Глава 5. Очарованный Москвой

Итак, Гиляровский в Москве. Второй раз в жизни. С тех пор ежели и покидал этот город, то ненадолго, — когда уезжал в командировку или в отпуск. После десятилетия скитаний Гиляровский, наконец, определился. Пусть не с домом, но, по крайней мере, с городом.

Он устроился в театр А. Бренко, где исполнял обязанность и актера и помрежа. Новая служба увлекала Гиляровского. Он писал своим знакомым в Пензу: «Шла драма старинная „Актер Яковлев“. Я когда-то читал ее и ровно ничего не нашел в ней хорошего; но что же из этой драмы сделали наши, что сделали. Я впился в сцену и ничего не видел, ничего не слышал, что происходило кругом меня, я видел только действующих лиц, я жил ими, в некоторых сценах я плакал, я, черт с железными нервами, плакал, как молодой щенок.

Суть пьесы. Давно, очень давно у нас в России был знаменитый трагик Алексей Степанович Яковлев — он и выведен… Бурлак играет крошечную роль — отставного, восьмидесятилетнего, знаменитого прежде артиста. Хорош он был до восторга, до обожания, до слез — Бурлак выражал чувства, которые действительно мог пережить Дмитриевский… Бурлака не было — был Дмитриевский…»

Тем не менее о том периоде жизни Владимира Алексеевича никаких воспоминаний не осталось. Ни у самого героя, ни у других мемуаристов. Видимо, дело в том, что на провинциальной сцене Гиляровский был звездой, а в Москве его затмили звезды в несколько раз ярче. Да и Далматов говорил по поводу нового «назначения» своего приятеля: «Что касается ваших режиссерских талантов, то я их не заметил, иначе бы непременно использовал».

Это не могло удовлетворить честолюбивого авантюриста. Он понял: следует искать другой жизненный путь.

Тут-то и случилась судьбоносная встреча. Актер В. Андреев-Бурлак познакомил Гиляровского с Н.П. Кичеевым, редактором «Будильника». Конечно, речь зашла о том, какой Владимир Алексеевич герой — он, дескать, и в народ ходил, и воевал, и пожары тушил, а сейчас актерствует.

Тут-то Бурлак и произнес те самые слова, которые определили всю дальнейшую жизнь Гиляровского:

— Николай Петрович, а он, кроме того, поэт, возьми его под свое покровительство. У него и сейчас в кармане новые стихи; он мне сегодня читал их.

Владимир Алексеевич конечно же воспользовался случаем. Дело происходило в ресторане, за закусками и выпивкой. Наш герой поднялся, приосанился и начал декламировать.

Все-то мне грезится Волга широкая,

Грозно-спокойная, грозно-бурливая,

Грезится мне та сторонка далекая,

Где протекла моя юность счастливая.

Помнятся мне на утесе обрывистом

Дубы высокие, дубы старинные,

Стонут они, когда ветром порывистым

Гнутся, ломаются ветви их длинные.

Воет погодушка, роща колышется,

Стонут сильнее все дубы громадные,

Горе тяжелое в стоне том слышится,

Слышится грусть да тоска безотрадная…

Что же вы плачете, дубы старинные?

Или свидетели вы преступления,

Кровь пролита ли под вами невинная,

И до сих пор вас тревожат видения.

Или, быть может, в то времечко давнее,

В стругах когда еще с Дона далекого,

Разина Стеньки товарищи славные

Волгой владели до моря широкого, —

Ими убиты богатые данники,

Гости заморские, с золотом грабленым;

Или, быть может, и сами изгнанники

Здесь, с атаманом, молвою прославленным,

С удалью буйные головы сложили,

С громкой, кровавой, разбойничьей славою?!

Все-то вы видели, все-то вы прожили, —

Видели рабство и волю кровавую!


Мало сказать, что наш герой не был уверен в том, что эти строки произведут впечатление на господина Кичеева. Он был не глуп и отдавал себе отчет в огрехах — отсутствие внятной концовки, фальшь в ударении (слОжили вместо сложИли), чрезмерный пафос. Одно дело — приятель-актер, и совсем другое — профессиональный литератор.

Видимо, как раз этот пафос и понравился редактору. Сам он не придерживался крайних революционных взглядов, Разина не боготворил, но надо ведь и про тираж подумать. Подобное стихотворение вполне могло потрафить либеральной публике, которая, собственно говоря, и составляла целевую аудиторию этого журнала.

Словом, господин Кичеев взял у Гиляровского листочек, положил себе в карман и произнес:

— Прекрасные стихи, напечатаем.

А спустя несколько дней и вправду напечатал. Наш герой вспоминал: «Вдруг вваливается Бурлак, — он только что окончил сцену с Киреевым и Борисовским.

— Пойдем-ка в буфет. Угощай коньяком. Видел?

И он мне подал завтрашний номер «Будильника» от 30 августа 1881 г., еще пахнущий свежей краской. А в нем мои стихи и подписаны «Вл. Г-ий».

Это был самый потрясающий момент в моей богатейшей приключениями и событиями жизни. Это мое торжество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для «Будильника» и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой, да в степных бурьянах, сотни раз бывший на границе той или другой погибели и вдруг…

И нюхаю, нюхаю свежую типографскую краску, и смотрю не насмотрюсь на мои, мои ведь, напечатанные строки».

Еще до этого Владимир Алексеевич изредка публиковался в газете «Современные известия». Писал под псевдонимом «Театральная крыса» небольшие информационные заметки о московской сцене.

Теперь же, после публикации стихотворения, Гиляровский решил, что станет литератором. Ну, или, по крайней мере, журналистом.

* * *

Спустя некоторое время Гиляровский вновь отнес в редакцию «Будильника» свое стихотворение — на этот раз «Переселенцы»:


Из стран полуденной России,

Как бурный вешних вод поток,

Толпы крестьян полунагие

На Дальний тянутся Восток.

Авось в том крае малолюдном,

Где спит природа непробудно,

Прекрасна в дикости своей,

Земли и хлеба будет вволю.

И, доброй взысканы судьбой,

Мы переменим горе-долю

На счастье, радость и покой.

Продавши скот, дома в селенье,

Бесплодный клок родной земли

Облив слезами сожаленья,

Они за счастием брели.

Но далека еще дорога,

И плач некормленых детей

Еще тревожить будет долго

Покой и тишь немых степей.


Однако же его ждало пренеприятнейшее известие — стихотворение «завернули». Правда, не по причине качества, а из цензурных соображений. Можно было бы ожидать, что наш герой почувствует себя борцом с режимом, станет с гордостью рассказывать об этом происшествии.

Но не тут-то было. Гиляровский огорчился и довольно сильно. Писал в Пензу: «Дела мои не особенно хороши — так себе. Досадно, во все время написал только три стихотворения, из которых одно, лучшее, „Переселенцы“, не позволено. Сейчас его переделал и завтра опять пошлю в цензуру. Мало написать! Право, ничего не пишется…»

Увы, «Переселенцев» все равно не приняли. А вслед за ними запретили и так называемые «Театральные шутки» — о нищих переписчиках театральных ролей. И наш герой все больше сокрушался. Идеологических амбиций у него в то время не было. Главное — войти в литературу, примкнуть к столь заманчивому для него писательскому цеху. А тут — какая-то цензура строит помехи.

Может быть, и стал бы он писать о чем-нибудь неподцензурном — о жизни славного дворянства, например. Однако ему приходилось опираться на свой собственный жизненный опыт. А он у Гиляровского был соответствующий.

Осенью 1881 года закончился его контракт с театрами, и он окончательно ушел с профессиональной сцены. Принялся фрилансерствовать, в основном в «Русской газете». Публиковал, как правило, стихи и заметки о городской жизни. А спустя пару месяцев Н.И. Пастухов пригласил его в свой «Московский листок», только что появившийся на рынке СМИ. Там он и начал писать постоянно под псевдонимами «Театральная крыса», «В. Гиля-й» или просто «Гиляй».

Наш герой вспоминал не без гордости: «Пастухов сразу оценил мои способности, о которых я и не думал, и в первые же месяцы сделал из меня своего лучшего помощника. Он не отпускал меня от себя, с ним я носился по Москве, он возил меня по трактирам, где собирал всякие слухи, с ним я ездил за Москву на любимую им рыбную ловлю, а по утрам должен был явиться к нему в Денежный переулок пить семейный чай. И я увлекся работой, живой и интересной, требующей сметки, смелости и неутомимости. Это работа как раз была по мне».

Гиляровский был на сто процентов прав. Способностей к так называемой информационной журналистике было у него хоть отбавляй. В первую очередь — огромная физическая сила и здоровье. Гиляровский не боялся, что в каком-нибудь притоне его ударят по башке пивной кружкой. При огромном скоплении народа (как, к примеру, на Ходынке) не боялся, что его раздавят. Залезая в коллектор Неглинки, не боялся, что промочит ноги и получит насморк (совершая этот «подвиг», большим он не рисковал). А навыка для написания малюсеньких заметок ему, хотя и начинающему литератору, было не занимать.

К тому же рядом всегда был Пастухов, новый наставник. В любой момент он мог помочь дельным советом. По большому счету все они сводились к одному:

— Будь как вор на ярмарке! Репортерское дело такое.

Наш герой не скрывал своей радости: «Сил, здоровья и выносливости у меня было на семерых. Усталости я не знал. Пешком пробегал иногда от Сокольников до Хамовников, с убийства на разбой, а иногда на пожар, если не успевал попасть на пожарный обоз. Трамвая тогда не было, ползала кое-где злополучная конка, которую я при экстренных случаях легко пешком перегонял, а извозчики-ваньки на дохлых клячах черепашили еще тише. Лихачи, конечно, были не по карману, и только изредка в экстреннейших случаях я позволял себе эту роскошь».

Больше всего Владимир Алексеевич, по старой памяти, любил пожары: «Помню, увидал пожар за Бутырской заставой. Огонь полыхает с колокольню вышиной, дым, как из Везувия; Тверская часть на своих пегих красавцах промчалась далеко впереди меня… Нанимаю за два рубля лихача, лечу… А там уж все кончилось, у заставы сгорел сарай с сеном… Ну, и в убыток сработал: пожаришко всего на пятнадцать строк, на семьдесят пять копеек, а два рубля лихачу отдал! Пастухов, друживший со всеми начальствующими, познакомил меня с оберполицмейстером Козловым, который выдал мне за своей подписью и печатью приказание полиции сообщать мне подробности происшествий, а брандмайор на своей карточке написал следующее: „Корреспонденту Гиляровскому разрешаю ездить на пожарных обозах. Полковник Потехин“.

И я пользовался этим правом вовсю, и если не успевал попасть на пожарный двор во время выезда, то прямо на ходу прыгал на багры где-нибудь на повороте. Меня знали все брандмейстеры и пожарные, и я, памятуя мою однодневную службу в Ярославской пожарной команде и Воронеж, лазил по крышам, работал с топорниками, а затем уже, изучив на практике пожарное дело, помогал и брандмайору. Помню — во время страшного летнего пожара в Зарядье я спас от гибели оберполицмейстера Козлова, чуть не провалившегося в подгорелый потолок, рухнувший через минуту после того, как я отшвырнул Козлова от опасного места и едва выскочил за ним сам. Козлов уехал, опалив свои огромные красивые усы, домой, а в это время дали сбор частей на огромный пожар в Рогожской и часть команд отрядили из Зарядья туда».

Да, Владимир Алексеевич не гнушался принимать участие в тушении пожаров. А когда его спрашивали, для чего он лезет в пламя, для чего собой рискует — ведь другие журналисты этого не делают, — он отвечал:

— Баре, белоручки, им бы пожары из переулка наблюдать. Когда слышишь раздирающий душу плач, видишь истерику людей, у которых горит имущество, почему бы не помочь?

Гиляровский, без году неделя в журналистике, даже воспитал ученика — учителя чистописания А.А. Брайковского. Тот страстно любил пожары, и Владимир Алексеевич, который был не в состоянии присутствовать на всех таких событиях (Москва в те времена горела часто, да и у сотрудника «Московского листка» было немало других дел), время от времени давал ему задания. Впоследствии Брайковский так освоился, что забросил педагогику, снял квартиру бок о бок с пожарным депо на Пречистенке, добился того, чтоб ему на квартиру протянули шнурок с каланчи, и, когда где-нибудь полыхнет зарево, дежурный часовой дергал шнурок, в комнате у пожарного маньяка звонил колокольчик, и Брайковский радостно бежал в депо — он ездил на пожары вместе с огнеборцами.

За год Владимир Алексеевич сделал карьеру головокружительную. «Трудный был этот год, — писал он, — год моей первой, ученической, работы. На мне лежала обязанность вести хронику происшествий — должен знать все, что случилось в городе и окрестностях, и не прозевать ни одного убийства, ни одного большого пожара или крушения поезда. У меня везде были знакомства, свои люди, сообщавшие мне все, что случилось: сторожа на вокзалах, писцы в полиции, обитатели трущоб. Всем, конечно, я платил. Целые дни на выставке я проводил, потому что здесь узнаешь все городские новости».

Но результаты того стоили.

