Часть вторая ЛЮБОВЬ

Прошло два года.

Николай Леонов, окончив вечерний техникум, руководил в механических мастерских сменой. За эти два года он возмужал. Подвижной, высокий, вихрастый, он подставлял свое продолговатое лицо утреннему ветру, чтобы оно загорело и стало более грубым, чтобы голубоватые глаза были темнее, а значит и тверже взглядом. Хотелось быть серьезнее и строже, поэтому он часто сдвигал брови. В те годы Николай не замечал, что, как бы ни темнили облака голубизну неба, она оставалась неизменной и при первом облачном разрыве выглядела по-прежнему свежей и приятно наивной.

В синем линялом комбинезоне, в черных ботинках и рыжеватой выгоревшей кепке Николай торопливо пробегал на смену. Дорога, которой по утрам уходил он из дому, казалась постоянно-новой, как бы продолжалась, а не повторялась. Даже серебристо-холодная береза у самого порога каждый раз поворачивалась к нему другими листами. Да что там: Орлиная гора — и та всегда по-особому, как живая, нахохливалась в отдалении.

Николай пробирался меж кранов, металлических конструкций, экскаваторов (завод продолжал строиться), легко перепрыгивал через канавы, с кирпича на кирпич, и чем больше оказывалось препятствий, тем быстрее он шел. Забывая об одном шаге ради другого, он не мог останавливаться на чем бы то ни было подолгу, чтобы не отстать от времени.

На огромной строительной площадке вырос крупнейший в стране металлургический комбинат. Люди давно привыкли к доменному огню и причудливым коксовыталкивателям, к высокой башне газгольдера, одетой в панцирь с миллионом заклепок, к длинным коксовым батареям с клубом дыма, похожим иногда на купол парашюта под ветром. Бараки потеснились, укрывшись за красными щитами новых домов, деревья подросли и раскинулись над дорогою, кремнегорцы начали строить трамвай. Но что-то осталось во всем этом от первых дней, от ломаных линий, от угловатых стальных плит, от широко разведенных локтей над последним камнем стены. Эти угловатость и широта, наклон лица вперед, как бы навстречу ветру, остались и в фигуре Николая Леонова. Таков был характер времени.

И возвращаясь со смены вечерами, Николай шел так же легко и быстро, как утром, словно и не было нелегкого рабочего дня. Получалось так потому, что и дома почти всегда его ждала какая-либо работа. То он разбирал схему установки нового оборудования, то чертеж только что прибывшего станка, то задумывался над тем, как улучшить работу старых станков. А сегодня он шагал особенно быстро. Правда, чертежи, схемы, книги, постоянно лежащие на столе, останутся нетронутыми. Надо не опоздать в клуб, на вечер, посвященный пятой годовщине завода. Будет не только доклад и концерт, но еще и банкет. Николаю ни разу не случалось быть на подобном торжестве. Из мастерских пригласили только его и Алексея Петровича, который работал теперь вместе с ним мастером — наладчиком станков. Даже Плетнев, обосновавшийся в конструкторском бюро и слывший там на хорошем счету, не был удостоен приглашения. Само собою, на банкете будет новый начальник мастерских Сергей Сергеевич Громов. Три человека из такого большого коллектива. Почетно…

К столу пригласили в десять часов вечера. Гости рассаживались шумно, перебегали с места на место, весело перекликались, двигали стульями, звенели нечаянно задетыми бокалами. Всего было человек около двухсот. В таком большом собрании Николай не сразу увидел Алексея Петровича. Мастер сидел рядом с Громовым. Свободного места около них не было, поэтому Николай, с огорчением поглядев по сторонам, устроился среди незнакомых и чувствовал себя неловко. Возможно, поэтому не особенно понравилась ему и речь директора. Нечаев сказал всего несколько слов о значении металлургического комбината в жизни страны и сразу же предложил поднять тост за строителей и рабочих завода, прежде всего за тех, кто пришел сюда первым, жил в палатках и землянках… Сколько можно, было замечательного, волнующего, доходящего до самого сердца сказать об этих палатках, землянках, о плотине, которую строили зимой по горло в ледяной воде, о первом чугуне. Но ничего такого директор не сказал. Раньше других выпил он добрую рюмку водки, забыв даже чокнуться с теми, кто сидел рядом. Николаю показалось, что директору попросту захотелось выпить. Стало обидно. Он, медленно раздумывая, поднял бокал, но, увидев, как легко подняли свои бокалы все остальные, как дружно подхватили они последние слова тоста, слова «лучшим людям», он почувствовал, что обида его не имеет никаких оснований, что все это он придумал сам… Вокруг было столько радостных лиц… Николай невольно улыбнулся и, вспомнив свое посвящение в строители первой комсомольской ночью, выпил. А интересно: мог ли бы он сам взволнованно рассказать о том времени, выразить свои чувства? Вряд ли! Николай окончательно простил директору его краткую и скупую речь, отставил пустой бокал и взял с вазы кисть винограда.

— Этим водку не закусывают, — заметил сосед, пожилой рабочий.

— Да я так…

— Растерялся малость, — догадался сосед. — Еще бы! Такое угощение в редкость. Да и прочих закусок давно не видывали… Ты икорку возьми, икорку! Паюсная! А виноград уж потом. Виноград — забава…

— Попробую! — сказал Николай, выщипывая бледно-зеленые, чуть тронутые желтизной ягоды, слушая звон стекла, звон вилок и ножей, разглядывая праздничную веселую пестроту и блаженно улыбаясь…

По другую сторону сидела молодая женщина. Она была ничем не привлекательна, но Николаю захотелось поговорить с нею, и он уже повернулся к ней, как вдруг пожилой рабочий взял его за локоть.

— Глянь-ка, сынок. Директор с американцем объясняются. Этот американец служит в той самой фирме, которая помогла проектировать завод. Пригласили его… Форму соблюли… пусть посмотрит, что мы и без него управляться можем.

Рядом с директором сидел незнакомец в отличном костюме, аккуратно причесанный и, держа недопитый бокал, о чем-то весело говорил.

Мистер Икс, как стал его про себя называть Николай, был старым знакомым Нечаева. Они впервые встретились с ним в 1929 году в Уралограде при обсуждении проекта будущего завода. Нечаев тогда удивился: «А почему домен только три?» — «Вполне достаточно!» — ответил ему мистер Икс. «А объем печи? — продолжал удивляться Нечаев. — Это же самоварчики, а не домны! Деду моему были бы не в диковинку». — «Позвольте! — возразил мистер Икс. — Что вы хотите? Даже по нашему проекту это будет самый мощный в России завод!» — «Верно! — согласился Нечаев. — Но ведь Россия не одна на земле. Есть еще, например, Америка… Там как? — И не дождавшись ответа, сказал: — Будем проектировать сами», — и решительно отодвинул бумаги. Этот неприятный, более чем пятилетней давности разговор ни мистер Икс, ни директор завода не вспоминали. Сейчас они казались добрыми друзьями, словно с ними подобного никогда не происходило. Директор завода не хотел вспоминать об этом по праву хозяина, чтобы не испортить настроения гостю, а гость не хотел входить в атмосферу острых разговоров. Он был из тех иностранных консультантов, которые, пожимая плечами и рассуждая о новых чудачествах большевиков, по-джентльменски раскланиваясь, появлялись на торжественных собраниях, посвященных новым победам, и особенно охотно — на банкеты.

Бесцеремонно похлопав по плечу директора, американец сказал:

— У вас, мистер Нечаев, есть размах. Вам не хватает такой деловитости, как у нас. Почему вы хмуритесь? Даже ваши вожди признают американскую деловитость, Хотите в Америку? Приглашаю! А? Ол-райт?

— В Америку? А что вы мне предложите? — засмеялся Нечаев и, показывая на огромное панно, изображающее панораму строительства завода, сказал, снимая с плеч руку американца: — На меньшее не согласен!

Американец покачал головой.

— Бывал я за границей, — продолжал Нечаев, — помню, послали меня в Германию, за станками… Водил хозяин по заводу, приводит в лучший цех — в кузнечный. «Познакомьтесь, говорит, какая совершенная форма, какая поковка. Где вы найдете подобную?» Я отвечаю: «У нас могут сделать быстрее и лучше». А он предлагает: «Попробуйте сами!» Признаться, я немного струсил — давно не ковал. А вдруг, думаю, подведет рука? Я ведь кузнец… Взялся и, представьте, отковал еще чище. Поздравил меня герр немец, крепко пожал руку. Заводчик потом его с работы уволил… Глядите, — засмеялся Нечаев, — как бы и с вами такого не случилось — за одно приглашение…

Николаю хотелось услышать, о чем они говорят.

— У них есть о чем покалякать, — самодовольно сказал чуть захмелевший рабочий и вынул папиросы.

Николай кивнул и встал из-за стола. Только сейчас он заметил в дальнем углу Черкашина.

Черкашин тоже заметил его, поднялся и пошел навстречу.

Николай в шутку называл Черкашина «стальной колонной», — за его непомерный рост и крепкую сухощавость. Видимо, любопытно было Черкашину поглядывать на мир с такой высоты сквозь большие, хорошо прилаженные роговые очки. «Вы их, наверное, и на ночь не снимаете?» — пошутил однажды Николай.

За эти два года отношения их резко изменились. И вовсе не потому, что Черкашин был теперь начальником технического отдела завода. Николай сумел присмотреться к нему и разглядеть в нем то, что нарком увидел с первой встречи. Не раз об этом возникал у них разговор с Алексеем Петровичем. Мастер только примирился с тем, что произошло, но, кажется, не перестал подозрительно относиться к Черкашину. Алексею Петровичу не хотелось сдавать позиций. Он был убежден в непогрешимости своих мнений. Николай видел в этом некоторую ограниченность старого рабочего…

Черкашин и Николай крепко пожали друг другу руки, отошли к темно-красной мраморной колонне и закурили. Оба они не умели долго говорить с собеседником, если он не высказывал иного мнения. Чувствуя, что молчание затягивается, Николай спросил:

— Плетнева давно видели?

Черкашин кивнул.

— Дружба распалась?

— Да, с тех пор, знаете… после того, что случилось на блюминге… мы редко встречались. Плетнев упрекнул меня тогда, сказал, что я приехал на стройку выдвинуться… Не мог же я сказать, что некуда мне было деваться… Страшная напала тогда тоска. У меня ведь жена умерла… Вот и поехал… Не мог оставаться в Уралограде… Вот так… Одни по путевке комсомола, другие от тоски, а третьи действительно, чтобы выдвинуться или еще по каким-либо частным соображениям.

— Это вы про Плетнева?

— Относительно выдвижения? Нет! — убежденно сказал Черкашин. — У Плетнева много отрицательных черточек, но я уверен, что он не карьерист.

Николай посмотрел на Черкашина внимательно и не уловил в его лице ни тени улыбки. Наоборот, серьезное выражение стало чуточку грустным. И Николаю показалось, что Черкашин, может быть, даже жалеет Плетнева. Но, проследив за его взглядом, догадался, что грусть вызвана чем-то иным: Черкашин смотрел на миловидную женщину, сидевшую рядом с начальником мастерских.

Николаю понравились ее темно-карие глаза, длинные ресницы, черные локоны, обрамляющие тонкое смуглое лицо. Было на ней какое-то красивое платье. Николай давно заметил, что если сразу нельзя запомнить наряд женщины, значит одета она, несомненно, красиво, к лицу. Фигура у нее была тоненькая, хрупкая. Сидевший с ней рядом Сергей Сергеевич, большой, с крупными, грубоватыми чертами лица, казалось, подавлял ее одним своим присутствием. Но при внимательном взгляде было видно, как Сергей Сергеевич хотел быть меньше, чтобы рядом с нею не казаться таким большим. Ухаживая за своей соседкой, он низко склонялся к ней, осторожно поворачивался, боясь задеть ее локоны.

Да, она была красивой, Николай признал это сразу. Но она не вызывала в нем такого настроения, смешанного с грустью и удивлением, какое вызвала в Черкашине.

Женщина, должно быть, почувствовала долгий взгляд Черкашина, оглянулась и слегка кивнула ему. При этом чуть улыбнулась.

