вызвала оживленную полемику. Орган Винавера упрекал основателей новой партии в том, что они идут на уступки сионистам. С. Дубнов ответил своим оппонентам на столбцах Фрайнда (Фрайнд, № 42-43). Впервые писал он по-еврейски и был радостно удивлен, когда оказалось, что язык этот не представляет для него трудностей. "Во время писания - говорится в дневнике - какая-то теплая струя прилила к сердцу: маме-лошен" (родной язык) ... Написав для той же газеты статью, посвященную проблеме эмиграции, (145) С. Дубнов окончательно пришел к убеждению, что язык детства, усовершенствованный в литературе последних лет, достаточно гибок, чтобы передавать разнообразные оттенки мысли.

Распад Союза Полноправия, просуществовавшего всего два года, был ударом для писателя, который верил, что эта организация призвана осуществить многие из его заветных идей. Воскресла потребность собрать воедино и издать разбросанные по журнальным книжкам статьи, формулировавшие эти идеи. С. Дубнов вернулся к работе, начатой в деревне под Вильной - тщательной систематизации мыслей, явившихся итогом бурного десятилетия. К весне 1907 года работа была закончена; статьи составили солидный том. Во введении автор дал краткую характеристику недавно завершившейся дифференциации еврейских политических группировок. Своей собственной идеологии отвел он место между крайними течениями, предвидя, что ее будут штурмовать и справа, и слева.

Среди разнообразных и подчас носивших случайный характер работ С. Дубнов не переставал мечтать о погружении в труд большого охвата. С мыслью о таком труде всё настойчивее сочеталось представление об уединенном уголке, в тишине которого голоса прошлого звучат внятнее, чем в сутолоке большого города. Судьба помогла писателю найти такой уголок в недалекой Финляндии, стране лесов и озер: это было запущенное именье, принадлежавшее состоятельным петербургским родственникам. Уже в первое лето, проведенное в Линке, новый житель почувствовал прелесть суровой и нежной северной природы; воскрес пантеистический экстаз, охватывавший душу в лесах Полесья. Запись в дневнике от августа 1907 г. гласит: "я сейчас молился в своеобразной синагоге. Рано утром вышел в лес, улыбавшийся солнцем сквозь слезы дождя или росы, и несколько минут... душа молилась в знакомых с детства словах, ... Святые мученики 1903-1906 годов! Я поминаю вас здесь, в глуши финляндского леса, в слезах напевая: Эль моле рахамим ..."

Финляндский уголок стал для С. Дубнова на целый ряд лет местом напряженного, радостного, ничем не нарушаемого труда. Уже в мае начинались приготовления к отъезду. В передней (146) раздавался стук молотка: напевая свои любимые мелодии, писатель аккуратно укладывал рукописи и книги в большие сбитые из досок ящики и заколачивал их гвоздями. Когда ранние гости приезжали в усадьбу, медленная северная весна дышала им в лицо черемухой, и налитый птичьим гомоном день переливался в серебряные колдовские сумерки белой ночи. Потом наступали летние дни, напоенные терпким, тягучим зноем; хорошо работалось в зеленой тишине, чудесны были прогулки по тропинкам, скользким от сосновых игл, вьющихся между мхами и вересками. По вечерам за самоваром на уютной веранде большого барского дома велись задушевные беседы; гостеприимные хозяева - двоюродная сестра писателя Роза Эмануил и ее муж - часто вспоминали те далекие годы, когда в их доме появился впервые молодой застенчивый провинциал, мечтавший о литературной карьере . . .

Летом 1907 года в усадебную тишину ворвались тревожные вести: царским указом распущена была 2-ая Дума и изменен избирательный закон. В часы одиноких прогулок писатель с тревогой размышлял о будущем. Мозг сверлила мысль: не разумнее ли в пору всё усиливающейся реакции уйти от сутолоки бесцельных заседаний, поселиться в каком-нибудь тихом уголке Финляндии и посвятить себя всецело большому труду? Много раз Семен и Ида Дубновы обсуждали этот план, но ни к какому решению не пришли. Когда по возвращении в город писатель возбудил ходатайство о продлении права жительства в столице, министерство ответило, что считает возможным выдать разрешение только на один год. Труженика, мечтавшего об оседлой жизни, угнетала эта неопределенность. Переселившись осенью 1907 г. в университетский район, он пишет в дневнике: "... Надо, наконец, осесть на одном месте, хотя бы на этом академическом острове Невы, и доживать там остаток дней в непрерывном труде... Если свыкнуться с политическим вулканом, можно на этой. . . тихой и чистой окраине Петербурга... предаться научной работе, а летом ежегодно исцелять усталую душу воздухом Финляндии".

Автор этих строк не предчувствовал в ту пору, что все его попытки спокойной, оседлой жизни будут разрушаться, одна за другой, жестокими бурями истории.

(147)

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

ЕДИНСТВО В МНОГООБРАЗИИ

На долю писателя, мечтавшего о том, чтобы сосредоточиться над главным трудом, выпало в петербургский период крайнее разнообразие литературно-общественных функций. Совмещение этих функций, отвечавших внутренней потребности, требовало большого напряжения сил. Когда в конце 1907 г. возник проект издания еврейской энциклопедии на русском языке, С. Дубнов не сразу решился войти в редакционную коллегию; участие в крупном научном предприятии грозило нарушить рассчитанный на десятилетия план работы. Сознавая, однако, что новое культурное начинание заслуживает поддержки, он согласился редактировать отдел, посвященный европейскому периоду еврейской истории. Издатель этим не удовлетворился: он настаивал на том, чтобы писатель взял на себя редактирование издания в целом, и грозил, что отказ может погубить всё начинание. Почти ультимативная форма этого предложения смутила писателя; запись в дневнике в феврале 1908 г. отражает тяжелые душевные колебания. Автор ее никак не может решиться "продаться за высокое ежегодное жалование в 5.000 рублей", значительно превышавшее его обычный заработок, и отодвинуть в далекое будущее очередные большие труды. "Никогда... - пишет он я не шел на материально заманчивые предложения, предпочитая бедность с любимыми работами богатству с постылыми. Но энциклопедия не постылая работа, и без меня она, пожалуй, погибнет... Что же? Пожертвовать ей пять лет из немногочисленных оставшихся мне в жизни, когда и без того боишься умереть, не сделав своего большого дела?" В конце концов, после трехдневных размышлений в тишине тонущей в сугробах финляндской (148) усадьбы, писатель решил отвергнуть предложение, сулившее годы материальной обеспеченности.

Организация нового научного предприятия оказалась делом крайне сложным. С. Дубнов, педантически строгий и к себе, и к другим, не умел мириться с поверхностным дилетантством, а серьезных научных сил среди сотрудников было мало. Нередко приходилось чуть ли не заново переделывать статьи и испещрять поправками корректурные гранки. Напряженная работа не оставляла места даже для краткой передышки. А тут зимой 1907-1908 г. возникло еще одно начинание, требовавшее поддержки: курсы еврейской науки, основанные группой петербургской интеллигенции с бароном Гинцбургом во главе. С. Дубнов очень увлекся идеей курсов; но организационное совещание, состоявшееся на квартире барона, произвело на него тягостное впечатление. "Дело - пишет он в дневнике втиснуто в футляр частного баронского предприятия, с заскорузлыми профессорами, среди которых и мне предложили кафедру истории". Инициаторы новой школы придумали для нее тяжеловесно-академическое название - "Курсы востоковедения", рассчитывая усыпить этим бдительность властей. Среди слушателей оказалось немало студентов высших учебных заведений; большинство составляли, однако, провинциалы-самоучки, питомцы иешив, обладавшие серьезной талмудической эрудицией, но крайне скудным запасом общих знаний. Это была та плебейская, идеалистическая, жаждавшая просвещения молодежь, с которой С. Дубнов без труда находил общий язык. Постановка дела на курсах его не удовлетворяла: псевдонаучность и дилетантство, с которыми нередко приходилось бороться при редактировании статей "Энциклопедии", и тут мешали поставить работу на должной высоте.

Больше всего удручало в ту пору писателя, что материалы для предстоящих больших работ всё еще неподвижно покоились на дне объемистых ящиков его письменного стола. Не хватало времени и для публицистики: полемические статьи по поводу "Писем о старом и новом еврействе" - Клаузнера в журнале "Гашилоах" и X. Житловского в сборнике "Серп" - так и остались без ответа.