* * *

В 1882 году Владимир Гиляровский раздобыл настоящую сенсацию. Пастухов сформулировал задание так:

В Орехово-Зуеве, на Морозовской фабрике был вчера пожар, сгорели в казарме люди, а хозяева и полиция заминают дело, чтоб не отвечать и не платить пострадавшим. Вали сейчас на поезд, разузнай досконально все, перепиши поименно погибших и пострадавших… да смотри, чтоб точно все. Ну да ты сделаешь… вот тебе деньги и никому ни слова…

И дал последнее напутствие:

— Да ты переоденься, как на Хитров ходишь… день-два пробудь, не телеграфируй и не пиши, все разнюхай… Ну, счастливо.

И Владимир Алексеевич отправился на место происшествия.

Начал он с трактира. Послушал, порасспрашивал. Выходил. Становился в очередь с рабочими мануфактуры, как будто за зарплатой. Вновь заходил в трактир. Словом, наводил справки, по возможности, не привлекая к своей персоне ни малейшего внимания.

Спустя несколько дней картина прояснилась. Но простого описания события для газеты было явно недостаточно. Гиляровский подошел к одному полицейскому и огорошил его вопросом в лоб:

— Скажите, какая, по-вашему, причина пожара?

— Поджог! — ответил тот, но сразу же насторожился и спросил: — А ты кто такой за человек есть?

— Человек, брат, я московский, а ежели спрашиваешь, так… могу тебе и карточку с удостоверением показать.

Полицейский понял Гиляровского по-своему.

— А, здравствуйте! Значит, оттуда? — спросил он и подмигнул. В виду имелось, разумеется, высокое начальство, знаменитое сыскное отделение.

— Значит, оттуда. Вторые сутки здесь каталажусь… Все узнал. Так поджог?

— Поджог, лестницы керосином были облиты.

— А кто видал?

— Есть такие, найдутся, а то расходы-то какие будут фабрике, ежели не докажут поджога… Ну, а как ваш полковник поживает?

— Какой?

— Как какой? Известно, ваш начальник, полковник Муравьев.

И тут Гиляровский пошел на шантаж. Предъявил свое подлинное удостоверение. У полицейского, естественно, поджилки затряслись — что будет, если его начальник прознает про это интервью? Страшно подумать. И, взамен на обещание Гиляровского оставить свой «источник» в тайне, рассказал ему еще массу секретных сведений.

На следующий день утром текст лежал у Пастухова. Подробный и разоблачительный. Подписанный, на всякий случай, псевдонимом.

Редактор решил подзадорить дирекцию мануфактуры и изменил псевдоним.

— «Проезжий корнет»? Так корнету и поверят. Пусть будет «Свой человек». Пусть у себя поищут, а то эти подлецы купцы узнают и пакостить будут. Посмотрим, как они завтра завертятся, как караси на сковородке, пузатые… Вот рабочие так обрадуются, читать газету взасос будут, а там сами нас завалят корреспонденциями про свои беспорядки.

И 4 июня в газете был опубликован подробнейший отчет о тех трагических событиях: «28 мая, в половине двенадцатого часа ночи, в спальном корпусе № 8, где находились денные рабочие с семействами, а равно семейства отсутствовавших, вспыхнул пожар и в одно мгновение охватил все здание. Люди в страшном испуге бросились к выходу, но немногие успели спастись этим путем. Остальные начали бить и ломать оконные рамы и бросаться с высоты второго этажа на землю. Ужасную картину представляло горящее здание: в окнах, из которых, прорываясь в разбитые стекла, валил дым и языками поднималось пламя, зажигая наружную часть стены, метались рабочие, тщетно стараясь выбить крепкие, наглухо заделанные рамы… Вот в одном из окон, на виду всех, высокий мужчина отчаянно бьет самоваром по раме, но тщетно! Несчастный задыхается в дыму и падает мертвым… Огонь окончательно охватил окно… В другом окне появилась женщина с грудным ребенком на руках… волосы и платье ее пылают… Ей успели подать лестницу, спасли ее и всю обожженную отправили в больницу вместе с ребенком… Это жена крестьянина Сычевского уезда Смоленской губернии Сорокина. Муж ее в это время лежал без чувств на руках своего сына, только что возвратившегося со смены. Сорокин тоже обезображен донельзя… На лице и руках у него кожа и мясо болтались лохмотьями. Дочери его, Марфы, одиннадцати лет, и до сих пор найти не могли. Из одного окна отец бросил свою малолетнюю дочь, которая была поймана кем-то на руки и осталась невредимой, а вслед за ней, весь в огне, прыгнул и сам несчастный… Лестниц было немного, да и те не имели никакого значения, потому что окна были забиты, не отворялись, и выбить их было чрезвычайно трудно, так как здание было новое. К счастью, быстро прибывшая фабричная пожарная команда с паровыми трубами отстояла соседние казармы и бараки, или, вернее сказать, темные чуланы, где помещались рабочие, и жертвою пламени сделался только один верхний этаж корпуса №8. Вот как рассказывает жена рабочего Кулькова о начале пожара:

— Спали мы в чулане, сзади казармы, а проснувшись, отправились на смену, часу в двенадцатом. Только что я вышла — вижу, в окне третьей каморки, вверху, огонь и дым валит. Максим! — мужа зову, — гляди-ка, никак пожар? Он вышел из чулана, и мы побежали в корпус — вещи наши там были. Только прошли через кухню в коридор, а уж огонь-то в нем. Крикнули: «Спасайтесь, горим!» Ну, народ начал выбегать, а уж коридор сразу со всех сторон горел. Как я выбежала на двор — не знаю — муж мой из окна выскочил, скамьей его вышиб и кричит, помощи просит… Народ из окна лезет, падает, кричит. Казарма уж сразу вся в огне была… Действительно, корпус загорелся сразу, и к утру весь второй этаж представлял из себя развалины, под которыми погребены были тела погоревших. В субботу найдены были трупы, обуглившиеся, потерявшие человеческий вид; некоторые из них валялись сверху обломков, а некоторые под ними. Особенно трогательную картину представлял труп женщины с двумя обгорелыми детьми на руках. Это жена сторожа, разрешившаяся в момент пожара… Далее были найдены еще два ребенка, сын и дочь отставного солдата из Динабурга Иванова. Сам же Иванов, получивший страшные обжоги и ушибы, лежит в больнице.

В груде пепла и обломков найдено пока одиннадцать трупов, которые и похоронены в тот же день. Детей клали в один гроб по несколько человек. Похороны представляли печальную картину: одиннадцать гробов были положены в простые телеги и отвезены на кладбище!.. Обломки на пожарище не все разобраны. Предполагают, что найдутся сгоревшие, так как, по словам рабочих, несколько человек недостает.

Причины пожара объяснить никто не может, но ввиду того, что громадная казарма, имеющая семнадцать окон по фасаду в каждом этаже, вспыхнула моментально, загоревшись в разных концах, предполагают поджог, тем более что, по уверению фабричных, все лестницы в корпусе были облиты керосином.

Получивших обжоги и ушибы при прыжках со второго этажа насчитывают до тридцати человек, из которых большая часть находится в больнице…

Пожар навел страшную панику на рабочих. Так, например, в понедельник, 31 мая, в казарме №5 при раздавшемся крике «горим! пожар!» произошел неподдающийся описанию переполох, но тревога оказалась напрасной — пожара не было. Теперь рабочие, для безопасности, привязывают у окон веревки, чтобы избегнуть страшного несчастья быть заживо поджаренными».

А спустя несколько дней последовало и продолжение: «Упавшую крышу и обгорелые бревна на погоревшем корпусе Морозовской фабрики сняли, но до сих пор не разрывают землю, свалившуюся с накатов и покрывшую уцелевший пол второго этажа здания. Между рабочими носятся упорные слухи, что под этой землей есть еще трупы сгоревших. В больнице из числа помещенных туда обожженных шесть человек умерли и были похоронены на так называемом Мызинском кладбище. Кладбища здесь два: одно около церкви, близ села, называемое Ореховское, а другое Мызинское. На первом хоронят только жителей известных деревень и сел или тех умерших, для которых откупят место, а на другом всех без исключения. Мызинское кладбище находится в полуверсте от церкви в небольшом сосновом лесу, на песчаном кургане. Тут же похоронены и одиннадцать человек сгоревших. На днях еще привезли из больницы несколько человек на кладбище, но на вопросы: „Что это, из числа пострадавших?“ ответ последовал отрицательный. И уже потом объяснилось, что „запрещено“ говорить, что умирают погорельцы. Вообще происшедшую катастрофу и все ее последствия здесь хотят прикрыть почему-то непроницаемой завесой…

Так, например, желая узнать и проверить ранее добытые нами из уст посторонних и пострадавших фабричных известия, мы обратились с этой целью к местному надзирателю, старику, получающему жалованье от Морозовской фабрики, но от него получили полнейший отказ сообщить нам необходимые сведения.

Не добившись ничего от блюстителя порядка, мы обратились к фабричному врачу. Но и этот последователь Эскулапа настолько пропитался тем же фабричным духом таинственности, что решительно отказался отвечать на наши вопросы.

— Скажите, по крайней мере, доктор, сколько у вас в больнице обгоревших? — спросили мы.

— Ничего-с, ничего-с, ничего-с не могу сказать! Обратитесь или в контору, или, самое лучшее, к следователю, — был ответ.

— Не можете ли вы сказать, удовлетворительно ли их здоровье, поправляются ли они после обжога?

— Ничего-с, ничего-с, ничего-с не могу сказать! Обратитесь в контору или…

— Но скажите, пожалуйста, умер кто-нибудь из них? Ведь это же не секрет!

— Ничего-с, ничего-с, ничего-с не могу сказать! Обратитесь лучше… — и, не кончив речи, врач ретировался.

Между тем, несмотря на молчание врача, известно, что в больницу после пожара труднобольных поступило 29 человек. Но сколько из них поправилось и сколько умерло — неизвестно.

В настоящее время на фабрике идут переделки. К нерастворяющимся рамам начали приделывать петли, по стенам казарм наставили несколько деревянных лестниц… и только! Почти все корпуса, и даже самый громадный — прядильный, снабжены лишь старыми деревянными лестницами снаружи, да и то по одной или по две… Вообще нельзя не сказать, что г. Морозову, считающему у себя на фабрике до 15000 рабочих, следовало бы серьезнее позаботиться о них. Не лишне было бы, например, посократить усилившиеся за последнее время штрафы, подумать о предупредительных мерах на случай пожара и распорядиться, чтобы по ночам в коридорах корпусов дежурили сторожа, а в «каморках» спали бы не по 15 и 17 человек, как это делается теперь, а поменьше, сообразно величине этих «каморок»».

Дело кончилось вызовом Пастухова к губернатору Москвы. Тот обвинил главного редактора в организации бунта на фабрике — ознакомившись с газетной публикацией, рабочие действительно затеяли бузу — оставили станки, стали собираться в кучки и переговариваться. Хозяева ходатайствовали перед градоначальником, чтобы он выслал автора крамольной публикации из Москвы. Пастухов, однако же, сослался на каких-то не известных никому рабочих с фабрики, которые, якобы, принесли заметку. Губернатор — жизнелюб и бонвиван Владимир Долгорукий — спустил все на тормозах.

По этому поводу Пастухов с Гиляровским и еще одним сотрудником «Московского листка» устроили у Тестова истинный пир. Николай Иванович кутил, наказывал официанту:

— Кузьма, уху из стерлядки, расстегайчик пополамный, чтобы стерлядка с осетринкой и печеночка налимья, потом котлеты пожарские, а там блинчики с вареньем. А пока закуску: икорки, балычка, ветчинки — все как следует. Да лампопо по-горбуновски, из Трехгорного пива.

Одна беда — так и не выяснили, кто разлил керосин.

* * *

Вскоре после этого Владимир Алексеевич совершил очередной свой репортерский подвиг. Выпивал в компании антрепренера М. Лентовского и его приятеля — управляющего Московско-Курской железной дорогой К.И. Шестакова. И вдруг за Шестаковым прибыл курьер. Оказалось, неподалеку от Орла произошла страшная, немыслимая катастрофа — поезд вместе с рельсами под землю провалился. Шестаков, естественно, уехал. А следом за ним — и Гиляровский.

Тайком пробрался к экстренному поезду, который приготовили для высшего железнодорожного начальства, и спрятался под поезд, припаркованный бок о бок с ним. Выгадав случай, проскочил в экстренный поезд и спрятался в уборной. Так и доехал до Кукуевки, рядом с которой и произошла трагедия. И отправил телеграмму в родную газету.

«Огромный глубокий овраг пересекает узкая, сажень до двадцати вышины, насыпь полотна дороги, прорванная на большом пространстве, заваленная обломками вагонов. На том и другом краю образовавшейся пропасти полувисят готовые рухнуть разбитые вагоны. На дне насыпи была узкая, аршина в полтора диаметром, чугунная труба — причина катастрофы. Страшный ночной ливень 29 июня 1882 года, давший море воды, вырвал эту трубу, вымыл землю и образовал огромную подземную пещеру в насыпи, в глубину которой и рухнул поезд… Два колена трубы, пудов по двести каждая, виднелись на дне долины в полуверсте от насыпи, такова была сила потока…

Оторвался паровоз и первый вагон, оторвались три вагона в хвосте, и вся средина поезда, разбитого вдребезги, так как машинист, во время крушения растерявшись, дал контрпар, разбивший вагоны, рухнула вместе с людьми на дно пещеры, где их и залило наплывшей жидкой глиной и зысыпало землей, перемешанной тоже с обломками вагонов и трупами погибших людей».