Черкашин вздохнул и сказал Николаю:

— Пойдемте к столу…

В зале становилось все более шумно. Секретарь парткома Кузнецов поднялся для второго тоста.

— Выпьем за новые цехи и объекты нашего завода! — Он приподнял густые широкие брови, тронул усы молодцеватым веселым движеньем, крикнул: — Ура!

Есть такие люди, которые чувствуют себя везде как дома — без напряжения, свободно, говорят, не особенно выбирая слова, но всегда говорят их вовремя, всегда удачно. Таким был и Кузнецов. Всякий раз он казался иным — в зависимости от обстановки — и никогда не изменял себе, оставался спокойным, уравновешенным.

Черкашин выбрал среди бутылок самую узкую и высокую, предложил Николаю:

— Не хотите ли коньяка — без всяких тостов? Или лучше — каждый за свое? — и, подняв рюмку, посмотрел сквозь ее коричневое лучистое стекло все в ту же сторону.

Николаю очень хотелось расспросить Черкашина… ему вспомнилась краснощекая толстушка Фаня, ее признание, насмешка Плетнева. Может быть, эта женщина и была соперницей неудачливой в любви Фани. И все же Николай постеснялся…

Черкашин не мог усидеть на месте и вышел из-за стола. Нечаев окликнул его, подозвал, познакомил с американцем.

Мистеру Иксу было приятно пожать руку русскому инженеру. Он так и сказал. Инженеры всегда поймут друг друга, где бы они ни родились. Их объединяет нечто большее, нежели флаг нации. Их объединяет дело. Знай свое дело — в этом пафос жизни.

— Не так ли, мистер Черкашин?

Черкашин пожал плечами. Спорить ему не хотелось, и он улыбнулся из вежливости.

— Я пью за инженера! — продолжал возбужденно американец. — За его бесконтрольную власть на производстве!

И мистер Икс поднял бокал.

Все с той же улыбкой Черкашин слегка покачал головой.

Американец посмотрел на него удивленно, а потом вдруг рассмеялся.

— Прошу извинить! Я забыл, в какой стране нахожусь. Это все — вино.

Черкашин поклонился и отошел.

Мистеру Иксу показалось, что русский инженер чем-то озабочен, но директор постарался разуверить его.

— Просто устал человек.

Черкашин пошел к Николаю. Было приятно помолчать в обществе этого молодого парня, который понимает его настроение и ни о чем не расспрашивает. Но рядом с Николаем сидел теперь Алексей Петрович. Черкашин помнил старого мастера, помнил неудавшийся разговор с ним; волей-неволей пришлось бы продолжать его, но сегодня этого не хотелось. Сегодня хотелось думать и говорить о другом. Тем более, что в середине зала, в огромном квадрате, образованном столами, появилась первая пара танцоров, зазвучала мелодия вальса. Беззвучно подпевая легкой грусти, затаившейся в душе, Черкашин направился в другую сторону, сделав крутой поворот. Алексей Петрович сказал сердито:

— Обиду не забыл… Интеллигент — да и все!

Николай засмеялся.

— Дядя Алеша, сколько вам лет?

— Пятьдесят нынче стукнуло. А что?

— А ему тридцать пять.

И Николай кивком показал, куда направился Черкашин. Алексей Петрович понимающе улыбнулся.

— Ну, если так… тогда другое дело. — Он закурил и, нарочито хмуря брови, спросил: — А чего же ты со мною, стариком, задержался? Тебе и бог велел!

— Успеется!..

Черкашин остановился возле колонны и украдкой поглядывал на Сергея Сергеевича и его соседку. Громов заметил эти беспокойные взгляды Черкашина и что-то сказал женщине. Она улыбнулась, встала. Черкашин шагнул ей навстречу.

— Софья Анатольевна, здравствуйте! — сказал он, краснея и подхватывая тонкую, нежную, почти безвольную руку.

— Вы ведете себя ужасно! — сказала она, стараясь дать понять, что лишь из любви к нему делает этот дружеский выговор. — Вы должны знать, я выхожу замуж.

— Догадываюсь, — с грустной улыбкой проговорил Черкашин. — Так неожиданно!

— Надеюсь, вы не будете сердиться на меня. Видите, какой он, — продолжала все в том же шутливом тоне Софья Анатольевна. — Попробуйте такому отказать. Убьет! — Она оглянулась и позвала Сергея Сергеевича улыбкой. — Ведь вы знакомы.

Громов поспешно встал, едва не опрокинул стул, подошел и молча потряс большой мясистой рукой тонкую, нервозную руку Черкашина.

— Если бы не Александр Николаевич, — пояснила Софья Анатольевна, — я потерялась бы здесь два года тому назад, когда приезжала на практику. Он был моим провожатым и добрым наставником.

Черкашин смущенно кивнул.

Сергею Сергеевичу показалось несколько подозрительным смущение Черкашина. Не было ли чего между ними? Очень свободно могло быть. В такую хоть кто влюбится. Даже и такой долговязый. И все же Сергей Сергеевич решил, что будет правильно и даже удачно, если он оставит их вдвоем. Пусть не думает — Громов не из тех, не боится. Да и обиды не помнит. После блюминга ему нашлось дело на другом участке. А теперь вот получил повышение…

— Пойду к своим ребятам на минутку. А то неудобно, за целый вечер ни разу не подошел, — сказал он, увидев Николая.

Глядя вслед тяжело шагающему Громову, Черкашин спросил:

— Что вас заставляет?

— Не кажется ли вам бестактным подобный вопрос? — с прежней шутливой улыбкой спросила Софья Анатольевна. — Очевидно, чувства… Я как будто никому не делала признаний до этого, никому не давала обещаний… насколько я помню.

Черкашин смутился еще больше.

— Да и мне, — продолжала Софья Анатольевна, — тоже никто, кроме Сергея Сергеевича, не делал признаний. — И засмеялась: — Он не заставил себя долго ждать.

— Что вы хотите сказать этим? — краснея, спросил Черкашин.

— Александр Николаевич! Я вас не узнаю! Вы задаете бестактные вопросы! Посмотрите, как он разговаривает! Такая горячность убеждает…

Черкашин решил, что Софья Анатольевна все же пытается в чем-то оправдаться.

— Ну как, ребятки? — говорил между тем Сергей Сергеевич. — Хорошо рабочий класс празднует свою победу? А? Кстати, Леонов, я просмотрел твое личное дело… Ты парень из рабочих, молодой… биография у тебя нашенская… я думаю вот что… надо тебя выдвинуть! А? Как смотришь, товарищ мастер? — обратился он к Алексею Петровичу. — Дело говорю?

— Дело…

— Так и запишем! С завтрашнего дня будешь работать в техническом отделе. Ты станок любишь, я заметил…

— Сергей Сергеевич, мне это… как бы вам сказать… не улыбается, — признался Николай.

— Это что за разговоры? Молодежь нынче пошла! — кивнул он Алексею Петровичу, ища у него сочувствия. — Если голос начинаешь поднимать, то вот тебе мое решение: в технический отдел — и больше никуда!

— Сергей Сергеевич!

— Все! Без разговоров! — Громов похлопал Николая по плечу. — Надо освежить аппарат. Будь на уровне! А я пошел.


Механические мастерские были подсобным предприятием комбината. Они состояли из нескольких цехов, имели отделы — технический и плановый, — одним словом, представляли собой крупное хозяйство. Николай любил свой цех, свою смену и поэтому не хотел забираться в контору. Однако с его желанием не посчитались… Третью неделю без всякой охоты работал он в техническом отделе. Когда он был начальником смены и все время находился на людях, у станков, то жаловался, что не хватает времени посидеть, подумать над чертежом и оставалось заниматься этим дома — по вечерам. Теперь же, когда ему только и приходилось возиться с чертежами да схемами, Николай был снова недоволен: не хватало, как он говорил, живой жизни, не хватало людей. Несколько раз приходил он к Сергею Сергеевичу, но тот неизменно повторял:

— Без разговоров! — И пояснял: — Ты рабочая прослойка! Ясно?

Сергей Сергеевич говорил, что надо быть человеком смелым, что этого требует время, огромный размах дел. При этом он вскидывал руку. Страсть к широкому жесту была, как известно, отличительной чертой Сергея Сергеевича. Он пытался охватить события в целом, обнять картину одним взглядом, подчеркнуть все одним движением, не вдаваясь в подробности, в детали. Любую трудность он разрешал просто. В выражении его лица всегда сквозило спокойное удивление: «Что же ты мне раньше не сказал? Нет ничего проще!» Он постоянно хватался за новые и новые дела. Вместе с тем оставался недоволен собою, потому что, оказывается, недоделал чего-то, не успел придать чему-то последние очертания… Такой общий взгляд выработался у него в те недавние годы, когда на строительную площадку валились миллионы тонн материалов, когда, например, кирпичи никто не считал поштучно, а всегда только вагонами, когда железные фермы будущих цехов, поднимаясь к небу, стягивали к себе все в миллионном количестве — и листы, и болты, и гайки, и если где-либо терялся болт, его не разыскивали, а брали новый, так как не было времени разыскивать…

К вечеру Сергей Сергеевич оставлял на своем столе два вороха всяческих бумаг. Он раздвигал их в течение дня крупными сильными ладонями, словно отталкивал от себя. Он знал в общих чертах состояние производства, представлял себе узловые вопросы и часто говорил о том главном звене, за которое нужно ухватиться, чтобы вытащить всю цепь. За ним для разъяснений, так как он был в мастерских еще новым человеком, ходили подчиненные, иногда среди них и Николай, но случалось, что Сергей Сергеевич появлялся в цехе сам, радуясь, что обманул их бдительность, и если где-нибудь в конце пути всполошившиеся подчиненные наконец настигали его, он говорил: «Ах вы, подлецы, не уберегли? Сбежал?» — и самодовольно смеялся. Заметив неполадки, он созывал совещание и распекал кого-нибудь, но, ругая, смотрел не на виновника, а на своего заместителя инженера Чижова, молчаливого, спокойного человека, который всегда был рядом. Привыкший ко всему Чижов спокойно, не улыбнувшись, выслушивал всю относящуюся к другому ругань. Хотя они работали вместе не так давно, немногим больше месяца, Чижов понимал, что Сергей Сергеевич таким образом ищет у него поддержки, как бы делая его соучастником случившегося. Иногда Сергея Сергеевича самого приглашали на совещания к Нечаеву. После этого он обязательно выходил в цех — к рабочим местам.

Должно быть, именно широким жестом, умением охватить все в общем и целом и категорически высказать то или иное суждение, он и покорил Софью Анатольевну. В прошлом году Софья Анатольевна окончила индустриальный институт в Уралограде, но тяжело заболела воспалением легких, долго лечилась и приехала в Кремнегорск только теперь. Случилось так, что она не смогла приступить к работе. Этому помешали два обстоятельства: прежде всего — слабое здоровье, а затем — признание Сергея Сергеевича. Софья Анатольевна не верила в любовь с первого взгляда, но чувство Громова было настолько сильным, смелость настолько привлекательной, что она решила уступить. Тем более, что перед этим убедилась, как неинтересна и даже глупа молчаливая любовь. Нет, любовь должна иметь смелый язык, смелый взгляд, смелый жест. Недаром же в дневнике покойной матери она прочитала, что женщинам нравятся смелые мужчины. Все это кончилось тем, что Софья Анатольевна получила отсрочку еще на год, положила свой диплом на дно чемодана и собиралась в ближайшие дни перевезти свой чемодан из общежития в новую квартиру Сергея Сергеевича, где заканчивалась последняя отделка. Софье Анатольевне очень понравилась квартира. Предстояло много чудесных хлопот, которые нисколько не утомляют женщину, а наоборот, делают ее совершенно счастливой. После того, как она сказала Черкашину, что выходит замуж, ей оставалось сделать еще только две формальности: написать отцу и отправиться с Сергеем Сергеевичем в загс.

