X

Сегодня в новом просторном клубе давали концерт участники художественной самодеятельности стройки. После знаменитых вокально-инструментальных ансамблей, известных артистов эстрады, театра, кино, приезжавших с концертами в Дивный, такое выступление было рискованным. Но, вопреки опасениям участников самодеятельности, народ пришел. Клуб едва вместил всех желающих: строителям любопытно было посмотреть на собственных артистов.

Затеяла все это Люба Грановская. Пришла в комитет комсомола, отругала Каштана за то, что он до сих пор не нашел профессионала, руководителя художественной самодеятельности, и взяла на себя обязанность подготовить концерт. Каштан согласился: да, это его упущение — за работой, студенческими делами вообще забыл и о руководителе-профессионале, и о предстоящем концерте. Вспомнил, когда увидел объявление на стене клуба. На концерт он пошел с Эрнестом.

Дагестанцы, все маленькие, стройные, с узкими усиками и горящими глазами, блестя превосходными зубами, танцевали темпераментную лезгинку. Украинцы показали гопака и спели нежную, тягучую «Червону руту». Без аккомпанемента, на бис, исполнил свою народную песню мужской хор грузин — слухом они обладали идеальным.

Не обошлось без казусов. Чтец, мехколонновский бульдозерист, из «старичков», вдруг забыл текст, почесал затылок, пожаловался в зал: «В этом месте, ребята, всю дорогу буксует!», но под общий хохот все-таки закончил чтение. Молоденький помощник машиниста, певец, дал петуха и, сконфуженный, убежал за кулисы. Трио доморощенных гитаристов фальшивило ужасно. Но ребята старались, и все им дружно аплодировали. Певцу на стареньком клубном пианино аккомпанировал Дмитрий Янаков.

— Выступает Любовь Грановская из Всесоюзного отряда! — объявил очередной номер конферансье, светловолосый эстонец Ян.

Каштан удивленно посмотрел на Эрнеста. Эрнест ответил товарищу таким же взглядом. Люба, деятельный комиссар отряда, крутого, не девичьего нрава которой побаивались даже парни, — и вдруг…

Каштан не узнал ее в первое мгновение. На ней был не строгий костюм, в котором она обычно ходила на работу, а длинное, блестящее, как у настоящих актрис, платье, модная прическа, взрослившая ее, глаза отчего-то не серые, а необычные, синие с поволокой. Или они подведены, или просто показались такими Каштану…

Она хорошо читала Маяковского, резко жестикулируя, огрубляя голос.

— Так и знал, что она Маяковского будет читать, — сказал Эрнест Каштану. — Ей это подходит. В ее характере.

Каштан почему-то тоже думал так.

Закончив чтение, Люба помолчала, опустив голову. Потом объявила:

— Сергей Есенин. «Письмо к матери».

— Рискованно, — прошептал Эрнест.

Теперь она была совершенно другая — тоскливомечтательная и нежная.

— Справилась. Молодец! — облегченно сказал Каштан, когда прозвучала последняя фраза.

— Хорошо, — согласился Эрнест. — Но Есенина от нее я не ожидал…

Расходились поздно. Эрнест что-то спросил, но Каштан почему-то не ответил и шел будто немножко пьяный. Из этого состояния Каштана вывел голос Дмитрия:

— Ваня, Эрнест, подождите!

Каштан оглянулся и хотел убежать: Дмитрий шел с Любой. Но бежать было некуда — они находились в центре ярко освещенного Звездного проспекта, и Каштан испытывал уже не смущение, а страх.

Они подошли, поздоровались. Люба была раскрасневшаяся, счастливая от успеха, с неостывшими, немного шальными глазами. Каштан отвел от нее взгляд. «Сердце-то, сердце, ровно хвост овечий, того и гляди выскочит… Сейчас бы ковшик студеной водицы испить. Да мужик я или баба, в конце концов?!»

Задав себе такой вопрос, Каштан посуровел лицом и глянул на Любу, как на заклятого врага.

— Парни, только откровенно: как я бренчал? Не совсем осрамился? — спросил Дмитрий.

— На тройку, если с большой натяжкой, — улыбнулся Эрнест.