Затем на место происшествия съехались и другие репортеры. Но первым с сообщением о катастрофе выступил «Листок», что еще более прославило «Дядю Гиляя».

Полмесяца длились работы у Кукуевки. Все это время наш герой провел на месте происшествия: «С момента начала раскопок от рассвета до полуночи я не отходил от рабочих. Четырнадцать дней! С 8 июля, когда московский оптик Пристлей поставил электрическое освещение, я присутствовал на работах ночью, дремал, сидя на обломках, и меня будили при каждом показавшемся из земли трупе… Я пропах весь трупным запахом и более полугода потом страдал галлюцинацией обоняния и окончательно не мог есть мясо».

И, разумеется, все это время Пастухов публиковал его подробные и регулярные отчеты.

Первый из них назывался бесхитростно, однако эффектно: «Страшная катастрофа на Курской железной дороге»: «Сильный дождь, продолжавшийся в Москве целый день во вторник, 29 июня, лил и в отдаленных от нее Тульской и Орловской губерниях и при этом сопровождался там страшной бурей. Поэтому к вечеру на многих местах полотно Московско-Курской дороги было размыто, и рельсы или разошлись, или совсем свалились. Оказалось это близ станций Сергиево и Скуратово, но в третьем месте, именно, не доезжая 1½ версты до станции Чернь, ночью повреждения не заметили. Между тем это место, окруженное болотистой трясиной (285-86 верст от Москвы), одно из опаснейших на всей дороге. Ночью, в третьем часу, на этом месте встречаются почтовые поезда: идущий из Москвы, №3, и из Курска, №4. В эту ночь с 29 на 30 июня почтовый поезд, шедший из Курска, благополучно прошел над этой трясиной в 2 часа 32 минуты ночи; спустя лишь четверть часа подошел встречный ему почтовый поезд, шедший из Москвы. Машинист и поездная прислуга ни о какой опасности на предыдущей станции, Крестцах, предуведомлены не были, поэтому поезд шел очень быстрым ходом. Между тем за эту четверть часа насыпь от сырости опустилась, рельсы разошлись одна от другой, и вот здесь-то почтовый поезд потерпел страшное крушение. Десять вагонов с пассажирами разбились вдребезги, четыре вагона, в том числе и почтовый, оторвались и уцелели. Страшное зрелище представляли эти обломки поезда и массы убитых и тяжело израненных! Поездная прислуга убита почти вся. По первому исчислению, более 50 пассажиров убиты и до 80 человек искалечены так ужасно, что многие едва ли останутся в живых. К утру приехали врачи из Черни и из Тулы, а в 3½ часа дня с почтовым поездом отправлены врачи из Москвы. Это небывалое еще у нас в железнодорожной хронике несчастье случилось в 2 часа ночи, а депеша правлением дороги получена была только в 10 часов утра; ее задержала гроза. Поезда, шедшие к Москве, были задержаны».

И в дальнейшем Гиляровский удерживал внимание читателей, совмещая скрупулезность репортера с образностью литератора: «К утру 14 июля раскопки в жерле могилы были кончены, трупы и части вагонов вынуты; докопались до самого грунта. Оставалось поднять три колена трубы, попавшие в глубокую, выбитую водой яму. Это стоило громадных усилий, так как каждое колено (звено) весит до 160 пудов. Наконец, с помощью нескольких сот рабочих, под песню традиционной „Дубинушки“, колено это вытащили. Прокурор палаты С.С. Гончаров, лично осмотрев это место, отправился далее, вниз по дну оврага и по течению соседнего ручья, производить окончательный осмотр местности. При осмотре присутствовали: инспектор дороги г. Шуберский, тульский губернский инженер Иванов, инженер Б. Домбровский и Клемчицкий, товарищ прокурора Федотов-Чеховский, судебный следователь г. Висневский и местный исправник г. Козловский.

На расстоянии 120 сажень в сторону от места катастрофы была сплошь перекопана вся наносная земля, осмотрено каждое место, где можно предполагать присутствие трупов. К 10 часам утра все было кончено, и С.С. Гончаров, честно выполнивший свою задачу, отправился в Москву.

В тот же день, к вечеру, по распоряжению чернского исправника было произведено сожжение морга и всех удобосгораемых вещей, оставшихся после адской катастрофы; земля насквозь пропитана дезинфекционными средствами и засыпана толстым слоем извести. Теперь уже все замолкло, никого нет на этой ужасной могиле… Нет ни инженеров, мечущихся по насыпи и орущих на рабочих, в грязных рубахах, с лопатами и тачками в руках, нет разнокалиберной публики, нет и помещиц — барынь и барышень, разодетых в богатые пестрые, не вяжущиеся с общей грустной картиной костюмы. Нет и родственников, горько плачущих по убитым… никого нет… Пусто и безлюдно на этом отныне увековеченном адском месте…

Дальше же внизу, справа и слева, продолжаются другие работы: постройка насыпи для обходного пути… Работа идет быстро. На дне проклятого оврага начинают уже класть трубы для новой насыпи — и притом кладут те самые трубы, которые уцелели после катастрофы…

Проходя по мостику, устроенному для перехода пассажиров, я увидел несколько железнодорожников из мелких служащих, ведших между собой следующий разговор:

— Да вот опять на работу сейчас, и отдохнуть не дадут, анафемы! — промолвил один из них…

— Куда это еще? — спросил другой, одетый в синюю блузу.

— Да гробы перетаскивать…

— Какие гробы? С ума сошел? Вчера последнее тело отправили…

— Да не тела, а гробы, тут вон дорогих свинцовых гробов по случаю накупили, тел-то мало оказалось, а гробы остались…

— Куда же их теперь, дяденька? На что покупали? — обратился молодой, почти мальчик, рабочий к старику, стоявшему рядом.

— Куда?! Ты думаешь, зря их покупали… Начальство-то, брат, знает, что делает, — вот трубы-то старые ставят, а гробы-то новые… Смекнул?!

Далее я не мог расслышать разговора, так как в это время мужики, накатывающие трубы под насыпью, затянули «Дубинушку»:


Ой, робя, ворочай туже,

Видны косточки наружи!..

Ой, дубинушка, ухнем…»


И так — каждый день.

Правда, один выходной у нашего героя все же был. Владимир Алексеевич встретил тут своего знакомого, Евгения Михайловича Гаршина, брата известного писателя. Тот проживал недалеко, на даче, из любопытства съездил поглядеть на место катастрофы, но, не выдержав трупного запаха, вернулся на дачу. Прихватив Гиляровского.

Репортер там искупался в пруду, переоделся во все свежее (а грязную одежду прирожденный хулиган не выбросил — засунул в дупло дерева) и наодеколонился. Тут же случился и поэт Полонский — Гаршин познакомил двух мастеров слова:

«На полянке, с которой был виден другой конец пруда, стоял мольберт, а за ним сидел в белом пиджаке высокий, величественный старец, с седой бородой, и писал картину. Я видел только часть его профиля.

— Яков Петрович!

— А, Евгений Михайлович! Я слышал, кто-то купается, — не отрываясь от работы, говорил старик.

— Я, да и не один. Вот мой старый друг, поэт Гиляровский.

Старец обернулся и ласково, ласково улыбнулся.

— Очень рад, очень рад… Где-то я на днях видел вашу фамилию, ну, вот недавно, недавно…

— А корреспонденция из Кукуевки, — вмешался Гаршин, — как раз вчера мы с вами читали… я его оттуда и привез.

— Так это вы? Мы все зачитываемся вашими корреспонденциями, какой ужас. В других газетах ничего нет. Нам ежедневно привозят «Листок» из Мценска. Очень, очень рад… Ну, идите к Жозефине Антоновне, и я сейчас приду к обеду, очень рад, очень…

Мы быстро пошли.

— Кто этот славный старик, уж очень знакомое лицо? — спрашиваю я.

— Да Яков Петрович Полонский, поэт Полонский, я гощу у него лето, Иван Сергеевич не приехал, хотя собирался… А вот Яков Петрович и его семья — здесь.

— Какой Иван Сергеевич? — спрашиваю я.

— Да Тургенев, ведь это его имение, Спасское-Лутовиново».

Владимир Алексеевич был несказанно рад приятному знакомству и, конечно, похвале Полонского.

Один же из сотрудников «Московского листка» впоследствии писал о Гиляровском: «Командированный в 1882 году на Кукуевскую катастрофу, он пробыл в „знаменитой могиле“ при откапывании трупов 14 дней и дал такое подробное описание, что получил известность как корреспондент. Работая в газетах, он даже получил прозвище „Король репортеров“».

Вряд ли «коронация» произошла именно в 1882 году, ведь Гиляровский был в то время репортером начинающим, пускай и ярким. Но события в Кукуевке сыграли, видимо, решающую роль в его послужном списке. Ведь известность пришла именно тогда.

* * *

Владимир Алексеевич писал довольно много репортажей из Московской губернии, в частности из Коломны и ее окрестностей… Даже о жизни цыган: «Кроме обыкновенных нищих сюда прибыли еще две семьи воронежских цыган. Эти уж действительно нищие, в полном смысле слова. На берегу Москвы-реки, ½ версты от города, раскинуты два шатра, из дырявой дерюги — это их жилища. Внутри разложен огонек, где они варят себе незатейливую пищу — вода с капустой — щи, печеный картофель и что-то вроде варенцов на подонках постного масла. В каждом шатре человек по десяти, грязных, полураздетых, полуголодных… Когда я вошел к ним, на меня бросилась громадная овчарка; но сейчас же была и остановлена. Меня приняли очень ласково.

— Садись, барин, посмотри на цыганское житье, погрейся! — предложил мне старший из них.

Я присел к огню. Замазанный до последней степени, с соломой и сором в курчавой голове, мальчик лет десяти вытащил из золы полусырой картофель и подал его мне.

— Так, Гуза, так, угощай барина! — смеясь заметил ему отец. Все рассмеялись и что-то пробормотали между собой на своем удивительном наречии.

Глава их, мещанин воронежской губернии Бобров, подал мне две бумажки и просил прочитать. Первая оказалась отношением из Бобровской мещанской управы, крайне безграмотно написанным, в котором говорилось, что мещанин Бобров за получением паспорта должен явиться сам, так как с него следуют подати и он состоит в подозрении полиции (подлинные слова бумаги). Другая же бумага оказалась отсрочкой на два месяца, выданной на проживание в Коломенском уезде.

— Вот, барин, и туда меня зовут, и отсюда не пускают! Как быть? А здесь жить нечем, надо идти, и идти нельзя.

— Так что же вы думаете делать? — спросил я.

— Христа ради сбираем, лучше здешнего купечества и не найти. Другой, положим, и поломается над тобой, и фараоном египетским назовет, и все-таки даст пятачок. Опять вон мачка (он указал на старуху, сидевшую у костра) гадать умеет — купчихи любят, тоже кой-что дадут.

Посидев еще несколько минут и надышавшись едким дымом костра до головокружения, я распрощался с цыганами и отправился домой».

Ранние репортажи нашего героя были занятными, наивными и непосредственными. Он брался за любые темы, по сути, продолжал пробовать жизнь на зубок. Читателю же это импонировало, и он подписывался на «Листок». Доходы Пастухова увеличивались.

За него можно было лишь порадоваться. Открыть такое дарование, как Гиляровский, — дорогого стоит.

* * *

В том же 1882 году в Москве произошло прелюбопытное событие, о котором было возвещено заранее: «Воздухоплаватель Берг сегодня 3 сентября в 7 часов вечера совершит полет на воздушном шаре с пустопорожнего места Мошнина в Каретном ряду. За вход 30 копеек, сидячее место — 1 рубль».

Гиляровский получил задание от Пастухова описать полет. Собственно говоря, сенсации в том не было — воздушные шары летали по России с незапамятных времен. Но все же, все же…

Владимир Алексеевич вновь оказался молодцом: «Я пробился к самому шару. Вдали играл оркестр. Десяток пожарных и рабочих удерживали шар, который жестоко трепало ветром. Волновался владелец шара, старичок, немец Берг, — исчез его помощник Степанов, с которым он должен был лететь. Его ужас был неописуем, когда подбежавший посланный из номеров сказал, что Степанов вдребезги пьян и велел передать, что ему своя голова дорога и что на такой тряпке он не полетит. Берг в отчаянии закричал:

— Кто кочит летайт, иди…

— Я, — шепнул я на ухо старику среди общего молчания и шагнул в корзину. Берг просиял, ухватился за меня обеими руками, может быть, боялся, что я уйду, и сам стал рядом со мной».