Отец Софьи Анатольевны жил в Тигеле. Это был известный на Урале художник. На банкете, после бокала шампанского, Софья Анатольевна, показывая на широкое панно, изображающее панораму завода, спросила у Громова, знает ли он, что это картина ее отца. Сергей Сергеевич утвердительно кивнул. Еще бы! Кто на Урале не знает художника Токарева! Ей было приятно услышать это, однако она не часто испытывала гордость за отца. На то у нее были свои причины. Поэтому письмо отцу получилось коротенькое, сухое, похожее на хроникальную заметку… Теперь оставалось побывать в загсе. Было решено, что Софья Анатольевна будет ждать Сергея Сергеевича в сквере, у почты, на условленной скамейке.

Ждать пришлось долго. Сергея Сергеевича задержали непредвиденные обстоятельства.

В те годы многие молодые инженеры и техники знали теорию и почти не имели практики. Получив образование, необходимое для того, чтобы двигать жизнь вперед, они отсиживались в кабинетах и конторках. До прямого участия в жизни, до тяжких ее испытаний и счастливо-радостных побед было еще далеко. Командирами производства назначались вчерашние рабочие, пришедшие сюда рыть котлованы и возводить стены и научившиеся управлять техникой, полные опыта, но не имеющие достаточных технических знаний. И вот раздался призыв: «Место инженера и техника — на производстве! Идите и обогащайтесь опытом, идите и обогащайте других своими знаниями, учите жизнь и учитесь у жизни».

— В самом деле, это же ясно, черт возьми! — говорил Сергей Сергеевич, вскидывая руку. — Как же мы не додумались до этого сами?!

Получив указание приблизить инженеров и техников к производству, Сергей Сергеевич немедленно созвал совещание и предложил наметить мероприятия. Он все время посматривал на часы и всех торопил, но конкретных мероприятий как назло сразу нельзя было придумать. Тогда Сергей Сергеевич предложил пока решить вопрос в самых общих чертах.

— Итак, — сказал он, — поручим начальникам отделов раскрепить людей по участкам, а денька через три соберемся, обсудим. А сейчас я должен бежать… меня ждут.

Участники совещания поднялись, начали суетливо собирать бумаги, только Плетнев и Николай остались на своих местах. Плетнев сидел с молчаливой усмешкой и чертил по бумаге красным карандашом. Николай беспокойно оглядывался. Он давно хотел что-то сказать, но не находил удобной минуты. Наконец, когда Сергей Сергеевич хлопнул большой своей ладонью по зеленой папке, давая понять, что он больше не может задерживаться, Николай сказал, точно выпалил:

— Разве дело только в том, чтобы закрепить участки за инженерами и техниками? Их самих надо перевести на производство. Я прошу вас, Сергей Сергеевич, отпустить меня обратно в цех.

— Не путай одно с другим! — отмахнулся Громов. — Ну, кажется, все?

Оставшись один, посмотрел на часы, с огорчением покачал головой, поднял телефонную трубку и попросил соединить с управлением. Надо было доложить руководству, что все будет в порядке. Сергей Сергеевич еще раз глянул на часы и даже присвистнул — он опаздывал уже на полчаса. Быстро собрав бумаги и засунув зеленую папку в стол, он хлопнул дверью кабинета, уловил поющий звон замка и бросился вниз по лестнице, задевая за решетку перил полою черного кожаного пальто.

В вестибюле ему преградил путь Николай.

— А, опять ты, выдвиженец? Все в порядке, надеюсь? — проговорил Громов, отворяя дверь.

— У меня к вам дело, Сергей Сергеевич.

— Что ты говоришь? Ты подумай, а? А я вот собрался. Шофер ждет, гудит, подлец, покоя не дает.

Его крупное мясистое лицо с большими карими глазами приняло чуть растерянное выражение. Он дотронулся до козырька кепки, сдвинул ее к затылку, обнажив седые виски и озираясь по сторонам, словно ища поддержки, — хотя бы подлокотников, на которые постоянно опирался, сидя в своем удобном кресле, и, не найдя их, торопливо произнес:

— Ну, выкладывай сразу.

— Хочу обратно в цех, Сергей Сергеевич, — проговорил Николай, уже понимая, что напрасно начал разговор на ходу. «Надо было подождать до завтра, все испорчу…»

— Ты опять за свое? Квалифицируйся, грызи гранит, — сказал Громов, намереваясь дружелюбно похлопать Николая по плечу и, решив таким образом неожиданный вопрос, выйти поскорее на улицу.

Но Николай, чувствуя, что все равно уже нечего терять, упрямо твердил свое:

— Сергей Сергеевич, ведь приказ же есть… к производству ближе…

Громов недоумевал — точно ли видит он перед собою того человека, которого знал, и удивился: разве Леонов всегда был таким? И ему вдруг стало весело от своей невнимательности и поспешности, от блесток солнца на стеклянной двери, от горбинки на носу Николая, горбинки, которой он раньше не замечал, и он, распахивая дверь, сказал добродушно:

— Пойми, чудак человек, ты у меня по другой статье пошел, как выдвиженец. А по новому приказу другие найдутся. Иди, овладевай… А я тороплюсь, извини. Слышишь, гудит проклятый… уже и так на полчаса запоздал.

Николай отступил.

Усаживаясь в машину, Громов дотронулся до плеча шофера и поощрительно пробасил:

— Нажми! За третьим углом — пачка «Казбека»!

Получасовое опоздание не прошло Сергею Сергеевичу даром. Спокойно, с подчеркнуто-мягкой улыбкой садясь в машину, Софья Анатольевна сказала:

— Знаменательное начало. Однако я смею надеяться, что это — первый и последний раз.

— Извини, милая, дела.

И Сергей Сергеевич развел руками.

— Но мы же условились.

— Новый приказ получен… я потом расскажу, — пробормотал он.

День складывался из неприятностей. Вскоре прибавилась еще одна. Софья Анатольевна пожелала оставить свою фамилию. Конечно, фамилия эта на Урале известная. Спорить тут нечего. Но все же и Громовы люди уважаемые, если и без яркого таланта, зато с характером, да и фамилия сама по себе звучная. Что-то есть в ней такое… завидное. Много хорошего мог бы сказать Сергей Сергеевич в защиту своей фамилии, но загс оказался неподходящим местом для подобных речей. Пришлось молчаливо примириться с решением жены.

Вечером, когда он напомнил о свадебной вечеринке, Софья Анатольевна резонно заметила, что прежде чем думать о бутылке вина, следует позаботиться о приличном столе, на который можно было бы, не стыдясь, поставить бутылку. Сергею Сергеевичу оставалось одно: согласиться. Вечеринка откладывалась, хотя Громов успел кое-кому сказать, что в ближайшее воскресенье его можно будет поздравить с женитьбой… Это была тоже очередная неприятность.

Когда Сергей Сергеевич собрался помочь жене расставить вещи, она запротестовала и посоветовала ему вообще уйти из дому.

— Куда же я уйду?

— А у вас, у деловых людей, обычно вечерами совещания бывают. Тем более, новый приказ получил. Надо же его выполнять. Вот и ступай… А здесь ты мне только помешаешь.

Пришлось согласиться и с этим.

Единственно чего добился Сергей Сергеевич за весь день, так это взял слово с Софьи Анатольевны, что она не будет называть его Сержем. Софья Анатольевна, пожав плечами, уступила.

Сидеть в кабинете Сергею Сергеевичу не хотелось. Зеленая папка, над которой он провел несколько минут, вскоре снова была спрятана в ящик письменного стола. Случайно оказавшийся в конторе плановик принес дневную сводку. Плановик был человек пожилой, давно привыкший ко всякому начальству и поэтому сделавший заключение, что начальство вообще одинаково и что самое главное — относиться к нему уважительно. Седой, сутуловатый, он протиснулся в дверь, остановился на пороге, держа в руке листок бумаги, будто ждал, что начальник встанет из-за стола и подойдет к нему. Но едва только Сергей Сергеевич сделал это движение, плановик предупредительно поднял руку и поспешно приблизился к столу, подал сводку, чуть склонясь. Сергей Сергеевич не пригласил его сесть и сам встал. Просмотрев колонку цифр, он глянул на плановика:

— Что же это, опять авралить будем?

Плановик улыбнулся, но ничего не сказал.

— Опять, значит, в первой декаде почти ничего не сделано. Во второй декаде будем раскачиваться, а в третьей — штурмовать? Ничего, как говорится, кроме недостатков. И у народа, и у меня…

— У вас один недостаток — принципиальность.

— Ой, Чебурашкин, гляди у меня!

— Сергей Сергеевич, правда ведь. Вы себя от народа не отделили. А то есть начальники — все у них подчиненные виноваты. Вот до вас был. Так вроде ласковый, мягкий. А потом, знаете, выяснилось: единственное, что у него было мягкое, так это шляпа — фетровая!

Сергей Сергеевич захохотал, но тут же, спохватившись, принял прежний тон:

— Нет, Чебурашкин! Ты, подлец, меня не проведешь. Ведь я знаю, что ты, прежде чем войти ко мне, положил на столе у секретарши недокуренную папиросу. Знаю тебя! — Сергей Сергеевич вышел из-за стола, распахнул дверь. — Так и есть! Гляди!

Действительно, на столе секретарши, в белой мраморной пепельнице лежала и дымила тонкой голубоватой струйкой недокуренная папироса.

Чебурашкин покраснел.

— Так это о чем говорит? — пробормотал плановик. — Ни о чем не говорит!

— Ладно! Лучше скажи мне, почему я узнаю о положении дел в цехе только тогда, когда сам заинтересуюсь? Не попроси я сводку, никто бы мне и не сказал ничего.

Чебурашкин молчал.

— Конечно, с тебя спрос маленький. Но прямо тебе скажу: бороться с авралами заставлю каждого… Ступай!

Настроение было испорчено окончательно. Если бы сводка оказалась хорошей, можно было бы пойти в управление, к директору, рассказать о делах, и, как бы между прочим, сообщить, что свадебная вечеринка в воскресенье не состоится.

Сергей Сергеевич задумался.

Он давно уже простил Нечаеву столкновение на блюминге. Да и что мог тогда поделать Нечаев? Было строгое указание наркома. Сейчас Громов вспоминал об этом даже с гордостью и часто рассказывал, как он прошел «железную школу Серго». Так что на Нечаева нечего было обижаться. В конце концов директор нашел ему интересное дело на другом участке. А теперь — мастерские доверил. Дело самостоятельное, только жаль, — все же приходится подчиняться Нечаеву. Хорошо бы выделиться в особую державу. Но это — потом, со временем… А пока с Нечаевым и говорить нечего.

В прошлом году на приеме в Кремле Нечаев выступил с большой речью, очень остро и умно говорил о развитии промышленности и сказал, что в этом деле необходим революционный прыжок. Сталин похвалил его за такую речь, а на банкете посадил рядом с собой, чокнулся с ним и выпил за его здоровье… Попробуй-ка поговори с ним после такой здравицы… Нечаеву теперь во всем простор. Окрылили человека. Он может любое дело начать и не побоится! А вот когда мастерские, на обязанности которых лежит выполнение всех заказов по ремонту оборудования комбината, начинают работать по методу штурмовщины, попробуй принять решительные меры. Не справишься — тот же Нечаев к ответу потребует. За словом в карман не полезет… Здорово ответил американцу на банкете.

«Смелый, говорят, — подумал Сергей Сергеевич. — Я вот тоже смелый. Да масштаб не тот. Смелость — она сообразно масштабу».

Громов решительно направился к выходу.

Следовало пройтись по цехам теперь же, в вечернее время, когда можно увидеть больше недостатков. Прежде чем начинать борьбу за ритмичную работу, надо все проверить самому и потом уже круто поворачивать. Но едва Сергей Сергеевич вышел из здания конторы и увидел невдалеке решетчатые, желтые от вечернего света окна и голубовато-белые вспышки в них, как у него отпало желание идти по цехам. «Утро вечера мудренее», — подумал он и отправился домой.

