Часть первая НАЧАЛО

Уезжая из родного Тигеля строить новый город Кремнегорск, Николай Леонов обещал соседке, тете Клаше, обязательно навестить там ее мужа, мастера Алексея Петровича, который еще в прошлом году отправился на эту стройку. Поезд прибыл в Кремнегорск ночью, — его держали на каждой станции, пропуская вперед грузовые маршруты. Нечего было и думать сразу же отыскать нужный адрес. Николай решил заночевать на вокзале — прикорнуть на сундучке, — но никакого вокзала в Кремнегорске не оказалось. Его заменяла снятая с колес теплушка с обрубком рельса вместо станционного колокола. Тут же за теплушкой начиналась степь. В отдалении, у горизонта, призывно и трепетно горели костры. Николаю показалось, что кто-то осенней ветреной ночью запалил на равнине кусты. Он взвалил сундучок на плечо и вместе с другими пошел в степь.

Всех было человек триста; большей частью молодые парни с пестрыми заплечными мешками, с топорами и пилами, обернутыми в мешковину, с мастерками, засунутыми за пояс, с лопатами, переброшенными через плечо, словно ружья. Но встречались и старики, и девушки, и женщины с малыми ребятишками на руках, сперва шли шумно, весело, парни на ходу дурили, пересмеивались с девками, даже пробовали запеть песню, но чем дальше отходили от железной дороги, тем становилось тише: старики и женщины начали отставать, девки примолкли, парни стали сдержаннее. Некоторые, отчаявшись догнать ушедших вперед, останавливались, кричали, оглядываясь назад, звали какого-то вербовщика.

Длинноногий, тонкий, слегка гнущийся под тяжестью сундучка, Николай далеко обогнал других. Он пожалел, что прибыл сюда не с первым эшелоном, еще в июне, как только построили железнодорожную ветку Тигель — Кремнегорск. Не посчастливилось ему попасть и на закладку города; она состоялась в самом начале июля, в дни XVI съезда партии. Но Николай знал, что впереди еще немало замечательных событий, что он не последний, он вместе с другими. Вот они — рязанские, владимирские, вятские, тверские, тульские мастера любого дела: землекопы, каменщики, плотники… Как-то в газете он прочитал, что Кремнегорск строили люди тридцати шести национальностей.

Из трех ближайших костров Николай выбрал дальний и попал, как после выяснилось, на строительство коксовой батареи. Вдыхая особый запах степного дымка, он остановился у костра, разложенного на краю огромного котлована, поздоровался с рабочими, поставил сундучок и сел на него.

— Откудова? — раздался вопрос.

Услышав ответ, помолчали. Земляков, как видно, не оказалось.

Сидели — кто на корточках, кто на небрежно раскинутых брезентовых плащах, кто на обломках кирпича, нахохлившись, набросив на плечи ватники.

— Да, верно… клад копаем, — очевидно продолжая начатый разговор, сказал моложавый рыжеусый рабочий.

— Какой тебе клад! Вот у нас на Волге, в Жигулях, это верно, одного золота разбойничьего в кургане найдено было — страх сколько! — заговорил другой. — Помню…

Но сидевший рядом пожилой рабочий не дал ему досказать.

— Это что — клад… А вот я слышал… Был у одного богатея сын Иван-Гулеван. Кутежи, девки, трали-вали… Почему бы и не пить, — у отца денег полно! Боялся старик, что после его смерти сын все богатство пропьет-промотает. Думал-думал, что делать, и ничего придумать не смог… Пришло время помирать. Призвал он сына и говорит: «Все тебе оставляю — и дом, и сад, и кубышку. Никакой присяги с тебя не возьму, в одном поклянись: ежели все прогуляешь, то приладь к тому крюку, что в горнице на потолке, веревку и — голову в петлю. Без денег какая жизнь?» Поклялся сын. Повздыхал отец, былое помянул, трали-вали… помер. Устроил сын богатые поминки, да так и пошло с того дня — то пьян, то с похмелья. Может, опамятовался бы, не будь друзей. И откудова их набралось! Ну, настал такой час — последний золотой из рук выкатился. В кармане пусто, и в горнице тоже, разбежались дружки. Посмотрел Иван-Гулеван на крюк, а помирать неохота. Решил у друзей попытать счастья. К одному пошел, к другому, к третьему. Чайком угощают, горю сочувствуют, трали-вали, а денег не дают… Вскоре случился у одного дружка именинный день. Все собрались. Да с подарками. А как быть Ивану-Гулевану? Четвертака и того нет. Все щели высмотрел, медный пятак нашел. Ну, думает, слава тебе! Куплю калач, по русскому обычаю, да и пойду, поздравлю. А идти надо было лесом. Раньше бы на тройке по большаку прокатил, а теперь пешком — напрямик — по лесу… Ну, пошел. И захотелось ему дорогой нужду справить. Положил он калач на пенек, а сам — в кедровник. А по тропе, на ту беду, собака бежала. Понюхала она калач, схватила, — только рыжий хвост в кустах мелькнул. Погнался Иван-Гулеван, да где там! Постоял, подумал, трали-вали… без подарка пришел. Рассказал, что случилось. Подняли его на смех, никто не поверил такому случаю. Соврал, дескать. И отвернулись. Закручинился Иван-Гулеван, пришел домой и с горя — в петлю. Только повис — крючок вырвало. Обвалился потолок, и засыпало Ивана-Гулевана золотыми целкашами. Обрадовался он отцовской хитрости, даже слезу обронил. А на другой день созвал друзей. Видят они — все по-прежнему: стол горой ломится — вино, закуска, трали-вали… И давай нахваливать. Выпили по первой, Иван-Гулеван и говорит: «Вот какое со мною дивное дело приключилось. Купил я на прошлой неделе железа пудов сто, сложил в амбаре, прихожу сегодня, а его крысы съели. Хоть верьте, хоть нет!» Закричали дружки: «Дело возможное! Чему тут удивляться?» Посмотрел он на них, усмехнулся. «Вот оно, говорит, как на свете бывает: что собака съела калач — вы не поверили, а что крысы железо съели — верите?» И выгнал их за порог. Даже по второй рюмке не дал… Так-то!

— К чему ты это?

— А к тому, что не в рублях клад, а в друзьях, в людях.

Прихлебывая чай из жестяных кружек, землекопы прислушивались к шуму в полутемном котловане. Николай оглянулся, посмотрел в ту сторону, откуда пришел, и удивился совсем близко подступившей густой темноте. И странным показалось ему, что пришел он из этой самой темноты. Вглядываясь, старался увидеть огни железной дороги. Но они, должно быть, укрылись за невысоким взгорком. И стало неловко от этой холодящей спину ночной темноты, захотелось подвинуться поближе к костру. Что-то очень похожее уже было с ним в жизни. Такая вот холодная темень за плечами и жаркий огонь в лицо. И сразу представились ребячьи лица, красные галстуки, внизу за спиной — река, ее только слышно (холод несло тогда от реки), а впереди — лес, но леса не разглядеть: мешало пламя костра. И, помнится, обнял тогда Николай сидевшего рядом мальчишку, обнял словно бы в шутку, хотя и не дружил с ним и даже чуть не подрался днем. В обнимку сидеть было лучше.

Невольно подался он к ночному костру.

— Чайку не хочешь? — спросил рассказчик.

— Нет, спасибо.

Николай подождал, — не спросят ли о чем? — подумал о чем-то, глядя на огонь и ощущая запах горелой травы, поднялся, отошел от костра. Теперь он мог различать людей на дне котлована, освещенного факелами. «Сколько их тут? Пожалуй, не меньше тысячи». Людей было так много, что хлопающий белым дымком в котловане экскаватор был еле виден. Среди множества землекопов, словно облепивших его, экскаватор сам казался живым землекопом, только огромным, неповоротливым, исполненным великаньего добродушия. Хотелось подойти к нему поближе и помочь, особенно, когда его зубья медленно, с натугой, на предельном напряжении вгрызались в землю. «Что это я как маленький?» — усмехнулся Николай, поймав себя на этой странной мысли. И вообще он не узнавал себя. Откуда эта неосознанная, еле уловимая тревога? Откуда это едва ощутимое покалывание в кончиках пальцев? Даже досадно… Он начинал догадываться, в чем дело, но не хотел верить. Неужели от того, что очутился он вдалеке от дома… один. Должно быть… Ведь это — впервые в жизни. Но, черт возьми, ему уже восемнадцать лет! Женить пора, как сказала бы мать.

Он попросил сидевших у костра приглядеть за его сундучком и побежал вниз по рыхлой глине. Натертые травою подошвы тяжелых ботинок раза два скользнули по меловым комкам, по щебню. Ярче, синее показалось небо. И где-то высоко, прямо над головою, заметил Николай несколько редких звездочек.

Очутившись на дне котлована, он уже не видел экскаватора и не таким резким казался гул мотора, зато слышнее стал скрежет и тонкий свист режущих глину лопат. Николай остановился у первой свежей выемки и при свете воткнутого в насыпь чадящего факела глянул в лица землекопов. Ночная резкость света и теней придавала их молодым лицам тон суровой, завидной мужественности. Землекоп, шедший посредине, отвалив пласт, распрямил спину и, сунув Николаю лопату, сказал:

— В соседнюю бригаду сбегаю.

Нерешительно, боясь, что его принимают за кого-то другого, Николай взял лопату и проговорил:

— Я только с поезда… по комсомольской путевке.

— Красота! — обрадовался паренек. — У нас тут на стройке комсомольские ночи, отстающим участкам помогаем. — И, убегая, пообещал: — Утром мы тебя определим, доведем до комсомольского комитета.

Николай поспешно кивнул.

Дома каждую весну приходилось ему вскапывать огород. Делал он это с большой неохотой, после того, как мать скажет не один раз, сердито напомнит в последний. Тогда, не скрывая досады, хватал он лопату, бежал в огород и принимался, как говорила мать, швырять на все стороны. Притомившись, перестав сердиться, начинал работать медленнее, но зато и спокойнее, лопата глубже входила в землю. Николай не замечал уже того, что делал, позабыв о травянистой меже у плетня, до которой надо было дойти, постепенно отступая, обходя куст черемухи, деревцо рябины. То место, с которого Николай начинал, всякий раз приходилось ему, под скупую улыбку матери, перекапывать дважды.

Легко, почти со звоном врезалась лопата в глину, с двух толчков отвалила тугой белесый пласт. «Есть сила!» — подумал Николай, радуясь легкости своих движений и тому, что рука не скользит по черенку, а крепко держит его. Но когда вскоре он перестал ощущать прохладу черенка и почувствовал сухой жар в руках, то встревожился и впервые в жизни пожалел, что не любил вскапывать огород.

— Рукавицы возьми, — посоветовал сосед. — Вот они, рядышком, — и добавил, приглядываясь: — По-бабьи копаешь, вроде под картошку. Поучить некому было? Батьки нет, что ли?

— Нет, — глухо ответил Николай.

Работать в рукавицах оказалось еще труднее — они были большие, новые и, как назло, скользили по черенку, да так, что однажды Николай чуть не выронил лопату. Он бросил рукавицы и, досадуя, подумал: «Буду терпеть!» Понадеялся на свои привыкшие к железу руки, но со страхом прислушивался к тому, как где-то в одном месте горячей ладони боль становилась все острей и острей. И ему представлялось озабоченное лицо матери: она сокрушается, сожалеет, как нелегко дается сыну самая простая работа. Не любил он этих жалостей и всякий раз старался заговорить о чем-нибудь другом. Нечего сокрушаться! Не отстает же он от других и уверен, что не последним дойдет до шпагата, натянутого между двумя колышками.

Орудуя лопатой, Николай улыбнулся тому, что так просто, без музыки и песен, без торжественного напутствия, без красных знамен, какие всегда бывают на плакатах, началась его новая жизнь, жизнь на большой стройке, о которой такие, как он, ребята мечтали во всех концах страны.

— Отдохни, — посоветовал сосед, когда они достигли межи. — Не красуйся…

Комсомольская ночь на рытье котлована далась нелегко. Сундучок показался таким тяжелым, что Николай еле поднял его на плечо.

— Давай подмогну, — сказал тот паренек, что обещал довести до комсомольского комитета.

— Нет, я сам… не маленький. Токарем работал… Ты только скажи, где тут первый участок?.. Одного человека нужно разыскать.

— А кого? Может, я знаю?

— Мастер Пологов… Алексей Петрович.

— Пологов? У нас на домне такого, кажись, нет. А первый участок вот он — под горою. Это гора Орлиная… Ну, как? — многозначительно спросил паренек. — Руки покажь.

— Чего их показывать? Они при мне.

— При тебе? А рукавицы мои закопал!

Николай смутился, начал оправдываться.

— Ладно, — пожалел его паренек. — Считай, что в землю посадил. Подождем, пока новые вырастут!

Они подошли к ручью. Николай услышал кисловатый запах намокшей в воде ореховой клепки, и запах самой воды, по-особому ощутимый на рассвете, и едва уловимый неокрепший запах трав.

А мир между тем начинал пробуждаться.

Слышнее и протяжнее гудели в степи автомашины, донесся резкий гудок паровоза. Явственнее стал птичий щебет: то казалось, что кто-то щелкает по невидимому листу жести свистящей тонкой проволокой, то колет какие-то особенные, должно быть с металлической скорлупой, орехи, то трясет над самым ухом туеском, наполненным звонким горохом. Но самих птиц не было еще видно. Они собирались вдалеке, у Орлиной горы, встречать неторопливое солнце. Ни одна не выпорхнула из-под ног, хотя часто попадались зеленые кустистые кочки. Трудно было идти по мокрой росяной траве. «Забродился весь, — подумал Николай, поглядывая на свои ноги. — Даже брюки намокли… Ну и пусть!» Усталость еще давила его. Не то чтобы она делала его безразличным ко всему или равнодушным. Нет, она успокаивала, умиротворяла… Где-то в стороне раздался девичий смех, потом детский плач Николай вспомнил ночных спутников. Минувшая ночь, полная огней и ребячьей тревоги, отодвинулась в его сознании куда-то очень далеко. Лицо его горело, и глаза чуть побаливали, словно он, по глупой мальчишеской выдумке, умылся песком.

Они шли по степи, пересеченной канавами, будто по размежеванному полю. Справа возвышались леса над строящейся домной, чуть подальше, на бугре, возводили дом заводоуправления. Слева виднелись палатки.

— Наш полотняный городок.

Николай огляделся. Туго натянутый, потемневший от росы брезент палаток волновался на утреннем ветру. И пришли на ум слова старой, слышанной в детстве песни: «Здравствуй, город полотняный!..» Полежать бы сейчас на брезенте, как на прохладном песке у реки, полежать, ожидая солнца, заложив руки за голову, прикрыв глаза…

За палатками пошли землянки, а дальше — бараки.

— Ну, что, — спросил паренек, — нравится тебе Кремнегорск? Погоди, солнышко позолотит его — еще красивее станет. Жаль, что ты раньше не приехал. Недавно город закладывали. Под фундамент первого дома документ положили… погоди, я даже списал себе, послушай. — Он достал из кармана грязную, растрепанную записную книжку и начал басовитым торжественным тоном: — «Июля пятого дня тысяча девятьсот тридцатого года, в дни шестнадцатого съезда ВКП(б), на северном склоне горы Орлиной в присутствии четырнадцати тысяч рабочих произведена закладка и приступлено к работам по строительству первой части города Кремнегорска». Ясно? Строится этот дом, строится город… а пока в палатках живем, в бараках… мастер твой, если, говоришь, он на первом участке, должно быть, знатный человек, или везучий. На первом — только бараки. Вот… по этой дороге шагай. А комитет комсомола — вон там. Ну, до следующей комсомольской ночи. Их у нас еще будет! Скоро плотину строить начнем… помогать придется. Днем я монтажник, а ночью землекоп. Фамилия моя Якимцев… Еще встретимся!

Николай подумал, что Якимцев — парень веселый. Лицо у него хоть и рябое, но рябины эти придают ему задора, делают приятнее, милее.

Теперь, на рассвете, в предутреннем холодке, когда погасли костры, когда их отлетающий дым слился с серебристо-сиреневой дымкой горизонта, степь казалась мертвой, холодноватая ясность и четкость ее линий напоминала развернутый во всю ширину гигантского ватманского листа план, на котором были размечены строительные участки. Даже от нараставшего птичьего щебетанья, от гудков, автомобилей, скрежета лебедок, шума раскрывающихся ковшей степь не становилась живее. Но чем ближе подходил Николай к палаткам, переходя с кочковатой и корявой дороги на тропинку, тем больше встречалось ему живых, свежих красок, заставлявших забывать об огромном, даже пугающем размахе строительства. Иногда чудилось, будто идет он по какому-то извилистому страшному ущелью. И то, что простор вдруг суживался до невозможного, тоже пугало. Так легко затеряться среди канав и насыпей, среди клубков проволоки, штабелей леса, не очищенных от коры бревен, черных до смоли труб, среди оранжевых гор кирпича, тускло искрящегося камня, неприметно осыпающегося песка, курящегося голубоватым дымком цемента. Возникло тревожное чувство: а вдруг не найдешь того, чего ищешь? И сразу вспомнились товарищи, дом, мать… В Тигеле — все привычно, знакомо, а тут — немыслимый простор. Поэтому так обрадовало белье на веревке, протянутой между двумя палатками, особенно белое детское платьице. Значит, и здесь, как всюду, есть у людей свое, родное. Будет оно и у него, стоит только найти Алексея Петровича. Да и этот самый Якимцев — теперь тоже вроде как свой.

Николай шел все дальше по извилистой сухой дороге мимо угольных навалов, удивляясь яркости зеленеющей между ними травы, бархатистой желтизне чудом уцелевших купавок, мимо куч шамотного кирпича, металлических, сизоватых от клепки конструкций, на которых светилась роса, шел, потеряв перспективу, боясь, что попадет совсем в иную сторону. Но вот дорога стала заметно подниматься в гору. И Николай обрадовался, как радуется человек, когда выходит из высокого, поверх головы, разлива пшеницы, из ледяной, дошедшей до горла, воды. Он почувствовал себя увереннее, свободнее, увидев вершину Орлиной горы.

Гора состояла из трех холмов: высокого — в центре и двух отлогих — по бокам, и походила на раскинувшего крылья орла. На вершину лег золотой отблеск только что взошедшего солнца. Не сгорая горела на ней сухая трава, пламенел немигающим рыжим пламенем огромный остроконечный валун, трава под ним даже издалека была яркой, зеленой. Птицы кружились над горою: то лепились с шумом и щебетом к валуну, то вдруг разлетались во все стороны, то пропадали за горою. Бледно-голубое небо светилось, словно валун лучился тем утренним необыкновенным светом, который по своей нежности, тонкости и легкости не с чем сравнить. И вдруг у подножия валуна каким-то образом — Николай раньше не заметил его — оказался человек. Быстро взобравшись на вершину, человек этот остановился на самой высокой точке, словно заранее определил ее, посмотрел из-под руки в сторону восхода и кому-то помахал рукой.

«Не мне ли? — подумал Николай. — Если мне, то какой-нибудь мальчишка… А может, никому, просто так… Но это совсем не мальчишка… Это, кажется, девушка».

Девушка… Тогда уж точно — не ему.


Алексей Петрович был невысокий, кряжистый, лет сорока пяти, с умными, пожалуй, немного хитроватыми серыми глазами, со смуглым, тронутым морщинками продолговатым лицом, с аккуратно подстриженной рыжей, клинышком бородкой. По праву проснувшегося раньше всех, он умывался на крыльце барака, обливаясь холодной водой из железного ковшика. Остальным пришлось умываться в бараке, чтобы не устраивать луж у крыльца.

Загорелый, в красной майке, с белым вышитым полотенцем через плечо, Алексей Петрович дробно сбежал по ступенькам.

— Здорово, Кольчик! Значит, правду писала Клаша… Сосед, говорит, приедет, жди. Думал — так, утешает. А оно, гляди-ка, радость. Ну, брат, давай поцелуемся. Перво-наперво в дружбе жить. — Он отечески обнял и поцеловал чуть смутившегося Николая. — И потом, вообще, с отцом твоим у нас дружба с малых лет была. Так что ты мне заместо сына. Если что — я и выпорю. Чего смеешься? Да, — сказал он, похлопав Николая по плечу, — с Пашкой Леоновым первые дружки были…

— А я уже поработал, — похвастал Николай, — в котлован попал. Руки — во!

— В котлован? Это, Кольчик, удача! Котлован — всему начало. Он тот самый котел, в котором хорошо провариться можно. Выдержишь — на всю жизнь закалка!

Через полчаса они отправились на строительную площадку. Мастер вел другой дорогой. Николай, пришедший сюда по узкой улочке, удивлялся тому, что неподалеку раскинулась огромная, хорошо утоптанная, перекрещенная тропинками долина.

— Оставили до поры, до времени, — пояснил Алексей Петрович, — будем тут строить дворец культуры. А пока, видишь, — простор.

— Степь, — сказал Николай, оглядываясь.

— Какая теперь степь, Кольчик? Вот в прошлом году — еще ничего… Иду, помнится, в этих местах, вижу — землекопы работают, насыпь тянется, земля свежая, глинистая, лопаты на солнце поблескивают, а на этой самой насыпи, на верхушке, орел сидит, крылья у него, как степь, сизые, он ими помахивает, а улетать не хочет. И, понимаешь ты, — людей не боится! Степь-то ведь его была, вся как есть, многие годы. А тут пришли какие-то и начали в земле ковыряться. Вот он и любопытствует. Бросил в него землекоп комком глины, отлетел орел немножко — громадина такая, — покружил над землекопом и замахал крыльями вдоль горы. Теперь такого не увидишь…

Алексей Петрович работал мастером на одном из участков строительства первой кремнегорской домны. Заложили ее осенью прошлого года, работу рассчитали на двадцать восемь месяцев.

— А мне говорили, что никакого Пологова на домне нету.

— Кто же это меня не замечает?

— Монтажник один… Якимцев.

— Не диво. Такие только девок видят. А вот я его знаю. Смышленый парнишка. Рябой, верно? То-то! — Алексей Петрович улыбнулся. — Трудновато нам будет. Но придется жить. Такое дело… Видишь? — Он указал на красное полотнище, протянутое между сбитой из досок конторкой и высокой железной колонной. — Читай.

Николай прочитал знакомые слова: «Мы отстали от передовых стран на 50—100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в 10 лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут». Он часто слышал эти слова, давно к ним привык, и поэтому смысл их не доходил до него. Ни на минуту не допускал он мысли о том, что кто-то может смять советских людей. Нет в мире такой силы! И от этой уверенности становилось радостно на душе.

Впереди возвышался металлический каркас огромного цеха. Переплетения металла, уходившие в высоту, казались гуще и тоньше, напоминали светящуюся на солнце сеть. В стальных ячейках этой сети утреннее солнце запуталось все, до единого лучика, и заливало оранжевым светом это легкое, ажурное на взгляд сооружение.

У конторки Николай простился с Алексеем Петровичем.

Комитет комсомола помещался в бараке. Сюда приходили прямо с вокзала — с котомками и сундучками; в ожидании очереди разглядывали фотографии первых ударников, витрины с вырезками из журналов и газет, письма и телеграммы, что в огромном количестве приходили на стройку в первые дни. Одна такая телеграмма, уже пожелтевшая от времени, удивила и обрадовала Николая: «Директору мирового гиганта. Еду строить Кремнегорск вместе со своей бригадой. Ответа не надо. Будем завтра на стройке».

Николай присел на скамью, где уже примостились два парня и девушка. Тот, что покрупнее, оказался подручным горнового.

— Я своего дождусь! — погрозил он кому-то. — Землю копать буду, а все равно зажгу комсомольскую домну!

— А я машинистка, — вздохнула девушка.

— Не все ли тебе равно, где выщелкивать: «Слушали — постановили»? — не скрывая презрения, сказал другой.

— Нет, не все равно! — возразила запальчиво девушка. — Сюда со всего света бумажки слетаются и отсюда по всему свету летят. А там артель «Лакокраска». И потом, — она чуть покраснела, — меня замуж хотели выдать… за одного недобитого частника…

— Беглая невеста! — засмеялся подручный горнового. — Тут одного вчера поймали. Казенные деньги украл. Думал, на стройке спрячется… Ты гляди!..

Девушка пожала плечами и отвернулась. Она ждала, что Николай заступится за нее. Он бы и заступился, не будь она такой красивой. Голубые глаза, льняные пушистые косы… совсем не похожа на простых рабочих девчат. Заступаться за нее было как-то неловко.

Николай получил направление в механические мастерские. Начальник смены, которому он предъявил бумажку отдела кадров, помещался в конторке, по одну сторону которой возводилась толстая кирпичная стена, а по другую тянулись навесы из досок и железа, под их прикрытием работали токарные станки. Наиболее дорогостоящие заграничные станки были установлены в бараке. Из распахнутых настежь дверей и окон барака тянуло сизоватым дымком. Слесарные тисы, кузнечные горны находились прямо под открытым небом.

— Пока живем по-походному, — сказал начальник смены. — К зиме оборудуемся. Видишь, стену гонят. Не управятся — подмогнем… Уралец? Это хорошо. По дому не заскучаешь… У нас тут залетывает народишко. Поработал денька три — и дальше. Новая профессия — летуны. Как раз один вчера сорвался. Ты на его место станешь. Пойдем, покажу станок…


Вечером Николай прибежал к Алексею Петровичу за сундучком — надо было устраиваться в общежитии.

— Так… Отъезжаешь, значит, на самостоятельное жительство? У всех ты побывал, всем все сказал, а вот скажи-ка мне: что тебя сюда потянуло? Вот скажи-ка ты мне, молодое поколение, скажи прямо, открыто.

— Потрудиться хочу на мировой стройке…

— Это ты в комитете комсомола толкуй.

— Не денег же заработать?!

— Еще чего не хватало!

— Тогда не знаю…

— Черная металлургия отстает, и надо двигать ее вперед, вот как! — наставительно проговорил Алексей Петрович. — В самом деле, Кольчик, металлургия наша до сей поры не восстановлена после гражданской войны. Да и вообще слабовато вооружена.

— Это же и есть, как в комитете комсомола! — воскликнул Николай.

— Я тебе не лекцию читаю, — едва не рассердился Алексей Петрович. — В Америке, например, двести домен, а у нас только семьдесят. А чугуна мы производим в десять раз меньше. Потому что у нас не домны, а самоварчики… Вот так вот! Ясно теперь тебе, зачем ты в Кремнегорск приехал?

— Ясно, — весело ответил Николай.

— Уж больно ты веселый для такой ясности…

Пожелав Николаю счастливого житья на новом месте, Алексей Петрович просил непременно забегать всякий раз, когда будет по пути.

Молодежное общежитие оказалось недалеко, на другом конце участка; место выпало удачное: в комнате на три койки. В других бараках койки стояли в два ряда — от двери до двери, образуя узкий проход посредине. А здесь отдельные комнаты. Повезло! Сегодня же вечером можно будет позаниматься. И вообще хорошо: койки застланы суконными одеялами, тумбочка, стол, две некрашеные табуретки, в простенке у двери вешалка в три колышка, окно большое, почти во всю стену, с мелкой решеткой рамы, — такого окна солнце не обойдет. Правда, не очень чисто. И Николай с ребячьей нежностью вспомнил свою боковушку. Порядок, вернее сказать, лоск, наводила там заботливая материнская рука. Вспомнилась почему-то девушка, которую видел сегодня в комитете комсомола. Окажись она в этой комнате — вот бы, наверное, удивилась!.. И все же здесь не так уж плохо. Жаль вот, койка попалась у двери, хотя ему говорили, что место освободилось у окна, справа.

— У окна, — согласился старый жилец, токарь Бабкин. — Но Лепихин мне ее завещал: как только, мол, улечу с этого самого мирового гиганта, так тебе на память — старые рукавицы да койка с клопами. Ну, рукавицы я не взял — рваные… Клопов — тоже, своими обхожусь. А место у окна — с удовольствием! Что ни говори — картина! Орлиную гору видать.

Николай пожал плечами.

— Не возражаю.

— Еще бы! — ответил Бабкин. — Я по стажу имею право на улучшение жилищно-бытовых условий. Факт!

Николай познакомился с Бабкиным еще днем, на работе. Это был парень лет двадцати, с черными до блеска зачесанными волосами, с небритыми впалыми щеками, смуглый, худой. Ровные зубы, когда он улыбался, казались белыми-белыми. Бабкин, как токарь, был выше разрядом, о чем и заявил Николаю сразу. Поэтому и здесь, в общежитии, он добивался превосходства, по-хозяйски прохаживался по комнате, поглядывал, как Николай перебирает в сундучке свои небогатые пожитки, потом спросил:

— Новоселье будет?

— Сахар у меня есть. Раздобыть бы только хлеба… Мне талонов еще не выдали.

— Эх, ты… чай! А еще уралец! Катись ты со своим чаем! Хлеб у меня найдется. Вон там, в ящике, половина буханки.

Только теперь Николай заметил в темном углу у печки небольшой фанерный ящик. В нем лежал хлеб, круглый, как колобок. Корки не было, остался один мякиш. Бабкин взял его, подбросил на ладони и снова швырнул в ящик.

— Пусть подсыхает. — И пояснил: — Это мое рацпредложение. Сырой хлеб пекут… черти! Еще не наловчились. Так мы его не режем, а так, знаешь… корку обдираем, а он тем временем подсыхает. К вечеру хорош будет… Если у тебя денег нет, я до получки займу на бутылку. А? Как ты? Согласен? Тогда вот что — я сам в распред сбегаю, да и на базар заодно: закуска же нужна?!

Бабкин вернулся через полчаса, выставил на стол бутылку горного дубняка и миску капусты.

— Капуста — во! У знакомой бабки взял. Я у нее постоянный клиент. А миску — у дежурной. Миска виды видала… ишь какая мятая… А за горючее извини. Кроме дубняка — ничего. И то в итееровском распреде. Продавщица по знакомству облагодетельствовала. Кружка у тебя есть? Отлично! А я свою где-то затерял. Постой-ка, я живо!

Он выскочил в коридор.

Николай слышал, как Бабкин гремел цепочкой стоявшего в углу бачка с водой.

— Насилу отцепил, — сказал он, появляясь на пороге и выщелкивая на кружке что-то веселое. — Давай быстрее, а то сторожиха объявится.

Он бросил хлеб на стол, откупорил бутылку, разлил настойку по кружкам без остатка, разворошил капусту в миске и придвинул к Николаю его кружку.

— Поглядим, какой ты в настоящем деле. У станка вроде бы ничего… С новосельем! Адью!

— Я вина никогда не пил, — признался Николай. — Только пиво случалось.

— Тоже мне уралец! Мы волжане, и то пьем. Пора повышать разряд, не все в фабзайцах бегать. Не маленький. Бери!

Николай с отвращением посмотрел на кружку, но все же взял ее.

— Ты вот что… ты пей, будто воду. Понял? Ну, давай. А я пособлю.

Николай глянул в кружку, представил себе крепость и горечь темно-коричневой настойки, помедлил, пригубил и начал торопливо, не дыша, пить. А Бабкин обрадованно зачастил:

— Вода, вода, вода…

Николай задохнулся, несколько раз схватил воздух опаленным ртом, еле отдышался. На испуганном лице появилась кривая улыбка. Он невольно вздрогнул, передернул плечами.

— Капусту хватай, капусту!

Николай начал набивать рот капустой. Она была холодная, с тоненькими прожилками ледка, и казалась необычайно вкусной, не то, что дома.

— Вот как надо! — проговорил Бабкин.

Он лихо опрокинул содержимое кружки в рот и, собрав губы сердечком, подул, словно в зимнюю стужу, захлопал глазами. Потом тряхнул головой и блаженно улыбнулся.

