В БОЛЬНИЦЕ Повесть

IN DER KLINIK

Berlin, 1969.


Редактор А. Гугнин


Она стоит под дождем, идущим уже вперемежку со снегом, у бокового входа в большое красное здание.

«Посторонним вход воспрещен!»

Она не посторонняя, но очень много дала бы, чтобы быть здесь посторонней.

Марианна медлит, ей хочется взять с собой что-нибудь отсюда, с улицы. Куст у бокового входа по-ноябрьски гол. В луже лежит розовый камешек. Она нагибается за ним, рукой вытирает его шершавую поверхность и кладет в карман.

Она стоит в вестибюле, с опаской поглядывая на ведущие вверх ступени. Это ощущение ей хорошо знакомо.

Мне уже не придется больше бояться лестниц, если только я выйду отсюда.

Если!

Марианна медленно поднимается наверх и останавливается на первой лестничной площадке у окна. При виде скатывающихся по стеклу дождевых капелек ее с новой силой охватывает боль разлуки с ребенком.

С близкими она простилась дома, не желая, чтобы родители провожали ее на вокзал. Мать тут же занялась генеральной уборкой. Прикрыв косынкой седые волосы, она стояла, опираясь на щетку, перед свернутым в трубку ковром и только сказала:

«Удачи тебе, и возвращайся к рождеству».

Отец гладил Марианне щеки и никак не мог расстаться с ней. Она же больше походила на мать: когда душевные переживания доставляли совсем уж нестерпимую боль, ее последним прибежищем была внешняя занятость, повседневные заботы. Потому она почти холодно простилась со своей маленькой дочуркой. Она намеревалась не оборачиваясь сесть в машину, которая должна была доставить ее на вокзал, но это ей не удалось. Ведь в эту минуту они, наверное, подошли к окну и смотрели ей вслед.

На подоконнике стояла на коленях малютка, и Марианне казалось, что стекающие по стеклу капли бегут по щекам ребенка. Однако большие светлые глаза девочки были широко раскрыты, и она кивала матери, не двигая при этом поднятой вверх ручонкой, шевелились только пальчики, открывая и закрывая крохотную ладонь.


Марианна гонит от себя эти мысли, с трудом поднимаясь по больничной лестнице. У нее влажный лоб, она останавливается, ищет носовой платок, обнаруживает использованный железнодорожный билет и улыбается…

Когда Марианна уезжала, на перроне вокзала скопилось множество людей. Сначала через узкий проход выпускали пассажиров прибывшего поезда. Марианна стояла в толпе ожидающих. Брата она увидела только тогда, когда он взял ее за руку.

«Все еще растешь», — сказала она.

«Метр девяносто… Освободился, хотел повидать родителей. Можно будет тебя проведать?»

Она покачала головой.

«Туда нельзя никому, Дитер. Хорошо, что ты пришел, мать и отец…» — она оборвала на полуслове.

Он оставался до отхода поезда, рассказывал о том, как он изучает физику в Берлине, хвалил одного профессора, ругал другого, поцеловал ее на прощание и сказал:

«Ни пуха тебе, ни пера, дорогая!»

Поезд был переполнен. Солдаты, получившие увольнение на выходные дни, стояли в проходах, оживленно переговаривались и потягивали пиво из бутылок. Молодой человек в клетчатой куртке, которому она предъявила свое удостоверение инвалида, освободил ей место и озадаченно на нее смотрел: девушка с прекрасным цветом лица, карие лучистые глаза, хорошо сложена, без обручального кольца. Он продолжал внимательно ее разглядывать.

Нет, протеза вместо ноги у меня тоже нет, хотелось ей крикнуть ему, но у нее начался длительный приступ кашля.

И вам не надо отодвигаться в сторону, сударь, я не легочная больная. Ведь мы с вами живем в 1965 году, и туберкулез встречается редко, нет у меня и гриппа, и вообще никакого простудного заболевания. Мой кашель идет от сердца, так что успокойтесь, больное сердце никого заразить не может. Я еду в больницу на операцию, и, если на обратном пути мы встретимся, я уже не буду кашлять, очень просто, кашлять уже не буду. Но что это значит для меня, вы в своей клетчатой куртке, конечно, не представляете.

Теперь путь этот уже позади, преодолена и последняя ступенька. Марианна очень устала. Медсестра отводит новую больную в палату № 2. Единственная свободная кровать стоит у окна, и Марианна этому рада.

Робко смотрит она на четырех больных, которые, очевидно, уже познакомились, и раздевается. Сестра Гертруда забирает с белого стула вещи, записывает все в квитанцию, которую Марианна должна подписать, и уносит одежду, закрыв за собой дверь. С этой минуты рвется нить, связывающая Марианну с внешним миром. Спокойно, с чувством облегчения лежит она на кровати. Теперь она уже больше не больная среди здоровых, пытающаяся не отставать от других. Здесь больны все. В этом доме и здоровые знают, как она себя чувствует и что должно с ней произойти. Здесь никто не смотрит на нее с заботливой любовью или, напротив, отчужденно, когда она кашляет, никто не старается сделать вид, будто не замечает ее учащенного дыхания. Здесь на все смотрят реалистически. То, что должно произойти, находится в руках людей, которым она доверяет. Ей самой остается лишь быть мужественной, разумной и думать о том, как все это пережить. А жить она хочет так страстно, что будущую операцию готова встретить с улыбкой.


Тогда она еще преподавала в школе. Растерялась, услышав от врача слово «пенсия». Инвалид в двадцать четыре года! Достаточно грустной была новость, что у нее порок сердца, излечить который не могут никакие лекарства.

Как же ей быть теперь? Отказаться от радости вглядываться в детские лица, объяснять своим малышам чудо, с помощью которого из «з-а» и «я-ц» вдруг рождается самый настоящий заяц на четырех ногах с мягким мехом и белым обрубком хвостика?

«Заяц у изгороди». Это было предложение, почти что целая история. Вместе с зайцем дети резвились в капустных огородах городского предместья, сидя в теплом классе, они вдыхали свежий морозный воздух, который был там, снаружи, а что самое замечательное — они читали эту историю собственными глазами, и было им семь лет от роду. Были ученики, которые вначале не справлялись. Марианна ежедневно придумывала что-то новое, чтобы и у них пробудить вкус к чтению. Она не теряла терпения, встречая беспомощность, досаду, гнев или слезы, пока вдруг, как гром среди ясного неба, и для этого ребенка отдельные буквы не превращались в слова. Марианне никогда не удавалось дознаться, почему это произошло именно в данный момент. Она давала ребенку возможность насладиться открывшимся перед ним миром. Даже если уже начался урок арифметики, пальчик мог скользить по строчкам детской хрестоматии: «Лео у автомобиля… Бабушка в доме».

Марианна, возможно, потому так сильно любила жизнь, что и для нее слов «заяц у изгороди» было довольно, чтобы ощутить его мягкий мех, услышать биение его сердца и увидеть синевато-красную капусту на белом снегу.

Позывы к кашлю начались задолго до ее визита к врачу. Она сосала леденцы, чтобы их преодолеть. Постепенно ей уже стало трудно стоять и расхаживать между партами, что с малышами было необходимо. Потом добавились колющая боль и ощущение тяжести в груди. Но уходить с работы она все еще не хотела. И лишь когда заметила, что не в состоянии улыбнуться детям, поняла: время пришло.

Тогда она впервые легла на обследование в больницу, в терапевтическое отделение. Там она пробыла две недели. Сестры, не знавшие, как часто она была близка к полному отчаянию, считали ее скромной, приятной больной.

Чтобы испытать ее силы, ее посадили на неподвижно прикрепленный к полу велосипед. Она нажимала на педали и наблюдала за указателем скорости. С каждой минутой увеличивали нагрузку, ей казалось, она поднимается в гору. Она дышала в трубку, соединенную с кислородным баллоном. Электронное устройство приводило в движение карандаш, вычерчивавший на бумаге кривую ее дыхания. Езда на велосипеде должна была продолжаться семь минут.

Пока она, задыхаясь, старалась выполнить упражнение, а сестра терпеливо уговаривала ее не волноваться, она думала: точно так же происходит и в моей жизни, я мучаюсь, выкладываюсь из последних сил и все-таки не двигаюсь вперед. Я топчусь на одном месте, все медленнее, все слабее, а потом и вовсе останавливаюсь. Как все это бессмысленно.

Потом она подумала о Карле, и тут силы сразу ее оставили. Прошло всего четыре минуты.

Через несколько дней во время другого обследования ею без всякой причины овладел панический страх. Она лежала под очень сильным источником света. Когда врач после анестезии кожи у локтевого сгиба сделал маленький разрез, открывший вену, она не ощутила боли, и вообще все это обследование было безболезненным и безопасным. И все-таки ее пугала мысль о том, что должно последовать дальше.

В открытую вену врач ввел длинную упругую трубку из синтетического материала и медленно проталкивал ее вперед. Марианна чувствовала, как она ползла вверх через плечо и остановилась. Какое-то препятствие. Трубку оттянули немного назад, потом вновь протолкнули вперед — все дальше…

Что произойдет, если врач, дойдя до сердца, слишком сильно его ударит? Не остановится ли оно тогда, как маятник, когда его коснутся?

Марианна открыла глаза и попыталась успокоиться: обычная работа, они выполняют ее двадцать раз в неделю, тысячу раз на протяжении года. Большой рентгеновский аппарат, темным чудовищем нависший над ее телом, надежно укреплен и не сможет внезапно на нее обрушиться.

В комнате стемнело. Вероятно, врач через катетер уже ввел в область сердца контрастное вещество, чтобы можно было наилучшим образом все рассмотреть. Ей очень хотелось узнать, как выглядит ее сердце на экране этого большого аппарата. Пока она делала один вдох, врачи и сестры сделали много снимков с экрана рентгеновского аппарата. За одну секунду они могли сделать двадцать четыре снимка ее сердца. Как долго должны были люди ломать себе голову, пока этого добились. А она лежала здесь, и ее терзал беспричинный страх. Теперь врачи смогут определить, какое количество крови еще пропускал ее слишком узкий сердечный клапан. Будет ли ей больно, если они возьмут у нее через трубку несколько капель крови, чтобы установить, сколько в ней кислорода?

«И он взял три капли крови из ее сердца…» — из какой это сказки?

Дети охотно слушали сказки, и Карл тоже. Вначале он хотел, чтобы она каждый вечер рассказывала ему сказку. «Но принц должен найти принцессу, дорогая», — требовал он.

Мудрые сочинители сказок заканчивают свой рассказ тем, что принц женится на принцессе, потому что знают: принцу легче освободить пленницу из пещеры великана, а принцессе спастись темной ночью бегством на храпящем коне, нежели устоять в борьбе с тяготами будней.

После катетеризации сердца Марианну вернули в палату. Больных, которым такое обследование еще предстояло, она заверила, что у них нет никаких оснований для беспокойства. Когда высокого роста врач, выглядевший как студент, сказал то же самое, она с возмущением подумала: ему легко говорить, он при этом только присутствовал. Ее раздражало его цветущее здоровье, рыжеватые волосы. Позднее, все продумав, она поняла, что он прав, и удивилась собственной нелогичности.

Доктор Штайгер чувствовал, что больные не поверили его словам. Молодой врач, он радовался, передавая свои знания другим. Убежденный в том, что знание освобождает от страха, он начал обстоятельно, рассказывать, какую важную роль играет катетеризация при диагностике болезней сердца.

Марианна лежала с закрытыми глазами. Пока доктор рассказывал, она представляла, как заяц прыгает через изгородь и мчится по снегу на капустное поле.

Сестра принесла в пустой еще зал пленки с данными катетеризации сердца. Затем собрались специалисты по болезням сердца: профессор детской больницы в сопровождении своих врачей, заведующий терапевтическим отделением и самая главная фигура — директор отделения сердечной хирургии профессор Людвиг с ассистентами. Марианна видела все так ясно, словно сама принимала участие в происходившем. Профессора Людвига она представляла себе самым старшим по возрасту, с седыми волосами и в темных очках.

Врачи расселись, палатный врач раскрыл папку и зачитал:

«Марианна Мартене, двадцать четыре года, первые признаки митрального стеноза появились четыре года назад, причина: скарлатина на третьем году жизни с последующим ревматическим заболеванием. Больная заявляет, что в состоянии преодолеть пятнадцать ступенек».

После того как врач закончил свое сообщение, на освещенном экране началась демонстрация кадров пленки с изображением сердца в натуральную величину. Катетер толстой светлой полосой тянулся вплоть до внутренней части сердца.

«Стоп! — воскликнул профессор Людвиг. — Покажите этот кадр еще раз».

Он не знал Марианны, ее фамилии, никогда ее не видел. Он видел лишь ее больное сердце и все свои знания, ум и опыт — вместе с десятью другими врачами, находившимися в этой комнате, — стремился использовать для его исцеления. Все усвоенное за годы учебы, бесконечные вечера, проведенные за чтением книг, исписанные страницы с конспектами прочитанного и сделанные впоследствии операции — все было сейчас направлено на то, чтобы исцелить сердце больной.

В помещении царила тишина, было слышно даже шуршание сматываемой с большой катушки целлулоидной пленки. В эту секунду профессор решал вопрос о жизни и смерти. Для большинства больных его решение оперировать означало спасение, а произносимое во всеуслышание слово «неоперабельно» — смертный приговор. Изредка попадались и счастливцы, которым можно было помочь, не прибегая к операции.

Каково было на душе у хирурга, когда он отказывался от операции? Являлось его решение результатом внутренней борьбы или он видел перед собой лишь безымянное изображение и, принимая решение, не давал воли эмоциям? Не мог же он приходить в отчаяние каждый раз, когда он отказывался оперировать, — такого напряжения не вынес бы никто. Ведь Марианна тоже не испытывала особых огорчений, прочитав в газете сообщение о смерти незнакомого ей человека.

Рядом с ней на больничной койке лежала Паула. Ее должны были оперировать еще девять лет назад. Тогда ей было девятнадцать, она только что вышла замуж. Однако ее муж, фрезеровщик, об операции и слышать не хотел. Сейчас, спустя девять лет, Паула на ней настояла, согласился и муж, которому теперь пришлось нести ее на руках по ступенькам, ведущим в палату. И если ее признают неоперабельной, он, чья фотография стоит там, на ночном столике, будет виновен в смертном приговоре, вынесенном его жене.

Врач не мог ничего при этом чувствовать, он не знал Паулу, не видел ее забавных взъерошенных волос, не знал, что она обожает Жана Габена, платья зеленого цвета и шоколадное мороженое. Он никогда не слышал ее смеха.

Если состояние было безнадежным, решение наверняка принималось быстро. Ну а как относились врачи к судьбам тех, для кого равную опасность представляли и операция, и отказ от нее? Трогали ли их до глубины души такие случаи?..

Еще до катетеризации Марианну отправили на обследование в рентгеновский кабинет. По дороге туда она встретила маленького мальчика, такого же возраста, как ее первоклассники. На нем была красная шапочка с кисточкой, он улыбнулся ей, затем, словно она позвала его, пошел рядом, рассказывая о своем бумажном змее.

«Он поднимается очень высоко, совсем как птица, — сказал он, — туда, где небо уже не голубое».

«А как он там выглядит?» — спросила Марианна.

«Погоди, тетя», — сказал он и стал на колени.

«Ты что-то ищешь?»

«Нет, я просто не могу так много ходить, — и он посмотрел вверх, туда, где небо. — Там наверху он, наверное, имеет все цвета: зеленый, красный, желтый и лиловый».

Не о нем ли доложил сейчас врач детской больницы: «Больной, семи лет, каждый раз, пройдя пятьдесят метров, без сил опускается на землю», и не сказал ли именно тогда профессор «неоперабельно»? Не замирает ли в ужасе его сердце, когда он произносит это слово? И как он скажет об этом родителям?..

Марианна спокойно выслушала предложение доктора об операции, сделанное им по окончании обследования.

«Потом вы снова сможете вести нормальный образ жизни».

Для нее это было решающим. Казалось, нет на свете большего счастья: жить как все.

Больше не заниматься постоянно собственной персоной; пробуждаясь утром, не думать сразу же о том, насколько по сравнению со вчерашней усилилась одышка, и в состоянии ли я буду сделать то, что наметила.

Когда после обследования Марианна возвращалась к родителям, ею владела одна мысль: иметь возможность жить как все.

Молодая женщина несла на руках своего маленького ребенка — это смогу делать и я. Мужчина догонял трамвай, девочка прыгала через веревочку, сильные мокрые руки развешивали на балконе белье. Никто из них не подозревал, каким счастьем были его будни, насколько захватывающей может быть для человека мысль, что наступит день, когда он вновь будет в состоянии сам все это проделывать.

Когда она пришла домой, то уже настолько свыклась с утешительной мыслью об операции, что сразу же, без подготовки, выложила все родителям.

«Но ведь врач сказал, что ты и без операции сможешь еще долго жить, — прошептала мать, — подумай о ребенке». Отец сказал:

«Мне шестьдесят восемь, и я нездоров, подожди с этим, пока я…»

Марианна не ожидала от него подобных высказываний. Обычно отец вел себя так, словно он вообще не допускал мысли о смерти.

«Моя операция не опасна, из ста больных у девяноста семи исход удачен, почему же оставшиеся мне, может быть, двадцать лет я должна прожить инвалидом? Впрочем, место в больнице освободится самое раннее только через девять месяцев».

Для отца отсрочка во времени, по-видимому, служила утешением, мать же думала, как Марианна: если это должно свершиться, то лучше поскорее.

Отец, слесарь по ремонту машин и уже два года пенсионер, но по-прежнему очень занятый человек, попросил дочь написать ему, как на языке медиков звучит эта болезнь — порок клапанов сердца.

«Что ты снова затеваешь?» — спросила она.

«Просто интересуюсь».

«Теперь еще и болезнями, — сказала мать. — Промышленность, сельское хозяйство, культура, чужие страны, почтовые марки, краеведение, а теперь еще и болезни и, значит, новая связка архивных материалов».

«Не исключено», — отец бросил на нее воинственный взгляд.

Квартира, в которой родители жили уже сорок лет, состояла, как и другие рабочие жилища в предместье Виттбурга, из двух комнат и кухни, туалет находился на пол-этажа ниже. Но если у всех жильцов в подвале хранился уголь да еще стояла отслужившая свой срок детская коляска, то у них громоздились кучи газетных вырезок. И не только там — они лежали под кроватями и между ножками шкафа, и количество их росло с каждым днем.

Личная же его переписка находилась на полках кладовой, там, где другие хранят консервированные фрукты. В Виттбурге с его сорока тысячами жителей не было ни одного человека, который вел бы такую международную переписку, как Фриц Кесснер.

«Это объясняется его чисто детской верой, — сказал однажды Дитер, — детская вера двигает горы».

Когда отец вышел на пенсию, ему дали пятое по счету поручение, на сей раз в совете мира. В протоколе первого заседания, в котором он участвовал, было записано: организация выставки детских рисунков из всех стран, тема: мир, один из ответственных за организацию выставки: Кесснер.

Он посмотрел на тощий список зарубежных организаций, с которыми следовало «установить контакты», счел его неудовлетворительным, направился в ближайший большой город, приобрел газеты, представляющие партийную печать других стран, и с помощью учителя иностранных языков средней школы составил ответы на опубликованные в этих газетах письма читателей. Сказав кое-что каждому автору по поводу направленного им в редакцию письма, он сообщал затем коротко о себе, о том времени, когда, еще до 1933 года, он был членом заводского совета представителей рабочих и служащих, о пяти годах, проведенных в концентрационном лагере при Гитлере, а также о днях сегодняшних. Он описывал Виттбург с его древними башенками на городских воротах, разрушенный в годы войны инструментальный завод у реки, на котором теперь вновь занято восемьсот рабочих. И лишь потом упоминал о своей просьбе.

Фриц Кесснер получил сто тридцать детских рисунков из восьми стран. Двое других «ответственных» за организацию выставки получили двенадцать рисунков.

Когда Марианна настояла на операции, отец впервые использовал свою корреспонденцию в личных целях. Он запросил друзей в Англии, Франции и Швеции, какого мнения тамошние врачи об операции митрального стеноза третьей степени. Ответ из Англии был положительным, из Франции — сдержанным и ни к чему не обязывающим, из Швеции ему писал врач:

«Операции на сердце и их последствия до конца еще не изучены, и, будь это моя дочь, я не дал бы ее оперировать».

Много дней он никому об этом не рассказывал. Потом поделился с Марианной. Она рассердилась.

«Шведский врач — терапевт и не специалист по сердечным болезням, кроме того, терапевты в большинстве случаев против хирургического вмешательства. Меня обследовали десять специалистов, кое-что в этом дело понимающих, и все они пришли к единому мнению».

В этом небольшом городе весть о предстоящей операции быстро разнеслась среди многочисленных друзей и знакомых. Каждый, казалось, уже слышал о подобном случае, имевшем печальный исход, и доброжелатели советовали от операции отказаться.

Марианна была разочарована тем, что ее обычно столь разумные родители поддались этому влиянию.

«Чистейшей воды сплетни, — сказала она, — и что эти умники вообще понимают в таких делах!»


Она уже забыла, что еще сама недавно представляла себе человеческое сердце таким, каким оно изображается на обычном прянике. Она даже не знала, что сердце имеет две отделенные друг от друга половины. Правая половина сердца принимает из тела использованную кровь и перекачивает ее коротким путем через легкие в левую половину сердца. В легких кровь обогащается вдыхаемым из воздуха кислородом и затем, теперь уже красная и светлая, течет дальше, в левую половину сердца. Из левой части сердца кровь под большим давлением проделывает длинный путь по всему телу и снова течет, отработанная и вследствие недостатка кислорода голубоватая, в правую половину сердца и к легкому.

Возможно, поэтому говорили о голубой крови знатных фамилий, так как это была усталая, отработанная кровь, срочно требовавшая обновления.

Каждая половина сердца в свою очередь состоит из двух частей, меньшей — предсердия и большей — желудочка, доходящего до верхушки сердца. Предсердие и желудочек отделены друг от друга сердечным клапаном. В каждой половине сердца один клапан. Они открываются и закрываются, подобно двери под дуновением ветра, при каждом ударе сердца.

У Марианны отверстие клапана в левой части сердца вследствие ревматических воспалений было все в рубцах и настолько сузилось, что свежая светлая кровь не могла больше в должном количестве поступать в организм. Желудочек сердца, получавший слишком мало крови для перекачивания, в результате неполной нагрузки мышечной ткани уменьшился. Предсердие, тщетно пытавшееся всю получаемую кровь переправить через слишком узкое отверстие клапана, испытывало чрезмерное напряжение. Кровь застаивалась в легком, и ее ненормальный приток наносил ущерб всем органам, получавшим недостаточную или слишком большую нагрузку.

При операции разрез делается сбоку между двумя ребрами, и после вскрытия полости сердца хирург прокладывает себе путь к левому желудочку сердца и нащупывает клапан. Всего лишь в течение четырех-пяти ударов сердца его палец, закрывший доступ притоку крови, может находиться на отверстии клапана. Хирург ощупывает клапан, как бы «видит его кончиками пальцев», и затем расширяет отверстие. После того как ему это удается, кровь впервые начинает в полном объеме течь своим нормальным путем. Несомненно, вначале левому желудочку тяжело перекачивать это непривычное для него количество крови, как каждой длительное время бездействующей мышце трудно сразу полностью справиться с предназначенным для нее объемом работы. Однако через несколько недель после операции эта перестройка обычно успешно завершается, и все приходит в норму.

Марианне удалось убедить родителей в необходимости операции, но ей не удалось освободить их от волнений и тревог. С нетерпением ожидала она известий из больницы и была рада, когда ее наконец вызвали туда на операцию.


После того как сестра Гертруда унесла из палаты одежду, Марианна повернулась лицом к стене; она устала и хотела бы уснуть. Но сестра возвращается еще раз, приклеивает ей на кожу кусочек липкого пластыря, а рядом накладывает мазок йода, чтобы установить, переносит ли больная то и другое, и говорит:

— Вас оперируют в начале следующей недели.

Марианна кивает. Сегодня четверг.

В своей сверкающей белизне комната кажется скучной. Ярким пятном выделяются лишь апельсины и яблоки между двойными рамами, букеты цветов, а также куколка в вязаном платьице на ночном столике одной больной.

Марианна рада, что лежит у стены. Больным на трех кроватях посередине некуда отвернуться от своих соседей по палате.

Марианна много спит. Она почти не думает о предстоящей операции, мысли ее убегают вперед, к тому времени, когда она выздоровеет.

На других кроватях расположились две молодые и две пожилые женщины. Марианна не может понять, зачем оказались в больнице пожилые. Трудно представить, чтобы им тоже предстояла операция на сердце.

У молодой женщины, лежащей на кровати рядом с ней, голубые глаза с лиловым оттенком, какие часто встречаются у рыжеволосых. Но у нее черные волосы; коротко стриженные, они локонами падают на лоб. Сестры часто беседуют с этой больной, обращаясь к ней по имени: Криста. Ей, как и Марианне, еще разрешается вставать с постели, иногда ее вызывают из палаты, и она возвращается с цветами или подарками. Марианна была поражена, впервые увидев Кристу не в постели. Она не представляла ее себе такой высокой и крепкой, возможно, потому, что у нее очень нежное лицо.

На кровати у стены, примыкающей к двери, лежит фрау Вайдлих. Она, как и Марианна, спокойная больная, однако на иной лад. Когда сестры о чем-либо спрашивают Марианну, она улыбается, а эта женщина всегда удручена. У нее близко поставленные круглые голубые глаза, маленький нос и крохотный ротик. Когда она в постели, короткие косички обрамляют простенькое милое лицо, о которым не вяжется застывшее на нем выражение печали.

Обе пожилые женщины носят почти одинаковые фланелевые ночные сорочки, схожи и их фамилии. Полная, привлекательная фрау Мюллер, прибыла из деревни Потсдамского округа. Тощая, фрау Майер, проживает в Гёрлице. Она редко расчесывает свои седовато-желтые пряди волос.

Марианна много думает о доме, в первую очередь о своей девочке. С какой радостью заключает она ее в объятия, но Катрин тут же, барахтаясь, вырывается на свободу. В материнской нежности она нуждается, только когда устает или что-то у нее болит. Товарищи, мяч, самокат, солнце, дождь и ветер заполняют дни Катрин. Когда она вечером ложится в постель, то засыпает прежде, чем Марианна успевает поднять решетку ее кроватки. Марианна думает о матери, ее добром старом лице, которое она и Дитер находят гораздо красивее, чем на сделанных в молодости фотографиях. Ее успокаивает, что Дитер в эти дни дома. Родители гордятся своим большим мальчиком, которому нужно низко наклониться, чтобы поцеловать мать. Они горды тем, что их сын учится, и теряются, когда он высказывает мысли, согласиться с которыми они не могут…

Отец провел рукой по волосам и сказал:

«Мой мальчик, и это ты называешь социализмом?»

«Конечно, социализм минус бюрократизм».

«Но Маркс говорил…»

«Высказывания Маркса не следует механически переносить на 1965 год».

«Порой я думаю, что сердце во всем этом не участвует. Когда я был в твоем возрасте…»

«Я все знаю: голодал, бастовал, участвовал в демонстрациях, нацисты, концлагерь».

«Дитер!» — сказала мать.

«Да, конечно, извините».

Мать не обладала большими познаниями и не могла принимать участие в спорах детей с отцом. И все же, когда им, уже взрослым и тем не менее оставшимся для родителей детьми, приходилось чего-либо стыдиться, то в большинстве случаев перед матерью.

«Не мешай, пусть говорит», — сказал отец.

«Я, безусловно, отдаю должное тому, что было тобой пережито, твоему опыту, и тем не менее все это может быть полезно для меня лишь в ограниченных масштабах. Я тоже социалист, но моя жизнь при социализме состоит из восьми лет начальной школы плюс пионерские сборы после обеда и четырех лет полной средней школы плюс вечерние собрания членов Союза свободной немецкой молодежи. Так что я не могу постоянно пылать энтузиазмом».

Отец посмотрел на юношу оскорбленно и растерянно.

«Возьми, к примеру, участие в уборке урожая. Ты представляешь себе дело так, что молодежь направляется в деревню с песнями, голубым знаменем в руках и вещевым мешком за плечами. Ты разочарован, если вместо этого я беру с собой чемодан и транзистор, а также хороший костюм, если в этом сельском захолустье будет куда пойти вечером. Тебе недостаточно, что я понимаю — урожай картофеля должен быть собран, сельскохозяйственный производственный кооператив с этим не справляется и мы, студенты, должны туда поехать. Тебе недостаточно, что я добиваюсь того, чтоб все другие это тоже поняли. Тебе нужен энтузиазм».

«Не делай только вид, что ты ничем не восторгаешься, это же глупо, — сказала Марианна, — а с уборки картофеля ты приехал очень довольный».

«И даже хорошо поправился», — заметила мать.

Они посмеялись, и в семье снова воцарились мир и согласие…


Фрау Мюллер и фрау Майер беседуют. Фрау Майер шепелявит, бранится и брюзжит. Марианна улавливает: озлобленную старуху зовут Ангеликой. Так ей и надо, думает она, забывая, что фрау Майер, несомненно, когда-то выглядела иначе. Хорошо, что из их разговора мало что можно понять. Прислушиваться у нее нет никакого желания.


Когда Дитер говорил об армии, дома был Карл.

«Не знаю, почему по отношению к армии непременно должен проявляться энтузиазм, — сказал Дитер. — Ни одному человеку я не поставлю в укор, если он рассматривает армию как печальную необходимость. Было бы непростительным легкомыслием ее не иметь, и я прихожу в ярость, если кто-то пытается от службы в ней увильнуть. Но почему я должен вести себя так, будто жду не дождусь, пока смогу лично принять в этом участие. Или требовать от матери, чтобы она, стоя у обочины дороги, радостно аплодировала сыну, шагающему в солдатском мундире. Вспомни «Живые и мертвые» Симонова. Солдаты сражаются до последнего и ненавидят противника, навязавшего им эту войну. Но в то же время его солдаты могут мечтать о том, что их внукам не нужно будет становиться солдатами, ибо к тому времени, надо надеяться, мы окажемся настолько сильными, что сможем отказаться от этого чудовищного занятия и огромных непроизводительных расходов. Они могут завидовать своим внукам. Позволительно это и мне».

«Тогда я удивляюсь, что ты добровольно обязался стать офицером», — сказал Карл.

«Ты не можешь или не хочешь понять?»

«Карл, та поможешь ли наладить хлеборезку», — попросила мать.

«Прав на сто пятьдесят процентов, как всегда», — проворчал Дитер, когда другие вышли на кухню.

«Чепуха, — возразила Марианна, — тогда про отца ты должен сказать — двести процентов».

«Когда речь идет об отце, нельзя вести счет на проценты, — отвечал Дитер, — отец — это чистое золото».

Марианна улыбнулась.

«Теперь у него опять новое увлечение. Объявились бывшие граждане Виттбурга — два в Аргентине, три в Мексике и два в Австралии, не нацисты, пожилые люди, еще молодыми уехавшие за границу. Он посылает им литературу о ГДР и вырезки из окружной газеты. Мать жалуется: «Ведь все это за его счет». А он ей в ответ: «По мне, одной яичницы на воскресенье вполне достаточно».