Невольно припомнилась первая встреча с Софьей Анатольевной… Это было у него в кабинете. Пока она прошла от порога к столу, он успел рассмотреть ее и почувствовал: нравится! Софья Анатольевна посмотрела на него открыто и спокойно. Это окончательно его покорило. Он до того воодушевился, что заговорил с нею так, словно давно знал ее и даже спросил, забывшись: «Как дела?» и по привычке раздвинул в разные стороны бумаги на столе. Она не стала спрашивать, о каких, собственно, делах идет речь, и подала путевку. Он сам вызвался посвятить нового инженера в технологию производства и взял с нее слово, что она будет каждый вечер заходить к нему и рассказывать о первых своих шагах. В тот же вечер они попали в кино. Там ему было как-то особенно неловко, но зато Софье Анатольевне — очень хорошо и удобно. Более удобно и свободно он почувствовал себя на следующий день в театре. А она и здесь не испытывала смущения. Ей было приятно сидеть с человеком солидным, которому в течение вечера поклонилось несколько человек. Эти поклоны и приветствия как-то относились и к ней, тем более, что он говорил: «Видите, как нас приветствуют». На третий день сказал ей: «Слушайте, Софья Анатольевна, а что если мы будем вместе?» — «Как вместе?» — засмеялась она. «Всегда!» — ответил он и крепко стиснул ей локоть. «Мне же больно! — проговорила она. — Я еще так плохо чувствую себя после болезни…» Узнав в чем дело, уверенно сказал: «Я добьюсь для вас годичной отсрочки, но только прошу ответить на мой вопрос!» — «О, какой язык! Да вы настоящий бюрократ!» — вновь засмеялась она. «До того, как увиделся с вами, возможно, и был, — ответил он. — Но позавчера, когда я принимал вас, разве я был бюрократом?» — «Не были бюрократом впервые в жизни!» — еще сильнее засмеялась Софья Анатольевна. По ее настроению он понял: не откажет.

Было уже около двенадцати, когда Громов пришел домой.

Остановясь на пороге, он широко раскрыл объятия, но Софья Анатольевна отвела его руки и лишь подставила щеку для поцелуя.

— Знаешь, — стараясь скрыть невольное огорчение, сказал он, — я сейчас думал о нашей встрече… Говорят, что нет судьбы у человека. Да как же нет, если вот ты только вошла ко мне в кабинет, как я сразу понял, что это — судьба моя, судьба в голубом платье. Кстати, где оно? Надо бы его сохранить, как память…

— Что за лирическое настроение? Странно! Другое дело — Александр Николаевич. Он только так и выражался… во всяком случае очень похоже. А в устах мужчин это чуточку пошловато. В устах же такого мужчины, как ты, просто пошло и даже смешно. Прошу тебя, будь самим собой!

— Так вот, значит, чем объясняется неуспех Черкашина?

— Пожалуйста, без ревности… Александр Николаевич хороший человек. И я намерена пригласить его на вечеринку.

Сергей Сергеевич только пожал плечами.


Утро вечера мудренее…

Все это так. Но вот пришло утро и надо было начинать эту самую борьбу, а никакая особенная мудрость не осенила Сергея Сергеевича. Он прошелся с утра по цехам, ничего не придумал и решил снова созвать совещание. В разговорах, в спорах, как известно, выясняется истина. Высказался один, другой, третий — все больше люди из конторы. Мастера и начальники смен выступали неохотно. Кто-то из них заговорил вдруг даже совсем не о том: вспомнил приказ о приближении инженера к рабочему месту. Сергей Сергеевич только рукой махнул и посоветовал оратору не прикрываться всякими там приказами.

— О себе расскажи, о себе, а на инженеров нечего сваливать. Каждый обязан за себя отвечать. А насчет приказа мы уже говорили.

— Говорили, да, — вырвалось у Николая, — только дело не двинулось!

Сергей Сергеевич не обратил на это внимания.

— Значит, о себе ничего сказать не можешь? — обратился он к сменному мастеру. — Так вот всегда!

— Да что говорить, товарищ начальник? У нас, куда ни повернись, всюду недостатки да непорядки…

— О чем ты говоришь? О каких непорядках? У нас прямая задача: выяснить, почему авралим. Вот и выясняй. А ты — о каких-то неполадках!

— Да вот хотя бы захламленность у нас, грязь…

Сергей Сергеевич не дал ему договорить:

— Слушай, я не управдом, а ты не дворник! Нечего нам тут о метлах разговаривать. Ты мне давай конкретные меры, как избавиться от аврала.

— А в этой самой грязи, — настойчиво продолжал мастер, — металл валяется.

— Так подними — и дело с концом! — начал сердиться Громов.

— Как же, поднимешь! Металл этот в стружку уходит. Что толку стружку поднять? А все потому, что излишние припуски литья и поковок…

— Ты опять куда-то залез. Не об этом надо говорить. Давай насчет аврала. А если нечего сказать, тогда сиди и слушай других.

После этого говорить никому не захотелось. И Сергей Сергеевич предложил: хорошенько подумать над причинами авралов, неритмичной работы и собраться через несколько дней, чтобы выработать решительные меры. Затем он прочитал небольшую докладную записку о работе цехов за декаду. С этой запиской он должен был выступить на совещании у директора завода. Прочитав, он спросил, нет ли у кого замечаний. Замечаний, к счастью, не было.

Утром следующего дня, когда Громов собирался уже на совещание к директору, в кабинет вошел Плетнев. Попросив закурить, он, как бы между прочим, спросил: окончательно ли готова докладная записка.

— Да вроде бы…

— Жаль. У меня несколько поправок, правда, не очень существенных.

Сергей Сергеевич насторожился. Замечания, которые Плетнев изложил тихо и неторопливо, словно читал по книге, были довольно существенными и относились к цифровым данным.

— Что же вы раньше молчали? — спросил, насупившись, Громов. — Все приберегаете…

Затянувшись дымом и испытующе глянув в лицо собеседника, Плетнев ответил, что об этих цифрах он узнал только что и совершенно случайно. Между тем это было не так. Плетнев не пожалел накануне времени и целый вечер провел в мастерских.

— Сами посудите: в записке указано, что план за первую декаду выполнен на сорок семь процентов. Это вам стало известно из планового отдела. От Чебурашкина. Я заинтересовался и решил выяснить, посмотреть цеховые книги. Хотя это и не входит в мои обязанности…

— Вот именно! — вставил Сергей Сергеевич.

— Оказалось, — продолжал невозмутимо Плетнев, — по этим книгам план выполнен на пятьдесят процентов. Это меня еще более удивило. Я хотел вас обрадовать. Но все-таки решил проверить. Поговорил с мастерами. И что же получилось фактически? Получилось, что мастерские выполнили план за декаду на пятнадцать процентов. Таков итог.

— Как же так получилось, черт возьми?

— А уж этого я не знаю. Я знаю только одно: с неточными цифрами идти на доклад не рекомендуется.

— Да, обрадовали! — сердито проговорил Сергей Сергеевич. — Не могли вчера высказать свое сомнение. За сутки можно было все проверить, уточнить, проанализировать. От этой проклятой цифры вся картина меняется! Понимаете?

— Отлично! Потому-то я и зашел к вам.

— «Отлично»! — грубо передразнил Сергей Сергеевич! — Что я теперь с этой бумажкой делать стану?

И Громов отбросил докладную записку.

— Что же делать? — горестно вздохнул Плетнев.

Громов принял это за издевательство.

— Да вы понимаете, что произошло? Я на доклад не могу явиться. Осталось полчаса. А вы…

— Послушайте, Сергей Сергеевич, вы говорите так, будто бы я во всем виноват, — сказал Плетнев серьезно. — Неужели вам нравятся такие, как Чебурашкин? Сказал начальник — и хорошо, сделал — и отлично. Такой подчиненный никогда не поправит начальника. Хочет, чтобы он выглядел дураком!

Плетнев вышел.

Сергей Сергеевич выругался и твердо решил, что Плетнев — человек с подковыркой, а проще говоря — сволочь.

— Когда я теперь с этим делом управлюсь?

…Плетнев никогда не спешил открыться перед людьми. Откровенным он бывал лишь с теми, на кого хотел влиять. Обычно сдержанный, Плетнев с такими людьми становился более свободен, прям и даже резок, не оставляя обычного в таких случаях тона превосходства. Говорил он тогда не спеша, зная, что его будут слушать, спокойно подбирал слова, как бы давая почувствовать их вес. С некоторых пор Плетнев почувствовал, что Громов волей-неволей принужден будет слушать его. И с ним можно быть до известной степени откровенным и не терять превосходства. Все это будет продолжаться до тех пор, пока Громову не станет ясным положение дел в мастерских. А оно, судя по всему, не слишком его интересует. Конечно, Громов будет внутренне сопротивляться, но ничего сделать не сможет. Придется ему считаться с Плетневым. Иное дело Леонов. Отношения у них ровные, даже нечто вроде дружбы, — до известных границ, именно до тех, какие казались возможными самому Плетневу. Если он и подшучивал, то с ласковым превосходством и добродушием. Леонов был моложе и притом занимал не то положение. В техническом отделе Николая зачислили в разряд немудреных парнишек и звали просто Колькой, сердечность принимали за простоватость, а откровенность — за болтливость. Беспечный жест, милая невнимательность, забавная торопливость — таким был Леонов при беглом взгляде. Собранный Плетнев мог, казалось, научить его кое-чему.

Сегодня они вместе возвращались с работы, один — подтянутый, начищенный, угловатый, другой — небрежно одетый, свободный в движениях, что называется распахнутый на ветру.

— Уважил твою просьбу начальник? — усмехнулся Плетнев и, не дожидаясь ответа, заговорил о своем: — Слыхал? Он на меня обижается! Да если бы не мои поправки, было бы ему на совещании у директора! Сошло с рук. А он и не поблагодарил.

Николай посмотрел на него с интересом.

— Я не мальчик. Не вознаграждать нужно, а признавать, — пояснил Плетнев, пристально, чуть прищурясь, взглянул на Николая и с расстановкой проговорил: — Я мог бы руководить мастерскими в десять раз лучше. Веришь?

На его лбу напряглись две синие жилы. Они напоминали Николаю мальчишескую рогатку, и он, заглядевшись на них, ответил не сразу.

— Конечно, еще бы! — И с неожиданным воодушевлением добавил: — Я вполне верю!

Плетнев бросил на него пытливый взгляд — не смеется ли? — и вдруг сказал:

— Ладно, дружок, шучу! — и далеко отбросил щелчком дымящийся окурок. — Шучу! — повторил он и улыбнулся, словно пытаясь рассеять последнее облачко. Он, пытливо глядящий на Николая, сам боялся чужой пытливости, даже намека: «А не завидуешь ли?» — Ты не подумай, — сказал он, вытаскивая новую папиросу, — не подумай, что завидую. Есть чему! Тоже мне, работа! А что касается перевода обратно в цех, так я тебя не понимаю. Люди стараются повыше подняться, а ты вниз по лесенке…

— Ну ее к черту, эту лесенку! — отмахнулся Николай. — Помнишь, мастер говорил о припуске литья и поковок, о стружке. Можно еще сказать о неэкономной раскройке и заготовке…

— Можно было бы, — перебил его Плетнев. — Но Громов заявил, что это не имеет прямого отношения к разговору.

— Не имеет? А то, что неправильно используется мощность оборудования? Это как? А то, что на карусельном станке обрабатываются детали с воробьиный нос? А то, что не думаем мы, как увеличить мощность станка, разве это не имеет отношения к авралам, к неритмичной работе?

— Возможно, — лениво отозвался Плетнев. — Ты производственник. Ты и должен был все это высказать.

— Я и высказываю.

— А мне-то зачем? Ты ему выскажи! Пусть он послушает.

— Он-то послушает, да ни черта не сделает!

— А ты сам делай. Ты же дома сидишь над какими-то расчетами и чертежами. Недаром учился.

— А ты не хочешь сидеть? — обозлился Николай. — Ты не учился?

— На Громова надо было кричать, а не на меня! — засмеялся Плетнев.

— На всех надо, на всех таких! — зло проговорил Николай. — Ты тоже хорош, Василий Григорьевич! Занимаешься самоусовершенствованием, а кто-то должен работать!

— А ты?

— А я? — Николай остановился. — А я все, что знаю, все стараюсь отдать, все к делу приспособить.

— Много же ты приспособил!

Издевка обидела Николая.

— А разве я виноват, что меня из цеха забрали?

— Все, что знает! — не слушая его, усмехнулся Плетнев. — Да много ли ты знаешь, уважаемый Николай Павлович? У самого никакой подготовки, а берешься учить других!