Николаю стало жарко. Это была приятная жара, почти истома. Ему захотелось отвалиться на подушку и жевать хлеб полулежа. Он сделал это и удивился, как это хорошо, обрадовался тому, что устроился так удобно — голова на подушке, а ноги надежно упираются в перекладину под столом. Повернул голову к окну и показалось еще лучше: щека терлась о подушку, нежилась на ней… Почему-то вспомнился пруд в Тигеле, под горою, дом, вспомнилась мать. Николай и сам не заметил, как начал рассказывать о своем городе, о себе, о какой-то девчонке, с которой учился в третьем классе, — у нее были большие светлые косы с белыми бантами. И вспоминая об этих белых, похожих на бабочек, бантах, Николай закрыл глаза… В черной непроглядной тьме появилось вдруг нечто вроде радужного круга или солнца. Но нет, то не солнце, а лицо девушки… той самой, которую он видел утром в комитете комсомола. Она улыбалась, улыбалась презрительно. И правильно. Его следовало презирать. Не мог защитить от насмешек какого-то конопатого мальчишки. А надо было, надо! Защитил бы и пошел с нею под руку. От одного прикосновения к ней, к ее смуглой руке можно почувствовать себя необыкновенно гордым. Вот он касается ее локтя, ее шелковой белой кофты. Погоди, а ведь этот самый не получил еще по заслугам… Николай взмахнул рукой… Рука бессильно упала на подушку.

Проснулся от сильного озноба. Сначала не понял, что случилось. Вокруг стояла полутьма. Свет проникал сквозь большое синее-синее, в мелкую решетку окно. Лежал он на кровати, покрытой суконным одеялом, лежал одетый, в ботинках. Спутанные волосы мешали разглядеть комнату. Он едва откинул их — рука была тяжелая, голова — еще тяжелее и сама снова повалилась на жаркую подушку. Он поискал щекой местечка попрохладнее, нашел, и стало легче. А то, думалось, если он не ляжет и не закроет глаза, случится что-то страшное. Так бывало с ним, когда его маленького укачивало на ярмарочной карусели.

Николая знобило весь день. Сильно, словно от угара, болела голова. Он ничего не ел и думать не мог о еде, а только пил, пил… В первую минуту, когда ледяная, как ему казалось, вода обжигала его, он приходил в себя, но потом голова снова начинала туманиться, подступала тошнота, хотелось тут же, не отходя от станка, упасть на землю, но только чтобы земля была холодная, и уснуть. И когда его покачивало особенно сильно, он боялся, что сейчас свалится, а если его будут поднимать, то не поднимется — пусть что хотят, то и делают. Но все-таки в последнее мгновение что-то удерживало его, он продолжал стоять, но старался не смотреть на резец, на вращающуюся деталь, на мелькавшего в ней солнечного зайчика. За этот день он выдержал такое напряжение, какого ему еще никогда не приходилось испытывать. «Теперь смогу выстоять, где угодно», — решил он.

Вечером хмурый, с больной головой, выпив полную кружку воды, он ответил Бабкину, когда тот спросил про самочувствие.

— Иди ты к черту!

— Это мне нравится! — проворчал Бабкин. — Я-то при чем? Ничего, опохмелишься, молодцом будешь… Даже не верится, что ты из рабочих. У мамки полы мыл, цветы поливал, картошку чистил — сразу видать. Зашел вчера и оглядывается. Не очень красиво показалось? А мне, знаешь, на это самое… я парень пролетарский. Я и выпить могу!

— Я сюда не пить приехал.

— Не агитируй! — В голосе Бабкина прозвучала досада. — Еще инженер из командировки явится, тогда мне крышка. У того все по полочкам. Одних щеток штук пять. Кровать бережет — не сядешь. А я — вот как! — И он повалился на постель, забросив ноги на железную спинку койки. — Видал?

Николай вспомнил почему-то побасенку про Ивана-Гулевана, покраснел, торопливо достал деньги и почти все отдал Бабкину.

— Я мог бы и подождать.

— Бери! — зло сказал Николай. — И — все! Так и знай! — проговорил он, отворачиваясь к стене и с головой укрываясь одеялом.

— Пройдет! По себе знаю! — утешил Бабкин.

Всю неделю Николай был сдержан, молчалив. Складки в уголках рта обозначились резче. По вечерам, если не было комсомольских собраний или походов на отстающие участки, садился за книгу, долго читал, и непременно прятал ее в сундучок.

В 1930 году, когда заложили Кремнегорск, Николаю было восемнадцать лет… особенный возраст, когда ищут такую книгу, которая скажет о жизни все, когда истина, открытая сегодня, представляется значительнее всех предыдущих, когда одно желание — не отстать от века.

В Тигеле он перечитал немало книг. По вечерам, после заводской смены, таскал с вокзала в клуб металлургов железный ящик с кинолентой, — помогал киномеханику. Библиотекарша, которой Николай дарил цветные рекламы заграничных боевиков, позволяла ему подолгу рыться в книгах, брать любую. Случайно он напал на книгу с любопытным и странным названием «Диалектика природы». Бывшего фабзайца, токаря третьего разряда, эта книга взволновала своей загадочностью. Она оказалась очень интересной и очень непонятной. Нужен был особый ключ, чтобы раскрыть ее необычайный смысл. Раздобыть этот ключ помог Николаю секретарь комсомольского комитета. Секретарь учился на вечернем рабфаке и подарил ему книгу «Философское учение марксизма». Сначала Николай, сам не зная почему, прочитал в ней места, подчеркнутые красным карандашом, потом, немного успокоившись и постаравшись сосредоточиться, начал с первой страницы… Хорошо было читать поздним вечером дома, в боковушке, где все, кроме бревенчатых стен и тесовой переборки, сделано своими руками. И столик, и лампа на нем, и этажерка дороги были тем, что он смастерил их сам — выстрогал, выпилил, выточил и, где нужно, обил железом. Узорчатая резьба, металлический блеск уголков радовали, вызывали законную гордость. Но еще приятнее было не замечать этих вещей, запросто обращаться с ними, по-хозяйски облокотясь о стол, бережно перелистывать страницы книги, неторопливо читать и лишь изредка поглядывать на свою темную четкую тень, такую занятную, пожалуй, даже красивую на медовой желтизне переборки… Хорошо было читать, да вот понимать было трудно. Оглянется, а помочь некому. В окне серебрилась луна, и холодноватой белизною костей проглядывал сквозь траву камень-трескун — остаток фундамента разрушенного в гражданскую войну заводского сарая. На высоком его углу чуть заметно покачивалась тень от куста полыни. Николай знал хорошо каждую трещинку в этих камнях. Когда-то в фундаменте торчали метровые болты, каждый с гайкой и шайбой. Ребятишки, собираясь целой ватагой, расшатывали болты, выворачивали их, а потом, сторонясь и опасаясь взрослых, тащили на Шоссейную улицу, где кузнец давал им за каждую пару болтов настоящий медный пятак. Однажды был такой счастливый день, что Николай притащил кузнецу шесть болтов. На вырученные пятнадцать копеек купил две книжки с картинками. С них-то и началась его домашняя библиотечка. Николай отвлекался от книги, совсем переставал понимать прочитанное и еще больше жалел, что некому помочь. Он тогда еще не думал, да и не мог думать о том, что принадлежал к поколению ребят, которым отцы не могли помочь разобраться в серьезных книгах…

Туго был набит вещами самодельный дорожный сундучок, но для такой книги место в нем нашлось.

— Что это у тебя за священное писание? — спросил однажды Бабкин. — Философия! Ты бы лучше техническими расчетами занялся, чертежи посмотрел бы. А то у тебя сегодня не очень ладно получилось.

Это была правда. Николай едва не запорол деталь. Если бы не Бабкин, попал бы в бракоделы.

— Орел! — продолжал издеваться Бабкин. — Прямо с философского камня начал… Начни-ка лучше с фундамента, с того камня, на котором твой станок стоит, а потом поднимайся повыше, изучи все до последнего винтика, тогда и возносись в заоблачные высоты.

— Сам-то ты часто за расчетами сидишь?

— У меня талант! Я и так в своем деле до высшего разряда дойду.

В дверь постучали.

— Антре?!

Вошла розовощекая толстушка в белой кофте и синей сборчатой юбке.

— Ой, да ты не один! — сказала она, чуть краснея и взбивая высоко подстриженные рыжие волосы.

— Как это не один?

— А вот молодой человек…

— Это не человек. Это философ.

— Правда? — заулыбалась девушка. — А я думала…

— А ты поменьше думай, Фанечка!

— Не мешай заниматься, — сказала толстушка, стараясь обратить на себя внимание Николая. — Между прочим, в нашей комнате тоже есть одна такая, все с книгами, все с книгами… романы читает. То-о-олстые! Надей зовут. Недавно с мраморских разработок приехала. Из Орел-городка.

Николай промолчал и еще ниже склонился над книгой.

— Пошли, Фаня, — сказал Бабкин, толкнув ногою дверь. — Адью!

Однажды Николай зашел к Алексею Петровичу рассказать о делах, узнать новости. Алексей Петрович сказал, что тетя Клаша требует выписать ее поскорее в Кремнегорск, но идти жить в барак не хочет, а советует купить домишко в старом поселке за Орлиной горой.

— Что же это получается? — нарочито сокрушался Алексей Петрович. — На новой стройке плесень разводить! Да и лето на исходе, скоро осень пожалует, а там зима… куда к черту! Лучше мы это дело по весне спроворим. Верно, Кольчик?

В конце августа Алексей Петрович получил неожиданную телеграмму из Громкой. С трудом — от волнения — понял он ее смысл: дядя Кузьма при смерти, просит приехать. Телеграмму послала дочь старика Наталья.

Начальнику строительства Алексей Петрович сказал, что умирает отец.

Разве он солгал?

Противоречивые чувства волновали его. И жалость к дяде Кузьме, и горечь при воспоминании о далеком детстве, и человеческое, не заслуживающее осуждения любопытство.

Отец… Он выговорил это слово с трудом — оно едва не задушило его слезами. Не ожидал он, что так заколотится сердце…

Начальник строительства Нечаев, он же и директор будущего завода, широкоплечий, бритоголовый («Крепкий орешек» — говорили про него на стройке), произнес в раздумье:

— Отец… Жаль. Очень жаль… Что ж, надо ехать.

Алексей Петрович молча вышел.

В Громкую приехал он ранним утром.

Небо светлело. Теплые краски рассвета смягчали свинцовый оттенок воды, пруд оживал, все яснее проступали на нем серебристые черточки зыби. И волны уже подкатывали к самому берегу, под чьи-то примкнутые цепями лодки. Дымки рассеялись, и на противоположном берегу обозначились прямые, уходящие вверх улочки. Шелевка рабочих домиков издали казалась сизоватой, оттого что ночной дождь чисто промыл ее, а солнце не успело еще просушить. И березки поэтому казались темнее обычного и легко скрывали в этот утренний час первую желтизну листьев.

По ту сторону пруда виднелись две домны. Алексей Петрович мысленно назвал их самоварчиками, невольно сравнив с кремнегорской домной. Но вкладывал в это слово особое чувство. Не эти ли маленькие темные печи олицетворяли славу седого Урала? На какую-то минуту он даже забыл о печальном событии, ради которого приехал сюда, в незнакомый город.

Алексей Петрович боялся встречи с дядей Кузьмой, хотя очень желал ее. И желал давно.

Как-то нескладно, до обидного горько подшутила над ним жизнь: увела от него веселого, крепкого, красивого летуха дядю Кузьму, а вернула маленького, худого, седобородого старичка.

Старичок лежал с закрытыми глазами на большой высокой постели. Рядом сидела полная, но еще молодая женщина с добрым лицом, с голубовато-серыми заплаканными глазами, с тугим тяжелым узлом волос на затылке… Это и была та самая Наташа, о которой он часто думал тогда, давно, в детстве… хотел увидеть, узнать, какая она.

— Он ждал вас, — проговорила Наталья Кузьминична. — Всю ночь не спал… только под утро забылся.

Алексей Петрович с удивлением думал, как это мог столько лет представлять Наташу маленькой и даже называть сестрой. И еще более странным казалось ему то, что сейчас, у постели умирающего, он не чувствовал ни слез, ни сердцебиения. Давно хотелось курить, но было неловко подняться и отойти к окну.

Больной едва дышал. Но вот он застонал и трудно открыл глаза. В них был туман, они смотрели вполсвета. И все же, только старик глянул, еще даже и не узнал его, Алексей Петрович наклонился и, подавив слезы, робко, жалко улыбнулся дяде Кузьме… Даже за предсмертным туманом можно было угадать в глазах тот далекий блеск, который так любил маленький Алеша Пологов. Глаза старика чуть посветлели, он повернул голову и слегка приподнял руку. Алексей Петрович взял эту знакомую, но едва узнанную руку — худую, узловатую, потерявшую загар и тепло.

— Приехал?..

— Приехал… дядя Кузьма.

Как-то странно посмотрел умирающий на дочь — и жалобно, и настойчиво. Она поняла его и вышла.

— Приехал? — переспросил старик едва внятно. — Спасибо. — Он закрыл глаза и долго молчал. — Хотелось повидаться перед этим… — И опять замолчал. — Хотел тебе сказать… любил я ее, любил… всю жизнь так вот… до этой минуты… до последней…

Туманный полусвет его глаз заволокся слезою.

— Это тебе только… — шепотом проговорил он и едва ощутимо пожал руку.

Алексей Петрович не смог взглянуть старику в глаза, не смел сказать: знаю, знаю! Не мог, не имел права говорить он это ему, будто не мать была виновата перед дядей Кузьмой, а он сам — не теперешний Алексей Петрович, а тот далекий Алеша. Он ведь мог взять за руку дядю Кузьму, мог привести его в свой дом и сказать: «Живи тут!» Эх, если бы он тогда знал, что мать тоже любила… Поздно догадался он, поздно… Любила, конечно, любила! И он хотел уже сказать об этом, но испугался, что дядя Кузьма не примет этого позднего утешения и переживет лишнюю горькую минуту в свой последний час. И не сказал.

Старик впал в забытье.

Вот как печально случается в жизни. Мать полюбила, но была гордая, не могла признаться. Ей все казалось, что дядя Кузьма пожалел ее, потому что обещал отцу помогать семье, и не хотела связывать, губить его жизнь… и погубила свою… Он матери не судья. Но до сих пор не может без ненависти вспомнить доменного мастера… В гражданскую тот отступил с колчаковцами в Сибирь и где-то там получил заслуженную пулю… После того как родилась Саша, мать стала еще сумрачнее, еще замкнутее. Когда ушла из дровосушки, стала ходить в лес по грибы, по ягоды, научилась разбираться в травах — переняла все, что успела заметить и узнать у однорукого солдата, и начала сама лечить травами, кореньями, древесными соками, еловой серой. Никогда она не занималась никакими наговорами, никаким колдовством, хотя и называли ее на старости бабой-ягой… Так и прошла ее жизнь. Умерла молча, без единой жалобы, никого не вспомнила, никого из чужих не пожелала видеть, не подозвала к себе.

Алексей Петрович молча разглядывал черную, грубой работы мебель. Наталья — она только что вошла в комнату — плакала. Ее муж, Павел Соловьев, высокий, крупный, в тридцать шесть лет тронутый сединою, пришел лишь к вечеру. Обветренное, смуглое лицо, русая прядь, орден Красного Знамени на левом кармашке гимнастерки — все ладно, все пригнано, все нравилось в нем Алексею Петровичу.

Соловьев был начальником Новостроя и руководил строительством металлургического завода. Алексей Петрович чувствовал себя стесненно, несмотря на то, что Соловьев держался просто, ничего не говорил о старике, а все расспрашивал о Кремнегорске. Алексей Петрович уже знал от Натальи, что Соловьев приехал в Громкую в двадцатом году из Москвы восстанавливать разрушенное войною хозяйство, и первым, кого встретил он на бездействовавшем заводе, был Кузьма Родионов.

За обедом Наталья пристально взглянула на Алексея Петровича. Он догадался, о чем хочет она спросить, и сказал тихо:

— Дядя Кузьма знал меня еще мальчонкой… Он с моим отцом дружил… обещал ему не забывать меня… Вот и захотел проститься.

Алексей Петрович смотрел виновато. Наталья не могла понять: или ему нечего больше сказать, или он не может сказать всего.

— Нынче ночью, Наташа, мне обязательно надо быть на заводе, — проговорил Соловьев и повернулся к гостю. — Последние сутки старый заводишко работает, последнюю ночь доживает. — Он почему-то нахмурился, искоса глянул в угол. — Так-то…

— А мне с вами нельзя? — спросил Алексей Петрович. — Хочу поглядеть…

— Что ж, — согласился Соловьев, — как ты, Наташа?

— Идите, идите, — успокоила Наталья Кузьминична. — Ему хорошо, он спит… К двенадцати вернетесь?

— Я-то уж, само собою, — поспешил ответить Алексей Петрович и, облегченно вздохнув, пошел вслед за Соловьевым.

Вытекавшая из пруда речушка, мутно-желтая, словно она перемывала руду, делила заводский двор пополам. С высокого моста, на котором остановились они, хорошо была видна старинная заводская плотина. Вода вырывалась из-под нее, может быть, не с такой силой, как когда-то прежде, но все же смогла бы и теперь вращать старый замшелый ворот. Плотина давно вся заросла мхом, — он был особенно чист и зелен под водою. Но случилось это, конечно, не сразу. Плотина сопротивлялась цепкой зелени, а зелень наступала на нее, сперва осторожно, потом смелее, и уже не только мох, — стебли травы начали пробиваться между старых мокрых досок, и наиболее дерзкие повисли над водою зеленым султаном. И вот над гнилым воротом плотины стала возвышаться тоненькая, чуть согнутая березка. Она не боялась воды, а росла и росла. Вода, между тем, продолжала шуметь: ей казалось, что она течет по-прежнему быстро; и поэтому плотине, должно быть, тоже казалось, что она бросает воду на полезное дело, вращая колесо и вливая силу в маховики и шестерни механизмов завода. И некогда ей было посмотреть, оглядеться… Старый завод умирал.

Доменный факел уже потух. Пламя билось только в мартеновском цехе, — сталевары несли последнюю вахту. Суетливо работала завалочная машина — большой длинноносый жук, вращавшийся вокруг самого себя: на площадке перед печью не разгуляешься, приходится вертеться черт знает как. Подбегая к платформе, машина рывком брала железные совки с мульдой, поворачивалась, и заслонки печи поднимались железным прутом-коромыслом, площадка освещалась золотым отсветом жара. Когда мульда была завалена, из-под заслонки забило пламя… Как тут было не вспомнить тигельского «мартына» и дружка Сергуньку Перевалова! Умелым, уважаемым мастером на родном заводе стал Перевалов. У них с Аленкой (смешно теперь так называть немолодую женщину) — сын, учится в Уралограде, тоже, говорят, будет металлургом… Быстро, без оглядки бежит время, как вода под старой плотиной.

Соловьев попросил синее стекло, посмотрел сквозь щиток на кипящую сталь, что-то сказал сталевару, видимо, хорошее, и пошел от печи.

— Удачная вахта, давно такой не было, жаль расставаться, — проговорил рабочий вслед.

Соловьев улыбнулся и поглядел на полосу вечернего неба, видневшуюся между цеховым навесом и железнодорожной платформой с мульдами. Он понимал, что сталевар в эти последние часы готов расхваливать свою печурку, хотя еще вчера ругал ее последними словами. Все плохое забылось, незабываемой была лишь молодость, проведенная у огня.

Проходя вслед за Соловьевым мимо распределительного щитка, где были контрольные механизмы с красными, синими, зелеными бабочками огоньков, Алексей Петрович прочитал на стене кем-то нацарапанные слова: «Погиб Ш. П. К.». Рядом с буквами стояла неразборчивая дата. В цехе случилась однажды авария, на площадке перед мартеном погиб человек, и товарищи решили оставить память о нем, уверенные в том, что стена простоит долго. Но завод отжил уже свой век, это была его последняя ночь… Соловьев и Алексей Петрович невольно вспомнили о старике и понимающе поглядели друг на друга. Было немного грустно. Однако, проходя по заводу, никто из них не почувствовал горечи утраты: на противоположной окраине города уже выдавала металл первая батарея новых мартеновских печей. Возможно, что и дядя Кузьма не очень пожалел бы дедовское гнездо…

Они спустились по железной гремящей лестнице, прошли по заводскому двору, заглянули в широко распахнутую дверь, увидели тени рабочих, сноп искр и красные листы в синей полутьме листопрокатки. Брошенная под барабан стана раскаленная болванка вылетала и падала на броневые плиты цеха кровельным жарким листом.

Около двенадцати Алексей Петрович вернулся в старый родионовский дом.

Навстречу выбежала Наталья.

— Только… только… если бы минутой раньше, успели бы…

— Умер? Ох, ты!..

— Что… что он сказал вам?

— А он, — пробормотал Алексей Петрович, когда наконец смог заговорить, — сказал, что любил нас… меня и мать.

Наталья всхлипнула:

— Он всех любил… он был хороший.

Алексей Петрович втайне обрадовался тому, что она не поняла, и повел ее за руку в дом, где уже хлопотали соседи.

— Смиренный был, — сказала какая-то старуха, должно быть, в похвалу покойному.

Услышав эти слова, Алексей Петрович с острой болью подумал: напрасно не сказал он дяде Кузьме, что и мать тоже любила его. Медленно подошел к высокой кровати, испуганно и жалостливо глянул в запрокинутое лицо старика.

Домой Алексей Петрович возвращался на третьи сутки, проведя бессонную ночь в пути. Он лежал на нижней полке одетый, тревожно дремал, часто открывал глаза. Желтое пламя ночника мельтешило перед ним. Вокруг пламени мерцал смутный круг. Перед рассветом, когда вагонная тишина, казалось, начала убаюкивать его, скрипнула дверь. Он глянул одним глазом, увидел подозрительного парня и прикинулся спящим. Парень осторожно подошел к нему, наклонился и стал потихоньку стаскивать сапог. «Заметил, подлец, что сапоги праздничные. Пусть попробует». А парень, стянув до половины левый сапог, принялся за правый и тоже стянул его до половины. «Теперь он опять за левый примется, нехитрое дело, подожду еще», — решил Алексей Петрович. Но парень вдруг выпрямился, схватил с багажника чемодан и шмыгнул в дверь. Алексей Петрович вскочил, хотел броситься за вором и упал. «Вот для чего он сапоги снимал, сукин сын!» — догадался он и закричал:

— Держи, держи его!

В вагоне зашевелились, забормотали спросонья, заговорили, подняли шум, бросились вдогонку.

Не случись остановка, удрал бы парень.

Его схватили, когда он собирался нырнуть под вагон. Прибежал Алексей Петрович, сердитым рывком раскрыл чемодан.

— Погляди, что украсть хотел.

Чемодан был набит чугунными поделками.

— Видишь, какой сапожок! Он мне всего дороже. От хорошего человека память. А ты хотел обидеть меня.

Парень молчал. На худом грязном лице две глубокие складки у рта. Взгляд черных глаз испуганный, злой. Волосы всклокочены.

— А ведь ты не больно герой, — проговорил Алексей Петрович, раздраженный молчанием. — И чего шатаешься по дорогам? Айда со мной — в Кремнегорск на стройку, а? Соглашайся, пока поезд не ушел.

Парень обрадовался такому обороту дела — куда лучше, чем встреча с комендантом станции. Да и удрать после можно…

— А не обманываешь? — спросил он, глядя исподлобья.

— Шутейным делом не занимаюсь. Только уговор чемодан ты понесешь. В наказанье. Как тебя зовут?

— Семеном.

— Допустим…

В Кремнегорске Алексей Петрович повел Семена в отдел кадров, рассказал о нем, попросил направить на свой участок, раздобыл талоны на обед, устроил в своем общежитии, отдал свою рубаху, а вечером отправился с ним к Николаю.

Особенно рад был новому знакомству Бабкин. Он старался показать себя парнем бывалым и, не замечая презрения Семена — двух выразительных складок по уголкам рта, — говорил:

— Слушай ты… фартовый, расскажи чего-нибудь, а? Из жизни!

Алексей Петрович обругал Бабкина.

— Лучше ты ему расскажи, какие у нас тут дела. Ты же старый кремнегорец.

— Какой из меня агитатор? — усмехнулся Бабкин. — Это ваш Кольчик… Месяц на стройке прожил, а держится так, будто первый камень тут положил.

Семен равнодушно слушал их пререкания, оглядывал комнату, словно присматривался, что можно унести отсюда, ждал, когда пригласят поесть и, чем черт не шутит, выпить, но так и не дождался.

Вскоре они с Алексеем Петровичем ушли.

— Новичку выспаться надо перед первой сменой…

Наутро выяснилось, что Семен сбежал.

— Ладно, что хоть не украл ничего, — уныло оправдывался Алексей Петрович.


Начались осенние дожди.

Над Орлиной горой клубились тучи, вился туман, порой укрывая всю степь. Странно выглядело строительство по утрам. Сквозь осеннюю сырую муть едва светились желтоватые угольки лампочек. Канавы наполнились водою, повсюду под ноги лезло скользкое, запятнанное глиной железо.

Таким вот хмурым утром разнеслась по строительству неожиданная весть: разоблачена группа вредителей. Повсюду повторялось новое слово: «Промпартия!»

— Промпартия? Какая такая? — спросил Николай.

— Буржуйские лакеи, выродки, — пояснил Алексей Петрович. — Выходит, что старое не так далеко, как поначалу кажется, — сказал он погодя. — Один из этих… был когда-то управляющим на тигельском заводе… я его помню, гада!

— Старое — оно вместе с новым, — подтвердил Николай неуверенно.

— А ты чего понимаешь? — строго спросил Алексей Петрович. — Думаешь, старое черт знает когда было? Всего-то тринадцать лет прошло, тринадцать. Для тебя это во какая даль. И ты понимать не можешь!

— Нет, могу, — хмурясь, возразил Николай, а сам подумал, что мастер угадал, верно почувствовал его состояние, но все же спросил: — А вы книгу о марксистской философии читали?

— Погоди…

— Нет, читали?

— Ну, не читал…

— А там говорится про борьбу нового со старым. Есть такой закон диалектики! — с оттенком торжества заключил Николай.

— Насчет законов ты, я вижу, мастер, — заметил с некоторой обидой Алексей Петрович, хотя, собственно, обижаться ему было не на что. — Я тебе про другое скажу, про историю, значит, про жизнь. Знаешь ли ты, что и вокруг нашего завода, который строим, шла борьба? По-твоему, значит, борьба старого с новым… Какой, мол, завод строить? Одни говорят, что будем строить такой, чтобы давал шестьсот пятьдесят тысяч тонн чугуна в год. Такого, мол, завода в стране еще не было. А другие, партийные люди, им отвечают: мало! Те — доказывать, уговаривать. Но все-таки пришлось заново планировать. Поглядели — опять не то! Скажите вы нам, говорят партийные люди, сколько чугуна в год дает самый лучший американский завод? Столько-то, отвечают. Так вы нам дайте малость поболе. Дайте нам, говорят, два миллиона пятьсот тысяч тонн в год. И постановление Центрального Комитета объявили. Те отступили, сделали такой проект, а сами кричать начали: не построить. А построим, начнут кричать: не освоить! А кто они — крикуны? А вот они кто: враги! — Алексей Петрович задумался. — Стройку нашу, Кольчик, тоже надо беречь. Не построим мы такого завода — трудно будет нам стоять на своем. Прямо-таки невозможно. Ты это помнить должен.

Собираясь на митинг, Николай торопливо пересказал Бабкину свой разговор с Алексеем Петровичем. Тот только удивленно пожал плечами:

— Ишь ты! Живешь и ни черта подобного не знаешь, не ведаешь!

Он сказал это так, что Николай не понял: шутит Бабкин или всерьез сокрушается.

Зато второй сосед по комнате, только что прибывший из командировки, молодой инженер Плетнев, человек сдержанный и обычно мало разговорчивый, сказал:

— Я, собственно, не знаю как, но если подумать… я говорю относительно того, что кричать будут… насчет освоения. Ведь это же, дорогой товарищ Леонов, не секрет. Прошу, между прочим, учесть, — подчеркнул он с иронией, — я не старый специалист, а новый… Вы читаете газеты и знаете, что на Волге построили тракторный завод. А вот освоить не могут. Завод есть, а тракторов нет. А ведь пусковой период давно уже кончился. Давно пора по графику тракторы давать. — Плетнев прошелся по комнате, заложив руки в карманы брюк, и уже с подчеркнутым превосходством сказал: — Вы знаете, что у нас в стране до последнего времени вообще ни одного трактора не было. Плугов — и тех крайне мало. Одни сохи. Десять миллионов сох! Вот и попробуйте догнать Америку. Еще раз говорю, дорогой товарищ Леонов, что я не какой-нибудь старый специалист, а новый, советский, только что вуз окончил. Учился и одновременно работал!

Плетнев почему-то не сказал, что ему, сыну инженера, пришлось поступить на завод, чтобы попасть в число рабочей прослойки и остаться в институте.

Высокий, не ниже Николая, он стоял перед ним в коричневом пальто, держа в руке шляпу. Если бы он не зачесывал назад светлые, коротко подстриженные, «ежиком» стоящие волосы, его лоб казался бы слишком низким. Блеск серых глаз усиливался при улыбке, всегда похожей на усмешку, и от этого во всем лице было что-то резкое, губы казались тоньше, скулы острее.

— А откуда вы про тракторный знаете? — хмуро спросил Николай.

— Товарищ пишет, — поправляя галстук под пикейным воротничком, ответил Плетнев.

— А кто ваш товарищ?

— Скажи мне, кто он, и я скажу, кто ты? — усмехнулся Плетнев. — Извольте, он всего только инженер, инженер-технолог, и тоже, как я, не старый специалист, а новый, советский.

— Некоторые новые не дальше старых ушли.

— Без оскорблений, без оскорблений! — зло и весело крикнул Бабкин и сильно похлопал Николая по плечу.

— Я про это в газетах не читал, — упорствовал Николай.

— И что же? — с полным самообладанием ответил Плетнев и примиряюще добавил: — Не научились.

— От таких, как вы, это и зависит, — сердито сказал Николай. — Освоить заграничного оборудования не можете.

— Не только мы осваиваем, но и вы тоже… культуры маловато. Форд, например, потому и продает свои машины без боязни, что уверен: здесь их все равно поломают. Нас ведь там, за границей, станколомами зовут.

— Ну, это ты, Василий Григорьевич, загнул, — не согласился Бабкин. — Я, например, какую хочешь машину освою, только подавай.

— Вот! — подхватил Николай. — Все равно тракторы пойдут.

— Будем надеяться… Ну, товарищи, пора!

Многотысячный митинг строителей состоялся на берегу реки. Хорошо говорил секретарь партийного комитета Кузнецов. Его речь понравилась Николаю.

— Как у нас иногда бывает? — говорил Кузнецов. — Спецы руководят, а коммунисты бумаги подписывают… Нам необходимо создавать свою, пролетарскую интеллигенцию, быстрее готовить специалистов из рабочих, ковать новые технические кадры! Пусть молодежь наша идет в техникумы, в институты. Надо нам покончить с презрительной кличкой «специалист»… Учиться, учиться и еще раз учиться! — призывал нас Ленин. Это будет нашим достойным ответом на происки врагов!

После митинга решили помочь строителям плотины.

На обоих берегах реки горели костры, и пламя их причудливо отражалось в воде. Но в этот вечер костры почему-то не веселили, не радовали душу. Плетнев, под предлогом, что ему нужно переодеться, отправился домой. Бабкин сбежал в женскую бригаду. Там он чувствовал себя привычней.

Николай оказался по соседству с огромным человеком, настоящим Ильей Муромцем, в домотканых серых штанах, в белой холщовой рубахе-косоворотке и лаптях. В его ручищах лопата казалась какой-то игрушкой. Он ворочал целые глыбы земли, вонзал лопату чуть ли не на половину черенка, выбрасывал землю таким яростным движением, что Николай сторонился. Вдруг лопата сломалась.

— Черт ее побери! — пробормотал он добродушно. — Говорил же, что несподручно. На кой она мне?

Николай опасливо покосился и предложил свою лопату. Богатырь взял ее, осмотрел, с сожалением заметил:

— Не лучше. Да ладно. Ты сбегай, поищи себе, а я тут за двоих…

Николай зашел в конторку мастера и, рассказав, что случилось, спросил, кто этот великан.

— Землекоп Мишка. Грудь сто сорок сантиметров. Сам мерял, для интересу… Мы ему этих лопат делали — не сочтешь!

— А вы бы одну, да хорошую.