— Люба аккомпаниатора певцу не нашла, а я ведь дилетант. Так, бренчал кое-как с детства — пианино дома стояло. Спорить с Любой, сами понимаете, бесполезно. Как с моим армейским старшиной, который однажды приказал мне подменить заболевшего пианиста в солдатском оркестре. «Не могу, товарищ старшина». — «В армии нет слова „не могу“, сержант Янаков! Зарубите это себе на носу!»

Дмитрий иногда подчеркивал немягкий Любин характер. Обычно она воспринимала это как похвалу. Сейчас же Каштан перехватил ее обиженный взгляд.

«Что ж ты, черт, мелешь-то! — с досадой подумал и даже поморщился, как от боли, Каштан. — Ведь девушка перед тобой!»

Вышли на проспект Павла Корчагина. Каштан придержал шаг возле вагончика, в котором жила Люба. Но Люба прошла мимо. Она сказала, что ей надо вернуть взятое «напрокат» у знакомой платье, в котором выступала, и переодеться. Любина знакомая жила в старом Дивном. Миновали перелесок и вышли в старый Дивный, слабо освещенный единственным вокзальным фонарем. Поравнялись с персональным вагончиком Дмитрия — полуразвалившейся лачугой. Парторг пожелал всем спокойной ночи и исчез.

Когда показались вагончики путеукладчиков, случилось самое ужасное для Каштана. Эрнест вежливо распрощался с Любой, сказал бригадиру:

— Вань, ты проводишь Любу, ладно? — и хлопнул дверью прежде, чем бригадир успел вымолвить слово.

— Вы уж проводите меня, Ваня, — без тени жеманства попросила Люба. — Какая темнота! Неужели трудно лишний фонарь повесить? То ли дело на наших проспектах!

— Чего уж, доведу, — вроде бы недовольно буркнул Каштан.

За собственное косноязычие, недовольный тон он тут же изругал себя последними словами: «Деревенщина неотесанная! Тебе бы лаптем щи хлебать, а не такую царевну провожать!.. Помалкивай хоть, авось за умного сойдешь».

Люба остановилась, глядя куда-то в звездно-черную темноту. В синем лунном свете глаза ее были очень темными.

— Кажется, зарница, Ваня? Вперед смотрите. Точно, зарница.

На западе вспыхивали и гасли желтоватые сполохи. Они выхватывали из темноты матово-голубые рельсы Транссибирской магистрали, сопки с частоколом лиственниц, скалу с одичалым деревцем на зубчатой вершине. Сполохи разрастались с каждым мгновением.

Послышался нарастающий гул — то мчался скорый, распарывая ночь светом мощного прожектора. Вскоре он гигантской огненной змеей прогрохотал мимо Дивного. Поезд промчался и растаял в лунно-звездном блеске, но еще долго зарницами вспыхивало от прожектора небо.

— «Россия» пролетела, — сказал Каштан.

— Скорость прямо-таки космическая… Мне сюда. Подождете?

— Ладно, подожду.

Придерживая руками длинное платье, она поднялась на самодельное крыльцо и исчезла в вагончике. Он вспомнил, что геодезист Алла с Березовой — Сыти считала его интересным собеседником, с хорошим юмором, и горько усмехнулся. Потом он решил скрыться и больше не показываться Любе на глаза — посчитал, что осрамился. Затем вспомнил, что обещал проводить ее. Тяжко сейчас было бригадиру…

На крыльцо вышла Люба. Она была в своем обычном наряде — строгом костюме и мужского покроя рубашке с широким галстуком.

— Ваня, а страшно было там, в тайге? — неожиданно спросила Люба.

— Да будет об этом, — смутившись, пробурчал Каштан. — Я-то что? Живой, не покалеченный. А вот Седой… Неужто отлетал парень? На днях письмишко ему отпишу. Небось не сладко в палате с разными думами бока отлеживать.

И опять пауза затянулась. Разговор не получался. Но она задала ему один незначительный вопрос, другой, и Каштан, не без труда продираясь сквозь дебри косноязычия, — а красноречием он никогда не отличался, — наконец разговорился.

— Вам, наверное, трудно приходится? Ведь вы, путеукладчики, на переднем крае стройки.