— Я человек рабочий, и ты меня не обидишь, — сказал Николай и почувствовал, что он говорит не своими, а чьими-то чужими словами. — Я и за токаря, и за фрезеровщика, и за строгальщика смогу! Хоть сейчас вниз по лесенке, а ты куда?

— А ты, я вижу, злой парень. А? — неожиданно проговорил Плетнев. — Представляю, что бы ты стал говорить на месте Громова, доведись тебе забраться в его кресло. Накостылял бы мне по-рабочему! Я о тебе думал по-иному… Впрочем, конечно, время идет. Если тебе удастся выдвинуться, ты этот разговор, надо полагать, припомнишь.

— Никакого мне выдвижения не надо! Я в цех пойду!


Сергей Сергеевич сидел в комнате жены и жаловался на плохо проведенный день, на Плетнева, имени которого не мог спокойно произносить.

— Плетнева я знаю, — сказала Софья Анатольевна. — Он из нашего института.

— Да ты знаешь всех моих заклятых друзей!

— Ты не представляешь, какой он забавный, — улыбнулась Софья Анатольевна, что-то вспоминая.

— Забавный? — удивился Сергей Сергеевич. — Сволочь он, вот он кто!

Софья Анатольевна положила свою тонкую руку на широкую ладонь мужа и, не обратив внимания на его слова, сказала:

— А ты послушай, послушай…

И начала рассказывать.

Вспомнились ей давние годы, когда Плетнев ходил в тесном пиджачке и узеньких брюках, шею заматывал шелковым полосатым кашне, старался быть серьезнее других. Когда Софа поступила в институт, Плетнев был уже на пятом курсе. Однажды он пришел на лекции в очках. Товарищи окружили его. Самый маленький, прозванный Вьюном, заметил, что очки были из простых, оконных стекол, и стал издеваться над ним. Плетнев ударил Вьюна кулаком по лицу. Вьюн сорвал очки и растоптал их на крыльце. Плетнев только усмехнулся. В глазах девушек он стал героем, и Софа познакомилась с ним. Оказывается, он давно заметил ее и удивился, почему она ходит одна. «А вы?» — спросила Софа. «Я могу защитить себя сам и не нуждаюсь в друзьях. А вы — девушка, вы — другое дело…» — «Вот как!» — она спокойно разорвала на мелкие кусочки театральный билет, который он купил ей, усеяла обрывками тротуар и, не попрощавшись, ушла…

Близился Новый год. В институте устраивали бал-маскарад. Плетнев явился в узкой маске, скрывавшей только глаза. Очевидно, хотел быть узнанным. Софа пришла без маски. Начались танцы. Плетнев отказался танцевать и стоял в стороне со скрещенными на груди руками. После одиннадцати маски разбрелись по углам. Две из них подбежали к Плетневу и сказали, что они решили устроить новогоднее гаданье, так, для смеха, и попросили проводить их. «Нам нужно на перекресток, обязательно… пойдемте с нами… вы такой храбрый». — «Вы шутите?» — хмуро спросил Плетнев. «Нет, правда, мы считаем вас храбрым», — подтвердила подошедшая к ним Софа. Одетые, в масках, они вышли на просторный двор. У самого крыльца стояли сосны, словно они забежали сюда с лесной опушки по глубокому снегу. Ночь была безлунной, снежной, почти без тропинок. Плетнев, идя впереди, сбивался в сугробы. За ним шло уже шесть человек. Девушка, ее звали Аней, попросила Плетнева остановиться. Все собрались тесным кружком. Перестав смеяться и с некоторой таинственностью в голосе она сказала, что для гаданья нужен непременно перекресток. «Самый ближний — у кладбища», — сказал студент-первокурсник, посмотрел на Плетнева и засмеялся. Софа приняла это предложение, и Плетнев пошел, сутуля острые плечи. Шли медленно, изредка оглядываясь на огни города. Где-то далеко — об этом можно было только догадываться по колебаниям света — началась разливка металла, и тогда из темноты выступал, словно тень, силуэт двуглавого собора. Говор девушек стал тише. Вскоре они оказались на перекрестке, вблизи кладбищенской ограды. Одна дорога вела из города на дачи, другая, пересекавшая ее, где-то соединялась со старым уральским трактом. Направо был плотно сошедшийся к ночи лес, налево — стайка сосен, приютившая студенческий городок, а за ним, теперь уже словно в долине, — огни города. Плетнев остановился на самом кресте дорог. «Вот здесь, — проговорила Софа. — Сколько нас? Семь человек? Жаль, одного не хватает. Впрочем, Плетнев двоих заменит. Не сердитесь, слышите? Не смогла умолчать». Она посмотрела на Плетнева, но не увидела ничего за темной прорезью в маске. Такие же прорези вместо глаз смотрели на нее из-за плеча, и одна смеющаяся со вздернутым носом маска показалась ей особенно глупой и неуместной в такую минуту. «Ложитесь на спину, по двое на каждой стороне… Кому-то одному придется, нас только семеро… Ложитесь на снег и слушайте: если телегу услышите — значит свадьба, если что заколачивают, — смерть, если покажется, рельсы гудят, — ехать куда-нибудь». Первокурсник засмеялся, стал грозить комитетом комсомола. Софа ответила, что это забава, и первая легла в снег. Рядом с ней лег Плетнев. Снег забился ему под воротник. Он поежился и спросил у Софы: «Что вы слышите?» Она вздрогнула, повернулась и встала на колени. Плетнев поднялся за нею. Очевидно, глядя на них, встали и другие две пары, и со стороны кладбища, где лежал один студент, тоже встало двое. Софа заметила это, вскрикнула и бросилась бежать. Остальные побежали за нею, стараясь держаться ближе друг к другу. Впереди всех бежала Аня. Плетнев догнал ее, схватил за плечо: «Давайте посчитаем». Посчитал — восемь! — выскочил на тропинку и бросился бежать не оглядываясь. Дорога показалась незнакомой. Откуда-то появились березки. Аня со сбившейся глуповатой маской, испуганная, не отставала от него. Он повернулся, крикнул ей: «Куда мы бежим? Нас только семь!» И, не успев договорить, побежал еще быстрее: было все-таки восемь. Позади него раздался тяжкий топот. Плетнев бежал теперь изо всех сил. Но вот, пригнув голову, он скосил глаза, стараясь взглянуть назад из-под руки, но вдруг споткнулся и, не успев выбросить рук вперед, упал головою в снег, ударившись о старый пень. Кто-то, смеясь, пробежал мимо. Плетнев долго не мог подняться. Софа, встав на одно колено, наклонилась над ним и хотела снять с него маску, но он отвел ее руки, вскочил, сам сорвал с лица раскрашенную картонку, замокшую в снегу, и начал отряхиваться. Одна пола пальто оказалась разорванной. Заметив его огорчение и стыд, Софа расстегнула на груди платье и, не стесняясь, достала булавку: «Пристегните». Плетнев стоял перед нею, опустив голову. Держа в руках булавку и не зная, что с ней делать, он вдруг крикнул: «Ведь это Вьюн, это он подставил ножку». На следующее утро Плетнев подошел к Софе, не глядя в глаза, смущаясь и краснея от злобы, подал ей булавку и поблагодарил. «Я не давала вам никакой булавки», — засмеялась в лицо ему Софа. С тех пор они перестали здороваться…

— А в общем, как ты выражаешься, он человек «ничего», — закончила Софья Анатольевна.

— Может быть, и его тоже на вечеринку позвать? И посадить рядом с Черкашиным?..

— А почему бы нет?

— Милая, что же это такое?

— Серж… впрочем, извини… я тебе уже говорила: ревность тебя не украшает.

В прихожей раздался телефонный звонок, затем приотворилась дверь и выставилось лицо благообразной старухи, которую по настоянию Софьи Анатольевны взяли в дом.

— К телефону вас…

— Откуда?

— Из механического, что ли…

— Меня нет дома…

— Да ведь я, родненький, сказала, что ты дома. Как же теперь получится?

— Я же сказал, что если только директор завода звонит, тогда я дома, — сердито напомнил Сергей Сергеевич. — Что же мне, написать памятку, что ли?

— А ты напиши, Сергеич, напиши и повесь у телефона… Только поярче бумажку выбери… А то я неграмотная, да еще слепая…

Сергей Сергеевич посмотрел на жену и вышел. Вернувшись, с неудовольствием сказал, что дело срочное, надо ехать. Вскоре под окнами раздался знакомый сигнал…

«ЗИС» покатил на предельной скорости.

Не успел Громов разглядеть огни города и участки, не успел докурить папиросу, как машина уже въехала на территорию комбината и потащилась по железным перекрытиям, огибая канавы, переваливая через трубы. Кружение было таким, что луна заглядывала в машину то справа, то слева. У ворот механического остановились. Громов распахнул дверцу до отказа и выпрыгнул. Нога его попала в густой клубок проволоки.

— Что за черт! Хламу полно. Некому прибрать?

Отбросив клубок в канаву, он грузно пошел по узкоколейке в цех.

Сергей Сергеевич уже знал, что молодой токарь запорол очень важную трудоемкую деталь. Возле его станка толпились рабочие. Из полутьмы выступил сутуловатый низкорослый человек — начальник смены. Торчавшая во рту папироса освещала его рыжие усы. Он притушил ее, стараясь не смотреть в глаза начальнику мастерских, и это придало решимости Громову.

— Что же вы тут делаете? — Он мог бы прибавить «без меня». Но это подразумевалось само собой. — За чем смотрите?

Начальник смены беспомощно развел руками. Его следовало заменить, тем более, что он часто жаловался на трудности. Но Сергей Сергеевич обычно отвечал, что ему тоже трудно, и обещал согласно новому приказу прикрепить инженера, но обещания не выполнил.

— А где токарь?

— Сбежал.

— Испугался…

— Еще бы! Погляди-ка… разворотил!

— Людей не знаете! — гремел Сергей Сергеевич. — Кому деталь доверили?

Как выяснилось, за станком работал Федя Стропилин, парнишка лет девятнадцати. «Это такой черненький», — вспомнил Сергей Сергеевич. Еще как-то говорил с ним, похлопал по плечу, спросил: «Работаешь? Ну, ну, работай, будь большим!» Сергею Сергеевичу понравились тогда доверчивые глаза Феди, и он после сказал начальнику смены: «Хорошие у тебя ребята, безотказные. А ты куда просишься?» Разговор этот вспомнился совершенно некстати.

— А где инженер, прикрепленный? — гневно проговорил Громов.

— Нету его. Я вам напоминал про инженера, а вы сказали, что это отношения к делу не имеет, — уныло проговорил начальник смены.

— Ну, что же вы стоите? — раздраженно сказал Сергей Сергеевич и пошел к себе.

За широким столом ему показалось тесно, и он вышел на середину кабинета, стал ходить крупным, твердым шагом. Все здесь было привычно и знакомо: стенные часы старинной марки, барометр, оленьи рога, карта. Сергей Сергеевич взглянул на все это с раздражением и подумал: «Черт возьми! Где бы ни поставил деловой человек свой кабинет, все равно для него найдутся оленьи рога и барометр. Судьба. Не избежишь!» И, забыв о только что случившемся, ласково посмотрел на зеленое сукно стола с белым ворохом бумаг, в который приятно погрузить большие руки.

Зазвонил телефон. Стоя у окна, Сергей Сергеевич потянулся через стол и поднял трубку.

— Да, — начал он спокойно и внушительно, а потом вдруг обеспокоенно: — Директор? Я сейчас! — И не кладя трубку, неуклюже обходя стол, перебрался в свое кресло.

Он чувствовал себя неуверенно, когда под рукой не было чего-нибудь привычного, положил локоть на стол, немного успокоился и проговорил:

— Слушаю!

Нечаеву уже было известно о запоротой детали.

Сергей Сергеевич оправдывался:

— Совершенно правильно, но дело в том, что кадры не обучены. Кадры не мои…

Он хотел продолжать свои оправдания, ибо с каждым словом, с каждой новой фразой он всегда приходил в равновесие, становился увереннее. Но ему не дали говорить.