«Циничен и высокомерен», — сказал о Дитере Карл.

«Нет, — отвечала Марианна, — он молод и он мыслит, но всегда как социалист».


Тогда она уже была женой Карла Мертенса…

Как часто мысли мешают благим намерениям. Она не хотела больше вспоминать о Карле, но он стоит перед ней, мускулистый, не очень высокий, лицо худое и строгое, те же светлые глаза, что у их дочери. Он возникает перед ее мысленным взором, но нет уже прежней боли, по крайней мере этого она добилась.

С того момента, как она узнала о предстоящей операции, ей стало ясно, что до этого она должна окончательно оформить разрыв с Карлом.

Сама процедура развода была несложной и не повлекла за собой обострения ее сердечной болезни. Теперь уже нет. Прошло то время, когда Карл мог причинить ей боль. И думает она об этом сейчас лишь потому, что до сих пор не может до конца понять, как это получилось, когда именно начали портиться их отношения, что послужило тому виной. Она не ощущает больше никакой горечи, особенно в эти дни, когда остаются считанные часы до момента, который изменит всю ее жизнь.

Как чудесно зазвенит все вокруг, когда она выздоровеет! Как легко будут идти ноги, как приятно будет нести что-нибудь в руках, как равномерно забьется сердце, как беззаботна будет прогулка в лесу, какую радость доставит работа с детьми, каким естественным станет дыхание — но никогда оно не будет естественным настолько, чтобы она забыла, каким оно было во время ее болезни.

Здесь никто не убеждает ее, что послеоперационные боли легко переносимы. Но что значат несколько дней страданий по сравнению с длящейся годами борьбой с болезнью.


Криста читает, обе старушки беседуют, слышно их невнятное бормотание.

— Раньше было лучше, дети тоже могли работать, когда нам было восемь лет, мы уже подрабатывали. Теперь же это запрещено, потому проходит столько времени, пока люди чего-нибудь добиваются…

Раздраженная и полная досады, Марианна обдумывает, должна ли она вмешаться в разговор.

— Зато они дольше ходят в школу, — говорит Фрида Мюллер.

— Вот именно, — негодующе замечает Ангелика Майер. — Наш Курт, сынок дочки моей, должен был пойти к нам на выучку. На кладке печей можно неплохо заработать, да учителя накинулись на дочь, парень, дескать, должен учиться в школе.

Из дальнейшей беседы выясняется, что господин Майер проявлял интерес к глине и изразцам только в тех случаях, когда чувствовал на своей спине костлявый указующий перст Ангелики; как только он оставался один, он предавался беспробудному пьянству. Каждое утро тащила она за оглобли тележку, направляясь вместе с ним на работу, и ходила за ним по пятам до конца рабочего дня. Так она изучила ремесло печника и могла заменить подмастерье. До последних недель, когда она «в течение дня дважды полумертвая падала от усталости», она заботилась о том, чтобы сооружения господина Майера не стали пизанскими печами[9].

Марианна живо представляет себе эту пару, тянущую тележку. Она — в башмаках на деревянной подошве, толстых чулках, переднике из мешковины и темном платке. Он — ниже ее ростом, с редкими волосами на круглой голове и довольными, пьяно блестящими глазами, целиком поглощенный мыслью о том, как, поравнявшись с пивной, суметь ускользнуть от Ангелики.

— Нет внука, который помог бы, а я вот тут умираю. — Старуха вздыхает. — Поскольку я больна, мужу надо бы в производственный кооператив ремесленников, но его туда не берут. — Она щелкает пальцем по горлу.

Молчание.

— Почему они все-таки его не берут, — вдруг возмущается она, хлопая по газете рукой, — об акушерках они тут кричат вовсю: родилась, мол, тысяча детей, хотя потрудились над этим матери, а то, что выложена тысяча голландских печей, об этом нигде не пишут… — Газета падает на пол. — У него доброе сердце, — внезапно говорит Ангелика.

Хильда Вайдлих равнодушно смотрит в потолок.

С фрау Вайдлих часто беседуют сестры, а также Зуза Хольц, которая проводит с больными дыхательные упражнения и заставляет их кашлять.

— Вот погодите, завтра придет профессор, и, если он найдет вас такой удрученной, операции не разрешит. У вас митральный стеноз, вам действительно нечего опасаться. Фрау Вайдлих, что случилось, почему вы ничего не едите, вам страшно?

Фрау Вайдлих качает головой.

— У вас горе?

Фрау Вайдлих рыдает. Зуза Хольц говорит:

— Оденьтесь, прогуляемся в коридоре.

— Я лучше полежу.

— В тридцать четыре года у человека вся жизнь впереди.

Хильда Вайдлих не отвечает, слезы двумя струйками текут по щекам.

— Уверяю вас, операцию отменят, если вы так будете себя вести.

Марианне надоели угнетенное состояние фрау Вайдлих и ворчливое бормотание Ангелики. Она берет свой купальный халат — лучше взяла бы в больницу новый, этот черно-белый они вместе покупали во время отпуска, когда ездили к морю, и в тот день началось ее несчастье…

Опять воспоминания!

Марианна выходит из палаты. В стену вделан аквариум с серыми камнями, зелеными растениями и рыбками ярких цветов.

За ее спиной открывается дверь, выкатывают пустую детскую кроватку. Марианна заглядывает в палату. Дети, боже мой, дети! Что такое моя операция по сравнение с тем, что предстоит перенести этим беспомощным крошкам!

Сестра Гертруда катит кроватку дальше, и на стенах детского отделения Марианна видит рисунки на сюжеты различных сказок.

Сестра Гертруда возвращается, золотистая копна ее волос образует под шапочкой купол, похожий на детский воздушный шар. Она идет по коридору, держа на руках заплаканную девочку, и останавливается перед аквариумом. Большие черные глаза малютки блуждают по сторонам, следя за движениями рыбок. Тонкими ручками она прижимает к груди игрушку — это потрепанный резиновый барашек.

Когда сестра подходит к кроватке, ребенок снова начинает всхлипывать.

— Хватит, Биргит.

Малютка кривит рот, икает и больше не плачет. Катрин продолжала бы плакать, думает Марианна. Биргит, вероятно, тоже, будь она на руках у матери.

Марианна возвращается в палату, садится на край кровати и говорит Кристе:

— Стены в детском отделении — я еще никогда не видела ничего подобного! Персонажи сказок высечены прямо в стене и затем расписаны красками. Все в натуральную величину в пастельных тонах. Заяц и еж носятся друг за другом, причем еж выглядит так, будто у него действительно иглы, о которые можно уколоться, а заяц в разгаре погони прыгает на стену. На дороге подсолнечник, а в небе над ним плывут два облачка. Бременские городские музыканты не только звери, расположенные друг над другом, нет, осел кричит, собака широко раскрыла пасть и чешется, кот шипит, а петух поет. Таковы все картины. Почему не раскрасили стены здесь у нас, это было бы прекрасно и для взрослых.

Так долго Марианна говорит здесь впервые.

Криста смеется и отвечает:

— Мне больше всего нравится кот в сапогах.

Марианна узнает, что Криста Биндер здесь работала, была операционной сестрой, когда у нее обнаружили митральный стеноз.

У Марианны и Кристы одинаковая болезнь, и, возможно, их прооперируют в один и тот же день.

Открывается дверь, и сестра Гертруда вкатывает кроватку с Биргит. Все больные приподнимаются и разглядывают малютку.

— Биргит останется здесь на несколько дней. В детском отделении не хватает мест — не правда ли, Биргит?

Биргит робко кивает.

Марианна рада. Мне снова повезло: если ребенок будет у нас, мужество меня не покинет.

Она разговаривает с Биргит, которая постепенно теряет робость и выводит барашка на прогулку по кроватке.

Барашек уродлив. Его курчавые шерстинки выступают на теле маленькими затвердевшими бугорками. Как вообще можно делать барашка из резины!

У Биргит с барашком постоянно что-то случается: он непослушен, и его наказывают, он плачет, и его утешают, он должен есть, но выплевывает шпинат обратно. И наконец его укладывают спать.

Криста говорит Марианне:

— Потом у меня тоже будет ребенок.

Криста Биндер вышла замуж шесть недель назад. Со своим будущим мужем она познакомилась в больнице. Он инженер, специалист по медицинской электронике.

Фрау Вайдлих спит. Старушки наблюдают за играющим ребенком, а Криста тихо разговаривает с Марианной:

— Свадьбу я хотела отложить на год, когда операция будет позади и я снова буду здорова, но Ханс не согласился. «Ты должна чувствовать себя совершенно спокойной и защищенной, — сказал он, — а в минуты страдании думать о своем муже».

Марианна не отвечает.

— Проснись, — говорит Биргит барашку, — идет фрау Хольц, и нам надо упражняться. — Она проводит язычком по синеватым губам. — «Добрый день, Петер, я фрау Хольц», — в знак приветствия она трясет переднюю лапу барашка. — Сейчас мы смажем спинку, сначала белой мазью, не пугайся, она холодная, но плакать никому и в голову не придет, ведь это сметана, а теперь желтой мазью, это мед. Хорошенько вдохни, твой животик должен стать полным, как воздушный шарик, теперь выдохни, воздух снова выйдет из шарика, и животик станет совсем тоненьким. А теперь изо всех сил подуй. — Биргит берет с ночного столика бумажные салфетки, разнимает их, держит у рта тонкий слой бумаги и дует. — Ты должен дуть так сильно, как большой ураган, и теперь кашлять, сильнее, еще сильнее, иначе ты не выздоровеешь. Так, Петер, на сегодня довольно, завтра тебя оперируют. От этого здорово щиплет, и наверх кладут большой пластырь, вот сюда. — Биргит кладет руку себе на грудь. — Но ты не должен плакать. Если фрау Хольц говорит: кашлять, дуть, выплюнуть, ты должен все это в точности исполнить, тогда сердечко твое будет здоровым, и наш Петер сможет бегать вот как далеко, — Биргит широко разводит руками, барашек падает на пол, — вот как далеко!

В палате тихо. Биргит ложится и сосет свой большой палец. Марианна повернулась лицом к стене. Криста тихо говорит:

— Завтра приезжает профессор, он сам будет оперировать Биргит.

— Это опасно?

Криста медлит с ответом, сестры не говорят с больными о других пациентах, а Марианне самой предстоит операция. Да и навряд ли нужен ответ. Каждый, кто видит посиневшее лицо этого ребенка, понимает, что он тяжко болен.

У Биргит в сердце, в перегородке между правой и левой его половинами, имеется отверстие, вследствие чего обе половины сердца и все важные органы и прежде всего кровообращение не могут правильно функционировать. Этот врожденный порок сердца именуется тетрадой Фалло[10]. Тетраде Фалло сопутствуют дальнейшие дефекты. Правый желудочек сердца слишком велик, аорта на месте выхода из сердца расположена неправильно, и легочная артерия часто сильно заужена, хирургическое вмешательство сложно и опасно.

— Мамочка! — кричит Биргит. — Мамочка! — Она садится и плачет. — Хочу к мамочке. — Она берет свой самый длинный черный локон и сует его себе в рот. — Мамочка!

Марианна подходит к кроватке ребенка. Но Биргит безутешна.

— Рассказать тебе сказку?

Биргит кивает.

— Шил-был старик, который купил себе овцу. Это была большая красивая овца. Шерсть у нее была густая-прегустая, и кто касался ее рукой, не мог добраться до кожи, всюду была прекрасная густая шерсть. У этого старика был при доме пустой сарай, и он давно хотел поместить туда какое-либо животное. А тут как раз его жене исполнилось семьдесят лет, и он купил овцу, чтобы сделать ей ко дню рождения подарок, так как ему очень хотелось иметь овцу. Жена тоже радовалась, но ухаживать за овцой пришлось ей. Она должна была ее кормить.

— Это была мама Петера? — спрашивает Биргит.

— Нет, овца приходилась ему тетей. У жены старика день рождения был в декабре.

— Это была бабушка?

— Конечно, бабушка. На улице падал снег, и у дедушки мерзли уши. Овца, у которой была густая шерсть, совсем не мерзла.

Собственно, овца могла бы ссудить мне немного шерсти, подумал дедушка. В корзинке, где бабушка хранила все необходимое для шитья, он взял большие ножницы. Затем пошел в сарай к овце и выстриг у нее над правой задней ногой клок шерсти. Там образовалась лысина.

Он отнес шерсть жене и сказал: «Спряди из этой шерсти нити и из них свяжи мне шапочку».

Жена так и сделала, и шапочка получилась очень красивой.

Стало еще холоднее, и у старика замерзли руки.

Мне нужны перчатки, подумал он, пошел к овце в сарай и опять настриг шерсти — на этот раз со спины над левой задней ногой. Теперь у овцы было уже две лысины. Она громко заблеяла, но старик не обратил на это внимания.

Бабушка связала ему пару теплых перчаток.

Стало еще холоднее. Замерзли все реки и озера.

— Мама говорит, я потом смогу кататься на коньках.

— Конечно, Биргит.

— Рассказывай же дальше, почему ты не рассказываешь дальше?

«Мне нужен шарф», — сказал муж — на этот раз он взял шерсть с шеи овцы.

— Отсюда? — спросила Биргит и положила пальчик на шею резинового барашка.

— Да, отсюда. Но он хотел иметь длинный шарф, так как это было модно, и ему потребовалось много шерсти.

Стало еще холоднее. У мужа мерзли на ногах пальцы. Хорошо бы связать чулки, подумал он и пошел с ножницами в сарай. Он должен был низко нагибаться, так как теперь шерсть у овцы осталась только на животе.

Жена начала вязать чулки. Когда она хотела покормить овцу, муж сказал: «Сейчас не хватает лишь пятки на одном чулке, ты лучше сначала быстрее ее довяжи».

«Овца голодна, послушай, как жалобно она блеет», — сказала жена.

«А я замерзаю, взгляни, у меня пальцы на ногах совсем синие».

И жена сперва довязала чулок.

Когда она понесла овце горшок с едой, было уже темно. Овца не вышла ей навстречу, безмолвно и печально лежала она в углу. Выглядела она совсем тощей и голой.

Жена пошла к мужу и сказала: «Наша овца заболела».

Муж и жена побежали в сарай.

Он потрогал овцу и сказал: «Она дрожит».

«Она дрожит от холода, — сказала жена. — Что же нам теперь делать?»

«Возьмем ее в дом, поближе к печке», — сказал муж. Он привел овцу в комнату. В тепле овца перестала дрожать и поела.

«Что будем делать дальше?» — спросила жена.

«Мы должны связать ей костюм из шерсти», — отвечал муж.

«Где же мы возьмем шерсть?»

Муж молчал.

«Но откуда же?» — спросила жена.

Тогда муж снял с головы свою шапку, с шеи шарф, с рук перчатки и с ног чулки.

Жена все это снова распустила, а муж намотал из ниток клубок, он оказался большим, как футбольный мяч. Жена связала овце костюм с отверстиями для ног и головы. Когда костюм был готов, муж отвел овцу обратно в сарай.

«Ах, какой же я был глупец!» — сказал муж.

— Расскажи эту историю еще раз, — просит Биргит.

— У моих родителей тоже были овцы, — говорит Хильда Вайдлих.

Все поворачиваются к ней.

— В детстве у меня волосы были еще длиннее, чем сейчас, одна из овец принимала их за сено и бегала за мной, чтобы сожрать мои локоны.

— У вас красивые волосы, — говорит Марианна фрау Вайдлих, — надо действительно быть овцой, чтобы принять их за сено.

Криста смеется.

— Я тоже любила рассказывать всякие истории моим внукам, — говорит Фрида Мюллер, — больше всего им нравится сказка о семи козочках, — она вздыхает, — но теперь они уже вышли из этого возраста.

— А я никогда не умела рассказывать сказки, — говорит Ангелика Майер, — но для Куртхен у меня всегда найдется что-нибудь вкусненькое, другое он не признает.

— Расскажи все еще раз, — говорит Биргит.

Входит сестра Гертруда, чтобы сделать ребенку укол.

— Сегодня укол немного жжет, так что крепко стисни зубки, дорогая.

Биргит кивает.

— Только сначала Петеру.

Барашек получает свой укол.

— А теперь Биргит. И ты хорошо уснешь. — Сестра Гертруда делает ей укол и спрашивает: — Больно?

Биргит не отвечает. Она закинула назад голову, на лбу образовалась морщинка.

— Готово. Было больно?

— Да.

На ресницах повисли слезинки.

— Почему ты мне раньше не ответила?

— Я же должна была стиснуть зубы.


Марианна не может уснуть. В слабых проблесках света, проникающих через застекленную часть двери, она видит профиль Биргит, изгиб лба у висков, заострившийся носик и вьющиеся волосы. Марианна тоскует по Катрин, которая теперь спит дома у дедушки с бабушкой. Ее носик — круглая пуговка между двумя круглыми розовыми щечками, рот несколько велик, а губы полноваты, но это может измениться, когда она подрастет. Марианна любит наблюдать, как рано поутру просыпается ее дитя: только одно мгновение у нее пустые глаза, новый день сразу же наполняет их своим сиянием, и вот Катрин уже сидит, перелезает через решетку, ходит по комнате, собирает свои вещи, разговаривает, поет, смеется и рвется наружу, на свободу, чтобы не упустить ни одной минуты ясного утра.

У дедушки с бабушкой ей хорошо. Но матери уже шестьдесят. И живой, неугомонный ребенок, хоть он для них большое счастье, утомляет. Возможно, он помогает заглушить тревогу. В эти дни родители будут скрывать друг от друга свой страх. Они не будут говорить об операции, но за обедом не прикоснутся к пище, а на лице отца застынет мрачное выражение.

О своем старшем сыне мать и сегодня говорит так, будто он в отъезде. Эрнст родился в 1925 году. Катрин, видимо, на него похожа. Наверное, потому родители так привязаны к внучке. Два пожилых человека, пережившие так много, вновь молодеют, когда рядом кричит малое дитя, нуждающееся в пище, пеленках, и улыбается им.

О неродившемся, который должен был появиться на свет в 1927 году, мать говорила один-единственный раз. Отец в ту пору был без работы. И чтобы спасти от голода и холода первого ребенка, они пожертвовали вторым. Эрнст рос крепким, жизнерадостным и способным юношей. Он погиб восемнадцати лет на войне, развязанной Гитлером, которого родители страстно ненавидели и с режимом которого боролись.

Отец, выпущенный на свободу после трех лет пребывания в концлагере, был еще до рождения Марианны вновь туда заключен. Марианна не думает, что она была желанным ребенком, но мать писала отцу: жизнь и ожидание твоего возвращения приобретают еще больший смысл теперь, когда я жду ребенка.

Дитер, самый младший, родился, когда матери было сорок. Она хотела сына взамен погибшего старшего и взамен другого ребенка, тогда не рожденного. Так много мужества и веры в будущее было у нее в тяжелом 1945 году. Многие товарищи по партии только после разгрома фашизма смогли обзавестись семьями. Это тоже часть истории страны: поседевшие коммунисты с еще юными детьми.

Свой четвертый день рождения Марианна праздновала в бомбоубежище. Она хорошо помнит, что тогда — редкостное событие — ела пирог с вишнями. Внезапно пирог отлетел куда-то далеко, вишни превратились в искрящиеся глаза, Марианна закричала и упала плашмя лицом вниз. Она заболела скарлатиной, от которой чуть не умерла. Месяцами ее приковывала к постели ревматическая лихорадка. Через восемнадцать лет врачи ей сказали, что порок сердца является следствием той болезни.


Обе старушки спят; одна храпит, другая тяжело вздыхает. Криста дышит равномерно. У Хильды Вайдлих скрипит кровать, больная не находит себе покоя. По потолку скользит какая-то тень. Из угла доносится высокий протяжный звук.

Марианне страшно. Ночь угрожающа, все вокруг изменилось. Словно только сейчас она поняла, что ей предстоит, и всю ее объемлет страх. Любое хирургическое вмешательство опасно, особенно операция на сердце. Почему так много врачей было против? Кто гарантирует, что я это перенесу? Жизнь не остановится, с той маленькой, ничего для мира не значащей разницей — меня больше нет. Застывшее, холодное, бесчувственное, мертвое тело. Все в мире идет по-прежнему: снег падает, море шумит, женщины развешивают белье, цветы цветут, новая книга выходит, ребенок поет, свежий хлеб ложится на полки — только не для меня. Но все эти цветы я хочу увидеть, и книгу я тоже хочу прочитать, я хочу дышать, вдыхать запахи, слышать, любить, предаваться печали. Лучше жить с больным сердцем, чем вовсе не жить. Я даже не буду знать, что умираю. Больному дают наркоз, и он уже не просыпается. Мертвого человека зарывают в землю или сжигают. В мире ежедневно умирают десятки тысяч людей. Но на этот раз буду я. Я хочу жить, безразлично как. Я могу еще отказаться. Профессор не разрешает операции, если больной боится. Тогда я смогу вернуться домой, к ребенку, к родителям, я буду чувствовать на лице тепло солнечных лучей, смеяться над Дитером, расчесывать до блеска волосы Катрин. Ведь было так много хорошего, даже в последнее время. Только бы жить, даже с болезнями и страданиями. Крупинка соли на языке, звуки флейты, солнечные блики на воде, грибы и Гарц, теплая печь, свежевыглаженная ночная сорочка, учить детей чтению, слушать музыку — пусть это продлится всего один год. Ведь в году так много часов, и если один день принесет всего три радостных события, то это более тысячи радостей в течение одного только года. Я еще хочу их испытать, я должна уйти прочь от этих инструментов и больничных запахов… Возможно, я умру не во время операции, а потом, и тогда все страдания и страшная борьба с удушьем окажутся напрасными. Завтра же рано утром я выпишусь, не дожидаясь обхода врачей.

Шорохи в углу звучат теперь еще более зловеще, глухо, подавленно. Марианна приподнимается, прикладывает руки к вискам и прислушивается. Возможно, в этой комнате кто-то умирает. Она должна позвать сестру.

Но пока Марианна ищет кнопку звонка, она догадывается: всхлипывает фрау Вайдлих, только и всего. Обессиленная, Марианна снова ложится. Нечто подобное она год назад уже пережила в терапевтическом отделении. Один трусливый больной заражает еще троих, а здесь таких больных уже двое.

Марианна встает, у нее кружится голова. Она выпивает глоток воды и подходит к кровати Хильды Вайдлих. Осторожно приподымает с ее лица мокрое от слез одеяло и тихо, чтобы не разбудить других, говорит:

— Чего вы боитесь, фрау Вайдлих? Эта операция намного безопаснее иных болезней. Каждый может стать мужественным, если только захочет. Твердо решите: отныне я не буду грустить и не буду бояться. Это был бы, как вам сказать, верный путь. И радуйтесь потом, когда избавитесь от страха, и мы все порадуемся вместе с вами. И тогда вы на самом деле почувствуете себя лучше. Думайте о том, как вы будете счастливы через шесть недель, когда сможете вернуться домой.

Хильда Вайдлих не отвечает, но, когда Марианна хочет встать, она обеими руками ловит ее руку.

Марианна начинает снова:

— Вас что-то гнетет? Может быть, вы мне расскажете, ведь становится легче, когда выскажешь то, что у тебя на душе, поделишься своими горестями. Порой с чужими это проще, чем с близкими друзьями. Мы здесь ненадолго вместе, у нас одна болезнь и уже потому во многом одинаковые мысли. Но когда мы выйдем отсюда, мы навсегда расстанемся. И тогда вы сможете забыть и меня, и все, что вы мне теперь расскажете.

Марианна не знает, понимает ли фрау Вайдлих ее слова. Слишком темно, чтобы можно было уловить выражение ее лица.

— Право же, я спрашиваю не из любопытства, — говорит Марианна. — Думайте о том, как будет прекрасно, когда все это останется позади. Можно ведь выбрать, о чем думать; думайте же именно об этом. И ваш муж не нарадуется на свою здоровую жену. Он уже трижды справлялся, когда все это произойдет.

— Да, — шепчет фрау Вайдлих и больше не плачет, — он-то уж всякое терпение потерял.

Марианна не знает почему, но тревожные призраки ночи возвращаются. Только теперь она их к себе не подпустит.

— Есть ли у вас семья, обеспечена она всем необходимым? При такой болезни это часто проблема.

— Детей у нас нет, муж был против, а теперь хорошо, что так получилось.

— Значит, после операции вы сможете о себе позаботиться, это важно. Я сама хотела бы, раз уж мы целый год не можем работать, поскорее заняться хотя бы учебой. Я учу совсем маленьких и не честолюбива, чтобы стремиться учить более старших, меня интересует детская психология. Еще два года назад я собиралась приступить к ее изучению, но помешала болезнь. Знаете, когда я с детьми…

Хильда Вайдлих ее не слышит. Она целиком погружена в собственные мысли, другие ее не интересуют. Марианна спрашивает:

— Вы прежде работали?

— До замужества в цветочном магазине, это было десять лет назад. Мой муж не хотел, чтобы я работала.

— Иметь дело с цветами — это должно быть прекрасно! — Марианна обдумывает, что еще сказать.

Фрау Вайдлих шепчет:

— Ваша история с овцой мне очень понравилась. — И, словно дальнейшее имело к этому отношение: — Мой муж долго не соглашался на операцию, потом же, напротив, всячески на ней настаивал и меня торопил.

И снова градом текут слезы.

Мой муж, мой муж — нет иных интересов, нет профессии, нет детей. В эту жизнь, все содержание которой исчерпывалось одним «мой муж, мой муж», теперь вторглась болезнь, и женщина оказалась совершенно беспомощной перед предстоящей ей операцией.

— Спите, ведь уже ночь.

Марианна возвращается к своей кровати.

— Дитя мое, — тихо подзывает ее Фрида Мюллер, — взгляните, пожалуйста, на градусник за окном. Очень холодно на улице?

Марианна пугается, она думала, все уже спят.

— Не могу разобрать, — шепчет она, — вам холодно?

— На улице мороз, не зря же у меня разболелись суставы, а грибы чувствительны, как грудные дети, но ведь у девчонки голова совсем другим забита.

Марианна сидит в полумраке у кровати беспокойной старушки.


Четыре раза в течение дня Фрида Мюллер приезжала на велосипеде на бывшую птицеферму сельскохозяйственного производственного кооператива «Красная заря». Она входила в первый из шести длинных бараков, смотрела на градусник, брала лопату, разгребала огонь в железной печке и подбрасывала туда уголь.

Она склонялась над первой грядкой длиной в тридцать метров и внимательно рассматривала торчащие в темной смеси торфяных удобрений крепкие белые головки. Если заболевал хотя бы один шампиньон, он тут же заражал своих соседей, и в течение нескольких дней могла погибнуть целая грядка.

В большинстве случаев она замечала председателя через маленькое окошко, когда находилась в первом парнике. Он еще не успевал войти в дверь, как она кричала: «Ничем не могу помочь, Эрвин!» Ему ничего не оставалось, как принять просительный тон.

«Фрида, смотри, ведь есть уже и совсем большие, я пришлю кого-либо в помощь, чтобы их собрать!»

На шампиньонах кооператив хорошо зарабатывал.

«Никто сюда не войдет, мои грибы еще не созрели!»

«Магазинам нужен товар, несколько корзин…»

«Свои вишни ты небось рвешь с дерева, когда они совсем созреют. И не вздумай в мое отсутствие тронуть хоть один гриб».

Этого сделать он не мог, она тщательно запирала парники, а ночью ключи лежали у нее под подушкой.

Теперь ключи находятся у «девчонки», имени которой Марианна не знает. На девушку наверняка подействовали красивые глаза председателя. Фрида уже видит перед собой шесть парников, начисто опустошенных, без единого гриба.

— Куда же теперь девались утки? — спрашивает Марианна.

— Мы должны были разводить уток, таково было распоряжение. Сооружение примерно обошлось нам в двадцать тысяч марок, да мы еще закупили дорогие инкубаторы. Хлопот с птицей было много, но, когда она уже была годна для убоя, уток оказалось слишком много, и мы сели на мель. В магазинах утки продавались, но не наши, привозные. Они плохо спланировали, а мы должны за это расплачиваться.

Несомненно, этому огорчительному событию есть свое объяснение; Марианне его причины неизвестны. Невозможно сказать фрау Мюллер: не будем обсуждать допущенные ошибки, давайте смотреть не назад, а вперед. Форменное безобразие, что пострадавшим все это преподносится без объяснений.

— Я почувствую себя хорошо, — говорит Фрида Мюллер, — когда снова окажусь возле моих грибов. Теперь иди, милая, посмотри еще разок на градусник.

В темноте видны лишь очертания термометра, но Фрида Мюллер должна спать спокойно:

— Два градуса тепла.

Как по-разному складывается у людей жизнь, насколько каждому важно свое, личное. Марианна прислонилась к оконному стеклу. Она видит фонарь, кусочек улицы, черную ветвь дерева, сильно раскачиваемую ветром.


Буря пригибала к земле деревья, когда Марианна — а ей было тогда восемнадцать — направлялась в школу. В ту пору ее еще не пугал ветер, она боялась своего первого места работы. Робко стояла она перед дверью школы в Эберсло и нажала кнопку звонка только тогда, когда ее через окно заметил лысый швейцар в очках.

В коридоре ей встретился молодой человек с двумя географическими картами под мышкой. Он остановился, приветливо поздоровался и, заметив ее неуверенность, спросил, куда она направляется. Какое-то мгновение они стояли друг против друга, затем он проводил ее к директору. Когда она вышла из кабинета, он — все еще с картами под мышкой — вновь оказался в коридоре. Он осведомился, где она проживает, выразил готовность показать ей нужную улицу, а узнав про оставленный на вокзале чемодан, тут же предложил свою помощь. Дети с ним здоровались, несколько раз его останавливали родители, и Марианна думала: будут ли когда-нибудь родит ли просить моего совета? Он взял чемодан на плечо, донес до ее комнаты, находившейся над столярной мастерской в глубине двора в здании, похожем на склад, посмотрел на чугунную печку с длинной черной трубой, засомневался в том, что зимой она будет давать достаточно тепла, вызвался потом присмотреть за ней и разругал эту скверную квартиру.

Она сказала:

«По-моему, здесь уютно, а ванной у нас в доме тоже нет».

Карл Мертенс внимательно на нее посмотрел. Он почувствовал ее робость и обещал помочь в подготовке к занятиям, посещать ее уроки и оказать поддержку в проведении первых родительских собраний, которых она особенно боялась. Позднее он как-то сказал ей, что она сразу ему понравилась, но решающими были ее слова об уютной комнате без ванной, которые она произнесла так просто и весело, показав умение приспосабливаться к обстоятельствам. Марианна этого не поняла. Поскольку она была именно такой, то не нашла в своих словах и поведении ничего особенного.

Он сдержал свое обещание, толково и со знанием дела готовил ее к занятиям и проводил ее первое родительское собрание.

Он был руководителем кружка в системе партийного просвещения, и она радовалась, что может часто видеть его, не привлекая чьего-либо внимания.

На одном из производственных совещаний Карла хвалили за то, что он «примерно заботится о новом товарище».