(149) Весною 1908 г. в столице появился Ахад-Гаам, приехавший проститься со старым другом накануне переезда в Лондон. Об этом свидании рассказывает запись в дневнике: "... Второй день излияний души, грустных бесед о распаде нашей маленькой литературной семьи, о личном и народном горе, обо всем, что волнует и мучит. . . Целая полоса жизни с 1891 г. завершается этой разлукой". Прощаясь на борту парохода, направлявшегося в Стокгольм, друзья не предчувствовали, что видятся в последний раз. Отныне в течение девятнадцати лет им суждено встречаться только мыслями - в литературе или в дружеской переписке.

В летнем уединении мечта о самостоятельной творческой работе воскресла в душе писателя с новой силой. Он поселился в старинном двухэтажном доме, на самом краю поместья; "под моим балконом - рассказывает он в автобиографии стлалось пестрое поле клевера, за ним гладь озера, а с боков дом охватывался густыми рядами сосен, елей и берез. Памятны мне летние вечера, когда я с высоты балкона часами следил за медленным угасанием заката и чувствовал наступление белой ночи по внезапному замиранию шелеста листьев на верхушках деревьев и по таинственному свету над озером". Суммируя в этой идиллической обстановке опыт шумной и утомительной зимы, писатель пришел к убеждению, что участие в "Энциклопедии", даже в ограниченных пределах, несовместимо с работой над монументальным трудом. "Голова полна мыслями о ближайшем труде - пишет он в конце лета. Передо мной куча заметок и планов, и я чувствую, что могу и должен дать яркую картину новейшей эволюции еврейства". В кабинете, глядящем на озеро, он набросал план деятельности на ближайшие тринадцать лет.

По возвращении в город он погрузился в работу. Обширное введение должно было дать картину жизни всемирного еврейства накануне 19-го века. Но нелегко было запереться в четырех стенах кабинета. Культурная жизнь в столице била ключом; политическая реакция не могла загнать в подполье разбуженную энергию страны; завоеванный революцией закон об организации собраний и союзов дал возможность группе еврейских журналистов различных направлений добиться легализации Еврейского (150) Литературного Общества. Во вступительной речи на многолюдном учредительном собрании этого общества, состоявшемся в октябре 1908 г., С. Дубнов призывал к усилению культурной работы, напоминая, что "в эпоху реакции литература призвана стоять на страже и подготовлять новый подъем общественности". Уже на этом собрании затронута была проблема языка, волновавшая умы после того, как на конференции в Черновицах "идиш" признан был национальным языком наряду с древнееврейским. Подробному обсуждению черновицких резолюций посвящен был ряд последующих собраний Общества. С. Дубнов защищал свою обычную концепцию равноправия трех языков. "Мне пришлось, вспоминает он впоследствии - защищать права русского языка в нашей литературе против идишистов и гебраистов, доказывая, что нельзя отнимать культурное орудие у огромных слоев еврейской интеллигенции, говорящей и читающей по-русски. Я допускал, что в смысле национальном еврейский и русский язык не равноценны, но они должны быть признаны равноправными, как культурное орудие".

Петербургское Литературное Общество сыграло роль рассадника еврейской культуры: его отделения возникли в целом ряде городов черты оседлости, и в течение двух лет число их возросло до ста. На собраниях обсуждались не только литературные, но и общественно-политические проблемы, и только спустя 3 года власти почуяли крамолу: в 1911 г. Столыпин закрыл еврейские культурные организации наряду с польскими и украинскими. С. Дубнов на первых порах был активным участником многолюдных собеседований Литературного Общества, но вскоре внимание его отвлекла другая организация, еще более близкая по духу и целям.

Осенью 1908 г. М. Винаверу удалось получить разрешение на преобразование скромной замкнутой Историко-этнографической Комиссии в Общество, обладающее широкими правами. С. Дубнову предложено было вступить в учредительный комитет: образование нового очага науки являлось запоздалым осуществлением того призыва, с которым молодой сотрудник "Восхода" обратился в свое время к широким кругам еврейской (151) интеллигенции. Несмотря на перегруженность работой, писатель не считал себя вправе уклониться от участия в деле, за которое горячо ратовал в молодые годы. Начался ряд совещаний на квартире у М. Винавера. Инициатор их заявил: "революция оторвала нас от исторических работ, которые мы вели в девяностых годах - теперь настала пора вернуться к ним".

На первом заседании С. Дубнов произнес вступительное слово. Обычно сдержанный в публичных выступлениях, он не сумел теперь удержаться от интимных, патетических ноток. "В этот торжественный момент - говорил он - меня волнует смешанное чувство радости и печали. Радуюсь тому, что, наконец, возникает учреждение, призванное удовлетворять насущные потребности нашей национальной жизни; скорблю о том, что так поздно возникает оно, что ядро еврейского народа только сейчас дождалось того, что уже давно имеют меньшие группы его на Западе. В этот момент я не могу не вспомнить ... о первом призыве к учреждению еврейского Исторического Общества. 17 лет понадобилось для того, чтобы эта мечта нашей юности, наконец, воплотилась в дело". В задушевной ответной речи председатель собрания М. Винавер указал, что появление брошюры "Об изучении еврейской истории" пробудило в молодых петербургских интеллигентах, воспитанных на русской литературе, интерес к прошлому народа и ощущение связи с ним. Под впечатлением этого собрания С. Дубнов пишет в дневнике: "Оно открылось вчера, это Историческое Общество, проект которого я писал ранней весной 1891 г. ... Предстоит громадная работа: собирание и издание материалов, издание трехмесячника и отдельных книг, лекции и рефераты... Если бы это было 17 лет назад, как бы я отдался этому, сколько бы сделал! Мечта тридцатилетнего, осуществляемая в сорок восемь лет - не слишком ли поздно?"

В начале декабря писатель открыл серию докладов в новом Обществе рефератом на тему "О процессе гуманизации и национализации в новейшей истории евреев". Он подкреплял рядом аргументов мысль, что установление гармонии между гуманизмом и национализмом является важнейшей задачей, завещанной 19-м веком 20-му. Реферат вызвал горячие прения, (152) затянувшиеся на два вечера. С тех пор С. Дубнов часто выступал в качестве инициатора дискуссий на историко-публицистические темы. Большинство возражений было ему знакомо по прежней устной и литературной полемике; но теперь нередко приходилось иметь дело с оппонентами, обладавшими большой общенаучной и еврейской эрудицией. Уровень собраний был высокий; некоторые рефераты представляли собой результат самостоятельных исследований. С. Дубнов не сожалел о том, что ему приходится ради Общества, где он состоял вице-председателем (председателем был М. Винавер), отрываться от своего большого труда. Он радовался каждому удачному докладу, оживленному обмену мнений, но самой важной отраслью работы Общества считал издание научного трехмесячника.

1909-ый год начал новую эру в русско-еврейской журналистике: после периода затишья появились почти одновременно два журнала: научный - "Еврейская Старина" и литературно-публицистический - "Еврейский Мир". С. Дубнов принимал в обоих ближайшее участие. После того, как закрылся "Восход", с которыми были связаны долгие годы его литературной деятельности, он тосковал по публицистической трибуне и мечтал об органе, который идейно был бы более цельным, чем его эклектический предшественник. Такой журнал - думалось ему должен стать провозвестником национально-прогрессивной идеологии, носителем которой является Фолкспартей. И когда в 1909 году группа общественных деятелей получила разрешение на издание ежемесячника и предложила писателю войти в состав редакции, он согласился без колебаний. Редакция была коалиционная; в ее состав входили сионисты, представители Народной и Демократической Групп и два делегата от Фолькспартей (С. Дубнов и С. Ан-ский). Равнодействующая между различными течениями совпадала с направлением Фолькспартей, поэтому С. Дубнову приходилось играть в редакционной коллегии руководящую роль и усмирять страсти, разыгрывавшиеся при обсуждении ежемесячных политических обзоров.

В беллетристическом отделе нового журнала печатались С. Абрамович, Перец, Фруг. С. Дубнов поместил в первых (153) книжках обширное введение в новейшую историю под названием "Гуманизация и национализация" и фрагмент из цикла, озаглавленного "Думы о вечном народе", подписанный псевдонимом. Историкус. В этом фрагменте он возвращается к своей излюбленной идее, состоящей в том, что исторически обоснованная вера в бессмертие народа может заменить свободомыслящему человеку веру в личное бессмертие. Писателю хотелось развить этот тезис подробнее, но не хватало времени; между тем потребность запечатлевать на бумаге мысли, возникающие как бы на полях больших трудов, становилась с годами всё острее. Лишь незадолго до смерти, в тишине прибалтийских лесов он осуществил давнишнюю мечту, включив в автобиографию фрагменты размышлений (3-ий том "Книги Жизни").