— Летом еще ничего.

— А гнус?

— Сибиряки его вроде не замечают. Кожа, что ли, у нас дубленая?.. А парни с запада криком кричат. Все дрянью какой-то мажутся. Зимой — да! Туго. Я уж на что привычный, и то…

— А вы уверены, Ваня, что инженер транспорта ваше дело? Любимое, которое на всю жизнь?

— А как же иначе? Коли б к другому делу тянуло, в транспортный институт не поступал. Каждый год в отпуск к матушке езжу, уж как своих люблю, слов нет, а еле-еле месяц у них дотягиваю. По ночам, помню, шпалы снились… Мое дело, точно. Нужное очень, вот что главное. В космос залетели, даже на Луне наследили, а без железных дорог, как без хлеба, не прожить человеку.

— До меня никак не доходит, когда двадцатилетний лоботряс вдруг беспечно заявляет: не нашел еще себя. Кретинизм! Не знаю толком, что представляю собою как педагог, но еще где-то в шестом классе твердо решила: буду учительницей. Самая интересная, захватывающая даже, самая нужная профессия. Плохой учитель, как и врач, — преступник. Например, плохой учитель математики заставит разлюбить свой предмет ученика, в котором от рождения живет Пифагор. Или мальчик зачитывается книгами о путешествиях, но тут появляется этакая нудная классная дама, урокодатель, преподаватель географии, и в мальчике навсегда умер Пржевальский… Тебе интересно?

— Говори, говори… говорите, интересно.

— А учить взрослых, которые своими руками хлеб зарабатывают, вдвойне интересно. Если мне удастся увлечь математикой способных ребят, которых я себе наметила, если они навсегда полюбят мой предмет, — все, считай, свою задачу я выполнила.

Помолчали. Вышли на освещенный проспект Павла Корчагина, Люба предложила посидеть на лавке — ошкуренные жерди, прибитые к двум пням. Она вдруг серьезно спросила:

— Ваня, со стороны виднее, скажи: за что меня девчата так ненавидят? Правда, я своего пола тоже не обожаю, меня с детства к мальчишкам тянуло… Вчера сделала соседкам по вагончику замечание, ну терпение лопнуло: у одной вечные разговоры о тряпках, у другой — об усиках какого-то грузина. Ка-ак они на меня набросятся! «Тебе, Грановская, штрафным батальоном на фронте командовать», и так далее.

— Завидуют они тебе, — по простоте душевной сказал Каштан.

— Завидуют?.. Чему?

— Ну… что краля такая, — сказал он смущенно.

— Ерунда, ерунда! Причина в чем-то другом. И я нисколько не красива.

— Вот это ты врешь. Знаешь, что хороша. Не можешь не знать.

Люба недовольно сдвинула брови.

— Уж прости, если что не так сказал. Что думал, то и сказал.

Она энергично помотала головой и сказала:

— Нет, нет, причина в другом. Вот Дима сегодня сравнил меня со своим армейским старшиной. Он считает, что я нетерпима не только к человеческим недостаткам, но и слабостям.

— И в этом небось причина есть. В девице самой природой заложено наряжаться да жениха ждать.

— Но в жизни, в конце концов, есть более интересные и нужные занятия!

— Одно другому не мешает.

— Как у тебя все просто!

— У меня просто все то, что на самом деле просто.

Люба поднялась, внимательно посмотрела на Каштана и спросила то ли себя, то ли его:

— Может, ты прав, а?..

— Со стороны виднее. Сама ж говорила.

Возвращаясь в свой вагончик, Каштан вдруг с чувством беспокойства и тревоги понял, что он не хотел расставаться с Любой, что просидел бы там, на лавочке всю ночь. Вот ее мраморно-бледное при луне лицо, словно выточенный профиль… Вот темные в зыбком и неверном лунном свете глаза…

Каштан понимал, что в конце концов придется отрывать ее от сердца с мясом, выдирать с корнем. Обладая недюжинной силой воли, он мог это сделать, и чем раньше, тем лучше… И вместе с тем было ему так хорошо, как хорошо еще никогда не было.