— Конечно, — соглашался Громов, — учить надо. Да, да, плохо учим, это верно. Относительно инженеров и техников на производстве? Несомненно, делаем. Что? Разработали мероприятия, — и Сергей Сергеевич снова воодушевился.

Но тут разговор принял следующий оборот:

— Как выполняются эти мероприятия? Что сделано?

— Мероприятия спущены, приказ доведен…

— За главное звено ухватились? — услышал он в трубке. — Теперь осталось только цепь вытащить? — Насмешливый голос Нечаева зазвучал резко: — Где сам приказ?

— Я же говорю, доведен, — неуверенно проговорил Громов и вспомнил чьи-то слова: «Все средства хороши, кроме последнего». Приходилось применять последнее.

Но не тут-то было.

— А ну-ка, открой левый ящик — верхний, — раздалось в трубке.

Сергей Сергеевич обеспокоенно завозился у стола.

— Открыл? — раздался голос Нечаева с прежней настойчивостью.

Сергей Сергеевич отодвинул ящик и уныло ответил:

— Открыл.

— Видишь зеленую папку?

— Вижу…

— Подними ее. Поднял? Видишь?

Громов поднял папку.

— Что это там такое лежит? А? Приказ?

Под папкой действительно лежал приказ наркомата о переводе инженеров и техников на производство.

— Ты что же меня обманываешь?

Сергей Сергеевич смущенно молчал.

— До каких пор он будет у тебя лежать? Если через три дня…

В течение этого мучительного разговора Громов водил свободной рукой по столу и, не замечая, сбрасывал бумаги на пол. К концу разговора ими был усеян весь пол вокруг стола. На столе стало непривычно чисто и просторно.

Резко, не глядя, бросил трубку на рычажок и, точно опомнившись, оглянулся. Он все еще не мог прийти в себя и поглядывал на зеленую папку и приказ.

— Кто мог? Какая сволочь? — выругался он и встал из-за стола. Тут только заметил он рассеянные на полу бумаги. — Не убирали сегодня, что ли?

Он стал вспоминать своих подчиненных одного за другим. Кто мог сообщить? Начальник смены, чтобы оправдаться? Мог, да. Но он этого не сделает. А может быть, Леонов? Этот выдвиженец. Он часто противоречил на производственных совещаниях, но Сергею Сергеевичу это даже нравилось. Было приятно, поспорив с выдвиженцем, добродушно бросить ему напоследок: «А ну-ка, что ты теперь скажешь?» — бросить с полной уверенностью, что тому уже нечего возразить. И выдвиженец действительно молчал, расчесывая пятерней волосы, но так глядел на Сергея Сергеевича, как будто хотел предупредить: «А вот и скажу и скажу когда-нибудь». И сказал: не иначе — он!

Громов нахмурился и, вспомнив о вчерашнем дне, решил снова отправиться в механический. Щелканье американского замка резко раздалось во всем коридоре. Спускаясь по лестнице, он еще издали заметил спящую внизу у входной двери сторожиху. Она спала сидя, подперев висок кулаком. Это была пожилая женщина. Сергей Сергеевич зашагал по последним ступенькам с особенной силой, но не разбудил сторожихи. Это рассердило его.

— Ты что спишь, Малькова?

Женщина вскинула голову и пробормотала:

— Я? Нет, я не сплю.

— Что ты меня обманываешь? — крикнул Громов и вдруг почувствовал, что он говорит со сторожихой тем же тоном, каким говорил с ним по телефону директор. Ему стало неловко, он отвернулся и пошел к выходу, не дослушав оправданий, прошел по мокрым от росы железным листам.

Посреди неба бился неугасимый доменный огонь. От его кроваво-красного круга внизу казалось еще темнее. Высокие строения, башни, кауперы, скруббера, корпуса цехов почти сливались друг с другом, их очертания были едва различимы. Даже деревья вдали еще не успели оттенить свою зелень. Только на востоке, под густой синей тенью, постепенно светлела едва заметная полоска — предвестница утра. Она начинала чуть-чуть розоветь снизу, кое-где по самому краю. Вскоре она напоминала уже тонкую красную нитку чугуна в желобке, идущем от летки домны, — словно трещина в сером пепле. Теперь на ней проступил силуэт Орлиной горы.

«А не Плетнев ли это? — подумал неожиданно Сергей Сергеевич, направляясь в цех. — Не он ли это подстроил?» — Громов прошел по узкоколейке, остановился у широкой двери. «Этот может… а впрочем, черт его знает. Возможно, и выдвиженец… Вот как задвину я его завтра обратно в цех вместо начальника смены, тогда он у меня покрутится!»

Приказ о возвращении в цех Николай принял как радостное событие. Огорчало лишь то, что начальник мастерских отправлял его в цех в наказание за какие-то грехи. Он сердито намекнул на это, но так и не сказал, в чем же Николай виноват.

Плетнев догнал его в коридоре и растолковал, но тут же добавил:

— Он не догадывается, что это мое дело. Со мной беседовал референт директора, и я рассказал о зеленой папке… Если хочешь, скажу ему.

— Не нужно, — серьезно попросил Николай. — Пусть на меня думает.

— Как хочешь. Только удобно ли чужую славу присваивать?

Николай засмеялся, махнул рукой и побежал вниз по лестнице.

В цехе его ждали куда более интересные дела.


Случаю с запоротой деталью предшествовала целая история. Начиналась она с Аркашки Черепанова.

Жизнь в Кремнегорске, на большом заводе, давно понравилась Аркашке. Он работал токарем, учился в восьмом классе вечерней школы, квартировал у Алексея Петровича. Скучно было Клавдии Григорьевне без материнских забот, и приютила она Аркашку… Бежал он минувшей зимой со смены. Было вьюжно и темно. Лишь кое-где в свете колеблющихся фонарей тропинки поблескивали зеркальцами льдинок. Эти зеркальца были натерты за день мальчишескими коньками, сапогами, валенками. Навстречу Аркашке быстро шла девушка, пряча лицо от ветра. Она была в белом платке, в черном пальто с меховым воротником и меховою оторочкою на полах и рукавах. Вдруг она поскользнулась и упала, упала тяжело, не смогла сразу встать. Аркашка подбежал к ней и помог подняться. Она виновато и растерянно взглянула на него, жалкая улыбка скривила ее губы.

— Больно? — спросил Аркашка.

Девушка кивнула, высвободила руку и хотела пойти сама, но не смогла. Аркашка посмотрел ей в лицо и даже растерялся — такая она была красивая. Он нерешительно взял ее под руку и сказал, извиняясь:

— Одной не дойти.

Девушке, ее звали Женей, надо было недалеко: третий дом за углом. Шли они молча. Аркашка простился с ней у подъезда и так посмотрел на прощанье, что светлую и взволнованную мысль его нетрудно было понять.

Это событие почему-то беспокоило и волновало его, так часто приходило на память, что он однажды рассказал о встрече с Женей своему новому дружку Феде Стропилину, тоже токарю, когда помогал ему готовиться в седьмой класс вечерней школы.

— Чего же ты ее хорошенько не расспросил? — удивился Федя. — А дом запомнил? Так в чем дело? Сходил бы — да и все.

Прямой, широкоплечий, он ходил по комнате твердым шагом, темнокудрую голову держал высоко, слегка размахивал руками, словно был в строю, и все чему-то улыбался.

Когда Федя ушел и Аркаша остался один, мысли его сразу обратились к Жене. Задумавшись, он вспомнил свою первую любовь. Это было еще дома, в деревне, в пятом классе. И тогда с девчонками Аркашка чувствовал себя очень несмело. Думали, что он задается, а он просто робел, боялся подходить особенно к той, что больше всех нравилась. Однажды Аркашка попросил у нее географический атлас. Ребята стали смеяться над ним, он догнал ее, отдал атлас и сказал, что ему одолжил товарищ. Вечером они играли в мяч на берегу реки, а когда возвращались домой, он опять попросил атлас и признался, что сказал неправду — испугался насмешек ребят. Девчонка, раскрасневшаяся, с ярко выступившими золотинками веснушек, с такою же золотистой косой, засмеялась, обозвала его трусом и перестала с ним дружить. От этого она стала еще больше нравиться… Аркашка боялся, что так может случиться и теперь, с Женей.

В тот вечер он отправился в красный уголок на заседание редколлегии «Фрезер» и неожиданно встретил Женю. Теперь, без шубки и платка, в легком летнем платье она выглядела еще лучше. Аркашка вздрогнул, отступил, давая ей дорогу, едва нашелся, что сказать:

— Здравствуйте, куда вы?

Она узнала его, поспешно ответила:

— На поезд. В Кедровку.

И, не зная, что еще сказать, опустила голову и торопливо пошла по тропинке.

На перроне вокзала Женя смешалась с толпой, протискалась в вагон, забилась в уголок и вдруг подумала: «Почему я не остановилась? Почему не заговорила с ним? Ведь это плохо, не по-товарищески… он же помог мне». И успокоилась только тогда, когда поезд тронулся. Она призналась кондуктору, что не взяла билета, — так торопилась. И все ее поведение представилось ей, как поспешное бегство.

Аркашка долго стоял на дороге…

На другой день Федя пришел к нему с утра, — была воскресенье. Занимались русским языком и алгеброй. Аркашка спросил у Феди, что он сейчас читает.

— А ничего! К испытаниям готовлюсь… А вообще-то я Горького люблю, — за ветер, за степи, за Волгу. — Федя посмотрел в окно. — Солнце какое, а? Пойдем! Чего дома сидеть? — и стал собирать книги. — Слушай, ты ее так с тех пор и не видел?

Аркашка не смог удержаться и рассказал…

— Не везет тебе, — проговорил Стропилин с искренним участием. — Хочешь заключить со мной соревнование: ты мне поможешь сдать испытания, а я тебе сосватаю! — И он засмеялся своей выдумке. — В Кедровку поеду. Честное комсомольское. Давай руку!

— Нет! — запротестовал Аркашка.

— Не хочешь? Назло тебе поеду!

— Не надо, испортишь все…

— Кто? Я? — Он потряс руку Аркашки. — Держись, парень! Да ты не бойся, я прямо ей не скажу, а только намек сделаю.

Федя поехал в Кедровку с твердым решением увидеть Женю и рассказать ей об Аркашке, помочь ему не в службу, а в дружбу. Аркашка знал, что Женя работает чертежницей в кедровском рудоуправлении. Этого Феде было достаточно.

Дежурный по рудоуправлению догадался, что спрашивают Орлову. Он вышел на крыльцо и показал дорогу.

— Перейдешь мост — второй дом по правую руку. Там еще яблонька на улицу из-за ограды выглядывает.

Яблонька оказалась верной приметой, Федя негромко постучал в калитку. Открыла ему пожилая женщина в синем сарафане с белым фартуком, торопливо поправляя волосы, недовольно спросила — кого нужно.

— Мне Женю Орлову. Пусть выйдет, если дома…

Женщина ничего не сказала и, закрыв калитку, ушла в дом. Долго никого не было. Наконец раздались легкие шаги, калитка скрипнула и на порожке появилась Женя. Вот она какая: светлые волосы, туго заплетенные в косы, высокий лоб, синие глаза, — отметил про себя Федя и откровенно загляделся.

— Что вы хотите? — недоуменно спросила она.

— А вот что, — просто сказал Стропилин. — Вы упали зимой на улице в Кремнегорске и вас поднял один мой товарищ. Было? — Женя чуть покраснела. — Так! Ясно! Вы видели его вчера, когда шли на вокзал. — Женя улыбнулась. — Все ясно. Вам от него привет!

— Спасибо.

— Я приехал один, потому что ему некогда. Он и в воскресенье работает. А я выходной. И вы — тоже… Так что можно и погулять вместе…

Все это было крайне неожиданно. Женя не нашлась, что ответить, и ее неловкое молчание было принято как знак согласия.

— Тогда пошли… может, я вам что-нибудь интересное расскажу… и вообще! — торопил Федя.

Вскоре они шли берегом реки. Женя глядела себе под ноги, а Федя наклонялся к ней, болтал без умолку.