Под аплодисменты Берг и Гиляровский взмыли в воздух. Собственно, на этом радости закончились. Воздухоплаватели сразу оказались в гадкой, мокрой туче, из которой выбрались отнюдь не сразу, и незамедлительно попали в новую. Летели несколько часов и приземлились в Люберцах. В Москву Владимир Алексеевич вернулся лишь на следующий день и с ходу получил от Пастухова нагоняй — ведь репортаж-то Гиляровский вовремя не сдал.

Владимир Алексеевич очень любил рассказывать эту историю и непременно прибавлял:

— Это за всю мою репортерскую деятельность был единственный случай такого упущения.

Кокетничал, стервец.

* * *

Первое время босяцкая юность давала знать о себе. Владимир Алексеевич пытался и в Москве жить по законам поволжской вольницы. Впоследствии конечно же он понял, что подобное поведение здесь не слишком-то уместно. Но прежде испытал много разочарований и совершил немало ошибок.

Однажды, например, он пригласил к себе в меблированные комнаты пожить нищего пьяницу и хитрована (а по совместительству поэта) Сергея Андреева Рамзай-Соколия (Рамзай-Соколий был, ясное дело, псевдоним, образованный от песьих кличек). А тут великая удача — на одном из вечеров стихотворение Гиляровского «Неравный брак» будет читать актер А. Южин. Как пропустить такой триумф!

После работы Гиляровский заскочил к себе домой переодеться. И увидел за своим столом веселую компанию — самого Рамзай-Соколия и двух старых приятелей — Сергея Евстигнеева, только что освободившегося из полицейского участка (двинул в ухо квартальному), и Василия Григорьева, тоже недавно вышедшего на свободу, только из дурдома.

Гиляровскому тоже налили стакан. Он махнул и полез за одеждой. Брюки есть, жилет — вот он, а сюртука не видать.

— Рамзай, где мой сюртук? — спросил Владимир Алексеевич.

— Вот твой сюртук, — показал тот на стол. Оказалось, что приятели пропивают парадную хозяйскую одежду.

Что же сделал наш герой? Да ничего особенного. Сел с ними за стол, начал пить, закусывать, слушать романсы под гитару в исполнении Григорьева:


Стою один я пред избушкой,

Кругом все тихо и темно.

Но с этой бедною лачужкой

Так много дум сопряжено…


А в это время актер Южин декламировал роскошной публике его стихи. Но наш герой не огорчался, более того, с любовью вспоминал потом об этом: «Много всего я повидал на своем веку, а все-таки памятен мне тот вечер с моими искренними друзьями юности, которых уже нет. Рамзай-Соколий был найден замерзшим на улице. Сережку Евстигнеева убили до смерти в пьяной драке, а Вася Григорьев, премьер в провинциальных труппах, угорел, по пьяному делу, в своей комнате, когда гастролировал в г. Козлове. Его забыли разбудить».

Кстати, писал Гиляровский преимущественно на подоконнике. Дело в том, что в его номере гостиницы «Англия» на Тверской улице (к счастью, денег на свой номер в самом центре города ему хватало) довольно часто бывали гости. Понятно, выпивали и закусывали. А придя в восторженное состояние, заваливались на кровать или же на диван, а чаще занимали оба спальных места. Стол же был занят остатками пиршества, убирать которые уж очень не хотелось. Да и смысла не было. Гости проснутся — снова сядут пить.

Тогда Владимир Алексеевич приставлял стул к подоконнику и начинал писать.

Как тут не вспомнить Даниила Хармса: «Хорошие люди и не умеют поставить себя на твердую ногу».

* * *

Гиляровский любил алкоголь, мог пить его в неограниченном количестве, но не пьянел и похмелья не испытывал. В отличие от большинства товарищей по увлечению, он поднимался ранним утром, около пяти утра, и сразу принимался за работу. Из дому выходил около десяти — шел по редакциям, по тем местам, откуда следовало сделать репортаж, взять нужную информацию.

Обедал же Владимир Алексеевич на Бронной, в простенькой студенческой столовой. Рацион был незатейлив — щи и каша. Но нашего героя это устраивало — он был неприхотлив в еде, хотя знал толк в деликатесах.

* * *

А желание поиграть мускулатурой все не оставляло Гиляровского. Тем более что поводов для этого в Москве хватало.

«Возвращался я с дружеской пирушки домой и вижу возню у памятника. Городовой и ночной сторож бьют плохо одетого человека, но никак с ним сладить не могут, а тот не может вырваться. Я соскочил с извозчика, подлетел, городового по шее, сторожа тоже. Избиваемый вырвался и убежал. Сторож вскочил — и на меня, я его ткнул головой в сугроб. Городовой, вставая, схватился за свисток — я сорвал его у него с шеи, сунул в свой карман, а его, взяв за грудь шинели, тряхнул:

— За что вы били человека? — а сам трясу.

Голова его то на грудь, то к спине. Сторож вылезает из сугроба. Все это дело одной минуты. Обеими руками городовой ухватился за мою руку, но тщетно».

Правда, на всякий случай Гиляровский представился городовому племянником Козлова, обер-полицмейстера. Он отдавал себе отчет в противоправности своих действий.

Но со временем его физическая удаль стала принимать цивилизованные формы. Гиляровский стал ходить в школу гимнастики и фехтования, затем вступил в Русское гимнастическое общество. Правда, по уставу запрещалось принимать в общество тех, кто показывал себя за деньги на арене, но наш герой с этой проблемой справился блестяще — умолчал о том, что некогда работал в цирке.

* * *

Финансировал Русское гимнастическое общество Сергей Тимофеевич Морозов, брат известного Саввы Морозова и один из самых колоритных русских меценатов. Коллеги-купцы считали Сергея Морозова в высшей степени странным субъектом. Один из них, некто Н. Варенцов писал в своих заметках: «Сергей Тимофеевич из-за своей нервной болезни не пожелал заниматься делом, а всецело отдался работе по кустарному музею, на что тратил большие деньги».

Насчет дела и «нервной болезни» Варенцов слегка преувеличивает — Сергей Морозов был директором-распорядителем Товарищества Никольской мануфактуры. А странности его были вполне простительны. Сергей Тимофеевич, к примеру, не хотел жениться. Вместо этого он содержал молодую венгерскую танцовщицу и по модной в то время системе доктора Фореля ездил к ней из своего Успенского дважды в неделю. Притом Морозова на всякий случай каждый раз сопровождал домашний доктор.

Именно Сергей Морозов основал крупнейший в Москве родильный дом, субсидировал дорогостоящий журнал «Мир искусств», на свои деньги отстроил Кустарный музей (ныне — Музей народного искусства). И без корысти приглашал в свое имение Успенское художников и литераторов.

Чаще всего там гостил Исаак Левитан. Сергей Морозов, неравнодушный к живописи, брал у него уроки мастерства и в любое время с радостью предоставлял приют Исааку Ильичу. По его же просьбе Сергей Тимофеевич Морозов пригласил в Успенское Антона Павловича Чехова. Они вместе охотились, при этом оба «гуманиста» не могли добить смертельно раненного вальдшнепа — им было очень его жалко. И, в конце концов, удар нанес писатель Чехов.

Левитан впоследствии писал Антону Павловичу: «Очень рад, что Морозов тебе понравился, он хороший, только слишком богат, вот что худо, для него в особенности».

Однако сам Чехов был более резок: «На днях был в имении миллионера Морозова. Дом — как Ватикан, лакеи в пикейных жилетах с золотыми петлями на животах, мебель безвкусная, вина — от Леве, у хозяина никакого выражения на лице, — и я сбежал».

Не удивительно, что Сергей Тимофеевич пожертвовал часть своих денег на забавы с эспадронами, рапирами и прочим, как говорят в наши дни, железом. Здесь же Гиляровский и познакомился с Чеховым. Впоследствии Антон Павлович вспоминал о первой встрече: «Посреди огромного зала две здоровенные фигуры в железных масках, нагрудниках и огромных перчатках изо всех сил лупят друг друга по голове и по бокам железными полосами, так что искры летят — смотреть страшно. Любуюсь на них и думаю, что живу триста лет назад. Кругом на скамьях несколько человек зрителей. Сели и мы. Селецкий сказал, что один из бойцов — Тарасов, первый боец на эспадронах во всей России, преподаватель общества, а другой, в высоких сапогах, его постоянный партнер — поэт Гиляровский. …Селецкий меня представил вам обоим, а ты и не поглядел на меня, но зато так руку мне сжал, что я чуть не заплакал».

Два молодых, начинающих писателя сразу понравились друг другу. Быстро сдружились — так, как могли сдружиться только два талантливых провинциала, оказавшихся в столице (пусть и во второй по своему значению). Гиляровскому был симпатичен деликатный, робкий и при этом остроумный, искрометный Антон Павлович. Тот же восторгался своим другом-силачом:

— Ну, какой же я гимнаст! Я человек слабый, современный, а вы с Тарасовым точно из глубины веков выплыли. Тамплиеры! Витязи! Как тогда хлестались вы мечами! Никогда не забуду. А ты и меня в гладиаторы!.. Нет уж, куда мне!.. Да и публика у вас не по мне, — пробежал он глазами по списку членов общества.

Кстати, сохранилась характеристика Антона Павловича, данная ему одним из членов общества, г-ном Беляевым: «Первый год занятий в обществе, в 1883 г., талантливый писатель частенько посещал классы, был он худощав, цвет лица имел нездоровый. Занимался неаккуратно, часто бросал тот или другой аппарат, но любил смотреть, как делали гимнастику другие лица, скорее был молчалив, а если начинал говорить, увлекался и вел долгую, оживленную беседу».

Ну чем не отличник, привычно отлынивающий от школьной «физ-ры»?

А Гиляровский резвился в зале гимнастического общества вовсю. Николай Телешов вспоминал: «Прыгал там через „кобылку“, показывая пример молодежи, дрался на эспадронах, поднимал над головой на железной кочерге двоих приятелей, повисших по обе стороны этой кочерги, и вообще показывал чудеса ловкости и силы. А сила у него была редкостная, исключительная».

Впрочем, ни занятия гимнастикой и ни строительство своего имиджа не отвлекали нашего героя от работы. Он прекрасно понимал, что главное — все-таки тексты. Без устали работал на «Листок», публиковался и в «Осколках», и в «Будильнике», и в «Развлечении», и в «Русском сатирическом листке». Он был надежным, безотказным и к тому же одаренным литератором.

Владимир Алексеевич выбрал себе задачу по плечу — стать «королем репортеров». И, действительно, стал им.

* * *

Отношения с Антоном Павловичем Чеховым — тема отдельная. Спустя некоторое время после встречи в Русском гимнастическом обществе Гиляровский был, что называется, введен в семью. Брат писателя Михаил Павлович об этом вспоминал: «Однажды, еще в самые ранние годы нашего пребывания в Москве, брат Антон вернулся откуда-то домой и сказал:

— Мама, завтра придет ко мне некто Гиляровский. Хорошо бы его чем-нибудь угостить.

Приход Гиляровского пришелся как раз на воскресенье, и мать испекла пирог с капустой и приготовила водочки. Явился Гиляровский. Это был тогда еще молодой человек, среднего роста, необыкновенно могучий и коренастый, в высоких охотничьих сапогах. Жизнерадостностью от него так и прыскало во все стороны. Он сразу же стал с нами на «ты», предложил нам пощупать его железные мускулы на руках, свернул в трубочку копейку, свертел винтом чайную ложку, дал всем понюхать табаку, показал несколько изумительных фокусов на картах, рассказал много самых рискованных анекдотов и, оставив по себе недурное впечатление, ушел. С тех пор он стал бывать у нас и всякий раз вносил с собой какое-то особое оживление».

Дружба двух писателей крепла. Гиляровский приводил Чехова в полный восторг. Антон Павлович говаривал:

— Знаешь, Гиляй, пробовал я тебя описывать, да ничего не выходит. Не укладываешься ты, все рамки ломаешь. Тебе бы родиться триста лет назад или, может быть, лет сто вперед. Не нашего ты века.

В личной переписке Антон Павлович частенько поминает Гиляровского: «Продаю мангуста с аукциона. Охотно бы продал Гиляровского с его стихами, да никто не купит. По-прежнему он влетает ко мне почти каждый вечер и одолевает меня своими сомнениями, борьбой, вулканами, рваными ноздрями, атаманами, вольной волюшкой и прочей чепухой, которую да простит ему бог».

В другой раз восхищается: «Гиляровский прошел недавно в один день 80 верст пешком, убил медведя, лисицу и множество зайцев и опять собирается в лес, так как во Владимирской губернии ему дали знать, что три медвежьи берлоги уже ждут его. Нет времени, а надо ехать!»

Пишет Горькому: «Гиляровский налетел на меня вихрем и сообщил, что познакомился с Вами. Очень хвалил Вас. Я знаю его уже почти 20 лет, мы с ним вместе начали в Москве нашу карьеру, и я пригляделся к нему весьма достаточно. В нем есть кое-что ноздревское, беспокойное, шумливое, но человек это простодушный, чистый сердцем, и в нем совершенно отсутствует элемент предательства, столь присущий господам газетчикам. Анекдоты рассказывает он непрерывно, носит часы с похабной панорамой и, когда бывает в ударе, показывает карточные фокусы».