— Надоело! — отмахнулся мастер.

Тем временем землекоп-великан намного опередил своих товарищей. Горой возвышалась земля за его спиной. Он по плечи ушел в свой окоп.


Возвращались домой на рассвете.

— А вы где живете? — робко спросил Николай.

— В землянке. Я недавно прибыл.

— А где работаете?

— На плотине. Сегодня на вторую смену остался. После митинга-то… Вот чуток посплю и снова на берег. При солнышке оно веселее… А чего ты насчет жилья пытал? В гости будешь?

— Просто так… Может, еще когда встретимся.

— Встретимся, — заверил великан, осторожно пожимая Николаю руку. — Приходи на реку. — И засмеялся. — Я тебе словно красной девице говорю. Оно, конечно, можно и в землянку заглянуть, да там у меня ничего окромя топчана нет. Так что не очень-то интересно.

Соседи Николая мирно спали. Он хотел осторожно пройти к своей койке и все же разбудил Плетнева.

— А я тоже недавно уснул, — поспешно проговорил инженер.

Николаю было неловко: зачем оправдывается?

— Всю ночь над чертежом сидел. Я, знаете ли, считаю, что лучше над чертежом сидеть, чем землю копать. Все-таки от этого строительству больше пользы будет.

— А я еще и с девками успел перецеловаться после штурма-то, — выглянул из-под одеяла Бабкин. — Адью!

— Моторный вы человек, — сказал иронически Плетнев. — Вы, Коля, не следуйте его примеру. Лучше поступите учиться. Хотите, помогу? Особенно по алгебре. Люблю алгебру. Волшебная дисциплина!

Николай сдержанно поблагодарил.

Дня через три Николай пробрался на берег реки и притащил лопату втрое больше обыкновенной. Сам мастерил ее, а помогал Алексей Петрович. Мишка принял подарок с радостью. Повертел лопату в огромных ладонях, и она засверкала на солнце. Казалось, брось ее на землю, завертится, как волчок.

«Легковата!» — с беспокойством подумал Николай.

— Спасибо тебе, — поблагодарил землекоп. — У меня братишка дома, вроде тебя, такой, знаешь, тоненький, в мамку уродился. Она у нас — как былиночка была, как цветок полевой… теперь бы мне еще тачку соорудить по размеру — и все! Пойду поворачиваться любо-дорого. Я из вятских. Тятька плотничает, в иную веселую пору даже ложку выдолбит на потребу людям, а то и петрушку крашеного смастерит ребятам на потеху. А мне это дело несподручно. Ломкое больно. Мне, знаешь, покидать бы чего… вот так… вот так… вот так!

И пошла лопата врезаться в землю.

— Хороший мастер делал, душевный, — хвалил землекоп. — Пойдет дело! Давай становись, только подале. А вы разойдись, ребяты…

Сгрудившиеся было землекопы посторонились. И Мишка принялся отваливать землю на сторону.


Поздней осенью начали сразу с двух берегов бетонировать плотину, чтобы успеть до весеннего паводка. Николай приходил сюда вместе с комсомольцами помогать бетонщикам. Трудно было толкать тачку с цементом по узкому, неустойчивому настилу. И все же Николай справлялся с этим не хуже других. Но было бы куда веселее и лучше, если бы он в самом деле чувствовал ту самую романтику, о которой писали в газетах. «Странный я какой-то, — думал он, — ничего я не чувствую этого, ни музыки, ни песен… Почему я не вижу, как рушится старый мир, не чувствую, не вижу, что я выхожу на светлый путь, что я строю социализм?» Возможно, если бы он был мотористом бетономешалки, где приходится мысленно засекать время, угадывать, радоваться и огорчаться тому, сколько получается замесов в минуту, или если бы он был наверху бетонолитной башни, с которой все видно, или хоть бы раз спустился в скафандре на дно реки, как это делают водолазы, чтобы проверить крепость бетона в быках, если бы ему посчастливилось полетать над строящейся плотиной, как летал начальник строительства, то наверняка он бы почувствовал эту романтику. А то — гони вагонетку, толкай ее по рельсам, а рельсы еще покачиваются, как всякая наспех проложенная узкоколейка… Правда, теперь уже на морозе мерзнут руки. Скоро, говорят, станет застывать бетон. Может быть, тогда он и почувствует необычность своего труда.

Бетон начал застывать в декабре, при сорокаградусном морозе. Николай хорошо запомнил одну такую ночь, одну из бесчисленных штурмовых ночей за эти полгода… Руки замерзали на ветру. Бетон застывал в бетономешалке, в стерлингах, по дороге к бетонолитной башне, застывал, плохо ложась в опалубке. Приходилось разогревать его. Повсюду горели костры. Вот тут-то, в эту морозную, страшную, ветреную ночь, Николай наконец почувствовал всю тяжесть и всю радость труда и, вслепую толкая вагонетку, свирепо ругался и счастливо бормотал. Он хвалил хороших ребят, вроде Мишки-землекопа, и ругал вредителей из Промпартии — пусть не думают, что это можно остановить, пусть знают, пусть бессильно злобствуют. И вспомнился ему Плетнев, этот «молодой специалист», а вернее — оппортунист, как его окрестил Алексей Петрович… Все равно сделаем, все равно пустим в ход! Вот уже говорят, что на волжском заводе начали выдавать по десяти тракторов в день… А еще вспомнилась мать, и ему хотелось, чтобы она увидела его в эту минуту, чтобы знала, как тут работается, что он уже не тот, каким был в первую ночь на строительстве. Лопатой и рукавицами теперь не запугаешь! И он радовался тому, что может, несмотря на свирепый холод, гнать бетон и кричать, и петь, и говорить… И вспомнилось, как землекоп-великан рассказывал про свою, похожую на полевой цветок — такую, должно быть, красивую, мать, и пожалел его: он никогда не сможет рассказать матери про такие вот свои чувства.

Закрывая лицо рукою, Николай гнал вагонетку вперед. Но ветер со снегом поддувал снизу и трудно было от него спрятаться. Увертываясь от ударов ветра, Николай нечаянно коснулся лбом металла и словно ожегся о раскаленное железо. «Метка останется, — подумал он, — меченый, крещеный». А что, если это и есть романтика?

Прикрытый от ветра грудой железных конструкций, поблизости пламенел костер. В красном пылком свете его появились начальник строительства Нечаев — в кепке с наушниками, в суконной шинели, в сапогах, давно не бритый; секретарь парткома Кузнецов — в желтой борчатке стриженого жеребенка, в валенках, в шапке-ушанке, с чуть обледенелыми усами, и консультант-американец — в модном клетчатом пальто, в тяжелых ботинках, в пышной меховой шапке. Высокий воротник, очки в роговой оправе и бородка как бы скрывали его лицо. Стараясь пересилить порыв ледяного ветра, он крикнул Нечаеву:

— Возможно ли работать в такую погоду? Этот юноша… он же погибнет! Джеклондоновские страсти… Клондайк…

Николай понял, что говорят о нем.

«Не погибну! — едва не крикнул он и покатил вагонетку дальше. Это был ответ скорее всего самому себе, чем американцу. — Не погибну!»

— Мы же предлагали устроить бетонолитные башни, — продолжал американец. Бородка его тряслась, заметно обрастая инеем. — Почему вы отказываетесь!

— Нет у нас времени… нет, понимаете, господин…

— Если вы не хотите думать о людях, то о сооружении вы обязаны подумать. Его необходимо сделать на века… Куда же вы торопитесь?

— Кто вам сказал, что мы делаем не на века? — спросил Нечаев. — Интересуетесь, куда мы торопимся? Америку догоняем!

— О! — в тон ему ответил консультант. — Кто же вам мешает? Догоняйте!

— Вы же и мешаете! Если мы будем строить плотину согласно последнему вашему проекту, то и к весне будущего года не выстроим.

— Мы мешаем? — возмутился консультант. — Что же вы предлагаете изменить в моем проекте?

Нечаев начал разъяснять.

Пока они спорили, Кузнецов добродушно молчал, прикрывая то одного, то другого от неожиданных ударов степняка.

— Это противоречит техническим нормам… я буду связываться с фирмой.

Консультант побежал вперед, поеживаясь. Нечаев его не удерживал. Кузнецов подошел к бетонщикам, собравшимся у костра, спросил:

— Греетесь?

— Землю греем, — ответил, сердясь, рабочий, долбивший ломом лед у берега реки. — Ее пока не прогреешь, не удолбишь. Тогда еще подается на аршин… Сволочь, а не работа.

— И чего сволочь? Чего? — проговорил появившийся у костра молодой башкир.

— А, Карим! — громко приветствовал его Нечаев. — Здорово! Как дела?

— Ладно дела! — усмехнулся Карим.

Он пришел на строительство одним из первых, сначала рыл котлован для фундамента арок плотины, потом, ближе к зиме, стал бетонщиком. Долбивший ломом землю рабочий — звали его Егор — пришел на стройку в один день с ним. Но он был плотник, а тут пришлось стать землекопом. Это злило Егора, и он собирался удрать, как удрали перед началом зимы его товарищи. Здесь ему все не нравилось: он мерз и на работе и дома. Хотя в палатках и были печки, спать приходилось в полушубках, шапках и валенках.

— Ладно дело, — повторил Карим. — А ему, шайтану, не ладно. Действительно говорю.

— А ты бы ему про магнитный клад рассказал, — посоветовал Кузнецов. — Про то, как шел башкир через гору Орлиную и как прилип к ней подковами, — ног не оторвать. С этого ведь все началось?

— Рассказывал он мне, — отозвался Егор, продолжая неторопливо долбить лед. — Говорит — мое, моя гора…

— Действительно — да, потому и работаю, — подтвердил Карим.

— А кабы моя была в самом деле, так я бы не так поработал! — признался Егор.

— А ты считай ее своей, — спокойно продолжал Кузнецов.

— Своей! — проговорил Егор и выпрямился. — Может, она вправду моя была.

Нечаеву не понравился злой взгляд Егора.

— Как твоя фамилия? Не Мясников ли? Мясниковы к этой горе до революции лапу тянули.

— Я не Мясников…

— Действительно — да, не Мясников, — с готовностью заявил Карим. — У него другая фамилия.

— Фамилия другая, а нрав мясниковский, — бросил Нечаев. — Прямой потомок!

Они пошли дальше.

Егор сердито задолбил землю. Карим направился к вагонетке, толкнул ее рывком. Она еле сдвинулась и медленно покатилась к аркам плотины. Карим нажал. Он спешил, борясь с ледяным ветром, — на стенках вагонетки постепенно намерзал и становился все толще слой бетона. За Каримом гнал вагонетку Николай. Они старались обогнать время. Но слой бетона успел уже намерзнуть не только на вагонетках, но и на бункерах.

— Поторапливайтесь! — кричал десятник.

Тут же стоял учетчик соревнования и записывал в тетрадь каждую вагонетку. Соревновались два берега — левый и правый. Итоги объявляли каждый час.

— Егор этот, — сказал вдруг Карим, оборачиваясь к Николаю, — действительно — да, холодно ему, барак требует, а работать не желает… А башкиры давно знали эту гору. На горе у них такие, знаешь, домницы называются, были… в домницах чугун плавили. Начальник Нечай действительно правильно говорит. И про Егора — тоже правильно. Его дед хотел гору себе забрать. Сам, когда вино пил, рассказывал. Хотел забрать да продать в чужую страну. Тогда можно так было… Пусть лучше уходит отсюда… Злой, как шайтан.

Николай посмотрел туда, где горел костер, и разглядел за пеленой начинавшейся вьюги черную согнутую фигуру Егора.

Опять появился десятник, заговорил бессвязно, отрывисто:

— Правый берег нажимает… график трещит… прорыв на первом участке… черти! Буксир нужен… буксир! Подмогнем! Есть добровольцы? — Он подбежал к Николаю. — Айда?

— Я из комсомольской штурмовой бригады.

— Подбери себе пяток ребят и штурмуй! — Десятник ухватил за рукав бригадира бетонщиков. — И ты тоже!

— Из кого подбирать-то? — проговорил бригадир, беспомощно оглядываясь.

— С других участков народ будет… нам часа на три. Левый берег, жми! — крикнул десятник и бросился дальше.

Бетонщик похлопал рукавицей о рукавицу, будто собирался ухватить пламя костра, чтобы запастись теплом на дорогу, и пошел рядом с Николаем.

— Сколотим две бригады, посоревнуемся!

— Куда мне! — отступил Николай. — Вы тут на постоянной. А я после смены в мастерских…

— Так я же тут с утра и до утра! — возбужденно заговорил бетонщик. — Люблю я, паренек, такие ночи. Приехал я сюда — еще и кружка на карте никакого не было. Заставили меня в плотницкой бригаде топчаны для палаток сколачивать. Запросился я в землекопы. Рыл фундамент под эти самые арки. — Он махнул в снежную полутьму берега, где маячило сооружение плотины. — Потом заливать их стал бетоном… Уважили за работу, бригадиром поставили. — Он засмеялся. — Люблю я такие ночи… люблю!

— И мне тоже нравится… Только тяжело, — признался Николай.

— Нелегко, парень, верно говоришь, — согласился бетонщик. — Но не за себя больно… не руки болят. Сердце болит. — Он задохнулся от ветра, наклонил голову, пошел плечом вперед. — Бегу на смену и вижу: возы с кирпичом тянутся. Искры морозные на кирпиче. Стужа, сам видишь, какая. А кирпича этого на всех участках ждут… Говорят, что девяносто шесть миллионов штук кирпича на год нужно. А чтобы доставить его, у нас на стройке — девяносто шесть лошадей… Да потом учти: кирпич — огнеупор, мы его из-за границы таскаем… Нелегко, верно, нелегко…

Дорогу перегородила бетонная стена с прожилками изморози. Из-за стены, гремя промерзлыми досками, заготовленными для опалубки, показалась группа людей.

— Подкрепление! — обрадовался бригадир. — Мужики да еще бабы… Погоди, погоди… Так ведь это же моя! — Он в недоумении остановился, крикнул: — Евдокия! Ты чего это… чего это ты не спишь? Дуня…

Женщина в полушубке, закутанная по самые глаза белым вязаным платком, бросилась к бетонщику, сказала негромко и улыбчиво:

— А без тебя в землянке зябко.

— Это, парень, правду она говорит… Мы теперь в полушубках и ушанках спим.

— Когда «теперь»? — с усмешкой спросила жена. — Третью ночь дома не ночевал! — Шагая быстро, стараясь не отстать от мужчин, она рассказывала Николаю: — В последний-то раз все во сне кричал: «Бетон подавайте, бетон!» Еще бабушка учила: когда, мол, захочешь узнать, не изменяет ли мужик, послушай, что он во сне бормочет… обязательно какое-нибудь имечко услышишь. А он все одно да одно: «бетон».

— Иногда и «Морион»!

— К таким не ревную.

— «Не ревную»! — передразнил бетонщик. — А сюда чего пришла? Неужто работать будешь, Дуня?

— А что? В паре с тобой и работать весело.

— Да, — вздохнул бригадир. — «Морион» — экскаватор. Чего к нему ревновать? А вот к подъемному крану и я приревновал бы. Мечтаю я о нем… О тебе, Дуня, так не мечтаю.

— А чего в нем?

— Поставил бы я его на подачу бетона. Да где добыть? — Остановясь перед воротами нового участка и оглядывая спешивших отовсюду людей, бетонщик сказал жене: — А в паре нам работать не пристало. Подумают, что я один вагонетку не осилю. С какой-нибудь бабой спаруешься. Вон их сколько. Откуда и набралось.

— Я их привела. Без мужиков-то чего дома? Думаешь, только ты один третьи сутки глаз не кажешь? Да и пособить вам, окаянным, надо. Узнали мы, что правый берег опережает…

Отстающий участок левобережья ожил, веселее пошли вагонетки с бетоном. Вьюжная ночь стала чуть поласковее. Оглядываясь, Николай заметил, что Дуня одна толкает вагонетку против ветра, все ниже наклоняя голову. Собрался помочь, но к ней уже подбежал муж, оторвал ее от вагонетки, поправил сбившийся на сторону платок, поглядел в опаленное стужей лицо и украдкой поцеловал.

— Ты что это, дурочка, одна? — закричал на нее. — Нельзя тебе надрываться. Вдруг с ним что случится…


Сто пятьдесят дней отдано было плотине, сто пятьдесят дней, не похожих один на другой. Каждый вспоминался по-своему: с радостью, с горечью, с гордостью.

Удивительным, необыкновенным показалось Николаю, когда весною бригадир бетонщиков, приняв из рук начальника строительства завоеванное знамя, не отнес его ни в цеховую конторку, ни в красный уголок участка, а взял с собой.

— Пусть дома висит, — сказал он и зашагал в свою землянку.

Рядом с ним шла жена.

Кто-то тронул Николая за руку. Он обернулся.

— Сто пятьдесят дней, которые потрясли мир!

— А! — обрадовался Николай, узнав монтажника Якимцева, которого не видел с первой своей комсомольской ночи на строительстве.

Скуластое рябое лицо, белокурая, словно выцветшая на солнце челка, чуть оттопыренные уши показались такими родными Николаю.

— Здорово! Обжился? — спросил Якимцев. — А я, знаешь, в комитет — на комсомольскую работу перехожу. Советуешь?

— Еще бы!

— Добро! — Якимцев посмотрел в холодное голубое, с белыми облачками небо, глянул на подтаявшую тропинку и пошел впереди Николая. — Не женился еще? Что-то тебя в комитете не видать, и в клуб не ходишь.

— А я готовлюсь в вечерний техникум.

— Это дело! Учись, догоняй старших.

И Якимцев засмеялся.

Они поднялись на взгорок. Зубчатая, чуть вогнутая плотина, перегородившая узорной лентой реку, казалась величественной, исполненной красоты.


Ранней весною поехал Алексей Петрович за Орлиную гору покупать домишко.

Попался ему мужик с доброй кошевкой. Забрался Алексей Петрович в сено, угрелся, захотелось поговорить, расспросить про новую колхозную жизнь. Мужик сначала отвечал неохотно, а потом заговорил живее:

— Теперь, после того как пояснил все нам товарищ Сталин, маленько полегчало. Не загоняют уже в колхоз. Можно даже и выписаться. Ну, иные выписались. Я тоже подумывал, а потом решил: все равно и так и этак не сладко. Жил один — маялся. Дай, думаю, с другими помаюсь. Может, оно повеселее будет.

— Правильно решил.

— Да ведь как сказать? Пока никакого улучшенья не наблюдается.

— Но и хуже не стало?

— Ишь ты, агитатор! — нахмурился мужик. — Меня на лучшее звали. Хоть и сгуртовались, а все едино дело-то по старинке идет: от вешки до вешки без особой спешки!

— Трактора нет?

— Трактора! У нас и плугов-то почти нет. Сошка-матушка, она кормилица… И сеялок ни одной. Главный инструмент — лукошко. А потом такое дело: как раньше обращались мы всей деревней к деду Захару, так и теперь то же самое: «Скажи, дедушка, не пора ли пахать?»

— Такие старики бывают, — сказал Алексей Петрович. — Все определяют по приметам.

— Э, нет! Таких, как наш дед Захар, много не отыщется. Выйдет в поле, сядет на землю голым задом, посидит малость, подумает, встанет и говорит: «Можно пахать» или: «Обождите денька два, а там и с богом!» Вот какой у нас дед! Пришли мы к нему прошлой весной из колхоза. А он и дивится: «Чего вы ко мне заявились? Буду я из-за вашего колхоза свой единоличный зад студить!» Насилу упросили… Вот и теперь тоже скоро пойдем к нему за погожей сводкою.

— Комедия! — добродушно произнес Алексей Петрович. — Словно детишки малые.

— Чего там детишки? — возразил мужик. — Лучше деда Захара ни одна наука не скажет.

Вдалеке, на правом берегу реки, показалась горстка изб. Деревня Старый Погост состояла из одной, изогнувшейся вдоль реки улицы. С правой ее стороны стоял заснеженный березовый лес, а по левому берегу вширь и вдаль до горизонта тянулись поля.

— А река, поди, сегодня ночью тронется.

— Похоже, — согласился Алексей Петрович.

Кое-где на реке намечались разводья. Тропинки казались совсем черными. Заметно обозначились изломы льда. На взгорке, поблизости от леса, высилась деревянная церквушка, неподалеку от нее был дом в три окна, ошелеванный досками.

— Это школа у нас. В одной половине — класс, а в другой — учитель живет.

— Какой он, ваш учитель, — к мужикам уважительный?

— Да ведь как сказать? Хоть и без партийной книжки, а партийную линию гнет. Народ крепко его уважает. Кому — заявление, кому — письмо или жалобу, — все по-хорошему сделает. Была у нас дружба с ним до прошлого года. А зимою явился он с уполномоченным из района и давай за колхоз агитировать: ты, да ты, да ты — вам прямая дорога в колхоз, а тебе, Никита Иваныч, прямо скажу, смерть без колхоза. Это мне, значит. Ну, и сагитировал. Свой ведь — чуть ли не все мужики у него за партой сидели. Вот я и попал, как пескарь в уху. Сказал ему потом: «Чего ты, Илья Федорыч, в это дело встреваешь? Был бы ты еще в партии». — Возница помолчал, добавил: — Человек он все же хороший. Ежели соскучишься по хорошему разговору — к нему ступай, к беспалому.

— Это фамилия у него такая?

— Нет, он и впрямь беспалый. Только большие пальцы имеются, все прочие обстригли. Парнем, говорят, ухарь был. С гармошкой за девками по деревням мотался. Да и выпить любил. Выпьет — заспорит. Ну, его однажды ребята пьяного из саней вместе с гармошкой выбросили, в сугроб. Обморозил он руки. Пришлось пальцы стричь, в самую Москву возили. Было это году так в десятом… чтоб не соврать. После этого, мук натерпевшись, он за ум взялся. Поехал в город, на курсы поступил, учителем стал, женился там же, фельдшерову дочку взял, привез ее к нам в деревню.

— Да как же он беспалый пишет?

— Красиво пишет! — Подгоняя лошадь, возница указал кнутовищем: — Вон он, флигерь продается. Задешево сторгуешь. Народишко в Кремнегорск потянулся… Не одна изба заколочена.

Алексей Петрович простился с мужиком, поднял воротник полушубка, руки — в рукава, сгорбился, пошел к указанному двору.

Возница был прав: цена оказалась вполне сходная.

В одном углу избы стояла деревянная кровать с красными, щедро намалеванными розами, в другом — колченогий столик, а в остальных двух — навалом пшеница и картошка. Под самым потолком висели какие-то мешочки и узелки. Алексею Петровичу захотелось выбить доску, вогнанную между колышков, чтобы желтовато-золотистый поток пшеницы растекся по избе, запустить пятерню в самую глубину пшеницы и слушать, как течет меж пальцев прохладное зерно. Вспомнилось что-то давнее, детское и подумалось: «Давно не отдыхал по-человечески».

Хозяин был мало разговорчив. Сказал только, что два его сына ушли на стройку. По всему видно, жениться тут не собираются, а ему со старухой вполне довольно избенки в огороде.

Уплатив задаток, Алексей Петрович решил зайти к учителю. Постучался в дверь. Навстречу вышел человек средних лет, невысокий, белобрысый, курчавый, и, не спрашивая у Алексея Петровича, кто он и откуда, любезно пригласил войти.

Алексей Петрович прошел за хозяином по узкому полутемному коридорчику мимо клетки с кроликами, через кухню, где были русская печь, стол, накрытый узорчатой скатертью, и от стены до стены — лавка, попал в большую просторную комнату — с висячей керосиновой лампой, черным шкафом, письменным столиком в простенке между окнами. На столике лежали ученические тетради, книги, школьный журнал.

Хозяин пододвинул к столику плетеный стул.

— Присаживайтесь. Чем могу служить?

— Спасибо. Хотел узнать, кто завтра в город поедет.

— Аксютка Басалай собирался.

— Аксютка… Имя вроде бабье.

— Разве? — удивился учитель. — Я его с малых лет знаю. Так и зову, как в школе звали. А вообще-то он Авксентий. Хороший мужик. Первый среди колхозников. А тот, с которым вы ехали… я в окно видел… тот — Никитушка. Темный, чуток с придурью. Я с ним в прошлую весну намаялся, да и нынче еще придется. Не с ним — так с другими. — Учитель подхватил единственным большим пальцем правой руки медную цепочку у пояса и вытащил за нее большие луковичные часы из кармашка. — Шестой час… Надо за реку идти, в другой колхоз. Собрание там насчет подготовки к севу.

— За реку? А не боитесь? Ледоход начинается…

— Я привычный, перебегу, — улыбнулся Илья Федорович.

Где-то, должно быть на кухне, раздался стук молотка. Алексей Петрович поднялся.

— Не буду задерживать… Кто это у вас тут мастеровой?

Учитель чуть смущенно ответил:

— Сынишка мой, Аркашка… Четыре класса окончил, а дальше, говорит, не буду, пойду лучше к сапожнику, сапоги шить. Ах так, думаю, иди! И отправил его в ученье тут поблизости, на Березник. Пожил он у сапожника с полгода, прибежал назад. Не хочу, говорит, сапоги шить, хочу табуретки делать. Отдал я его, архаровца, вот к этому самому Аксютке Басалаю на выучку. Теперь вот и стучит.

Алексей Петрович прошел в кухню и увидел худенького остроносого паренька, совсем еще мальчика, который сколачивал не очень ладную табуретку.

— Здорово, сынок! — приветствовал его Алексей Петрович. — Уважаю мастеровых людей. Ну-ка, дай глянуть. — Он повертел табуретку в руках, поставил на пол. — Что ж, криво да косо вышли колеса… дело будет! Только на мой вкус лучше всего — в токаря. Хочешь? Айда со мною на стройку!

Аркашка посмотрел на него вопросительно:

— Не знаю.

— Я серьезно! Через две-три недельки приеду за домом… Подумай. Не худое дело советую.

В дверях показалась располневшая не по годам женщина с усталым лицом, с чуть испуганным выражением серых глаз. За ее юбку держались двое малышей.

— Олюшка, вот познакомься. Товарищ из города.

Женщина, не подавая руки, поклонилась гостю, спросила:.

— Чайку не хотите ли?

— Верно, чайку, а? — оживился Илья Федорович. — Я, грешным делом, чаек люблю.

— Спасибо. На собрание опоздать можно…

— Неужели пойдете на собрание? — всполошилась хозяйка. — Ведь ледоход. Льдины еще с ночи трещать начали, а теперь уж, поди, разводья…

— Я тут ни при чем, к этому делу касательства не имею, — сказал Алексей Петрович. — Тоже вот думаю, как через реку-то идти?

— Ничего! — успокоил Илья Федорович. — Все будет в порядке.

Алексей Петрович вышел на крыльцо первый, постоял, покурил, подождал учителя. Вскоре появился Илья Федорович, в тулупе, в шапке-ушанке, легко сошел с крыльца. На улице он указал избу Аксютки Басалая и протянул руку. Алексей Петрович с поспешностью неловко пожал ее, ощущая силу большого пальца, посмотрел вслед удалявшемуся учителю, а потом вдруг окликнул его и торопливо пошел следом.

— На реку гляну…

Было уже довольно темно, чуть подморозило. По сторонам черной, подтаявшей за день тропинки лежал схоронившийся в кустарниках ноздреватый снег. На берегу явственно слышался шум подвигавшегося льда, отчетливо виднелись две-три полыньи: на противоположной стороне трещины уже перешли в разводья. Вдоль берега тянулась наледь.

— Трудновато будет, — посочувствовал Алексей Петрович. — Трудновато, — повторил он предостерегающе.

— Приказано! — пошутил Илья Федорович. — А вы идите, идите к Басалаю.

— Ну что ж, счастливо провести собрание. Алексей Петрович ушел.

Учитель спустился к реке, ступил на подтаявший лед, сделал по воде несколько замедленных шагов, чувствуя, как погрузает в ледяную кашицу, словно лед таял под сапогами. Перед ним оказалась темная извилистая трещина, которой он ранее не заметил. Подумав, он перепрыгнул ее, сделал два-три шага и снова приметил трещину, тусклый блеск воды и не мог разобрать — полынья это или наледь, и растерянно отступил. Оглянувшись, увидел, что та трещина, которую он только что перепрыгнул, уже стала значительно больше, извилистее. Он отбежал в сторону, слегка напуганный, но вынужден был отступить и здесь: впереди мерцала полынья. Учитель быстро побежал к берегу, разбрызгивая воду и перепрыгивая через все новые и новые трещины. Ступив на землю, он огляделся, тяжело дыша, и пошел, почти побежал в низовья реки, надеясь, что там лед крепче и еще нет разводьев, что можно перепрыгнуть с льдины на льдину, если их вдруг затрет в узком месте. Но лед на повороте реки был изломан еще больше, некуда уже было ступить — впереди тянулась широкая полоса воды.

Побегав у берега, сделав несколько попыток перебежать на ту сторону, Илья Федорович, обессиленный, вернулся домой.

Это и обрадовало и встревожило жену:

— Что же теперь, Илюша, уполномоченный-то что скажет?

— А ты, Оленька, не заботься, не думай. В другой раз проведем. Время еще есть.

— Так ведь я помню, как он тебе наказывал. Строго наказывал.

— Ты иди, Оленька, иди ложись или что там. А я еще поработаю. У меня не все тетради-проверены.

Илья Федорович поцеловал жену и, оставшись один, взял чистую тетрадь и начал писать: «Протокол общего собрания колхозников сельхозартели «Заря». Повестка дня: подготовка к весеннему севу. Сообщение тов. Черепанова И. Ф. В прениях выступали…» Учитель подумал и написал: «Колхозник Иван Петров. Он сказал…» Часа через два протокол был готов. Перечитав, учитель горестно вздохнул.

Между тем Алексей Петрович долго не мог уснуть на колючем, набитом старым сеном, мешке в горнице Аксютки Басалая, думал об учителе, прислушивался к шуму за окном — не кричат ли со стороны реки, хотел даже встать и пойти на берег, но не решился беспокоить хозяев.


Недели через две вместе с Николаем приехал он снова в Старый Погост.

У кузницы близ дороги чинили перекошенную борону, подкручивали гайки на зубьях, далеко в поле тянулись два воза с удобрениями, от них шел пар, такой же, как от черных проталин земли.

Навстречу прошли два мужика — они ругали весну и толковали о будущем урожае: будет или не будет взято по пятидесяти пудов с десятины. В крайнем дворе какой-то старик впрягал в плуг корову.

Весна в этом году была недобрая — холодная, ветреная, дождливая. Уже апрель, а не было еще ни одного солнечного, ласкового денька. Дожди порою переходили в ливни. Вот и сегодня тучи обложили все небо. Многие поля затопило. Не успевали просыхать даже взгорки.

Под раскидистой ивой, на стволе которой висела крючковатая палка с ведром, был колодец. У колодца, на сломанном колесе, давно вросшем в землю, сидели мужики. Один из них был Басалай. Увидев Алексея Петровича, он поднялся ему навстречу и сообщил, что сруб уже раскатан, оставалось только погрузить его.

Алексей Петрович нанял три телеги. Пока мужики укладывали бревна, он вместе с Николаем отправился к учителю. Илья Федорович встретил их радушно, однако чуть смущенно. Аркашка тут же доложил, что он надумал учиться на токаря.

— Я как чувствовал, — обрадовался Алексей Петрович. — Учителя тебе привез. Вот, знакомься, — указал он на Николая. — А как отец — разрешает?

— Пусть идет, его дело.

— Ладно, только вот что, Аркашка, — предупредил Алексей Петрович, — если ты думаешь, что мастерство избавит тебя от школы, то напрасно и собираешься. Будешь после работы вечерами учиться. Согласен?

Аркашка потупился.

— Согласен, — тихо проговорил он.

— Тогда собирайся. Пусть мать положит в сумку не только пирожки, но и книжки.

Аркашка убежал в дом.

Николай сказал Илье Федоровичу:

— Вы не сомневайтесь, токарем будет. Я над ним шефство возьму.

— Благодарю заранее.

Предлагая учителю покурить, Алексей Петрович поинтересовался:

— Ну, как тогда собрание?

— Собрания у нас обычно хорошо проходят, — уклончиво ответил учитель.