В сентябре в одно из воскресений он пришел утром проверить, как работает печь. В трубе оказалось полно сажи и ржавчины, скоро вся комната окуталась клубами черной пыли, а на дворе сияло осеннее солнце. Марианна была в отчаянии, что из-за нее он вынужден был проделать такую грязную работу. Она поставила таз на подставку перед зеркалом, увидела в зеркале свое печальное лицо со следами сажи на лбу и щеках и его смеющиеся глаза, обведенные черными кругами. Он взял ее за плечи, повернул к себе лицом и, став неожиданно серьезным, сказал:

«Когда мы будем вместе, тебе никогда не придется грустить».

Из-под крана в коридоре он принес ведро воды, они вымыли пол, смахнули пыль со стен, протерли окна. Он наполнил угольными брикетами деревянный ящик и закрепил расшатанные винты в дверце комода.

Перед тем как уйти домой переодеться, Карл на мгновение остановился и сказал: «Я сразу же вернусь».

Так как эти слова были произнесены как вопрос, она кивнула.

Она привела себя в порядок, надела другое платье и прилегла отдохнуть на старой кровати, медные шарики которой походили на круглые золотые миры. «Я сразу же вернусь…»

Они отправились гулять вдоль канала. Его отец погиб на войне, год назад умерла мать. Больше всего ему хотелось стать астрономом. Вместо этого он выучился на механика, а позднее стал учителем. У него был телескоп, на покупку которого он два года откладывал деньги, и теперь он в ясную погоду по вечерам изучал звездное небо. Любимым цветом обоих был красный, прекраснейшим временем года была весна, а телевизору они предпочитали книгу. Он спросил, может ли он познакомиться с ее родителями.

Временами он бывал вспыльчив, однако никогда по отношению к другим, только против «непослушания» вещей. Он был вне себя, если ключ не желал отпирать дверь, соскальзывал нож, заклинивалась оконная рама. Ей нравились его недостатки, так как благодаря им она хотя бы изредка могла ощущать свое превосходство. Смеясь, она опускала ему руки на плечи, и выражение досады тут же исчезало с его лица.

Марианна вздрагивает, когда открывается дверь и входит сестра.

— Что вы делаете у окна посреди ночи? Если простудитесь, операцию придется отложить.

Сестра Гертруда проверяет у Марианны пульс.

— Завтра утром профессор делает обход. Вы не можете уснуть, может быть, дать снотворное?

Профессор. Он уезжал на конгресс, а фрау Хольц, сестры и врачи говорят о нем так, словно он постоянно наблюдает за ними через оконное стекло. Во всяком случае, даже отсутствуя, он руководит отделением. Марианна принципиально против авторитарной власти и завтра постарается хорошенько его рассмотреть…

В отделении сердечной хирургии на шестнадцать больных приходится десять врачей и шестнадцать медицинских сестер. Вчера на утреннем обходе присутствовали все врачи, за исключением профессора. В белых халатах и белых перчатках, они светлой живой изгородью выстраивались у постели больного. Один из врачей докладывал историю болезни, бумага в его руках выглядела как табличка «осторожно, окрашено». Один за другим следовали вопросы и ответы, затем изгородь распадалась, чтобы вновь сомкнуться у следующей постели.

Марианна наблюдала за врачами, занятыми осмотром больных. Один из врачей, невысокого роста, бледный, с редкими волосами и воспаленными веками, чаще всего находился на узкой стороне изгороди; темноглазый, с лысиной и очками в роговой оправе, казался ей печальным, пока она не увидела, как он смеется, быстро осматривая больных. Доктор Бург, спокойный, вежливый заведующий отделением, наблюдал за ним. Доктор фрау Розенталь, по-матерински заботливая врач-анестезиолог, разговаривала с двумя молодыми врачами. У одного из них, он прибыл из Чехословакии, были ямочка на подбородке и узкие лукавые глаза. Второй был южноамериканец из Чили. У него было красивое темное лицо, и смотрелся он как картина…

Марианна закрывает глаза. Полночь уже позади. Уснула даже фрау Вайдлих, только она еще не спит.

Рано утром больных будит Биргит, которая плачет, так как ее мучает жажда. Криста говорит, что перед операцией пить нельзя. Входят сестры и готовят палату к обходу, он начинается ровно в семь. Сегодня дверь открывается не так, как обычно. Врачей будто забрасывает сюда сильным порывом ветра, а «доброе утро» профессора воспринимается как дуновение чистого морозного воздуха.

Он мускулист, полон энергии, не похож на ученого, Марианне он напоминает одного французского прыгуна на лыжах с трамплина. Очень черные волосы. Но лицо бледное и круги под глазами. Несколько часов на солнце, и он бы загорел. Но он не прыгун на лыжах с трамплина, все дни он проводит в больнице, а ночью часами сидит за письменным столом.

Живая изгородь выстраивается у постели фрау Вайдлих. На этот раз она смыкается вокруг двух человек — больной и профессора. На Хильду Вайдлих его голос производит потрясающее впечатление. Сквозь отверстие в изгороди Марианна видит, как он подает ей руку и думает: наверно, именно так она выглядела в свои лучшие времена.

Сегодня здесь и доктор Штайгер, который тогда в терапевтическом отделении давал Марианне разъяснения по поводу катетеризации сердца. Она рада знакомому лицу и кивает ему. Он не отвечает, и ей становится неловко. Конечно, он ее узнал. Она лишь одна из множества больных.

Профессор здоровается с обеими пожилыми женщинами, которым послезавтра предстоит операция.

— И тогда я не буду так часто падать? — робко спрашивает Фрида Мюллер.

— Нет, — говорит профессор, — вы вообще не будете больше терять сознание. Доктор Штайгер все вам объяснит.

И каждый твердо верит, что ни фрау Майер, ни фрау Мюллер, измученные больным сердцем, никогда больше не рухнут на землю, потеряв сознание.

Профессор подходит к постели Марианны.

Врач из Брно, по возрасту не старше доктора Штайгера, перебирая бумаги и медленно подбирая слова, докладывает историю ее болезни. Ему еще трудно говорить по-немецки, он выглядит уже не лукавым, а смущенным. Нельзя сказать, что профессор вырывает у него бумаги из рук, но нетерпеливое движение, каким он берет их, весьма на это похоже. Его сотрудникам, наверное, не до смеха, успевает подумать Марианна, пока он готовится выслушать ее сердце. Профессор говорит врачам какие-то слова, она силится понять их значение, а он уже всматривается в ее лицо, спрашивает, как она себя чувствует, улыбается и говорит:

— Здесь, по-видимому, все в порядке.

Она считает это большой похвалой и гордится ею.

Тем временем профессор Людвиг подходит к Биргит, гладит ее щеки, рассматривает ее пальцы, кончики которых расширены, что типично для болезни Фалло, разговаривает с ней и смеется над ее ответами. Он сам отец четверых детей. Менее чем через два часа Биргит в состоянии глубокого наркоза будет лежать перед ним на операционном столе.

Профессор переходит к Кристе.

— Здесь мне даже не о чем спрашивать — наш самый образцовый пациент.

Криста, довольная, кивает.

— Когда бы ты хотела, чтобы это произошло, снегурочка?

— Оперировать будете вы, профессор? — полувопрос, полупросьба.

— Ты же знаешь, ни родственников ни знакомых…

Она знает это и тем не менее разочарована.

После его ухода трудно привыкнуть к своему состоянию больной.

— Он изумительно относится к больным, — говорит Марианна.

Криста улыбается, начинает что-то говорить, но тут же умолкает.

Когда ей впервые разрешили сопровождать на обходе профессора и они вошли в мужскую палату, она была потрясена.

«Кашляйте, пожалуйста, — сказал он недавно перенесшему операцию. Больной, довольно толстый молодой человек, пытался это сделать. Но уже гремел голос профессора: — И это вы называете кашлем? Этот жалкий, ленивый писк! Если вы теперь не будете напрягаться и с помощью кашля не прочистите легкое, вы получите воспаление легких, и тогда крышка, как это было бы досадно после удачной операции».

И следующему больному: «Простите, если я правильно понял, вы сказали, что не можете мочиться? Ведь это умеет даже младенец в пеленках, это же первое, чему учатся, появившись на свет».

Третьим был широкоплечий молодой человек. Грудь его была украшена татуировкой, ожерелье с крестиком лежало на ночном столике.

«Пожалуйста, кашляйте… Я сказал кашлять, а не пищать. Боже мой, муха на стене и та умеет это лучше. Такой краснобай, а вот кашлять как следует — на это вас не хватает. Подучитесь хотя бы у наших женщин из соседней палаты, как надо кашлять. У них втрое больше мужества, чем у вас».

Этих больных Криста жалела.

«С многими так поступать необходимо, — пояснил ей профессор, — и именно с мужчинами, особенно такими, как этот плаксивый верзила с ожерельем».

Конечно, и женщины не все обладали мужеством — Криста бросает взгляд на фрау Вайдлих.

Попадались трудные больные, например два года назад фрау Тимм. Ежедневно по утрам она подкрашивалась, а вечером накануне операции покрыла красным лаком ногти на пальцах ног.

Ее должны были оперировать заведующий отделением и доктор Паша. Перед самым началом операции Паша сказал: «Сестра, принесите, пожалуйста, чернила».

Они решили подшутить над больной, перекрасить в черный цвет ногти на ногах фрау Тимм и сказать, что это следствие операции. Конечно, Криста чернила не принесла. Когда фрау Тимм выздоравливала, она своими капризами замучила всех сестер. Но такое происходило слишком редко, в большинстве случаев больные были трогательно благодарны. Они знали, что операция вернула их к жизни.

Потому такой чудесной считала Криста свою профессию, потому путь к ней, невзирая на все связанные с ним сложности, не казался ей слишком трудным.


В чересчур длинном платье, связав узлом темные волосы, чтобы выглядеть старше своих лет — было ей тогда пятнадцать, — стояла Криста перед входной дверью дома доктора Людвига. Ее денег хватило лишь на одну поездку на трамвае, обратно ей предстояло идти пешком, а в выходных туфлях тетки это ей навряд ли бы удалось. Поэтому в сумке, висевшей у нее на руке, она несла собственные сандалии. Криста тайком сбежала с работы в овощехранилище, так как в объявлении указывалось: являться от тринадцати до четырнадцати часов. Правда, там значилось еще и другое: искали работницу, умеющую готовить и ухаживать за маленькими детьми. Ее кулинарные таланты ограничивались приготовлением нескольких блюд из продуктов, которые в 1950 году получали по продовольственным карточкам, а ребенка ей однажды довелось вывозить в коляске на прогулку.

Доктор Людвиг, сам открывший дверь, увидел перед собой бледную темноволосую молоденькую девушку с вытаращенными глазами и спросил: «Что тебе нужно, снегурочка?»

Протестуя, она затараторила. Никогда не съест она отравленное яблоко, ее, хорошую повариху, сразу же насторожит дурной запах. А что до снегурочки, она согласна быть ею только в качестве его домашней работницы.

Озадаченный врач отвел Кристу к жене, которая ласково с ней поговорила, и девушка выболтала многое такое, чего рассказывать не собиралась. Свершилось невероятное: долой черствую тетку, долой скупую торговку овощами, впервые в жизни у нее своя отдельная комнатка у людей, которые любят друг друга и очень к ней добры.


Во время развязанной Гитлером войны доктор Людвиг, молодой врач и офицер фашистского вермахта, оказался в плену у американцев. Он продолжал работать врачом в одном из лагерей. Случай свел его с американским хирургом, работающим в области хирургии сердца, и Людвиг наблюдал его операции на животных. Сама мысль о деятельности в области почти неисследованной, а также беседы с американским хирургом, который с восторгом говорил о будущем своей профессии, увлекли его и определили дальнейшую жизнь.

После 1945 года он возвратился в Германию, где науки, не связанные непосредственно с войной, были в загоне на протяжении десяти лет. Многие больные, которым операция на сердце могла бы спасти жизнь, представлялись молодому врачу жертвами гитлеровской войны. Но в первые мирные годы, когда истощенные люди умирали от туберкулеза, с трудом находились средства для борьбы с эпидемиями, а хирургов не хватало даже для простых, хорошо известных операций, шансов на успех в борьбе за новую отрасль науки почти не было.

Доктор Людвиг работал хирургом в маленькой больнице. Он женился на скромной красивой девушке, работавшей в лаборатории той же больницы. Еще до того, как они поженились, Маргит знала, что для их счастья она должна будет проявить огромное понимание и самоотверженность по отношению к врачу, одержимому работой и не щадящему самого себя.

«Выгодный брак», — сказал кто-то из родственников, намекая на должность старшего врача и месячный оклад в девятьсот марок.

Когда первому ребенку было полгода, доктор Людвиг зарабатывал уже только половину своего прежнего оклада. К тому времени его теоретические изыскания в области болезней сердца продвинулись настолько, что он хотел перейти к практическим опытам. В его больнице это было невозможно. Семья покинула маленький городок, в котором Маргит выросла, и доктор Людвиг начал стажироваться в качестве ассистента в крупной больнице.

Им надо было теперь привыкать к тому, чтобы экономить каждый пфенниг. Если он заканчивал работу поздно и трамваи уже не ходили, он проделывал длинный путь домой пешком, о такси не могло быть и речи. Маргит читала медицинские журналы, конспектировала наиболее важные статьи, завела картотеку, кормила ребенка, стенографировала доклады мужа и экономила на скромном окладе, чтобы по-прежнему помогать свекрови.

Прежде всего нужно было создать аппараты, позволяющие лучше распознать порок сердца. Надо было найти возможность делать фотографии сердца с экрана рентгеновского аппарата.

Доктор Людвиг предложил рентгенологам сконструировать такой аппарат. Его план высмеяли. Он стиснул зубы и продолжал работать еще упорнее.

Его силы удвоились, когда он познакомился с Хербертом. Тот был человеком уже больным, в пенсионном возрасте, но обладал завидной волей и вдохновением. Он работал слесарем и любую возможность использовал для того, чтобы узнать что-то новое, так он стал токарем, сварщиком, механиком, техником, киномехаником, а в последние годы занимался электроникой.

Доктор Людвиг и тощий, с поблекшими глазами Херберт облюбовали помещение рядом с котельной больницы, где первое время их единственным орудием труда был старый токарный станок. Денег, необходимых для выполнения поставленной ими задачи, им не отпустили. Многое они приобретали за свой счет, кое-что им дарили. Случалось, что доктор Людвиг, сидевший за письменным столом, делал заметки, а Херберт, испытывавший в это время аппарат, говорил: «А теперь, господин доктор, не шевелитесь, за вашей спиной проходит ток напряжением две тысячи вольт».

Их сотрудничество благотворно сказывалось и на многом другом.

Умудренный горьким опытом войны и ее последствий» доктор Людвиг серьезно задумывался над закулисной стороной и взаимосвязями текущих событий, и умный, объективно мыслящий ученый был готов признать новый общественный строй. Одного только он не понимал: почему ему, желающему спасти человеческие жизни, социалистическое общество не оказывает более существенной поддержки. Часто злился он на авторитеты, и Херберт, старый коммунист, предостерегал его от опрометчивых шагов. Тяжело было осознавать, что имеются сотни важных для блага людей потребностей и нужд, и даже половины из них нельзя было пока удовлетворить.

Теоретическими изысканиями доктор Людвиг занимался в свободные от работы вечера. Однажды на важном этапе его исследований заболела коклюшем их трехлетняя дочь Сибилла. В этот поздний час жена еще сидела за машинкой. У ребенка начался длительный приступ кашля. «Пожалуйста, продолжай, мне этот материал необходим к утру», — сказал Людвиг и поспешил в соседнюю комнату. Он успокоил девочку, которая жадно ловила ртом воздух, сменил запачканное постельное белье и тут же постирал его в раковине на кухне. Рассказал ребенку сказочку и возвратился к Маргит.

«Она спит так сладко».

Они стояли у кроватки Сибиллы.

«Я хотела сказать тебе это завтра, но завтра уже наступило…»

Маргит умолкла.

Он посмотрел ей в лицо.

«Кажется, я уже все знаю…»

Несколько мгновений они прислушивались к дыханию спящей малютки.

«Чудесно, — сказал он, — нехорошо, когда в семье только один ребенок».

Вскоре ему повысили оклад. Они все тщательно подсчитали и решили еще до рождения второго ребенка взять домашнюю работницу.

«Не более чем на два часа ежедневно», — сказала Маргит.

И тут нежданно-негаданно в доме очутилась Криста. Вначале они и не представляли себе, как ее прокормят, вознаградят за труд и где найдут для нее место в маленькой квартире. Но они привыкли к невозможному и чувствовали, что Криста им подойдет. Комнатка на чердаке многоквартирного дома была очищена от хлама. Криста чувствовала себя счастливой, когда стирала белье, стояла в очереди в магазинах, терла шваброй пол. Она восторгалась врачом, привязалась к Маргит и скоро стала активной участницей всего происходящего в доме.

Херберт часто заходил посоветоваться с доктором Людвигом. Он хорошо относился к Кристе, а ей доставляло удовольствие расспрашивать его, как идут дела, так как он просто объяснял трудные, малопонятные для нее вещи.

Когда Маргит помогала мужу во время опытов, Криста чистила картофель и думала, добьются ли они успеха. Херберт говорил, им нужен цейсовский объектив. Как они его раздобудут? Сегодня я приготовлю доктору его любимое блюдо.

В конце 1952 года наступил очень важный для них день. Врач и рабочий сконструировали и изготовили киносъемочную камеру, с помощью которой можно было на специальной пленке получать снимки непосредственно с экрана рентгеновского аппарата — 24 изображения в секунду. Они сделали первую киносъемку работающего сердца, текст к отдельным кадрам писали Херберт, доктор Людвиг и его жена. Они все закончили к трем часам утра, Криста несколько раз варила кофе. Но теперь снятый фильм должна была размножить копировальная фабрика ДЕФА[11]. Доктор Людвиг поехал в Берлин. Сотрудники ДЕФА качали головами: им потребуется от двух до трех недель. Но хирургический конгресс, где должен был демонстрироваться фильм, открывался утром следующего дня. И они работали всю ночь, а врач не стесняясь всячески их подгонял.

Людвиг прибыл точно к открытию конгресса. Но времени для подготовки доклада уже не оставалось. Пока выступал предыдущий оратор, он делал необходимые заметки. Оказавшись на трибуне, он не мог их найти. Людвиг говорил, а Херберт слегка дрожащими руками демонстрировал перед учеными впервые снятый большой фильм о работающем сердце. Внезапно Херберт почувствовал, как обмерло его собственное сердце. Пленка не перематывалась, как было предусмотрено, на вторую катушку, а сорвалась с нее и покатилась в зал конгресса. Херберт знал, как много зависит от того, сумеет ли врач показать конгрессу результаты своей работы. Но позволить легко воспламеняющийся пленке беспрепятственно катиться по залу было более чем легкомысленно. Пленка вздувалась, спиралью скользила между рядами кресел, многие курили. Херберт бежал вслед за пленкой шепотом умоляя делегатов конгресса: «Пожалуйста, не курите, пожалуйста, не курите!»

Эти ученые не принимали в расчет ни одержимости доктора Людвига, ни долгих ночей, отданных этой работе, ни ожесточенной борьбы, с которой она была связана, ни материальных лишений, здесь принимался во внимание только результат. Отныне можно будет распознавать пороки сердца, определять, в какой стадии они находятся, возможна ли еще операция и как именно надлежит к ней приступать. Они видели перед собой подвиг новатора. И открыто высказывали свое уважение и восторг.

Врач, бледный от бессонной ночи, слышал продолжительные аплодисменты, но склонился только перед одним человеком в зале — перед своей женой. Он благодарил ее за умение сохранять спокойствие в трудные времена, за всегда хорошее настроение. В соседней комнате Херберт пытался скрыть слезы радости и бился над окончательно перепутанной пленкой.

Когда Криста узнала, как проходил конгресс, она с облегчением подумала: наконец-то мы впервые обретем покой. Но она заблуждалась. Теперь доктор Людвиг оперировал собак. Жена, ожидавшая через несколько недель третьего ребенка, ему ассистировала. Операциям на собаках сопутствует тяжелый запах, животные сильно кровоточат. Маргит вынуждена была подолгу стоять и крепко прижимать пальцем рану.

В 1953 году заведующий отделением доктор Людвиг провел первые операции на людях, страдающих болезнью сердца. Ему очень хотелось съездить в научную командировку в Советский Союз, где в области хирургии сердца был достигнут огромный прогресс.

Теперь началась борьба за больничные койки. В просторных помещениях больницы он всегда вынужден был класть своих больных туда, где оказывалось свободное место. Он не имел постоянного ассистента. Было чрезвычайно трудно получить операционный зал на целый день, если для этого приходилось откладывать другие срочные операции, требовавшие меньше времени.

В одно из воскресений, летом, они все пошли в парк. Сидя на скамье, Криста легонько покачивала ногой детскую коляску и пришивала разноцветные узелки к воротничку на платьице Сибиллы. Маргит вязала свитер для Кристы и одновременно вместе со второй дочуркой заглядывала в детскую книжку с картинками.

Сибилла унаследовала от отца черные глаза, а от матери светлые волосы, у двух же других дочерей были голубые глаза матери и темные волосы отца.

Доктор Людвиг сел подле жены и искренне восхищался лежавшей в коляске малюткой. Сибилла ревниво вскарабкалась к отцу на колени. Она была резвым ребенком, вскоре затеяла с отцом игру на детской площадке, и трудно было сказать, кто из них больше шумел и буйствовал. Когда они слишком расшумелись, Маргит попросила их вести себя спокойнее, так как малышка уснула. Людвиг послушно вернулся на скамью. Первой Херберта увидела Сибилла. Она кивнула и окликнула его. Он медленно двигался, опираясь на палку. Доктор Людвиг многое отдал бы, чтобы сделать снова молодым это усталое сердце, отданное людям. Они потеснились, усадили возле себя Херберта, тепло приветствовавшего детей. Херберт обратил внимание на то, как шьет Криста: один за другим быстро возникали голубые и красные узелки.

«Какие у тебя умелые и ловкие руки, к тому же ты умная девушка, и как досадно, что все это пропадает на кухне».

Обращаясь к доктору, Херберт сказал: «Ей надо быть операционной сестрой».

«Наша Криста?» — спросил доктор Людвиг с таким изумлением, будто Херберт предложил ему учить латыни грудного ребенка.


Приносят завтрак. Входят две сестры, чтобы увезти Биргит. Они надевают на нее операционную сорочку и укладывают ее на передвижную койку. Биргит кивает женщинам:

— Я скоро вернусь.

Марианна к завтраку не притрагивается.

— Вы никому этим не поможете, — говорит Криста, — ешьте спокойно. Кроме того, пока ребенка начнут оперировать, пройдет немало времени.

Пока Марианна пытается проглотить чай с хлебом, Биргит лежит в предоперационной. Здесь абсолютный покой. Никому не разрешается кашлять или громко разговаривать. На виду должно быть как можно меньше инструментов, так распорядился профессор. Он заставил сестер навсегда запомнить слова одного знаменитого врача: показывать больному инструменты все равно что начать подвергать его пытке.

Доктор фрау Розенталь стоит у края стола и держит резинового барашка перед глазами Биргит, чтобы та ясно видела хорошо знакомый, близкий ей предмет. Она дает ей понюхать наркотическое средство, гладит ее темные волосы и спокойным тихим голосом спрашивает, есть ли у Биргит куклы, всегда ли барашек послушен и как его зовут.

Биргит начинает рассказывать.

Врач спрашивает: «Ты немного устала?»

«Нет».

«На каком боку ты любишь спать?»

«На животике, а мой Петер…» — У Биргит слипаются глаза…

— Биргит дадут наркоз, и она заснет на полуслове, — говорит Криста, — она не почувствует боли, а после операции получит болеутоляющие средства.

— Вы ко всему этому уже привыкли!..

Привыкла? Никогда.

У Кристы в тот раз не хватило мужества всерьез задуматься над словами Херберта, но доктор Людвиг, чей темперамент не допускал неопределенности, однажды сказал: «Завтра поедешь со мной в больницу и посмотришь, как я оперирую».

Ночь она провела почти без сна в страхе, что во время операции ей станет дурно.

Утром он взял ее с собой в машину. Когда она получала белый халат и пахнущие дезинфекцией резиновые перчатки, ей сделали замечание. Неужели ей неизвестно, что в операционном зале под халатом нельзя носить ничего шерстяного? Она получила маску, которая закрывала все лицо и оставляла свободными только глаза. Когда полная страха и с трудом переводящая дыхание она стояла в умывальной, туда вошли врачи. Это походило на кукольный театр: шесть врачей в одинаковых халатах, с одинаковыми масками на лице стояли перед шестью одинаковыми тазами и одинаковыми движениями мыли руки. И в этом ряду она была седьмой.

В предоперационной больная уже лежала на столе. В ужасе Криста подумала: «Еще и это — ребенок!»

Перед ней стоял доктор Паша. Его настоящее имя она никогда не научилась выговаривать. Он приехал из Ливана, и так называли его все. Доктор не обижался, потому что знал, что все его любили.

Криста увидела: хирург взял нож и без колебаний, словно перед ним лежала деревяшка, сделал разрез на ноге выше стопы.

Ей сразу же стало дурно, и она подумала: никогда не будешь ты медицинской сестрой, один этот маленький разрез так на тебя действует, при операции ты присутствовать не сможешь.

Доктор Паша копался в ране, что-то выискивал. Криста даже обрадовалась приступу обморочной слабости, доказывающей ее непригодность. Она смутно и расплывчато видела круглые черные глаза доктора за очками в роговой оправе, и совсем издалека прозвучал его добрый голос: «Взгляните, это вена. — Он поднял ее пинцетом. — Теперь я надрезаю».

Она никак не могла себе представить что можно надрезать эту вену, тонкую, как веревочка. Ей хотелось увидеть это, пока она еще не потеряла сознание. Надрез действительно удался, но даже эта тонкая трубочка туда ни за что не войдет. Доктор Паша дважды тщетно пытался это сделать. Боже, что будет, если ему это не удастся, ведь там, рядом, больную ожидают другие врачи. Может быть, он волнуется? Но Паша не волновался. Он что-то сказал сестре, и она вошла с еще более тонкой трубочкой. И снова безрезультатно. От напряжения Кристе захотелось засунуть в рот большой палец — дурная привычка, оставшаяся с детских лет, — и лишь тогда она заметила, что у нее на лице маска. Наконец трубка проскользнула внутрь. Паша объяснил: «Первое время после операции эта трубочка останется в вене, она будет, так сказать, пищеводом для всех лекарств, вводимых через кровь в организм. Сейчас больной через трубочку вспрыснут вызывающий онемение яд кураре, когда-то умные индейцы смазывали этим ядом кончики своих стрел».

Дыхание малютки замедлилось, а затем вовсе остановилось. Доктор Паша тут же через рот ввел в дыхательное горло тонкую резиновую трубку и включил аппарат искусственного дыхания. Криста видела, как снова поднимается и опускается грудная клетка.

И лишь тогда ей пришло на ум, что все это только безобидное начало и главное ждет ее впереди.

Паша приветливо смотрел на нее. Поразительно, думала она, когда все лицо закрыто и видны лишь глаза, можно лучше узнать характер и настроение человека, чем когда видишь все лицо.

Врач сказал: «Вам лучше войти в операционный зал после того, как будет вскрыта грудная клетка. И все время глубоко дышите».

«Нет, — отвечала Криста, к немалому своему удивлению, — я пойду вместе с ней». Она шла рядом с каталкой, которую двигали в операционный зал.

У малютки были золотистые косы и длинные темные ресницы. Впереди у нее не было зуба, возможно, когда он выпал, мать подарила ей по этому случаю монетку. Так было у одной подружки Кристы, и она страшно той завидовала. Тетка никогда ее не баловала. Монетка в пятьдесят пфеннигов за первый выпавший зуб осталась для Кристы символом теплоты и надежности, тоски и мечты. Сейчас Криста шла рядом с каталкой. Эта девочка не может умереть, она обязательно должна выздороветь.

Заведующий отделением и четыре хирурга стояли вокруг больной, протиснуться между ними Криста не могла. Она наблюдала за операционной сестрой, подававшей множество инструментов и все время вдевавшей в иглы нитку. Криста думала о своем шитье, воротничке для Сибиллы, бывшем всему виной. Никогда не достигнет она мастерства, каким владела эта сестра.

Заведующий отделением впервые поднял глаза и заметил, что Криста не видит, как идет операция.

«Лестницу для Кристы», — бросил он и тут же весь сосредоточился на операции. Кто-то притащил лестничку из четырех ступенек. Криста взобралась наверх, должна была пригнуться, чтобы что-либо увидеть, ей не за что было ухватиться. Совсем близко висела большая операционная лампа с рукояткой. Но она вовремя сообразила: если ее коснуться, лампа закачается и не будет ровно освещать операционное поле.

Теперь грудная клетка малютки была широко открыта. Это позволяло заглянуть внутрь. Снаружи видно было только операционное поле, окруженное серо-зеленой марлей. Врачи работали очень сосредоточенно, и даже непосвященный чувствовал, насколько движения и мысли одного согласованы с мыслями и движениями других. У нее возникло ощущение, что, если здесь сойдутся двое не понимающих друг друга, им нельзя вместе оперировать.

Мысль, что она когда-нибудь сможет принадлежать этому коллективу, показалась ей слишком дерзкой. Было нечто особенное в том, что она могла видеть все происходящее. Она чувствовала торжественность этой минуты и была глубоко взволнована. Она еще не знала, что через несколько мгновений произойдет событие, которое станет одним из самых глубоких переживаний за всю ее жизнь.

Какой-то инструмент был введен в открытую грудную клетку, раздвинуты ребра… Она отвела взгляд, для нее это было чересчур. Она не заметила, как рядом с ней оказался Паша. Он коснулся ее плеча и тихо сказал на своем своеобразном немецком: «Криста, пожалуйста, смотрите».

Она подняла глаза и увидела, как бьется живое человеческое сердце.

Ребенок лежал недвижим в глубоком беспамятстве, но сердце его продолжало биться. Обнаженное и беззащитное, оно взывало к врачам об исцелении.

Криста подняла руки в непривычных белых перчатках, чтобы вытереть слезы — она не смогла добраться до слез…

К этому не привыкнешь никогда, никогда, даже если изучаешь эту профессию семь лет — любишь ее, — а теперь уже, может быть, больше не…

На этот раз Криста без маски, но слез она не вытирает.

На улице грохочет тяжелый грузовик. На стене над пустой детской кроваткой мелькают светлые зайчики.

— Криста! — Марианна видит лишь короткие черные волосы на подушке.

— Сейчас, — говорит Криста, пытаясь взять себя в руки; за это «сейчас» Марианна и полюбила ее.

Хорошо водителю этого грузовика, он здоров, возможно, насвистывает песенку.