Несмотря на то, что в состав редакции "Еврейского Мира" входил представитель сионистов, журнал подвергся резким нападкам со стороны "Рассвета" - сионистского еженедельника. Редактор этого органа А. Идельсон в одной из статей иронически отозвался о деятельности таких "голутных" организаций, как Литературное и Историческое Общества и Курсы Востоковедения. С. Дубнов сразу реагировал на это статьей под названием "Нигилизм или одичание?". Подписанная псевдонимом, она резко обличала неуважение к культурным ценностям тех "отрицателей диаспоры", которые из огромного наследия многовековой истории приемлют только тоску по Сиону. Когда тайна псевдонима открылась, "Рассвет" ответил на критику бойкотом тех литературных и общественных предприятий, в которых С. Дубнов играл руководящую роль.

Вспоминая в автобиографии этот эпизод, оставивший горький осадок, писатель противопоставлял нестерпимому тону своих тогдашних противников "поистине, рыцарский" публичный спор с Ахад-Гаамом на ту же тему - о значении диаспоры.

Этот спор был продолжением многолетней полемики в печати, на трибуне и в дружеском кругу. В журнале "Гашилоах" появилась написанная с обычным лаконизмом и блеском статья Ахад-Гаама "Отрицание голута", представлявшая собой запоздалый ответ на одно из "Писем о старом и новом еврействе". Автор "Писем" в свое время упрекал ахад-гаамистов в (154) непоследовательности: признание Палестины духовным центром - утверждал он - естественно сочетается с теорией автономизма в диаспоре. В статье "Отрицание голута" Ахад-Гаам заявлял, что он не игнорирует диаспоры ни в настоящем, ни в будущем, но находит ее искаженной формой жизни народа. С. Дубнов, не считая спора законченным, выступил с возражениями в "Еврейском Мире" ("Утверждение голута", Евр. Мир, 1909, кн. 5). Он утверждал: люди, признающие диаспору исторической необходимостью, должны стремиться к нормализации еврейской жизни при помощи тех средств, которые современное правосознание дает в руки национальным меньшинствам. Теоретический монизм духовного сионизма должен уступить место практическому дуализму. Исходя из этого общего положения, он указывал, что тяжелый грех берут на душу противники "жаргона", которые пренебрегают могучим орудием еврейской автономии в диаспоре: обиходным языком семи миллионов. "Статья Ахад-Гаама и мой ответ - пишет автор "Книги Жизни" - представляли собой скорее мирный диалог, чем полемику".

Существование "Еврейского Мира" давало писателю возможность время от времени возвращаться к волновавшей его проблематике "Писем"; но любимым его детищем был трехмесячник Историко-Этнографического Общества "Еврейская Старина", который он редактировал от первой до последней строки.

Определяя во вступительной статье цель нового издания, С. Дубнов заявлял, что инициаторы "Старины" стремятся создать особый тип журнала: оставаясь строго научным, он должен давать импульсы к "историческому мышлению, которое не уводит от жизни, а вводит в ее глубины, ведет через старое еврейство к новому". Журнал посвящен был главным образом истории и этнографии польских и русских евреев - этой наименее разработанной области еврейской исторической науки. Ценным вкладом являлось постоянное сотрудничество польско-еврейских историков Балабана, Шорра и Шиппера; по истории русских евреев много писал Ю. Гессен; М. Вишницер, деятельный член Историко-Этнографического Общества, вел постоянный отдел библиографии, С. Ан-ский разрабатывал проблемы фольклора. Сам (155) редактор помещал статьи и заметки почти в каждой книжке, а, кроме того, в отделе "Документы и Сообщения" систематически печатал материалы из своего архива. С радостью следил он, как растет фундамент научных исследований и сырых материалов, на котором должно быть воздвигнуто здание истории восточного еврейства. Он был до такой степени захвачен своей работой, что не успевал даже делать записи в дневнике. Количество этих записей могло служить мерилом душевного спокойствия писателя: он прибегал к дневнику главным образом в такие минуты, когда в душу вползала тревога, когда из физической и душевной усталости рождалось опасение, что не удастся выполнить план работы, которая составляла смысл жизни. И когда 20 апреля 1909 г. он после трехмесячного перерыва вынимает из ящика заветную тетрадь, там появляются такие строки: "Жизнь полна, делаешь любимое дело, осуществляешь идеал юности. Но отчего же я не только физически утомился, но и душа устала, и не умолкает в ней ропот: не то, не то! Я созидаю Историческое Общество, исторический журнал, который за полвека подготовит достаточно материала для еврейского историографа. Но не поздно ли для меня? Отдать теперь остаток жизни на свозку исторического материала и отказаться от надежды строить! Такое самопожертвование было бы еще разумно, если б я видел за собою рать строителей, творцов. Но где они? Пока даже в "Старине" вся тяжесть черной редакторской работы падает на меня одного" ...

Часто повторяющаяся мысль, что жизнь может неожиданно оборваться, внушена была не боязнью смерти, а сознанием огромности той задачи, которую ставил себе писатель. В день Рош-Га-Шана 1909 г. среди пурпура и золота северной осени молится он о том, чтобы ему "дано было закончить любимый труд прежде чем уйти из мира". Он вырезал эту дату - 3 сентября 1909 - на коре березы; кусок коры, срезанный спустя несколько лет, при разлуке с Финляндией, хранился в ящике письменного стола еще в рижские дни...

Редакционная работа не только отнимала много времени, но была источником постоянных волнений. Цензура зорко следила за обоими русско-еврейскими журналами; доносы черносотенной (156) печати усиливали ее бдительность. Материально "Еврейский Мир" был необеспечен, и редакция решила превратить его в политический еженедельник. С. Дубнов одобрял это решение, но вследствие недостатка времени вынужден был уклониться от участия в редакции. Журналу, впрочем, не суждена была долгая жизнь: не имея прочной общественной опоры, он вскоре закрылся.

На исходе 1909 г. С. Дубнов окончательно решил отказаться от многих литературно-общественных обязанностей ради работы над многотомным трудом. Готовясь к этому труду, он вдруг ощутил острую тоску по старым друзьям, по тому городу, где прошли зрелые годы жизни, и решил съездить в Одессу.

(157)

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

НАД БОЛЬШИМ ТРУДОМ

В ночь на 1-е января 1910 г. писатель, гостящий у одесских родственников, предается воспоминаниям. "Сейчас, - пишет он в дневнике - родился новый год в старом городе, где протекла почти половина моей литературной жизни. Уже видел старых друзей и знакомых ... Третьего дня гуляли компанией в парке. А сегодня вечером я бродил один по знакомому кварталу... Было тихо и малолюдно на плохо освещенных улицах, но я хорошо разглядел силуэты знакомых домов, и передо мною пронеслись 1891-1903 годы, и тени былого шли со мной рядом, шептали о былых порывах, о последнем периоде молодости с его душевными кризисами и внешней борьбой. Теперь брожу здесь, как по кладбищу ... Постарел, опустился город, и как будто глубокий траур навис над ним после кровавых октябрьских дней. Хожу по улицам и часто думаю: вот этот тротуар был обагрен кровью моих братьев, вот тут горсть героев самообороны была расстреляна солдатами, охранявшими громил и убийц. Некогда сияющий, жизнерадостный город притих под дыханием этих кровавых - призраков..."

Очень обрадовался старому другу С. Абрамович. Семидесятипятилетний писатель недавно вернулся из лекторского турне по Литве и Польше, где его шумно чествовали. Он был бодр и оживлен и рассказывал с большим воодушевлением о своей поездке и ближайших литературных планах. С. Дубнов застал у него Бялика и Равницкого; возобновилась беседа, прерванная шесть лет назад. Писатели, основавшие издательство "Мория", горячо убеждали С. Дубнова начать писать по древнееврейски. Он обещал (158) приложить все усилия к тому, чтобы одновременно с оригиналом печатался древнееврейский перевод "Истории".