— Говорил мне Аркадий про вас и, вижу я, не соврал… Верно! С чего бы я стал трепаться? Я парень честный, работаю токарем. В газете про меня пишут. Не читали? Такой недавно заголовок был: «Ударник у станка»… В седьмой класс поступать собираюсь, а там — в техникум. В мастера пойду. Занимаюсь дома… Иногда к Аркадию хожу, а так больше все сам. Читать приходится много… А скажите, Женя, какого вы писателя больше всех любите? Я вот Горького люблю. А вы?

Женя слушала внимательно, изредка с любопытством взглядывая на Федю. А он говорил и говорил о себе, забыв о том, что собирался рассказать о своем товарище. Сначала Женя ждала, а потом поняла по одухотворенному лицу увлекшегося Феди, что этого рассказа она вряд ли дождется, а вскоре и сама забыла о нем.

Яркий летний день неожиданно затемнили тучи.

— Собирается дождь, — заметила Женя.

— Дождя не будет, — едва глянув на небо, ответил Стропилин и продолжал говорить: — И начали мы всей бригадой бороться за качество продукции… И ведь скажу вам без хвастовства: радостно поглядеть на хорошую деталь. Мне теперь ответственные детали доверяют… Это что — дождь? Откуда? — удивился он и протянул руку. — Да крупный!

— А вы говорили, не будет, — засмеялась Женя и побежала под березку, одинокую на крутом берегу реки. — Идите сюда!

Дождь зашумел молодо, сильно. Крупные капли насквозь простреливали тоненькую березку.

— Тут нам не спастись! — крикнул Федя и, взяв Женю за руку, сказал: — Пошли в глубину… в рощу.

Пока Женя перебежала поляну, беленькое платье ее стало мокрым. Она, смеясь, оглядывала себя. Стропилин смущенно молчал.

Летний дождь, как это часто бывает, неожиданно собрался и неожиданно быстро прошел. Но было прохладно, и Федя предложил:

— Побежим. Теплее будет. — И отступил с тропинки в мокрую траву. — Вы первая!

— Нет, вы первый.

— Отстанете, — просто сказал Федя.

— Ничего. Я в лесу не боюсь.

Федя не стал спорить и побежал. Женя пошла за ним быстрым шагом. Он оглянулся и погрозил ей пальцем. Она засмеялась и махнула рукой:

— Бегите!

Он побежал не оглядываясь, вскоре увидел железнодорожную насыпь, поднялся по косой тропинке, посмотрел назад. Женя, показавшись из-за деревьев, опять махнула, но Федя крикнул:

— Довольно! Еще кто подумает, что от жены убегаю.

Женя, должно быть, не расслышала его слов, потому что побежала, поправляя на ходу сбившиеся волосы.

Федя хотел присесть на рельс и закурить, но, увидев чуть запрокинутое веселое лицо бегущей к нему Жени, решил броситься ей навстречу, и все же удержался. Только галька посыпалась вниз по откосу к ногам Жени. Он протянул девушке руку и помог взобраться на полотно. Теплота ее руки вызвала в нем какое-то особое чувство. После этого трудно было спокойно говорить и закуривать.

Через полчаса, прощаясь у вокзала, он, настойчиво глядя в синие глаза Жени, сказал:

— Ждите, скоро опять приеду.

Ей стало неловко под откровенным взглядом Феди. Впервые в жизни она покраснела оттого, что на нее смотрят. Но она не обиделась, потому что это был открытый и вместе с тем удивленный взгляд.

— Счастливого пути! — сказала она и неторопливо пошла к мосту.

— Какая! — произнес он тихо и только теперь, оставшись один, вспомнил о товарище.

С поезда он пошел прямо к нему.

Аркашка был дома и писал заметку о работе смены. Перо задержалось на имени передового ударника цеха Федора Стропилина… Аркашка задумался. Как они встретились, о чем говорили? Да, Стропилин не то, что он… Из мальчишек в парни сразу вышел: научился ездить на велосипеде, завел коньки, клал брюки под матрац, чтобы складка была, смачивал волосы по утрам и надевал косыночку, которую достал неизвестно где, чтобы лучше была прическа, ходил на вечера самодеятельности…

— Ездил? — спросил Аркашка обрадованно. — Рассказывай, что было…

— Дай разобраться, — сказал Федя и ласково обнял товарища. — Дай разобраться. — Он помолчал и посмотрел Аркашке в глаза. — Крепко пришлась она мне по душе. Не знаю, что теперь будет, не знаю, что скажешь ты, как назовешь меня, но мне без нее… сам понимаешь!

Аркашка не ответил.

— Ты не молчи, слышишь? Я тебе как другу сказал, а там, как хочешь… И еще скажу: теперь у меня все по-другому должно быть. И в техникум я не пойду.

— Глупо! — сердито бросил Аркашка.

— Окончу десятый и — в институт. А ты чего молчишь? Не молчи, говори, что делать будешь?

— Допишу статью, а там… а там видно будет… Ты иди, Федор, не мешай мне.

— Как же ты писать станешь?

— Как задумал, — ответил, усмехаясь, Аркашка, делая вид, будто не понял вопроса.

Стропилин не уходил.

— Иди, а то я до ночи не закончу, — сказал Аркашка, отталкивая товарища, и вдруг понял, что тот ждет чего-то очень важного, отвернулся и тихо проговорил:

— Все у нас будет по-старому.

Федя чувствовал себя неловко. Он жалел Аркашку, сознался, что с кем-либо другим не отважился бы так поступить. Эта мысль не давала ему покоя ночью и утром, мешала работать всю вечернюю смену. А смена была трудная, ответственная. И вот — он сам не знает как! — случилась беда: запорол важную деталь. Да так запорол, что сам испугался. Даже резец вывернуло. Взглянул, убежал из цеха. Подумал — и не хватило силы вернуться к станку, к товарищам. Велика показалась опасность. И посоветоваться не с кем. Раньше посоветовался бы с Аркашкой, а теперь нельзя — стыдно за все…


Всякий раз, обходя цех, Николай спрашивал:

— Стропилин не объявился?

— Сбежал парень!

— Жаль. Станок он испортил, это верно. Но сам-то — дороже станка!

Когда-то Николай рассказывал Феде и Аркаше, как один парень сжег мотор и убежал со стройки. Выходит, не впрок пошел рассказ. Николай напомнил об этом Аркашке.

Тот невесело улыбнулся и, вытирая руки паклей, сказал:

— Я знаю одно место… Если там нет, значит, ушел далеко. Можно поискать… Только боюсь, что ему попадет за станок.

— Давай поищем, я позабочусь, чтобы ему не здорово попало, — сказал Николай и отправился в партком.

Выслушав Николая, Кузнецов задумался.

— Чего же ты хочешь? — наконец спросил он. — Чтобы мы за такой проступок погладили его по головке? Дескать, продолжай, Феденька, в том же духе?

— Нет, я хочу, чтобы с ним обошлись не очень сурово… Я понимаю, станки ломать нельзя. А жизнь человеческую разве можно? Девятнадцать лет парню. И потом, если помните, было уже здесь такое, сжег парень мотор и сбежал… себе испортил анкету, а другому… Девчонка у него была, любила его… так ей жизнь испортил.

— А у этого что, тоже девчонка есть? — улыбнулся Кузнецов.

— Вы меня понять не хотите! — обиженно произнес Николай и решил уйти.

— Погоди… смешно мне слушать твои рассуждения. Станок… жизнь… парню девятнадцать лет. А сам-то ты? Сколько тебе, Леонов? Года на три небось ушел от своего станколома?

— Мне смену доверили, — сказал Николай. — Я про нее и думаю. Если не так, скажите, что неправ, что станок важнее человека! Не скажете?

— Не скажу, — миролюбиво согласился секретарь парткома.

— Я к вам и не пришел бы, да боюсь, как бы наш Сергей Сергеевич не засудил парня.

— Вот от кого ты защиту ищешь!

— Только вы и поможете, Виктор Павлович! — убежденно проговорил Николай. — Я знаю, вы другим помогали…

Однажды на заводе случилось несчастье: сталевар поджег свод печи. Главный инженер — директор был тогда в Москве — созвал совещание, чтобы выяснить причину аварии. В разгар совещания раздался звонок, главный инженер нажал кнопку селектора, и все в кабинете услышали резкий голос секретаря горкома партии: «Ты что же там делаешь? Стране нужен металл, пятилетку строим, а ты… Хочешь, чтобы я выгнал тебя из Кремнегорска?» Главный инженер побледнел, наклонил голову. Он был человек знающий, но скромный, несмелый, растерялся, сбитый с толку угрозами, и после совещания признался парторгу, что не в силах дальше работать. Секретарь горкома любил администрировать, умел «нагонять страх» и мало с кем считался. «С директором он так бы не расправился», — гневно подумал парторг, немедленно отправился в горком и, едва вошел в кабинет секретаря, неожиданно для самого себя закричал: «До каких пор вы будете издеваться над людьми, запугивать их?» Секретарь и тут решил действовать окриком, но Кузнецов был вне себя: «Вы же не считаетесь ни с кем из нас! Что значит для главного инженера ваша угроза выгнать из Кремнегорска, из города мировой славы? Да знаете ли вы, что он в городе с первого дня?» — «Ну и что же? Подумаешь, заслуга! А как он работает?» — «Он работает хорошо. В поджоге свода печи главный инженер не виноват, и вы это знаете… Выгнать из Кремнегорска! Да это для него равносильно…» — «Постойте! — перебил секретарь горкома, — Вы защищаете его, а верно ли он поступил? Он, рядовой коммунист, пошел жаловаться вам, секретарю парткома завода, на меня — секретаря горкома!» — «Он не жаловался. А потом вы не забывайте, что меня сюда направил Центральный Комитет… Я не уйду до тех пор, пока вы не поймете, что вам нужно извиниться перед главным инженером». — «Извиниться?» И они заспорили с новой силой, пока наконец секретарь горкома не сказал: «Хорошо, я подумаю». Секретарь, конечно, не извинился, зато угрозами не стал разбрасываться… Об этом случае на заводе многие знали. Знал и Николай.

— Согласен, — сказал Кузнецов. — Иди за ним…

Когда Николай и Аркашка вечером шли по улочке рудничного поселка в Кедровке, то вспомнили давнюю весну: по этой дороге Аркашку везли на стройку — мимо яблоневых садов, мимо забытой горняками закопушки. Теперь поселок ожил, одна из рудных жил Орлиной горы привела в эту самую закопушку и разворотила ее, повернувшись к югу богатым пластом.

— Да… — вздохнул Аркашка.

— Чего ты все вздыхаешь? — удивился Николай. — И куда мы вообще идем? Кто у него в Кедровке?

Аркашка смутился. Николай стал допытываться, узнал в чем дело, усомнился:

— Неужели Федор стал бы у девчонки прятаться? Он, по-моему, не такой… А ты молодец. По-товарищески поступил. Понравилась — и пусть! Чего тебе с этим делом связываться? Рано еще. Поживи, поработай. А любовь — это потом!

— Николай Павлович, — промолвил неуверенно Аркашка. — А как ты думаешь, любовь, она вообще…

Не дослушав, Николай обнял Аркашку, весело сказал:

— Брось ты! Нашел о чем разговаривать! Пошли быстрее. Вот он, этот самый мост…

Калитку открыла им Женя.

Увидев Аркашку, она густо покраснела и остановилась в нерешительности. Он был не один. Это насторожило Женю, даже встревожило.

— Федя у вас? — спросил Аркашка.

— Федя? — переспросила Женя и никак не могла собраться с ответом.

— Вы ему скажите, что бояться нечего. Вот сам Николай Павлович приехал, спросите…

На лице Жени появилась улыбка.

— Я же говорила ему! — сказала она обрадованно. — Проходите, пожалуйста. — Сойдя с тропинки, она обернулась и крикнула через плечо: — Федя, товарищи твои пришли, Федя!

Федя сидел под кустом сирени в густой траве. Он вскочил, но навстречу не пошел, только взглянул исподлобья.

— Тебе ничего не будет! — выпалил Аркашка. — Честное слово!

— Здорово, беглец! — сказал Николай весело. — Он говорит почти правду. Конечно, не то чтобы совсем ничего, так не бывает. Но убить не убьют.

— А судить будут? — хмуро спросил Стропилин.