Наступает тишина, затем Криста тихо говорит:

— При первой операции, которую я наблюдала, больная находилась в тяжелом состоянии. Это была девочка чуть постарше Биргит. Хотя я в этом еще ничего не смыслила, у меня во время операции было ощущение, что все опасались за ее жизнь. Хирурги выглядели озабоченно и все время следили за аппаратами, контролирующими работу сердца. Я сошла с маленькой лестницы, на которой простояла три часа, и подошла к врачу-анестезиологу, стоявшему за занавеской. И я вновь увидела лицо этой девочки. Оно было таким белым, каким я никогда не видела человеческое лицо. Лишь под закрытыми глазами лежали тени. Я никогда не видела цвета ее глаз. Одна коса расплелась и свисала со стола. Все внимание молодого анестезиолога было сосредоточено на ребенке и аппаратах. Я даже не осмелилась с ним заговорить. Я слышала, как профессор — тогда он был еще заведующим отделением — давал указания. Его голос показался мне чужим.

Вдруг он зарычал: «Пожалуйста, поживее, господа!»

Это прозвучало страшно. Не помню, чтобы он когда-нибудь говорил «поживее» и «господа». Ведь это были его сотрудники и друзья. У меня становилось все тяжелее на сердце. Потом мне показалось, что взгляд анестезиолога стал менее напряженным. Но полной уверенности в этом не было. Он взял волосы ребенка в свои руки и начал их заплетать. Он заплел их до самого конца, и я знала, что дитя будет жить, иначе он бы этого не делал, это было бы бессмысленно. Все одновременно заговорили, дребезжали инструменты, текла из крана вода, кто-то смеялся… У ребенка были голубые глаза.


«У нее голубые глаза, — прошептал Карл, впервые увидев свою дочурку, — дорогая, дорогая моя».

Тогда они жили уже вблизи Балтийского моря в деревне Энгельдин, очень походившей на город.

К началу школьных занятий они украсили зал осенними цветами. По-праздничному одетые родители, школьники и учителя сидели на светлых полированных скамьях. Карл, будучи заместителем директора, произнес вступительное слово. Во время его речи несколько раз аплодировали. Марианна сияла от гордости.

Директор, пожилой человек, чрезвычайно далекий от всяких нововведений, охотно передал своему заместителю бразды правления. Все школьные дела Карл и Марианна обсуждали дома. В их браке не было места скуке. Она была слишком неопытна, чтобы давать Карлу дельные советы, но она была нужна ему в качестве слушателя. Порой Марианне хотелось, чтобы он не воспринимал все так серьезно, не придерживался столь педантично установленных правил, а также не заботился так сильно о том, что скажут люди.

Она очень ценила в нем то, что он постоянно ей помогал. Он проверял ее подготовку к занятиям, посещал некоторые ее уроки, критиковал ошибки. Как-то она плохо себя чувствовала и, выслушав его, расплакалась. Впервые увидев на ее глазах слезы, он испугался, приласкал ее и сказал: «Ты уже многому научилась, но именно потому, что ты моя жена, я как директор не могу проходить мимо недостатков в твоей работе, хотя бы из-за других учителей».

Она подумала тогда, что он прав.

Вскоре после этих слез выяснилось, что она ждет ребенка. Возможно, эти месяцы их брака, когда они так радовались малютке и Карл трогательно о ней заботился, были самыми счастливыми.

После нелегких родов она узнала о том, что у нее порок сердца. Ей посоветовали показаться специалисту. Но сразу это почему-то не получилось. Карл гордился своей красивой, крепкой дочуркой. Когда он строил воздушные замки для крошки в детской коляске, Марианну обычно трогал его пыл. Иногда же он рассуждал конкретнее и настаивал: Катрин, которой теперь исполнилось три месяца, будет учиться в вузе.

Марианна возражала: «Пусть свободно развивается, не вмешивайся, она не искусственно выращиваемое деревцо, а человек».

Марианна продолжала работать. Ее квартира находилась на самом верхнем этаже школы. Детская коляска стояла на балконе. Когда Катрин сильно кричала, Марианна во время урока спешила наверх, и, если при этом задыхалась, винила во всем лестницу. Второй раз она кормила Катрин во время большой перемены. Карл предпочитал домашние обеды, и она готовила их ему после уроков. Он очень любил пунктуальность. Когда, желая избавить мужа от долгих ожиданий, она начинала в спешке суетиться, он упрекал ее за недостаточную организованность.

Однажды летним вечером незадолго до каникул они пододвинули стол как можно ближе к окну. Она кормила ребенка, Карл готовился к завтрашним урокам. Тетради ее учеников лежали в ящике письменного стола. До них у нее руки доходили всегда значительно позднее, чем у Карла. Теплый воздух, напоенный ароматом цветов из всех окружающих садов, легкие облачка в небе, золотисто-коричневая кожа ребенка, его ручонка на ее груди, Карл в сорочке с открытым воротом, его взгляд, когда он смотрел на нее и ребенка, — день мирно клонился к вечеру.

Позвонил телефон, и Карл вышел из комнаты. Когда он вернулся, она вопрошающе посмотрела на него.

«Ничего особенного».

По его виду она поняла, что сообщение было важным.

Катрин лежала в своей кроватке с разрумянившимся от еды личиком. Марианна готовила ужин. Подле деревянной дощечки лежали четыре помидора. Она достала ножик-пилку из ящика кухонного стола.

Дитя уже крепко спит, я тоже устала, но мне еще необходимо подготовиться к завтрашним урокам. Карл ходит по комнате взад и вперед — расскажет ли он мне о телефонном звонке, я ему всегда все говорю. Мне нужна луковица. До подвала две лестницы, когда вернусь, буду кашлять, но Карл что-то обдумывает, разве я могу беспокоить его из-за какой-то луковицы? Как это прекрасно — слышать ровное дыхание Катрин, но вот входит Карл, теперь он заговорит об этом.

Он стоял у двери, ведущей на кухню, она обернулась и кивнула.

«Дорогая, этот недавний звонок был от Пауля из отдела народного образования; он предлагает — собственно, они почти все решили, но я это сделаю, только если согласишься ты: меня посылают на годичные курсы усовершенствования в Берен в Фогтланде».

Марианна берется за третий помидор… Одна в квартире, одна с ребенком, одна в школе, одна по ночам, А нож в ее руке режет, режет, режет…

Первые недели разлуки были самыми тяжелыми, так как к тоске прибавился еще страх, что она без Карла не справится со своими школьными делами. Ее считали хорошей учительницей, никто не знал, как много ей помогает муж. В самом начале учебного года должны были состояться родительские собрания. Она их еще ни разу самостоятельно не проводила.

Она стояла у школьной кафедры с растерянным от волнения лицом, что-то говорила и сидящих перед ней людей видела как в тумане. Постепенно успокоилась. Легко ответила на первые вопросы. Собрание прошло настолько интересно, что родители забыли, как неудобно им сидеть, втиснувшись в школьные парты.

Когда Карл в первый раз заехал домой с курсов, она рассказала ему об этом. Он указал на допущенные ею ошибки, и вся ее гордость тем, что было ею самостоятельно проделано, сразу улетучилась.

«Но ведь тебя же здесь не было», — сказала она вздыхая.


В палату входит сестра Гертруда, направляется к Кристе и склоняет над ее постелью свой большой, скрытый под шапочкой узел волос. Они шепчутся, Криста встает и выходит.

Воспоминания о Карле, неожиданно нахлынувшие на Марианну, причиняют боль, даже если они возникают обособленно, безотносительно к настоящему.

Сегодня у меня нехороший день. Что я этой ночью так красноречиво проповедовала фрау Вайдлих? И кто определяет — хороший этот день или плохой? Почему я теперь лежу здесь и ломаю себе над этим голову? Почему бы мне не выйти в коридор и не взглянуть на аквариум?

В коридоре возле передвижного столика с едой стоят Криста, четыре сестры и молоденькая девушка. В отделении всякие посещения запрещены, но незнакомка на больную непохожа.

После трех дней пребывания среди голых больничных стен аквариум с его разноцветными рыбками, желтым песком, свежими водорослями и неправильной формы камнями радует глаз. Камни — серого цвета. Камешек, который она подобрала возле больницы, розовый. Она возвращается в палату и достает его.

Сестры все еще стоят вместе с девушкой, напоминающей Марианне желтую маргаритку. Криста смеется и обнимает девушку за талию.

Марианна чувствует теплоту зажатого в руке камешка. Она подходит к аквариуму и опускает его в воду. Там он — ее дар — останется навсегда.

На Балтийском море, во, время первого их отпуска после годичной разлуки, они часто прогуливались по пляжу, собирая камни причудливой формы, которые Катрин непременно хотела унести домой в своем ведерке. Жили они в палаточном лагере. Уже в первую ночь Катрин в своем пестром спальном мешке спала таким же крепким и здоровым сном, как дома в своей кроватке.

Палатка стояла за кустами облепихи в лощине у самого моря. По светящимся краям тучи можно было угадать скрытую за ней луну. Карманный фонарик осветил их постель и погас, когда они улеглись.

«До каких лет ребенок спит так крепко?» — спросил Карл.

Марианна рассмеялась, усталая и счастливая: «Тогда мы поставим отдельную палатку специально для Катрин».

Карл уснул так же быстро, как его дочь.

Марианна еще бодрствовала. То ли тучка уплыла дальше, или глаза привыкли к темноте: Марианна увидела ужасающе близко над собой наклонные стены палатки, и они были гигантского размера. Она опустила веки, и тогда стены надвинулись на нее. Она попыталась глубоко вдохнуть, воздух. Дыхание было вязким, как сироп. Осторожно сняла она с плеча руку Карла и села в постели.

Как только она опять легла, все возобновилось.

Теперь стены толстыми, мокрыми полотнами опустились на ее лицо.

Потом кто-то стал коленями ей на грудь и не давал подняться.

Задыхаясь, Марианна вскочила, рывком открыла полог палатки и выбежала наружу.

Прохлада ночи и далекая линия горизонта, видимая и в темноте, успокоили ее. Медленно шла она вдоль берега и села в плетеное кресло с тентом. Лучше ей было бы спать здесь, у моря. Она долго сидела на берегу.

На обратном пути она споткнулась перед палаткой, Карл проснулся. Она рассказала ему, что с ней произошло, и положила голову ему на плечо. Он успокаивал ее, пока дыхание ее не стало ровным.

Днем она позабыла о ночном страхе.

Когда Катрин увидела море, она пошла в воду не раздеваясь, в платье и сандалиях, издавая радостные крики. У Марианны и Карла за время разлуки накопилось много такого, о чем они хотели бы рассказать друг другу, но, когда они оказались вдвоем на морском берегу, все слова словно потонули в песке. Солнце, море и то, что они вместе, делали их счастливыми.

Весь день и даже вечером Марианна не думала о прошедшей ночи, пока с ней не повторилось то же самое. В темной палатке ей нечем было дышать. На этот раз с ней было так, будто она снимала через голову слишком тесное платье и в нем застряла. С какой бы силой она ни тащила и ни дергала с себя платье, сорвать его с лица она не могла. Она боролась молча, но Карл услышал ее тяжелое дыхание. Когда она тихо выбралась из палатки, он последовал за ней и, утешая, обнял. Ночь была прекрасна; босиком, в спортивных костюмах шли они по влажному морскому песку. Карл показывал ей созвездия.

«Мне сейчас так легко, что, кажется, я могла бы полететь».

«Не улетай, дорогая».

Когда они снова лежали в палатке, она крепко прижалась лицом к его плечу и уснула.

Но каждую ночь страх возвращался. Марианна пыталась тихо лежать, пока Карл не уснет, ведь ему необходим был отдых. Каждый раз она старалась покинуть палатку как можно осторожнее, а потом, закутавшись в одеяло, долго оставалась снаружи. Если, просыпаясь, он не находил ее рядом с собой, огорчался, что она его не разбудила, — а может быть, в нем постепенно нарастало раздражение ее поведением?

Теперь она бывала угнетена и днем. Что с ней происходило? Она и раньше часто жила в палатках, но такого страха никогда не испытывала. Карл не раз беседовал с ней спокойно и рассудительно. Она кивала, с трудом сдерживая слезы, готовая следовать его советам, — и каждый раз в узкой темной палатке повторялось одно и то же.

В одну из ночей он потерял терпение. «Ты прекрасно знаешь, что здесь достаточно воздуха для дыхания, так сделай же усилие». Он крепко держал ее за руку. Она боялась задохнуться, вырвалась, объятая ужасом, и, уже выбегая из палатки, услышала, как он сказал: «Истеричка».

На следующее утро, когда он и Катрин купались в море, она одна шла вдоль пляжа. Ее пугала мысль испортить им обоим этот первый после разлуки отпуск, но она ничего не могла поделать. Каждую ночь она пыталась призвать на помощь разум, думать о других вещах, на короткое время это помогало, а затем возвращались страх и удушье.

«Истеричка».

Карл прав, долгое время он был терпелив и добр, но кто выдержит такое каждую ночь? И все же это слово ее глубоко ранило. Она уходила все дальше от палаток… Это моя вина — я знала, я недостойна Карла, я просто недостаточно для него хороша.

Построенные здесь в море перемычки сильно выветрились. Похожие на причудливые орудия пытки, возвышались над водой их источенные основания с яркими узорчатыми прожилками древесины и верхушками, отшлифованными водой, песком и камнями. На берегу килем кверху лежала рыбачья лодка. Загорелый мальчуган в крохотных застиранных трусиках развлекался тем, что ковырял пальцами в мягкой смоле, скопившейся на поверхности лодки. С задумчивым видом он размазывал по ногам липкую массу. Увидев Марианну, он вместо приветствия улыбнулся; черная масса пробивалась у него даже между пальцами ног. Растянувшись в тени скалы, разгоряченная и усталая, Марианна так живо представила себе, как он наслаждался своей игрой, и решила не мешать ему.

Черная лодка на светлом песке, запахи моря, смолы и водорослей, ребенок, занятый своей игрой, — невзирая на усталость, она почувствовала, что нервы ее успокаиваются. Этой ночью я буду думать о высоком небе, а если стены начнут на меня давить, я просто подниму руки и смогу убедиться, что вокруг меня свободное пространство.

Когда она снова посмотрела в сторону лодки, мальчика там уже не было. Движимая материнским чувством, она прежде всего взглянула на воду, но тут же увидела, что он строит туннель в груде влажного песка.

Линия горизонта простиралась так далеко, море было столь величественно, и огорчение, причиняемое тесной палаткой, показалось незначительным. Почему это должно омрачать ей жизнь? И тогда впервые она подумала о том, что ощущение страха и удушье, возможно, связаны с ее сердцем. Она решила показаться врачу.

Во второй половине дня они поехали в Росток. Марианна любила жизнерадостную деловитость этого города. Катрин они купили яркое ведерко, разные формочки для песка, а в большом универмаге искали купальный халат для нее самой. Карл настоял, чтобы она примерила перед зеркалом несколько моделей.

«Черно-белый, — сказал он, — тогда твои глаза выглядят еще более золотистыми».

О чем ей, собственно, волноваться? Карл любовался ею, Катрин спокойно сидела на табурете, размахивая своим ведерком, год разлуки миновал, солнце сияло, ее класс хорошо завершил учебный год.

Потом они пошли вместе в книжный магазин. Они любили покупать книги вдвоем, скоро им в доме понадобится новая книжная полка.

А ночью Марианна почувствовала себя еще хуже. Возможно, подействовало и разочарование от того, что ничто не улучшилось — ни приподнятое настроение, ни добрая воля не смогли уменьшить ее страх и отчаяние. В темноте она ходила взад и вперед по пляжу и думала: ведь Карл видит, как я мучаюсь, почему он не предложит подыскать комнату. Почему он ни разу не сказал: бедная девочка, мы ведь можем вернуться домой и ежедневно на велосипедах ездить на озеро. Он просто думает, что я истеричка и ему не следует мне потакать. И тут же она начинала обвинять себя: я эгоистка, вижу вещи только с моих позиций, я порчу ему отпуск, ночи напролет он мучается из-за меня, я не могу требовать слишком многого.

Возвращаясь, она лишь в последний момент заметила, что он сидит перед палаткой, и в страхе отпрянула.

«Завтра же едем домой, я так больше не могу», — сказал он.

«Мы могли бы снять комнату».

«Откуда мне знать, какой спектакль ты выкинешь в комнате?»

Ее сердце забилось так часто, как удары дятла клювом по дереву, и каждое биение причиняло боль.

В аквариуме от стенки к стенке, словно занятые важным и неотложным делом, плавают рыбки. Их не трогают печальные глаза Марианны. Она поворачивается и возвращается в палату.


Доктор Штайгер стоит между кроватями двух пожилых женщин. Он кивает Марианне, улыбается и говорит:

— Скоро и до вас дойдет очередь.

И этого знака внимания со стороны человека, которого она почти не знает, достаточно, чтобы ее настроение улучшилось. Он выглядит так же молодо, как и год назад, когда она лежала в «терапии», и его пристрастие все объяснять ничуть не уменьшилось.

— Итак, ваше сердце бьется слишком медленно, — продолжает он, обращаясь к обеим старушкам, — вы можете ощутить это по ударам пульса. Вместо семидесяти вы насчитаете всего тридцать ударов в минуту. Иногда пульс совсем прерывается, и тогда сердце и кровообращение останавливаются. Мозг ваш очень чувствительный орган, он не переносит отсутствия крови, и вы теряете сознание. Теперь создан электронный аппарат, мы называем его электростимулятором, сейчас вы услышите почему. Он как батарейка, в которую вставлены провода; на концах проводов закреплены электроды. Батарейку — размером она не больше чем полкусочка мыла — мы вшиваем под кожу в брюшную стенку, а покрытые синтетическим материалом провода пропускаем внутри до самого сердца и там закрепляем оба электрода. Если мы теперь подключим провода к батарейке стимулятора, электрические импульсы этого аппарата семьдесят раз в минуту передаются на сердце, и оно работает как тогда, когда вы были молоды.

Ангелика Майер не сразу воспринимает все эти новые диковинные вещи. Фрау Мюллер робко спрашивает:

— Господин доктор, а как это самое удерживается на сердце, смогу ли я двигаться и нагибаться, понимаете, я ведь хочу вернуться к моим грибам?

Врач знает, что слишком медленное питание мозга кровью может повести к известной путанице в мыслях, и именно с этим связывает упоминание о грибах.

— Конечно, вы сможете двигаться, пожалуй, даже заниматься гимнастикой. В наших электродах просверлены два маленьких отверстия, и мы пришиваем их к сердцу, как, ну, скажем, пуговицу к брюкам.

Ангелика пришла в себя:

— В брючной пуговице четыре отверстия, — говорит она.

Доктор смеется.

— Верно, имеются и другие различия. Наши пластинки нельзя прикреплять так просто, как пуговицу, ибо мы должны пришивать их к работающему сердцу, которое ни на секунду не останавливается.

Доктор оглядывает палату. Фрау Вайдлих лежит отвернувшись и к разговору не прислушивается. Он встречает неподвижный от напряжения взор Марианны.

— Выходит, ради нас затрачивается куча денег, — говорит фрау Мюллер.

— Дорого, конечно, стимуляторы мы покупаем на Западе.

— На Западе, — говорит обрадованная этим известием Ангелика и с трудом проглатывает готовые вырваться «тогда все хорошо».

— Мы ввозим их из Америки, в этой области США продвинулись дальше нас, но там вы должны были бы все сами оплачивать: каждую таблетку, каждый укол, каждую перевязку и, конечно, каждую операцию. Во многих больницах стоимость операции исчисляют по количеству затраченного на нее времени. И потому первый вопрос, который задает больной, проснувшись после наркоза: как долго это продолжалось? Впрочем, в Западной Германии страховая больничная касса также не оплачивает стоимость стимулятора — незначительная разница, не правда ли?

Во взгляде Марианны, обращенном на доктора Штайгера, можно прочитать благодарность.

Но Ангелика едва ли услышала сказанное. За себя она теперь почти не волнуется. Если только здешние врачи так же искусны, как те, что там, она снова будет класть печи и баловать своего внука.

— Теперь мы для контроля устанавливаем у вашей постели аппарат, фиксирующий тоны вашего сердца, — продолжает доктор. — Если будет ухудшение, вас немедленно оперируют.

В дверях доктор Штайгер сталкивается с Кристой.

— Вам не следует так много расхаживать.

— Только в коридор. Пришла в гости Элька, — говорит довольная Криста, — она принесла свой школьный аттестат, средний балл 1,7.

— Неплохо, профессор будет рад, — замечает доктор Штайгер, покидая палату.


Когда Эльку положили в больницу, ей было одиннадцать лет. На ее отливающее синевой маленькое личико было страшно смотреть. Рот был открыт, она все время жадно ловила воздух.

Такие тяжелые формы болезни очень обременительны для врача. Он изучает рентгеновские снимки и данные катетеризации сердца и знает, что в принципе больной уже перешагнул определенную грань и теперь уже неоперабелен. Но не сделать операции значит предоставить больного его судьбе.

Если же врач, ознакомившись со всеми данными, решает оперировать, то риск, который он берет на себя, как бы связывает его с незнакомым до этого больным. Затем он сам лично его обследует и, возможно, устанавливает, что состояние больного еще хуже, нежели он полагал ранее на основании имеющихся данных. И тогда он должен еще раз сызнова принять решение. Он консультируется со всеми врачами отделения сердечной хирургии во время ежедневных служебных совещаний. Если у него достанет мужества вторично сказать «да», а операция не удается, он может себя утешить: это была лишь попытка, мы с самого начала знали, что идем на риск. И все же неудача подавляет и угнетает врача.

Что же касается Эльки, профессор сразу же по ознакомлении с историей ее болезни решительно высказался против операции. Случай выглядел исключительно тяжелым. Девочке сказали, что в операции нет нужды и она скоро вернется домой. Элька попросила разрешения поговорить с профессором. Когда он подошел к ней, она окинула его спокойным взглядом и сказала: «Почти всю свою жизнь я провела в постели. Когда мне становилось немного лучше, мне разрешали сидеть у окна и смотреть на улицу, где играли другие дети. Теперь я уже давно не была у окна. Почему вы не хотите меня оперировать?»

Профессор погладил ей руку и ответил:

«Моя дорогая, одним больным нужна операция, другим больше помогают уколы и лекарства».

Ребенок впился в него глазами, профессор едва выдержал этот полный укоризны взгляд, а девочка со зрелостью больного, знающего свою участь, ответила: «Уколы и лекарства я получала достаточно долго, они мне не помогают, я знаю, что без операции я должна буду умереть, так что вы спокойно можете меня оперировать».

Профессор задумался и потом сказал: «Мы пригласим твою мать и вместе с ней все обсудим».

Ее мать была вдовой. Она сидела напротив профессора, смотрела на него тем же спокойным взглядом, какой был свойствен Эльке, и наконец спросила: «Какова вероятность, что ребенок после операции будет жить?»

«Пять процентов».

Мать долго молчала, потом сказала: «Я знаю, если операции не будет, Элька умрет, следовательно, у нее будет шансов в пять раз больше, если вы ее прооперируете, господин профессор, и я очень прошу вас об этом».

Некоторые утверждали, что профессор оперирует слишком много, и, когда серьезные операции следуют одна за другой, персоналу не под силу с ними справиться. Если операция не удавалась, переживал весь коллектив отделения и сам профессор бывал крайне удручен, В такие дни Криста звонила домой его жене и говорила: «Сегодня было уже слишком». Тогда Маргит заботилась о том, чтобы к приходу отца дети еще бодрствовали.

Когда доктор Штайгер узнал о решении профессора оперировать Эльку, он спросил: «Разумно ли затрачивать силы, средства и нервы в случае почти безнадежном?»

«Конечно, нам нужны только перспективные операции, — ответил профессор, — это было бы великолепно для нашей статистики и потребовало гораздо меньшего напряжения сил. Но если есть хотя бы малейший шанс остаться в живых, каждый больной имеет право этот шанс использовать».


— Элька была нашей любимицей, — говорит Криста, — между прочим, она лежала на вашей кровати.

— Учителя не должны иметь любимчиков, я полагала, так же обстоит и у вас. — Марианна улыбнулась.

— Мы не имеем права отдавать кому-либо предпочтение, но к некоторым чувствуешь особое расположение. Вы не представляете себе, как внимательно следят больные за тем, сколько времени врач, сестра и прежде всего фрау Хольц остаются у постели других больных, и, если чувствуют себя обойденными, обижаются, как дети. В принципе каждый больной думает, что он болен особенно тяжело.

Такой глупой я не буду, решает Марианна.

— В моем классе я тоже не всех люблю одинаково, — сказала она. — Удивительно, в начале учебного года мне больше всего нравятся дети, с которыми не испытываешь никаких трудностей, а нарушители спокойствия приводят меня в отчаяние. Но если вы учили их четыре года подряд, расставание с детьми, причинявшими много хлопот, особенно трудно. Возможно, потому, что с ними приходилось больше заниматься. Вот был у меня Фриц Кюне: вертелся на парте, дрался, на вопросы отвечал глупо и дерзко, его непричесанная растрепанная голова находилась в постоянном движении, вслед за ним начинали шуметь и другие — три недисциплинированных ученика могут испортить целый класс. Я еще не выставляла отметок, это было в самом начале первого учебного года. На третьей неделе он впервые прилично выполнил домашнее задание. «Просто шутки ради», — объяснил он. В его тетради было полно загнутых углов и чернильных клякс. Написанные им двойки и тройки имели слишком крупные головки и, казалось, вот-вот должны перекувырнуться. И вдруг он показал, на что способен. Я решила в тот день особо похвалить детей, хорошо выполнивших домашнее задание, и попросила их выйти с тетрадями к доске.

Один ребенок не мог найти свою тетрадь, четверо помогали ему в поисках, другой был слишком робок, чтобы выйти вперед, третий опрокинул стул. Фриц тут же заявил: «Фрейлейн, это не я». Наконец мне удалось собрать их у доски, но в это время шумели и вертелись все остальные. Эти шестеро выстроились перед классом в одну шеренгу. И вот ты, учительница, сидишь среди этого гула голосов и говоришь как можно громче, чтобы тебя слышали: «Я жду, пока вы успокоитесь». Шум медленно стихает, становится все слабее, пока двое последних не замечают, что разговаривают только они. И тогда наступает мгновение полной тишины. Его нельзя пропустить, ты ждешь еще несколько секунд, пока тишина окончательно не установится, но нельзя ждать слишком долго, а то тут же снова начнутся разговоры.

Теперь я могла начать.

«Ребята, которые стоят у доски, — сказала я, — лучше всех выполнили домашнее задание. Остальные тоже хорошо поработали, но взгляните на эти тетради. Поднимите тетради высоко и так, чтобы все их видели». — Трое ошиблись и показали классу голубые обертки тетрадей. Фриц сделал правильно.

«О-о», — пронеслось по классу. Малыши, стоящие впереди, были полны гордости и в то же время смущены, даже мой Фриц вел себя в эту минуту благоразумно.

Теперь я предлагаю: «Сосчитайте, сколько детей стоит у доски». Их было шесть. «А теперь для верности подсчитайте тетради». Тоже шесть.

«Так, теперь вы шестеро садитесь на свои места, и мы все вместе напишем новое число. Как вы думаете, какое именно?»

На доске я вывожу шестерку.

Позднее, когда они уже знали все цифры, я однажды спросила: «Какую цифру вам больше всего нравится писать?» Первым ответил Фриц: «Шестерку».

Возможно, вы мне не поверите: в моем классе было двадцать восемь детей, и всех их я любила, от отъявленного шалуна до маленькой примерной ученицы. — Марианна внезапно смолкла. — Впрочем, это мелочи.

— Я думаю, это любовь к профессии.


И этой любви к профессии Карл почти лишил ее, хотя и помогал ей.

В его отсутствие она опекала учительницу-практикантку. Робкой и нерешительной приехала в Энгельдин Герда. За день до ее приезда Марианна заглянула в комнатку на чердаке школы и нашла ее неуютной. Из цветной материи она сшила занавески на маленькие окна и поставила на стол цветы.

Руководя работой Герды, Марианна обнаружила, как много дала ей педагогическая деятельность в школе. Поскольку Карл был на курсах, ее жизнь очень скрасила эта девушка, которая была на два года моложе ее. Приятно было и то, что Герда относилась к ней с уважением, спрашивала совета и к ней привязалась.

Герда зашла еще раз, когда Карл уже вернулся с курсов. Марианна познакомила его с ней, даже с чувством некоторой гордости, словно представляя плоды своего труда. Она попросила Карла побывать на уроке, проводить который ей помогала Герда. Марианна начала его приветливо, спокойно и уверенно, как всегда, когда работала с детьми. С методической точки зрения она это занятие подготовила особенно тщательно. Карл много раз прерывал ее, она покраснела, сбивалась и с трудом закончила урок. Герда сидела при этом несчастная и смущенная, дети также почувствовали напряженную атмосферу в классе.

Позднее она пыталась объяснить Карлу, в какое затруднительное положение он ее поставил и как сильно обидел. Он не понял и сказал, что всегда критикует ошибки, и почему он должен именно ей отдавать предпочтение? Ее глубоко задело, что он и впоследствии так ничего и не понял. Почему он в этом отношении оказался столь нечувствительным, ведь он вовсе не был толстокожим? Она наблюдала, как делались влажными его глаза, когда он говорил о вещах, которые его волнуют, например о звездах.

И вновь она простила его. Разве не бывает, что то или иное высказывание воспринимается близкими как грубая бестактность и равнодушие, а виновный об этом и не подозревает? Нет ли в душе у каждого таких сторон, которые особенно чувствительно реагируют на те или иные вещи?

Сегодня она поняла: ей трудно было по-настоящему овладеть своей профессией, так как Карл лишил ее уверенности в себе.


Любовь к профессии… Криста крепко сжимает пальцами холодные металлические прутья кровати. Громко завыть, отшвырнуть подушки, затопать ногами! Но она уже не ребенок, а сохранять самообладание — это важнейшее правило людей ее профессии.

— Случилось что-нибудь, Криста? — Марианна склонилась над кроватью своей соседки по палате.

У Кристы короткие густые волосы. Она делает движение головой, словно отряхивается вышедшая из воды собака.

— Снова рецидив, — говорит она, печально улыбаясь. — Когда я училась, хотела все бросить, врач был со мной груб, и вообще все мне давалось с большим трудом. Как раз в эту пору я познакомилась с Хансом, и он рассказал мне кое-что, о чем я часто думаю и сейчас. Он говорил об одном австралийском писателе. Его звали Аллан Маршалл. У него был поразительный характер. Это инвалид, который никогда не сдавался. Ему действительно удалось победить свой тяжкий недуг. В его автобиографии есть такие слова: «Никогда не сдавайся, и ты никогда не будешь побежден». Тогда это здорово мне помогло. И понимаешь, такой была и моя маленькая Элька, иначе она бы никогда не выкарабкалась. Такой же в своей области и профессор, без его мужества и оптимизма многие операции не были бы осуществлены.

Она сразу перешла с Марианной на «ты».

«Никогда не сдавайся, и ты никогда не будешь побежден», — думает Марианна. И все же существуют еще люди, утверждающие, что чтение книг всего лишь бесполезная трата времени. За каждой книгой стоит человек, и потому книга может так же, как и человек, прийти на помощь. Этот писатель живет далеко от меня и, конечно, вырос в совершенно иной среде. В Австралии живут кенгуру, растет девственный лес, и там мало воды. Но слова эти звучат так, словно он сидит здесь, у моей кровати, и специально для меня их придумал…

— Я и сейчас не сдаюсь, — говорит Криста, — во втором полугодии моего пребывания на пенсии я хочу изучить стенографию и машинопись, тогда профессор возьмет меня секретарем.