Илья Федорович мало еще знал своего гостя и не мог сказать ему правды, не мог признаться, что, испугавшись за себя, за свою жизнь, за ребятишек и жену, решил прибегнуть к обману, что потом, дня через три, его вызвали в район и спросили, было ли собрание. И он вынужден был признаться, что собрания не было. «А как же… протокол?» — спросил председатель райисполкома. «Так ведь я, Иван Иваныч, прекрасно же знаю, кто из них что скажет. Не первый год с ними живу», — объяснил он. Председатель пожал плечами, усмехнулся: «Ну, Черепанов!..» Показывая ему подлинный протокол, упрекнул: «Хвалишься тем, что знаешь людей, а вот не мог предугадать, что Горюха Маланьин на собрании выступит и подаст заявление в колхоз!» Председатель и смеялся, и сердился, и жалел учителя, и опять повторил: «Ну, Черепанов!» Так это было.

Илья Федорович скорее перевел разговор на удачную покупку.

— Флигелек добрый, — сказал он. — Поживете в нем…

К вечеру три подводы, нагруженные бревнами и тесом, потянулись вдоль деревенской улицы.

Вышедший за ворота старик, тот самый, что впрягал корову в плуг, покачал головой:

— Времечко! Сперва мужики — кто куда. А теперь уж избы в город потащили.

— Все хорошо будет! — крикнул знакомый Алексею Петровичу возница.

— Хорошо на печи пахать, да круто заворачивать!

Старик махнул рукой и скрылся во дворе.

— А скоро ли пахать-то, дедушка? — засмеялся ему вслед возница и пояснил: — Это и есть наш дед Захар.

Николай и Аркашка шли позади телег.

Аркашка часто оглядывался и махал рукой отцу и матери; они стояли у забора, на самой верхней жерди которого сидели младшие сестренка и братишка. Аркашке показалось, что мать плачет. Отец наклонился к ней и что-то сказал. Может быть, он вспомнил стихи из хрестоматии: «Не стыдися, что за дело? Это многих славный путь».


Шумно в рабочем общежитии.

Весна натворила в нем веселой суеты: распахнула окна, впустила в барак свежий степной ветер, выставила на крыльцо тумбочки, оттащила подальше топчаны и лавки, вытряхнула мешки и котомки, разворошила одежду.

Барак был темный, грязный, стоял на большой дороге, будто для того, чтобы никто его не обошел, заглянул первый же встречный и остался бы в нем, если лень идти дальше. Жили в бараке самые разные люди. Одних по старинке называли зимогорами, других — целкашами, любителями длинных рублей, третьих — просто сезонниками. И зимогоры, и целкаши, и сезонники даже гордились своими прозвищами, словно почетными званиями. Теперь в бараке было светло и весело: холодные стекла покачивавшихся на ветру рам играли солнечными зайчиками.

Посреди разворошенного общежития стоял с котомкой на плече землекоп Егор. Наконец-то ему посчастливилось перебраться из палатки в барак. Надо воспользоваться весенним переполохом и занять место в красном углу. Егор хотел уже было бросить свой мешок рывком, по-хозяйски, на единственную среди топчанов железную койку, как вдруг уборщица оттолкнула его локтем.

— Куда нацелился?

Егор сердито посмотрел на бойкую, скуластую, ладно сбитую бабенку, подвязанную фартуком из мешковины.

— Чего пихаешься? Я по распоряжению.

— Не улежишь ты на ней. Ее на огне сперва прокалить надо. Понял?

— Не привыкать, — отмахнулся Егор.

— Тебе говорят! — крикнула уборщица.

— Чего привязалась?

— Брось мешок, леший! Тащи койку в костер. За бараком огонь развели.

— «Брось мешок!» — проворчал Егор. — А ты подберешь?

— Я вот позову ребят, живо раскачают и — с крыльца вместе с пожитками!

— Чего лаешься? Денег-то на стройке второй месяц не дают. Поневоле за чужим добром потянешься… Пойми: койку в бараке мне за труды пожаловали, а про получку — забудь и думать.

— Ишь ты какой! Да за такие слова ты в жизнь у меня койки не получишь! — решительно заявила уборщица, орудуя метлой. — Отойди!

Егор усмехнулся, рванул койку.

— Не дам, говорю, не дам! — храбро ответила уборщица. — Пусть хоть сам Нечаев приказ пишет. Я этот барак строила, ледяные слезы утирала, дымом грелась… я тут хозяйка! Кого хочу, того и поселю на железную койку.

Зло посмотрев на нее, Егор вышел на крыльцо, сбросил мешок с плеча, закурил и пожаловался рядом стоявшему парню:

— Чертова баба! Не понравилось, что про деньги сказал. А сама она без денег тут метет? Да подступись к ней без целкового — не допустит, — засмеялся Егор. — Верно?

— Она у нас не такая…

— Она и без целкового добрая! — подтвердил другой парень.

Уборщица появилась на крыльце с охапкой досок.

— Не твои ли? — спросила она у Егора и, швырнув доски на землю, сказала парню: — Стащи в костер… На площадке-воруют, черти!

— Не деньгами — так дровами! — усмехнулся Егор. — Надо же чем-то брать!

— Опять за деньги! — возмутилась уборщица. — На кой они такому?

— Полушалок тебе хотел справить…

— Иди ты со своим полушалком. Без тебя обойдемся.

— Опоздал? — усмехнулся Егор. — Другой справил?

Уборщица выругалась и ушла в барак.

— Ловко научилась.

— Среди мужиков живет. Ей без крепкого словца не оборониться.

— Да, дожили, — проговорил Егор. — От бабы и то ласкового обхождения не дождешься.

— Ласкового обхождения захотелось! А еще чего? — спросил стоявший рядом с парнем хмурый старик.

Почуяв в этом вопросе что-то недоброе, Егор настороженно оглядел старика, нехотя бросил:

— Заработанных денег.

— Получишь, — спокойно сказал старик и тем же тоном продолжал: — За длинным рублем явился? Не твои ли это дружки в старых лаптях сюда приехали, а отсюда в новых сапогах сбежали?

Егор отвернулся. Мимо него пронесли железную койку и, должно быть, намеренно толкнули его.

— Из летунов, поди? — не унимался старик. — В угол норовишь забраться, понадежнее место выбираешь? Об одном себе думаешь?

— А кто обо мне думать станет? — рассердился Егор. — Всю зиму проработал на морозе, хотя контракт подписал — свыше сорока пяти градусов не работать, в палатке жил, а валенок так и не дали.

— Неважно, значит, работал, не ударничал.

— Ударничал! — зло выговорил Егор. — В распред придешь, и там то же самое: конфеты только для ударников.

— Вот и становись в ударники.

— За конфетку работать? Нашли дурака!

— Ты вот что, — сказал парень, который все время присматривался к Егору, — мы тебя сюда не звали. Катись, откуда пришел. Места в углу все равно не получишь. Дедушка его займет. Он по ночам не шляется, ему надо покой иметь и от двери подальше, чтоб не продуло. А тебе и у порога сойдет. У порога даже сподручней — легче сбежать, когда новые сапоги получишь.

На крыльце засмеялись. Старик ушел в общежитие, парень вместе с другими отправился за барак, в степь, где разожгли костер. Егор остался один.

Было досадно, что как-то неловко начиналось новоселье. Он верил в свою силу и всегда добивался своего. Так было до тех пор, пока не приехал сюда, на стройку. Здесь с каждым днем жизнь становилась неувереннее, тревожнее… От бабы отпор получил! А поначалу казалось, что на новом месте все пойдет по-иному… Круто начал, следовало бы сперва приглядеться, сдержать себя, не заводить разговора про то, что болит, и вообще помалкивать. Но ведь как тут смолчишь? Деньги не платят, хлеб выдают с перебоями… Надо было с первого дня вырыть себе землянку, написать Маше, чтобы приехала.

От этой мысли Егор улыбнулся.

Маша была соседская дочка, любовь-полунощница. Семья Егора осталась где-то на севере. Пробиться вместе с женой и ребятишками сквозь лагерную стражу и хмурые северные леса было трудно.

Жили бы с Машей… Нет, пожалуй, недолго тут проживешь. Сковырнут землянку и тебя вместе с нею. Да и обидно лепиться к чужому, будто старый гриб к молодой березе. Надо бы жить по-иному, по-своему, как до этого жили… Эх, батя! Просеял гору магнитную золотыми рублями на ярмарках… Поглядел бы ты, как сынок твой хозяйничает… Уходить отсюда надо, уходить. А куда уйдешь? В деревне красные обозы, раскулачивание… дознаются, опять арестуют, жить не дадут. В Тигель тоже нельзя. Там еще помнят и его и мать, когда-то она кабак держала у самых заводских ворот… Видная была собою, ходила нарядная, как пава… Ничего от ее красоты не осталось, и от богатства тоже. Так и померла где-то нищенкой…

Егор сошел с крыльца и направился к необычному костру. Огонь охватил несколько наваленных друг на друга железных коек, облитых керосином. Парни и девушки, окружившие костер, смеясь, подбрасывали щепки в огонь. Кто-то грозился прыгнуть через костер, кто-то предлагал поиграть в горелки. Егор подошел ближе, пригляделся к железу и увидел, как веселый, перебегающий по завитушкам тонких прутьев огонек догонял медлительного клопа. Догнал, опалил… Егор пробормотал: «Сволочи!», — отошел от костра, постоял, глянул еще раз на огонь, подумал с усмешкой: «Так и меня могут…» Прозрачная, синевато-розовая волна текла по железу, обжигая и очищая его.

Вечером в чистом, заботливо убранном бараке пожилые рабочие, собравшись у стола под лампой-молнией, слушали Егора.

— Старик этот, который мою койку занял, — говорил он, указывая небрежным кивком в угол, — обижается на мои слова, на правду обижается. А сам что болтает? В ударники, мол, иди, они конфеты получают. А, может, лучше всего в иностранные специалисты податься? Им мармелад выдают!

— Тебе видней, — отозвался старик из угла. — Ежели подходит, ступай. Человек ты, видать, не нашенский…

— Брось ты политикой пугать! Я по справедливости хочу, — ответил Егор. — Об чем говорить нам, если не об житейском? Был бы помоложе, вроде того парня, который из твоей койки клопов выжигал, то с девкой за реку пошел бы. А к сорока годам оно куда способнее подомовничать вечерком.

— Благо — дом есть! — раздался с дальнего топчана густой голос.

— Это верно, — сокрушенно согласился Егор. — Дом есть, а двора нет. А мужику без двора…

— У нас цыганский двор, — сказал тот же голос.

Егор засмеялся.

— Чего смеешься? Знаешь небось? — В свете лампы показался косматый черный мужик и сел рядом с Егором. — Знаешь?

— Догадываюсь.

— То-то! — внушительно произнес мужик. — Это, значит, один цыган ковал со своим сыном. А сын возьми да нечаянно и стукни батька кувалдой по руке. Подскочил цыган, взвыл от боли, схватил оглоблю да за сыном: «Геть с моего двора! Геть с моего двора!» По спине — раз, другой, третий. Резво бежит молодой, а старый не отстает. «Геть, с моего двора, геть!» Уже и шатра не видно стало, степь кругом, а он все бьет да приговаривает: «Геть с моего двора, геть, геть!» Не выдержал молодой, обернулся да и кричит: «Батько! Да где же конец твоего двора?» Так и у нас…

— Хорошая сказочка! — похвалил Егор. — А вот я одну знаю, не хуже твоей… Повстречался мужик с медведем, да и подружился с ним. И решили они вдвоем горе горевать, колхозом, значит, жить. Ну, как мужик живет? Чем живет? Известно, землею. Посеяли они пшеницу и загодя уговорились: мужику вершки, а медведю корешки. Согласился медведь на такой дележ. А осенью понял, косолапый, что мужик его обманул, да уж поздно было. «Ладно, — думает медведь, — в другой раз умнее буду». На следующую весну посадили они картошку. «А теперь, — говорит медведь, — я возьму себе вершки, а ты корешки». Согласился мужик, а медведь и рад. Подошла осень, и понял медведь, что опять обманул его мужик. — Егор не ждал смеха. Он помолчал, горестно вздохнул: — Да… то нам вершки, то нам корешки…

— Вредная у тебя сказочка! — заключил старик.

— К слову пришлось, отец.

— Злой ты мужик!

— Сам ты злой! Заматерел, зарос бородой, из-за бровей ничего не видишь, оттого про других злое думаешь… Годов, поди, шестьдесят? Только и дела, что за другими поглядывать. Я вот посидел тут, побалагурил, а теперь на волю пойду. Может, какая девка зазевается. Ну, и женюсь денька на три… по-сезонному. А что с нас взять? Сезонники! Как работаем, так и живем!

Егор вышел.

За бараком весенней свежестью дышала степь. С одной стороны виднелась Орлиная гора, с другой — река. К ним от барака вели едва заметные тропинки.

— Ишь вытоптали вечерние ударники! — сердито проговорил Егор, остановясь на скрещении тропинок.

Над горою все ярче становилось желтоватое, идущее снизу сияние, будто из-за горы вот-вот должна была взойти заря. Там строили рудник, и свет разливался из глубины котлована.

На тропинке, ведущей к реке, появились парни и девушки. Заиграла гармошка, рассыпалась частушечная дробь:

Милый пишет письмецо:

«Милка, носишь ли кольцо?»

Я ответ ему пишу:

«Распаялось, не ношу!»

Они прошли мимо Егора. Кто-то ухарски задел его плечом.

— Эй, вы! — окликнул Егор. — Возьмите и меня!

— Пары нет, — ответила девушка и хлестнула Егора по лицу кончиком красного платка.

— А может, какая ко мне прибьется? — спросил Егор и подумал: «Эх, куда тебе до Маши!»

— Побрейся сперва! — засмеялась девушка.

— Когда младшую дочь замуж выдашь, тогда приходи, — весело посоветовала другая.

Он посмотрел им вслед, подумал про девушку в красном платке: «А ничего бы и с такой… видать — балованная…»

Поднимаясь незаметно в гору, подбивая носком сапога темно-бурые кремни, Егор часто останавливался, смотрел вниз, в сторону реки.

Парни и девушки окружили гармониста и затеяли танцы. Едва доносившаяся музыка подбодрила Егора, и он невольно запел:

У самовара я и моя Маша,

А на дворе совсем уже темно…

— Ловко поешь! — услышал он за спиной голос и обернулся.

У подножия горы шли в обнимку парень и девушка. Она была краснощекая, кругленькая, с высоко взбитыми рыжими кудрями, он — гладко зачесанный, небритый, худощавый. Одеты оба были легко, по-весеннему.

— Холодная ночка будет! — притворно сожалея, усмехнулся Егор.

— Ничего, согреемся! — парень блеснул белыми зубами, крепко обнял девушку. — Адью!

Они пошли по высокой густой траве и вскоре скрылись в лощине.

Егор вздохнул, выругался про себя и продолжал подниматься в гору. За выступом скалы он увидел человека в белой оленьей дохе-коротышке, в такой же фуражке, в добротных сапогах и недружелюбно поздоровался.


Вернулся Егор поздно.

Многие уже спали. Несколько человек, сбившись в тесный кружок возле косматого черного мужика, играли в «подкидного». Карты были засаленные, ломанные, с треском ударялись о стол. Их сворачивали в трубку и прикрывали сверху ладонью, боясь, чтобы кто-нибудь не заглянул из-за плеча и не перемигнулся с противником. Было накурено, дымно. Играли с азартом, не замечая, что за ними наблюдают.

На дальней койке, согнув ноги в коленях, длинный, худой, в роговых очках новый постоялец-инженер читал книгу и давно уже поглядывал на игроков, сначала — с интересом, потом — с удивлением, а теперь — едва ли не с возмущением. Он порывался что-то сказать, но сдерживал себя. Пытался заснуть, натягивал на голову одеяло, долго ворочался и снова брался за книжку. «И это строители мирового гиганта!» — раздраженно думал инженер и сам пугался своих мыслей.

Косматый мужик достал бутылку самогона, стал разливать по кружкам.

Инженер вздрогнул. «Боже мой! Что это такое? Что? Задержали зарплату, хлеб выдают с перебоями… и этот барак — вино, карты, возня в каморке уборщицы… только подраться осталось. И подерутся!» — с опаской думал он, глядя на Егора, который подошел к столу, взял за плечи двух игроков, раздвинул их, сел, попросил сдать и ему.

— Все равно ложиться нечего, — сказал Егор, беря карты. — Придут будить — знаем их!

«Верно, верно! — соглашался инженер, — по ночам посылают работать. Неорганизованность. Даже поспать не дают. А ведь такое огромное количество людей на стройке. Как же это понять?»

Егор выпил кружку самогона, попросил еще.

— Мне за опоздание! — опорожнив кружку, сказал он. — А в американской столовой пиво есть. Там, говорят, можно танцевать. Как в баре. Красота!

«Верно, — соглашался с неохотой инженер, — верно. Никуда от факта не денешься».

— Поэтому, — продолжал Егор, — некоторых специалистов к американской столовой прикрепили.

«Да, да, я слышал это, — продолжал думать в своем углу человек в роговых очках. — Это правда. Меня вот не прикрепили… Но что это со мною? Я вижу только одно плохое. Почему так? Уже не враг ли я?» — неожиданно подумал он и поспешно укрылся с головой.

Но заснуть под сухой карточный треск, под шум и говор пьянеющих игроков было трудно.

В самый разгар игры в дверь постучали. Несколько голосов крикнуло:

— Входи!

Егор вздрогнул от стука, налил себе самогона в третий раз, торопливо выпил и тоже крикнул:

— Входи!

На пороге появился человек в оленьей дошке. Лицо у него было длинное, бледное, гладко выбритое, с очень коротенькими усиками.

— Мне Егора Комлева.

— Вот он — я! — необычно громко и вместе с тем недовольно ответил Егор. — Кому нужен?

— На работу вызывают. Срочно. Десятник велел.

— А я думал в гости, — насмешливо проговорил Егор, бросил карты, вышел из-за стола. — Не обойдется он без меня, что ли! Деда бы велел позвать. Он до работы охочий. Или уборщицу, ежели ни с кем не заперлась.

Незнакомец пожал плечами и вышел. Егор неторопливо пошел за ним.

Человек в роговых очках, приоткинув край одеяла, с сожалением посмотрел ему вслед.

Егор и его спутник шли молча, на шаг друг от друга.

Огней было много, и все же ночь казалась темной, — тучи обложили небо. Темными громадами проступали вдалеке строящиеся участки. Огни казались желтее обычного, круглее, их лучистость исчезла.

Спустились в низину. Больше стало людей. Проехало несколько таратаек с инженерами ночных смен. Одиноко мелькнул черный фордик начальника строительства.

Вдруг кто-то крикнул:

— Егор? Действительно — да!

Это был Карим, веселый, улыбающийся Карим, в своем высоком лисьем малахае с красным вершком. Они давно не виделись, — работали на разных участках.

— Куда шайтан несет?

— На работу вызывают.

— Ударником стал? — удивился Карим.

— А тебе что? — ответил Егор, не останавливаясь.

Карим посмотрел ему вслед, задумчиво проговорил:

— На работу. Действительно — да.

Он пошел своей дорогой, потом остановился в раздумье, покачал головой.

А люди шли, торопились, жевали хлеб на ходу.

Чуть поодаль, сбившись в кучу, шли спецпереселенцы с лопатами и кирками на плечах.

У фонарного столба тускло поблескивала колючая проволока заграждения. Неподалеку виднелась свежепрорытая канава, за нею поднимался под шнурок бурый кирпич стены. На груде кирпичей дымили раскаленные жаровенки. Рабочие грели руки. На их лицах играли отсветы пламени. За кирпичной стеной возвышался подъемный кран, на крючьях которого покачивалась огромная металлическая плита. За краном в полутьме угадывался силуэт строящейся домны.

На красном полотнище было написано:

«Пятилетка в четыре года!»

Неподалеку виднелся другой лозунг:

«Дадим пролетарский отпор дезертирам — пособникам классового врага!»

В толпе молодежи, возвращавшейся с очередного комсомольского штурма, раздался смех и послышался девичий голос:

— Это про нашего, что сбежал сегодня. К невесте уехал.

— Гляди, как бы и про тебя не оказалось. Ты тоже все вздыхаешь. И колечко на руке.

— Про нее не может быть.

— А почему?

— Она в каупер влюбилась.

— Ей скруббер нравится безумно!

— Если я в каупер влюбилась, так ты в турму! Знаешь? Высокая-превысокая! Толстая-претолстая! Черная-пречерная! Угольная башня!

— А и верно, Леонов, ты, должно быть, в турму влюбился. Ни одной девчонки не замечаешь.

Николай не успел ответить, девушка крикнула:

— Глядите — пламя!

На черном небе, в клубах дыма, билось пламя, неестественно красное, словно причудливо вырезанное из багреца. Вдруг оно исчезло за дымом, будто мгновенно растаяло, потом снова вспыхнуло, точно вылетело из пушки, заколебалось над стройкой, выросло, приблизилось, стало высоко забираться в небо.

От яркости пламени, от его живучей цепкости неуютно показалось на земле, тревожно… Но, странное дело, хотелось не от огня бежать, а к нему. Николай не раз уже чувствовал эту притягательную, страшную силу огня, его дикой красоты, когда нельзя оторваться от пламени, а все хочется смотреть и смотреть на него завороженным взглядом. Эта сила овладела им и теперь.

— Где горит?

— Где?

Ребята побежали, толкая друг друга, спотыкаясь о лапы металлических конструкций. Пожар заметили многие.

Теперь уже целые толпы поворачивали обратно к строительной площадке.

Раздался сигнал тревоги. Он заполнил все сердца.

Перепрыгнув через канаву, Николай поддержал едва не упавшую девушку. Она ухватилась за него. Так они и бежали, взявшись за руки и все крепче стискивая друг другу пальцы.

Трудно жили эти ребята, но они знали, во имя чего. Не всем выдавали зимою валенки, а весною сапоги, подолгу простаивали они в очередях за хлебом; часто ссорились из-за какой-нибудь глупой стрижки по последней моде, из-за того, что кто-то нежданно-негаданно надел галстук, а кто-то нацепил бусы или серьги или украсил волосы лентами, называли это мещанством; часто, не досмотрев кинокартину, с сожалением шли по вызову прямо в цех, в ночную смену; бывало, горько обижались на случайные несправедливости и даже плакали. Но все это забывалось в часы труда, в минуты наивысшего напряжения сил и воли, в минуты общей радости и общей тревоги. И Николай забыл, что недавно обругал девушку за медное колечко на пальце. Сильно сжимая ей руку, он даже не ощущал его, не чувствовал теплоты им же отогретого колечка.

Пламя охватило огромное сооружение. Горел тепляк батареи коксохима, сделанный для зимних арматурных и бетонных работ. На площадке и у стен тепляка валялись грудами нежно-белые, кремовые, серые шамотные кирпичи. Люди, боясь обжечься, закрываясь руками от палящего пламени, делали шаг за шагом вперед. Весенний ветер, все более разносивший пламя, пугал людей, ворошил крышу тепляка. Пылающие доски отваливались одна за другой и, дымясь, падали на землю. Вот их упало сразу несколько штук, словно в чьих-то руках рассыпался пылающий сноп. Толпа разбежалась, но потом собралась вновь и еще ближе придвинулась к горящему тепляку.

Было жарко и светло до озноба.

Пожарные, расталкивая толпу, волочили шланги, кричали, требовали отступить назад. Но впереди было что-то еще более интересное, тревожащее и манящее, нежели огонь, — у самого тепляка. И Николай почувствовал это, отпустил руку девушки и решительно протискался вперед. Там, впереди, взгляды людей были обращены не к огню, не к пылающим и падающим доскам, не к небу, а к земле. Что было такое у самых ног, что притягивало взгляды? Николай оказался на краю площадки и вдруг остановился: он не мог сразу понять, что было перед ним, — что-то темное, страшное…

Приглядевшись, он увидел лежащего на земле Егора-землекопа с запрокинутой головой и широко раскрытыми глазами, и Карима, ухватившего его за горло. Голова Карима уткнулась в грудь Егору, а руки все не отпускали горла. Островерхий лисий малахай Карима лежал у Егоровых ног. Казалось, что в борьбе наступил такой миг, когда оба они замерли перед последним усилием. Но прошла минута, две, три, а никто не двинулся.

Только теперь Николай заметил в руке Егора крепко зажатый окровавленный нож и догадался: «Карим в поджигателя вцепился, а тот его — ножом…»

Обгорелые головешки падали рядом с ними, то освещая, то затеняя их неживые руки и лица.

Начал тлеть малахай Карима. Кто-то ударом ноги отбросил подкатившуюся к нему головешку. Николай хотел поднять шапку, но какой-то парнишка опередил его.

— Малахай лисий, — сказал вдруг Николай.

Зачем он сказал это? Он и сам не знал, и даже смутился.

Но кто-то спрятанный далеко внутри, кто-то добрый, не испугавшийся ничего сказал тепло, по-человечески, забыв о смерти, помня только об одной жизни, о торжестве ее, сказал еле слышно глуховатым веселым голосом Карима: «Действительно — да!»


В мае пустили рудник.

Чудеса были с этим рудником! Прогремел он на весь мир. И прямые враги и маловеры, свои, доморощенные, вроде инженера Плетнева, с которым у Николая никак не налаживались дружеские отношения, хотя они и перешли на «ты», все сомневались в богатствах Орлиной горы. Уже когда была пробита штольня и вынута чертова уйма руды, за границей все говорили и писали, что у горы Орлиной только рудный колпак, а внутри «камень». Особенно распинался один американский журналист, даже статью написал про фальшивый магнит. Алексей Петрович как-то показал Николаю этого заграничного враля, когда он пришел к нему на участок — поговорить со своим земляком, инженером Смитом. Мистер Смит консультировал постройку газгольдера. Показывая на журналиста, Алексей Петрович сказал Николаю:

— Погляди ты на этого дурошлепа.

Плетнев, между прочим, тоже как-то заговорил с Николаем о журналисте, но сказал совсем по-другому:

— Посмотрел бы ты, какие у него ботинки!

За границей писали, кричали, а гора оставалась горою и с каждым днем выяснялось, что она богаче, нежели предполагалось вначале. Теперь уже по другую сторону горы вскрыли первый пласт, и началась открытая выработка руды.

Из Кремля пришла поздравительная телеграмма.

Вот она, первая победа кремнегорцев: руда была, руда шла в долину мощным, гулким, гремящим потоком. Надо было поскорее достраивать домну.

И еще одно, пусть маленькое, но радостное событие произошло в жизни Алексея Петровича: в конце мая приехала тетя Клаша. Она поторопилась с первыми ласточками, но все же привезенный из-за горы домишко успели поставить. Тетя Клаша внесла в него, вместе со своими пожитками, запах степной травы. И где только набрала она чебреца! Даже грозилась натаскать веток.

— Ну чебрец, ну молочай, ну ковыль, — говорил Алексей Петрович, — это я еще понимаю: степь. А где ты разных там веток наберешь?

— Где? А березки в лощине у Орлиной горы? Там и наломаю.

— Нет, голубушка, нельзя. В тех самых березках инженерия живет заграничная, в том числе и мистер Смит. Он консультирует у нас постройку газгольдера. Нельзя там ветки ломать. Международный конфликт получится! — Алексей Петрович подмигнул Николаю.

— Не пугай, пожалуйста. Конфликт! Кто это тебя, бородатого, таким словам обучил? — И повернулась к Николаю: — Не ты ли? А то и на порог не пущу, хотя матери пообещалась приютить тебя… Можешь любой уголок выбирать. Таня в Тигеле осталась, покуда техникум не закончит. А там видно будет. — И, уже забыв про свою угрозу, попросила: — Правда, поживи. А то скучно.

— Нет, тетя Клаша. Я к общежитию привык.

— Мы и без него не заскучаем, — проговорил Алексей Петрович.

— Ладно, так и быть, — согласилась тетя Клаша. — Только вот что: огород вскопать помоги. Проведи ты у меня на огороде комсомольскую штурмовую ночку, не пожалеешь. Теперь самая пора. Я потому и спешила.

— Знал я, по какой причине тебе домишко нужен был, знал, почему и в барак не шла, — сказал Алексей Петрович. — Своей землицы захотелось, мелкая ты собственница! Тебе бы еще надел под сенокос, ты бы и коровенку завела.

— Завела бы. А чем плохо?

— Буржуйская твоя сущность. Домашний ты капитализм! Родимое ты мое пятнышко! — засмеялся Алексей Петрович. — Что мне с тобой делать?

Николай усмехался и отворачивался.

— Где ваша лопата? Давайте!

До позднего часа проработал он во дворе вместе с Алексеем Петровичем. Прибегал Аркашка знакомиться и тоже помог. Тетя Клаша давала указания, перебирала мешочки с семенами, разрезала картофель на дольки, по-девичьи легко таскала воду из соседнего гидранта.

Постепенно начала оживать земля вокруг дома. Поднялась огородная мелочь — редиска, петрушка, морковь, зазеленел и зацвел картофель, вытянулись редкие подсолнухи. В их тени можно было уже сидеть. И тетя Клаша забиралась в самый густой, цветущий уголок огорода и, прикрывшись от солнца белым ситцевым платком, полулежа на старом одеяле, мечтала о том, когда можно будет обсадить крыжовником и малиной огород, посадить яблоньки. Если, возвращаясь с работы, Алексей Петрович не находил жены в доме, то знал, где ее искать. Он шел осторожно, подкрадываясь, по зеленой дорожке и вскрикивал шага за три. Но тетя Клаша не пугалась, лениво поворачивала к нему голову. И в этом ленивом повороте головы так много было сказано всего того, что не всегда говорят даже оставаясь наедине. Белая, нежная, с гладко зачесанными волосами — совсем не «витое сено», — немолодая, а такая же, как была, красавица — как приласкала первый раз, так на всю жизнь от чужих ласковых взглядов заворожила…

Летом к Пологовым приехал племянник Яша, парнишка лет десяти, курносый, маленький, любопытный, Сашенькин сынок. Сашенька посадила его в поезд и препоручила незнакомым людям. Она была уверена, что Яша доедет.

В первый же день Алексей Петрович взял племянника с собой на участок — поглядеть, что такое газгольдер. Когда Яша увидел эту большую цистерну для газа, то сразу решил, что если всех мальчишек из третьего класса собрать и заставить за руки взяться, то и тогда не обхватить. Увидел Яша и пневматическую клепку, про которую целый вечер рассказывал дядя Алексей. Очень интересно! Нажмет клепальщик на пневматический молоток изо всей силы и всадит заклепку в броню, а потом вроде круг им опишет, не отрывая от заклепки, — края, значит, зачистит. И готово! Бери новую.

Много заклепок нужно было вогнать за день. А всего на газгольдер — миллион штук! Каждый день на площадке появлялась листовка: «Сделано столько-то, осталось столько-то». Так и продвигались рабочие от смены к смене. У консультанта мистера Смита была привычка: как только явится он утром на площадку, сейчас же к листовке, посмотрит цифры и зовет переводчика, узнать, что вокруг этих цифр написано. Приходил он минута в минуту к шести часам. И если листовки еще не было, то даже возмущался. Мистер Смит не вникал в то, что эту листовку делали двое парнишек из походной типографии и обслуживали они не только газгольдер, но и другие участки. Потом оглядывал строительную площадку и замечал, что почти все клепальщики уже давно приступили к работе. У каждого было много свежих заклепок. А Смит легко отличал вчерашнюю вечернюю заклепку от сегодняшней утренней. Замечал и тоже возмущался: «Непорядок!» Клепальщики приходили на стройку рано и приступали к делу, не дожидаясь гудка. Им хотелось закончить клепку газгольдера раньше срока, о котором писалось в листовке. И мистер Смит называл это беспорядком. У него был свой график, по которому он собирался прожить в России еще год. И очень хотел, чтобы так оно и было. А комсомольцы-монтажники хотели, чтобы Смит поскорее убрался домой. Еще бы не беспорядок!

— В каждую заклепку вглядывается, — пояснил Алексей Петрович племяннику. — Глазам своим не верит, что она точно в гнездо всажена. Быстро очень! Не привык мистер Смит к таким темпам.