Гога-доктор не отходил от своего тезки день и ночь. Когда ни посмотришь — то укол делает, то подмешивает в пищу порошки-витамины. Каждый старался принести сохатенку что-нибудь вкусное. На заботу он отвечал людям лаской, привязанностью. Терся горбатой мордой о колени, как котенок, лизал руки толстым шершавым языком.

И вот наконец наступил долгожданный день, когда доктор решил снять с ноги шины. Возле вагончика путеукладчиков, у загона, собралось полным-полно народу.

— Какой богатырь! Какой богатырь!.. — басил Айболит, проворно работая волосатыми руками. Он явно волновался.

Зверя перенесли через ограду и поставили на ноги. Лосенок сделал несколько шагов, сильно припадая на поврежденную ногу. Все тело его мелко дрожало и раскачивалось. Еще шаг. Сохатенок, слабо прокричав, завалился на левый бок.

— Паччиму упал?! Вставай! Э!.. — вытаращив черные глаза, закричал доктор, бросился к животному, обхватил его двумя руками. Затем разразился гортанным проклятием на родном языке.

И лосенок пошел! Сначала неуверенно, спотыкаясь, раскачиваясь, потом все смелее и смелее. Спустившись с железнодорожной насыпи, Гога очутился в тайге. Люди замерли. Уйдет?.. Зверь побродил недолго между деревьями, подпрыгнув, схватил губами листву молодой березки и вдруг затрусил обратно, к загону.

Не ушел он и через день, через два. Бродил по Дивному, припадая на раненую ногу, доверчиво тыкался мордой в прохожих. А вечерами непременно торчал возле освещенных окон клуба. Джазовая музыка очень нравилась Гоге.

Бежали дни, сохатенок окреп и все меньше припадал на больную ногу. Уходить в тайгу он, как видно, не думал. Когда гасли клубные огни, Гога спешил к загону, одним махом перепрыгивал ограду и зарывался в душистое сено. Как-то в вагончик путеукладчиков заглянул охотник-любитель. Он сказал, что путеукладчики совершают преступление, приручая лосенка: ведь рано или поздно он уйдет в тайгу, а прирученному зверю трудно будет существовать в естественных условиях: может погибнуть от голода, тем более что дело идет к зиме. На следующий день после смены парни затащили Гогу на вездеход «новосибирец» и отвезли в тайгу за ближайший хребет, верст за пять.

Толька высыпал на мох пачку соли — любимое Гогино лакомство. Зверь начал жадно лизать ее, причмокивая от удовольствия, а люди сели на вездеход, шофер врубил скорость.

Ночью Тольку разбудил непонятный шум возле вагончика. Он выглянул в окно: Гога был уже в загоне и по-хозяйски устраивался на ночлег.

В воскресенье они отвезли сохатенка километров за двадцать, причем долго кружили по мелководной реке, чтоб потерялся машинный след. Загон разобрали, сено отнесли к стогу. На рассвете к вагончику путеукладчиков Гога вернулся опять. Не обнаружив загона, он начал колотить передними копытами в стену вагончика с такой силой, что проломил доску. Пришлось спешно собрать загон и принести сена.

Бродить по Дивному весь день напролет Гоге скоро наскучило, и он приходил к месту работы путеукладчиков. Случилось это так. Однажды Гога увидел состав с пакетами звеньев и затрусил за ним. Тепловоз набирал скорость, а Гога все бежал и бежал, не отставая.

— Жми, Гога! Давай, давай!.. — кричали путеукладчики с площадки тепловоза.

Так он и бежал за составом три десятка километров. Во время работы он или лежал на обочине трассы, или вертелся, мешая, возле людей. Звенья нависали одно за другим, Гога смотрел на все с удивлением, словно недоумевая, как может нравиться людям такая скучная, однообразная игра.

Вечером, когда собрались ехать домой, Толька предложил затащить Гогу на площадку тепловоза. Так и сделали. Ведь рана на ноге еще как следует не зажила. Когда поехали, сохатенка от страха забил колотун. Он с ужасом смотрел вниз, на бегущие назад шпалы. Толька уложил зверя на площадке, а морду завернул спецовкой, чтобы он не боялся.

Загрузка...