— Замечательно, — говорит Марианна, — почему ты сразу это не рассказала?

— Потому что я чувствую себя как матрос, списанный на берег и ставший докером в гавани.

— Но ты ведь остаешься с капитаном.

— Да, с капитаном, но уже не в одном строю.


В 6 часов 45 минут Криста стояла в помещении перед операционным залом и мыла руки. При болезни Фалло операция длится около трех часов. Надо надеяться, вчера профессор не слишком поздно лег спать. Своей научной работой он занимался только дома. Она знала, как он страдал от того, что у него почти не оставалось времени для своих детей. Криста помнила инцидент с его старшей дочерью. Обычно веселая и неугомонная, Сибилла стала вдруг плаксивой и строптивой, когда пошла в школу. Родители тщетно искали причину и начали волноваться. По воскресеньям Сибилла тихонько забиралась в кресло отца и там сидела. Иногда он оборачивался, гладя ее щечку, порой он о ней забывал — так тихо, притаившись, сидела она за его спиной.

Однажды учительница пригласила мать в школу. К делам школьным профессор относился серьезно. Он пошел вместе с женой, и они узнали следующее. Малышей попросили рассказать, как они проводят с родителями субботу и воскресенье. Девочки и мальчики рассказывали, Сибилла руки не подняла. Когда ее вызвали, она угрюмо стояла у парты и молчала.

«Расскажи нам, чем ты вместе с отцом и матерью занималась в субботу или в воскресенье?» — ободряла ее учительница.

Сибилла подняла глаза и громко на весь класс крикнула:

«У меня вообще нет отца, мне нечего рассказывать, у нашего папы для нас нет времени!»

Сестра Криста вынула из раковины упавший туда кусок мыла.

Надо надеяться, доктору Юлиусу, который простудился, теперь получше. Надо надеяться, возвратилась из поездки жена Паши; свою умную и нежную подругу жизни он называл «мой жандарм», но каждый раз, когда его жандарм находился в отъезде, видно было, как ему ее не хватает. Паша помог Кристе преодолеть тяжелое впечатление от первой операции. Он был добрым человеком, возможно, слишком мягким. Она видела на его глазах слезы, когда он узнавал плохое о человеке, которого ценил. В ночь под Новый год он в остроконечном бумажном колпаке над сияющим лицом пел на тирольский лад и увлеченно танцевал, а потом неделями мог вспоминать об этом событии. Он славился своим кулинарным искусством. Последний рождественский вечер Криста вместе с ним дежурила в больнице. Он часто изъявлял готовность работать в неудобную для других смену. В тот раз он на больничной кухне приготовил свое отечественное блюдо «Паша II». Были приглашены все сестры, лаборантка и судомойка. Никто не мог выговорить названия приготовленных им блюд, поэтому все лучшие его творения на кулинарном поприще перенумеровали и назвали Паша I, II и III.

Он был единственным врачом, позволявшим себе отпускать легкомысленные шуточки в адрес медицинских сестер. Никто на него не обижался, а его ломаный немецкий еще больше развлекал присутствующих.

Паша мог без всякого почтения вышучивать то, что казалось ему забавным, не делая исключения и для политики. Некоторые говорили, он коммунист, но от немецких товарищей Криста никогда не слышала таких острот. Он любил страну, в которой жил, и защищал ее от несправедливых нападок. Если же он отвечал: «Я здесь только гость», его друзья знали, что он сам обнаружил нечто заслуживающее критики.

Но главное, это был умный и искусный, бесконечно увлеченный своей работой хирург, обладающий собственным мнением, упорно возражавший даже профессору, если был убежден в своей правоте. Его глубокие знания и интеллект не раз выручали коллектив в трудную минуту.

Операционные сестры любили дежурить, когда в отделении находился доктор Паша. Их помещение было рядом с ординаторской. Когда ночью сестра отдыхала на кушетке, она слышала, как Паша, полагавший, что он здесь совсем один, поет, и засыпала под печальные песни его далекой родины.

Если ночная смена Кристы совпадала с дежурством доктора Паши, она часто бодрствовала, так как ей нравилось беседовать с ним. Он ходил взад и вперед по комнате, смотрел на нее сквозь круглые стекла очков в черной оправе и излагал свое мнение о хирургах, делающих операции на сердце. «Флегматичных хирургов-сердечников просто не существует. Мы должны реагировать исключительно быстро, двухчасовая операция на сердце требует такого напряжения, что многие врачи его не выдерживают. Часто во время операции на принятие решения отводятся секунды, и врач знает: если я решу правильно, больной будет жить, решу неверно, он умрет. Никто не упрекнет его, если операция окажется неудачной, возможно, и другой путь не спас бы больного, и все же — как он будет держать ответ перед своей совестью? — Паша молчал, словно ожидая, что скажет Криста. — Успех каждой операции решают знания и мастерство, — продолжал он, — но операция на сердце требует, кроме того, еще и очень быстрого темпа. Скорость здесь главное, часто только она помогает избежать опасности. Палец врача всего лишь секунды может оставаться на клапане сердца, аорта может быть зажата только в течение тридцати минут, за это время рана должна быть зашита, аппарат «сердце-легкие» позволяет выключить сердце из кровообращения на два часа».

Криста вспомнила, как профессор однажды сказал: «Каждая выигранная секунда идет больному на пользу». За эту секунду нес ответственность весь коллектив, принимающий участие в операции, и она требовала такого же напряжения, какого требует борьба за доли секунды от спортсмена, бегущего на километровые дистанции.

Доктор Паша развернул свои бутерброды и угостил Кристу.

«Наш профессор, нет, наш шеф, — сказал Паша, — это три разных человека. Один человек дома, другой с больными, третий во время операции. Дома он простой и добрый. С больными полон решимости, великий врач, которому безоговорочно верят. В операционном зале — сущий дьявол».

«В операционном зале все вы…» — Криста проглотила последние слова, их не смела произнести ни одна сестра…

6 часов 55 минут. Криста вынула руки из таза с водой и опустила в миску со спиртом… Санитар Лотар, в также другие сестры, находившиеся здесь с самого начала, нередко с грустью замечали, что раньше у них было еще лучше, тогда профессор был доступнее и человечнее. К нему можно было обратиться с любым вопросом, и с больными он поддерживал тесный контакт.

Как он помог тогда фрау Геллерт! Ее муж, бухгалтер, с ней разошелся, на развод она согласилась. После операции фрау Геллерт вначале чувствовала себя хорошо, затем вдруг похудела, очень вяло занималась дыхательной гимнастикой, не притрагивалась к пище, ею овладела полная апатия. Она получила письмо, из которого узнала, что ее муж, пользуясь тем, что она в больнице, собирается вывезти из дома всю мебель. Профессор Людвиг, заручившись соответствующими документами, поехал в Дрезден, заставил владельца дома выдать ему вторые ключи от квартиры и привез их больной. С этого момента она вновь стала поправляться.

«Хороший психолог мог бы многое сделать в моей больнице для спасения человеческих жизней, — говорил профессор, — но такая единица не предусмотрена штатом. — Сам же он был слишком занят, чтобы заниматься такими вопросами. — У меня теперь все больше времени уходит на операции. Но каждый раз возникает вопрос, что лучше: прооперировать еще одного больного или улаживать второстепенные детали».

7 часов. Криста вынула руки из миски и опустила в раствор гидрамона, образующий на коже стерильную защитную пленку.

Она вошла в зал, взяла передвижной столик, именуемый в отделении «немой сестрой», и заранее подготовила на нем все инструменты для вскрытия грудной клетки. Отвинтила крышку коробки с пчелиным воском, и вдруг в операционном зале с кондиционером и воздухом, продезинфицированным почти на сто процентов, запахло летом, липовым цветом и пчелиными сотами. Пчелиным воском врач плотно облепит края раскрытой грудной клетки, чтобы остановить кровотечение из мелких сосудов.

Остальные инструменты она вместе с другими сестрами разложила на трех столах.

В 7 часов 50 минут Криста услышала, как каталка с больной въезжает в большой зал. Элька находилась под глубоким наркозом, аппарат искусственного дыхания двигался рядом. Криста, которой было хорошо знакомо каждое движение, происходящее в операционном зале, знала, что в эту минуту Лотар поднял беззащитное тело на стол, придал ему необходимое для операции положение и крепко привязал.

Криста не слышала, как вошел Ханс. Во время подготовки к этой операции, где решался вопрос о жизни и смерти, они виделись только в течение нескольких секунд. Во время самой операции они станут двумя из пятнадцати медиков, работающих как один человек, обладающий пятнадцатью парами рук и одним мозгом и делающий все возможное, чтобы спасти этого ребенка.

Ханс уже проверял электронное устройство, контролирующее кровообращение.

Лотар смазал грудь девочки антисептическим раствором и шепнул Кристе: «В месткоме скандал».

Криста пожала плечами. Обычный скандал, к которым уже все привыкли. У профсоюзных активистов больницы отделение сердечной хирургии было на плохом счету. Никто из них не имел, по-видимому, представления о том, как протекает работа в этом отделении. Каждую вторую среду производился инструктаж председателей цеховых профсоюзных комитетов, и на нем никогда не было представителя их отделения, так как по средам дважды оперировали с применением аппарата «сердце-легкие». И в этот день нельзя было и думать, чтобы на инструктаж пошел Лотар или кто-нибудь другой, так как в операционном зале и в отделении реанимации требовалось удвоенное количество персонала.

Порой трудно было себе представить, что сотрудники этого отделения вообще имеют личную жизнь. Как удивлена была Криста, узнав, что Лотар в часы досуга с успехом выступает в роли ведущего в концерте и акробата. Доктор Юлиус увлекался конструированием органа. Удивительное сочетание! Специалист по одному из самых современных, сложнейших, какие только существуют, аппаратов — «сердце-легкие» и — конструирование органа.

Лотар нередко вел с Кристой беседы на философские темы. «Многие сестры были бы обходительнее, будь они замужем, но медицинские сестры не так легко выходят замуж, ибо знают мужчин вдоль и поперек, их никто так просто не введет в заблуждение, тут не помогут ни сильные мускулы, ни важный вид, ни хвастовство».

«Есть и более серьезные причины, — возражала Криста, — наши сестры так поглощены своей профессией, что отрешаются от внешнего мира, для личной жизни просто не остается времени — разве это правильно?»

Кроме того, профессор предпочитал незамужних операционных сестер. Работа в операционном зале была слишком тяжелой и нерегулярной. Ни один муж не примирился бы с таким положением вещей. Исключением являлся только Ханс, да и то потому, что сам принадлежал к этому коллективу.

Лотар, до этого стоявший у изголовья больной, подошел к Кристе и тихо сказал: «Не знаю, увезем ли мы ее отсюда живой».

«Она еще никогда не играла с другими детьми», — ответила Криста и поняла, насколько бессмысленно было сказанное ею. Как будто это могло спасти от смерти.

Вошли врачи.

Криста внимательно рассматривает каждого из них. По тому, как двигаются врачи, она со временем научилась понимать, какой день им предстоит — хороший или «с червоточинкой», как однажды выразился профессор.

«С червоточинкой» был в коллективе врач, который либо чувствовал себя нездоровым, либо его одолевали заботы, которые он не мог отбросить прочь, перед тем как надеть больничный халат, это могло быть чье-то испорченное настроение, чья-то бессонная ночь.

Профессор любил выражаться образно: «Скрипач в оркестре, вступающий с запозданием на долю секунды или играющий слишком громко, мешает всем своим коллегам, является для них обузой. Я только дирижер, результат же зависит от каждого оркестранта».

Потому Кристе хотелось, чтобы у Паши жена оставалась дома, у доктора Юлиуса прошла простуда, а профессор не работал всю ночь напролет.

Над больной склонилась первая группа врачей во главе с заведующим отделением доктором Бургом. С ним Криста любила работать, среди врачей он был единственным, кто умел хранить спокойствие независимо от того, приходилось ли ему ассистировать, как сегодня, или самому делать труднейшие операции. Она подала ему инструменты для вскрытия артерии на тонкой руке Эльки, трубку, которую вставили в открытую артерию, иглу с нитью. И позднее то же для вены у локтя. С помощью этих двух трубок во время операции постоянно измеряется кровяное давление, которое регистрируют и показывают аппараты Ханса.

Тем временем вторая группа врачей начала вскрывать артерию на ноге у пахового сгиба. Позднее через нее с помощью аппарата «сердце-легкие» будет нагнетаться кровь в организм.

Прошло двадцать минут после вскрытия грудной клетки. Заведующему отделением и его ассистентам Криста подала скальпель, молоток, долото, марлю, зажимы, вилообразный крюк, иглы, нитки, пчелиный воск, инструмент для расширения раны.

Теперь, после срединного разреза через грудину, можно было значительно лучше, чем при боковом разрезе между ребрами, наблюдать пульсирующее сердце.

Криста продела в иглы крепкие нити, и заведующий отделением наложил шов на сердечную сумку (перикард). Теперь — ножницы, чтобы перикард, плотно облегающий сердце, взрезать между держащими его нитями. Лишь теперь, лишенное всякое защиты, лежало перед врачами сердце. Но его внутренняя часть все еще была закрыта.

Подготовительные работы были закончены.

В предоперационной профессор мыл руки. Было как всегда: когда он входил, менялась атмосфера, казалось, воздух был насыщен электричеством.

У Кристы мысли блуждали ровно столько времени, сколько понадобилось профессору Людвигу, чтобы пройти от двери до операционного стола. Она уже держала наготове иглу с нитью. Место впадения верхней полой вены в правое предсердие профессор простегал швом, подобным тому, что на табачном кисете, в форме круга величиной с пфенниг. Он накладывал шов на сердце, как портниха на шелковую ткань.

«У профессора красивый почерк» — так называл это Паша.

Круглый зажим, хирургический пинцет, ножницы, зажим, поднимающий эту часть сердца. Зажим лежал вокруг простеганного круга.

Затем в вену на предсердие профессор ввел канюлю с трубкой, ведущей к аппарату «сердце-легкие». Простеганный на сердце шов был туго стянут вокруг трубки, так, как стягивают табачный кисет. Теперь был создан соединительный путь от верхней полой вены, там, где она ведет в правое предсердие, к машине. Такой же соединительный путь был проложен к машине от нижней полой вены. Две трубки вели теперь от вен на предсердии — в обход всех других частей сердца — к машине, которая должна была взять на себя работу сердца. Таким же образом трубка связывала с машиной артерию на ноге в паховом сгибе.

Сама операция, собственно, еще не начиналась. Криста уже держит наготове шприц c лекарством, предотвращающим свертывание крови. С кровью, которая свертывается, машина работать не может. Еще несколько минут, чтобы дождаться, пока подействует лекарство, сигнал для доктора Штайгера — диски и насосы аппарата «сердце-легкие» пришли в движение. Зажимы с трубок удаляются, кровь из верхней и нижней полых вен поступает в машину. Там она смешивается с консервированной кровью, проходит через вращающиеся диски, где обогащается кислородом, и поступает в трубку, ведущую к артерии на ноге. Так циркулирует она по телу без участия сердца и легких.

Доктор Штайгер начал охлаждать кровь в машине для того, чтобы снизить обмен веществ в теле больной. Он громко считает: «Тридцать градусов… двадцать девять градусов… двадцать семь градусов…»

Врачи стояли вокруг больной. С начала их работы прошел час. Это была единственная передышка между подготовкой и самой операцией. Мускулы расслабились, одновременно все мысли сосредоточились на том, что может обнаружиться после разреза во внутренней части сердца. Все они уже видели, что легочная артерия на месте выхода из сердца сильно заужена. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, как должен был страдать этот ребенок. Требовалось примерно десятикратное по сравнению с нормальным давление, чтобы проталкивать кровь через слишком узкое отверстие этой артерии, и эту дополнительную работу должно было каждым своим биением выполнять сердце.

При всем искусстве диагностики часто случалось непредвиденное, и поэтому окончательное решение принималось лишь тогда, когда сердце было раскрыто. Возможно, именно этот момент оказывался для всех самым драматическим.

Двадцать шесть градусов… двадцать пять… двадцать четыре… сердце начало биться медленнее. Двадцать три… сердце билось неритмично, конвульсивно вздрагивало и трепетало. Двадцать два… сердце еще раз вздрогнуло. Двадцать один… сердце, с таким трудом поддерживавшее в больной жизнь, остановилось. Впервые оно отдыхало. Изобретенная человеком машина работала вместо него.

Профессор молча протянул руку и не глядя взял инструмент. Он и Криста так хорошо сработались, что им не нужно было слов. Требовалась ему игла, он — сам того не сознавая — раскрывал ладонь шире, чем тогда, когда брал ножницы. Нужен был пинцет или тампон, каждый раз его пальцы двигались по-иному. Быстрым уверенным движением вкладывала Криста нужный инструмент в слепо протянутую руку. Она точно следовала за ходом операции, понимала возникающие осложнения, и часто готова была подать требующийся инструмент еще до того, как за ним протягивалась рука. Если инструмент был ею выбран неправильно, профессор нетерпеливым движением бросал его на столик с неожиданным, пугающим Кристу звоном.

Профессор вскрыл полость сердца.

В перегородке между правым и левым желудочками сердца находился дефект — большое отверстие, расположенное далеко внизу и труднодоступное. Через это отверстие, которого нет в здоровом сердце, в левый желудочек попадала значительная часть венозной, бедной кислородом крови, которая должна была бы идти в легкие и там отдать углекислый газ и обогатиться кислородом. Вместо этого она смешивалась с артериальной кровью и вновь циркулировала в теле, вследствие чего тканям и органам не хватало кислорода и больная ощущала удушье. Отверстие было два сантиметра в длину и более чем сантиметр в ширину.

Криста протянула ножницы и кусок тефлонового фетра. Профессор отрезал лоскут овальной формы и сверху примерил к отверстию.

Криста окунула в жидкий парафин первую иглу, изогнутую в форме рыболовного крючка, с черной ниткой. Черные нитки лучше видны, нежели белые, так как кровь не меняет их цвета. Накладывание шва требовало напряжения, желудочек сердца не лежал плоско распростертым перед хирургом, как гладкий кусок материи, край сердечного дефекта прятался в неровных, волнистых изгибах сердечной ткани, и добраться до него стоило большого труда. Иглой дважды прокалывалась сердечная мышца по краю дефекта и по краю кусочка фетра. Затем прошивалась сердечная мышца и вновь кусочек фетра. Для каждого шва Криста подавала новую иглу с новой нитью, и каждый шов был шедевром терпения и мастерства. По тому, как работал иглой профессор, Криста видела, какой дряблой была больная сердечная ткань у края отверстия. После каждого шва ассистенты брали у профессора оба конца нити, соединяли их зажимом и осторожно клали сбоку на грудную клетку. На самом трудном и глубоком месте отверстия сердце было наполнено кровью. «Отсосать», — требовал несколько раз профессор, но отсасывающее устройство уже работало. «Отсосать», — взывал он громко и тщетно.

«Мы отсасываем, господин профессор», — сказал заведующий отделением. Но отверстие в сердце по-прежнему было закрыто кровью.

«Зажать аорту».

Теперь сердце было отрезано от всякого притока крови. Кровь больше не текла, и тем не менее край отверстия на этом месте был скрыт, оставаясь почти невидимым. Ухватить его иглой казалось невозможным. Трижды пытался это сделать профессор. Наконец ему удалось прошить сердечную мышцу, осторожно вел он за ней нить, его руки работали с легкостью порхающей стрекозы.

Нить следовала по пути, проделанному иглой. В последний момент в месте прокола порвалась сердечная ткань. При второй попытке все это было бы еще труднее. Каждый думал только об одном: удастся ли следующий шов. Это был двенадцатый по счету. Он пожирал драгоценные секунды. Тринадцатый, четырнадцатый. Аорта была зажата уже двадцать минут.

«Открыть аорту», — сказал профессор.

Какое-то очень короткое время врачи рассматривали демонстрируемую на экране телевизора кривую кровяного давления, ее подъемы и падения. Персонал, обслуживающий машину «сердце-легкие», регулировал ее работу, чересчур большое или слишком малое количество крови могло повредить мозгу больного. Экран телевизора, который должен был показывать электрокардиограмму, ничего не показывал, так как сердце не работало.

«Закрыть аорту». Доктор Паша вновь зажал аорту. Криста держала наготове пятнадцатую, влажную от парафина иглу.

«Теперь начинается самое плохое место», — сказал профессор.

Он взял иглу, ассистенты прилагали все усилия к тому, чтобы дефект сердца был виден как можно лучше. Профессор приблизился к ткани и наложил шов.

В расположенной по соседству кондитерской продавали булочки, во дворе громыхали крышки ящиков с мусором, рабочий покрывал масляной краской автомашину, жужжал пылесос, которым обрабатывали ковер. Здесь, в операционном зале, ребенка от смерти отделяли три шва.

Место шва было скрыто кровью и нависающей над ним сердечной тканью: шов не удался.

Имелось средство не допустить смерти больного на операционном столе. Если невозможно было зашить отверстие, профессор мог ограничиться расширением легочной артерии, отверстие же в сердце оставить в прежнем состоянии. Тогда больная, возможно, проживет еще месяца два. А в статистическом отчете больницы будет одной смертью меньше.

Но был ли смысл отправлять ребенка домой обреченным на смерть?

Большие стенные часы безжалостно тикали. Больную необходимо было вскоре отключить от машины. Теперь шов удался, но последующий был в равной мере трудным. Все вздохнули с облегчением, как только профессор передал ассистенту концы нитей и протянул руку за новой иглой.

Поддерживаемый двумя пальцами врача кусок фетра парил в воздухе, как парашют, прикрепленный к сердцу над больным местом.

Криста подала шестнадцатую иглу, семнадцатую, восемнадцатую.

Все трудные швы удались. Профессор натянул нити и с крайней осторожностью наложил лоскут на отверстие. Он подошел абсолютно точно. Заведующий отделением взял зажимом первые два конца нити и подал их профессору, который вязал их узлом над фетром. Нитка за ниткой связывались узлом.

В какой-то момент Криста почувствовала, что у нее кружится голова, самое трудное было позади, но время торопило.

Профессор уже склонился над легочной артерией. Он разрезал место, где она была сужена, и расширил его. На этот раз он вставил лоскут пяти сантиметров длины и трех сантиметров ширины. На хорошо видимой легочной артерии шить было проще, и он наложил сплошной шов.

10 часов 30 минут. Собственно операция была закончена. Профессор подал доктору Юлиусу знак, кровь в машине начала медленно согреваться, за этим велось непрерывное наблюдение. Сердце начало слабо и ритмично биться. Если бы оно само не забилось в полную силу, его должен был заставить сделать это электрический шок, под воздействием которого оно бы заработало, но сердце Эльки само нашло дорогу в жизнь. Впервые за двенадцать, лет жизни ребенка оба круга кровообращения функционировали раздельно друг от друга. Впервые кровь текла под нормальным давлением через расширенную легочную артерию. Впервые бледное, отливающее синевой личико Эльки приобрело розовый оттенок…

Сестра Гертруда вносит электронные аппараты, о которых говорил доктор Штайгер. Их устанавливают возле фрау Мюллер и фрау Майер и присоединяют к их пульсу.

Так… так… так, отстукивает в комнате сердце Фриды Мюллер.

Так-так — пауза — тактактак, обращается к больным беспокойное сердце Ангелики.

— Что с Биргит? — шепчет Криста.

— Выстояла, — отвечает Гертруда.

Марианна счастлива. Лишь по охватившему ее радостному чувству она понимает, как тревожилась за Биргит. И в голову приходит совсем уж нелепая мысль: как хорошо это для барашка.

Теперь все дело в том, как пойдут дела в ближайшие дни, думает Криста…

Теперь все дело в том, как пойдут дела в ближайшие дни, думает также доктор Штайгер, покидая операционный зал и входя в ординаторскую. Он садится за круглый стол выкурить сигарету. Найдется ли в сердце Биргит достаточно силы, чтобы беспрерывно перекачивать через организм большой, непривычный для него поток крови? Фантастическая машина, которая еще на некоторое время взяла бы на себя часть этой работы, еще не изобретена. В отделении Ханса Биндера, где обслуживают электронные аппараты, призванные наблюдать за кровообращением, и где они все более совершенствуются, часто над этим задумываются. Во всех странах работают над конструкцией такой машины.

Врач наливает себе чашку крепкого кофе, который после операций всегда стоит на круглом столе. Доктор Юлиус не любит бросаться в глаза.

В ординаторскую входят его коллеги. У доктора Штайгера со всеми хорошие отношения. В больнице сердечной хирургии остаются только люди, увлеченные своей работой; лишь это позволяет им выдержать напряженный ритм операций да и сам темп этой работы. Врачи, придающие значение карьере — естественно, каждый хирург рассчитывает на то, что когда-нибудь он самостоятельно поведет отделение, — здесь от этой мысли должны отказаться. Профессор и заведующий отделением еще молоды, и больниц сердечной хирургии пока еще немного.

В ординаторскую входит сестра Лора, она ищет заведующего отделением доктора Бурга. Сестра Лора очень красива. С тех пор как она ждет ребенка, ее рыжие волосы, кажется, блестят еще ярче, похудевшее лицо бледно.

«Сердце сестры Лоры я бы не хотел оперировать, — сказал однажды Паша, — оно холодно и без аппарата «сердце-легкие».

«Она наблюдательна, обладает чувством долга и пунктуальна», — ответил заведующий отделением.

«Она наблюдает только плохое», — убежденно парировал Паша.

Все они были бы ошеломлены результатами этого дара наблюдательности: заведующего отделением Лора окрестила вялым флегматиком, профессор, по ее мнению, насаждает культ личности, доктор Штайгер ничего не умеет, хотя охотно берется за любое дело, доктор Юлиус — наш пострел везде поспел, а Паша вину за плохо выполненную работу с удовольствием приписывает сестрам.

Возможно, профессора, высоко ценившего выдержку и эрудицию заведующего отделением, раздражала порой его медлительность. Возможно, заведующему отделением порой чудилось диктаторство в самостоятельности профессора, в его темпераменте и оперативности. Возможно, доктор Паша дал почувствовать сестре Лоре свою антипатию. Возможно, младший ординатор доктор Штайгер мог бы обладать большим чувством ответственности. Безусловно, бывали времена, когда врачи действовали друг другу на нервы. Но были также чудесные коллективные поездки в Тюрингию, и как огорчались врачи, которые по служебным обстоятельствам не могли принять в них участия. А на работе коллектив отделения сердечной хирургии всегда оказывался крепко спаянным в часы величайшего напряжения во время операций.

Доктор Штайгер оставляет в распоряжение других круглый стол, кофейник и наполовину заполненную пепельницу. Пепел в ней свидетельствует о прегрешениях врачей, которые в операционном зале должны были часто наблюдать, какой вред наносят своему сердцу курильщики. Но уж коли сам профессор…

По пути к постели Биргит доктор Штайгер еще раз заходит в женскую палату и прислушивается к сердечным тонам в обоих аппаратах.

— Не могу больше выносить этот надоедливый стук, — говорит Марианна после его посещения. — Можно бы еще привыкнуть, если бы это происходило через равные промежутки времени, но эти перебои, эти чередования медленного темпа с быстрым, сводят меня с ума.

— Скоро ты перестанешь это замечать, — говорит Криста. — При такой операции, как у этих двух старушек, наступает один замечательный момент. Аппарат стучит неравномерно и слишком медленно, как больное сердце, электрокардиограмма вычерчивает неблагоприятные кривые, но аппарат уже закреплен на брюшной стенке, электроды у сердца, и теперь врач вставляет в батарею идущие от электродов соединительные провода. С этой секунды больной спасен. Ты слышишь равномерные, нормально звучащие тоны. Это как лучшая музыка, а углубления и выступающие зубцы электрокардиограммы свидетельствуют о регулярном, здоровом биении сердца. Это как прекраснейший ландшафт.

Вошедшая сестра Гертруда прерывает рассказ Кристы и говорит:

— Фрау Мертенс, послезавтра вас оперируют, и вас также, сестра Криста, поэтому завтра оставайтесь в постели.

Сразу преображается мир.

Криста и Марианна умолкают.

Через сорок восемь часов у них все уже будет позади.

Марианна тоскует по ребенку и родителям. Не написать ли им, когда состоится операция? Отцу и матери тяжело переносить неопределенность ожидания, и все же будет лучше, если она уже после операции даст телеграмму, что все закончилось хорошо. Она знает, что останется жить, страх у нее только перед болью и сопровождающим ее удушьем. Во время предварительных исследований она слышала от больных, что после операции некоторое время отказывает память. Когда она спросила об этом Кристу, та ее высмеяла, но, возможно, она сделала это по долгу медицинской сестры, чтобы не волновать больную. Что будет с ребенком, если случится что-либо непредвиденное? Родители возьмут девочку к себе, но они уже пожилые люди. Может ли она распорядиться, чтобы Катрин ни в коем случае не возвращали Карлу, имеет ли она право на это, так ли уж он плох, чтобы общение с ним могло принести ребенку вред? Он не долго останется одиноким. Какой окажется его новая жена? Надо надеяться, не такой во всем послушной, какой была Марианна, иначе ей будет так же тяжело.

Может быть, это было главной ее ошибкой? Чересчур много восхищения им, покладистости, никакого чувства собственного достоинства. Но ведь ссоры начались лишь тогда, когда она перестала со всем мириться.

Вскоре после того, как Карл унизил ее в присутствии практикантки, он изъявил желание присутствовать на очередном родительском собрании в ее классе. Она отказалась: «Целый год я все делала сама, и ведь получалось».

И тогда он впервые обрушил на жену приступ ярости. Он орал на нее, вылетали слова, которые уже нельзя было вернуть, и он произносил их при ребенке. Это было самое ужасное. Катрин, всхлипывая, подбежала к матери и обхватила ее колени. В заключение он язвительно заметил: «В качестве директора я сам решаю, в чем и когда мне участвовать» — и выбежал из комнаты.

Дверь с грохотом захлопнулась; она подмела отвалившуюся штукатурку. Всякий раз, когда она думала о предстоящем родительском собрании, учащенно и болезненно билось сердце; ночами она плохо спала. На собрание он не пришел, ее охватило ощущение свободы.

Подобные сцены повторялись еще несколько раз. Ей не хочется припоминать произнесенных им бранных слов, но не стираются в памяти его сверкающие глаза, сжатые кулаки. Он никогда не сдерживался в присутствии дочери, и Марианна начала избегать всего, что могло повлечь за собой ссору при ребенке. Впоследствии он хотел исправить допущенную оплошность. Она пыталась пойти ему навстречу, но внутренне жила уже больше для себя и ребенка.