И иногда сообщал в письмах: «Был у меня Гиляровский. Что он выделывал, боже мой! Заездил всех моих кляч, лазил на деревья, пугал собак и, показывая силу, ломал бревна. Говорил он не переставая».

Действительно, на даче у Антона Павловича наш герой, что называется, словно с цепи срывался. Сестра писателя Мария Павловна об этом вспоминала: «Нечто невообразимое творилось у нас в усадьбе, когда приезжал Владимир Алексеевич Гиляровский… Гиляровский обладал огромной физической силой: мог ломать лошадиные подковы, гнуть железные бруски, подымать большие тяжести. Страшно шумный, без умолку говорящий, все время в действии — он своим приездом будоражил всю усадьбу. Он мог выпить какое угодно количество водки, ничего с ним не делалось, оставался все таким же».

Сам же Гиляровский вспоминал о Чехове: «Я его, слабого и хрупкого, любил какой-то особой, нежной любовью».

Покровительство было не только в интонации. Владимир Алексеевич и вправду любил Чехова, старался, по возможности, порадовать его какой-нибудь безделицей. Приезжал, к примеру, из командировки по донским степям — и сразу же к Антону Павловичу:

— Вот тебе гостинец из родных краев — копченый гусь, сало, две бутылки цимлянского с Дона да шемайка вяленая с Терека.

Чехов же в подобных случаях говаривал:

— Ты — курьерский поезд. Остановка пять минут. Буфет.

Однажды Гиляровский гостил у Чехова на даче в Ялте. Там же находился еще один гость, который непрерывно курил сигару. У Антона Павловича было очень плохо с легкими, табачный дым вредил ему, и он даже повесил в кабинете маленький плакатик с надписью: «Просят не курить». Однако посетитель то ли не заметил этой скромной вывески, то ли не придал ей значения — смолил и смолил.

В конце концов Чехов не выдержал, закашлялся. Тогда Владимир Алексеевич вскочил, сорвал плакатик со стены и выбежал из кабинета. Взял извозчика, доехал до ялтинской типографии и настоял, чтобы ему сейчас же отпечатали такой же транспарант, но в несколько раз больше. Заказ был выполнен. Гиляровский вернулся к Чехову и демонстративно прилепил этот плакатище к стене.

Гость, разумеется, сразу же засмущался и сигару затушил. Конечно, если б Гиляровский просто попросил посетителя немножко потерпеть, Чехов гораздо раньше бы избавился от въедливого дыма. Но похоже, что без куража Владимир Алексеевич в принципе обойтись не мог.

И Чехов иной раз оказывал приятелю услугу. Однажды вылечил его от пустякового недуга, притом вылечил весьма своеобразно. Владимир Алексеевич писал: «Я изредка навещал его в Ялте. Приехал как-то раз я очень усталый от довольно бурно проведенного времени и норд-оста, потрепавшего нас между Новороссийском и Ялтой. Тогда у меня, чего никогда еще не бывало, появился тик, нервное подергивание лица и шеи.

— Это что тебя дергает? Это что еще за глупости? Как не стыдно — ты, витязь, премированный за атлетику! — начал упрекать меня Чехов.

Меня опять дернуло.

— Оставь, будь умным! Ты думаешь, что лучше будет, если ты так головой мотнешь? — И он точь-в-точь повторил мое движение с сердитым взглядом. Первый раз в жизни я увидел у него такие глаза.

— Ничего от твоего дерганья на свете лучше не будет, все как было, так и останется… Брось, не смей!

И, погрозив сердито пальцем, он сразу изменил тон и показал мне в окно на невзрачного человека, копошившегося около клумбы.

— Это наш Бабакай. Пойдем в сад, и ты мне скажи экспромт о Бабакае.

Я сочинил какие-то четыре строчки, из которых помню теперь только последнюю: «И какой-то Бабакай».

— Ну вот, теперь напиши это на косяке, — мы спускались в это время вниз по лестнице.

Я написал. Антон Павлович прочел.

— Это я с тебя стихами докторский гонорар взял за то, что от глупой привычки вылечил. Понял ты, что дергаться не надо, от этого никому ни лучше, ни хуже не будет, и перестань.

— Верю и не буду.

— Да, вот… Ты думаешь, я плохой доктор? Полицейская Москва меня признает за доктора, а не за писателя, значит — я доктор. Во «Всей Москве» напечатано: «Чехов Антон Павлович. Малая Дмитровка. Дом Шешкова. Практикующий врач». Так и написано, не писатель, а врач, — значит, верь!

И я поверил и больше ни разу не дернулся до сего времени».

Полностью же экспромт выглядел так:


Край, друзья, у вас премилый —

Наслаждайся и гуляй.

Шарик, Тузик косорылый

И какой-то Бабакай.


Гиляровский при любом удобном случае расхваливал Антона Павловича. Посвящал ему стихи, иной раз и весьма нелепые:


Глаз Чехова, мерцающий и зоркий,

Глядит в восторге с высоты галерки.


Как это глаз может глядеть в восторге? И вообще, такой ли это подходящий комплимент для человека, страдающего сильной близорукостью? Но за искренность ему прощалось многое.

* * *

Юмор у Гиляровского подчас был своеобразным. Однажды, например, он с небольшой компанией зашел в извозчичий трактир — попить чайку. Принялся, по обыкновению, рассказывать свои «рискованные анекдоты», отчебучивать всякие сальности. Один извозчик слушал, слушал да не выдержал:

— Господа, — говорит, — а безобразят.

Тогда Гиляровский сделал круглые глаза, уставился на этого извозчика и произнес:

— Постой, постой… Это, кажется, мы вместе с тобой бежали с каторги?

Один из участников этого чаепития писал: «Что тут произошло! Все извозчики повскакали, всполошились, не знали, что им делать — хватать ли Гиляровского и вести его в участок, доносить ли на своего же брата извозчика или постараться замять всю эту историю. Но дело вскоре уладилось само собой: Гиляровский сказал какую-то шуточку, угостил извозчиков нюхательным табачком, моралист-извозчик постарался куда-то скрыться, и стали подниматься и мы».

* * *

Одной из составляющих работы нашего героя были регулярные посещения Хитрова рынка, или, в просторечии, Хитровки. В начале XIX века эта территория принадлежала генерал-майору Хитрово. При нем была расчищена, замощена и оборудована лавками большая площадь. «Московские ведомости» сообщали: «…площадь Хитрова рынка уже не вмещает всех прибывающих возов, они помещаются по ведущим к ней переулкам и даже на Солянке… Какой, какой живности нет там. Куда ни оглянись, всюду возы с поросятами, телятами, баранами, гусями, утками, курами, индейками, с гусиными потрохами, с говядиной и солониной, с коровьим маслом, дичью».

Это в наши дни заставленные фурами улицы возле рынка — обычное явление. В 1850-е же годы подобное поражало.

Но впоследствии Хитров рынок поменял свой профиль. Владельцы оборудовали здесь навес для тех, кто прибывал в Москву в поисках работы. Планы были благородные — сделать цивилизованную биржу труда. Но реальность оказалась иной. Наивные провинциалы становились жертвами преступных группировок, которые под видом протежирования лишали их последних средств существования, а также обуви, одежды и всего нехитрого имущества. Жертвам некуда было деваться — они оставались здесь же, на Хитровке, промышляли подаянием, как правило, спивались.

В результате в центре Москвы появился целый комплекс дешевых харчевен, трактиров, ночлежек, имевших сложную систему подземных ходов — чтобы была возможность за несколько минут покинуть территорию Хитрова рынка. С одной стороны — предприятие абсолютно легальное, владельцы которого платят исправно налоги, а с другой — прославленный на всю империю притон.

Наш герой был своим человеком на этом причудливом рынке. И, разумеется, Владимир Алексеевич не забывал упоминать об этом в своих книгах и статьях: «Не всякий поверит, что в центре столицы, рядом с блестящей роскошью миллионных домов, есть такие трущобы, от одного воздуха и обстановки которых люди, посещавшие их, падали в обморок.

Одну из подобных трущоб Москвы я часто посещал в продолжение последних шести лет».

Для чего именно посещал? Формально для того, чтоб добывать сведения для газет. Схема была простая: Гиляровский приходил в притон, оплачивал скромное угощение для его обитателей — разбавленную водку (неразбавленная стоила дороже раза в два), яйца, селедку, хлеб, тушеную печенку. Кстати, сам он в подобных местах употреблял только водку и яйца — опасался напороться на некачественную продукцию.

Среди обитателей притонов встречались представители разных слоев русского криминала — от мелких мошенников до беглых каторжников. Им явно льстило, что благородный человек — приличный, не вонючий, в пиджаке — интересуется их жизнью, слушает внимательно истории об их похождениях, но не доносит полицейским. Более того — время от времени приносит свежие газеты, в которых эти похождения описываются. И опять угощает напитками.

Но, похоже, главной мотивацией нашего героя было иное. Гиляровский посещал Хитровку по той же причине, по которой подался в бурлаки. Жить без подобного экстрима он не мог.

Зато какое расслабление наступало, когда после очередного посещения так называемого рынка вновь удавалось оказаться посреди цивилизации, притом живым-здоровым.

«Я вышел на площадь. Красными точками сквозь туман мерцали фонари двух-трех запоздавших торговок съестными припасами. В нескольких шагах от двери валялся в грязи человек, тот самый, которого „убрали“ по мановению хозяйской руки с пола трактира… Тихо было на площади, только сквозь кой-где разбитые окна „Каторги“ глухо слышался гомон, покрывавшийся то октавой Лаврова, оравшего „многую лету“, то визгом пьяных „теток“:


Пьем и водку, пьем и ром,

Завтра по миру пойдем…»


К счастью, мордобития удавалось избежать всегда. Другое дело болезни. Владимир Алексеевич писал: «На одном из расследований на Хитровке, в доме Ярошенко, в квартире, где жили подшибалы, работавшие у В.Н. Бестужева, я заразился рожей.

Мой друг еще по холостой жизни доктор Андрей Иванович Владимиров лечил меня и даже часто ночевал. Температура доходила до 41°, но я не лежал. Лицо и голову доктор залил мне коллодиумом, обклеил сахарной бумагой и ватой. Было нечто страшное, если посмотреться в зеркало.

В это время зашел ко мне Антон Павлович Чехов, но А.И. Владимиров потребовал, чтобы он немедленно ушел, боясь, что он заразится.

Когда я стал поправляться, заболел у меня ребенок скарлатиной. Лечили его А.П. Чехов и А.И. Владимиров. Только поправился он — заболела сыпным тифом няня. Эти болезни были принесены мной из трущоб и моими хитрованцами.

— Вот до чего ваше репортерство довело! — говорила мне няня».

Кстати, пока Чехов не вошел в зенит своей литературной славы, Гиляровский обращался к нему за советами как к медику. Но даже в трудных обстоятельствах Владимир Алексеевич не мог обойтись без шутки. Посылал, к примеру, Чехову записку, а в ней вместо обычных «умираю», «спасай» и т.п. — каламбур:


Здоровей, чем рыцарь в латах,

Не боялся я простуд.

39,3!

Что мне делать тут?

Не был ты врачом богатых,

Значит, мне и помогай.

39,3!

Твой всегда Гиляй.


Хитровские агенты заявлялись к Гиляровскому запросто домой. Они производили кошмарное впечатление на его супругу Марию Ивановну. Но главу семейства это только забавляло: «Мои хитрованцы никогда не лгали мне. Первое время они только пугали мою молодую жену: стучит в двери этакий саженный оборванный дядя, от которого на версту несет водкой и ночлежкой, и спрашивает меня. С непривычки, конечно, ее сперва жуть брала, а потом привыкла, и никогда ни один из этих корреспондентов меня не подвел».

А сведения, действительно, бывали самые разнообразные. Как и причины, по которым Гиляровскому их излагали. Однажды, например, компания приятелей с Хитровки похитила не что-нибудь, а сейф весом в три сотни килограммов. И не где-нибудь, а в самом центре города, в Столешниковом переулке. И не ночью, а среди бела дня. Как им удалось это проделать — непонятно. Факт остается фактом — сейф был украден, переправлен поездом в Егорьевск, оттуда — на Ильинский погост, в бандюганский район под названием Гуслицы. Там сейф вскрыли, обнаружили 15 тысяч, разделили (главарю, некому Болдохе, досталась большая часть, всем остальным — поменьше) и, довольные собой, поехали в Москву. Но по дороге рядовые исполнители задумались — а почему они должны довольствоваться такой малостью? Не долго думая, опоили главаря, отняли у него деньги и скинули Болдоху с поезда, будучи уверены, что тот больше не жилец.

Тот же пришел в себя, нашел своих подельников, но те, ясное дело, ни в чем не признались. Дескать, все пьяные были, и ты тоже. Сам, небось, с поезда свалился, а деньги потерял.

По лицам бандюганов было видно — врут. Но доказательств нет. А если б были — что же с этого? В полицию ведь жаловаться не пойдешь!

И приперся господин Болдоха к Гиляровскому:

— Я к вам, пропишите их, подлецов, в газетах!