Общественная атмосфера изменилась за последние годы. Проблема национального воспитания по-прежнему волновала умы одесситов, но споры шли уже не между националистами и ассимиляторами, а между гебраистами и идишистами. Гость старался держаться вдали от шумных собраний. Он настроен был элегически и бродил целыми часами по парку, не расставаясь со своим дневником. 4-го января он отмечает: "пишу на холмике у колонны, где в былые годы сиживал, обдумывая свои произведения, читая, мечтая. Как будто не 6 лет тому назад, а только вчера был здесь" ... Писателя тянуло в глухой переулок к двухэтажному дому с садом: в этих стенах, приютивших теперь чужих людей, еще жила, казалось, прежняя жизнь - работа, раздумье, тайная, гложущая сердце тоска. Много воспоминаний будило и другое брошенное гнездо, находившееся по соседству, где жил в былые годы Ахад-Гаам...

Последний вечер в Одессе С. Дубнов провел в кругу друзей; в середине января он был уже в Петербурге. "Я вернулся к самому себе - пишет он. Вот уже восемь дней сижу за письменным столом, ... отрываясь от него только для обеда, моциона и сна. Углубился во второе тысячелетие дохристианской эры, радикально перерабатывая древнейшую историю евреев для нового издания. Работаю с увлечением, сознавая, что творю новое на основании ... всего продуманного и высказанного в лекциях за последние годы". Другая запись гласит: "Я верен обету. Веду жизнь назарея историографии. Отрываюсь только на несколько дней для чтения рукописей "Старины", да по субботам для приготовления и чтения лекций по средневековой истории на Курсах". Особенное удовлетворение давала писателю мысль, что он стал, наконец, двигаться "по магистральной линии жизненных задач".

В годовом собрании членов Историко-Этнографического Общества (февраль 1910 г.) С. Дубнов прочел доклад - "О современном состоянии еврейской историографии". Он изложил социологическую концепцию еврейской истории и обосновал новое деление на периоды. Эти мысли спустя несколько месяцев были (159) развиты во введении к новому изданию "Всеобщей Истории Евреев".

Особенно хорошо работалось теперь в финляндском затишье. Воодушевление писателя доходило порой до экстаза; в одну из таких минут он пишет: "Так близок мне Бог: Он во мне, в каждом порыве моем к вечности, во всем напряженном духовном устремлении моем... Так должен жить слуга духа... Так жил мой дед Бенцион, так живу и я с того момента, когда дед и внук на двух параллельных улицах Мстиславля, в тиши своих библиотек, трудились каждый по-своему над исканием Вечного ... Так близка ты мне, родная душа, может быть, витающая теперь надо мною, - нет, живущая во мне в другом "гилгул" (метемпсихоза)". Историку думалось в те минуты, что сбылось пророчество деда о возвращении внука. "Я возвратился - говорит он в автобиографии - хотя и без догмата и обряда, к питавшему нас обоих Источнику Духа ... Я повторил свой любимый стих псалма, который наполнял смыслом всю жизнь деда, как и мою: "Одного я прошу у Бога, одного желаю: сидеть в доме Божием во все дни моей жизни" ... Я всегда понимал эти слова в смысле непрерывного духовного творчества".

Пятидесятая годовщина застала писателя в Финляндии, над главами древней истории. Бродя по берегу озера, он вдруг вспомнил библейский стих: "В этот год юбилея каждый должен вернуться в свое поместье", - и эти слова показались ему символическими: на пятидесятом году жизни он действительно вернулся "в свое поместье" - на территорию истории. С особенным увлечением перерабатывал он теперь главу "Возникновение христианства", которую в предыдущем издании пришлось сократить из за цензуры. "Вся эта глава - говорится в автобиографии построена на антиномии христианского индивидуализма и иудейского национализма, дошедшей до высоты мировой трагедии в момент восстания Иудеи против римского гиганта. Глубоким пафосом звучали заключительные страницы этой главы, прошедшей через ряд редакций ...".

Закончив большой том, С. Дубнов позволил себе передышку. В многолюдном собрании Литературного Общества прочел он доклад "Прошлое и настоящее еврейской журналистики". (160) Невольно вспомнилось докладчику, как одиннадцать лет назад он подводил на собрании в Одессе итог сорокалетнему существованию русско-еврейской печати. За последние годы многое изменилось. В былое время тезы доклада яро оспаривались сторонниками ассимиляции; теперь с возражениями выступили также представители национально настроенной молодежи, гебраисты и идишисты, считавшие русско-еврейскую журналистику анахронизмом. Отповедь этим новым оппонентам дана была в заключительном слове. Нельзя утверждал С. Дубнов - игнорировать то обстоятельство, что для значительной части еврейской интеллигенции русский язык является главным, а иногда даже единственным орудием культуры. Фанатики единоязычия должны помнить, что на "чужих" языках писали в разные времена Маймонид, Мендельсон, Грец и многие другие: неужели этих людей следует поставить вне еврейской литературы?

В эти дни мысль, прикованная к проблемам истории, неожиданно обратилась к одному из кумиров юности: трагическая смерть Толстого, взявшего в глубокой старости страннический посох, потрясла всю мыслящую Россию. С. Дубнов вспоминает в дневнике, что в пору отшельнической жизни в Мстиславле он едва не стал настоящим толстовцем: так близок был ему мыслитель из Ясной. Поляны, проповедник "опрощения". Юное увлечение ослабело, но навсегда осталось преклонение перед человеком, который от языческого культа телесной красоты и силы перешел к иудео-христианскому морализму. Эту мысль положил С. Дубнов в основу посвященной Толстому лекции на Курсах Востоковедения, а потом развил ее в статье, напечатанной в журнале "Гашилоах" ("Гашилоах", 1911, XXV).

Начало 1911 г. прошло в разработке плана новейшей истории. Подготовительный период всегда казался писателю наиболее творческим: "Тут пишет он в автобиографии - создается скелет истории, расчленяется весь материал ... выделяются эпохи, каждая со своим лицом, своими функциями в процессе роста и развития общественного организма. Так была создана моя периодизация новейшей еврейской истории: эпоха первой эмансипации и первой реакции, эпоха второй эмансипации и второй реакции. С этим чередованием ... эпох в политической жизни я связал смену процессов ассимиляции и национализации в (161) культурном движении, с их различными оттенками в западной и восточной Европе". Вся эта схема была изложена в теоретическом введении к "Новейшей Истории". Первая глава книги изображала процесс борьбы за эмансипацию во Франции в эпоху революции и империи. Это был третий, расширенный вариант темы, которая привлекла внимание С. Дубнова еще в 1889 г.

Подготовляя к печати главы о 19-ом веке, писатель решил использовать разработанный им материал для лекций на Курсах. Лекции привлекли многочисленную аудиторию. Огромное удовлетворение доставляло С. Дубнову общение с молодежью, готовой преодолевать ради науки горькую нужду и мытарства, связанные с бесправным положением. Правительство еще с большей настойчивостью, чем раньше, пыталось преградить самоучкам путь к образованию; с горечью пишет об этом С. Дубнов в журнальной статье, начинающейся словами: "Убит еврейский экстерн". В то время, как он писал эти строки, из Одессы пришло известие о новых репрессиях по отношению к университетской молодежи; особенно пострадали студенты-евреи. Яков Дубнов был в числе арестованных; спустя несколько месяцев он был выслан под надзор полиции в Бесарабию.

Весной 1911 г. столицу посетил И. Л. Перец. Для еврейской общественности Петербурга приезд одного из литературных "метров" был большим событием. С. Дубнов, однако, никак не мог празднично настроиться; отношения между писателями оставались натянутыми. Перец, по-видимому, не мог забыть резкий отзыв Критикуса о "Монише", а С. Дубнову его манера держаться показалась менторской и претенциозной. Возможно, впрочем, что взаимная антипатия была отголоском старого спора между миснагдизмом и хасидизмом. На банкете, устроенном в честь гостя Литературным Обществом, эта антипатия вышла наружу; ее результатом было открытое столкновение, взволновавшее собравшихся. Когда С. Дубнов закончил речь о "двуедином еврейском языке", Перец запротестовал против того, что эта речь была произнесена по-русски. С. Дубнов, оскорбленный резкой выходкой гостя, немедленно удалился.

После тяжелой, утомительной зимы писатель радовался летнему уединению в любимом уголке, в новом домике, от свежеобструганных досок которого еще пахло смолой, но мирное (162) течение деревенской жизни вскоре было нарушено. Ида Дубнова плохо чувствовала себя еще зимой; с обычным стоицизмом переносила она непонятные боли. В Финляндии ее состояние ухудшилось; врачи констатировали рак желудка - болезнь, которая свела в могилу ее мать. Оставалось одно спасение немедленная операция. Через два дня после консилиума Дубновы уехали в Берлин. Искусство хирурга спасло жизнь больной; но выздоровление подвигалось крайне медленно.