В ту осень они узнали, насколько серьезна ее болезнь. Она надеялась, что этот удар судьбы их сблизит. Вначале Карл был озадачен и очень с ней ласков. Внешне дни протекали спокойнее, он не говорил «ты истеричка», когда она жаловалась на то, что дорога в магазин идет в гору — здоровый человек этого подъема не замечал, — или когда она не хотела выходить на улицу в ветреную погоду, так как ей казалось, что тогда у нее разбухает сердце. Но Карл не мог долго приспосабливаться к больной жене. Она ощущала, что муж чувствовал себя обманутым. Он женился на здоровой веселой девушке, а теперь рядом с ним едва передвигающийся инвалид. Чем он это заслужил? Он не был плохим, он просто видел истинное положение вещей; за это она никогда на него не обижалась. Гораздо оскорбительнее была его постоянная уверенность, что она притворяется более страдающей, чем это есть на самом деле. Каждый день Марианна заново начинала борьбу за то, чтобы оставаться мужественной, а свою болезнь сделать как можно менее заметной для окружающих. Никто не догадывался, сколько силы воли требовалось ей в трудные для нее часы, чтобы встать со стула, одеть Катрин, вымыть посуду или даже начистить картофель.

Ей было бы легче, если бы он это заметил и поддержал ее. Он же принимал как нечто совершенно естественное все те огромные усилия, которые она прилагала, чтобы казаться здоровой. Если иногда она теряла самообладание, он замечал это и считал, что она преувеличивает свои страдания. Возможно, он был бы к ней более предупредителен, если бы ее болезнь сопровождалась обмороками или припадками и тем самым была более зримой для окружающих. К внешним проявлениям ее недуга — торопливому, поверхностному дыханию он привык, с ее быстрой утомляемостью он теперь считался, хотя и не всегда мог скрыть свое раздражение.

Так как он полагал, что она просто не хочет держать себя в руках, она редко просила его о помощи. Раньше она всегда сама топила по утрам печи — ведь его работа важнее и он больше занят. Когда ящики для углей пустели, она приносила наверх два полных ведра брикетов. Если Карл был дома, он помогал ей. Потом ей стало еще труднее таскать ведра наверх, однако он далеко не всегда заботился о том, чтобы в ящике постоянно был уголь.

Марианна считала мелочным обижаться из-за этого. Она внушала себе: он просто рассеян. И все же однажды ночью после одного такого дня она поняла: прошлое для нее миновало. Огонь не хотел разгораться, она стояла перед печкой на коленях и раздувала тлеющие угли. Позади в кресле сидел Карл с газетой у самого лица. В этом не было ничего предосудительного, перед уроком ему надо было ознакомиться с важнейшими событиями дня, она же пенсионер и у нее много свободного времени. Внезапно он рассмеялся над каким-то веселым рисунком или удачной остротой. Если бы он к ней обернулся, чтобы обратить ее внимание на это место в газете, и, заметив, как ей трудно растопить печь, пришел на помощь, возможно, все получилось бы по-другому. Но он продолжал смеяться, в то время как она, задыхаясь, с грязными руками стояла на коленях перед печкой. В это мгновение все унижения, которым он ее подвергал, как бы слились воедино. Их не могла укрыть и темнота ночи.


— Ну что, мои хорошие, — говорит Зуза Хольц и закрывает за собой дверь. — Кажется, у вас плохое настроение. Наверное, профессор давно не пожимал вам руки. Теперь займемся как следует дыхательной гимнастикой.

Начинает она с Марианны.

— Если вы и после операции будете так же стараться дышать, битва выиграна, — говорит фрау Хольц. — После операции вам хочется дышать как можно более поверхностно, вдыхать воздуха ровно столько, сколько необходимо для жизни. Дело в том, что у вас на левой стороне грудной стенки будет дренаж, причиняющий боль при движении. Поэтому вы будете пытаться не очень нагружать левую сторону, включая и легкое. Но если легкое плохо дышит, то легочная ткань, получающая недостаточное количество кислорода, становится питательной средой для бактерий. При этом нарушается кровообращение в легком и могут образоваться застои, а это опасно. Как видите, выздоровление в ваших руках — глубоко дышать и не слишком много спать, понятно?

Марианна кивает — насчет дренажной трубки лучше бы ей не знать.

— И еще вот что. Старайтесь потом двигать левой рукой, пытайтесь ее поднимать, даже если свежая рана между ребрами причиняет боль. Когда операция проводится через боковой разрез, она затрагивает и руку, поэтому после операции больной стремится как можно бережнее с ней обращаться. Но если вы совсем не будете шевелить рукой, мускулатура станет слабой, рука может остаться онемевшей или левое плечо окажется ниже правого.

— Какого размера будет моя рана?

— Длиной около двадцати сантиметров. У женщин хирург делает разрез под грудью, поэтому впоследствии шов почти незаметен.

— Очень мило со стороны врача, — говорит Марианна и думает: нужно ли мне знать все это?

Зуза Хольц задает несколько вопросов личного характера. Марианна сама не знает, как это получается, она вдруг рассказывает о Катрин, родителях, Дитере и школе. Фрау Хольц слушает так, словно другие больные ее не ждут.

— Вы подойдете ко мне сразу после операции? — спрашивает Марианна, когда фрау Хольц переходит от нее к Кристе.

— Конечно, после операции вы будете у меня на первом плане.

С Хильдой Вайдлих фрау Хольц разговаривает строже:

— Надо дышать, понимаете, дышать, даже Биргит делает это лучше, сделайте усилие, фрау Вайдлих, не будьте столь немощны.

— Зуза Хольц мне очень нравится, — говорит Марианна.

— Она значит здесь не меньше профессора, ты еще почувствуешь это на себе, — отвечает Криста.


Когда больницу только оборудовали, в отделении сердечной хирургии не было лечебной физкультуры. Работа в новой, не освоенной еще области заинтересовала Зузу Хольц, которая до того занималась с парализованными детьми.

Первая беседа с профессором Людвигом вселила в нее страх. Он сказал ей: «Работая здесь, вы будете отвечать за каждое воспаление легких. Ибо, если вы научите больных правильно дышать и кашлять, воспалений не будет».

Воспалений легких было много, и Зуза ходила растерянная, с покрасневшим от стыда лицом. Причиной заболеваний, наверное, была ее плохая работа с больными, но кто мог ей объяснить, что именно она делала неправильно?

Профессор указывал ей на недостатки: «Вы только суетитесь вокруг больных. Будьте более суровой, не позволяйте больным так много спать после операции. Не сама операция является причиной большой утомляемости, а наркоз и поверхностное дыхание. Будите больных, орите на них, если хотите, это не так вредно, как сон или поверхностное дыхание, в результате которого уменьшается приток кислорода и тем самым еще больше усиливается усталость».

Он взглянул на нее, нашел, что в ее глазах светится слишком много доброты, и с опаской подумал: она навсегда останется сострадающей сестрой милосердия и с больными ей не справиться.

Зуза была обескуражена, часто плакала, когда оставалась одна, и сказала себе: в детском доме я хорошо работала, дети даже не хотели меня отпускать, уйду отсюда.

Но у нее было нечто большее, нежели глаза, говорящие о большой душевной доброте. Она изучала все публикации, посвященные сердечной хирургии и технике дыхания. Своей жертвой она избрала Кристу, беспрерывно ее выслушивая, основательно вгрызалась в свою новую работу и увлеклась ею. Как раз в этот период профессор однажды во время ночного дежурства в больнице громко и недвусмысленно сказал: «Наши больные спят, а вместе с ними спит и наш инструктор по лечебной физкультуре».

Зуза Хольц покраснела от гнева и после обхода пошла вслед за профессором. Он уже думал, она хочет объявить о своем уходе.

«Вы несправедливы ко мне, господин профессор, — сказала она, — я специально этому училась, теперь я знаю, как я должна выстукивать больного и как помочь ему садиться. При массаже я добиваюсь правильной вибрации грудной клетки, я знаю, как наилучшим образом обеспечить приток крови к коже. Сегодня, до вашего прихода, одна больная сказала: «После вашей процедуры мне глубокое дыхание дается гораздо легче». Я хотела просить вас, господин профессор, доставлять больных в отделение не накануне операции, а раньше, ибо одна техника еще ничего не решает, очень важно, чтобы я в течение нескольких дней имела с больными контакт, тогда после операции они по моему призыву уже автоматически дышат достаточно глубоко».

«Это великолепно, фрау Хольц, — отвечал профессор, — я вас поздравляю. Теперь остается только слишком продолжительный сон — будьте безжалостны, будите больных, ведь это в их же интересах».

«Я учту ваши замечания, господин профессор, — отвечала она. — Но могу ли я сказать еще кое-что: вы чересчур энергичны, когда во время обхода заставляете больного поднять руку. Вы требуете: ну давай, давай, и тут же начинаете дергать его. У больного это вызывает чувство протеста и напряженное состояние, и, когда я потом хочу начать с ним упражнения, он судорожно сжимает руку, возникает определенное торможение, что, естественно, затрудняет мою работу».

«Благодарю вас за указание». — И неожиданно оба рассмеялись.


Утром накануне операции Марианна лежит в постели и видит покрытые инеем вершины деревьев и особой голубизны небо, каким оно бывает в ясные зимние дни. В доме напротив на прибитом к чердачному окну куске жести сидит дрозд. Нахохлившаяся птица с взъерошенными перьями выглядит невообразимо черной на фоне белого снега.

В полдень Марианна наблюдает игру зайчиков на потолке… Когда я сюда вернусь, я все это увижу снова и у меня будет здоровое сердце. Сегодня оперируют Фриду Мюллер и фрау Майер. Вчера фрау Мюллер с таким счастливым выражением лица спросила: «Видели, как долго сидел возле меня профессор и желал мне всего самого лучшего?» Я не могла не улыбнуться такой наивности. Она действительно верила, что он уделил ей особое внимание, хотя это принято делать перед каждой операцией.

А когда сегодня утром профессор подал руку мне и произнес те же слова, я была так же счастлива, как Фрида Мюллер.

Мне хотелось бы еще раз написать родителям, сказать им, как велика моя вера в профессора и всех других врачей. Если мне не суждено остаться в живых, значит, спасти меня было выше сил человеческих. Родители должны это знать.

Странно как все устроено: при мысли о смерти многие прежние заботы вдруг представляются незначительными, а такие мелочи, как черно-белый контраст — дрозд и снег, — солнечные блики и даже яблоко на столе, делают меня счастливой. Это «если я умру» не вызывает страха, я объективно думаю об отдаленной возможности, боюсь я только боли. Наверное, при физической боли требуется иного рода мужество, нежели в печали и горе.

Моя Катрин мужественная, трогательно мужественная. Она преодолевает трудности, а когда испытывает страх, все равно не отступается. Как рано уже проявляются определенные черты характера. Что это? Пример, среда или наследственность? В бытность Карла на курсах в Берене я ждала его звонка и включила телефон в спальне. Когда раздался звонок, Катрин со сна закричала, но не залезла под одеяло. Войдя в спальню, я увидела, как она босая, в длинной белой сорочке стояла у телефона, держала в руке трубку и, всхлипывая, говорила: «Это я, мама сейчас подойдет».

Однажды она плохо себя вела. Карл дал ей пощечину и сказал: «Другую щеку!» — Катрин сжала руки в кулачки и подставила ему вторую щеку. Ударить еще раз Карл не смог.

Обычно он к Катрин относился хорошо. Серьезный вред ребенку причиняли только наши ссоры. Если Катрин слышала, что Карл меня бранит, она прибегала и становилась между нами на своих маленьких крепких ножках, беря меня под свою защиту, и слезы текли по ее лицу.

Марианна тоскует по Катрин.

Как теперь чувствуешь себя Биргит? Лежит, предаваясь сумрачным сновидениям, или бодрствует, мирно спит или борется за свою жизнь? Марианна рада, что Биргит не вернули сразу в палату, она не могла бы вынести страданий ребенка. Возможно, она увидит Биргит завтра, когда сама будет лежать между стеклянными стенами в отделении реанимации, предназначенном для только что прооперированных больных.

Криста уверяет, лучшие больные — это дети, так как они не знают, до чего может довести боль. Они не обременены, как взрослые, мыслями о тяжелых последствиях операции. Через неделю после сложнейшей операции они уже ползают в кроватке, в то время как взрослые утверждают, что не могут даже повернуться на бок. Дети обязательно хотят выздороветь. Из-за болезни сердца их до сих пор постоянно держали в отдалении от сверстников, они не могли играть с другими детьми, бегать, прыгать. Теперь они знают: когда я выздоровею, мне позволят все. Эта мысль придает им поразительную силу воли.

Должна ли уже Биргит кашлять? Как это возможно с только что наложенным швом на сердце, сжатой грудной клеткой? Как объяснить ребенку, еще не умеющему мыслить разумно, как взрослый, что, невзирая на боль, легкое должно свободно кашлять?

Эти разумные взрослые! Вчера вечером ее внезапно обуял страх. Ее терзала мысль, что перед операцией ей перекроют дыхание и вставят в горло трубочку, а ведь она знала, насколько смешно бояться столь несущественной детали при подготовке к самой операции.

Доктор фрау Розенталь объяснила ей действие наркоза, и когда к ней подошел доктор Штайгер, он был разочарован тем, что ей уже все известно.

Доктор фрау Розенталь и заведующий отделением Бург члены партии. Это она узнала от Кристы, они сами ни разу об этом не упоминали. Жаль, что она не знала этого раньше, приятно ощущать, что рядом с тобой товарищ по партии. Конечно, она не хочет никакого предпочтения, но одно слово, ободряющая улыбка, и здесь, в больнице, она почувствовала бы себя в еще более родной обстановке.

Но откуда вообще должны врачи знать, является ли больной членом партии? Здесь это не имеет никакого значения.

Марианне приходит на ум одно происшествие, связанное с Карлом. Во время отпуска они хотели навестить его друга в Болгарии. (Этот план также расстроила ее болезнь.) Тогда с соответствующим заявлением она отправилась в управление Народной полиции. Чтобы ускорить процедуру, Карл вынул из кармана свой партийный билет. Унтер-офицер, женщина, бросила на него уничтожающий взгляд.

«Уберите это сейчас же. И вам не стыдно рассчитывать на особое отношение к себе потому, что вы член партии? Мы живем в демократическом обществе, вам следовало бы знать это, и ко всем гражданам у нас одинаковое отношение».

Карл покраснел.

Карл тогда… Нет, сегодня она хочет думать только о хорошем, ибо завтра…

Профессор сам берется только за очень тяжелые операции. Будет ли ее оперировать заведующий отделением? Она хотела бы этого, невзирая на демократию. После профессора Людвига он в отделении самая большая величина, она едва ли осмелится к нему обратиться. Но могло бы случиться, что, окажись они вместе в одном семинаре в сети партийного просвещения, она занималась бы и отвечала лучше, чем он. Она представляет себе такое занятие кружка, и ей становится весело.

Завтра… Можно ли ей будет поставить фотографию Катрин на ночном столике в реанимационной?

Родители уже знают об операции, вчера утром она написала им об этом. Они так же мужественны, как и она…

Лишь после предварительных обследований в больнице Марианна сообщила матери о своем намерении развестись. Ей не хотелось подробно обо всем говорить, она только сказала: «Мы больше не любим друг друга».

Мать с ее богатым жизненным опытом сочла одну эту фразу недостаточной. В дополнение Марианна начала перечислять детали. Но ей самой показалось, что они не затрагивали самого существенного. Было бы глупо сказать: потому, что он не помогал мне по дому. Не произнесла она и следующих слов: даже уголь я должна была таскать сама. Если это основание для развода, половина браков должна быть расторгнута.

Доводы, которые она была бы в состоянии привести, были перечислением обычных трудностей, которые в общем-то случаются и должны быть преодолены. У нее тоже были свои недостатки. Сначала она слепо восхищалась Карлом, потом ее разочаровали в нем мелочи, с которыми более умные женщины быстро справились бы. Все ухудшила болезнь.

«Подожди, пока выздоровеешь, а затем попытайся еще раз», — сказала мать. Но не одна болезнь убила ее чувство, причина этого крылась в поведении Карла.

Если бы в приступе ярости он поднял на нее руку или завел возлюбленную, каждый признал бы ее право на развод. Но разве грубость, бранные слова, особенно в присутствии ребенка, не приносят столько же бед и причиняют меньшую боль, нежели пощечины? В заключение она сказала матери: «И ночи с ним стали для меня невыносимыми».

У матери, которая во время разговора не оставляла шитья, опустились руки.

Один только раз она прервала дочь: «Я думала, он хороший член партии».

Марианна удивилась.

«Да, он хороший член партии, это несомненно. И через некоторое время добавила: — Если бы ему потребовалась характеристика, в ней и как о педагоге, и как о члене партии нельзя было бы сказать ничего дурного. В ней все было бы только положительным».

Марианна хотела на несколько дней оставить ребенка у дедушки с бабушкой и съездить к Карлу. Мать ее не отпустила, так как врач требовал оградить больную от волнений. Она приготовила для дочери и ребенка постели, и с письмом Марианны отправилась к Карлу. Это была та самая мать, которая учила своих детей самим находить выход в сложных ситуациях.

Марианна не могла знать, о чем думала мать, едучи к Карлу. Мать сидела прямо, не прислоняясь к стенке, в углу купе, держа черную сумку на коленях.

Я так близка с детьми, что мне не нужно видеть их лица, чтобы знать, как они себя чувствуют; манера поведения, голос, даже то, как они едят, — этого достаточно. И тем не менее я не подозревала, что моя Марианна в замужестве так страдает. Возможно ли это? Что же я проглядела, или я была слепа?

Письма Марианны с первого места работы: «Один учитель здесь очень, очень милый». И вскоре после этого: «Мамочка, я влюбилась». Боже мой, можно было лишь удивляться, что с этой красивой веселой девушкой это произошло впервые. И несколько позднее: «Мама, я его люблю».

Субботу и воскресенье Марианна провела дома. Она много рассказывала про Карла. Мать тогда задумалась. Достаточно ли он добр, поймет ли Марианну, ее непосредственность, силу ее чувства, ее благородство?

Через несколько недель Марианна привела его с собой. Материнское сердце сжалось. Карл произвел впечатление трудолюбивого, умного, внимательного человека, хорошо выглядел, свое будущее ясно себе представлял. Мать крепко пожала руку другу своей дочери, накрыла на стол, предложила второй кусок пирога и прислушивалась к разговорам.

Ничего, решительно ничего не было в нем такого, что могло бы не понравиться, но, конечно, для твоей девочки любой недостаточно хорош, должен появиться прекрасный принц, чтобы ты сочла его подходящим для своей дочери. Будь же благоразумна! Дети выходят замуж не для того, чтобы сделать счастливой мать, а Марианна счастлива.

Со временем мать стала кое-что замечать. Всегда решал Карл, что пришла пора собираться домой, и никогда не спрашивал Марианну, хочет ли этого она.

«Ты это не поймешь», — услышала она однажды, как он сказал Марианне. Тогда она сдержанно спросила: «Почему же Марианна это не поймет?» Это был единственный раз, когда она возмутилась. Они любили друг друга, это главное. Вмешиваться она не будет, ни одному браку это еще не приносило добра. Да и Марианна не такой человек, как она сама. Какой смысл судить о семейной жизни дочери со своих личных позиций?

Но как же все-таки она не заметила, что их отношения ухудшились? И почему дочь не поделилась с ней раньше? Ее молчаливость, порой угнетенное состояние она приписывала только болезни.

Разве не было в школьном коллективе ни одного человека, с кем Марианна могла бы отвести душу, если она не хотела быть откровенной с матерью? Мы ведь, всегда говорим, что у нас никого не оставляют в одиночестве, но никто не заметил, что моя девочка нуждается в помощи, не поняла этого даже родная мать.

Или есть вещи, которые человек сам должен пережить до конца и сам решать? Было ли это решением, которое никто иной не мог принять за нее? Но возможно, это решение все-таки было чересчур поспешным? Разве нельзя было молодого человека чему-либо научить? Брак не игрушка, которую легко отбрасывают в сторону. И у них ребенок. Нет, такие вопросы не решаются слишком быстро.

Но если и ночи больше не приносят женщине радости и она идет на всяческие уловки, лишь бы обрести покой, то есть ли смысл продлевать такое состояние? Разве не лучше в этом случае расстаться без тяжелых последствий, без тревоги за будущее?

Мысли сталкиваются и мешают одна другой. Даже пожилой женщине, почти прожившей жизнь, нелегко найти правильное решение. И кроме того, ясно мыслить мешает то, что она страдает и упрекает себя, как все матери, дети которых несчастливы…

Марианна слышала, когда мать поздно вечером возвратилась от Карла и тихо, чтобы не разбудить ребенка, позвала ее. Медленно, видимо очень усталая, мать сняла в передней пальто. Что она могла сказать дочери?

Она передала Карлу письмо Марианны. Он не хотел верить полученному известию и предположил, что теща прибыла, чтобы уладить дело. Он привязан к Марианне и против расторжения брака. Мать была тронута, быть может, еще есть надежда… Что, собственно, по-настоящему плохого случилось в этом браке? Она дала Карлу выговориться. Начал он со ссылки на то, как много было им сделано для Марианны. Он говорил, она кивала. Постепенно он заговорил быстрее и с большим жаром. Марианна упомянула о его недостатках, он вправе сказать о недостатках Марианны: «ленива, медлительна, несамостоятельна, лжива… Она вам обо мне всякого наболтала… То же пыталась сделать и на учительском совете… Квартиру я оставляю за собой».

Тогда она поднялась и ответила: «Да, квартиру ты оставляешь за собой, но в нее Марианна никогда больше не вернется».

«Мама», — снова позвала Марианна.

Мать вошла в комнату и села на край кровати.

«Было очень скверно?» — спросила Марианна.

«Думаю, ты поступаешь правильно».


В больничной палате сумерки смягчают белизну стен и простынь. В последний вечер перед операцией Марианна все-таки вновь думала о Карле, нет, больше о матери, и это были добрые мысли, она хочет уснуть с добрыми мыслями…

Дети работают в школьном саду, выпалывают сорняки, поют, щебечут, разрыхляют почву граблями, задают вопросы. Их маленькие переживания очень много значат для их возраста; потому так важно принимать их всерьез.

Катрин высоко поднимает свой носик, чтобы потереться им о нос матери, и говорит: «Знаешь, кто так здоровается, — ящерицы».

Но нельзя смеяться над ней: «Эскимосы, Катрин».

Марианна рассказывает о снежных хижинах, северных оленях, детях, одетых в шкуры животных. По глазам Катрин видно, что все услышанное она хорошо запомнила.

Как-то у друзей Катрин впервые увидела себя в большом зеркале. Она остановилась перед ним как зачарованная.

Когда мать пришла за ней, она раскачивалась, кружилась перед зеркалом, поднималась на цыпочки и приседала.

«Что ты здесь делаешь?»

Катрин увидела ее в зеркале, улыбнулась и сказала: «Мы танцуем».

Несомненно, были у Марианны дни, полные страха и тревоги, часы отчаяния, но даже тогда, когда почва совсем ускользала у нее из-под ног, в ней оставалась воля к жизни. Как раз во время развода домой в отпуск приехала ее школьная подруга Ханна Шмидт, очень добрая и сердечная женщина. Ее муж работал приборостроителем в Клингентале; она была там контролером по качеству на предприятии, изготовляющем кетгут. В детстве она жила в том же доме, что Кесснеры. У Марианны словно на душе легче стало, когда она рассказала все подруге.

«Удивляюсь, откуда у тебя силы, чтобы со всем этим разделаться», — сказала Ханна.

Имеет ли право называться сильным человек, который сам себе кажется неразумным и никогда, может быть, не преуспеет в своей профессии, человек, так плохо организовавший свою семейную жизнь, человек, который не в состоянии поднять обыкновенный кофейник?

«Ведь у меня ребенок», — ответила Марианна.

Она могла бы сказать еще и другое: мне было бы стыдно перед матерью, или: я не могу просто так бросить свою работу, отказаться от участия в строительстве нового общества. Нет, так она никогда не скажет. Почему честные и хорошие мысли выливаются порой в пустые, громкие фразы? И еще могла бы она сказать: я хочу видеть лес весной, когда юные листики так малы, что стволы деревьев просвечивают сквозь листву далеко в глубине леса; когда сверкающая зелень так прозрачна и нежна, что ощущение от нее как бы переносится на окружающих тебя людей…

Марианна кашляет. Она кладет голову выше на подушку и ждет, пока пройдет приступ.

Завтра утром ее оперируют.

Ландшафты, думать о ландшафтах. Лишенное красок озеро зимой, утки, лебеди, чайки, блеклый камыш, голые тонкие ивы. Висящая в небе серая пелена тумана тает, освобождая солнце. Теперь камыш мерцает желтоватым цветом. Над водой скользят зеленовато-голубые металлические колечки — шейное оперение уток; ослепительно белый щит вздымается над сверкающими жемчужинами — лебедь расправляет свои крылья.

Чайки кричат — Марианна думает о море.

Чайки кричат, море шумит — Марианна уснула…

Утром ей делают уколы. Она еще чувствует, как движется ее койка и как она останавливается. Она ощущает давление на ноге поверх стопы и еще успевает подумать: это разрез в вене для яда, оказывающего парализующее действие.

Глухо, как бы через многие покровы и издалека, в темноте доносится до нее оклик:

— Проснитесь же, фрау Мертенс, проснитесь!

Что случилось? Только что сделали разрез в вене, а ее тут же будят? Ведь должно быть светло, в темноте оперировать нельзя.

Темно, так как она лежит с закрытыми глазами.

Чудовищно напрягаясь, она пытается поднять веки, но приоткрывается только один глаз, и всего на долю секунды. До того как ее вновь охватывает мрак и сон, она успевает услышать:

— Операция удалась.

Какую-то долю секунды она чувствует себя бесконечно счастливой, затем она больше ничего не сознает.

Пробуждение, сон, полузабытье. Проходят секунды, проходят часы? Один раз она чувствует, как поднимают ее руки, на теле она ощущает прохладную гладкую ткань и думает: ночная сорочка, отутюженная.

Однажды она просыпается, так как должна чихнуть, в носу что-то ползает. Затем она просыпается, так как ледяной простыней ее окутывает холод. Она слышит, как стучит от холода зубами, тело охвачено дрожью, от сильного озноба ее всю трясет.

— Мне холодно, — шепчет она, — мне холодно.

Она лежит в реанимации и впервые после операции заговорила.

Какое блаженство эти одеяла и грелки. Вместе с теплом возвращается ощущение счастья, огромного счастья: я живу, теперь это позади, все хорошо.

Спала ли она снова, и как долго? Как жестоко с ней обходятся, сестра забирает грелку и одно одеяло. Как может она быть такой суровой, не проявлять никакого сочувствия?

— Пожалуйста, сестра, грелку.

Можно ли отказать тяжело больному в такой малости?

— Лекарства вас достаточно согревают, если вы будете перегреваться, температура не спадет.

Марианна спит и просыпается, спит и просыпается. Она слышит, как шумит море и кричат чайки, и, бесконечно счастливая, думает: теперь все это позади, я живу.

Она не испытывает жажды, не чувствует боли, а дыхание почти не вызывает затруднений.

Ну а память? Не пострадала ли она? Она так устала. Но ей необходимо это проверить. Сначала даты рождения — ее и Катрин. Их она помнит. Но ей нужно обрести полную уверенность: трижды семь двадцать один, четырежды семь… Марианна спит. Марианне снится сон.

Все это неправда. Операция ей еще предстоит. Она на берегу моря, слышит, как оно шумит, значит, ее еще не оперировали. Она просыпается и не осмеливается открыть глаза. Отчетливо слышит, как ударяется о берег морской прибой.

Когда она поднимает веки, кто-то бинтует ей руку.

— Сестра, когда меня будут оперировать?

— Операция уже позади, вы чувствуете себя хорошо, уже пять минут вы лежите в реанимации.

— Мой нос…

— В нос введены две маленькие тоненькие трубочки, через них поступает кислород, это облегчает дыхание.

Спать, спать. Страшные сны. Марианна сидит на высокой стеклянной горе, и Катрин пытается к ней добраться. Она прилагает огромные усилия, чтобы взобраться на гору, но все время соскальзывает, падает вниз. Ребенок не может дотянуться до матери.

Марианна просыпается:

— Катрин, моя Катрин.

И вновь шумит море. Она должна знать, действительно ли она бодрствует, действительно ли плачет Катрин.

— Сестра, я слышу море.

Сестра улыбается.

— К морю вы сможете поехать через шесть недель, если захотите. — Обе прислушиваются. Сестра смеется. — Это не море, это просто капельница.

Марианна чувствует, ее ноги лежат на шине, в ногах кровати она видит сосуд с кровью, связанный системой трубок с веной на ноге. Этот сосуд для нее — часы. Каждый раз просыпаясь, она прежде всего бросает взгляд на него и сразу понимает, где она находится. По содержанию бутылки она определяет, как долго она спала. Начинаются боли, ее мучает жажда. Сосуд становится опорой и утешением.

До сих пор она вообще не делала сознательных движений, теперь она поворачивает голову и через стеклянную перегородку заглядывает в соседнюю кабину.

После операции прошло два часа. Впервые она думает о чем-то другом, кроме себя самой.

За стеклянной стеной находится Биргит.

Она сидит обложенная подушками и широко раскрытыми глазами смотрит на Марианну. Ни один мускул не дрожит на ее белом лице. Такое впечатление, будто Биргит спит с открытыми глазами.

Марианне мучительно хочется уснуть. Что должна я сделать, чтобы, невзирая на боль, найти в себе силы улыбнуться? Она пытается это сделать, что получилось — улыбка или страшная гримаса? На лице ребенка не дрогнул ни один мускул.

В лицо Биргит надо вдохнуть жизнь.

Марианна с трудом пытается поднять руку, но у нее слишком мало сил, ей это не удается.

Сдаюсь, двигаться так мучительно больно, я хочу спать, я хочу спать — но хотя бы поднять руку, разочек подмигнуть Биргит. Хаотическая вереница мыслей: Биргит, Катрин, все дети, Вьетнам, дети, бомбы, — а я трушу.

Тот, кто не сдается, непобедим.

Она поднимает руку и кивает.

Я улыбаюсь — я с этим справилась.

Биргит серьезно кивает в ответ.

Смертельно усталая Марианна засыпает.

От яркого, резкого света больно закрытым глазам.

— Сестра, уберите, пожалуйста, лампу.

Тихий смех.

— Это же солнце. Оно светит вам прямо в лицо.

Таких диковинных вещей Марианне еще никогда не доводилось переживать. Она лежит в реанимации под непрерывным наблюдением. Два часа назад ей сделали операцию на сердце. Разрез идет от начала выпуклости груди до спины. Под разрезом дренаж, через который стекает жидкость из раны, в ногу вставлена канюля для переливания крови, в носу раздражающе царапают трубочки, через которые поступает кислород, на руке манжета для измерения кровяного давления, оно контролируется каждую четверть часа, ее мучают жажда и боли — и все-таки сияет солнце, солнце сияет над ее кроватью.

Бодрствовать, забываться, спать.

Она чувствует руку на своем лице. Ее разбудил профессор. Он улыбается, гладит ей щеку и говорит:

— Удачная операция, вы вновь будете здоровой.

Человеческая доброта трогает ее до слез. Ей хочется сказать слова благодарности, но она уже снова спит.

Будят ее боли.