Была у мистера Смита лысинка, роговые очки, синий комбинезон с десятью карманами. Хотелось Яше спросить у американца, зачем ему столько карманов. Но дядя Алексей Петрович сказал, что мистер Смит по-русски не понимает. Когда Яша увидел его впервые, мистер Смит раскуривал трубку. Раскурил, заметил мальчонку, улыбнулся, сказал что-то по-своему и поманил пальцем.

Яша подошел ближе. Смит похлопал его по плечу и опять что-то сказал. Яша оглянулся, нет ли близко дяди. Тогда один клепальщик показал мистеру Смиту на Яшу и развел руками — дескать, парнишка не понимает.

Явился переводчик, выслушал Смита и сказал Яше:

— Мистер Смит приглашает тебя в Америку.

Яша шмыгнул носом и молчит.

А переводчик повторяет слова Смита:

— Поедешь?

И вдруг подошел Алексей Петрович, толкнул Яшу в спину.

— Вот я ему за тебя отвечу! — Посмотрел на американца, сказал: — Спасибо за приглашение. Но у Яши, наверно, времени не будет по америкам разъезжать. Ему большое дело предстоит — в своей стране хозяйствовать.

— Ол-райт! — закивал мистер Смит.

— Приезжайте-ка лучше вы к нам в гости лет через десять — пятнадцать, когда он в полную силу войдет.

— У меня тоже не слишком много времени, тоже своя страна, — ответил американец с важностью.

— Ничего, у вас там посвободнее со временем будет.

— Откуда это известно?

— Газеты почитываю. А там черным по белому написано, что безработица вас все больше одолевает.

Услышал Смит, понял, обиделся:

— Америка — золотая страна!

И отвернулся.

Дома, возвратясь со смены позже обычного, Алексей Петрович сказал жене:

— Малость задержался. На международной конференции.

— Что ты там толкуешь? — удивилась она.

— Разговор у меня с американцем был. Исторический!

Яша заинтересовался мистером Смитом и несколько раз ходил с дядей на участок. Видел он и других американцев. У каждого за спиной рюкзак, весь в ремешках и пряжках. В воскресные дни набивали они его на базаре всякой всячиной до отказа — на целую неделю!

Видел Яша и мистера Смита с таким рюкзаком, когда ходил на базар с тетей Клашей. Мистер нагрузился покупками. И тогда Яша понял, зачем американцу столько карманов.

Клавдия Григорьевна брала с собой племянника не только на базар, но и когда уходила в степь или на гору. Поднявшись на вершину Орлиной горы, она обычно смотрела не на строительную площадку, а поверх лесов домны и коксохима — вдаль, где синели отроги Уральского хребта, в ту сторону, где был Тигель, был ее дом, и пела про родную сторонушку:

Там за речкой за Брезгой

Девка мылася водой.

Она мылась, умывалась,

Белым платьем утиралась.

Яше хотелось бегать по горе, искать настоящую руду, магнитную, которая сама притягивала бы железную пуговку от штанов, но тетя Клаша не пускала, обнимала, тискала, клала его рыжую голову к себе на колени и пела:

Перстень на руку надену,

Сама голосом реву,

Еще плачу и рыдаю,

Из семьи никто не знат,

Что не то что из семьи —

Все подруженьки мои.

То хотелось ей поцеловать Яшу в синие глазенки, то пошлепать по заду материнской ласковой рукой — не в поученье, а в забаву.

Клавдии Григорьевне было сорок лет. Она вынянчила и вырастила только дочку, — двое старших умерли. Тане шел уже восемнадцатый год — по-старому давно невеста! А Клавдия Григорьевна чувствовала, что еще много материнской ласки осталось у нее в запасе, да не на кого было расходовать этот золотой запас. Ночами она долго не могла уснуть, ворочалась, вздыхала. Алексей Петрович прислушивался к вздохам жены, приподнимался на локте, гладил ее оголенные плечи, спрашивал, что с ней.

— А не знаю, — отвечала она тихо, задумчиво улыбаясь.

Его тревожила эта странная задумчивая улыбка, он начинал допытываться, но не мог добиться толку. Она тихо смеялась, поворачивалась к нему, обнимала, шептала на ухо:

— Маленького бы мне… да боюсь.

Он удивлялся, заглядывал в глаза — не шутит ли, отвечал, усмехаясь:

— За чем дело стало?

— Стара я, Алешенька…

— Ты старая? — громко спрашивал Алексей Петрович и даже обижался. — Ты старая?

— Бабий век — сорок лет!

— Боишься ты не старости, а хлопот!

— Нет, Алешенька, бабья жизнь — она вся в хлопотах. Я другого боюсь: а вдруг помру? А мне его взрослым повидать хочется.

— Ты вот что… «помру, помру»! Ты давай-ка, спи! — сердито говорил он, отворачиваясь. — Не дури!

— Не буду я. — Она прижималась к мужу. — Поцелуй…

— «Помру»! — недовольно повторял Алексей Петрович. — Тогда Яшку оставь у себя. Сашенька отпустит.

— Мне своего, своего надо! — шептала Клавдия Григорьевна. — А Яшеньку кто же нам отдаст? Отдала бы я? Дожидайся! Его скоро домой отправлять надо…

На проводах племянника она плакала. Алексея Петровича рассердили ее слезы.

— Глупая ты баба! — говорил он по дороге с вокзала: — Тебе что, и вправду нянчиться захотелось? Так у нас недолго…

Клавдия Григорьевна заулыбалась сквозь слезы и подтолкнула мужа:

— Храбрый какой!

Как-то вечером, в начале сентября, заглянул Николай.

— А я прямо с занятий. В вечернем техникуме учусь! Нет ли чего из Тигеля?

— Погоди, погоди со своим Тигелем! — остановил Алексей Петрович. — Ты насчет учебы-то подробнее…

— Что же вам, доклад делать?

— Значит, учишься. А как там Аркашка? Хорошо? Молодец! Теперь все должны учиться.

— Да, — кивнул Николай. — Сегодня нам зачитывали постановление Цека партии. Поставлена задача: сделать Кремнегорск школой новых методов труда, готовить рабочие кадры для всей страны.

— Про это я еще вчера знал, — сказал Алексей Петрович. — На партийном собрании читали… Учиться, брат, надо!

— То-то ты после собрания за гармошку взялся! — засмеялась Клавдия Григорьевна. — Целый вечер покою не давал.

— Ты, Клаша, не смейся. Если где малость сбился, так потому, что давно гармошку в руках не держал. А насчет того, что нет дыма без огня, ты правду говоришь. Потому и к гармошке потянулся, что года мои уходят… Ведь я, знаешь, игрок редкостный, раз в году играю, не чаще… одним словом, с молодостью прощался.

— Не рано ли в старички записался, Алешенька?

— На тебя глядючи…

Клавдия Григорьевна смутилась, махнула рукой.

— Довольно вам! — сказал Николай. — Вы, тетя Клаша, газет не читаете, что ли? Сегодня в «Кремнегорском рабочем» письмо Максима Горького напечатано. Учиться, говорит, надо: вам у меня, а мне у вас… А ведь он постарше других. А заканчивает так: «Крепко жму могучие ваши лапы!» Разве б старик такое мог написать?

— Уговорил! — согласился Алексей Петрович. — Ты лучше про себя… Лучше вот что скажи: не трудно тебе учиться?

— А у меня консультанты есть! — похвастал Николай. — Плетнев помогает…

— Консультанты! Ишь ты! Вроде как у меня мистер Смит.

— Когда вы своего мистера в Америку отправите?

— Раньше Нового года не удастся. Он теперь, Кольчик, признал, что наша кремнегорская руда — богатейшая в мире. А твой новоявленный консультант ни в чем пока не признается?

Алексей Петрович засмеялся, похлопал Николая по плечу. Глаза его светились детской радостью. Все-таки удачно он назвал Плетнева оппортунистом, хотя ни разу его не видел!

— А знаете, — признался вдруг Николай, — почему так получается, что во многом Плетнев прав бывает… ну, насчет всяких там фактов?..

— Кольчик, что это ты? — поднимаясь от стола, удивился Алексей Петрович. — Не по-рабочему говоришь! Пожалуй, ты, Клаша, верно тогда советовала ему к нам перейти.

— Вы меня понять не можете, — заговорил Николай.

Алексей Петрович перебил его:

— Не могу, не могу! Потому и не могу, что ты не тем языком заговорил. Настоящая правда — она поглубже, чем ты думаешь. Не забывай! Не ловись на блескучее словцо, ты не пескарь… И про то, что на коксохиме видел, тоже не забывай. Егор-то этот, знаешь, кто такой? Нашей тигельской кабатчицы сын! Помню, я тогда им завидовал, жизни их богатой… Красиво было с виду, заманчиво. Чистенький такой ходил мальчонка, розовенький. А вот как обернулось: выродком стал!


Поздним сентябрьским вечером, прыгая через канавы, перелезая через проволоку, чтобы сократить путь по строительной площадке, шли комсомольцы.

Собрание взволновало всех. Обсуждали вопрос о трудовой дисциплине.

Страна нуждалась в огромном количестве рабочих. Новое пополнение шло из деревни. Вчерашние крестьяне, успевшие сменить лапти на рабочие ботинки, а сермягу на ватник, оставались крестьянами, собственниками в душе. Многие из них, откликнувшись на призыв партии, думали только о том, чтобы покрупнее заработать и уехать домой, в деревню или еще куда-нибудь, где больше платят. Прогульщики, летуны, нарушители трудовой дисциплины встречались в каждом коллективе.

На собрании обсуждалось дело двух летунов. История их была самая обыкновенная. Они пришли на стройку в прошлом году. Сперва работали землекопами, потом катали тачки с землей, затем стали мотористами. Нередко бывало, что они не выполняли задания, их на доске показателей «сажали» на черепаху. Случались у них и прогулы, об этом писали в стенгазете; иногда приходили на работу с похмелья, за что их однажды «закопали» на кладбище прогульщиков и пьяниц, обозначив имена и фамилии на сосновом кресте. Они давали слово исправиться, выравнивались, вступили даже в комсомол, когда заканчивали курсы мотористов. В комсомоле они не проявляли активности, собраний почти не посещали, а если и приходили, то дымили цигарками, всем возмущались, а чаще всего — перловой кашей, которую подавали в столовке, требовали дополнительных талонов, балагурили, отговаривались тем, что их, мол, обманули кремнегорской рудой: говорили, будто она магнитная, сама к себе притягивает, но, оказывается, вранье. И если уж куда стоит податься, так это на золотые рудники. Золото — не то, что железо… Когда один из них сжег мотор бетономешалки, они решили бежать и, собираясь в дорогу, захватили несколько простыней — со своих и чужих кроватей. В общежитии узнали, что собрать эти простыни помогла им девушка из бригады, комсомолка. Товарищи потребовали, чтобы она рассказала, как все это случилось, созвали собрание. Девушка созналась, что виновата, расплакалась и сказала, что у нее любовь с тем парнем, который сжег мотор, что он поклялся жениться на ней, потом, когда устроится на новом месте. А куда уехал, она и сама не знает. Сказал только, что «на золото», дескать. «Жди письма».

Говорили на собрании о дисциплине, клеймили позором одних, приводили в пример других, а с девушкой так ничего и не могли решить. Расходясь по домам, продолжали обсуждать нерешенный вопрос.

Николай признался, что не понимает, как могла она поверить такому парню.

— Чего тут непонятного? — удивилась пухленькая Фаня. — Раз она любит его. Из-за любви все можно!

— Как все? — возмутился Николай. — И воровать?

Фаня придержала шаг и посмотрела в лицо Николаю.

— А знаешь ты, что такое любовь? Знаешь?

— Все равно это безобразие! — не сдавался Николай. — И нельзя так. Есть у человека, а особенно у комсомольца, долг!

— Ты красивых слов не говори! Тебя еще, наверное, ни одна девка не поцеловала.

— А при чем тут поцелуи? — Николай рывком высвободил руку. — При чем?

— Ну ладно, Леонов. Это я так… Не буду. Я вот знаю, что такое любовь. У каждого свое. Когда я слушала ее, то все про свое думала.

Лицо Фани стало печальным и некрасивым. Теперь ее румяные щеки казались не такими вызывающе пухлыми, глаза не такими победными и волосы не такими огненно-рыжими, словно не вечерняя полутьма притушила их золотой огонь, а что-то иное.

— Я про свое думала… — Она снова взяла Николая за руку, отвлекла от товарищей. — Пойдем этой тропинкою.

Николай опасливо покосился на ребят. Те заметили, понимающе засмеялись, кто-то даже свистнул.

— Пусть, — сказала Фаня спокойно. — Озорство! Они все равно знают, кого люблю… А ежели ты не знаешь, скажу… так, без фамилии скажу, расскажу, про что думала, о чем горевала. Есть у нас на участке один инженер… Вот об нем и речь. И есть студентка… на практику приехала… конфетное создание… барышня с бантиком, жениха ловит… Куда он, туда и она. В кино вместе ходят, А я за ними брожу и все вижу, брожу за ними… люблю его. Тихий он, ласковый. Я для него не знаю, что сделала бы. А он не замечает, только про дело и говорит… Потерялась я…

— А ты брось! — посоветовал Николай. — Третий всегда лишний!..

— А почему это я лишняя?

— Он же больше к ней, сама говоришь.

— Он больше к ней потому, что не знает, как я его люблю. А вот если бы он узнал, так полюбил бы меня. Я не отступлюсь. Я докажу, что люблю больше… Только вот не знаю, как это доказать ему. Научил бы ты меня! Парень ты грамотный, понимающий… Недаром Бабкин тебя философом назвал.

Николай чуть было не спросил, почему она перестала ходить к Бабкину, но сдержался.

— Может, ты думаешь, что я рабочая, а она техник, так он потому с ней? Нет, он просто не знает, как я его люблю! Что сделать? Научи, посоветуй… Я бы тебя за это… поцеловала!

— Иди своего инженера целуй.

— Дурак ты!

— Сама же просила: посоветуй!

— Я думала, ты умный… Я по правде просила…

— Ничего я не знаю, — ответил он грубовато. — И вообще мне домой пора… Хорошие у тебя мысли после комсомольского собрания!

— А чем плохие, скажи, чем? Что я — прогульщица? Плохо работаю? Этого ты про меня не скажешь! А пожалела ее, потому что поняла. Ты же не знаешь: она от него тяжелая… Это как тебе? Ничего ты в любви не понимаешь! Когда-нибудь вспомнишь меня.

— Никогда со мной ничего такого не будет, — резко проговорил Николай. — И вообще — до свиданья.

— Не проводишь?

— Сама дойдешь… мне заниматься надо. — И вдруг бросил вдогонку: — А к Бабкину почему ходить перестала? Он бы проводил!

Фаня остановилась.

— Почему перестала? Скажу. Меня этим не обидишь. Потому и перестала, что без любви ходить не могу. А Бабкин твой этого не понимает… ему все равно… души у него нет. До свиданья.

И протянула руку.

— Рукопожатья отменены.

Николай пошел в другую сторону.

Он долго стоял на крыльце барака. Дышалось легко, все было ясным, но отчего-то стало немного грустно. Может быть, оттого, что луна такая бледная, далекая и равнодушная ко всему на свете?..

Не хотелось идти в барак, не хотелось видеть Бабкина, не хотелось встречаться с Плетневым…

В конце октября на первой странице «Кремнегорского рабочего» появилась крупная строчка: «До пуска домны осталось сто дней». Газета стала календарем стройки. Она не только напоминала каждое утро о том, сколько дней осталось до пуска домны, но и рассказывала, что сделано вчера, что должно быть сделано завтра.

Николай старался бывать на домне, как только выпадала свободная минута, особенно перед вечерними занятиями в техникуме. Шел наиболее ответственный монтаж, отличавшийся особой точностью и строгостью работы.

Легко и красиво поднял пятидесятитонный подъемный кран массивную плиту. Медленно легла она в нужное место, и рабочие, казавшиеся снизу ребятишками, хлопотливо забегали вокруг нее: смотрели — совпадают ли дыры заклепок, подходят ли фаски швов. Через некоторое время донесся стук пневматических молотков: началась клепка.

Домна стояла в лесах, высокая, мощная, притягивая к себе, наподобие магнита, все — и горы металла, и лучших мастеров, и человеческие сердца. На домне работали молодые монтажники, поэтому ее назвали «комсомольской», а коротко, ласкательно, запросто — «Комсомолкой».

За домной выстраивались скрубберы — металлические баллоны в шестьдесят метров высотой. Каждый день к их строгой колонне прибавлялось по одному скрубберу. Строителям хватало одной ночи, чтобы поставить его и укрепить, как пароходную трубу, целой системой мачт и талей.

А время бежало.

Дожди — частые, мелкие, уныло-серые, незаметно перешли в первый лохматый, неторопливый снегопад. Вскоре пришли робковатой мальчишеской поступью заморозки, следом за ними резвые молодцеватые морозцы, а потом — крепкие, гулко шагающие уральские морозы. Трудно было держать на ледяном ветру свежий лист газеты со строкой: «До пуска домны осталось пятьдесят дней». Но еще труднее было взбираться по лесам. А между тем Николай страшно завидовал Якимцеву — тот хотя и был уже секретарем комитета, но все же участвовал в комсомольских штурмах, потому что знал монтажное дело. Как Николай жалел теперь, что уже не нужно таскать кирпичи, возить в тачках бетон. Он делал бы это на домне с удовольствием, даже после занятий в техникуме. Как же могло случиться, что прошлой зимой, работая на плотине вместе с бетонщиками, он чувствовал только тяжесть работы? А ведь то была самая настоящая романтика, он хорошо сознавал это теперь, когда вспоминал пережитое — вьюжные ночи, покрытые изморозью ребра железных вагонеток, шаткие, в одну доску, мостки. Нет, права была газета, когда о труде говорила стихами.

Газета… пахнущая свежей краской, она шуршит и сейчас в его руках. И на первой странице сверху, на привычном месте, крупная строка:

«Кремнегорская домна дала первый чугун!»

Это была великая победа, и о ней немедленно сообщили в Москву, в Кремль, делегатам XVII партийной конференции.

Чугун тек ярко-красной ниткой в серых пепельных берегах литейной канавы.

Перед собравшимися на митинг строителями появился высоко поднятый первый слиток — серый, почти серебристый. В ближних рядах, куда пробрался Николай, хорошо был виден барельеф Ленина и слова: «Отлито из первого чугуна гиганта советской индустрии Кремнегорского металлургического комбината первого февраля 1932 года».

На трибуну вместе с руководителями стройки поднялись передовые люди — ударники. Николай, затерявшись в толпе, видел и прославленного бетонщика, и Мишку-землекопа, и Алексея Петровича.

После митинга под громогласное «ура» первый слиток был заложен в тайник под плиту, лежащую в основании домны, и замурован там навечно — во славу первой страны социализма.

Дома Бабкин спросил Николая:

— Якимцева видал? В руководители выбился!

— Видал… У него дело побольше нашего.

— Философ! — Бабкин презрительно сплюнул. — В книжку уткнешься и — затих! А люди тем временем на трибуну взбираются!

— Завидуешь? — вмешался Плетнев. — В комсомол надо идти, тогда поднимешься ступенькой выше.

— Василий Григорьевич! — возмутился Николай. — Ты мне помогаешь, это верно. Но я не могу смолчать. Зачем так говоришь?

— А что такого особенного? — спокойно повел плечами Плетнев. — Известно же, что коммунистов и комсомольцев сильно выдвигают на передовые посты. Был бы я в партии, — может быть, уже техническим отделом заведовал.

— Так вступай, чего ж ты? — спросил Бабкин.

— Постараюсь добиться высокого положения иным путем.

— Ну, Василий Григорьевич, — не вытерпел Николай, — если ты собираешься добиваться положения…

— Собираюсь. А как же иначе? Не буду же я всю жизнь топтаться на одном месте. Я должен расти. Плох тот солдат…

— Теперь нет солдат, — резко перебил Бабкин. — Теперь есть бойцы!

У Николая и Плетнева отпала охота спорить.

Разговор возобновился, когда к Плетневу зашел его новый приятель, инженер Черкашин — высокий, угловатый, в больших роговых очках. Услышав, что Бабкин возмущается Якимцевым, по его словам, «красовавшимся на трибуне», Черкашин спокойно протер очки и сказал:

— Не знаю, о чем вы тут говорили… но мне хочется сказать, что все-таки у нас до сих пор занимаются… спецеедством! Выдвигают молодежь. Это хорошо. Но не надо бить старых специалистов. Я понимаю, что Промпартия тут наделала много вреда, но нельзя же огульно подходить к людям. И вообще я считаю, — он сдвинул брови, задумался, потом вдруг просительно улыбнулся: — Нет, я не считаю этого, не считаю! — Он опять помолчал. — Впрочем… вот что я совершенно серьезно думаю: пустили домну? Отлично. Большая радость? Очень! Но нельзя же все время только об этом! — Он немного помолчал. — Хорошо. Домна действительно большое дело. Возьмем другое… Сделают какую-нибудь деталь, хотя бы у вас в мастерских. Я не говорю лично о вас, товарищ Бабкин… Впрочем, почему бы и не сказать? Вы чисто, умело работаете… Так вот, сделают и начинают кричать, как о полете на луну. А к чему? Ведь и до вас это хорошо делали, делали и не кричали, не требовали к себе исключительного внимания, не трубили в газетах…

Николай сначала слушал с интересом, потом рассеянно оглядел комнату, отвернулся к окну, стал отцарапывать льдинки в уголках рамы.

— Я, возможно, не то говорю? — неожиданно спросил Черкашин. — Я не испортил вам праздника? Извините, я как-то глупо устроен, вижу только то, что не нравится.

— Праздника нам вы не испортили, — спокойно ответил Николай.

Не могли испортить праздника даже враги.

Пришла однажды газета из Франции. Какой-то писака клятвенно заверял, что в Кремнегорске не выдано еще ни одной тонны чугуна и что он советует не верить господам большевикам.

— Ишь ты, господином меня величают, — посмеялся Алексей Петрович. — Значит дела наши подвигаются вперед. Истинно говорю, Кольчик!

Он пожалел, что Смита не было уже на стройке, а то бы он с ним покалякал. Смит бы его понял. Даром, что русского языка не знает…


В конце мая зацвели яблони.

Клавдия Григорьевна любовалась их бело-розовым цветом. Густые, раскидистые, пронизанные солнцем, они издалека манили к себе. Тайком обломанная веточка напоминала ей венчальные восковые цветы, цветы ее девичества. Только эта живая, пахучая веточка была еще лучше, еще краше…

Где же могла найти Клавдия Григорьевна эти яблони? Недаром исходила она все вокруг. Перейдя однажды на ту сторону Орлиной горы, обнаружила тропинку между отвалов породы, вслед за горняками спустилась в долину и, вспоминая детство и тигельский рудник, попала в старый рабочий поселок, в забытую горняцкую закопушку. Увидев запущенные сады, решила, что не пропустит цветения яблонь. Она пришла сюда не одна, а вместе с Таней. Таня приехала из Тигеля несколько дней назад, сейчас же, как только окончились занятия в техникуме.

Восемнадцатилетняя Таня была тоненькая, худенькая, почти подросток. Она казалась выше матери в своем коротеньком без рукавов белом платьице, в черных туфельках на высоких каблуках. Походка ее казалась легкой, осторожный шаг был похож на шаг приготовившейся к танцу девушки. Хороши были и ее стриженые волосы и серые, как у отца, но с материнским, чуть затаенным выражением, глаза. Стройная, с едва приметным бюстом, с чуть развевающимся подолом, в коротких белых носочках с красным ободком Таня шла впереди матери. Когда возвращались обратно, она часто оглядывалась, словно навсегда хотела запомнить в зелени долины островки цветущих яблонь. Воздух был густой, жаркий, яблоневый цвет не терял крепости запаха и неуловимо тек следом.

— Погоди-ка, доченька…

Таня остановилась.

Клавдия Григорьевна приколола ей на грудь яблоневую веточку.

— Сними-ка ты лодочки…

Таня в нерешительности раздумывала.

— Я понесу, я, — сказала Клавдия Григорьевна и первая сняла свои туфли. — Ой, как щекотно! А хорошо-то как, тепло, нежно… травка-то, травка-то!

Таня сняла туфли, носки и тоже засмеялась от холодка ярко-зеленой молодой травы, от сухой осыпающейся, крошащейся землицы — живой и щекотной, словно мурашки.

Мать и дочь шли неглубоким извилистым ущельицем, наполненным яблоневым запахом. Отсюда не было видно карьеров нового рудника, не слышно шума экскаваторов. Клавдия Григорьевна взяла дочь за руку и вдруг вспомнила, как однажды, еще в детстве, шла по лесной просеке на далекий красный закат, шла вместе с Алешей. И радостно и тревожно ей было оттого, что не знала она тогда, что ее ждет там, далеко, где текло и клубилось розовое пламя. И она поняла, что сейчас, в эту минуту, ей не хватало крепкой мужской руки, знакомой, ласковой Алешиной руки, к которой она чаще всего прикасалась теперь ночами. А ведь можно же было когда-то — пусть стыдно, но зато и радостно — идти с ним по неширокой улице заводского поселка в Тигеле, днем, на виду у всех, — пусть видят, пусть знают: жених и невеста!

— Надо бы отца сюда как-нибудь затащить. А то от него железом пахнет…

Медленно, неторопливо поднялись они на гору и, оглядевшись, увидели, что зашли далеко, на правый склон горы. Если пойти прямо, никуда не сворачивая, можно попасть на вокзал, а если по тропинке, по той, что незаметно сворачивала влево, то окажешься на самой окраине города, в том месте, где еще до осени прошлого года оставались палатки. Теперь палаток не было, люди переселились в бараки. Но землянки еще оставались, доживали последнее лето. К осени все должны переселиться на участок, где спешно строились щитовые дома. Строительства во всем его размахе отсюда тоже нельзя было разглядеть. Только мама могла выбрать такой редкостный по тишине уголок в Кремнегорске.

Когда сошли к подножию горы, Таня снова надела свои лодочки и легко «поплыла» в них.

В тесной улице земляного городка, куда привела их тропинка, им встретилась шумливая стайка ребятишек. Самый старший и самый бойкий попросил у Тани яблоневую веточку. Но Клавдия Григорьевна решительно заявила, что веточку надо донести до дому.

— У тебя ноги резвые, — сказала она мальчугану, — сбегаешь за гору, там и достанешь… Пойдем, доченька…

Неожиданно перед ними появился огромный человек, почти великан и, глянув добрыми голубыми глазами на Таню, спросил:

— А мне?

Таня испуганно отступила.

Клавдия Григорьевна тоже испугалась. А голубоглазого великана в грязной рабочей одежде нечего было бояться. Он сам удивился тому, с какой смелостью заговорил с женщинами. Разве не видят они его доброго застыдившегося лица, разве не понимают, что он сказал это от неожиданности, от того, что растерялся перед этой девчушкой — тоненькой, стройной, сероглазой, перед этим цветком полевым!

Таня и Клавдия Григорьевна молчали. Молчал и он, все больше краснея, не умея скрыть удивления, не думая ни о чем и только видя перед собою живую красоту — манящий полевой цветок. Молчали и ребятишки.

— Пойдем, доченька, — сказала Клавдия Григорьевна, осторожно обходя великана.

Он долго смотрел вслед ускользавшему от него белому платьицу, стоял растерянный, еще не понимая, что с ним случилось, забыв, куда шел. И когда вдруг Таня оглянулась через плечо, он пошел следом за ними, неторопливо, улыбаясь. Яблоневый запах кружил, дурманил ему голову.

Клавдия Григорьевна испуганно заторопила:

— Бежим, доченька!.. Блаженный какой-то… или придурковатый… бежим!

И сильнее потянула Таню.

А Таня не понимала этой тревоги матери и совсем не боялась великана.

Вечером Клавдия Григорьевна рассказала мужу про эту напугавшую ее встречу.

— Так это же Мишка-землекоп! — засмеялся Алексей Петрович. — Нашли кого бояться!

Но Клавдию Григорьевну пугало как раз то, что трудно было понять Алексею Петровичу. Впервые в жизни она всем своим существом почувствовала, что у нее уже взрослая дочь и что эту дочь могли взять за руку и увести. Мог увести вот такой, неожиданно встретившийся великан. И еще почувствовала она то, в чем не призналась бы даже мужу, что она сама уже не молодая. Пусть она еще живет любовью, но уже пора радоваться другой любви — любви дочери, и примириться с тем, что и у нее, у Танюшки, будет своя лесная просека, свой дымный, розовый далекий свет.

— О чем, Клаша, думаешь?

— Да все вижу его… Стоит он, как истукан, и на Таню глядит… Страшно даже…

— Радоваться должна, что дочка твоя поглянулась, — сказал Алексей Петрович. — Невеста! Понимать надо!

Рассказали об этой встрече и Николаю. Он удивился, но не тому, что тетю Клашу напугал добродушный Мишка-землекоп, а тому, что Мишка влюбился, да еще в кого — в Таньку, в девчонку! У него даже возникла забавная мысль свести их и поглядеть, что будет делать великан, как он растеряется, как потом непременно станет называть ее былиночкой, полевым цветком и глаза у него будут как у счастливого дурака.

— Заходи, Таня, ко мне, — пригласил Николай. — В клуб пойдем, в библиотеку. Не будешь же ты все лето дома сидеть.

— Я и не собираюсь. Через неделю уеду с пионерским лагерем. А тебя могу навестить…

— Ты, Коленька, зайди за ней, а то, боюсь, одна потеряется, — попросила Клавдия Григорьевна.

— Мишки боишься! — догадался Алексей Петрович.

— Не дури, Алеша. В первый-то раз по стройке…

Николай исполнил просьбу тети Клаши — зашел за Таней. Она ждала его. На ней было розовое платье с длинными рукавами, все те же черные туфли-лодочки, волосы были слегка раскудрявлены.

— Ты ее и домой приведи. Слышишь, Коля?

— Да что я, маленькая? — обиделась Таня. — Лучше я никуда не пойду.

— Не больно и велика!

— Честное комсомольское, не пойду!

— Ладно уж, — махнула рукой Клавдия Григорьевна. — Только не загуливайся.

Когда Николай и Таня вышли, Клавдия Григорьевна посмотрела на них из окна и невольно подумала: «На такое вот я согласна, такое по сердцу было бы!..»

Николай привел Таню в большой бревенчатый дом с широкой верандой, украшенной резьбою. На веранде стояло несколько застеленных кумачом столов с газетами и журналами. Таня присела на длинную лавку, а Николай пошел за книжкой. Вдоль веранды тянулся рядок частого кустарника, запыленного, бесцветного. Таня облокотилась о барьер и стала смотреть на видневшуюся издали полоску реки. Потом ей это наскучило и она принялась перебирать журналы. С красочной обложки «Огонька» глянуло на нее большое, будто знакомое лицо. Появился Николай, тронул ее за плечо.

— Я принес тебе повести Пушкина…

— А-а-а… Мы их в семилетке прорабатывали, — не то сожалея, не то радуясь, сказала Таня. — «Капитанскую дочку».

— Прорабатывать — одно, а читать — другое, — наставительно сказал Николай. — Проводи-ка меня до техникума.

— Ты сегодня учишься? А я думала, у тебя весь вечер свободный.

— Ничего! Часок у меня еще есть.

Он повел ее на край поселка, к землянкам, по вчерашней дороге, и Таня невольно припомнила великана, улыбнулась.

— У меня товарищ тут живет. Зайду за ним. Не возражаешь?

Она осталась на дороге, а Николай вошел в крайнюю землянку. Чтобы не скучать, Таня привалилась плечом к ограде, раскрыла книгу, стала перелистывать страницы.

Николай вышел не скоро. Рядом с ним на пороге землянки появился знакомый великан. Таня покраснела, догадалась, что Николай подстроил это, обиделась на него и хотела было убежать. Но Николай уже выходил на дорогу. На шаг от него, чистый, очевидно, только что вымытый, причесанный, приодетый, шел Мишка-землекоп, робко поглядывая на Таню.

— Мой дружок! — сказал Николай как можно веселее. — Познакомься. Погляди, какие на Руси люди бывают!