Тяжелые дни, когда решалась судьба жены, писатель провел в обстановке культурной, гостеприимной семьи. Он поселился у Манефы Фревиль-Абрамович, невестки С. Абрамовича, которая жила в Берлине с дочерью и сыном-летчиком Всеволодом, орлиной осанкой напоминавшим деда. Дочь обрусевшего французского аристократа, своеобразная, талантливая, много пережившая женщина всеми силами пыталась оторвать своего гостя от тревожных мыслей; целыми часами рассказывала она ему о своих встречах с Тургеневым, Савиной и другими выдающимися людьми.

Дубновы остались в Берлине почти до конца лета. Ежедневно прямо из клиники писатель отправлялся в городскую библиотеку. Он изучал материалы для ближайших глав "Новейшей Истории" - книги и брошюры, изданные в 18-м веке. "Меня захватывали - вспоминает он впоследствии - эти серые страницы, в которых сохранился пепел погасших страстей. И когда я возвращался домой через Тиргартен, я искал по описаниям виллу, где когда-то жила красавица Генриетта Герц, аллеи, по которым в ее салон ходили Доротея Мендельсон,. . . братья Шлегели и Гумбольдты ... Хотелось найти оправдание старым грехам в тогдашнем "зеленом шуме" весны, в опьяняющем аромате романтики, в надеждах на слияние народов... Я мысленно жил в Берлине конца 18-го века" . . . Это раздумье над прошлым нарушили голоса современности: из России пришло известие, что правительство закрыло Еврейское Литературное Общество в столице и все его провинциальные отделы.

Август был на исходе, когда врачи разрешили пациентке вернуться домой. Талант хирурга совершил чудо, но силы выносливой и трудоспособной женщины были подкошены страшной болезнью. На глухой финляндской станции вышла из вагона (163) хрупкая, сгорбленная старушка с пеплом седины на висках и впалыми щеками...

Финляндия встретила приезжих густой, душистой августовской тишиной, ранним золотом берез и кленов. Писатель собирался возобновить прерванную работу, когда почта принесла официальное извещение, что министерство внутренних дел ответило отказом на ходатайство продлить срок пребывания в столице. Чиновник, к которому он обратился за разъяснениями, угрюмо заявил, что не обязан сообщать мотивы правительственных решений. На сукне стола красовалась объемистая папка с документами, на которой виднелась надпись: "Дело С. Дубнова". Впоследствии выяснилось, что в среду слушателей Курсов Востоковедения проник агент политической полиции, который следил за "неблагонадежным" лектором, позволявшим себе критиковать политику правительства.

Благодаря вмешательству влиятельных лиц, право жительства удалось продлить. Когда писатель вернулся в столицу, оказалось, что его приезда с нетерпением ждали соратники из Фолькспартей. Организация, в состав которой вошли новые члены из среды социалистов-революционеров и сеймовцев, переменила теперь название: она стала называться "Объединенная национальная группа". При содействии С. Дубнова подверглась изменениям и программа. Политическая платформа конституционно-демократической партии перестала считаться обязательной. Расширены были параграфы, касающиеся автономизации внутренней жизни еврейства. Новая программа устанавливала следующие тезисы: в еврейской школе, по крайней мере, низшей, преподавание должно вестись на родном языке учащихся; не включая религии в круг своей деятельности, Группа считает людей, формально отрекшихся от еврейской религии и принявших другое исповедание, отрекшимися также от национальности; сочувствуя планомерной колонизации Палестины, Группа готова "поддерживать всякие целесообразные шаги, клонящиеся к направлению части еврейской эмиграции в Палестину и граничащие с ней страны", С. Дубнов принял деятельное участие в выработке этих тезисов и посвятил свою позднейшую публицистическую деятельность их развитию и защите.

(164)

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

КАНУН ВОЙНЫ

В начале 1912 года С. Дубнов возобновил работу над 19-м веком, твердо решив довести ее до конца. В течение двух лет ему суждено было мысленно переживать историю бурного столетия, этап за этапом. Главы о польском и литовском еврействе систематически печатались в "Еврейской Старине". Время от времени писатель отрывался от своего труда для публицистики или доклада. В ежемесячнике "Ди идише Велт" (1912, № 1), органе реорганизованной Фолькспартей, он поместил статью, озаглавленную "После тридцатилетней войны" и подводящую итоги войне правительства с евреями. В ней проводилась мысль, что годы гнета не убили национального чувства, не привели к ассимиляции. В народе окрепла сила отпора: страдания дали импульс к борьбе за равноправие, за укрепление культурных и экономических позиций, и в то же время к созданию новых центров в Америке и в Палестине. "Думаете ли вы, спрашивал автор - что только герои спасают народ? Нет, также и мученики, страдающие за народ, ибо дети и внуки будут героями, ибо скрытая энергия первых превратится в открытую энергию последних". Статья заканчивалась призывом к борьбе с малодушным дезертирством из осажденного лагеря.

В ту пору волновало умы инсценированное реакционными кругами "дело Бейлиса", киевского еврея, обвиненного в убийстве христианского мальчика для ритуальных целей. Историческое Общество считало своевременным осветить при помощи строго проверенных данных преступные махинации творцов ритуальных процессов в прошлом. С. Дубнов поместил в "Старине" несколько статей по истории кровавого навета в Польше и России. На собраниях Общества прочитан был ряд докладов, посвященных (165) этой теме. На одном из таких собраний среди присутствующих оказался Короленко, недавно подписавший протест русских писателей против ритуальных обвинений. В ответ на приветственные слова председателя он убежденно заявил, что борьба с расовыми предрассудками - не заслуга, а прямая обязанность писателя. С. Дубнов отмечает этот эпизод в своей биографии: ему запомнился светлый облик одного из лучших представителей русской интеллигенции.

Летом, на высоком балконе над розовым полем клевера писались главы об ассимиляционном движении в среде германского еврейства в эпоху так называемого "берлинского салона". В мозгу писателя, погруженного в созерцание исторического прошлого, вставали воспоминания. "Реформаторский пафос моей юности - пишет он в автобиографии - лежал трепещущий под хирургическим ножом научной критики, в свете нового миросозерцания, которое оправдывало реформу иудаизма лишь как обновление, а не как разрушение национальной культуры". С особенным волнением писалась глава о Берне и Гейне. Продумывая по-новому драматическую судьбу любимцев юности - трибуна и поэта, С. Дубнов явственно ощущал, какое огромное расстояние отделяет его от того восторженного юноши, который в конце семидесятых годов формулировал свои политические взгляды под влиянием статей Берне и захлебывался гейневским романтическим скептицизмом. Теперь ему приходилось с болью в сердце осудить их обоих за уход от преследуемого народа ...

Лето 1912 г. было последним, которое писатель проводил в Линке. Умер хозяин поместья, старый друг семьи Дубновых, и романтическая усадьба должна была перейти в чужие руки. В часы одиноких прогулок С. Дубнов мысленно прощался с любимыми местами. Все чаще думалось ему, что работать по настоящему можно только в деревенской глуши, но он сознавал, что не в состоянии расстаться с Историческим Обществом, журналом, курсами, столичными библиотеками ...

Бродя лесными тропами и постукивая наконечником тяжелой палки по мшистым корням, писатель временами задавал себе вопрос: не пора ли начать писать часть своих работ по-древнееврейски, на языке ранней юности? Однако когда старые друзья Равницкий и Бялик приводили в своих письмах множество доводов (166) в пользу древнееврейского языка, С. Дубнов шутя отвечал им, что не так-то легко развестись с "иноземной" женой после того, как она народила целую кучу детей. Переходя к серьезной аргументации, он повторял, что не язык, а содержание определяет культурно-национальную принадлежность писателя. Руководясь этим принципом, С. Дубнов отказался написать свою краткую биографию для "Словаря русских писателей", составленного С. Венгеровым: он считал себя не русским, а еврейским писателем.