Чтобы их победить, нужны силы. Она слаба, как упавший на землю лист.

— Сестра, ужасные боли.

— Знаю. — Сестра откидывает ей волосы со лба и увлажняет губы. Марианна пытается высосать несколько капелек из мокрого платка, но сестра быстро его убирает. — Скоро вы почувствуете себя лучше.

Как добры эти люди. Марианна кладет голову сестре на руку и шепчет:

— Побудьте со мной еще немного!

Сестра Траута, у которой так много дел, что она не знает, как ей с ними справиться, остается и держит Марианну за руку.

Как все к ней добры. Они понимают, как ее мучают жажда и боли.

Но кажется, люди перестают быть добрыми. У Марианны одна потребность: сон. У нее нет сил, необходимых для того, чтобы бодрствовали мозг и глаза. Как прекрасно, когда ею овладевает сон, несущий избавление от жажды и боли. Благословенный сон; спать до полного выздоровления — о таком здесь, пожалуй, и не слыхивали. К кровати непрерывно подходят люди и грубо ее будят. Палатный врач, фрау Хольц, медицинские сестры, даже изящнее, молчаливые сестры из Бирмы, которые едва говорят по-немецки и необычайно скромны, кричат ей прямо в уши:

— Пожалуйста, меньше спать, пожалуйста, глубоко дышать!

Через оконные стекла между реанимационной и палатой для специального наблюдения за больными Марианна видит лицо незнакомой сестры. Она молода, у нее рыжие волосы. Сестра куда-то исчезает, вдруг опять появляется и прикладывает к губам бутылку с сельтерской водой. Марианна отчетливо видит профиль сестры, пристально смотрит на бутылку, где капельки стремительно обгоняют друг друга, на влажный рот, на движущееся горло и со стоном проводит языком по сухим опухшим губам.

Марианна спит, Марианна просыпается. Завтра к ней придет фрау Хольц, тогда она должна будет кашлять и поднимать руку. Она пробует кашлянуть сейчас, не издает ни звука, но даже одно только беззвучное движение способно, кажется, разорвать грудную клетку.

— Сестра Траута, я думаю, если я начну двигаться, разойдутся швы.

У сестры Трауты широкие бедра, она небольшого роста и полна доброты.

— Что ты, дитя мое, рана зашита кетгутом, ничего не может случиться.

Кетгут! Ханна Шмидт, контролер по качеству, так же надежна, как и в школьные годы. Она не пропустит ни одной плохой нити. Когда-нибудь она обязательно навестит Ханну Шмидт в Клингентале, там, вероятно, красиво. И тогда она скажет:

— Знаешь ли ты, Ханна, твой кетгут…

Марианна пытается хотя бы поднять руку. Правой она берет левую больную руку и осторожно кладет ее на себя. Внутри все ноет, болит, горит огнем. Пот струится по ее лицу и, остывая, вызывает ощущение зуда. Усилие, потребовавшееся для того, чтобы его вытереть, отнимает последние силы. На глазах рука наталкивается на очки. Почему? Может быть, у нее повреждено зрение?

Марианна спит. У нее болят глаза. Ей должны сделать операцию на глазах, она слепнет. У нее шрамы на лице. Катрин больше не узнает мать, она не может видеть Катрин.

Марианна пробуждается. Сосуд с кровью почти пуст. Еще интенсивнее стали боли, еще мучительнее жажда. Это был лишь сон, но она проводит рукой по лицу. Если сон повторится, она хочет запомнить, что рука ощутила, гладкую кожу.

У Марианны всегда был прекрасный цвет лица. «Тоже признак митрального стеноза», — сказал врач. Не выглядит ли она бледной и безобразной теперь, когда у нее нет стеноза?

— Сестра, могу я попросить зеркало?

— Зеркало?

Сестра Траута выполняет просьбу Марианны и говорит:

— Это очень правильно, надо быстрее возвращаться к нормальной жизни.

После того как сестра закрыла за собой дверь, Марианна с трудом подносит к лицу маленькое круглое карманное зеркальце. Беспрерывная жажда, боли при малейшем движении, при каждом вздохе, помутненное сознание от уколов и лекарств — все равно она должна знать, как она выглядит.

Белая, почти такая же белая, как Биргит, на носу очки, но без стекол, на них держатся трубочки, подводящие кислород, — страшно выглядит она, стара и безобразна.

Напряжение было слишком велико, Марианна хочет положить зеркальце на ночной столик, оно падает и откатывается в сторону.

Спать, только спать.

— Ну проснитесь же.

У кровати стоит рыжеволосая сестра. Она очень красива, и уже видно, что ждет ребенка.

— Ну, давайте же, давайте! — Сестра замечает лежащее на полу зеркальце и раздраженно говорит: — В этой палате только и делай, что постоянно нагибайся! — Выходя, она бормочет: — Какое все-таки кокетство!

Теперь Марианна больше не может выносить боль и сдерживать стоны. Слезы градом льются из глаз, если, она зарыдает, все внутри разорвется, ее тошнит, вот-вот вырвет, она задыхается, она очень больна и очень одинока, и именно эта сестра беременна… Была бы здесь мать. Позывы к рвоте, боли, недостаток воздуха, она должна позвонить. Но если снова войдет эта сестра — все разорвется, даже кетгут Ханны не сможет здесь помочь, она умрет.

Открывается дверь, сестра Траута — слава богу, сестра Траута. Она уже у кровати:

— Глубоко дышать, дышать глубоко и спокойно, так, хорошо, вдох-выдох-вдох-выдох. Отлично — глубже, еще глубже, вдох-выдох. Но вы очень неудобно лежите, дорогая, погодите минутку, мы поправим подушки. Вот так лучше. Когда я сегодня шла сюда, я видела в пекарне первые рождественские коврижки. Ну, к рождеству вы будете уже дома, станете подниматься по лестнице сразу через две ступеньки — не забывайте о дыхании.

— Сестра, останьтесь, сестра, мне очень больно.

— Да, больно, но уже недолго, с каждым днем будет лучше. — Сестра пахнет крахмалом и снегом, от нее веет чистотой и теплом. — У меня есть для вас кое-что приятное. — Сестра опускает руку в карман фартука: — Телеграмма — прочесть ее вам?

Марианна качает головой:

— Хочу сама…

— Очень хорошо. — Сестра улыбается и покидает палату.

Марианна вскрывает телеграмму, она из дому. Буквы расплываются. Она опускает листок, закрывает глаза, отдыхает и делает новую попытку. Неудача. От напряжения ей становится плохо. В третий раз. Наконец она различает отдельные слова. Еще одна передышка.

«Поздравляем перенесенной операцией, будь мужественной и бодрой, все думают о тебе. Мама».

У Марианны текут по лицу слезы. Будь мужественной и бодрой.

Сестра Траута возвращается еще раз. Марианна спит, телеграмма крепко зажата в ее руке.

Пробуждение на следующее утро мучительно, боли подчиняют себе сознание еще до того, как Марианна открывает глаза. Все внутри склеено, покрылось твердой коркой, при каждом вдохе обжигает, разрывает и колет в груди. Малейшее движение требует мужества. Во время обхода профессора у нее не возникает желания открыть глаза, и он вынужден дважды просить ее об этом. Сегодня он не улыбается, серьезно смотрит на нее и говорит:

— Мы свое дело сделали, теперь делайте вы свое. Без вашего активного сотрудничества вы не выздоровеете. Дышите энергично, кашляйте, и главное — не спать так много.

Скорее бы они все ушли!..

В следующий раз ее будит Зуза Хольц.

Разве можно при таких болях делать массаж? Марианна пытается его избежать и, тяжело вздыхая, говорит:

— Мне так больно.

— В каком месте?

Слишком усталая, чтобы продолжать разговор, Марианна кладет руку на рану.

На фрау Хольц это, по-видимому, не производит большого впечатления.

— Завтра вы уже почувствуете себя лучше. Прошу вас, садитесь и выпрямитесь, — требует она, поддерживая рукой плечи Марианны.

Боль в ране, общая оцепенелость, головокружение — и вместе с тем чувство огромного изумления: я могу сидеть, действительно сидеть, я не опрокидываюсь и не разваливаюсь.

— Еще больше выпрямиться, хорошенько выдохнуть, пожалуйста, не дремать. Вы должны быть бодрой, расслабиться, глубоко дышать, наркоз — это яд, его необходимо удалить из дыхательных путей.

Зуза Хольц массирует руками спину Марианны. Голова тяжелая, а мозг легкий как дым. Если она должна будет долго сидеть, он улетучится из головы.

— Пожалуйста, ложитесь.

Фрау Хольц ребром ладони бьет по грудной клетке и приближается к ране. Марианну охватывает страх. Фрау Хольц начинает ее массировать. Массаж приятен.

Зуза Хольц говорит не умолкая:

— Расслабиться, не засыпать, если вы будете так поверхностно дышать, легкое не очистится и температура повысится. Повышение температуры с 37 до 37,1 градуса означает четыре лишних биения сердца в минуту, с 37 до 38 градусов — больше на сорок ударов, представляете, какая это нагрузка.

Пока массаж оживляет ее тело, Марианна чувствует, как ослабевает напряжение в грудной клетке, и наслаждается благотворным действием процедуры.

И тогда она слышит наводящие страх слова:

— Пожалуйста, откашляйтесь.

Она хочет быть мужественной, собирает последние силы — и пищит как испуганная мышка.

— Я вам немного помогу и положу вам руку на горло, это вызывает кашель; прошу вас не спать, если вы не очистите легкое кашлем, придется делать это путем отсасывания. Вы ведь хотите быстрее выздороветь, добиться этого можете только вы сами.

Фрау Хольц нажимает на горло. Раздается слабое хрипение. Оно болезненно и требует больших усилий, У Марианны слипаются глаза.

— Еще несколько движений рукой. Вы ведь знаете, рана должна зажить так, чтобы рука сохранила подвижность. Добиться этого можно только гимнастикой.

Если бы фрау Хольц знала, как мало волнует ее сейчас рука.

— Хорошенько откройте глаза.

Марианна с трудом поднимает веки, смотрит мимо фрау Хольц и видит Биргит.

Биргит наблюдает за Марианной через стеклянную стену. Ее лицо еще бледнее, чем вчера, глаза еще больше, но она улыбается — по крайней мере улыбается рот.

— Пожалуйста, хорошенько поднимите руку.

Ощущение такое, будто она добровольно опускает руку в полыхающее пламя.

— И еще раз — и еще раз.

Биргит все это видит.

— Вы это проделали отлично. — Фрау Хольц гладит ее по лицу. — После обеда я снова приду.

Теперь Марианна может спокойно лежать и спать. Она еще слышит, как фрау Хольц подходит к второй кровати.

— Криста, милая, проснись.

Уже со вчерашнего дня она знает, что Криста находится рядом с ней. Обе надеялись попасть в то же отделение реанимации, чтобы вместе откашливаться. Но она еще ни разу не повернулась к Кристе, такое движение ей пока не под силу.

Снова ее будят, и возвращается прежняя боль. Она видит перед собой поднос — на нем белый хлеб и чай — и качает головой.

— Пожалуйста, ешьте, о пожалуйста, ешьте, — говорит маленькая сестра из Бирмы и поднимает миниатюрные ручки.

Биргит по-прежнему наблюдает за ней.

Чай кажется ей помоями, белый хлеб соломой.

День проходит в усталости и болях. При рождении Катрин схватки были ужасны, но они приходили с интервалами, в промежутках можно было набраться сил. Эта же боль неотступна, при каждом вдохе она действует как удар ножа по открытой ране, и, хотя от слабости Марианна едва может поднять руку, она глубоким дыханием должна сознательно усиливать боль, а кашлем делать ее буквально невыносимой.

Однако она хочет жить. Нельзя допустить, чтобы перенесенные ею страдания оказались напрасными. Катрин ждет, и родители на нее надеются.

И сразу ее охватывает глубокая тоска по дому.

Который теперь час? Может быть, сейчас они сидят на кухне за столом с потертой клеенкой? Катрин подложила подушку с вышитыми розами, берет обеими руками чашку с молоком, залпом ее выпивает и тут же тянется за хлебом. Но Дитер отстраняет ее руку, Катрин должна ждать, пока возьмут хлеб остальные.

Дитера и Катрин связывают особые отношения. Приходя в гости, он сразу спрашивает: где Катрин? Вне себя от радости она бежит навстречу, он подхватывает ее и хохочет. Катрин едва может дождаться, пока он с ней поиграет. Во время игры они как двое детей одного возраста — ссорятся и прибегают вспотевшие, обвиняя друг друга: «Дитер сказал мне „ябедница“», «Катрин сказала мне „обезьяна“».

Катрин с ревом убегает, грозится никогда больше с Дитером не разговаривать и через несколько минут, затевая новую игру, цепляется за его длинные ноги.

Дитер дает Катрин самый маленький кусочек хлеба. Та жалуется бабушке, которая входит с большим кофейником и укоризненно смотрит на Дитера.

Когда Марианна последний раз наполняла этот кофейник и несла его к столу, она думала: даже это небольшое напряжение дается мне с трудом, вызывает такое чувство усталости. Что же будет дальше?

И снова к ней возвращается ощущение огромного счастья. Придя домой, я первым делом подниму кофейник. Конечно, на самом деле она прежде всего обнимет свою Катрин, не думая о каком-то старом кофейнике. И она уберет квартиру, и будет ходить, бегать, танцевать, поднимать вещи, нести их, плавать и…

Марианна спит, просыпается, спит…

Каждый раз, пробудившись, она бросает взгляд в сторону Биргит. Если от боли у нее выступают на глазах слезы, она ложится так, чтобы Биргит их не увидела. Биргит тоже снегурочка, с черными глазами, темными волосами и белой кожей, снегурочка в стеклянном гробу.

Марианна улыбается ей, кивает и подмигивает. Большего она сделать не может. Но и это много значит для девочки.

Боли делают сегодняшний день самым длинным в ее жизни. Сто раз может она сказать себе: завтра будет лучше — сегодня, сейчас это не помогает, не смягчает боль. Бывают моменты, когда она хотела бы уйти из жизни, лишь бы только прекратить мучения. Она не думает о том, что болеутоляющие средства от многого ее уже избавили, что она редко бывает в полном сознании; она знает лишь, что боль довлеет над секундами, минутами и часами ее жизни. Только вечер приносит долгожданный успокаивающий укол. Чудесный глубокий сон гасит все боли. Спокойной ночи Катрин, спокойной ночи Биргит. Марианна спит.

На следующее утро она разочарована, так как профессор на обходе не присутствует. Ей нужен его ритм, его подъем. Вместо него спокойный, скромный заведующий отделением доктор Бург. Он объясняет Марианне:

— Ваш сердечный клапан мы раскрыли без затруднений. Он был сужен до одного сантиметра, нам же удалось расширить его до пяти сантиметров. Легкие и печень у вас в хорошем состоянии. Вы знаете, что нарушенная циркуляция крови может повлечь за собой повреждение этих органов.

— Скажите, доктор, как широко открывается здоровый клапан?

— На пять-шесть сантиметров. Мы рады за вас, но теперь вам нужно хорошенько прокашляться — не правда ли?

— Доктор, это вы меня оперировали?

Он смеется.

— Это государственная тайна.

Не только профессор, все врачи неповторимы.

С нетерпением ждет Марианна фрау Хольц, надеясь, что с ее помощью прекратится это болезненное сжатие в груди.

Сегодня Зуза Хольц сначала массирует Кристу. Ладно, вчера первой была Марианна. Но разве фрау Хольц необходимо так долго сидеть на кровати Кристы и беседовать с ней?

Или Кристе отдают предпочтение?

Но ведь настолько же больна и я. А врачи, разве они также не задерживаются слишком долго у Кристы? Понятно, операционная сестра их любимица, пожалуйста, но не за счет же других больных. Кашляет Криста довольно плохо, я сделаю это лучше.

Наконец подходит фрау Хольц. Она считает пульс, смотрит Марианне в лицо и, довольная, говорит:

— Вижу, сегодня вам лучше.

А Марианна только хотела сказать, что боли остались такими же.

Фрау Хольц рассказывает о погоде, спрашивает о дочурке, ее возрасте, имени и говорит:

— Катрин наверняка уже очень радуется за вас.

В течение всей процедуры Марианна бодрствует. Во время кашля, звучащего, как тихий писк, она, невзирая на сильную боль, искоса посматривает в сторону Кристы, но Криста спит.

— Сегодня уже довольно прилично, не хочется ли вам чего-нибудь?

Марианна шепчет:

— Мне так хотелось бы знать, как чувствует себя Биргит.

Зуза Хольц ласково смотрит на нее:

— Ребенку тяжело. Для слабого сердца и нормальное кровообращение — большая нагрузка. Но у Биргит очень сильная воля к жизни и поразительная энергия. Сегодня ей уже лучше.

Перед обедом в реанимационную по соседству доставляют Хильду Вайдлих и укладывают рядом с Биргит, Марианна наблюдает, как вокруг больной хлопочут сестры. Надо надеяться, она не будет так распускать нюни, как перед операцией, и не послужит дурным примером для Биргит.

Фрау Вайдлих знобит. Неужели прошло всего сорок восемь часов с того момента, как она сама в таком же состоянии была доставлена в реанимацию? Впервые она сознает, что, несмотря на боли и слабость, ей лучше, но пределом желаний все еще является сон.

После дневного обхода в два часа доктор Паша задерживается у постели Кристы. Марианна отворачивается. Вновь Кристе отдается предпочтение.

— Как вы себя чувствуете? Муж просит передать сердечный привет, спрашивает, не нужно ли вам что-либо. Что ему передать?

— Хочу его видеть.

— Милая, в реанимацию ему никак нельзя, позднее, в палату, возможно, это удастся. Могу я что-нибудь сделать для вас?

— Доктор, я не хочу все время думать о боли, спойте мне песню.

Врач опешил и краснеет.

— Песню вашей страны.

Доктор Паша оглядывается, снимает роговые очки в черной оправе и смотрит куда-то перед собой.

Впервые за все время существования больницы в реанимационной, где лежат самые тяжелые больные со свежезашитыми ранами на сердце, звучит песня.

— Наши женщины поют эту песню во время уборки хлопка. Сейчас, — он распростер руки, — я спел ее для двух женщин этой страны.

Марианна смотрит ему вслед, когда за ним закрывается дверь… Для двух женщин этой страны…

— Криста, очень плохо?

Криста хочет протянуть ей руку, но слишком сильна боль.

Марианна подвигается на край кровати и гладит плечо Кристы:

— Мы с этим справились, все будет хорошо.

Они не успевают снова заснуть, как приходит Ханс.

Он останавливается в коридоре и, как дети в вагоне поезда, прижимает нос к оконному стеклу. Он икает, его кадык ходит взад и вперед, и он стискивает зубы. Потом он с этим справляется, и он сияет. Криста пытается улыбнуться ему в ответ, и слезы текут по ее лицу. Ханс заглядывает в комнату сестер. Может быть, он мог бы прошмыгнуть на секунду к своей Кристе, чтобы она поскорее выздоровела. Все сестры повернулись к реанимационной спиной, только рыжеволосая смотрит в эту сторону и внимательно наблюдает.

Марианна желает ей зла. Но как может она пожелать плохое будущей матери.

Тройню! — разгневанно решает Марианна, именно это, пусть у нее будет тройня!

Входит сестра Траута, измеряет давление и расправляет простыню. Как ловко она все делает. Если утром она моет больного, тот чувствует себя действительно помытым, а не чуть облизанным; если она делает укол, больной знает, что ему больно не более того, чем это действительно необходимо.

Она подает Марианне таблетки.

— Ваши родители звонили заведующему отделением, просили передать вам сердечный привет и сообщить, что малютка чувствует себя прекрасно.

— Спасибо, сестра, спасибо.

Марианна закрывает глаза: теперь отец с матерью возвращаются с почты домой под руку. У отца очень много знакомых, их все время останавливают и расспрашивают. Каждый раз он отвечает: моя дочь перенесла операцию хорошо. Но он не был бы ее отцом, если бы тут же не использовал разговор для того, чтобы пригласить собеседника на очередное собрание, вытащить из кармана пальто подписной лист, рассказать о письме из Западной Германии, свидетельствующем об опасном развитии событий. И так как отец человек пожилой, он очень обстоятелен. Мать тянет его за рукав, знакомые, возможно, торопятся, да и Катрин одна дома, спит после обеда.

Когда она снова будет с ними?

Марианна забыла, как у родителей тесно, как велико бывало порой ее желание иметь свой дом, как часто раздражала ее страсть отца к коллекционированию. Нет большего счастья, как иметь таких родителей. Ей не нужно тревожиться о ребенке, а когда она возвратится из больницы, мать будет любовно за ней ухаживать. Все-таки как ей хорошо. Ей очень хотелось бы доставить родителям радость, но что может она сделать в промежутках между бодрствованием, сном, болью, кашлем, переливаниями крови и уколами?

Осторожно поворачивается она к ночному столику. Во время обеда она сама подносила ложку ко рту, значит, должна удержать и шариковую ручку.

«Дорогие мама, папа, Дитер и…»

Нет, такой дрожащий почерк родителей только перепугает.

Несколько раз пытается она написать черновик, делает передышку и начинает сначала.

«Мои дорогие, итак, позади уже два дня. Я бесконечно рада, хотела бы всех вас обнять. Но я очень слаба, любой пустяк мне не под силу, а спать я могу беспрерывно. Хочу быть мужественной, чтобы вскоре снова быть с вами. Поцелуйте мою Катрин. Я так счастлива».

Больше часа писала она это письмо и сейчас настолько слаба, что не в состоянии написать на конверте адрес.

Когда она просыпается, уже горит свет.

Биргит в горе. Слезы текут по ее лицу. Боли, тоска по дому или дурной сон?

Тщетно пытается Марианна обратить на себя внимание. Криста спит. Хильда Вайдлих едва ли еще пришла в сознание, да и, чувствуй она себя лучше, вряд ли позаботилась бы о ребенке.

Наконец Биргит смотрит в ее сторону. Ее вьющиеся волосы отбрасывают тень на стене. Когда она видит Марианну, слезы текут сильнее.

Как отвлечь Биргит от ее горестей?

Тени!

Марианна кладет подушки пониже, поднимает здоровую руку вверх, два пальца превращаются в заячье ухо, три пальца образуют голову и мордочку: заяц шевелит на стене губами, утка открывает и закрывает клюв, цветок колышется на ветру.

Медленно высыхают слезы на лице Биргит, медленно берет она свою игрушку, с трудом поворачивается на бок и заставляет тень барашка прогуливаться по светлой стене в честь Марианны.

Тень скользит и исчезает, Биргит и Марианна спят.

На третий день Марианна, едва проснувшись, чувствует нервное возбуждение. До сих пор она была чересчур больна, чтобы расстраиваться из-за мелочей. Сегодня ее раздражает, что нога прочно привязана к шине, а дренаж под ребрами стесняет движения. Еще вчера ее успокаивала мысль: если мне станет плохо, немедленно кто-нибудь подойдет, сестры за стеклянной стеной меня видят, это почти то же самое, как если бы кто-то сидел у моей кровати. Теперь же мысль об этом вызывает протест: вечно за тобой наблюдают, тебя контролируют.

И тогда она слышит, что еще до обеда дренаж удалят. Вместо радости ее охватывает панический ужас. Вчера все ее хвалили за большую энергию — очень редкий случай, чтобы через сорок восемь часов после операции больной написал письмо, — сегодня она лишится своей хорошей репутации. И когда рыжеволосая сестра еще только вкатывает в реанимационную столик с инструментами, Марианна уже дрожит от страха. Но сестра лишь ассистирует доктору Штайгеру. Один-единственный болезненный рывок — и все.

Часы страха перед одной секундой боли. Каким глупцом может быть человек, и все-таки как легко и счастливо себя чувствуешь, когда все уже позади.

Сегодня у нее впервые нормальная температура. Значит, день обещает быть хорошим.

Ее окликает Зуза Хольц и подсознательно, еще не очнувшись от сна, Марианна начинает глубоко дышать.

Она сидит, радуется процедуре и беседе с фрау Хольц. Ее взгляд падает на соседнюю кабину, и она сразу сникает.

— Что с Биргит? Ее кроватку отгородили ширмой.

— Ничего плохого, отсасывают легкое. Вам нельзя так волноваться, вам это вредно, смотрите, как сразу подскочил пульс.

Марианна опасалась худшего, но и то, что ребенок должен так мучиться, очень огорчительно и несправедливо.

— Из всех вас Биргит самая мужественная, — говорит Зуза Хольц.

Марианна старается не спать, пока не уберут ширму, но, очевидно, все-таки уснула, так как сестра Траута стоит у ее кровати и говорит:

— Вы никак не хотите проснуться, а у меня для вас хорошее известие.

— Самым лучшим было бы дать мне поспать двадцать четыре часа подряд.

Сестра Траута смеется.

— Моя новость получше: сегодня вы возвращаетесь в свою палату.

Из этой стеклянной кабины в палату — такое кажется невероятным.

— На мою кровать у окна, это правда, так распорядился профессор?

— Профессор сказал: «Прочь из этой обстановки, ей надо быть среди людей».

— Значит, он заметил, что утром я нервничала.

— Наш профессор замечает все. И не волнуйтесь так, дорогая.

В палату! Переводят ли туда и Кристу? Ведь их оперировали в один день. Криста спит.

У Марианны одно желание, пусть уберут ширму до того, как она покинет это помещение. Она хочет видеть Биргит. Для малютки будет ударом, когда она взглянет в ее сторону и увидит пустую кровать или лежащего на ней незнакомого человека.

Может быть, послать записку фрау Вайдлих, чтобы она обратила на ребенка внимание? Нет, не имеет смысла, Хильда Вайдлих не интересуется даже собственной жизнью, она вообще не пытается бодрствовать и отказывается принимать пищу.

Марианну кладут на передвижную койку. Криста спит, кровать Биргит все еще закрыта ширмой…

Окна в палате широко раскрыты, на стене играют световые блики, как тогда перед операцией — пять дней назад.

Для большинства людей это была нормальная неделя: встать, позавтракать, узнать, какая погода, пойти на работу, просмотреть газету, поужинать. Для Марианны это спасенная жизнь, путь к выздоровлению.

В реанимации это чудесное ощущение было лишь просветом между тучами и туманом, теперь же оно определяет все течение дня. Марианна глубоко дышит и счастлива. Боли постепенно утихают, она поднимается и садится сама с помощью бечевки, прикрепленной к краю кровати. Она все еще очень слаба, дает себя знать усталость, но она и засыпает и пробуждается в радостном настроении. Она знает, что должна еще очень беречься, пока сердечная мышца, которая ослабла, не привыкнет перегонять полное количество крови через расширенный клапан. Донимает иногда то тут, то там, еще слишком высока реакция оседания эритроцитов (РОЭ), плохой аппетит, и она заставляет себя есть. Но все это мелочи, отдельные комариные укусы на протяжении ничем не омраченного летнего дня.

Позавчера, когда ее перевели в палату, у нее вновь повысилась температура.

— Сместившийся зубец, — говорит сестра Гертруда Зузе Хольц. Марианна чувствует себя несчастной. Неужели на сердце имеются зубцы и один из них у нее переместился? Нет, фрау Хольц пошутила. Это повышение температуры ничего не означает, почти все больные, возвращенные в свою палату, так от радости волнуются, что у них повышается температура.

Вчера, когда возвратилась и Криста, Марианна тут же спросила ее о Биргит.

— Вероятно, ей стало лучше. Когда я проснулась, ее в реанимации не было, надо думать, она уже в детской палате, — говорит Криста. — Но фрау Вайдлих все еще огорчает врачей, лежит в кровати неподвижно, как куль с мукой.

У Кристы нет особого желания разговаривать, да и Марианне сейчас приятнее всего спокойно лежать и мечтать. Она хочет почувствовать на лице лучи солнца, убирает из-под головы подушку и сползает по наклонной сетке кровати вниз. Целые два года ей приходилось избегать солнца, так как сердце не переносило жары. Возможно, это было не так уж и важно, но молодому человеку грустно всегда находиться в тени, никогда не загорать на пляже, не носиться на байдарке по сверкающим волнам.

Марианна закрывает глаза, и ей кажется, что она чувствует лучи летнего солнца. Веки скорее всего ощущают тепло.

Внезапно она замечает что-то новое, поднимается и рассматривает свою постель. Я лежала в горизонтальном положении, я вновь могу лежать горизонтально, не чувствуя себя как рыба на песке. Я лежу горизонтально, я лежу горизонтально! Ей хотелось бы громко об этом запеть.

Марианна еще только собиралась заговорить о своем счастье, как Криста сказала:

— В твоих глазах сегодня впервые вспыхнули золотые искорки.

Теперь у каждого дня много своих «впервые».

— Я хотела поговорить с тобой о фрау Вайдлих, — продолжает Криста, — сегодня она возвращается в палату.

Марианна желает фрау Вайдлих всего самого доброго, но ей было бы приятнее, если бы та перешла в другую палату, а беседовать об этой больной у нее вообще нет никакого желания. Она хочет одного — лежать вот так, вытянувшись, погрузиться в собственные мысли и — радоваться.

— Сестра Траута и Зуза разговаривали со мной, — говорит Криста. — Фрау Вайдлих чувствует себя не хуже, чем мы. Ее операция прошла успешно, но, несмотря на это, если она будет так вести себя дальше, она не выздоровеет, ибо выздороветь не желает. Жизнь потеряла для нее цену, так как муж не проявляет никакой заинтересованности в том, чтобы она осталась жить.

— Как ты можешь говорить такое, я не хочу знать об этом.

Марианна обороняется, не желая вникать в чужие дела. Криста — медицинская сестра и одновременно больная, и интерес с ее стороны понятен, но Марианна всего-навсего больная и не желает слышать ничего плохого или вызывающего волнение. Она всегда была готова нести ответственность, и не только за себя, но также и за других. Она охотно поможет, но не теперь, не в эти дни. Ей самой еще далеко до выздоровления. Самое плохое, правда, позади, но и эта палата своего рода реанимационная для тяжело больных. Не проходит и пятнадцати минут без того, чтобы какая-либо сестра не подходила к той или иной кровати. Главный врач приходит ежедневно, посетители не допускаются, так как любые волнения больным категорически противопоказаны. Даже мать она не может увидеть, так как это могло бы ей повредить, а с фрау Вайдлих она должна мучиться. Нет, она не желает никакого вмешательства в со драгоценные беззаботные часы, они нужны ей, чтобы поскорее выздороветь. И ей самой еще надо много работать над собой. Сейчас, например, везде возобновились боли. От уколов на ней нет живого места, и она не знает, как лечь. И РОЭ у нее еще не в порядке, сказал доктор Штайгер. В груди она ощущает какую-то тяжесть, это, наверное, что-то плохое. Завтра будут снимать швы, надо надеяться, рана при этом не откроется.