А ему что? Взял да и прописал (не назвав, разумеется, имен, зато указав точные координаты выброшенного сейфа). Гиляровского, ясное дело, вызывают в полицию. Расспрашивают: что к чему, откуда сведения. Тот источника не выдает, только посмеивается:

— Мои агенты лучше ваших!

А по суду привлечь нельзя. Тем более что сейф действительно был найден в месте, указанном в статье.

Результаты заметки Гиляровского о жизни хитрованцев выглядели приблизительно так: «На днях на Хитровом рынке, в ночлежном доме инженер-капитана Ромейко, агентами сыскной полиции арестовано пятеро известных воров, много раз судившихся, сидевших в тюрьмах и бежавших с места ссылки. В числе их, между прочим, арестован один беглый из Сибири, сначала назвавшийся московским мещанином, но потом уличенный сыскной полицией. Все пятеро арестованных в момент ареста в ночлежной квартире были в одном нижнем белье, так что их, чтобы отправить в участок, пришлось ранее одеть в арестантские халаты. Между тем все пятеро в день ареста явились в ночлежный дом более или менее прилично одетыми, но все платье, а равно как и деньги, пропили и проиграли в карты съемщику квартиры. Не мешало бы за съемщиками квартир иметь более внимательное наблюдение. Съемщики эти, из которых редкие не привлекались к суду за укрывательство и покупку краденого, плату за ночлег в размере 5 копеек считают далеко не главным доходом, как это следовало быть. Гораздо более пользы получают они от торговли водкой распивочно, тайно от покупки за неимоверно дешевую цену заведомо краденого и приема в заклад вещей по 5 и 10% за несколько дней.

В заклад принимаются даже паспорты ночлежников, и этот вклад у съемщиков считается верным, так как заложивший паспорт обязательно должен его выкупить в случае поступления на место и т.п. Если же заложивший паспорт, как и бывали примеры, заявит об этом полиции и потребует через нее возвращения паспорта, то никогда ничего не получит, так как съемщик этот паспорт или продаст кому-нибудь из воров, или прямо уничтожит. Кроме того, многие съемщики держат у себя публичных женщин, которые заманивают посетителей в нарочно имеющиеся при ночлежной квартире отдельные нумерки и заставляют покупать у съемщика водку и платить за нумер, если можно так назвать конуру без всякой мебели, устланную рогожами.

Некоторые же из съемщиков непосредственно участвуют в кражах и дают средства и указания ворам на совершение краж, за что воры непременно приносят для продажи краденое съемщику».

Впрочем, сведения, добываемые на Хитровке, не ограничивались городом Москвой. Туда стекалась информация со всей губернии, ежели не со всей России: «В ночь на вчерашнее число, 2 июля, из тюремного замка в городе Звенигород, Московской губ., бежали два арестанта, крестьяне Иван Цыганков и Василий Антипов, известный между московскими ворами под прозванием „Васька Смирный“. Оба бежавшие — молодые люди, обитатели по зимам московского Хитрова рынка. Тот и другой не раз были арестованы за разные преступления московской полицией. Самым интересным фактом этого побега является то, что вместе с арестованными бежал и караульный ефрейтор, разводящий на часы часовых, Зуев. У Зуева хранились ключи от всех камер, и этими ключами он отпер камеры, где содержались оба арестанта, двери тюремного замка и, выпустив арестантов, бежал сам. Бежавшие арестанты, чтобы побег их не был известен в Москве и полиция не успела принять меры к их задержанию, оборвали проволоку телеграфного провода, соединяющего Звенигород с Москвою».

Ничего, казалось бы, особенного. В те времена подобными историями интересовались многие газеты, и публикации такого рода вовсе не были чем-то выдающимся. Однако репортажи нашего героя отличились от иных заметок в жанре криминальной хроники. Дело в том, что репортеры пользовались лишь одним источником — полицией. И только один Гиляровский собирал свои сведения с обеих сторон этой «рампы».

* * *

Большинство заметок Гиляровского в «Листке», увы, без подписи. Не потому, что наш герой стеснялся славы — просто там было не принято подписывать коротенькие, пусть даже и увлекательные, сообщения. Вот, к примеру, такая история: «В прошлую субботу во время маскарада в Большом театре публика обращала особое внимание на одного молодого человека, сильно выпившего, который приставал буквально ко всем, не различая знакомых от незнакомых. У многих он сдирал маски, срывал накладные бороды, усы, привязные косы и проч. Затем, увлекшись безнаказанностью своих шалостей, он вздумал подшутить над самим собой, и для удовольствия присутствующих прыгнул в резервуар фонтана. В один миг он погрузился выше головы и стал захлебываться. Тогда один из его приятелей вытащил его и поставил на ноги. По зале раздался хохот, и мокрый безобразник, видя, что к толпе приближается полиция, удрал. Товарищ же его, тащивший из резервуара своего друга, тоже мокрый, попался на глаза дежурному полицейскому офицеру, и тот пригласил его в отдельное помещение для составления акта. Публика вступилась за мокрого кавалера и объяснила, в чем дело. Но полицейский офицер не поверил этому и, заглянув в резервуар, где плавала на поверхности шляпа, стал уверять публику, что человек уже утонул, что нужно спасать; стали спускать воду, и через сравнительно долгое время добрались до дна резервуара. Что же оказалось? Шляпа, одна перчатка и носовой платок; утопленника, вопреки ожиданию полицейского, не оказалось. Пассаж этот доставил много удовольствия публике, но мало радости приятелю, который весь мокрый поехал восвояси. Прыгнувший в резервуар оказался сыном генерал-майора Н-ым, которого полиция давно знает за скандалиста и не составляет протоколов только во внимание к общественному положению его отца».

Мог ли Владимир Алексеевич, театральный деятель, любитель всевозможных удовольствий, оказаться на том маскараде и составить этот текст? Конечно. Да, стиль повествования несколько отличается от изложения «Москвы и москвичей», однако не будем забывать, что Гиляровский в это время только пробовал свое перо, искал свой стиль и запросто мог воспроизвести нечто подобное. К тому же в газете существовали редакторы, которые вполне могли придать этому репортажу легкости, игривости и ироничности.

Доказать же или опровергнуть авторство «дяди Гиляя» невозможно.

Владимир Алексеевич мог быть автором и этого материала: «В день Христова Воскресения, во время утрени, в церкви Косьмы и Дамиана на Маросейке оборвалось маленькое паникадило с четырьмя свечами, висевшими против иконостаса; при падении своем оно задело по плечу купца Шиканова, стоявшего как раз на этом месте. Ушиб был незначительный, но зато случай этот наделал большой переполох в храме между богомольцами. Старостою церковным при этом храме состоит известный богач С.И. Корзинкин, который, как водится, мало заботится о безопасности прихожан церкви, подвергающимся таким несчастьям, как падения паникадила».

Это, пожалуй, даже ближе нашему герою — многочисленные информаторы могли при случае поведать Гиляровскому и о самом событии, и о репутации Корзинкина.

И, конечно, сразу думаешь о Гиляровском, когда читаешь о преступниках и преступлениях. Не обязательно о кровавых убийствах, — но и о незначительных проступках: «В ночь на 20 июля с канализационного поля Петровско-Разумовской академии похищены четыре термометра для измерения температуры почвы, стоимостью 24 рубля».

Не исключено, что эту более забавную, чем страшную историю Владимир Алексеевич узнал в одном из пакостных трактиров на Хитровке и притом от самого укравшего. Но, по обыкновению, не сдал его полиции.

Большинство же подписанных материалов в «Листке» были, как ни странно, стихами. Почему-то Пастухов считал, что в его детище должна присутствовать поэзия. Маститым стихотворцам не платил — старался экономить, обходиться внутренним ресурсом. Чем наш герой, естественно, и пользовался. Вещал с газетных полос:

Я часто бываю печален, угрюм

В компании шумной, веселой.

Я рад бы быть весел, но в сердце от дум

Лежит словно камень тяжелый…

И, слушая песни и говор друзей,

Я думаю тою порою,

Что весело мне, а за мною

Ведь тысячи страждущих стонут людей!


И подпись: «В. Гиля-й».

Как большинство начинающих поэтов, Гиляровский склонен был преувеличивать в стихах значение собственных эмоций. Доходил подчас до откровеннейшего графоманства:


За окном бушует вьюга,

Бьет сердито снег в стекло,

А у жаркого камина

И уютно, и тепло.

Тишина кругом немая

О покое говорит,

Но в душе моей мятежной

Буря страшная кипит…


Стихла в поле непогода,

Воцарилась тишина.

Но в душе все та же буря,

И не кончится она!


Это стихотворение называлось «В непогоду», было также подписано «В. Гиля-й» и посвящалось некому или же некой А.М.

Однако нашему герою все же лучше удавались стихи язвительные:


Сыру целый фунт мещерского

Мне прислал один добряк,

Завернув в журнал Мещерского

Новоизданный «Добряк».


И представь — я сыру мерзкого

Уж не ел — прощай, мечты —

Побывав в листке Мещерского,

Сыр мой стал без остроты.


Между тем слава поэта «серьезного» неодолимо манила его.

Кстати, наш герой, помимо репортерства и поэзии, занимался также и придумыванием подписей к картинам. Журналист Н. Кичеев прислал ему как-то письмо: «Дорогой Владимир Алексеевич! Две сосенки, две глупые сосенки, но эта картина А.К. Саврасова… Будьте добры, пришлите… восемь, шестнадцать, двадцать четыре или тридцать шесть строк».

И Гиляровский — присылал.

* * *

Разумеется, не все затеи Гиляровского всегда венчались головокружительным успехом. Однажды, например, он приобрел за двадцать пять рублей бракованную лошадь — Буцефала. Выяснилось, что животное кусается и постоянно сбрасывает седока. Но Гиляровский уверял, что это — дело поправимое, что такому знатному лошаднику, как он, исправить эту лошадь — пара пустяков, что пройдет совсем немного времени, и он будет на ней верхом кататься по Москве.

Лошадь поместили на даче, в сарайчике. Каждый день Владимир Алексеевич уединялся с ней на час-другой. Из сарая доносились звуки схватки. Затем Владимир Алексеевич выходил из сарая, пряча свои окровавленные руки. Если их кто замечал, он говорил:

— Так здорово бил ее, сволочь, по зубам, что даже раскровянил себе руки.

Признаться в том, что Буцефал кусается по-прежнему, он считал ниже своего достоинства.

В один прекрасный день Владимир Алексеевич привел крестьянина-живодера и тот забрал лошадь. С тех пор о Буцефале в доме Гиляровского не заговаривали.

И не удивительно — ведь поражений наш герой терпеть не мог. Однако жизнь есть жизнь — иной раз приходилось и терпеть фиаско.

* * *

А весной 1883 года Гиляровский распрощался с прошлым окончательно. Это и впрямь было прощание — друг Вася Андреев-Бурлак предложил ему отправиться с друзьями актерами в турне вниз по матушке-Волге. Владимир Алексеевич, конечно, согласился — очень уж ему хотелось побывать в знакомых местах. Кроме того, по слухам, Гиляровский попал в «черный список» — тех, кого следует выселить из Москвы на время коронации царя. Впрочем, не исключено, что этот слух распространил лично Владимир Алексеевич — и для пиара, и для оправдания длительной отлучки из редакции. Так или иначе, наш герой отправился в длительное и увлекательное путешествие.

«Вот Тверицы, где я нанялся в бурлаки… Вот здесь я расстался с Костыгой… Вот тюремное здание белильного завода.

Меня провожали актеры, приветствовали платками и шляпами с берега, а я преважно с капитанского мостика отмахивался им новенькой панамой, а в голову лезло:

Белый пудель шаговит, шаговит…»

Похоже, что Владимир Алексеевич представлял себя участником экскурсии «По местам юности великого репортера Гиляровского». В том, что он действительно станет великим, наш герой ни чуточки не сомневался.

Кульминация произошла в Казани, когда Гиляровского и Бурлака — столичных штучек, более людей маститых, знаменитых и заслуженных (у нашего героя ленточка георгиевская в петлице, за Турецкую войну) принимал тот самый полицейский, от которого Владимир Алексеевич сбежал в 1874 году. Гиляровский, разумеется, решился поозорничать. Увидел ложку, скрученную им же восемь лет назад, и раскрутил ее обратно.

Несчастный полицейский изумился. Говорит:

— Второго вижу… Знаете, даже жаль, что вы ее раскрутили, я очень берегу эту память… Если бы вы знали…

— Так поправлю, — отвечает Гиляровский и опять закручивает ложку.

Полицейский делится воспоминаниями:

— Арестовали неизвестного агитатора с возмутительными прокламациями… Привели ко мне, вижу, птица крупная, призываю для допроса, а он шуточки, анекдотики, еще завтрака просит. Я его с собой за стол в кабинете усадил да пригласил жандармского полковника. Так он всю водку и весь коньяк стаканом вылакал. Я ему подливаю, думаю, проговорится. А он даже имени своего не назвал. Оказался медвежатником, должно быть, каналья, в Сибири медведей бить выучился, рассказывал обо всем, а потом спать попросился да ночью и удрал. Разломал ручищами железную решетку в окне на чердаке, исковеркал всю и бежал. Вот это он ложку свернул… Таких мерзавцев я еще не видал. Пришлось бы мне отдуваться, да спасибо полковнику, дело затушил…

А наш герой рад стараться. То выпьет стакан коньяку, то скажет какую-нибудь поговорочку. Полицейский, не будь дураком, заподозрил неладное. Стал пристально вглядываться в Гиляровского. Но не признал. Лишь качал головой удивленно.