Осенью Дубновы переехали в уютную, светлую квартиру на Петербургской Стороне. Зима и весна прошли в работе над "эпохой второй эмансипации" (1848-1881 гг.). Гуляя по тихим, заснеженным улицам, писатель обдумывал новые главы. "Меня захватывала - вспоминает он - совершенная новизна темы, картина эпохи, конец которой совпадает с юностью моего поколения". Работа так разрослась, что пришлось закончить том восьмидесятыми годами. Следующий том автор намерен был посвятить периоду от 1881-го до 1905-го года. С тревогой думал он о том, что этим близким к современности главам угрожает грубое вмешательство цензуры.

Работая над своей рукописью, С. Дубнов успевал читать множество газет и журналов и внимательно следить за событиями. Его волновал массовый переход еврейской учащейся молодежи в христианство. Ежегодно перед наступлением учебного года многие абитуриенты принимали крещение ради поступления в университет. Национальная группа предложила С. М. Дубнову составить проект обращения к еврейскому обществу с призывом противодействовать массовому уходу от еврейства, вызванному соображениями личной выгоды. Писатель выполнил возложенную на него миссию, но текст воззвания, представленный им Комитету, показался большинству членов слишком резким. Напечатанное в еврейской прессе под названием "Об уходящих" (Новый Восход, 1913, № 29, Рассвет, № 29.), оно вызвало оживленный обмен мнений.

Подготовка к печати тома Новейшей Истории заполнила лето 1913 г., проведенное в скромной финляндской дачке. В минуты отдыха писатель убаюкивал в колясочке полугодового черноглазого внука, сына старшей дочери, хлопотавшей в столице об (167) арестованном муже. Чтение корректур пришлось прервать, чтобы написать злободневную статью "Источники ритуальной лжи", содержавшую исторический и психологический анализ кровавого навета. Влиятельная либеральная газета "Речь" отказалась ее напечатать, опасаясь репрессий. Орган "День", поместивший статью (День, 1913, № 256), поплатился за свою смелость: редактор приговорен был судом к году крепости.

Том, явившийся результатом двухлетней работы, вышел из печати в ноябре 1913 г. Держа в руках книгу, терпко пахнущую типографской краской, автор ощутил наряду с чувством удовлетворения огромную усталость. В декабре Семен и Ида Дубновы уехали на отдых в Одессу. Они двинулись в путь внезапно, повинуясь смутному порыву: предчувствие исторического сдвига вызвало желание повидать старых друзей.

В Одессе Дубновы сразу попали в шумный круг знакомых. Местное Литературное Общество устроило ханукальный вечер с участием С. Абрамовича, Фруга и Бялика; усталые с дороги столичные гости были встречены радостными приветствиями. Спустя несколько дней торжественно праздновался день рождения Абрамовича в старой квартире при Талмуд-Торе. Восьмидесятитрехлетний именинник был бодр, сыпал парадоксами и уверял окружающих, что не уступит Богу ни единого года из максимального срока человеческой жизни - ста двадцати лет. "С Абрамовичем вспоминает С. Дубнов, описывая свое пребывание в Одессе - я виделся почти ежедневно, и мы продолжали ткать нить наших былых длинных бесед".

Надолго запомнился писателю вечер, устроенный в его честь Литературным Обществом. На этот раз он, вопреки обыкновению, не отказался от "банкета", как будто предчувствуя, что такой вечер не сможет повториться ... В небольшом ресторанном зале собралось около пятидесяти человек. Гость занял место между Фругом, спутником юных лет, и Абрамовичем, другом периода зрелости. Первый в своей речи пытался воскресить те далекие годы, когда два молодых застенчивых провинциала ютились в расположенных по соседству убогих меблированных комнатах, и не раз возвращаясь поздней ночью с товарищеской попойки, поэт заставал своего соседа погруженным в чтение. В ответной речи С. Дубнов указал, что неслучайно оба они, писатели среднего (168) поколения, заняли за столом места между дедушкой Менделе и внуком Бяликом. "В этом собрании - пишет он - я с Фругом символизировали былой ренессанс русско-еврейской литературы среди гебраистов и идишистов, которые в своих речах звали меня в свой лагерь. Языковая проблема... внесла некоторый диссонанс в этот вечер воспоминаний" ...

Спустя несколько дней в многолюдном собрании состоялась беседа на тему "Проблема литературного языка в истории еврейства". С. Дубнов доказывал, ссылаясь на ряд исторических примеров, что почти во все времена в еврейской литературе существовал языковой дуализм или плюрализм, и что в этом следует видеть мощь национальной культуры, пользующейся любым орудием. Новейшее национальное движение вызвало перемещение сил внутри трехъязычной литературы, усилило значение "иврит" в одних кругах и "идиш" в других, но не устранило потребности в литературе на русском языке. Подводя итог, докладчик заявил:

"Догме единства народа в рассеянии должна соответствовать догма единства культуры в разноязычии". Эта формула оказалась неприемлемой для большинства слушателей. Главным оппонентом со стороны гебраистов был Бялик, со стороны идишистов - Мережин.

Быстро пролетели три недели отдыха в беседах и встречах. Долгие споры вел писатель с воинствующим анти-идишистом Клаузнером, редактором "Гашилоаха" и с "железным канцлером" сионизма Усышкиным. Для прогулок почти не оставалось времени, и только накануне отъезда гость посетил холм, где впервые в мыслях его зародился план большого исторического труда. Он набросал в дневнике: "...Легкий морозец, туман над морем... Сидеть бы тут часами и вспоминать жизнь тринадцати лет, переживать ее вновь"... Уходя, он сорвал ветку с куста кипариса; эта одесская реликвия долго хранилась потом между страницами заветной тетради.

Приближался 25-летний юбилей деятельности Ахад-Гаама. Вернувшись в Петербург, С. Дубнов написал для юбилейной книжки "Гашилоаха" статью под названием "Отрицание и утверждение голута в учении -Ахад-Гаама"( Гашилоах, 1914, XXX, 206-210). Статья подводила итог спору, (169) длившемуся четверть века. Не раз за эти годы ее автору приходилось доказывать, что конфликт между духовным сионизмом и автономизмом основан на недоразумении, ибо, в сущности, эти течения - две стороны медали, на которой начертано: "возрождение большинства нации в диаспоре и меньшинства в Сионе".

На очереди стояло новое издание "Всеобщей Истории". По первоначальному плану оно должно было состоять из пяти томов, но вскоре выяснилось, что план придется значительно расширить. А тем временем энергия уходила на небольшие работы, на заседания и целый ряд докладов - о деятельности Ахад-Гаама, о проблеме языка, о хасидизме. В записи от 4-го марта писатель жалуется: "Живу не своей жизнью, не сосредоточенной, а разбросанной ... За главный труд еще не взялся, а с самим собою мало и редко говорю. А ведь существо моей натуры мало говорить с людьми, много со своей душой". Прикосновение к почве истории вернуло автору дневника обычную бодрость. Спустя некоторое время он пишет с чувством удовлетворения: "прочитываю сотни страниц новых исследований для исправления и дополнения двух-трех десятков страниц моего текста. Новые раскопки на Востоке придают всё более реальную историческую физиономию библейским сказаниям".

В мир древних легенд вторгались то и дело голоса современности. В среде петербургской интеллигенции возникла мысль о создании в западной Европе еврейского университета, предназначенного главным образом для молодежи, лишенной доступа к высшему образованию. В то время, как в столице группа общественных деятелей обсуждала этот проект, на сионистском конгрессе бурей рукоплесканий встречено было предложение Усышкина о создании университета в Иерусалиме. Началась яростная полемика в печати между "отрицателями голута" и противниками тезиса "Тора из Сиона". С. Дубнов протестовал против резкой фермы спора, утверждая, что европейский и палестинский проекты могут быть осуществлены одновременно.

Незадолго до войны приехал в Петербург из Швейцарии Шолом-Алейхем. Встреча со старым другом после десятилетней разлуки взволновала С. Дубнова. "В моей памяти - пишет он - ярко запечатлелась картина ... солнечного майского дня, когда мы сидели на балконе фешенебельного отеля... Внизу (170) колыхалось людское море... а мы... вспоминали лето в Боярке 1890 г., в Люстдорфе 1891 г. Тут Шолом-Алейхем мне сказал, что пишет свою автобиографию, где упоминает также о наших встречах в литературе и в жизни. Он мне рассказывал о красоте и покое Лозанны, а я говорил, как был бы я счастлив, дописать свой исторический труд в этом городе ... Не думалось нам тогда, что мы беседуем в последний раз, что мы как будто исповедались друг перед другом перед вечной разлукой". Через три недели тревожные события заставили Шолом-Алейхема покинуть Россию. Спустя два года пришло известие об его смерти в Нью-Йорке.