Всего этого Криста не учитывает. Картина жизни фрау Вайдлих постепенно раскрывается…

На протяжении многих лет бесхитростная и довольная своей участью вела Хильда Вайдлих домашнее хозяйство. Она делала все так, как того хотел и требовал ее муж. Ссор и сердитых слов они не знали. Его удовлетворяло то, что она давала ему, она же, исполненная восхищения, была влюблена в его наружность, мужественность, гордилась тем, что он начальник цеха. Охотно смиряясь со своим положением, она не замечала его эгоизма, пока не обнаружилась ее сердечная болезнь. Как реагировал господин Вайдлих на присутствие усталой нервной женщины, неизвестно. Об этом фрау Вайдлих никому не рассказывала.

Ее подлинное крушение началось, когда она узнала о существовании «другой». Ведь и будучи здоровым человеком, она была беспомощной и зависимой. Возможно, в течение нескольких дней она устраивала ему сцены, потом смирилась и хранила печаль в своем сердце, там же, где гнездилась болезнь.

Господин Вайдлих слышал о том, что возможна операция, и начал на ней настаивать. Наверно, она спрашивала его, полная удивления и горечи: почему тебе так важно, чтобы я выздоровела? И он отвечал: неужели ты считаешь меня таким уж плохим? Ведь я к тебе привязан.

Постепенно она дозналась, в чем дело: муж был наслышан об операциях подобного рода со смертельным исходом.

— Возможно, ему были известны и удачные операции на сердце, — говорит Марианна, — может быть, он действительно не желал ничего дурного. И вообще, откуда вам все это известно?

Господин Вайдлих был у профессора. Он оказался настолько бесчувственным, что привел с собой любовницу. И вот, лишь коридором отделенный от жены, только что перенесшей операцию, он сидел в консультации, и по его вопросам нетрудно было догадаться, какой ответ он ожидал услышать.

Когда всю свою неукротимую энергию профессор обрушивал на противника, она действовала столь же сокрушающе, сколь целительна она была в других случаях.

Криста знавала и такого профессора. Преисполненный гнева, с глубокой складкой на переносице, делающей черные глаза еще более сдвинутыми, с взъерошенными волосами, он походил на самого сатану. Только сатану без адской жары и чистилища. Словами ледяного презрения он так кромсал свою жертву, словно держал в руках анатомический скальпель.

Зуза Хольц видела, как они выходили из комнаты: бледный, с поникшей головой мужчина и дрожащая, вытирающая глаза носовым платком женщина.

Но эгоисты быстро приходят в себя. Обещанное им ласковое письмо жене так и не поступило.

«Попытайтесь, милая, вы, — сказал профессор, обращаясь к фрау Хольц, — медицина не сможет спасти эту женщину, она у нас умрет, так как сама этого хочет…»

Криста засыпает, но Марианна, теперь взволнованная, бодрствует. Все происходящее она не может объяснить только тем, что фрау Вайдлих ограниченный человек, не интересующийся ничем, кроме крохотного мирка своих домашних дел. Марианна никогда не осталась бы с таким подлым человеком. Но кто возьмет здесь на себя роль судьи…

Задолго до того, как она порвала с Карлом, когда еще любила его и страдала от унижений, которым он ее подвергал, она думала порой: я должна от него уйти. И мир становился пуст. Не было больше книги, написанной для нее, музыка оставляла ее полностью равнодушной, солнце и звезды отливали тусклой желтизной и не сверкали, как прежде, золотом, у всех людей оказывались одинаковые лица, и произносимых ими слов Марианна больше не воспринимала. Многим ли отличалось это от капитуляции перед тяжелой болезнью?

Как установить контакт с фрау Вайдлих в ее нынешнем состоянии? Нельзя же просто позволить ей умереть…

Сестра Гертруда приносит почту, и Марианна забывает об окружающих.

Когда они беседовали о Хильде Вайдлих, Криста спросила: «Что больше всего помогает тебе здесь, в больнице?»

Марианна хотела ответить: обходы профессора, процедуры фрау Хольц, но она сказала: «Письма моей матери».

Мать, которая обычно писала редко и неохотно, ежедневно присылала несколько строк. Рассказывала она почти исключительно о Катрин. Марианна могла бы также сказать: больше всего помогает мне мысль о моем ребенке. Вот что писала об этом мать:

«Сегодня на завтрак Катрин съела три бутерброда. Теперь она много играет с маленьким Петером, живущим по соседству. После обеда пошел дождь, и я дала ей одну из оставленных здесь тобой детских книг с картинками. Она их рассматривала. Наблюдала также, как дедушка прогонял с заднего двора черную кошку. Потом подошла ко мне, обняла и сказала: бабушка, но маленьких кошек дедушка не прогонит? В ее книжке я нашла изображение котенка, лакающего из мисочки молоко.

Я так счастлива, что ребенок у нас, и дедушка тоже. Когда вы рылись иногда в его вещах, вы получали подзатыльники. Катрин позволено все. Я уже слежу за тем, чтобы ее не слишком баловали. Как часто она говорит: когда же моя мама будет здесь! Вчера мы отправили тебе посылочку с пирожными, яблоками, медом и шерстью. Понравились ли тебе фотографии Катрин? Их сделал Дитер».

Десять раз в течение дня перечитывает Марианна эти письма.

Если пишет отец, каждое слово так полно отражает его верное доброе сердце, что ей тут же хочется обнять его и сказать ему что-то очень ласковое и нежное.

В его письмо вложен фотоснимок из журнала: санаторий «Чайка» в Сочи. На переднем плане пальмы, отец пишет, что именно от этих пальм тот сеянец, что теперь так хорошо растет у них дома.

Отец привез деревце из своего прошлогоднего сказочного путешествия. Всю жизнь мечтал он о поездке в Советский Союз. На шестьдесят восьмом году жизни, когда были установлены почетные пенсии для борцов против фашизма, у него впервые оказалось достаточное для этого количество денег.

Вначале пальмовое деревце было таким крохотным, что никому не мешало, но скоро оно заняло в небольшой комнате не меньше места, чем занимает человек, что вызвало новые нарекания со стороны матери.

Последняя фраза в письме отца, как всегда, гласила:

«Конверт с маркой сохрани для моей коллекции».

Родителям Марианна писала:

«С каждым днем я чувствую себя лучше. Профессора я по-настоящему люблю, он прост, сердечен и полон жизни. Я сплю и сплю, но эта усталость приятна. Мне так хорошо, когда настежь распахнуты окна, и я знаю, все это уже позади, а впереди у меня прекрасная жизнь. Катрин хорошо ухожена, вы заботитесь обо мне, и я могу спокойно выздоравливать… Всего, что чувствую, не выразить словами».

Дитер писал забавные письма, она читала их Кристе, и они вместе смеялись. В одном из них он писал:

«За успешную практику меня премировали; отец же перестал сердиться на меня за то, что ношу слишком остроносые ботинки».

Ее ученики, с которыми она была разлучена уже более года, слали письма, словно понимали, что значат письма для человека в больнице, как укрепляют его волю к жизни. Написанные малышами строки и их рисунки, изображающие реку, солнце, спортивную площадку, читали даже сестры. Марианна дала их и фрау Вайдлих.

— Если бы у меня были дети… — больше в этот день она не произнесла ни слова.

Профессор убеждал Хильду Вайдлих:

— Операция создала все необходимые условия для вашего выздоровления. Картина крови у вас хорошая, давление нормальное, сердечные шумы исчезли, легкое работает. Но все это изменится, если вы не будете нам помогать. Вы должны глубоко дышать, заниматься гимнастикой и прежде всего есть. Ваш пульс и значительная потеря веса внушают опасения. — Крохотный ротик Хильды Вайдлих начинает подрагивать. — Возьмите себя в руки. Уважайте наш труд и помогите нам. Многие, готовые на все, чтобы выздороветь, ждут этой операции.

Фрау Вайдлих рыдает.

Фрида Мюллер и Ангелика Майер уже несколько дней назад из реанимации возвращены в свою палату. Ангелика упорствует в своем неприятии медицины. Подошедшему к ее кровати профессору она заявляет:

— Весь этот яд только усиливает мою болезнь, пусть сестры прекратят его давать, иначе я не выйду отсюда.

— Без медицинской помощи вы бы давно умерли, — отвечал тот. — Вы отлично себя чувствуете, но, чем лучше вы себя чувствуете, тем больше брюзжите. Завтра встанете вы, а фрау Мюллер уже сегодня.

Поддерживаемая с обеих сторон, фрау Мюллер подходит к окну.

— Как новорожденная, — говорит шестидесятипятилетняя со стимулятором у сердца. Снова лежа в постели, она шепчет: — Если бы мой муж дожил до этого.

— Вот порадуются ваши дети и внуки, — говорит Марианна. — Кем, собственно, был ваш муж?

— Мой муж был кочегаром на локомотиве… — Она вытирает слезы. — Умер три года назад — от болезни сердца. Не думайте, что кочегар такая простая профессия. Муж, — продолжает она, — всегда говорил: кто работает головой, экономит мускулы. Боже мой, как долго не могла я вспомнить эти слова… какая удачная операция. Кто же ее все-таки делал? Могу ли я послать всем врачам сразу корзину грибов, или они обидятся?

— Они очень любят грибы, — говорит Криста.

— Да, мой муж всегда говорил: бывают кочегары, которые швыряют лопатой черное на черное. С ним такого никогда не случалось.

— Не совсем понимаю, — говорит Марианна.

— Настоящий кочегар ждет, пока угли нагреются до красного каления, и лишь тогда подбрасывает новые, Некоторые работают бездумно, не следят, сколько вагонов тащит локомотив и чем они заполнены. И получается, что такой кочегар для перевозки пяти вагонов с древесной шерстью расходует столько же угля, сколько для состава из пятнадцати вагонов со станками. Хотите верьте, хотите нет, но некоторые для собственного удовольствия пять раз в течение дня открывают аварийный вентиль, не думая о том, что при этом каждый раз бесполезно сжигается полтора центнера угля. Некоторые…

Приносят обед.

Ангелика ковыряет вилкой в тарелке, морщится и сетует:

— Всегда один и тот же соус, все здесь невкусно.

Марианна с трудом сдерживается:

— Вы всегда чем-нибудь недовольны, по-моему, еда вкусная.

— А вы сразу все подводите под политику, — говорит Ангелика, набивая рот картофельным пюре.

Марианну охватывает бессильная ярость. Ей хотелось бы сказать то, что она думает: на такую вот мы расходуем шесть тысяч марок в твердой валюте, чтобы сохранить ей жизнь.

После обеденного перерыва появляется Зуза Хольц с елочными ветвями, лентами и свечами.

— Я пыталась дома изготовить к рождеству елочные украшения, но, по-видимому, оказалась очень неумелой. Фрау Вайдлих, не будете ли вы добры мне помочь? Ведь садоводы это умеют.

Фрау Вайдлих берется — впервые без настоятельной просьбы, еще колеблясь и неловко — за бечевку, помогающую больному садиться. К ее постели придвигают маленький столик.

— Хорошо пахнет, — она обнюхивает ветви, — мне нужна еще проволока.

— У Ханса, безусловно, найдется, — быстро говорит Криста.

— Конечно, — восклицает Зуза Хольц, — как я могла забыть!

Она направляется в отделение медицинской электроники и нервничает, так как там проволоки не оказывается.

— Сейчас она важнее всех ваших колдовских машин.

— Слыхали, новый метод спасения человеческих жизней с помощью проволоки, — ворчит Ханс.

— Совершенно верно, — отвечает фрау Хольц, — иногда случается и такое.

Когда она возвращается, Хильда Вайдлих спит, окруженная еловой зеленью.

Марианна и Криста сообщают, что она произнесла по меньшей мере четыре фразы и на ее лице появилось некоторое подобие улыбки.

— Как у грудных детей, когда порой не знаешь, была это улыбка или гримаса, — объясняет Марианна.

Как прекрасны раннее пробуждение и уверенность в том, что каждый день приносит с собой выздоровление.

Вначале солнце появляется в ногах кровати Марианны. Ей хотелось бы попросить землю быстрее вращаться, чтобы солнце светило ей в лицо.

А может быть, не дожидаясь, самой добраться до солнца?

Осторожно пытается Марианна сползти на конец кровати. Она не может опираться на левую руку и скользит вдоль постели на спине. Но как ей повернуться? Спускать ноги с кровати строго запрещено. Пока другие напряженно за ней наблюдают, подают советы, она достигает цели, счастливая и обессиленная кладет голову на железные прутья. Как она уже самостоятельна, она заново отвоевала два метра свободы.

Чувствовать, мечтать, думать… Окно открыто на расстояние шириной в две ладони.

Здесь я лежу и сквозь узкую щель наслаждаюсь теплом солнца, которое, находясь на расстоянии около 150 миллионов километров, меня лечит, согревает и радует, словно там, высоко в небе, этот гигант находится специально для этой больничной койки, для моего лица, чтобы оно загорело, для моей раны, чтобы она зажила. Я читала где-то, что на каждый квадратный метр земли оно расходует 1,374 киловатта энергии. И это мои 1,374, с помощью которых оно обеспечивает мне персональный комфорт.

Меня радует, что, кроме меня, этим комфортом наслаждаются миллиарды других людей. Человечество совершило великие открытия. Люди когда-нибудь научатся по своему усмотрению включать над своими странами энергию солнца и свежесть дождя.

К чему людям было изобретать, как посредством искусственно полученной энергии убивать, душить, сжигать миллионы людей? Неужели это единственный выход из ими же созданных трудностей? Никому не позволено решать возникающие конфликты, уничтожая своих соседей или братьев, это противоречит морали и закону.

Но разве убийство не преступление во сто крат более страшное, если речь идет о миллионах людей? Даже сама возможность подобного преступления должна быть исключена, а любая попытка оправдать его должна сурово караться, объявляться вне закона.

Мысли, чувства, мечты вращаются вокруг квадратного метра земли, вокруг всего земного шара…

Сегодня Марианна еще ничего не знает о Биргит. Как только кто-нибудь зайдет, она попросит передать ей привет. У сестры Трауты она хотела бы узнать, не разрешат ли ей повидать Биргит, это не только доставило бы радость Марианне, но, возможно, хорошо подействовало и на ребенка. По-видимому, ей не разрешат.

Пакет с шерстью лежит в ящике ночного столика. Марианна хочет к рождеству связать шарфик, шапочку и перчатки для Биргит и маленький костюм для барашка. Он должен выглядеть как в сказке, которую она ей рассказывала. Она заказала красную шерсть, этот цвет хорошо подойдет к черным волосам, темным глазам и смуглому лицу. Пока еще Биргит бледна, но скоро она сможет бывать на свежем воздухе. Для Катрин она хочет подготовить такой же комплект из синей шерсти; но для вязания еще не хватает сил.

Теперь она поговорит с фрау Вайдлих, а если ей это не удастся, побеседует с Кристой о том, как фрау Вайдлих помочь. Пока Хильда Вайдлих занята изготовлением елочных украшений, она втягивается в общий разговор, но уже через несколько минут устает и замолкает.

Однако фрау Вайдлих упорствует в своем желании умереть. С каждым днем ее лицо становится все тоньше и все больше бросаются в глаза впадины над ключицами.

Уже второй раз — для фрау Вайдлих — рассказывает Марианна историю своего развода. Как тяжело расставаться с человеком, даже если ты в нем разочаровалась. Рушится мир, и, кажется, не остается ничего, ради чего имело бы смысл жить дальше. Но никто не стоит того, чтобы из-за него гибнуть, и меньше всего тот, кто причинил тебе столько горя. Надо быть гордым, нельзя позволить унижать себя, плохо с собой обращаться. Уж лучше тогда расстаться и жить одному. Очень важно при этом желание построить для себя новую жизнь.

Возможно, фрау Вайдлих прислушивается, но слова других ей не помогут, ведь это всего лишь слова.

По мнению Зузы Хольц, от еловых ветвей как вида трудовой терапии, а также от добрых слов нечего ждать чудес, но для фрау Вайдлих они могут иметь решающее значение.

Криста говорит:

— Мне кажется, она особенно хорошо относится к Марианне после той сказки об овце.

— Не могу же я каждый день выдумывать детскую сказку для фрау Вайдлих, — отвечает Марианна.

Неприятно удивленная смотрит на нее Зуза Хольц. Но такова жизнь: нетерпение и сострадание чередуются; забота о другом человеке требует постоянных усилий, Говорить о разводе — значит думать о нем, и минуты эти отнюдь не самые светлые…

И внезапно возвращается ощущение радости: резвиться вместо с ребенком, нести тяжелый поднос, легко справляться с работой. Как много прекрасного ждет ее впереди.

Ей представляется уже естественным, что она не всегда будет одинокой. И хотя ни о ком определенном она не думает, она ждет этого времени.

Лежать горизонтально, дышать, не испытывая страха.

Марианна натягивает одеяло на голову, сооружает из него нечто вроде пещеры и лежит в темноте с открытыми глазами, пока обеспокоенная Криста не стягивает с нее одеяло.

— Я кое-что проверяю, — объясняет Марианна.

— И довольна результатами?

Марианна кивает.

Палатка и ее удушье, отчаянные попытки победить страх — и вот теперь она спокойно лежит в узком пространстве при ограниченном притоке воздуха.

Разве забудет она когда-нибудь годы своей болезни?

Кто думает о болезнях, если у него все в порядке? Все хорошее, нормальное представляется совершенно естественным. Она хотела бы еще раз залезть под одеяло, чтобы быть абсолютно уверенной, чтобы заново вкусить радость; но ей неловко перед другими.

Ее радость граничит с озорством. Ей приходит на ум модная песенка, которую она не выносила за сентиментальный текст, но теперь она приобретает двойной смысл. Тихонько она напевает:

Сердце, его ведь не купишь,

как дефицитный товар,

но если кому повезет,

но если кому повезет,

тому принесут его в дар.

Сестра Траута приносит укрепляющее лекарство для фрау Вайдлих.

— Вот это здорово, — говорит она, — песни через девять дней после операции.

— Когда разрешат мне впервые встать и обойти вокруг кровати? — спрашивает Марианна.

— Скоро, если так пойдет дальше.

Сердце, его ведь не купишь.

Громко шаркая, входит медлительная уборщица, бабушка, у которой двенадцать внуков. Щеткой она задевает за ножки кроватей, не понимая, как это мучительно для больных, ее тряпка запутывается за любой встречающийся на пути предмет. Когда ей нужно нагнуться, она кряхтит и жалуется на трудную жизнь, жалобы, по-видимому, тоже относятся к радостям жизни.

…но если кому повезет,

но если кому повезет…

Совок для мусора полон апельсиновых корок, уборщица ногой нажимает на педаль закрытого ведра. Крышка поднимается.

Марианна видит голову принадлежащего Биргит барашка, торчащую из листа скомканной газетной бумаги. Глупая старая женщина, не знающая, что означает он для Биргит; вероятно, игрушка выпала из кроватки, пока ребенок спал.

И вдруг она понимает:

«Биргит умерла».

Марианна это только прошептала; крик пронзает сердце, рвет свежий шов, ударяется о стенки, жгучей болью врывается в кругооборот крови, заполняет легкое и подавляет дыхание.

Криста звонит.

Сестра Траута поворачивает Марианну, вырывает у нее из рук одеяло и пытается ее посадить.

Вызывают доктора Штайгера, который делает ей укол.

На протяжении нескольких часов в палате не слышно ни слова.

Ночью у Марианны жар, она дышит порывисто и поверхностно. Утром ее бечевка лежит неиспользованной в ногах кровати, она лежит с закрытыми глазами и лицом, обращенным к окну.

Почему должна была умереть Биргит? Кому этот ребенок причинил зло?

Биргит, ведь ты мне уже кивнула после операции. Напрасны твои страдания, сложная операция, столько людей, боролось за твою жизнь.

Родители звонят: как чувствует себя Биргит?

Операцию она перенесла хорошо.

Родители звонят: как она себя чувствует?

К сожалению, мы должны вам сообщить…

Это слишком бессмысленно, слишком жестоко… Красивый ребенок с его смехом, слезами, переживаниями, мыслями, маленьким теплым тельцем, теперь же он просто больше не существует, он мертв, как стена, как подоконник, мертвее, чем барашек в мусорном ведре.

С Марианной разговаривает Криста, ее убеждает Фрида Мюллер, Ангелика Майер начинает фразу, обрывает ее и сморкается в большой и не очень чистый носовой платок.

Хильда Вайдлих широко простирает руки:

— Я вас понимаю. Пусть бы вместо Биргит это произошло со мной. Теперь же я боюсь, что вновь заболеете вы. Пожалуйста, не грустите так сильно.

Криста внимательно смотрит на Хильду Вайдлих.

Марианна думает: к чему все эти разговоры — к чему?

— Что мы можем сделать для фрау Мертенс? — косички Хильды Вайдлих возвышаются над головой, как два вопросительных знака. — Может быть, она любит елочные украшения?

— Несомненно, — шепотом отвечает Криста, — И съешьте что-нибудь ради нее на завтрак. Мы должны вывести Марианну из этого состояния уныния, отвлечь, рассказать ей что-нибудь интересное, а во время занятий гимнастикой затронуть ее самолюбие.

— Да, мы сделаем это. — Хильда Вайдлих складывает хрупкие костлявые пальцы. Ее кольца лежат в ящике ночного столика, они стали ей велики.

Марианна лежит с закрытыми глазами. Смерть Биргит словно лишила смысла ее собственную жизнь.

Она всегда была бездарной, ее семейная жизнь разбита, в своей профессии она никогда не добьется высокого мастерства. И никогда, вероятно, она не станет по-настоящему сильной и здоровой. На чем же основано ее право на жизнь, если такие дети, как Биргит…

— Браво, — говорит Зуза Хольц, обращаясь к фрау Вайдлих, — наконец-то вы стали садиться.

— Отлично, — говорит, обращаясь к ней же, сестра Траута, — впервые ваша тарелка пуста.

Марианну возмущает заряженный энергией голос профессора, бодрость Зузы Хольц, улыбчивая деловитость сестры Трауты.

Она не знает, что за несколько минут до того, как она сама покинула реанимационную, Биргит умерла от отека легких. Она не знает, что после этого сестра Гертруда сидела в бельевой на табуретке, чтобы хоть немного побыть одной, что Зуза Хольц перед тем, как продолжить работу, ходила взад и вперед по парку, жадно глотая воздух, чтобы вести себя перед больными так, словно ничего не случилось.

Ну а профессор? Ведь он оперировал Биргит!

Хирургическое вмешательство было таким же тяжелым, как у Эльки. Вечером во время ужина у него от усталости слипались глаза.

Весть о кончине Биргит поразила его, как смерть каждого больного. Она поразила его сильнее, ибо это был ребенок. Но пока не изобретен аппарат, который в самые первые дни после операции помогал бы работе сердца, больные, у которых левый желудочек сердца не в состоянии справиться с нормальным кровообращением, умирают. Если их не оперируют, они умирают несколькими неделями, несколькими месяцами раньше.

Врач никогда не считается с тем, сколько сил напрасно затратили он и коллектив, он не думает о тысячах марок, которые стоит использование аппарата «сердце-легкие», — каждый имеет право на то, чтобы ему спасли жизнь, если имеется хотя бы малейший шанс. Доброе и великодушное отношение к человеку проявляет государство, на которое профессор порой обижался из-за разного рода повседневных бюрократических неурядиц.

В день смерти Биргит профессор еще раз зашел в реанимацию, куда помещали больных сразу же после операции, бросил взгляд на Кристу и Марианну и сказал, что врачу фрау Розенталь следует поговорить с родителями Биргит. Она лучше всех справится с этой грустной обязанностью, за которую каждый брался с большой неохотой.

Домой он пришел поздно. Дети уже спали. Только Сибилла, которой через несколько месяцев предстоял экзамен на аттестат зрелости, еще сидела над домашними заданиями. Он гордится тем, как легко давалась ей учеба. Недавно он разрешил ей присутствовать на операции. В ее глазах он прочел те же чувства, какие испытал сам, впервые увидев работающее человеческое сердце. Тетради двух других девочек лежали на его письменном столе — задача по математике была решена неправильно, а сочинение написано просто и вместе с тем оригинально и подкупающе искренне.

Возможно, дети услышали беседу отца с матерью — в пижамах и домашних туфлях они спустились по лестнице. Девочки одна за другой забрались к отцу на колени. Четырехлетний, считавший себя уже мужчиной, энергично пожал руку своему дружку — отцу. Мужественность, однако, исчезла, когда выяснилось, что малыш, который должен был ежедневно относить картофельную кожуру в мусорный бак, так сильно размахивал при этом ведром, что путь его следования превратился в настил из картофельной шелухи, бак же остался пустым. В результате нечем будет кормить свиней в сельскохозяйственном производственном кооперативе, в результате ни ветчины, ни мяса… Детей отправили спать. В дверях мальчик еще раз обернулся:

— А если бы мы ели рис, что бы тогда получали свиньи?

После того как родители обсудили все события дня, профессор сказал:

— Я хотел бы кое-что записать, ты еще не собираешься спать?

Она поняла: посиди со мной, я не видел тебя целый день.

Работал он долго… Когда же наконец будет она создана, машина, помогающая сердцу, чтобы такие дети, как Биргит, не должны были больше умирать!

На следующее утро он пришел в больницу крайне утомленный. Это почувствовали все, кроме больных.

Может быть, ради них он притворялся?

Это не было притворством. Как только он входил в палату, больные находили в нем то, что было им так необходимо: обнадеживающую силу и помогавший им оптимизм.

Едва он вступал в операционный зал, с него слетала всякая усталость. Во всеоружии своих знаний и мастерства, отчетливо видя то, что предстоит сделать, брал он в руки первый инструмент.

Позднее он ощущал беспримерное напряжение этих часов. И тогда бывало, что в его секретариате загорался красный сигнал тревоги: «Беспокоить только в самых экстренных случаях», угасавший лишь через четверть часа.


— Сегодня фрау Марианне уже немного лучше, — шепчет Хильда Вайдлих, расчесывая волосы. До сих пор она предпочитала, чтобы эту процедуру выполняли сестры.

— Ей еще долго будет плохо, — быстро отвечает Криста, — постарайтесь, чтобы елочные украшения были достаточно большими и красивыми.

Больше всего ей хотелось бы попросить Марианну поправляться как можно медленнее — ради фрау Вайдлих.

О Марианне Криста больше не тревожится. Повседневность, таящая в себе сладость выздоровления, победит трагизм пережитого.

Криста подбросила Марианне записочку. В ней всего три слова:

«Никогда не сдаваться…»

Много дней спустя Марианна вдруг скажет ей «спасибо».

Передвигаясь на костылях, Аллан Маршалл торжествовал победу, мать вместо павшего родила другого сына, отца избивали до крови, но побежденными оказались его палачи.

Марианна много читает и пишет письма. Вязать она теперь не хочет. Зуза Хольц отняла у нее красную и синюю шерсть.

Спустя восемнадцать дней после операции Зуза Хольц говорит Кристе:

— Сегодня ты можешь спустить с кровати ноги.

Марианна тут же спрашивает:

— А я?

Фрау Хольц отвечает:

— Точно еще не знаю.

Марианна просит, умоляет. Она не перенесет, если это важное, драгоценное мгновение будет отложено. Рассудок пытается ее убедить: какое значение имеют еще один-два дня; но она не может справиться с охватившим ее разочарованием.

Фрау Хольц соглашается попросить об этом заведующего отделением.

Криста и Марианна пять минут сидят на краю кровати и вне себя от счастья.

— Сегодня мы встаем, — говорит фрау Хольц через три дня, — сначала фрау Мертенс.

Подошвы касаются твердого дерева, подкашиваются ноги, зудит кожа, и, пока ноги не почувствовали себя уверенно стоящими на земле, у нее все кружилось перед глазами.

— А теперь немного походим.

Марианна цепляется за руку Зузы Хольц. Делая первый шаг, она еще сама себе не верит, едва поднимает ногу и шаркает по полу. Второй удается лучше, но очень мал. Третий ей хотелось бы сделать побольше, но она падает на фрау Хольц. Четвертый удается, пятый тоже.

Я хожу, я хожу, я хожу. Кому может она рассказать о своих ощущениях, кто поймет, что она с трудом сдерживает слезы радости?

С каждым днем расширяется мир. Марианна проходит по палате, впервые выходит в коридор и просит:

— Можно мне одной в туалет?

Она возвращается счастливая, смеется и думает: как это прекрасно, теперь я снова независимый человек.

Три, шесть, двенадцать, семнадцать лестничных ступенек.

Каждый раз она после упражнений так устает, что едва добирается до кровати. Она спит крепче, чем ночью, и просыпается свежей и бодрой.

Первая прогулка в саду! С каким нетерпением она ее ждала. Но погода туманная и сырая, Марианна очень скоро устает, внезапно ее охватывает страх перед здоровым и шумным внешним миром. Ей хочется скорее вернуться в палату.

На следующий день сияет солнце. В саду чудесно, Марианне так хотелось бы выйти из ворот и пешком идти до самого дома.

Еще четыре дня и ночи, она уже не может дождаться этого часа. Катрин, любимая моя Катрин.

Ангелику Майер и Фриду Мюллер уже выписали.

Фрау Вайдлих делает первые шаги по коридору. Она без головного убора. Что будет с ней дальше, толком никто не знает. Последний день.

Сколько времени больница заменяла ей родной дом — во всяком случае, значительно дольше проведенных в ней шести недель.

Ей тяжело расставаться с Кристой. Они обещают писать друг другу. Марианна хочет записать адрес и обнаруживает у себя в кармане записочку Кристы, состоящую всего из трех слов. Она сохранит ее навсегда.

Сестра Траута дежурит ночью, Марианна не сможет с ней проститься, она жалеет об этом.

Фрау Вайдлих долго пожимает ей руку, и внезапно Марианна говорит:

— Могу я пригласить вас на несколько дней к себе, у меня очень хорошие родители.

Вообще в их квартире фрау Вайдлих при всем желании поместить негде, и совершенно невозможно предвидеть, какая ответственность может лечь на Марианну. Но просто так расстаться с ней Марианна не может.

Она хотела бы проститься с доктором Юлиусом, доктором Штайгером, доктором Паша и в первую очередь с профессором. Ей хотелось бы еще раз их поблагодарить. Но врачи оперируют, они заняты сейчас с самыми тяжелыми больными.

— Фрау Мертенс, за вами пришли.

Марианна в последний раз проходит по коридору: мимо мужской палаты, детской и в заключение мимо аквариума.

Биргит так радовалась рыбкам.

Ее ожидает Дитер. У него рождественские каникулы. Она просила, чтобы он приехал за ней один. Родителей и Катрин она хочет увидеть уже дома.

Дитер обнимает ее.

Молча направляются они к выходу.

Тогда на улице у этого обнаженного дерева Марианна — кажется, это происходило в ином мире — подняла розовый камешек.

Захлопнулась дверца такси, на ветровом стекле играют в салки сверкающие дождевые капли, но никогда ни одна из них не догонит другую.

На крытом перроне шумно, Марианне он кажется бесконечным. Она стоит перед лестницей, ведущей к платформе, и недоверчивым взглядом окидывает поднимающиеся перед ней ступени. Они ей слишком хорошо знакомы.

Дитер, у которого все болезни вызывают ощущение тревоги, осторожно берет сестру под руку.

Она снимает его руку. Ступенька за ступенькой, не считая их и не останавливаясь, поднимается она вверх по лестнице.


Перевод И. Зильбермана.

Загрузка...