* * *

В путешествии дядя Гиляй вел дневник. В Ярославле писал: «Вот она Волга. Ярославль, знакомые места… завод… Ветка, где зимогоры живут, грузят вагоны… Американский мост… Всё это мелькнуло… А вдали ширь и гладь необъятная… Как громадное овальное зеркало, расстилается передо мной Волга, окруженная сперва зелеными, дальше темными и, наконец, синеватыми рамками лесов! Пароходов и судов еще мало… Все на низ схлынули».

В Костроме позабавился церемонией спуска на воду новенького корабля: «Вся Кострома высыпала посмотреть новый пароход, плоскодонный, с одним колесом, принадлежащий Зевеке. Вдали, на темном фоне берега, светлым пятном белел высокий корпус этого гиганта-американца, созданного на русской Волге предприимчивым пароходчиком. Я еле-еле пробрался к пристани Зевеки. Она была битком набита народом. Впереди у самого края толпилось костромское купечество, молодежь, дальше дамы и их спутники — офицерство, здешние сердцееды… Всё ближе и ближе обрисовывался контур „Амазонки“. Ясно были видны две громадные трубы, соединенные железной перекладиной для прочности. Вот и люди уже видны…

— И что это ён не свистит? — вопрошает пальто с барашковым воротником своего соседа — толстого купца.

— Эти пароходы без свисту, потому они мериканские, им воспрещается.

— Почему же?

— Потому что мериканские и никак невозможно.

Как бы в ответ на это раздается оглушающий свист «Амазонки».

— А вот свищет, дядя! — заговорило пальто.

— Дурак! Это не свист, а шип!»

Подъезжая к Самаре, любовался Жигулевскими горами: «Прекрасный вид представляют Жигули. Почти всё каменные скалы, нагроможденные одна на другую, заросли густым непроходимым лиственным и изредка хвойным лесом, между зеленью которого то поднимаются гористыми, неправильной формы вершинами темные скалы дикого камня, то спускаются уступами голые, темные груды известняка, прорытого глубокими продольными трещинами и чернеющего пещерами. Вот сверху до самой воды тянется белая полоса алебастра. Наверху этой полосы, на белом ее фоне мелькнуло, зашевелилось что-то красное, еще, еще. Если пристально вглядеться, то эти красные и синие точки — рабочие, ломающие алебастр… Вот из-под ног рабочих с громом, таща за собой груду осколков и тучи пыли, покатился по белой полосе огромный камень и, прыгая по утесам, со страшной силой громыхнулся в воду… Эхо от падения раздалось несколько раз по горам и отозвалось столько же далеко за Волгой… Целый водопад брызг обдал берег, и волна пошла от места, куда рухнул великан. Туча пыли на горе скрыла рабочих. Впереди, в нескольких саженях от места падения, шли бечевой бурлаки. Они встали на минутку, перекрестились, дали улечься сыпавшимся обломкам и, снова повиснув грудью на бечеве, мерно, воробьиным шагом потянулись вперед под опасным местом. Еще груда загромыхала вниз. Спадет вода, обсохнет берег, и алебастр, брошенный в воду, очутится на берегу. Его пережгут в тут же устроенных печах… Лесу, дров много! Богаты всем Жигули… Говорят даже, что и очень немудрено, руды разные есть. Но рук мало! Мало предприимчивых людей, взявшихся за разработку этих богатств… А преданий, легенд сколько ходило о них. Теперь меньше, а прежде между бурлаками больше рассказов было».

В Астрахани было развлечение. «Остановился в Коммерческой гостинице, — пишет он в дневнике, — в десять часов вечера целая масса народа провожала пароход „Суворов“, это здесь называется гуляньем. В 12-м часу отправился в здешний павильон Салон де Варьете. За вход двадцать копеек. Когда я вошел, на сцене пела из „Мадам Анго“ какая-то накрашенная певица и пела гадко. Вслед за ней потешал публику рассказами Вашенский. Присутствующие, все больше купцы, вели себя удивительно: кричат, ругаются, пьют и слушают в одно и то же время. В зале около сцены поставлены столы. Кто-то бросил вареным раком на сцену».

Эти строки написаны не для газет, не для журналов, не для книжек, не для денег, не для славы — просто так.

А Гиляровского тем временем исправно подменял друг Чехов. Не в «Московском листке» — там сотрудников хватало. В журнале «Осколки», в котором наш герой уже вел свою рубрику — «Московское обозрение». Поэт Илиодор Иванович Пальмин писал Николаю Александровичу Лейкину, редактору «Осколков»: «Гиляровский перед отъездом приходил прощаться. Благодаря тому, что высылаемым на время коронации (оных говорят 600 количеством) дозволено отправляться куда им угодно, он поехал с Бурлаком, Гламой, Далматовым и еще другими актерами на Волгу в Ярославль, Казань и затем на Кавказ. Выражал сожаление, что „Московское обозрение“ таким образом не может писать. Кому бы отдать? По моему мнению, приструните Антошу Чехонте. Он песик хороший и остроумный».

Несколько позже Пальмин сообщал: «Убедил я его, чтобы он писал Вам „Московское обозрение“, и он к воскресенью пришлет Вам его. Собственно говоря, он не то что не хотел писать, а, и вправду, это трудновато, и хорошего обозрения Москвы нельзя не дать. Он держится, да и довольно резонно, больше беллетристики. Талантливый малый».

Словом, был период, когда Чехов подменял Гиляровского, словно стажер — признанного мэтра.

* * *

В августе 1883 года наш герой отважился на настоящий репортерский подвиг — с риском для жизни. Случилось так, что поздно вечером он шел по одному из переулков, расположенных рядом с Трубной площадью, и случайно подслушал диалог:

— Какой здоровущий был, все руки оттянул!

— Фокач, бросим его тут… А то в кусты рядом.

— Это у будки-то, дуроплясина! Побегут завтра лягаши по всем хазам…

— В трубу-то вернее, и концы в воду!

— Делать, так делать в глухую. Ну, берись! Теперь на руках можно.

Поняв, что преступники намерены спрятать труп, Гиляровский закричал и засвистел в свисток. Злодеи сразу же ретировались, прибежал городовой. Владимир Алексеевич на всякий случай тоже улизнул. Но решил испытать на себе мир грачевской (а Грачевкой называли тогда эту местность) романтики.

В один прекрасный день он углубился в здешние трущобы. Цель была — прикинуться богатеньким искателем приключений и таким образом «подставиться» в каком-нибудь притоне. То есть посмотреть на весь процесс глазами жертвы.

Притон нашелся очень быстро. «В одном из глухих, темных дворов свет из окон почти не проникал, а по двору двигались неясные тени, слышались перешептывания, а затем вдруг женский визг или отчаянная ругань…

Передо мной одна из тех трущоб, куда заманиваются пьяные, которых обирают дочиста и выбрасывают на пустыри.

Около входов стоят женщины, показывают «живые картины» и зазывают случайно забредших пьяных, обещая за пятак предоставить все радости жизни вплоть до папироски за ту же цену.

Когда я пересек двор и подошел к входу в подвал, расположенному в глубине двора, то услыхал приглашение на французском языке и далее по-русски:

— Зайдите к нам, у нас весело!»

«Веселье» заключалось в том, что в скверной, прокуренной и грязной комнатенке несколько человек играли в карты, два пьяных мужика спорили о чем-то явно криминальном и пьяная же тетка голосила:


И чай пила, и булки ела,

Позабыла, с кем сидела.


Гиляровского сразу же развели на выпивку, при этом всем подали пиво в простеньких стаканах, а нашему герою — в хрустальной кружке с крышечкой. Он мгновенно понял, что в кружке — снотворное, и отказался пить. Тогда обитатели притона стали настаивать:

«— А вот вы, барин, чего не пьете? У нас так не полагается. Извольте пить! — сказал бородач — банкомет и потянулся ко мне чокаться.

Я отказался.

— Считаю это за оскорбление. Вы брезгуете нами! Это у нас не полагается. Пейте! Ну? Не доводи до греха, пей!

— Нет!

— А, нет? Оська, лей ему в глотку! — Банкомет вскочил со стула, схватил меня одной рукой за лоб, а другой за подбородок, чтобы раскрыть мне рот. Оська стоял с кружкой, готовый влить пиво насильно мне в рот.

Это был решительный момент. Я успел выхватить из кармана кастет и прямым ударом ткнул в зубы нападавшего. Он с воем грохнулся на пол».

Неизвестно, чем закончилась бы эта схватка. Владимир Алексеевич конечно же силач и тренированный мужик, но численное превосходство все-таки на стороне противника.

Кроме того, «дома даже стены помогают». Но тут в комнату вошел хозяин притона и узнал нашего смельчака. Они, оказывается, были знакомы по бегам.

Гиляровский был спасен. А в газете появился очерк под названием «В глухую». О притонах Москвы.

* * *

Владимир Алексеевич иной раз, пусть и незначительно, но подтасовывал факты. Чего не сделаешь ради сенсации. Но Пастухов на это не сердился. Напротив, ставил нашего героя в пример другим коллегам-репортерам.

Однажды, например, сотрудник газеты, некто Епифанов принес в редакцию заметку о том, что на Цветном бульваре найден был огромный мертвый какаду. Главный редактор прочитал и вынес заключение:

— Не пойдет! Ты вот найди, откуда это попугай взялся и как он на бульвар попал, тогда пойдет!

— Это невозможно, Николай Иванович! — обескураженно ответил Епифанов.

— Какой же ты после этого репортер? — возмутился Пастухов. — Может, сам нашел на помойке дохлую птицу и подкинул ее, чтобы сценку написать? Вон Гиляй с Вашковым купили на две копейки грешников у разносчика, бросили их в Патриарший пруд, народ собрали и написали сценку «Грешники в Патриаршем пруде». Там хоть смешно было… А это что? Сдох попугай, а ты сценку в сто строк. Вот найди теперь, откуда птица на бульвар попала. Эх ты, строчило-мученик!

Гиляровскому уже в то время позволялось многое. Он же не злоупотреблял своими репортерскими возможностями и дальше безобидных, но забавных шалостей не заходил.

* * *

Репортерские «эксперименты» нашего героя подчас были весьма оригинальны. Однажды он, к примеру, решил выяснить, какая почта лучше — лондонская или московская. Взял чистый лист бумаги, положил в конверт и подписал: «Лондон, Вшивая горка. В. А. Гиляровскому». Спустят полмесяца письмо из Лондона вернулось отправителю с припиской по-английски: «В Лондоне Вшивой горки нет».

Гиляровский сделал заключение: «Лондонский почтамт должен был бы написать, что „Вшивой горки в Лондоне нет и что по справке адресного стола Гиляровский проживающим в Лондоне не значится“. А Московский почтамт это сделал бы. Значит, Московский почтамт работает лучше Лондонского».

Действительно — на письме не было обратного адреса, однако же оно вернулось к нашему герою. Следовательно, почтамт и вправду сверился с данными адресного стола.

В другой раз Владимир Алексеевич отправился интервьюировать так называемых охотнорядцев — работников самого знаменитого московского рынка. О нем — чуть подробнее.

Охотный ряд возник в 1737 году, когда сюда перевели часть продуктовых лавок с нынешней Манежной площади. Тогда же появилось и название, характеризующее специализацию этого рынка. Торговали здесь так называемой убоиной.

Охотный ряд был в некоторой степени сезонным рынком. Вот как он выглядел сразу же после масленицы: «Великий пост. Мама и я ходим из лавки в лавку в рыбном ряду. Это — Охотный ряд. В огромном чану — рыбы. Серебристой россыпью заиндевелой мелочи искрятся крошечные снетки. Весело и людно кругом. Сверкает снег, как на картинке с Дедом Морозом. Пахнет сайками и блинами. На салазках — опарницы, бутыли: квасы, сбитень…»

Это — воспоминания Анастасии Цветаевой, сестры поэтессы Марины Цветаевой. Она не замечала «сора, перьев и рогож», набросанных в подсобках. Она видела тут великопостную сказку.

Великий пост — время духовных, большей частью скорбных размышлений. Того нельзя, и этого нельзя. Однако люди умудрились даже в этот период устроить себе праздник, ничуть не нарушая христианских заповедей. Как говорится, естество свое берет.

На великопостный рынок отправлялась «вся Москва». Он не помещался в Охотном ряду, и иной раз доходил до берегов речки Яузы. В лавках, конечно, ничего скоромного. Зато баранок — сахарные, горчичные, анисовые, маковые, соленые, лимонные, шафранные, изюмные… Десятки сортов. Их связками вязали и задирали на высокие шесты, чтобы не украл какой-нибудь хулиган. Зато в открытом небе на баранки нападали голуби.