Когда летом 1914 года С. и И. Дубновы уехали на отдых в финляндский курорт Нодендаль, на горизонте Европы уже скоплялись грозовые тучи. Вскоре из Петербурга пришло известие о забастовке трамвайных рабочих, которая совпала с приездом французского президента Пуанкаре. С каждым днем росла тревога. Записи в дневнике, очень частые в этот период, отражают овладевшее писателем смятение: предчувствия катастрофы чередуются с надеждами на то, что война вызовет революцию в России. "У нас - говорится в дневнике - психология узников, приветствующих пожар, который сожжет тюрьму, может быть, вместе с ними самими. Пусть умрет душа моя с филистимлянами!". 2-го августа писатель отмечает: "Германия объявила войну России в ответ на мобилизацию... Финляндия на военном положении ... В нашем Нодендале паника сегодня достигла высшей точки... Я принадлежу к спокойным, выжидающим, хотя ум мутится перед ужасом предстоящей резни народов, перед самоистреблением Европы"...

(171)

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

ПОД ГРОХОТ ОРУДИЙ

В духоте и давке вагона, переполненного встревоженными пассажирами, возвращались Дубновы в столицу с финского побережья. Мимо проносились воинские поезда; молодые рекруты кричали: прощайте! Им в ответ раздавалось: дай Бог счастья! Сосед по вагону, известный этнограф, заметил: "наступают времена больших событий, необходимо делать записи". Писатель и сам про себя решил, что отныне его дневник должен превратиться в политическую хронику и регистрировать не столько настроения и раздумья, сколько факты. Но отказаться от оценки этих фактов он не смог, да вероятно и не пытался...

Первая запись после приезда в Петербург гласит: "Вчерашнее экстренное заседание Государственной Думы. Гром патриотических возгласов в декларациях представителей партий и национальностей. Жалко прозвучала речь еврейского депутата, столь смиренная, что ей аплодировали правые ... Много постыдного было в еврейской манифестации на улицах Петербурга на прошлой неделе, с коленопреклонением перед памятником Александру 3-му... Не могу ни о чем думать, кроме мировой катастрофы, готовящей переворот в истории. Поражение Германии, этого паука милитаризма, опутавшего своей паутиной всю Европу, принесет избавление миру. Совокупная победа России, Франции и Англии не грозит усилением реакции в России, - напротив, атмосфера может очиститься. Но пока, пока - "красная смерть", бойня, гибель культуры, опустошение души".

В некоторых кругах еврейской столичной интеллигенции война вызвала взрыв патриотизма. С. Дубнов напоминал, что обязанности неотделимы от прав, что евреи, мобилизуемые наравне с остальными гражданами, должны требовать для себя (172) равноправия и в других областях жизни. Пришла пора - утверждал он когда необходимо заявить во всеуслышание, что евреи сражаются за будущую свободную Россию. Он развивал эти мысли на заседаниях новой организации, которая состояла из представителей различных еврейских партий и ставила себе целью защиту еврейского населения от произвола военных властей. Организация, назвавшая себя Политическим Совещанием, собирала материал, касающийся преследований евреев в прифронтовой полосе. Вести из городов и местечек черты оседлости наряду с рассказами беглецов из западной Европы, создавали гнетущую атмосферу. С. М. Дубнов писал в дневнике: "Хочется верить в обновление человечества после войны, но пока мы вращаемся в атмосфере озверения и одичания даже культурнейших народов. Прибывающие ежедневно через Швецию и Финляндию изгнанники из Германии рассказывают ужасы о немецких зверствах".

Трудно было уйти в прошлое от волнений современности. "Где найти спокойствие, необходимое для работы? - в смятении вопрошает историк: - как взяться за работу, необходимую для спокойствия, для душевного равновесия? Заколдованный круг!" С тяжелым чувством вписывал он последние строки в объемистую тетрадь дневника, обнимающую четыре года: "Внимая ужасам войны, закрываю эту книгу записей... Взволнованный стою перед могилой прошлого и загадкой близкого будущего. Какой-то великий перелом готовится в мировой истории и в истории моего народа. Буду вести дальше летопись одной жизни, сотканной с жизнью нации в прошлом и настоящем".

Вскоре, под впечатлением сообщений о разгроме еврейского населения прифронтовой полосы, С. Дубнов пишет: "Вчера вечером второе совещание о помощи жертвам войны. Вся необъятность задачи предстала перед глазами: спасать от голодной смерти чуть ли не половину населения черты оседлости, бегущего, разоренного. Политическая помощь сомнительна". Когда делегация еврейских общественных деятелей пыталась добиться допущения беженцев в города, лежащие "вне черты", председатель Совета министров изумился: "откуда у вас, евреев, берется такой оптимизм?". В то же время министр просвещения заявил, что тщетны надежды на отмену вероисповедных ограничений. "Так с нами говорят - замечает писатель - в дни, когда тысячи наших (173) братьев лежат на полях Польши, Волыни, Подолии, сраженные в борьбе за Россию".

Огромным усилием воли заставил он себя вернуться к прерванной работе. Вспомнилось, как в молодые годы он заодно с Берне осуждал Гете, который во время сражений при Иене невозмутимо сидел над книгами. "Теперь - признается писатель в дневнике - я глубже смотрю на дело. Если для Гете наука... являлась ... глубокой потребностью души, то в указанном факте можно видеть только величие духа, стоящего над судьбами людей. Однако, мне трудно себя заморозить на этой высоте".

Отношение военных властей к евреям ухудшалось с каждым месяцем. Официальным предлогом для репрессий был пущенный антисемитской пропагандой слух, что многие евреи на западной границе держатся "австрийской ориентации" и помогают неприятелю. В то время, как представители столичной общественности в бесконечных совещаниях бились над текстом резолюций протеста, военные власти, раздраженные поражениями, беспощадно расправлялись с еврейскими заложниками. Ощущение бессилия терзало душу писателя, нервно метавшегося между научной работой и общественной, между прошлым и настоящим.

В сентябре 1914 г. С. Дубнову исполнилось 54 года. Он пишет в дневнике: "Пятьдесят четыре года позади. Уже 54? Только 54? Таков двойственный вопрос. Многое сделано, но еще очень многое не доделано". В день рождения он ощутил острую потребность воскресить прошлое. Под мелко накрапывающим дождем бродил по серым улицам торгового квартала невысокий седобородый человек в широкополой шляпе, ища следов своей молодости. Он постоял немного перед старым желтым домом, где жил в середине восьмидесятых годов, а потом зашагал по горбатому мостику к мрачному зданию, где когда-то помещалась редакция "Восхода". Столько раз, бывало, взбегал он, волнуясь, по этой крутой лестнице с торчащей из оттопыренного кармана рукописью, слова которой жгли мозг в бессонные ночи ... С тех пор прошло целое тридцатилетие - и какое!

Элегически начатый день закончился, как обычно, шумным заседанием. А на следующее утро в дневнике появилась запись: "...бесконечные прения, неосуществленные решения - работа нужная, но с массой бесплодно потраченных сил... Неужели (174) опять гореть в переживаниях дня, утром при чтении газет, вечером в заседаниях, а среди дня, между двумя адами, творить историографию ?"

Погружению в прошлое мешала не только душевная тревога. Война нанесла тяжелый удар научной работе. "Еврейская Старина" лишилась сотрудников из Польши, поставлявших обильный и ценный материал. Редактор пытался заполнить этот пробел материалами из своего архива - письмами, документами. Его собственным обширным планам грозила катастрофа. Приостановилось печатание переработанного тома древней истории; пришлось отказаться также от проекта издания Новейшей Истории на древнееврейском и немецком языках. "Жизнь в осадном положении ... - говорит писатель в дневнике: ...сбыт моих изданий остановился. Книгопродавцы не платят. Приходится жить на небольшие сбережения. Почти прекращены сношения с внешним миром".