Таня нерешительно протянула великану руку, а тот, не подавая своей, стоял молча, застенчиво улыбаясь.

— Рука у нее не грязная, — пошутил Николай. — Чего ты?

— Боюсь… — проговорил Мишка-землекоп, глядя на тоненькую загорелую руку Тани. — Рука у меня…

— Не сломаете, — храбро сказала Таня и осторожно взяла его за руку.

Николаю забавно было глядеть на них, как на какое-то сказочное представление. Все это и в самом деле принял бы он за сказку, если бы не знал с детства худенькой девчушки, если бы не был знаком с добрым великаном, обутым в такие громадные, сверх всяких размеров, рабочие, совсем новые боты. Мишка берег их, надевал на работу лапти; связка лаптей была единственным украшением его уголка в землянке.

Они вышли из кривой улочки и начали подниматься на Орлиную гору. Дойдя до середины, Николай вдруг сказал, что если он не повернет сейчас обратно, то опоздает на занятия. Таня решила идти с ним.

— Чего тебе спешить? С Мишкой бояться нечего.

Он побежал вниз, помахал им и вскоре скрылся за штабелем сосновых досок.

Молчать было мучительно. Таня впервые в жизни испытывала эту муку. На вершине горы она спросила:

— Куда же мы пойдем?

— А тут вот, — ответил Мишка каким-то странным, как ему самому показалось, голосом. — Там я одно местечко знаю. — Он указал куда-то в сторону от старого рабочего поселка, где Таня была вчера с матерью.

Девушка задумалась, проговорила в нерешительности.

— И здесь хорошо.

— Не-е, там лучше. Там лесок… веселый такой, диво…

— Зачем же в лесок идти? Вот еще!

— Перед вечером в лесочке добро, — ласково и просительно улыбаясь, проговорил великан.

— Далеко туда…

— Ничего, если ножки пристанут, я донесу… я осторожно, легонько… ничего, что руки у меня большие, я могу ими нежную работу делать. Правда…

Таня отошла от Мишки.

— Лучше я домой пойду…

— Рано еще. Солнышко не закатилось. Или ты боишься чего?

Тане показалось странным, даже обидным, что он назвал ее на «ты». Она нахмурилась.

— Ничего я не боюсь.

И пошла обратно.

— Ты вот что, — начал великан, — ты, если что… прости меня… я увидел тебя и сам не знаю… Увидел и мать вспомнил… Мать у меня была… такая вот, как ты… вроде цветка полевого.

Таня удивленно и внимательно посмотрела на него и впервые заметила в его лице что-то такое, что заставило ее сказать:

— Если недалеко, так пойду.

— Совсем близехонько, — обрадовался Мишка. — Быстро дойдем.

— Зачем же быстро? Мы гуляем. Это если на работу опаздывают, — примирительно улыбнулась она, — тогда другое дело.

Она шла впереди, глядя под ноги, в надежде сорвать какой-нибудь необыкновенно красивый цветок. Но земля, казавшаяся издали ярко-зеленой, разноцветной, вблизи была не такой, не манила, цветы оказывались обыкновенными лютиками, запоздалыми одуванчиками или сурепкой и в руки брать их не хотелось. У Тани было какое-то совсем особенное, необычайное настроение. Слыша за собой тяжелые шаги огромного парня с голубыми глазами и светлым чубом, она думала о том, что вот понравилась же ему. А мама все считает ее девчонкой и совсем не стыдится, обнимая при ней папу и ласкаясь к нему. Таня чувствовала, что не великан ведет ее, а она ведет великана, и стоит ей повернуть обратно — и он пойдет покорно за нею. И раздумывая над этим, она уже не видела ничего особенного в том, что он мог поднять ее на руки и понести, и удивилась тому, что сначала испугалась этого. Ей смешными показались его новенькие боты, суконные синие штаны, красная косоворотка, мокрые от мытья волосы. И чувство превосходства над ним прогнало тревогу… Папа вчера говорил, что Мишка самый знаменитый землекоп на стройке, что на всех участках висят его портреты рядом с портретами знатных кремнегорцев. И она вспомнила яркую красочную обложку журнала, который видела в читальне и поняла: вот кто на ней изображен!

Она села в тени невысокого терновника и поглядела на великана, неловко запрокидывая голову и улыбаясь. Он примостился рядом с нею да так близко, что Таня решила отодвинуться, но мешал куст. Она хотела встать, но подумала, что теперь сделать это неловко. А он сидел рядом, смотрел на нее, улыбался и молчал.

— Правда, что вы лучший землекоп в Кремнегорске? — спросила Таня.

— А не знаю, — просто ответил Мишка. — Отец меня всегда ругал, а вот люди хвалят… Может, и правда.

— Говорят, портреты ваши повсюду на стройке.

— Ты меня на «вы» не называй… кабы я старик был… ты меня просто: «Мишка» — и все!

Таня засмеялась.

— А портреты… это верно, есть… — проговорил он. — Да больно не похожи… Вот в журнале в одном… правда, хорошо вышло. Берегу его. В деревню поеду, тятьке покажу.

— Я видела, — сказала Таня. — Хорошо…

Мишка обрадовался Таниным словам и, сам того не замечая, бережно обнял ее за талию.

Таня вскрикнула, вскочила, гневно посмотрела на растерявшегося великана и, схватив упавшую к ногам книжку, побежала в гору.

Он мог бы догнать ее, но не двинулся с места и только с грустной, виноватой улыбкой смотрел, как она убегает…

Весь следующий день он был больше обычного молчалив на работе и даже печален. Но траншею рыл еще азартнее и едва не сломал свою огромную лопату.

— Ты на кого серчаешь? — полюбопытствовал десятник.

— Не мешай, — Мишка яростно швырнул землю лопатой. — Зашибу…

Вечером он бродил у дома Пологовых, но зайти к ним не решился. Пришел он к этому дому и рано утром, но ее не встретил. Работал он в этот день трудно, тяжело, был мрачнее вчерашнего. Вечером отправился к Николаю, не застал его и вернулся в свою землянку.

Утром землекоп не вышел на смену, лежал молча на своей койке, закинув руки за голову, уставившись в потолок — на целую гирлянду новых лаптей. Лежал он в одежде, в ботах, ни о чем не думал и видел поле, темное от наплывших туч, поле — без единого цветка, без травинки… Мишка-землекоп тосковал.

Вернувшись со смены, товарищи сочувственно окружили его.

— Почему на работу не вышел? — спросил десятник. — Заболел? Чего молчишь? Если заболел, я так в сводку и запишу с твоих слов, выручу знатного землекопа.

— А вот мы сейчас проверим, — сказал какой-то рабочий и, подмигнув десятнику, вытащил из-под койки бутылку водки. — Лекарства хочешь, Мишка? Микстура — первый сорт!

Великан не глядя махнул рукой, вышиб бутылку, — стекло брызнуло, зазвенело по всей землянке, — отвернулся к стене.

— Ты, дура! — обиделся рабочий.

Десятник засмеялся.

В землянку вошел Николай.

Увидев Мишку, лежащего к стене лицом, тихо спросил, что с ним случилось, подошел, тронул его за плечо.

— Ты чего?

Мишка мгновенно вскочил с койки, схватил Николая за руку и повел из землянки.

— Ты мне друг, — сказал он. — Я знаю… друг. Лопату сделал. Потом… Таню привел… Мне бы на нее сейчас глянуть… одним глазком бы, одно бы слово сказать… Обидел я ее.

— Да что случилось? Толком говори.

Мишка начал сбивчиво рассказывать.

Рассказывал он долго, и все же Николай ничего не понял.

— Если бы я не боялся, что ты меня побьешь, я бы тебя дураком назвал, честное слово! «Глазком взглянуть!» Смешно прямо!.. Да гляди ты на нее хоть целый вечер. Тоже мне красавицу нашел!

— Друг, — взволнованно произнес Мишка. — Ты вот что… взгляни-ка ты на цветок полевой… какая в нем красота? Скажи?

— Так и знал! — рассмеялся Николай.

Мишка сильно стиснул ему руку.

— Пусти, черт! Мне завтра к станку.

— А ты вот что… ты знаешь…

— Черт! — сердился Николай. — Сразу бы сказал… Пойдем, только скорой, а то на занятия опоздаю.

И привел его на знакомую улицу, к знакомой калитке.

— Заходи!

Мишка глянул хмуро, застенчиво.

— Не пойду. Не могу я… Пусть она выйдет. Или в окошко глянет. Я ей слово скажу.

— Ладно, жди. Только подальше от окна. Тетю Клашу перепугаешь.

И Николай скрылся в калитке.

Мишка отошел от окна, привалился к желтому, потрескавшемуся от солнца столбу ворот, задумался… Над темным полем, которое все еще виделось ему, где-то вдалеке забрезжила светлая полоска, но все же поле не стало светлее, цветов на нем не было видно… Мишка не помнил, сколько стоял.

Звякнуло кольцо, калитка скрипуче отошла, и на ее узком, в одну доску, порожке появилась Таня.

— Заходите в дом, папа зовет, — сказала она, стараясь не улыбаться.

— Я не хотел обиды, — проговорил поспешно Мишка, не понимая и не слушая, что она говорит. — Не хотел…

— Заходите, пожалуйста, — повторила она и улыбнулась.

Тогда улыбнулся и он и каким-то чужим голосом сказал:

— Нет, нет… я и так… мне и так ладно. Я пойду… может, завтра…

— Завтра я уезжаю.

Но он не слышал ее слов, потому что бормотал свое, отступая шаг за шагом и счастливо улыбаясь.

На следующий день он пришел в котлован раньше других и до начала смены выкопал целую траншею.

— Это я за вчерашнее, — сказал он десятнику.

— Видали? Прошла дурь? — обрадовался десятник. — Чем тебя этот парнюга вылечил? Откуда он взялся?

— Друг он мне! — коротко ответил Мишка, продолжая работать вовсю.

В этот день великан-землекоп поставил новый рекорд.

Об этом сообщили в газетах, прославляя его силу и ловкость, рассказывая о прошлых его заслугах, даже стихи о нем написали.

А Таня уехала в Тигель.

Великан страшно огорчился ее отъездом, но слава, прихлынувшая снова, как волна, несколько скрасила эту горечь. Он получил телеграмму из Кремля, начальник строительства подарил ему именные часы, постройком — отрез на костюм и предложил переехать в барак, в отдельную комнату, но Мишка отказался, как отказывался до этого, считая, что ему лучше всего жить в землянке — вольнее, спокойнее. Вскоре ему предложили поступить на курсы экскаваторщиков. Это было почетное предложение.

— Все равно землекопу на стройке скоро смерть придет. Будут землю копать машиной. Соглашайся!

— Не пойду! — решительно заявил Мишка. — А если мне тут делать нечего будет, в другое место подамся.

Он не хотел отдать свою славу машине, силу надежных и крепких рук заменить рычагами… Да и деньги… как бы их не стало меньше. Дожидайся, пока экскаваторщику премию поднесут. А землекоп — сила! С него все в Кремнегорске начиналось.

Осенью Мишка неожиданно взял расчет и уехал.

Из Кремнегорска уходил пока единственный поезд — на Тигель. Из окна вагона он в последнюю минуту увидел на щите, неподалеку от узкой бетонированной площадки перрона, собственный портрет, посеченный дождем и ветром, серый, оборванный по краям. Но это нисколько не испортило его настроения. Он ехал и радовался, а чему — неизвестно. И все вставало перед ним цветущее весеннее поле. Он видел только эти далекие полевые цветы и не замечал косого осеннего дождя.

…Метельной, морозной была зима. Январь задувал ледяными ветрами. Бегать на работу, особенно по пустырям, было страшно. Хорошо, что хоть на самом пустынном месте в городе минувшим летом посадили деревья. Они принимали на себя первый удар ветра, их гнуло и мотало безжалостно, ледяная хлесткая пряжа метели окутывала их. Срываясь, она хлестала по лицу, обжигала щеки. Люди бежали, озабоченно оглядывая друг друга, и если у кого появлялось на лице белое пятно, успевали крикнуть: «Три снегом!»

Николай натягивал шапку-ушанку на самые глаза, старался сберечь руки. Но они мгновенно мерзли, не спасали их ни перчатки, ни карманы полушубка. И когда становилось нестерпимо больно, он сдирал перчатки зубами, по привычке мальчишеских лет, заталкивал их за полу полушубка. Руки следовало беречь. Нельзя было тратить ни одной лишней минуты у станка. Поставленные в мастерских чугунные печки сильно накалялись от угля, но грели, пока находишься с ними рядом, чуть ли не обнимаешь их.

У печки собирались всякую свободную минуту, особенно в обеденный перерыв.

В один из таких январских дней, в полдень, когда рабочие облепили чугунку, Якимцев принес газету и попросил Николая почитать вслух доклад товарища Сталина об итогах первой пятилетки.

Когда Николай читал то место доклада, где говорилось о международном значении пятилетки, он невольно подумал о Плетневе, — жаль, что его здесь не было, Николаю казалось, что сам он давно понимал все значение пятилетки и что весь спор, вся недоговоренность их как раз и состоит в том, что Плетнев не хотел понять ее международного значения… Впрочем, и Черкашин не лучше, а может быть, и хуже Плетнева. Недаром они подружились…

Вечером, едва Николай раскрыл книгу, явились оба инженера. Они вели, по-видимому, какую-то серьезную беседу. Плетнев, переступая порог, убежденно сказал:

— Всякие нужны люди в стране.

— Я не понимаю вас, — ответил, входя вслед за ним, Черкашин. — Вы хотите сказать, что не должно быть людей одинаковых, вы за индивидуальность, и притом, как говорится, ярко выраженную.

«Тоже мне философы!» — иронически подумал Николай, и невольно начал прислушиваться к разговору.

— Но учтите, — продолжал Черкашин, — теперь у нас переломное время. А в такой период жить нелегко. Вы жалуетесь. А ведь это ни к чему. Вас никто не пожалеет.

«И правильно! Таких еще жалеть!» — заметил про себя Николай.

— Никто не пожалеет, Василий Григорьевич, — подчеркнуто повторил Черкашин.

— Что же, у нас жестокое время, по-вашему? — спросил Плетнев, очевидно вызывая на откровенность.

Николай круто повернулся на табуретке и, подхватывая падающий учебник, тоже спросил:

— Жестокое?

Черкашин улыбнулся, и очки на лице его словно бы подскочили.

— Не для всех, — ответил он. — Вас, Коля, это меньше всего касается.

«Почему я не люблю его? — подумал Николай. — Даже противно, когда он меня так называет!»

— Вернее сказать, не касается вовсе, — утверждал Черкашин, наклонясь над столом и держась обеими руками за его углы. Пестрый галстук выскользнул из-за бортов серого пиджака и повис над столом. — Это — ваше время. Я завидую вам. У вас по горло дел. Вы все время заняты. У вас не остается времени даже для мечтаний.

— Но это же плохо! — вставил Плетнев.

— Товарищ Черкашин издевается, — повернулся к нему Николай. — Разве не замечаешь?

— Ничего подобного, — возразил Черкашин. — Жестоко наше время для людей вчерашнего дня. Надеюсь, Василий Григорьевич, вы к ним не относитесь? Смотрите, как быстро движется вперед и растет техника, как вчерашнее авторитетное мнение и категорическое утверждение уже не имеют сегодня цены, стареют. Вот и возьмите какого-нибудь вчерашнего инженера, который свыкся с определенными законами и понятиями. И вдруг они сегодня рушатся! Рушится старая техника, рушится привычный мир представлений и восприятий. Человек перестает ощущать твердо почву под ногами. А это не так-то легко. Не так-то легко расставаться с тем, что ты считал святыней.

Плетнев зевнул.

— Начинали вы что-то интересное, — сказал он, — а кончили…

— Ординарно?

— Пожалуй…

Николай же слушал с интересом.

— Да, — вновь продолжал Черкашин. — Вы говорите о том, что люди должны быть разные, всяческие… Я когда приехал сюда, то попал в общежитие… насмотрелся там разных людей… Этот, который поджег тепляк, был тоже оттуда. Нет, увольте меня от таких разных людей!.. Но я не жалею, что пожил там… С тех пор стал немножко другим.

— Идейно выросли? — с подковыркой спросил Плетнев.

— Да, если хотите, идейно вырос. Однако главное во мне все еще осталось, вижу, — большей частью плохое. Не знаю, что и делать. Иногда в самом себе сомневаюсь!

— Интеллигенция, — подсказал Николай и приготовился к отпору.

— И притом гнилая! — подхватил Плетнев. — Не так ли, Николай Павлович?

— Это меня не обижает, — отвел упрек Черкашин. — Я не причисляю себя к такого рода людям.

Плетнев удивился и, перестав бросать иронические взгляды на Николая, спросил строго:

— Вы вообще против интеллигентов, в лучшем смысле этого слова?

Николай впервые уловил в голосе Плетнева, в выражении его взгляда что-то для себя новое.

— Нет! Мой отец был интеллигент, старый русский инженер… Жил он трудно. Круг, в котором ему пришлось вращаться, был пошлый, провинциальный. Там даже поспорить не с кем было. — Черкашин помолчал, заметив, как странно смотрит на него Николай. — Нет, я не против интеллигентов и поясню вам свою мысль. Принято считать, что у интеллигентов нет взглядов, что у них есть только одни ощущения, чувства, настроения.

Плетнев поежился.

— Ну, знаете ли!..

— Так вот, я к таким интеллигентам не принадлежу.

— Нет взглядов… одни ощущения! — рассердился Плетнев. — Это что-то вроде гусеницы… А знаете ли, без чувств, без настроений не бывает человека. Живой человек должен жить, чувствовать…

— И, конечно, иметь свои взгляды! — подсказал Черкашин.

— Безусловно! — согласился Плетнев и подчеркнул: — Свои!

— Я понимаю вас. То, что вы подчеркиваете, как раз и свидетельствует о том, что вы-то и есть интеллигент!

— Человек ощущений? — обиженно проговорил Плетнев. — А вы человек взглядов, насколько я понимаю?

— Нет, я не хотел такого противопоставления. Я просто человек думающий.

— Поздравляю вас!

— Не с чем. В этом как раз мое несчастье.

— Как так? — не удержался Николай.

— Что ж думать? — пожал плечами Черкашин. — Надо иметь возможность реализовать свои мысли…

— Вот здорово! — захохотал Плетнев. — Идите-ка вы лучше спать. А то мы здесь черт знает до чего договоримся…

«Что это за люди, что за разговоры?» — тревожно подумал Николай. — У Алексея Петровича все ясно, все просто, все правильно… а тут… не пойму, что такое?..»

— Скажите-ка на прощанье, какие у вас новости в личном плане, — поинтересовался Плетнев. — Что эта рыжая все за вами бегает. Или вы не замечаете? Конечно, куда вам, думающему человеку, заметить какую-то девчонку? А ведь она страдает. — Плетнев пояснил Николаю: — Одна работница в него влюбилась, представь!

Черкашин смутился, что-то пробормотал, поправил очки и поспешно вышел.

«Так вот про кого говорила Фаня… — удивился Николай и даже покраснел. — Что же это за штука такая — любовь? Та, которую на комсомольском собрании обсуждали, влюбилась в нарушителя трудовой дисциплины, Мишка-землекоп — в Таньку, желторотого цыпленка, теперь эта Фаня… хорошая работница… влюбилась черт знает в кого!»

Николай не смог больше оставаться дома — пошел к Пологовым.

— Чайку с морозу выпьешь? — предложила Клавдия Григорьевна.

— А ежели водочки? — попросил Алексей Петрович.

— В праздник будет.

— А для нас, для рабочих людей, сегодня как раз праздник. Ты только подумай: пятилетку выполнили!

— Что ж, — согласилась Клавдия Григорьевна. — У меня графинчик всегда найдется.

— Садись, Кольчик, — обрадовался Алексей Петрович. — Пей, не бойся, это тебе не горный дубняк.

— А вы откуда… знаете? Бабкин сказал?

— Бабкин ли, дедкин, — все едино. Поднимай за здоровье нашей матушки — черной металлургии.

— Поговорить бы вам с Черкашиным! — посоветовал Николай и рассказал, о чем спорили инженеры.

— А ты почему молчал? Эх, Кольчик! Где в тебе этот самый рабочий дух? Книги читаешь, диалектикой занимаешься, а не мог сказать своему Черкашину, что мы не просто домну строим, а государство, потому и радуемся. Домны, такие как кремнегорская, есть на свете. А государства такого нигде нет. В том наша гордость. — Алексей Петрович задумался, прищурил глаза. — Черкашин, говоришь? А какой это Черкашин? Фамилия что-то знакомая… Проживал у нас в Тигеле лет тридцать тому назад инженер Черкашин… с тросточкой по заводу ходил… тросточка была с набалдашником…

И Алексей Петрович решил при случае сам поговорить с Черкашиным. Случай такой вскоре представился. Однажды Якимцев попросил Алексея Петровича, работавшего на монтаже блюминга, побеседовать с комсомольцами-монтажниками, рассказать о себе. Он согласился. Ребята собрались охотно. Пришел послушать и Николай.

— Был у нас, — вспоминал Алексей Петрович, — перед самым заводом памятник хозяину, видному сановнику. Я его помнил с малолетства. Для нас, ребятишек, он был вроде пугала. С опаской мимо ходили. А когда постарше стали, то хотелось в него камнем запустить, как запускали, бывало, в мастеров или в хозяйских приспешников. А когда выросли, о большем подумали: как бы его совсем свалить, чтобы вовеки не встал. — Алексей Петрович помолчал, улыбнулся. — В семнадцатом году сделали мы это дело. Молотами его били, пока не свергли вместе с подставкою… Жаль только, что не все ребята до той радостной минуты дожили… в империалистическую погибли…

Николай понимал, что мастер рассказывает не только о самом себе, а говорит о целом поколении. Он задумался и прослушал вопрос, который задали Алексею Петровичу, услышал только ответ.

— Наш тигельский завод действительно был старый, дымил на весь город, ждали, что вот-вот его снесут. Даже плана твердого не имел, в то время как у всей страны был план — первый год пятилетки! Задумали мы взяться за реконструкцию. Создали проект. Но тут препятствие: стали нам доказывать, что завод убыточен. Тогда коммунисты забили тревогу: реконструкция — и не иначе! Созвали рабочую конференцию, человек пятьсот рабочих, инженеров и техников. И конференция тоже за наш проект. До областной партийной организации дошли, до Москвы. Пошли нам на уступку, сделали шажок, не больше воробьиного скока: завод оставить, но капиталовложений не делать. Но и с этим рабочие не согласились и в конечном счете настояли на своем: проект реконструкции утвердили и пятилетний план дали. Вот как это было…

— А какую позицию вы лично занимали?

Этот неожиданный вопрос задал Черкашин, незаметно появившийся в конторке.

— Я был членом парткома и поддерживал все его решения, — сказал Алексей Петрович и наклонился к Якимцеву: — Что за человек?

— Новый инженер… Со вчерашнего дня шефствует от заводоуправления над монтажом блюминга, — торопливо ответил Якимцев и обратился к Черкашину: — Что вы хотите сказать?

— Собственно, ничего. Былое вспомнилось… Тогда я в проектной организации работал.

— Вспоминаю! — недовольно проговорил Алексей Петрович. — Именно этот… и приезжал к нам из Уралограда с проектной группой. Я эти роговые очки на всю жизнь запомнил.

Николай поднялся взволнованный, бледный. Когда беседа кончилась, он подошел к Алексей Петровичу.

— Это и есть тот самый Черкашин, про которого я вам говорил… непонятный, путаный какой-то…

— Ага! — Алексей Петрович многозначительно кивнул головой. — Так.

В это время Черкашин подошел к ним, виновато улыбнулся, тронул мастера за рукав.

— Вспомнили меня? Ну что ж, я рад. Старых знакомых не следует забывать.

Алексей Петрович прищурился в недоброй улыбке, начал скручивать цигарку. Николай порывался сказать что-либо грубое, оттолкнуть руку Черкашина, словно тот мог выпачкать Алексея Петровича одним прикосновением, но большим усилием воли сдержал себя.

— Я играл тогда маленькую роль, — продолжал Черкашин, — однако та история меня очень волновала, и, кстати сказать, я кое в чем помог…

Алексей Петрович почувствовал в голосе Черкашина скрытую обиду.

— Так. Понимаю.

— Я вас тоже понимаю, — сказал Черкашин, — и не обижаюсь. Но знайте, нельзя все в жизни так резко разграничивать — на свет и тень. Если присмотреться, так действительно куда сложнее.

— Это разговор долгий, — Алексей Петрович махнул рукой и присвистнул. — Может, как-нибудь потом? Где-нибудь еще встретимся… третий раз не миновать. А пока прошу извинить, курить охота.

— Жаль, что у вас нет настроения, — огорчился Черкашин. — Я хотел только сказать, что нужно прислушиваться к людям. Они могут подсказать… Ведь в каждой мысли что-то есть.

— Эх, некогда нам, дорогой товарищ, ваши мысли выслушивать. Да и курить, говорю, охота. И вообще, что мне с вами разговаривать? Я еще вашего батюшку помню… Был такой инженер Черкашин, господин с тросточкой… Думаю, не откажетесь?

— Нет, не откажусь. Отца мне стыдиться нечего.

— Это как сказать! Большевик Кузнецов во второй раз в ссылку за рабочее дело пошел, а господин Черкашин только посочувствовал.

И Алексей Петрович направился к выходу.

«Здорово! — обрадовался Николай. — Крепко. Дал прикурить! По-рабочему!»

И пошел вслед за мастером.

Евграф Нечаев был внуком того самого конторского служащего, которого когда-то вместе с бунтарями-углежогами сослали в Нерчинский округ. До революции Евграф не сумел получить образования, но это не мешало ему слыть на заводе добрым кузнецом. После гражданской войны послали его директором старого железоделательного заводишка. В канцелярских делах он выглядел неуклюже, иногда путался в словах, минеральное топливо называл генеральным (некоторые уверяли, что это не так уж плохо!), но зато показал себя хватким, смышленым руководителем, что называется самородком. Он не жалел времени, успевал учиться, побывал в заграничной командировке и вскоре стал управлять горным округом. Как-то пришлось ему разбирать жалобу рабочих одного завода… Недавно он со смехом вспомнил эту историю в разговоре с мастером Пологовым; завод был тот самый, где родился Алексей Петрович, где он впервые увидал кричню… Жалоба состояла в том, что завод остановился: река обмелела, пруд почти высох, плотина перестала действовать, да и время теперь настало другое, надо было находить новую, более мощную двигательную силу. Предприятие маленькое, к нуждам его прислушивались плохо. Топливо — драгоценный уголь, которого всем не хватало, — в первую очередь завозилось крупным предприятиям. Нечаев послал на завод старого инженера Дубинина. Тот был человек мало практический, слыл в своем кругу мечтателем. Он прожил на заводе до самой зимы, все сидел и придумывал, как бы пооригинальней использовать местные возможности и удивить всех. Рабочие терпеливо ждали, пока инженер решит сложную техническую задачу, но так и не дождались, схватили его, потащили на пруд и пригрозили, что утопят в проруби. Но даже страх не помог Дубинину — так и не придумал он ничего существенного. Тогда Нечаев уволил его и сказал, что такие старые специалисты ему не нужны. Дубинин обиделся, потребовал разъяснить, почему с ним так поступили. Крупным, размашистым почерком управляющий округом написал на его заявлении: «Потому что ты техническая дубина!..»

Евграф Нечаев был человек прямой и решительный. Учеба в Промакадемии послужила на пользу его смелости, его ясному практическому уму. Он уверенно справлялся с делами огромной стройки. Правда, он отлично понимал, что здесь далеко не все хорошо, и поэтому, ежедневно обходя строительную площадку, хотел сам обнаружить все недостатки большого хозяйства.

Сегодня вместе с ним ходил по участкам секретарь парткома Кузнецов.

Неподалеку от строящегося блюминга они увидели Якимцева в окружении рабочих-подростков. Якимцев держал в руках голубя. Ближе всех придвинулся к нему Ленька Наугольников, веснушчатый паренек в ремесленной спецовке.

«Почему это у хороших ребят такие большие и такие рыжие веснушки? — подумал Кузнецов. — Несправедливо… Может быть, потому и называют их золотыми, чтобы хоть немного скрасить огорчение?»

Ленька оттолкнул стоявшего рядом Аркашку Черепанова. Увидав начальника строительства и парторга, Якимцев смутился:

— Тут у нас такое дело…

— Лучше я скажу! — перебил Ленька. — Товарищ начальник! Эти вот ребята откуда-то взялись и свои законы на стройке устанавливают.

— Какие там законы! — не согласился Аркашка. — Ты толком говори. А на стройку я раньше тебя приехал.

— Раньше? А голубя за пазуху кто спрятал? — крикнул Ленька. — Ты ему, Павлик, не отдавай. А то я, знаешь…

При этой угрозе ребята вновь зашумели.

Ленька заговорил еще громче:

— Цехового нашего голубя… который вчера вечером в цехе появился… так он этого голубя к себе за пазуху. Ишь голубчик нашелся!..

— Врет он! Я этого голубя знаю. Он из Старого Погоста, из нашей деревни. А ты его хочешь к себе на голубятню!

— Я? — обиделся Ленька. — Меня тут всякий знает, хоть у кого спроси. А ты откуда заявился?

— Откуда? Спроси у Алексея Петровича, кто меня сюда на стройку привез.

Ленька сразу притих.

— Чего ж ты раньше не сказал? Теперь я тебя знаю…

— Если голубь цеховой, — рассудил Кузнецов, стараясь не улыбаться, — то пусть ребята снесут его в цех… вот и все.

Якимцев осторожно, даже боязливо, разжал руки. Сизый голубь, который собирался было выпорхнуть, попал в сильные, но бережные руки Леньки.

Ленька позвал с собой Аркашку, и все ребята побежали за ними.

Нечаев и Кузнецов вошли в цех, вернее, в будущий цех. Здесь стояли только продольные стены, не было ни потолка, ни крыши, свободно гулял ветер, вверху плыли облака. Внизу под ногами темнел котлован. В стороне наподобие холма возвышалось нагромождение деталей, из которого как бы вырастал огромный агрегат. Нечаев, бывая здесь каждый день, замечал, как агрегат становился все выше и выше, словно поднимался из-под земли, делался яснее, чище. Так очищается от лесов только что выстроенное здание, чтобы предстать во всей своей красоте.

Шел монтаж рабочей клети.

На огромные металлические детали, только что поданные краном, лился густой солнечный свет, готовый, казалось, пронизать все насквозь. И, однако, в этом цехе без крыши были такие полутемные уголки, которые освещались лишь синими молниями электросварки. Выше монтажников работали верхолазы, а внизу, в котловане, — землекопы и бетонщики. Монтажники поворачивали огромную стальную деталь. Директор и парторг, увлекшись, наблюдали за ними. И было чем увлечься. Рабочие быстро и ловко начали крепить деталь болтами к станине. Стоявший тут же парнишка-хронометражист, взглянув на часы, заметил:

— На полминуты раньше, чем прошлый раз…

— Хорошо управились, — сказал Кузнецов и, глядя вверх, увидел красный флажок на мачте крана. — Какой яркий!

— Да, — с гордостью подтвердил Нечаев. — Думаю, что таким он и останется.

Кузнецов не понял.

— Видишь ли, — пояснил Нечаев. — По такому флажку можно безошибочно определить, как идут дела на стройке. На некоторых мачтах он успевает вылинять, значит — темпы незавидные. А бывает, строители все закончили, а флажок — как новенький. Вот и нам надо, чтобы у нас он не полинял. Думаю, справимся…

Проходя дальше по цеху, директор и секретарь парткома увидели, как Пологов урезонивал Аркашку и Леньку.

— С малыми детьми и сам дитем станешь, — сокрушенно сказал Алексей Петрович, протянул руку Кузнецову и внимательно посмотрел на него. — Вашим делом занимаюсь — воспитываю… Один со мной, на прокате, а вот этот, — он показал на Аркашку, — в механических мастерских, под наблюдением моего землячка. И вот, представьте, подрались из-за голубя!.. Ругать их — душа не лежит, сам когда-то на заводе голубей приручал… Ну ладно, ступайте, после разберемся.