Уйма всяких квасов — хлебный, солодовый, бражный, кислощейный (сильногазированный), изюмный, имбирный, грушевый. А кто замерз — пьет горячий сбитень. Прямо тут, на улице. К сбитню — постные блины. С икрою, с луком.

Больше всего праздник поста ощущался в медовом ряду. Там даже дух стоял церковный — пахло воском, но тем не менее и тут — разнообразие: мед малиновый, гречишный, вересковый, липовый… Такое же обилие было у рыбников, у грибников, у мастеров солить капусту.

Но с наступлением Великой субботы ассортимент изменялся. Павел Вистенгоф писал: «В Охотном ряду расставлены куличи, пасхи и красные яйца; туда стекаются хозяйки, дворецкие, повара и кухарки. Кто бежит и несет ногу копченой ветчины, кто тащится, едва передвигаясь под тяжестью нагруженных кульков, из которых торчит и нос испуганного петуха, и печальное рыло поросенка, производящего по улицам пронзительный визг, как бы от предчувствия, что ему не миновать беды».

Торговцы потешали посетителей разными ухищрениями. Однажды, например, на одной рыбной лавке появилось своего рода рекламное объявление: «Сам ловил, сам солил, сам продаю!» А вскоре на ближайшей лавочке вывесили такое объявление: «Сам не ловил, сам не солил, а дешевле соседа продаю». Непонятно, чего было больше в этой акции — желания привлечь покупателей или желание самому повеселиться.

Естественно, что здесь случались и курьезы, и трагедии, а чаще смех и слезы существовали вместе. Однажды, например, в газете появилось сообщение, озаглавленное так: «Прискорбный случай с врачом Г.»: «17 марта в Охотном ряду ходил какой-то прилично одетый господин, но без шапки. Сняв с себя шубу, он тут же продавал ее каждому встречному, в том числе и городовому. Последний, разговаривая с продавцом, понял, что ему приходится иметь дело с психически больным, так как неизвестный, забыв о своей шубе, стал рассказывать о крыле какого-то насекомого, которое будто бы излечивает массу болезней. Городовой надел на больного его же шубу и отвез его в приемный покой Тверской части. Здесь врач, беседуя с доставленным и освидетельствовав его, нашел его, действительно, психически больным. В лице больного признали московского домовладельца, лекаря Г., 30 лет, который, работая над диссертацией на степень доктора медицины, от усиленных занятий заболел психическим расстройством».

Но кухарки и дворецкие, конечно, в этих тонкостях не разбирались. Они с удовольствием слушали рассуждения несчастного доктора Г. о чудотворном крыле.

С легкой руки Гиляровского к Охотному ряду пристало нелицеприятное прозвище — «Чрево Москвы». Владимир Алексеевич был недоволен. Дескать, тут из подвалов тянуло тухлятиной, надоедали приказчики «в засаленных долгополых поддевках и заскорузлых фартуках», а ножи там чистили лишь раз на дню. Опять-таки обвес, обсчет и прочие традиционные явления русской торговли.

Городские власти иногда делали санитарные осмотры. Что ж, они выглядели вполне объективным подтверждением заметок Гиляровского: «14 августа полициею 2 участка Тверской части совместно с врачом и торговым смотрителем в Охотном Ряду был произведен осмотр… лавок… Во всех этих лавках полки найдены в грязном виде, крючья, на которых вешается провизия, не вылужены, стены и потолок не выбелены, полы загрязнены, „стулья“, на которых рубят говядину, и фартуки рабочих также покрыты грязью».

Иной раз дело обстояло даже так: «Начиная с лестниц, ведущих в палатки, полы и клетки содержатся крайне небрежно, помет не вывозится, всюду запекшаяся кровь, которою пропитаны стены лавок, не окрашенных, как бы следовало по санитарным условиям… всюду набросан сор, перья, рогожа, мочала…»

Словом, дух от ужаса захватывает.

Однако же сам Владимир Алексеевич время от времени проговаривался: дескать, по результатам сих проверок охотнорядцев очень даже ощутимо штрафовали, а против крыс использовали средство радикальное — котов и даже специальных фокстерьеров-крысоловов. Да и вряд ли, будь прав Гиляровский, главными клиентами охотнорядских лавок были бы «повара лучших трактиров и ресторанов, а затем повара барские и купеческие, хозяйки-купчихи и кухарки».

Значит, все было не так уж плохо.

Впрочем, про Охотный ряд писали многие — и в мемуарах, и в газетных сообщениях. Но интервьюировать тамошних продавцов придумал именно Владимир Алексеевич: «В Охотном ряду кошек не держат, потому что крысы крупнее кошек и никакого уважения, а не то что боязни кошкам не оказывают… Кошек здесь заменяют собаки: фокстерьеры или простые дворняжки. Почти в каждой лавке имеется одна или две такие „крысоловки“.

Так, у Грачева имеется полудворняжка „Мальчик“, не упускающая ни одной крысы.

„Мальчиком“ названа она в честь знаменитого рядского крысолова „Мальчика“, околевшего во время забастовки. О нем ходят в Охотном легенды. Эта собака никому не принадлежала, жила на дворе и ежедневно ходила из лавки в лавку. Где крысы, туда ее и брали ночевать. Когда утром отпирали лавку и кладовую, то находили с десяток задушенных крыс. Слава „Мальчика“ настолько упрочилась, что за ним приезжали мясники от Страстного монастыря и из Таганки и увозили его в свои лавки на гастроли. Теперь героем Охотного ряда считается довольно породистый фокстерьер Джек, принадлежащий В. Ф. Сафонову…

— Полюбуйтесь! Это у нас постоянно! — указал мне владелец лавки на перекладину под потолком над выходом на площадь.

Я поднял глаза. По перекладине тихо и покойно шла огромнейшая крыса. Вслед за ней вышла кошка, села на перекладину и начала облизываться. К ней подошел котенок и сел рядом.

— Это у нас крысиным мостом зовется! Они партиями по нему ходят, потому что собаки достать не могут.

— А много крысы товара портят? — спросил я.

— Да в год тысячи на две в каждой большой лавке птицы и мяса портят. И надо сказать, крыса у нас избалованная, крыса гурман! У птицы выест мозги и филейчики, а у мяса, у цельной туши, только вырезку. И выберет самое свежее, самое нежное мясо: уж если что крысой тронуто, так и знай, что лучший товар, плохого не отведает.

— Как же вы избавляетесь от крыс?

— Только собакой. Разные морильщики ходят к нам сотнями, да ничего не могут сделать. Главная масса крыс в кладовых на дворе и наверху, над лавками. У нас весь низ лавки, видите, обит железными листами, они не прогрызают. А в кладовых асфальтовый пол прогрызают, и никак от них избавиться нельзя. Пришлось прибегнуть к единственному способу, — рассказывает г. Сафонов, — я арендую кладовую в доме, где „Национальная“ гостиница. Там кладовая бетонная, и ни одна крыса проникнуть не может.

— Так и в Охотном можно устроить бетонные кладовые — вот и разрешение вопроса.

— Ничего не достигнете! Сверху набегут, поселятся и разведутся…

По крысиному мосту опять прошла крыса».

Большинство репортеров, разумеется, не опускались до того, чтобы интервьюировать торговцев. Но у нашего героя был другой критерий — проявить свою значимость, не взяв интервью у министра, а написав хорошую статью, в которой представлен диалог не с властями предержащими, а с простым охотнорядцем по фамилии Грачев.

* * *

Стиль Гиляровского со временем менялся, вместо легких диалогов появлялось обстоятельное и подробное повествование. Вот, к примеру, как выглядел репортаж о трагедии, связанной с раздачей милостыней в память об умершем купце Губкине: «Накануне катастрофы, 28-го ноября, внук покойного г. Кузнецов по обычаю, существующему среди купечества, роздал несколько сот рублей „на поминки“ нищим, собравшимся у дома покойного в количестве 300—350 человек в чаянии обычной подачки. Весть об этом мигом облетела все нищенские притоны, и на другой день, 29 ноября, с самого раннего утра, к дому Губкина начали стекаться оборванцы, мало-помалу положительно запрудив не только проезд Рождественского бульвара, но и весь бульвар и прилегающие к нему переулки. Тут было не менее 15 тыс. человек, частью нищих, а главным образом так называемых хитровцев, людей без определенных занятий и места жительства, в лохмотьях и отрепьях. Наконец ворота дома Г. отворились, и во дворе приказчик с несколькими артельщиками начали раздачу — по 1 руб. на человека. Лишь только разнеслась об этом весть, как колоссальная толпа разом ринулась в ворота. Несколько городовых с околоточным надзирателем пытались сдержать этот дикий напор, но сами были быстро смяты. В течение нескольких минут происходила страшная давка, особенно в воротах дома, и над толпой, в которой каждый старался опередить другого, стоял непрерывный смешанный гул как бы борющихся людей. Порой из этого хаоса звуков вылетали отчаянные, дикие крики. Явился отряд полицейских и жандармов, приехали обер-полицмейстер генерал А.А. Козлов и полицмейстер Н.И. Огарев. После страшных усилий удалось развеять толпу, и тогда представилась ужасная картина: на снегу, покрытом массой опорков и лохмотьев от одежды, лежало несколько человек; другие хоть и держались на ногах, но стонали от боли; в стороне оттирали снегом какого-то полицейского чиновника. На месте осталось шесть трупов, страшно обезображенных, толпа смяла этих несчастных и положительно их растоптала; сверх того один оказался с такими страшными увечьями, что через несколько времени умер, три или четыре человека получили тяжелые увечья, и, наконец, многие отделались легкими повреждениями; трупы пострадавших поспешили отправить в приемный покой Мясницкой части. В течение всего дня и на другой день, 30 ноября, когда тело покойного А.С. Губкина было отправлено по железной дороге на родину, у дома продолжали стекаться толпы, которые тотчас же рассеивались полицией».

Наш герой брал уже не столько стилем, сколько материалом — сенсационным, неожиданным, скандальным.

* * *

Когда господин Пастухов задумал написать роман о Ваське Чуркине, известном бандюгане того времени, он предложил Гиляровскому отправиться туда, где обитал этот разбойник, поднабрать материала. Владимир Алексеевич с радостью согласился. И, видимо, не только потому, что Пастухов был его основным работодателем. Просто тянуло Гиляровского на приключения.

Местность, где орудовал разбойник Чуркин, даже в наши дни таинственная и зловещая. Это Мещера. Она находится на стыке трех областей — Московской, Рязанской и Владимирской. Именно оттуда почти каждое теплое лето на столицу идет смог вонючей черной гари — в Мещере под землей горит торф.

В те же времена мещерская низменность вполне могла сойти за декорацию к «Собаке Баскервилей» — торфяные болота, удушливый запах, какие-то таинственные свечения. И среди всего этого «великолепия» — воровские притоны, схороны краденого, заброшенные полукриминальные скиты. И речка Гуслица, хранящая в своих глубинах (впрочем, незначительных) множество человеческих, рыбой объеденных костей.

Именно здесь Владимир Алексеевич и собирал материал для книги своего руководителя. Он прикинулся охотником, ходил с ружьем по лесу, заговаривал с людьми. А люд здесь был подозрительный. Один из местных жителей, к примеру, все глядел, глядел на Гиляровского и вдруг спросил:

— Где же при тебе, охотничек, собачка?

Выручил сопровождающий (а несмотря на всю свою отвагу наш герой нанял сопровождающего, местного трактирщика, доверенного человека). Ответил любопытствующему:

— На что ему собака? Он самопугом — идет лесом, а дичина вылетает, заяц выбегает — он их и хорп.

С тех пор Владимир Алексеевич так и ответствовал: «Я самопугом». Но все равно особого доверия не вызывал. До тех пор, пока в одном из трактиров не сошелся с местным бандюганом. Для обольщения воспользовался уже отработанным приемом: «Я не удержался и отозвался на вызов Кости.

— Ну, выходи, дьяволы! С кем на ведро схватимся?

Особенного риску не было. Я вышел. Все заорали, смеются, а Василий Богданов уговаривает меня не бороться и все шепчет: «Знаешь, кто это, знаешь?..»

Я встал — схватились, и я, не дав ему укрепиться, сразу бросил его на спину и прижал.

Под радостное и удивленное оранье бросился на меня Костя:

— Врешь, я оскользнулся, давай еще, по-другому!

— Давай!

Тут я воспользовался другим моим любимым приемом и легко положил его в полминуты. Он встал при восторгах и криках, подошел ко мне, снял шапку, поклонился и протянул мне огромную лапищу».

Тогда-то Гиляровскому и расписали во всех подробностях жизнь Васьки Чуркина. Только жизнь эта на поверку оказалась не такой уж романтичной. Василий был обычный пьяница, который грабил на дорогах беззащитных путников и вымогал у местных фабрикантов рублей по двадцать пять — «а то фабрику подпалю».

Не понравились заказчику все эти сведения. Принялся он писать про Чуркина на свой манер — как про Дубровского и Робин Гуда. Гиляровский робко возражал:

— Николай Иванович? Ведь гусляки над вашим Чуркиным смеются.

— Зато подписываются на «Листок», — отвечал редактор. — А розница-то какая.

Что поделаешь? Владимир Алексеевич смирился с неизбежным.


Загрузка...