Документы, собранные Комитетом помощи, рисовали потрясающую картину. С. Дубнов проводил долгие часы над чтением страниц, содержавших сухой перечень фактов. Хотелось оповестить об этом широкие круги читателей, дать исход гневу и скорби, но мешала военная цензура. "Хочется кричать, а нельзя говорить даже шепотом, полусловами - пишет историк 19 декабря 1914 года. Мне покою не дает план серии коротких статей под заглавием "Inter Arma". Первая статья из этой серии, носившая название: "Права и обязанности" вскоре появилась в "Новом Восходе" (1915, кн. 1). Критикуя речь одного из представителей еврейской общественности, автор писал: "Народу, наиболее обездоленному, советуют не думать во время войны ... о том простом акте гражданской справедливости, который по велению совести должен последовать за нынешней войной, с опозданием, по крайней мере, на сто лет.. . Создалось бы представление о евреях, как об илотах, идущих даже в бой с клеймом вечного рабства".

За первой статьей, в которой цензор сделал некоторые сокращения, последовал ряд других. (Нов. Восх. № 2, 3, 4, 5, 6). Болью дышат строки: "Говорят о трагедии Польши, сыны которой сражаются в армиях трех государств. Но что же сказать о трагедии нации, дети которой проливают свою кровь в армиях восьми государств, из которых пять стоят на одной стороне, а три - на другой?".

(175) В цитируемой статье впервые высказана мысль, которая проходит через всю серию "Inter Arma", внося в нее нотку оптимизма: писатель убежден, что в результате мировой войны еврейский вопрос вступит в новый фазис международный. С особенной отчетливостью разработана эта проблема в большой статье о перспективах войны (Еврейский вопрос в перспективе мировой войны, "Национальные проблемы", 1915, № 2.). Приняв за исходный пункт заявление держав Антанты о "свободе малых наций", автор предвидит создание после войны новых государств и возможность защиты национальных меньшинств по международному соглашению.

Ощущение связи между историей и современностью никогда не покидало писателя. В одной из лекций на Курсах Востоковедения он так охарактеризовал эту связь: "Сущность историзма в том, чтобы прошлое воспринимать с живостью текущего момента, а современность мыслить исторически". Отвращение к "мертвой науке" пронес он через все годы своей деятельности. Оно воскресло с особенной силой, когда по поручению Историко-Этнографического Общества ему пришлось посетить престарелого историка Гаркави. Ветхий хозяин квартиры, пропитанной пылью фолиантов, встретил делегата не слишком дружелюбно: он не забыл, что много лет назад молодой задорный критик писал о нем, как об олицетворении сухой, бездушной учености... Спустя тридцать лет этот критик готов был подтвердить прежнюю характеристику. "Как всё тут безжизненно! - пишет он в дневнике. ... Мумия истории, зарытая в квартире-склепе среди книг и бумаг ... Мне с этим человеком, действительно, не по пути, мне, для которого история родник кипучей жизни, борьбы, творчества, источник миросозерцания ...".

Эта живая история водила рукой С. Дубнова, когда он писал для американского издательства очерк истории евреев в Польше и России. Обрабатывая для этого очерка обширный, никем еще не использованный материал, он решил, что надо сделать своей жизненной задачей монументальный труд - Всеобщую Историю еврейского народа; история восточного еврейства, задуманная, как отдельная монография, должна войти в состав этого труда. И он (176) мысленно просил судьбу об одном: только бы дожить, только бы довести работу до конца ...

Вести о поражениях на фронте вызывали в тылу большую тревогу. В этой атмосфере рос антисемитизм, питаемый ядовитыми слухами, но одновременно усиливался и отпор ему в кругах передовой интеллигенции. С. Дубнов отмечает в дневнике горячий протест Л. Андреева против расовых преследований, позорящих Россию. В 1915 г. возникла по инициативе М. Горького, Л. Андреева и Ф. Сологуба "Лига борьбы с антисемитизмом". На писателя произвело сильное впечатление первое многолюдное собрание Лиги, открывшееся взволнованной речью М. Горького. Боевые ноты, звучавшие во многих речах, доставили С. Дубнову большое удовлетворение. В печати, скованной железным обручем цензуры, такая смелая критика правительства была невозможна. Цикл "Inter Arma" так и не был доведен до конца: военная цензура закрыла "Новый Восход", а вслед за ним и другие русско-еврейские журналы.

Публицистический темперамент писателя находил себе исход на новых страницах Всеобщей Истории. С. Дубнов работал теперь над заключительными главами. В пору разгара правительственного антисемитизма внимание его снова привлекла затронутая в свое время тема "тридцатилетней войны" самодержавного режима с евреями, и он подверг ее обстоятельной разработке. Писание действовало успокаивающе. "Сижу в тишине кабинета - гласит запись от 1-го августа 1915 г., - и составляю по периодической печати хронологию эпохи с 1881 г. Моя юность соткана с началом этой эпохи, и вся моя жизнь - с продолжением ее, и без волнующих личных воспоминаний не обойдется в этой работе".

Внешняя обстановка с течением времени заметно ухудшалась. В стране остро ощущался недостаток припасов, дороговизна, нехватка рабочих рук. Иногда писателю казалось странным, что, несмотря на все эти трудности и на жуткие вести с фронта, жизнь идет своим путем, что ".. . мы еще способны заседать в Комитете Исторического Общества, беседовать об исторических сюжетах, о литературных предприятиях (совещание у М. Горького по поводу еврейского национального сборника), а я редактирую "Старину".

В ноябре 1915 г. пришло из Лондона письмо от долго молчавшего (177) Ахад-Гаама. Несмотря на обычную сдержанность тона, чувствовалось, как он глубоко потрясен войной. "В центре мировой совести - писал он - я убедился, что эта совесть - призрак". Это был крик души человека с высокими моральными требованиями, ошеломленного разгулом грубых инстинктов. Статья С. М. Дубнова "De profundis" была откликом на это трагическое письмо. Со свойственным ему оптимизмом писатель утверждал, что после чудовищной резни должна пробудиться мировая совесть: в противном случае человечество потеряло бы смысл жизни... Но именно крепнущее ощущение бессмысленности человеческого существования было тем червем, который точил мозг Ахад-Гаама...

Как ни угнетающе действовала на С. Дубнова зависимость от цензора, окончательно отказаться от публицистики он не мог. Очерк "История еврейского солдата" (Еврейская Неделя, №№ 11, 14) представляет собою предсмертную исповедь многострадального ратника мировой войны, который в мирное время был жертвой антисемитской политики правительства. В печати появилась только первая глава этой публицистической поэмы; последующие подверглись запрету. Горький, на которого она произвела сильное впечатление, пытался напечатать ее в журнале "Летопись", но военный цензор был неумолим. Очень хотелось писателю издать вне пределов России очерк, в который было вложено столько гнева и боли, но ему не удалось переслать рукопись заграницу.

Хотя атмосфера мировой бойни притупила впечатлительность к общественным и литературным потерям, С. Дубнов ощущал смерть каждого из своих сверстников в литературе, как тяжелый личный удар. Сильно поразило его известие о смерти Шолом-Алейхема в Америке в 1916 г. Быть может, только теперь понял он по настоящему, сколько мудрости таилось в том "человечески простом", которое запись в дневнике отмечает, как характерную черту покойного друга. "Никогда не думал, что при ... различии наших характеров я с таким глубоким волнением буду вспоминать о наших встречах" - признается С. Дубнов, работая над воспоминаниями, предназначенными для "Еврейской Старины".

Через несколько дней после смерти Шолом-Алейхема получилось письмо от Фруга, прикованного к смертному одру: в (178) конверт вложены были стихи, говорящие о прощании с жизнью. Мучительная агония затянулась на несколько месяцев. Когда пришло известие о смерти поэта, С. Дубнов посвятил его памяти главу воспоминаний в "Старине" и доклад в Историко-Этнографическом Обществе. Еще щемило сердце от этой потери, когда почта принесла грустное, проникнутое зловещим предчувствием послание от Ахад-Гаама. Некоторые места письма звучали, как духовное завещание. Ахад-Гаам обращался к старому другу с неожиданной просьбой: "в случае моей смерти старайтесь защищать мою память от всех этих вульгарных "геспедим" (траурных речей), словесных и письменных... Вы бы могли напечатать... что, как старый близкий друг, Вы достоверно знаете, что "покойный" был противником всяких шумных проявлений чувств...". С. Дубнов не мог удержаться от слез при чтении этих строк. Он записал в этот день в дневнике: "Люди, встречи, совместная радость или горе, ... образуют ткань жизни. Сначала ткань становится всё гуще, вплетаются всё новые и новые нити... затем смерть начинает выдергивать из ткани по ниточке, то одного унесет, то другого. Чувствуешь постепенное разрушение ткани, рвутся нити в твоей душе. Умирает твой круг, твое поколение" ...

Загрузка...