Он отпустил ребят и принялся жаловаться на то, что не вовремя доставляют оборудование, мешают выполнять график. Нечаев обещал принять меры.

Когда директор и секретарь парткома собрались уходить, Алексей Петрович остановил Кузнецова.

— Все собираюсь у вас спросить, вы случайно не родственник того Кузнецова, который когда-то в Тигеле на заводе работал?.. Большевик был… «Каторжником» его у нас называли…

— Родственник, — ответил Кузнецов. Мускулы его лица чуть дрогнули, взгляд потеплел. — Дядя мой, в гражданскую погиб…

— Хороший был человек. Свет мне открыл…

Алексей Петрович собирался еще что-то сказать, но вдруг махнул рукой, отвернулся и пошел к стану.

Не успели Нечаев и Кузнецов выйти из цеха, как встретились с группой молодых рабочих. Среди них был и Николай.

— Это рейдовая бригада, — представил Якимцев ребят. — Решили проверить график.

— Добро! Желаю вам успеха, — сказал Нечаев.

Комсомольцы остановились на площадке, где одновременно со строителями работали и монтажники. Они, перетаскивая детали, разрушили трапы, по которым строители подвозили раствор.

— Дружная работа! — пожаловался комсомольцам каменщик, картинно разводя руками.

— Нечаянно зацепили, — оправдывался бригадир монтажников Любашкин.

— Зацепить бы тебя! Узнал бы… Вот заставлю слюной кирпичи припечатывать. Раствора теперь скоро не дождешься. Вы, товарищи комсомольцы, запишите это!

— Постойте! — рассердился Любашкин. — А это разве не стоит записать? Мы не монтажом занимаемся, а подтаскиваем лебедку. Мастер приказал.

— Интересно, — сказал Якимцев. — Колька, зафиксируй!

Николай тряхнул головой, отбросил назад рассыпавшиеся волосы, порылся в кармане темно-синего пиджака, достал блокнот и карандаш, молча, сосредоточенно записал.

— От этого дело не двинется, — усмехнулся Любашкин. — Помогли бы вы, комсомольцы, нам эту лебедку до места дотащить.

Ребята переглянулись.

— Поможем! — сказал Нечаев весело. — Сегодня вам, а завтра вашим начальникам.

— Давно бы так! — обрадовался Любашкин.

Он бросился подкладывать катки под лебедку и проверять захватные петли. Когда лебедка была поставлена на место, Любашкин, вытирая лоб, сказал Николаю:

— Думаю, что теперь и писать не надо. Товарищ начальник рядом стоит. Сам видел. Да кроме того — дело-то сделано!

— Все равно напишу, — ответил Николай. — Напишу, чтобы народ знал.

Якимцев, который и без того чувствовал себя неловко, пока передвигали лебедку, недовольно посмотрел на Николая. Должно быть, неуместной показалась ему такая запальчивость.

— Не спорь, Леонов, — сказал Якимцев, начиная хмуриться.

— Павлик! — с веселой укоризной проговорил Кузнецов.

Лицо Якимцева сразу стало светлее, исчезли морщинки на лбу, полураскрылись губы, пропала нарочитая строгость и повеселел взгляд.

— И про партийное руководство написать не забудь, — сказал Нечаев, беря Николая за руку.

— Верно, — согласился Кузнецов, — если оно настоящее, большевистское, то от критики хуже не будет.

Нечаев предложил Кузнецову зайти к начальнику строительства блюминга Громову.

Громов, человек упитанный, крупный, выслушал директора стоя, упершись ладонями в стол, заметно горбясь. Он был одним из тех, с кем Нечаеву приходилось «воевать», кто все время пытался «подавить» его своим знанием обстановки.

— Пренебрежение к графику чувствуется во всем, — согласился Громов. — Сначала у нас не хватало деталей, потом началась шумиха, устроили аврал. Теперь на площадке — горы оборудования. Но от этого не легче. Детали сваливаются в кучу, поступают без очередности, некомплектно, на поиски их приходится часы тратить.

— Учет надо вести! — строго проговорил Нечаев и пообещал на прощанье: — Мы еще поговорим. Будет время…

…На строительстве блюминга началось соревнование за предпусковой график. Бригада монтажника Егорычева бросила вызов бригаде Любашкина.

Перед этим Алексей Петрович побывал вместе с Егорычевым в парткоме, у Кузнецова.

— Ты, Виктор Павлович, — разгоряченно начал мастер, — посоветовал вызвать на соревнование бригаду второго участка. Ты знаешь, что мы монтируем шестеренную и рабочую клеть стана, дня через три-четыре закончим, а вот опробовать эти агрегаты не будет возможности. Почему? Да потому, товарищ секретарь, что отсутствует кое-какое оборудование. «Кое-какое»! — по словам товарищей снабженцев. — Алексей Петрович, полуобернувшись, промолвил недовольно: — Егорычев, расскажи.

Бригадир откашлялся, заговорил:

— В отделе снабжения заявили… только еще собираются подготовить станок для проточки валков.

— А когда валки будут? — продолжал горячиться Алексей Петрович. — Послезавтра нам эти валки подавай!

— Точно! — подтвердил Егорычев.

— А как рольганг перед станом? — поинтересовался Кузнецов.

— Ага! — в том же тоне продолжал Алексей Петрович. — Заметил? Давно собран и рольганг. Надо бы его перепустить — и к сдаче, но… кое-чего не хватает. Полумуфт и моторов! Вот чего!

— Все? — спросил Кузнецов.

— Если вывода не делать, то все.

— Сделай, пожалуйста, вывод, товарищ Пологов.

— Одно к одному. Того нет, да другого нет. Ну и сокращается фронт монтажных работ. Начинают простаивать кое-какие бригады. Кое-какие!

— Понятно!

— Ну, раз понятно, тогда скажи: о каком таком соревновании, о каком предпусковом графике может идти речь? График вроде бы есть, а толку от него никакого. Чуть не всю ночь просидели мы над этим графиком. Отдел снабжения плевал на наш график!

— Погоди, товарищ Пологов. Неужели вам кажется, что вы уже выполнили свой долг? Ведь вы коммунисты.

— Не забываем. Потому и в партком пришли.

— Охотно верю. Но в отделе снабжения…

Алексей Петрович не дал Кузнецову договорить. Он слегка стукнул себя кулаком по лбу и сказал:

— …Кое-чего не хватает!

— Может быть, — согласился Кузнецов, — но я о другом. Понимаешь, не все в их силах.

— Вот не думал, что ты, товарищ секретарь, станешь оправдывать снабженцев. Ведь бригадам через три-четыре дня нечего будет делать! Как будто я пришел к директору завода, к Евграфу свет Артемычу, и он передо мной оправдывается…

Кузнецов засмеялся.

— Поможем. Но и вас заставим порядок навести у себя.


Прошло три дня.

Бригада первого участка готовилась сдать новые агрегаты и чувствовала себя значительно веселее.

Когда Любашкин спросил у Егорычева, как они сумели ликвидировать затор, тот, сдерживая улыбку, ответил:

— В партком ходили. На отдел снабжения жаловались.

Любашкин немедленно рассказал об этом начальнику своего участка Смышляеву, и оба они явились вечером в партком. Однако Кузнецова не застали и зашли к начальнику строительства.

Несколько помявшись, Смышляев сказал:

— Первому участку помогли — и нам помогайте. Или мы для вас чужие? Мы тоже с фронтом монтажных работ сокращаемся по вине других… Сами видели, Евграф Артемович… Помните, ночью лебедку тащили, такелажем занимались?

— Но ведь в этом-то виноваты вы!

Нечаев думал, что мастер начнет оправдываться, но тот молчал, хмурился.

Бывают такие минуты, когда кажется, что давно знакомого человека видишь впервые. Так показалось и Нечаеву теперь, когда он глянул в лицо мастера. Это было крупное, скуластое лицо. Такое не сразу выдаст состояние человека. Но сейчас оно выражало беспокойство.

— Развернуться негде, — беспомощно проговорил Смышляев.

Нечаев предложил пройти на участок.

К рабочим местам они пробирались по грудам мусора. Начальник участка старался провести директора по строящемуся цеху какими-то известными ему одному тропинками, но все-таки везде они натыкались на грязь и мусор. Особенно загрязненным был посадочный рольганг.

— А убирать когда будете, товарищ Смышляев?

— Уберем…

Нечаев хотел повернуть один из валиков рольганга и не смог.

— Да, туговато вращаются, — согласился Смышляев. — Наладим… успеется.

Прошли дальше, к рабочему рольгангу, который, по заверению Смышляева, находился в полном порядке.

— Почему же до сих пор не опробовали?

— Решили пока отложить…

Хотелось выругаться, но Нечаев сдержался, молча обошел участок и заметил немало других недоделок. Как при таком положении можно сваливать вину на строителей?

Пристыженный Смышляев сказал, что обратиться за помощью им посоветовал Сергей Сергеевич Громов.

Нечаев не поверил.

Оказалось — правда.

Евграфу Артемовичу стало ясно, что начальник строительного объекта начал «действовать». Действия эти нельзя было признать удачными.

Громов, которого они встретили на участке, не стал отпираться. Замечания он тотчас же признал верными и обещал «поднажать». Тут же строго спросил у Любашкина:

— Как посадочный? Не вычищен?

— Посадочный? — переспросил Любашкин и сдвинул брови. — Не вычищен, Сергей Сергеевич.

— А рабочий как?

Любашкин опять сдвинул брови и опять переспросил:

— Рабочий? Еще не опробовали.

Нечаев давно заметил, что Любашкин, прежде чем ответить на вопрос, всегда сдвигал брови и переспрашивал. Получалось иногда очень смешно.

— А что же мастер? — возмутился Громов.

— Мастер? — переспросил Любашкин, сдвигая брови и не глядя на Смышляева. — Кто его знает!..

Нечаев едва не рассмеялся.

Круглое румяное лицо Любашкина с едва заметными рыжеватыми усиками было спокойно.

— Как же вы могли после этого просить помощи у руководителей? Да еще жаловаться на кого-то? — возмутился Громов.

— Так вы же сами…

— Ладно, об этом после!

В это время пробежал мимо Ленька Наугольников, размахивая какой-то деталью, похожей на муфту.

— Погоди! — остановил его Громов. — Что это у тебя?

Ленька нерешительно подошел.

— Да вот… для нарезки колец… на первый участок несу.

— На первый? Уворовал где-нибудь? Отнеси обратно…

— Как же это? — растерялся Ленька. — Целый день искал… Как же это — обратно?

— Правдами и неправдами хочет выбиться вперед этот пологовский участок, — раздосадованно пояснил Громов.

— Знаю, — ответил Нечаев. — Им еще вчера надо было начинать проточку валов.

Неожиданно появившийся из-за колонны Егорычев крикнул:

— Ленька! Алексей Петрович ждет. Чего стоишь?

Парнишка опасливо посмотрел на Громова, потом резко повернулся и побежал.

В тот же вечер, посоветовавшись с Кузнецовым, Нечаев пригласил к себе Алексея Петровича и попросил помочь второму участку.

У Пологова был немалый опыт: он знал не только недостатки, но и знал их причины. Если неопытного командира строительная площадка подавляла нагромождением материалов и оборудования и представлялась чем-то необъяснимым, то для Алексея Петровича она была всего лишь полем деятельности. Он умел разыскать на площадке нужное оборудование, — в свободную минуту помогал такелажникам выбирать детали, заранее готовил их, вел строгий учет того, что прибывало на площадку, иногда подсказывал командирам соседних участков, где что лежит.

— Смышляеву помогать? Не хочу. Да и какое это будет соревнование?

Нечаев будто не слышал.

— Много должен знать командир, чтобы на своей высоте держаться, — продолжал он. — Прежде всего дело. Но кроме этого нужно, чтобы командир был человеком смелым, мог разобраться в твоей душе, понял тебя с полуслова…

— Смышляев свое дело знает, — нехотя сказал Алексей Петрович. — В технике разбирается. Но все больше заглядывает в справочники да в ценники. А вот в душу кому-нибудь заглянуть — нет. Ведь, вспомни, Евграф Артемович, ни разу участок Смышляева не вышел в передовые. А есть там добрые рабочие, я их знаю. С ними горы ворочать можно…

— Значит, согласен?

— Откуда ты взял?

— Да уж вижу!

— А соревнование как же?

— Интересно ты, Алексей Петрович, понимаешь соревнование. У тебя что-то вроде конкуренции получается. А ты ведь не только на себя работаешь.

Пологов задумался.

Две недели он «держал под обстрелом» второй участок, и дело двинулось.

Если кому нужно было повидать мастера, шли прямо на второй участок — и днем и ночью. Кое-кто даже посмеивался: на одном участке два мастера. Но Алексей Петрович — ничего. Только левая бровь иногда взлетит да дымок из трубки пойдет гуще.

В конце месяца подвели итоги: участок Смышляева завоевал переходящее знамя.

Одни удивились тому, что участок вышел из прорыва, а другие тому, что Пологов так основательно помог Смышляеву, хотя и недолюбливал его.

Знамя вручали торжественно.

Для стройки это была большая победа. То, что смышляевцы вышли в передовые, значительно приближало сроки готовности важнейшего объекта.

Вручая знамя, Нечаев посоветовал крепко держать его в руках:

— Никому не отдавайте. Даже первым своим друзьям.

Смышляев стоял рядом с директором, краснел и хмурился, будто чувствовал себя виноватым. Трудно было понять, чем он озабочен. И ответная речь его тоже получилась какой-то невнятной. Только и поняли из нее, что он благодарил Алексея Петровича.

Пологова в это время не было на площадке. Он задержался в механических мастерских.

Нечаев встретился с ним только вечером в бригаде Егорычева. Он заглянул на первый участок, чтобы воодушевить лучшую его бригаду.

— Не сдавайте позиций! — решительно сказал он.

— Верно, — поддержал Пологов. — Надо снова знамя отвоевать. Тогда поживее будет…

В конторку вошли двое рабочих второго участка.

— Что, подзадорить явились? — улыбнулся Алексей Петрович.

— Да нет, товарищ мастер, тут совсем другое…

Замолчали, поглядели друг на друга.

— Что же вы?

— Стыдно рассказывать. Наш начальник от знамени отказался.

— Как это так?

— А вот как хотите! Когда все из красного уголка ушли, он приставил знамя к стене и говорит: «Пусть тут остается…» Мы думали — шутит. А он ушел.

— И вы с ним? А знамя? — вырвалось у Нечаева.

— Ну нет! Знамя-то мы с собою взяли. Вы же знаете, как мы за него дрались! Знамя мы не оставили… А вот с начальником нашим вы непременно поговорите. Коллектив завоевал, а он… Куда это годится?

— Что ж, пойдемте к нему.

Увидев Нечаева на своем участке, Смышляев догадался, в чем дело, и заговорил первый:

— А я собирался в управление… потолковать. — Он исподлобья посмотрел на собравшихся вокруг рабочих. — Зачем его брать? Все равно не удержим. Пусть бы осталось там, где было…

Нечаев не знал, что сказать. Бывают такие минуты, когда нужно сказать или очень много или ничего. Выручил Алексей Петрович.

— Я думаю, ребята, вы другого мнения? — спросил он у рабочих и, не дожидаясь ответа, выкрикнул: — Поднимай знамя на эту вот колонну, да повыше!

Рабочие со знаменем полезли на мачту. Алексей Петрович, увлекшись, смотрел на них. Смышляев стоял опустив голову.

— Как же это вышло с тобой? — спросил Алексей Петрович, и левая бровь его резко взлетела.

— Дело-то нелегкое, — отозвался Смышляев. — На один вопрос даже в технической литературе ответа не мог найти.

— Ну что ж, — просто сказал Алексей Петрович. — Придется самим поработать. А литературу напишут потом.

Смышляев поднял глаза, посмотрел с удивлением. Обыкновенно он избегал прямых и откровенных взглядов, как бы прятал свое лицо от собеседника, а теперь забыл об этом, будто остался наедине с собою.


Черкашин работал в управлении строительства, в техническом отделе, и, как другие инженеры, был прикреплен к одному из объектов — блюмингу. Он долго приглядывался к Громову. Сначала видел в нем человека вполне серьезного, потом стал относиться к нему критически, спорил, злился. А Громов, как он замечал, относился к нему более чем терпимо: всякий раз ставил в известность, когда кто-либо мешал монтажу блюминга, советовался. Чем больше было на блюминге прикрепленных и шефов, тем спокойнее чувствовал себя Громов. В его представлении, как догадывался Черкашин, все они отвечали за работу на блюминге в равной мере с ним.

Однажды Громов пришел в технический отдел и заявил Черкашину:

— Посмотрите-ка в окно… что делают!

Бригада монтажников с помощью тросов и катков тащила на взгорок громоздкую установку. Руководил работой Смышляев. До вершины взгорка оставалось еще несколько шагов, и было видно, что это самые трудные шаги, что монтажникам здорово достается.

— Что вас так беспокоит? — спросил Черкашин.

— Опрокинут они ее! — ответил Громов. — Подхожу я к Смышляеву и спрашиваю: что, мол, делаешь? «Подтягиваю». Я говорю: «Вижу, что подтягиваешь, да только как?» А он: «В полном соответствии». Этого-то мне и надо было. Потому что — никакого соответствия! Опрокинется — отвечать кто будет? А он режет: «Да уж нам, видно, придется». Но я не согласен отвечать за всякие такие дела… Это я уж тебе говорю, товарищ Черкашин. Прими меры, скажи им…

— Лучше-ка расскажите, что нового на объекте.

— Потом расскажу… Видишь, они ее сейчас… Побегу к ним!

— Постойте, Громов! Что же все-таки нового на монтаже? Я сегодня у вас еще не был.

Сергей Сергеевич начал рыться в карманах пиджака, доставать какие-то бумажки, беспокойно поглядывая в окно.

— Не пускаешь? Тогда имей в виду, — предупредил он. — Вместе отвечать будем!

— Посмотрите, — сказал Черкашин. — Установка уже на пригорке.

— Хорошо, что удачно. А если бы?..

— Относительно работы объекта поговорим после, — сказал Черкашин, поднимаясь. — Я зайду к вам…

Монтажники весело переговаривались и курили, когда к ним подошел Черкашин.

— Ругать идете? — хмуро спросил Смышляев.

— Ругать? А что, собственно, произошло?

— Работали мы… А товарищ Громов налетел петухом: кто, мол, отвечать будет, если опрокинете? «Сами», — говорю. «Сами? Тогда пиши расписку, что берешь все на свой страх и риск. Иначе не позволю!» Убежал. А мы и без него справились.

— Привычное дело, — подсказал Любашкин.

— Я так и думал. Поэтому и придержал вашего начальника объекта, чтобы не мешал.

И, засмеявшись, Черкашин ушел.

Смышляев тоже засмеялся, запрокинул голову и увидел на ферме высоко над собою красное знамя. В этот ясный день оно особенно привлекало глаз свежестью шелка и золотом букв.


Последние дни Громов был настроен воинственно, хотя старался и не показывать этого. Он решил сдавать объект по частям и вскоре назначил сдачу одного из блоков.

Нечаев и Кузнецов отправились на участок.

На строительной площадке среди всяческих нагромождений иногда попадаются зеленые лужайки. Как-то случайно осталась нетронутой высокая трава между двумя корпусами у только что вырытого котлована. Кузнецову вспомнились годы молодости. И он заговорил, словно никого не было рядом:

— Лежишь, бывало, на такой вот лужайке… Трава яркая, свежая. Припадешь к земле, обопрешься на локти, — ладони к щекам. Глядишь — далеко где-то сизоватые горы. Чувствуешь, как веет от них ранним холодком. А может быть, это вовсе не горы, а утренняя дымка, — сразу не поймешь. Хорошо летним утром! Хорошо, когда все в порядке… Закуришь, задумаешься…

— Теперь тоже будто бы все в порядке, — проговорил Нечаев.

— Посмотрим…

Они снова оказались в том самом цехе, где когда-то в просветах между балок видели красный флажок строительства. Теперь здесь почти все на своем месте. И агрегат стоит давно «очищенный» от всего, что мешало ему.

Приемочная комиссия была уже на участке. При первом осмотре выяснилось, что прокладки под роликами и другими механизмами не закреплены, резьба многих болтов сорвана, на некоторых совсем нет гаек. Десятки дефектов!

— Называется сдача! — недовольно сказал директор.

— Да, вы правы, — согласился Черкашин. — Сдачу назначать не следовало. Я не советовал товарищу Громову.

Кузнецов покачал головой, огляделся.

— А где же, товарищи, сам виновник торжества?

Громов явился через час. Он извинился за опоздание, за то, что обнаружилось так много недоделок, и попросил считать приемку не состоявшейся.

— Выправим! Важно, что в общих чертах все готово, — сказал он. — Выправим! У нас богатый опыт по монтажу блюминга. Помните нашу работу в Тигеле? В газетах писали…

— Слишком часто вы об этом вспоминаете, товарищ Громов! — раздраженно заметил Нечаев.

— Зачем, спрашивается, назначил приемку, если не готов? Думал — пройдет? Мелочей не заметим? Главное — в общих чертах! А то, что «мелочи» на каждом шагу…

Один из членов комиссии, указывая на прокладки, сказал:

— А я еще позавчера видел…

— Видели? — спросил Кузнецов с упреком. — А почему же не сказали?

— Чего же раньше времени говорить? Сегодня приемка, сегодня и говорю.

— Это неправильно. Мы ведь одно дело делаем.

— Справедливое замечание! — подхватил Громов.

— Однако ты не увиливай от ответа, — напирал на него Нечаев. — Тем более, что тебе советовали не делать этого…

— Кто советовал?

— Да вот хотя бы Черкашин.

Громов сдвинул брови.

— Я говорил вам, — обернулся к нему Черкашин. — И не только это…

Он развернул график и стал показывать, где может сорваться темп работы точно так, как он сорвался здесь. Громов повернулся к Нечаеву, натянуто улыбаясь:

— Нажмем!

— Что значит «нажмем»? — рассердился Нечаев. — Уроки последних дней, кажется, ничему вас не научили. Зайдите сегодня же в управление.

Когда через час Громов зашел к Нечаеву, ему сказали, что директор только что уехал встречать наркома.

Серго Орджоникидзе приехал в Кремнегорск летом 1933 года.

В Кремнегорске уже выросли три домны, поднималась четвертая, была готова одна мартеновская печь, вторая — накануне пуска, был уже блюминг, смонтированный, но еще не пущенный, ждущий горячего опробования.

Временные бараки, постепенно утрачивая свежесть сосны, становились темно-желтыми, врастали в землю, покрывались въедливой мшистой зеленью, а напротив воздвигались уже кирпичные дома, и кремнегорцы перебирались в них из последних землянок.

Орджоникидзе попал на одно из таких переселений.

В новую квартиру въезжала семья доменщика. Хозяин перевозился прямо после смены — в грязной спецовке, в широкополой войлочной шляпе, чумазый. Нарком поздоровался с ним, вошел в большую светлую комнату. Хозяйка с дочерью передвигали мебель, вещи были разбросаны, на подоконнике большого, еще не занавешенного окна лежало несколько картинок в коричневых простых рамках под стеклом. На стене от них подрагивали веселые полоски света. Поздравляя растерявшуюся хозяйку с новосельем, Орджоникидзе заинтересовался картинками. Это были портреты горнового и его жены в пору молодости, портрет дочери и еще открытка — репродукция с картины Шишкина «Лесные дали».

— Что ж, это все отлично подойдет к новому жилью, — сказал нарком, улыбаясь. — Вот не хотите ли еще одну картинку, от меня в подарок?

И он достал из кармана гимнастерки слегка помятую фотографию. На ней была запечатлена степь, вдалеке гора Орлиная, на переднем плане киргиз на лошади, а рядом с ним мальчик — должно быть, сынишка.

— Видите, степь? Когда это было? Три года назад! А теперь? Возьмите… возьмите и повесьте. И другим хозяйкам посоветуйте повесить такую картинку у себя в доме. Такими картинками, — сказал нарком, поворачиваясь к горновому, — надо наших детей воспитывать. Это лучшее доказательство того, что мы гигантскими шагами идем вперед, семимильными!

Переходя из одной квартиры в другую, Орджоникидзе чувствовал: была перед ним новая, необжитая еще земля, именно земля, открытие которой, долгожданное и необычайное, так волнует душу; земля, где не было российской скуки, не было церквей и кабаков; земля, где так много ребятишек, веселых, смышленых и знающих все, что делается на мировой стройке, спроси у любого — скажет; земля, где больше молодых и безусых, чем стариков, где столько работниц, одетых во все цвета радуги, столько разноязыких людей… Прислушаешься к любому разговору и услышишь слова, которых еще не знала, не слышала южноуральская степь: промфинплан… конвейер… энтузиазм… буксир… штурм… От всего этого несло свежим ветром и вместе с тем фронтовой тревогой… И тут же рядом, на этой земле жили и цепко хватались за нее рвачи, разгильдяи, головотяпы, ротозеи, болтуны, бесхозяйственные люди, которые жили без плана и сметы и умели только штурмовать, а то и хуже — создавать такой порядок, при котором никто ни за что не отвечал… И надо было очищать эту землю от всего наносного, от пережитков прошлого, от недостатков и промахов времени.

В этот день Серго побывал на заводе, на нескольких строительных площадках, радовался и огорчался, хвалил и ругал. К вечеру, после первой смены, он попал на строительство четвертой домны. Рабочие других участков помогали строителям: таскали кирпичи, тес, копали землю, готовили бетон. Среди землекопов, рывших траншею, оказался и Алексей Петрович. Он сразу узнал Серго, смутился, обрадовался, перестал копать и глядел на него с доброй улыбкой.

— Что, устали? — спросил Серго. — А ну-ка, дайте мне лопату!

Не успел Серго сделать несколько взмахов, как Алексей Петрович запротестовал: неловко заставлять работать такого почетного гостя.

— Какой же я гость? — засмеялся Серго. — Я тут в некотором роде хозяин. А впрочем, возьмите. У вас это дело, по-моему, лучше получается, — сказал он, передавая лопату Пологову.

Вечером Серго был на домне, ночью — на мартене, утром — на блюминге. Блюминг должны были пустить еще к весне.

— Что нужно сделать, чтобы пустить стан в ближайшие же дни? — спросил он. — Страна остро нуждается в металле. — Он посмотрел на собравшихся рабочих и сказал, как бы поясняя свою мысль: — В прошлом году мы выписали из-за границы проката на шестьдесят миллионов золотом, в этом году мы также ввозим прокат из-за границы миллионов на сорок. А если мы скорее пустим стан «500», то будем иметь готовую продукцию, значит, меньше будем выписывать металла из-за границы. Это значит, будем меньше вывозить товаров и продуктов, в которых мы сами нуждаемся. Немало хлеба и мяса нужно вывезти из страны, чтобы заплатить за металл и требующиеся нам машины. Не лучше ли нам нажать у себя и поскорее дать стан «500»? Только нужно работать как следует. А не так, как это делают некоторые… Я вот шел с одним товарищем. Меня никто не знал, его никто не знал, и видим мы: шесть женщин и работают блестяще, — а надо прямо сказать, что женщины ударнее работали, чем мужчины, — женщины копают землю, а один мужик, этакий верзила, сидит и смотрит. Спрашиваю: «Что вы здесь делаете?» Он отвечает: «Я бригадир». — «Где твоя бригада?» — «Вот она», — и указывает на женщин. «А почему ты сам не работаешь?» — «Я бригадир». Боюсь, что он себя даже ударником считает.

— А еще какие у нас недостатки, товарищ Серго?

— А вот я сегодня собираюсь выступить на слете ударников. Постараюсь не забыть и о недостатках.

Рабочие засмеялись, а Нечаев сказал:

— Они работать умеют.

— Многие у вас работать умеют, — согласился Серго. — А руководят ими не всегда как следует. Вот вы, товарищ директор, — здесь, и все здесь. И ни одного командира на другом участке. Все — на блюминге. Потому, что приехал товарищ из Москвы. — Серго улыбнулся. — Приехал и спрашивает про блюминг. Значит, все туда, все на блюминг.

Нечаев начал оправдываться. Стоявший рядом с ним Кузнецов молчал.

— Я по заводу прошел, — продолжал Серго, — и вижу, что это, к сожалению, так.

— Справедливо, — тихо сказал выдвинувшийся из толпы Черкашин.

Это замечание привлекло внимание Орджоникидзе.

— Вне всякого сомнения, — подтвердил нарком и спросил: — Разрешите узнать, кто вы?

Черкашин назвал себя.

— А что тут делаете?

— Шефствую. От имени руководства…

— Любопытно!

— Потому-то я и сказал, — усмехнулся Черкашин.

Нечаев, которому не понравилась усмешка Черкашина, хотел пригласить наркома на новый участок.

— Нет, погодите, это интересно. И вы здесь не мешаете?

— Я стараюсь не мешать.

Серго захохотал.

— А что по этому поводу скажет начальник строительства блюминга? Где вы, товарищ Громов?

Сергей Сергеевич подошел. Орджоникидзе поздоровался с ним.

— Этот вот шеф вам не мешает?

— Мы с ним в общих чертах мирно живем.

— В общих чертах? А более конкретно?

— Уживаемся, — подтвердил Черкашин. — Ему с уполномоченными легче. Не одному отвечать за промахи и ошибки.

Громов почти злобно глянул на Черкашина.

— Это правда, — подтвердил Кузнецов.

— Так, — неопределенно проговорил Серго и вспомнил, как он сегодня думал, ходя по городу и заводу, о новой земле, о том, что есть на ней хорошего и плохого.

Черкашин подошел еще ближе.

— Видите ли, может быть, вам, Григорий Константинович, и не понравится то, что я скажу…

— Может быть, — спокойно согласился Серго.

— Но я все же скажу… скажу, может быть, не столько о нашем строительстве, сколько вообще… если, конечно, вы согласитесь выслушать…

— Мне бы хотелось выслушать прежде всего о кремнегорском строительстве… или вы в присутствии руководящих товарищей не решаетесь? — указывая на директора и секретаря парткома, спросил Серго.

— Нет, я скажу. Но это в одинаковой степени относится ко всему нашему строительству.

— Слушаю вас.

— Стилем нашего руководства зачастую становится самотек.

— Ерунду говорите! — не выдержал Нечаев. — Мудрите.

Разговор этот был ему неприятен. Вчера, предложив Громову явиться в управление, он предполагал предупредить его в последний раз, а возможно, и снять с работы. Все зависело от того, как Громов повел бы себя. Нечаев мог пойти на крайнюю меру. Даже то, что в настоящий момент он не видел достойной замены, не остановило бы его. Нечаев не любил Громова. Но еще больше не любил он людей, которые слишком заумно разговаривают. Люди прямого действия, даже если у них громовские повадки, были ему больше по душе. Во всяком случае, с Громовым легче работать, чем с таким вот философом, как Черкашин… И на кой черт вылез он со своими умозаключениями?!

Черкашин выжидающе посмотрел на Серго.

— Продолжайте, продолжайте, — сказал нарком.

— Если где что случилось, все бегут в одно место. И, конечно, забывают о других.

— Это так. Но ничего нового вы мне не сказали.

— Я и не рассчитывал на это. Я просто согласен с вами, потому и заговорил.

Серго посмотрел на него более внимательно.

— Ничего нового я не скажу вам, — продолжал Черкашин. — Но у нас так: где авария, там и руководство.

Орджоникидзе посмотрел на часы.

— Зайдите ко мне завтра в девять утра.

Черкашин смутился, кивнул и отошел.

Нечаев с сожалением посмотрел на него. Громов явно обрадовался.

Идя по цеху, Серго сказал:

— Разве здесь не могли обойтись без половины забежавших сюда командиров-начальников? Думаю, что могли. Надо бы запомнить, что лучшая организация труда там, где нет незаменимых… Опыта у нас маловато. И у партийных работников, и у хозяйственников. А вот, знаете, надо бы нам, где трудно работается — на доменных печах, на мартеновских, — временно, хотя бы на шесть месяцев, на год, поставить наших молодых инженеров к агрегатам. За границей так и делают. Когда инженер окончил школу, его не ставят сразу начальником или директором, а ставят на низшее место, откуда он должен выдвинуться вперед.

Рабочие одобрительно закивали. Предложение Серго им понравилось. Вскоре об этом разговоре знали в других цехах, обсуждали его в столовой, в конторке, в красном уголке.

Николай сказал Плетневу:

— Вот тебе, Василий Григорьевич, надо бы так…

— Почему именно мне?

— Ты же молодой специалист?

— Когда это было? Три года назад! А ты кончишь техникум в будущем году, станешь молодым специалистом — вот и пожалуйста!

— Я и так у станка… Мне идти на низшее место некуда.

— Тебе надо с низшего на высшее?

— Примерно…

— Так… — протянул Плетнев. — У нас с тобой дороги явно разные. Ты — наверх, а я вниз…

— Ты все в шутку обращаешь… А это дело не шуточное!

Плетнев неожиданно засмеялся.

— Черкашин тоже так говорил. Серьезный мужчина! Все мировые проблемы обсуждал, философствовал, в драку лез, неизвестно зачем, пока на Орджоникидзе не попал. С ним диспут затеял. Не слышал? Ей-богу! Какой-то рыцарь-правдолюбец…

— Рыцарь! А может, что-нибудь похуже? — спросил Николай.

— Ты думаешь? — Он махнул рукой и побежал: — Пока!

Сегодня после работы полно дел. Собственно, кроме участия в слете, было одно дело. Утром он получил ордер на переселение из барака в новый дом.

Проходя по тесному, полутемному коридору заводоуправления, Орджоникидзе споткнулся. Нечаев начал извиняться.

— Экономишь за счет одной лампочки? — прервал его нарком. — Не вздумай так экономить в рабочих общежитиях.

В кабинете Нечаева он сел на диван, расстегнул верхний крючок кителя и, слегка откинувшись, оглядел комнату. Увидев на шкафу объемистую книгу, небрежно брошенную, забытую, спросил с улыбкой:

— Годовой отчет? Помню, «Уралмет» однажды прислал отчет на девять с половиной тысяч страниц. Дорого обходятся советской власти такие отчеты. — Откинул руку за валик дивана, в раздумье проговорил: — Если мы не положим конец бумажному потоку, он захлестнет нас. — Посмотрел на Нечаева, сказал с невеселой усмешкой: — Человек начинает переписываться с самим собой! Что головой качаешь? Не веришь? Да твой Громов из таких… Бюрократ он у тебя.

— Я его защищать не собираюсь, — начал Нечаев, отводя взгляд от черных, лучистых глаз Орджоникидзе. — Но к нему это, пожалуй, не относится…

— А я говорю, бюрократ, чиновник. Он из тех, которые не могут полностью охватить порученное им большое дело и только штампуют указания специалистов. — Нарком встал. — Плохо у нас то, что начальник строительства — он же будущий директор завода. Плохо. Неправильно. Один должен строить, а другой у него принимать. Тогда приемка была бы настоящая. Тогда ты не стал бы покрывать Громова, взглянул бы на него иными глазами. А теперь я вижу его лучше, чем ты. — Он замолчал, словно вспомнил что-то более важное, значительное, и, чтобы успокоиться, неторопливо прошелся по кабинету. — Купили мы за границей великолепные машины, золотом за них заплатили, а не умеем установить в срок. И плохо организуем на них работу. Придешь на завод, глянешь: тут тебе и Америка, тут тебе и Азия… Пора нам кончать с азиатскими методами работы!

— Это верно…

— Верно? А какого же ты черта защищаешь Громова?

Блеск лучистых глаз Орджоникидзе стал острее, а взгляд — жестче. Теперь жесткость почувствовалась не только во взгляде, но и в резких морщинах высокого покатого лба, в тронутых сединой висках, во всем облике наркома. Даже черные густые усы не смягчали этой неожиданной жесткости.

— Заминка получилась, — согласился виновато Нечаев. — Хотели по-своему смонтировать, да просчитались.

— А зачем было выдумывать? — с новой силой заговорил Орджоникидзе. — Чего проще — перенести заграничный опыт, а не открывать Америку… Тут нечего нам чваниться своим коммунизмом.

Нечаев молчал. Почему-то вспомнил он, что рабочие любя называют Серго железным наркомом. Он тоже любил этого мужественного человека, тоже восхищался им, с увлечением слушал его, но… сегодня он хотел, чтобы поскорее закончилась эта «беседа».

— Просчитались! Это ты правильно сказал. На строительстве кремнегорского завода просчитались мы здорово. Медленно решаем проблему Большого Урала. И строимся медленно и овладеваем неважно. Но все-таки пафос строительства у нас имеется, а вот пафоса освоения пока еще нет. Это теперь самое важное… Когда строили первую домну, ты в тридцатиградусный мороз стоял на самом колошнике вместе с комсомольцами. Это ты мог. А теперь, когда домну надо осваивать, нет у тебя прежнего энтузиазма. Устал? Рановато. Надоело? Жаль… — Нарком вплотную подошел к Нечаеву. — Почему так получается, скажи пожалуйста, один день домна дает тысячу тонн чугуна, а другой — четыреста? Почему бы не давать ежедневно по восемьсот?

— Я же докладывал, Григорий Константинович: не хватает людей.

— Двадцать тысяч людей на заводе! Из них восемь тысяч коммунистов и комсомольцев. Какое же ты имеешь право терять каждый день по четыреста тонн металла из-за того, что не хватает восьми человек? Разве это допустимо? — Орджоникидзе едва не задохнулся, так тяжело он дышал. — В Европе таких домен, как кремнегорские, нет. В Америке, говорят, всего-навсего, шесть, да и те, слава богу, потушены… Можем ли мы так обращаться с подобными уникумами? Когда я недавно прочитал в газете, что на первой домне задержали плавку — не было известняка, — мне в первую минуту так и хотелось закричать на тебя, на всю страну закричать!

— Выплавка чугуна, — нерешительно заговорил Нечаев, — слетела у нас из-за продовольственного положения…

— Домны хлеба не требуют. Домны требуют известняка. А он не был подвезен. Почему? Нераспорядительность командиров — больших и маленьких. — Нарком отвернулся, надел свою фуражку с неизменной звездочкой, твердо пообещал: — А на Громова я тебе глаза раскрою.

— Да я и сам вижу…

— Сам видишь? Тогда почему молчишь? Почему мер не принимаешь? Какова же цена твоему партийному билету? Какова цена твоему коммунизму? Какова, если ты до сих пор не вцепился в горло этому бюрократу?

Когда Орджоникидзе вышел из кабинета Нечаева, управленческий коридор был уже освещен. Нарком подавил улыбку и направился к выходу, где ожидали сопровождавшие его товарищи. Неожиданно перед ним появился Громов и попросил на одну минуту зайти к нему. Орджоникидзе прищурился, переступил порог услужливо распахнутой двери, спросил:

— Что вас так беспокоит?

— Я вижу, у вас неблагоприятное мнение обо мне, — заговорил Громов. — Но ведь Нечаеву вы доверяете? Нечаев — красный директор. Не станет же он окружать себя всякими прочими…

— Красных директоров теперь нет. Пора бы отказаться от этого слова. Потому что нет у нас теперь директоров белых.

— Согласен. Я хотел сказать… хотел сказал, Григорий Константинович, как трудно работать, когда каждый день ревизуют.

— Я теперь в РКИ не работаю, — усмехнулся Серго.

— Ревизовать ревизуют, — продолжал Громов, — а разобраться не могут. Сперва дали нам заграничное оборудование… тот же блюминг… а потом пошло свое.

— Погодите-ка, Громов. На Ижорском заводе еще два года назад строился первый советский блюминг. И он оказался не хуже заграничных. Времена, когда мы, сложив бумаги в чемоданы, отправлялись в Европу или Америку проектировать наши заводы, давно прошли. Но есть еще люди вроде вас, все им подавай заграничное, все, вплоть до железных конструкций. А когда стали делать эти конструкции сами, оказалось — ничем не хуже.

— Конструкции… не возражаю… хорошие.

— Рад, что и вы их признали!

— Вы так говорите, будто я против генеральной линии партии.

— Называть себя сторонником генеральной линии партии и в то же время требовать вывозить все из-за границы?

— Так говорите, — продолжал свое Громов, — будто я враг какой… Вот Черкашин…

— А что Черкашин?

— Помните, Григорий Константинович, вы на партконференции об одном старом специалисте говорили, что он человек в общем хороший, и большевикам помогает, пока они заводы и фабрики строят, но хозяйственные вопросы он будет решать по-своему, потому что ни в какой социализм не верит. Вот и Черкашин… Уклонист он.

— Уверен, что мне надо бояться не уклониста Черкашина, а бюрократа Громова, — сухо сказал Орджоникидзе.

— Григорий Константинович, видите, — Громов указал на свой стол, — ни одной бумажки!

— Суть не в бумажной пачкотне! Самым злостным, самым вредным бюрократом теперь является тот, кто не выполняет честно и аккуратно решения партии и правительства… Мне сегодня рассказывали, какой вы переполох подняли, когда рабочие тянули какую-то установку.

— Волновался за технику. Вы же сами говорите, что за нее золотом платят.

— Я вам вот еще что скажу, — прервал его Орджоникидзе. — Мы переносим на наши заводы американскую технику, но ни в коем случае не американскую систему управления производством, а вы отгораживаетесь от рабочих, от их интересов, вам бы только свое благополучие сохранить.

— Нигде же этого нет, Григорий Константинович, чтобы взять так просто и тащить. А вдруг…

Орджоникидзе стало смешно. Он взял со стола папиросную коробку с яркой наклейкой, напоминавшей расцветку павлиньего хвоста, подал ее Громову.

— Ничего не замечаете?

— Нет, кажется, все в порядке.

— А бандероли-то, бандероли на коробке нет! — засмеялся Орджоникидзе. — Не удивляетесь? Забыли! А для того чтобы снять бандероль, надо было несколько раз ставить такой дурацкий вопрос на Совнаркоме. «Как — снять? Этого же нигде нет! Как же это у нас без бандероли будет?» А сняли бандероль — и ни малейшего вреда для советской власти. Наоборот экономия в несколько миллионов. А сколько у нас в технике всяческих новшеств рабочие придумали! Не раз им говорили: что, мол, вы делаете? Этого же нигде нет! — Орджоникидзе с сожалением посмотрел на Громова и сказал: — Так ведь и советской власти пока нигде нет, кроме как у нас.

И он пошел к двери.

— Вы меня не выслушали, Григорий Константинович… я понимаю, следовало поторопиться со сдачей объекта, но… бывало, что и с недоделками принимали. Вы и сами знаете.

— Знаю. — Серго нахмурился. — Даже потворствовал иногда подобным приемкам. А потом сам же себя и ругал.

Серго вышел. Постояв немного на крыльце, он тихо направился по еловой аллейке, вдыхая запах молодой хвои. Товарищи, сопровождавшие его, следовали в отдалении. Громов не отставал от наркома.

— Черкашину хорошо. Ему предвидеть не нужно.

— Не прикидывайтесь, — устало проговорил Орджоникидзе. — Вы привыкли работать рывками, без плавности… Давно бы могли договориться с Черкашиным, сказать друг другу: оба мы работаем на укрепление пролетарской диктатуры в нашей стране — прежде всего!

Громов хотел ответить, что это слишком значительно, что дело куда проще, что их отношения с Черкашиным ясны: один работает, а другой контролирует. Но он сдержался, а вместо этого спросил:

— И что вам понравилось в речах Черкашина?

— Черкашин сказал то, чего вы никогда не сказали бы.

— Вызвали бы меня в Москву — все сказал бы, дал бы полный отчет.

— Э, нет! Теперь, когда я увидел, как блюминг монтируется, теперь вы мне отчет подавайте. Попробуйте запугать меня своим гроссбухом!

Орджоникидзе прибавил шагу, невольно улыбнулся: в еловой аллейке, разбитой среди заводских громад, дышалось легко, свободно.

— Мелочи заедают, — услышал он вздох Громова. — За каким-нибудь валиком бегаешь. Иногда самим точить его приходится.

— А что же тут такого? Если вы этого не будете делать, то чем же вы станете заниматься? Мировой политикой? Этого Литвинов вам не уступит!

Нарком засмеялся. Громов решил воспользоваться переменой настроения.

— Что же теперь со мной?

— Наконец-то проговорился!

— Конечно, я виноват… плохо руковожу.

Орджоникидзе остановился.

— Знаю я таких дипломатов. Каются, бьют себя в грудь. Говорят одно, а думают совершенно другое… О том, что вы негодный руководитель я и сам знаю. Однако вы так не думаете, вы, простите за грубое выражение, просто врете… Больше всего в жизни не люблю кающихся хозяйственников. Куда мне вас? В монастырь, что ли?

— Выговор дайте…

— Ну, дам я тебе выговор, — сердито, переходя на «ты», сказал нарком. — Завтра же пойдешь хвастать им перед приятелем: у меня, мол, десять выговоров, а у тебя сколько?

Орджоникидзе окинул усталым взглядом строительную площадку, посмотрел на внушительно возвышавшуюся доменную батарею и сказал грустно:

— Наши заводы, построенные нашим рабочим классом, нашей партией, переросли многих наших руководителей. — Он вздохнул. — Перед такими руководителями стоит вопрос: или расшевелиться и суметь охватить весь громадный объем работы или…

— Я, Григорий Константинович, расшевелюсь!

Серго стало неприятно.

— Если и расшевелитесь, то на другом участке, поменьше, пониже… И на самом маленьком участке закладывается фундамент социализма. Надо всюду суметь оправдать доверие партии.

— Оправдать одно, а когда тебя критикуют…

— Хозяйственник сам должен просить, чтобы его покритиковали. Если мы не покритикуем, не укажем на недостатки, то никто другой на них не укажет. В нашей стране другой партии нет и не будет. Вы это должны знать. — Нарком решительно пошел вперед, но вдруг оглянулся. — И еще советую вам… снимите-ка вы мой портрет, а то еще упадет и зашибет рамой. Видно, что наспех приколочен.

Утром Серго в своем вагоне беседовал с Черкашиным.

Черкашин пришел точно к девяти, пришел весь напряженный, неестественно сгорбившийся. Особенно трудно дались ему первые минуты, когда нарком расспрашивал о житье-бытье. Это казалось тягостным и даже подозрительным… Если он так расспрашивает, значит, с кем-то говорил о нем, знает о его раздумьях и сомнениях. Лучше уж сказать обо всем самому.

— Я многого не понимаю, — признался Черкашин, — не понимаю в самом себе. Некоторые вещи представляются мне в черном свете. Однажды, — Черкашин неловко улыбнулся, — самым серьезным образом подумал: «Уж не враг ли я?»

— Чудак человек! Что же вас смущает?

— С одной стороны — завод-гигант, а с другой — очередь за хлебом. — Черкашин помолчал, осторожно спросил: — Это ведь критика?

— Критика бывает разная. Если вы после своих размышлений будете требовать снижения темпов строительства, будете вызывать возмущение рабочих масс, то это критика меньшевиков, троцкистов, белогвардейцев. За такую критику сажают в ГПУ. Но когда рабочий критикует наши недостатки, чтобы поскорее устранить их, он только укрепляет свою рабочую власть.

За окном вагона дымили тонкие трубы мартеновской печи, Крыши цеха не было видно, стоявшие на соседнем пути товарные вагоны закрыли горизонт. Орджоникидзе посмотрел в окно, чем-то заинтересованный, отвлекся, сказал:

— Да, у нас наряду с громадным приростом промышленной продукции имеются хвосты у продовольственных лавок. Что бы мы тут ни говорили, как бы ни хвалили свои достижения, а скрыть от себя, скрыть от рабочего класса хвостов мы не можем.

Лицо Черкашина посветлело. Он глядел более уверенно. А нарком говорил уже о другом.

— Большой параллелизм в руководстве — согласен. Отсутствие четкости — согласен. Отсутствие ответственности исполнителей — тоже согласен. Отсюда — срыв графика… Спасибо за прямоту. За одно только поругать нужно: зачем дожидались наркома? А если бы нарком еще год не приехал? Надо было директору сказать. И подсказать.

— Я пытался. Не удавалось.

— Сегодня не удалось, оборвали тебя — повтори завтра, добейся… Мы строим социализм в отсталой стране. В этой стране мы должны двинуть вперед развитие промышленности гигантскими шагами, и двинуть в основном собственными средствами. Вот почему так дорога нам инициатива каждого честного человека… Что же еще, по-вашему, мешает делу?

— Например, неправильное нормирование.

— Тоже справедливо, — согласился нарком. — У нас на некоторых предприятиях, когда вводят нормы, то пользуются «Урочным положением», которое утверждено еще Александром Вторым. И странное дело: давно свергли царя-батюшку, а какой-то его приспешник, сочинивший это положение с расчетом на подневольный ручной труд, все еще сидит у нас на шее… Вот я вам и советую заняться этим делом практически. Но если вы меня подведете…

— Григорий Константинович, — запротестовал Черкашин, догадавшись, что означает предложение наркома, — я никак этого не хотел. Меня могут неверно понять.

— Громова жалеете или упреков боитесь? — Орджоникидзе пристально посмотрел на Черкашина. — Знаете ли вы, в чем наша беда? Заводы быстрее растут, чем кадры. Как ни умна машина, а некоторые машины страшно умны, пожалуй, даже умнее нас многих, — несмотря на это все-таки машина без человека не идет… Так вот, подумайте хорошенько. Нам нужно создавать крепкий коллектив строителей. Вот вы и подумайте над всем: над расценками, над нормами, над организацией труда. Вы должны справиться. Мало верно думать и справедливо говорить, надо и работать уметь… Пусть строгое единоначалие, дорогой товарищ, будет вашей первой заповедью.

Вечером, проходя по строительной площадке, Орджоникидзе узнал среди монтажников того мастера, который недавно уступил ему свою лопату.

— Загостились вы у нас, товарищ Серго, — приветливо сказал Алексей Петрович.

— А что, надоел?

— Да нет, это я так… по-рабочему. Рады вас видеть на нашей мировой стройке.

— Мы еще с вами встретимся на стройке Волго-Донского канала, — убежденно проговорил Орджоникидзе.

— Хорошо бы, эко место!

— Не верите? — Нарком засмеялся. — Некоторые товарищи, читая наши планы, говорят: вы, ребята, хотите в три года построить идеальное государство. Но мы не настолько наивные люди, чтобы так думать.

— Посмеиваются они над нами, — спокойно заметил мастер.

— В неказистой одежонке ходим. Куда им, дескать!.. Ничего! Жизнь у нас не на одну пятилетку рассчитана. Достанет времени и в хорошем походить.

Серго прищурился.

— А вот некоторые говорят, что темпы развития нам не под силу, что надо равняться на узкие места… тогда и одежонка будет получше… есть у нас такие экономисты.

Алексей Петрович тоже прищурился, поглядел в яркие, улыбчивые глаза наркома.

— Читал я когда-то этого экономиста… читал, помню… Бухарин ему фамилия. Нет уж — ни влево нам, ни вправо — прямо пойдем!

Орджоникидзе присел на железную станину, расстегнул пальто, сдвинул на затылок фуражку, оперся одной рукой о колено, а другой похлопал по плечу пристроившегося напротив Алексея Петровича.

— Я тоже того мнения: только прямо! Но скажите, товарищ мастер, почему так получается, что за границей выработка выше, чем у нас? Почему, например, германские рабочие должны лучше работать на своих хозяев, на капиталистов, чем наши рабочие на наших заводах? Где, когда было написано, что при диктатуре пролетариата рабочие будут работать на свое дело хуже, чем на капиталистов?

— Задача! — смущенно проговорил Алексей Петрович и вдруг нашелся: — Это уж вы должны разъяснить.

— А сами, сами?

— Ну, ежели хотите, я так думаю. Молодое у нас дело — это я насчет промышленности, — опыта маловато. Техника, надо сказать, еще не на высоте…

— И сознание, тоже пока не на высоте, — подсказал нарком. — И культура. И организация труда. Да и живем трудновато. Верно?

— Нечего скрывать.

— И не будем, — сказал Орджоникидзе, ударил рукой по колену, легко поднялся, поправил фуражку, застегнул пальто.

— Выработку мы поднимем, — пообещал Алексей Петрович, — поднимем, товарищ Серго. Мы помним решение партсъезда: дать в этом году семнадцать миллионов тонн чугуна.

— А говорят, что за границей сталь уже обгоняет чугун, стали больше дают, — сказал кто-то из рабочих.

— Правильно, больше. За счет железного лома. Они там целые пароходы в мартеновские печи бросают. А мы что бросим? Деревянную соху? — Нарком помолчал, оглядывая собравшихся вокруг него рабочих. — Темпы надо поднимать. Мы, между прочим, рассчитываем на ваш встречный план… Конечно, и мы виноваты, не научились еще как следует руководить…

— А вы, Григорий Константинович, не печальтесь, одним словом, мы на ваше руководство не жалуемся. Не знаю, как начальники…

Рабочие засмеялись.

— Каша в столовой последние дни погуще пошла!

Алексей Петрович заметил Леньку Наугольникова и погрозил ему. Нарком улыбнулся, потом серьезно сказал:

— Одно радует, что черная металлургия во вторую пятилетку вступает солидно вооруженной и с огромным заделом капитального строительства. Но строить надо побыстрее и осваивать получше. Вон как долго со Сталинградским тракторным возились. Сперва не мы им владели, а он нами.

Алексей Петрович вспомнил давний спор Николая с Плетневым и поинтересовался:

— Значит, это правда, что там не все сразу получилось?

— Да, не сразу. Один американский инженер сказал нам: «Завод-то вы построили, такого завода в Америке у нас нет, но я очень сильно сомневаюсь, что вы его пустите. Не хватит сил. Лучше вы наймите у американцев людей, которые вам этот завод пустят». Но ничего, пустили. Я сам наблюдал, с каким видом рабочий смотрел на конвейер, с которого сходил первый трактор. Так смотрел, словно ждал не машину, а сына-первенца.

— Понимать надо! — восхищенно проговорил мастер.

Собираясь уходить, Орджоникидзе спросил:

— Давно здесь живете?

— С первого дня.

— Нравится?

— Уезжать не собираюсь. Прижился. Да и кое-что нажил.

— Алексей Петрович у нас богатый! — сказал Ленька Наугольников, выглядывая из-за чужого плеча.

— Богатый? Еще бы!

И мастер обвел рукой все вокруг. Орджоникидзе невольно проследил за его взглядом, окинувшим огромную строительную площадку — от желтой вершины рудничной горы, окрашенной голубоватой дымкой, до огромных сверкающих металлом громад, среди которых построивший их человек мог легко затеряться, и сказал:

— Верно, Кремнегорск — собственность рабочего класса. Но вы не очень-то гордитесь, не присваивайте себе. Вся страна помогла вам строить завод, страна вам ни в чем не отказывала. Этого ни один кремнегорец не должен забывать.

И Серго Орджоникидзе крепко пожал руку Алексею Петровичу.


Ночь.

Последняя проверка. Все ли готово? Оживут ли металлические узлы?

Первый час ночи, а в цехе так много людей… Нечаев пытался быть строгим, отправить домой того или другого, но ничего не выходило. В самом деле, попробуйте-ка прогнать вот этих двух. Они давным-давно закончили смену. Но цех стал им родным домом. Они проводят здесь все дни. Здесь познакомились. Здесь подружились. Он держит ее руку в своей руке, кивает в сторону последнего пролета, где за скрещениями металлоконструкций видно ночное небо. Там, за переплетами стальных креплений, их рабочее место. Там они оставили то, к чему вернутся завтра на рассвете.

— Привет, Евграф Артемович! — кричит парень.

— Здравствуйте, — говорит девушка. — Пришли посмотреть свою работу…

Как же он прогонит их после таких признаний?

Нечаев здоровается, удивленно пожимает плечами.

— Что это так много народу сегодня?

— А вы как будто не знаете? — улыбается девушка.

— Еще больше будет! — весело уверяет парень. — К утру ближе.

Нечаев машет рукой, идет вперед.

Прямо на него бежит Ленька Наугольников.

— Куда? Ступай домой.

— Так ведь я, товарищ начальник…

Нечаев знает, что Ленька, несмотря на громоздкость монтируемых механизмов, несмотря на их сложность, умеет хорошо подогнать одну деталь к другой. Он работает вместе с Алексеем Петровичем, пролезает в любую щель, куда не мог бы проникнуть большой и с виду нескладный бригадир Егорычев. Иные детали бывают во много раз больше самого Леньки. Сперва он робко оглядывает их, потом, когда прилаживает к месту, смотрит на них уже совсем по-другому, сверху вниз, не умея скрыть мальчишеской гордости.

Нечаев улыбается, спрашивает:

— А мастер где?

— На площадке! Давно там!

Да, конечно, место старого монтажника там, на главной площадке управления блюминга.

Нечаев тоже идет туда. Идет и глядит вокруг.

Цех высокий. Перекрытия отдают еще свежестью железа, поблескивают крепкими шрамами электросварки. Стены кирпичные, розоватые. Много простора, особенно в той части, где расположены ножницы для резки блюмсов. Но эти простор и свежесть, эта новизна не из тех, к которым еще не успели прикоснуться. Нет, цех живет. Во втором его корпусе видны отблески пламени и слышен шум гигантского по силе мотора. А здесь, где расположено главное оборудование блюминга, заканчивается проверка монтажа перед опробованием.

Вот Нечаев уже на площадке управления, среди строителей. Алексей Петрович беседует с бухгалтером строительства блюминга, худощавым стариком с клеенчатым портфелем под мышкой.

Монтажник и бухгалтер давние приятели.

— Голуби теперь путаные, — замечает бухгалтер.

«Почему голуби?» — думает Нечаев и вдруг видит: под высоким потолком нового цеха вспорхнул голубь. Откуда он? Каким ветром занесло его сюда и надолго ли? Нелегко ему будет ужиться с цеховым громом.

— У кого какие, — отвечает Алексей Петрович.

— Да, — соглашается бухгалтер и смотрит на свои ноги, а потом вдруг говорит: — Мы отцу сапоги с набором на полуножке чистили.

— Тогда все на полуножке чистили.

— Раньше сапоги крепче были. По тридцать лет деды носили.

— Знаем, как носили! Только в церковь ходили в них. А как дождик — сапоги под мышку и босиком по грязи. Не мудрено…

«О чем они говорят? — думает Нечаев. — Совсем не о том, что должно бы волновать их теперь. Почему же так?» И вдруг догадывается. О чем угодно, только не о самом главном. Делают вид, что ничего не случилось, хотя каждый из них с нетерпением ждал этого дня.

И вдруг самое главное прорывается само собою.

— А все-таки можно было на этом узле сэкономить, — говорит бухгалтер.

Слова его, должно быть, настолько убедительны, что Алексей Петрович сразу теряет всю солидность и независимость, какие были у него при разговоре о голубях, и соглашается:

— Оно конечно…

— Вот ты всегда так, — упрекает его бухгалтер, — после времени соглашаешься!

За пультом управления — молодой сосредоточенный человек. Это оператор. Многое будет зависеть от его мастерства. Нечаев подходит к нему, здоровается, а затем, отвлекаясь от пульта управления, навалившись на барьер наблюдательной площадки, смотрит в сторону нагревательных колодцев. В этих колодцах закаляются блюмсы. Оттуда идет сильная волна жары. Кто-то трогает Нечаева за руку. Он оглядывается, видит Кузнецова. Секретарь парткома в который раз за этот беспокойный день спрашивает:

— Как думаешь?

— Это я у тебя спросить должен.

Кузнецов смеется.

Разговаривая с Нечаевым, он думает о другом, потому что украдкой поглядывает вниз — туда, где у валов главного стана возятся рабочие.

Алексей Петрович тоже замечает эти чуть встревоженные взгляды секретаря парткома и говорит:

— Пойду-ка я посмотрю… может, чем пособить надо. А?

— Вы разве еще здесь? — удивляется Кузнецов.

А мастеру понятно, что удивление это нарочитое, что Кузнецов давно заметил всех тех, кто работал в первую смену да так и не ушел домой, остался в цехе до утренней смены.

— Так я живо! — говорит Пологов.

Он сбегает по лестнице, громко стуча подковами ботинок о железные ступеньки, и уже где-то внизу кричит:

— Ленька! Сюда!

На каждом узле длинной линии проката работают люди. Проверяют в последний раз. Черкашин, назначенный вместо отстраненного от должности Громова, поспевает всюду.

Алексей Петрович смотрит на него с недоброжелательством. Ему непонятно, как так могло случиться, что сам нарком выдвинул Черкашина. «Вот, — раздумывая, вспоминает он, — бухгалтер говорит, что я всегда так — после времени соглашаюсь… Бывает. Но с этим, пожалуй, не согласен».

…Приготовления заканчиваются.

Оператор ждет команды, но Черкашин, стоящий рядом, молчит. Он поглядывает на Нечаева. Директор едва заметно разводит руками, вынимает часы, вздыхает… Нечаев, признаться, не очень доволен тем, что Черкашин получил назначение. С ним труднее работать, чем с Громовым. Задавая вопрос или приказывая, не знаешь, как он на это ответит. Нечаева утешает одно: когда блюминг будет на ходу, Черкашина можно снова отправить в технический отдел. Пусть занимается теорией, философствует, там ему самое место… Он еще раз глядит на часы и, наконец, кивает Черкашину.

Черкашин машет рукой оператору.

Регулятор повернут.

В отдалении из сизоватой полутьмы цеха выдвигается кран, таща раскаленный тяжелый слиток, бережно опускает его на рольганг — дорожку из блестящих валков, — и те, немного помедлив, несут его вперед. Слиток плывет по рольгангу, словно по ручейку, чуть покачиваясь. Кое-где при ударе о края рольганга из-под слитка вылетает бледноватое пламя.

Пятитонный слиток останавливается перед валами главного стана, точно сопротивляясь. Выдержит ли он первое обжатие? Об этом думают сейчас все… Делать нечего, выбора никакого, и слиток лезет под валы с огромным скрежетом и стуком. Потом он снова выбрасывается из-под валов, и передние тисы стана, напоминающие огромные пальцы, поворачивают его другим боком и опять бросают под валы. Теперь он идет еще быстрее и выходит из-под валов еще тоньше. Покорился! Люди облегченно вздыхают.

Кузнецову почему-то очень хочется знать, о чем думает сейчас оператор. Лицо его сосредоточенно, брови сдвинуты еще больше. Нечаев глядит по сторонам, должно быть, ищет кого-то.

Слиток значительно удлинился и стал более тусклым. Теперь оператор разрешает ему продолжать свой путь дальше — к ножницам, которые вскоре начинают деловито рубить его.

За первым идет уже второй слиток, за вторым — третий. Они удлиняются, теряют яркость цвета, но радостное чувство при взгляде на них не пропадает. И Кузнецов замечает, как непрерывное могучее движение оживших механизмов начинает волновать людей все больше и больше. Толпа их растет, несмотря на то, что уже третий час ночи.

— С добрым утром! С новым слитком! — кричит снизу Ленька.

Глядя на людей и живо представляя себе весь их трудный путь от первой лопаты земли, от первого кирпича, от первой сваи, Кузнецов едва слышно начинает неожиданно для самого себя необычную перекличку с высоты главной площадки: называет по именам электросварщиков, монтажников и многих других, кто не отступил перед трудностями. Спрашивает, здесь ли они.

И в такт ударам главного стана, перебрасывающего уже восьмой слиток, отвечает самому себе:

— Здесь! Здесь! Здесь все!

Из дальнего угла цеха машет Ленька, широко улыбается Алексей Петрович. Рядом стоит Леонов. Он видит на главной площадке Черкашина и не знает, как к этому отнестись. Во всяком случае, он этого не ожидал.

По цеху спокойной походкой, чуть улыбаясь, идет Орджоникидзе.

Николай почему-то вспоминает, как перед самым слетом, торопясь, без особого разбора забросил он на новую квартиру вещи, так хорошо прижившиеся в бараке. Долго смотрел на синий прогоревший чайник, вертел его в руках, хотел уже бросить, но потом захватил и его. Чувство жалости и легкой грусти, связанной с этим, победило… Николаю исполнился двадцать один год, и он не предполагал тогда, что возникшая впервые жалость к вещи — признак того, что человек становится старше и скоро задумается над тем, есть ли действительно одна такая книга, которая скажет о жизни все?..

Загрузка...