— Там посмотрим! Собирайся, пока есть еще время до поезда. Поблагодари хозяйку, да и пошли.

— Поезжай! — подхватила Женя и повернулась к Николаю. — Я ему все время говорю про это… все утро.

— Я не поеду, — решительно заявил Федя.

— Поедем, Стропилин! — сказал Николай серьезно. — Станок ломать не боялся? А ответственности боишься?

— А из-за чего я его сломал? Раньше узнать надо.

— Езжай, Федя! — проговорила смущенно Женя, робко взяла его за руку и отвела к дальнему кусту. — Поезжай, прошу тебя. Без этого я ни одному твоему слову верить не стану, — ни одному, понимаешь? Даже самому-самому…

Стропилин молчал.

Он приехал сюда вчера. Был уже первый час ночи, и он не решился постучать, вызвать Женю. Осторожно перелез через забор и устроился ночевать в садике, в кустах сирени, а утром, когда Женя уходила на работу, вышел на тропинку. Она чуть не вскрикнула. «Не бойся, — успокоил он, — я же обещал, что приеду, вот и приехал». Потом рассказал ей, что случилось.

— Если бы кто другой, — говорила Женя, — я и просить бы не стала. А тебя прошу, понимаешь? Зачем же себе жизнь портить? Зачем?

Стропилин молчал, насупившись.

— Я ведь тебе, знаешь, о чем говорю, знаешь? — настаивала она. — Знаешь?

— Знаю, — тихо проговорил Федя.

— Тогда иди, — просветленным взглядом посмотрела она, — иди, Федя.

— Знаю я… — Он поднял голову. — А если меня заберут? Тогда — все!

— Нет, нет! — Женя подошла к Николаю и сказала, стараясь не глядеть на Аркашку. — Я верю вам, что с ним ничего худого не случится.

— Не бойтесь! — проговорил Николай, задумался, посмотрел куда-то вдаль и неожиданно для всех обнял Аркашку: — Ничего, дружище! Каждому свое.


Сергей Сергеевич тяжело ходил по кабинету. Николай и Федя стояли перед ним. Молчание длилось уже несколько минут. Наконец Сергей Сергеевич, повернувшись круто у стола, хлопнул по нему широкой своей ладонью, сказал:

— Пока я ничего не обещаю. За свои поступки надо отвечать. Ясно? Не маленький? Ремонт станка обошелся государству в копеечку.

— Я заплачу, — робко сказал Федя.

— Он заплатит? Видали? — рассердился Сергей Сергеевич. — Заграничное оборудование ломать — не дешевое дело! И вообще, Стропилин, ты можешь идти. До работы пока не допускаю.

Когда за Федей закрылась дверь, Громов повернулся к Николаю и крикнул:

— А ты — мальчишка! Я тебе доверил целую смену, а ты бросил все, поехал черт знает куда, искать такого вот сопляка! Как это понимать? Не с того начинаешь, дорогой товарищ выдвиженец. Да ты и не выдвиженец теперь. Ты, извини меня, задвиженец! Цех авралами живет. Я посылаю туда рабочего парня, думаю, он мне все живо наладит. А он начал гоняться за воробьями. Ты бы еще взял рогатку. Как тебе не стыдно? Фактически — заместитель начальника цеха, а чем занят?

— Начал я правильно, — сдержанно проговорил Николай. — Коллектив надо собирать в одно.

— Тоже мне собиратель! Что ты этим хочешь сказать? Что в мастерских никакой дисциплины? Брось и думать. Занимайся своей сменой. А этого Стропилина, чтобы другим неповадно было, я под суд отдам.

— Этого вы не сделаете… Он способный токарь. Про него в газете не раз писали…

— И еще напишут! Как станок сломал…

— Пусть напишут, но так, чтобы человек этого больше никогда в жизни не делал.

— Ишь ты, психолог… Самокопанием занимаешься. Какой ты к черту рабочий! Может, анкета у тебя не та… не настоящая? Что-то не видно у тебя нутра нашего, пролетарского.

Николай побелел.

Когда ему о нутре сказал однажды Алексей Петрович, так он по всему видно, имел на это право. Да и говорил мастер от души, не хотел обидеть. А для Сергея Сергеевича это была фраза, обиходное словечко.

— Вы насчет рабочего нутра бросьте! — Николай едва сдержал себя. — Бросьте…

— Что ты сказал?!

Сергей Сергеевич вскочил с края стола, на котором сидел, и шагнул к Николаю.

— Стропилина вы не отдадите под суд. Партком не допустит.

— Что ты сказал? — повторил возбужденный Громов.

— Не допустит. Я знаю. Я был в парткоме!

— Ты был в парткоме? — Сергей Сергеевич побагровел. — Хочешь по верхам? Я так и знал. У директора это тоже ты был, насчет приказа? — И кивнул на зеленую папку, лежавшую на столе. — Ты?

— Да, — твердо сказал Николай.

— Ну так вот что… Уходи из моего кабинета. И без вызова не являйся. Хорошенькие у меня работнички… Так и ждут, где можно подсидеть. — Он тяжело опустился в кресло, схватил лист бумаги. — Чего стоишь? Мне некогда.

— Хорошо, я уйду. Но молодого рабочего вы под суд не отдадите.

Николай вышел.

Долго сидел над листом бумаги Сергей Сергеевич. Написал несколько фраз, перечеркнул их, написал заново, перечитал, скомкал бумагу, бросил в угол, выругался и отправился в партком.

В парткоме было несколько человек, и среди них, как на грех, Черкашин. Едва Громов увидел его, Черкашин поднялся навстречу. «Неужели он не понимает, что мне теперь особенно неприятно встречаться с ним. Достаточно одной истории на блюминге. А тут еще сердечные дела… Лучше уж не показываться на глаза». Если бы Сергей Сергеевич знал, что столкнется с Черкашиным, то не пошел бы в партком. Теперь же отступать было неловко.

— У вас совещание? — спросил он с надеждой. — Тогда я после…

— Нет, как раз вовремя, только отсовещались, — проговорил Кузнецов и попросил садиться.

После этих слов несколько человек ушло, а Черкашин почему-то остался. Задержались еще двое: начальник мартеновского цеха и какой-то рабочий, должно быть прокатчик, член парткома… Сергей Сергеевич забыл его фамилию. «Своих как следует не упомнишь, а то еще чужих помнить», — подумал он, усаживаясь на диван.

— С чем пожаловал, товарищ Громов? — спросил Кузнецов.

— Да эта история со станком… Нашли беглеца. Судить будем…

— Что ж, если ничего иного не придумал, суди.

— А что тут придумать можно? Если бы не сбежал, стали бы высчитывать… А теперь, как говорится, другая статья…

— Статья-то другая, да человек тот же самый!

— Виктор Павлович, только что я слышал это от начальника смены, от Леонова. А он у тебя в парткоме был… Значит, слова эти — твои?..

Кузнецов прищурился в улыбке, ответил спокойно:

— Нет, не мои, его слова.

Сергей Сергеевич ждал, что секретарь парткома скажет что-то еще. Но Кузнецов замолчал, выжидая. Приходилось начинать серьезный разговор самому. А между тем Громов давно знал, что в серьезном разговоре лучше обороняться, чем нападать, есть больше возможностей выиграть спор.

— Нехорошо как-то получается, — начал он возможно спокойнее. — Свой же работник говорит тебе такие слова: не отдашь, мол, под суд виновника, партком не позволит.

— А что тут такого?

— А то, что он знает позицию парткома, а я не знаю, — повысил голос Сергей Сергеевич.

— Значит, он чаще в партком заглядывает.

— Ты, Виктор Павлович, все шуточками хочешь отделаться. А я к тебе посоветоваться пришел.

— Не посоветоваться, а проинформировать о своем решении, — уточнил Кузнецов с усмешкой.

Рабочий-прокатчик и начальник мартеновского цеха засмеялись. Молчаливо сидел только один Черкашин.

— Ты говоришь: подумай! — горячился Громов. — Это как же понимать? Человека нужно судить, а мы будем его выгораживать? Так, что ли?

— Нет, не так, — сказал Кузнецов, перестав усмехаться. — Не так. Сначала разберись.

— В чем? Ну, в чем? — продолжал нападать Громов.

— А хотя бы в том, почему парень решил убежать?

— Тут и разбираться нечего! Такой станок сломал. За него золотым рублем плачено! Испугался…

— Испугался, верно. Только не расплаты золотым рублем, а начальства.

— Это не вредно, когда начальства побаиваются.

— Не бояться должны, а уважать, — проговорил Черкашин.

— Это старая песенка, — отмахнулся Сергей Сергеевич. — Я пришел сюда не за этим. Я хочу знать мнение парткома относительно дела Стропилина.

— Дела Стропилина? — спросил Кузнецов и показал на рабочего-прокатчика: — Член парткома перед тобой, пусть скажет.

— Мое такое мнение, — ответил рабочий. — Если уж дело, так перенести его в комсомол. Это раз. Дальше. За поломку станка высчитывать с парня…

— Я тоже так думаю, — сказал начальник мартеновского цеха. — Будет ему хорошая наука.

— По-моему, этого мало, — заметил Черкашин.

— Я о том и говорю, — подхватил Сергей Сергеевич.

— Нет, вы говорите о другом, насколько я вас понимаю, — сказал Черкашин. — Вы меня не дослушали. Стоит, мне кажется, поговорить о стиле руководства, о работе с людьми. Люди должны уважать руководителя, а не бояться.

— При чем тут стиль руководства?

— Могу сказать, — ответил Черкашин. — При казенном стиле руководства нет настоящей работы с людьми.

— Это у меня казенный стиль?

— Я так не сказал. Но, видимо, и в вашем стиле что-то есть такое, что мешает людям быть с вами правдивыми и честными…

— Ну, знаете!..

Сергей Сергеевич повернулся и хотел выйти.

— Погоди, куда ты, товарищ Громов? — остановил его Кузнецов. — Разговор еще не окончен…

— Не тот разговор начался! И вообще, — повернулся Сергей Сергеевич к Черкашину, — нечего личные счеты в парткоме сводить.

Некрасивое лицо Черкашина потемнело, покрылось пятнами. Он отвернулся и хотел промолчать, но не смог, быстро подошел к Громову.

— А вы неумный человек.

— Погодите, погодите, товарищи, в чем дело? — спросил Кузнецов и подумал: «Неужели до сих пор не могут забыть историю на блюминге?» — Что случилось?

Черкашин и Сергей Сергеевич бросились к двери, столкнулись на пороге. Громов выставил локоть и прошел первым. Кузнецов окликнул Черкашина, но тот не отозвался и захлопнул за собою дверь.

«Я ему припомню! — поклялся про себя Громов. — Припомню ему и вражеские разговоры насчет Орлиной горы и всякую прочую болтовню… припомню, где следует. Пусть разберутся!..»


Пришлось объявить аврал. Конечно, никто не звонил в колокол, не собирал митинга, не вывешивал знамен. Все прошло без лишнего шума, с привычной деловитостью. Сергей Сергеевич вызвал к себе начальников смен и под видом выполнения срочного задания предложил поработать ночью. Он чувствовал, что будут возражать, поэтому сказал так, словно брал на себя чужую вину.

— Завод у нас огромный, каждый день что-нибудь случается.

— Почему же тогда нет ничего нового? — перебил его Николай. — Опять эта самая деталь. Мы ее который день даем!

— Нужда! — развел руками Сер гей Сергеевич. — Мы собрались не спорить, не обсуждать. Мы с тобой, Леонов, и так достаточно спорим. Ты все защищаешь своего Стропилина. Пусть покажет себя, есть возможность!

Николай промолчал. Борьба за Федю Стропилина стоила ему больших трудов. Конечно, Федя останется с радостью. Ему захочется доказать свою преданность и не подвести начальника смены.

Вместе с Федей остались и многие другие. Из ударников не могли уговорить только Бабкина.

— Я свое выдал. Совесть моя чиста, — заявил он. — Пусть Стропилин доказывает, не отходит от станка до конца второй пятилетки. А кроме того, за авралы взгреть могут наше начальство. А я своему начальству не враг. Зачем его подводить?

Бабкин засмеялся и ушел.

— Черт с ним! — сказал Федя. — Мне бы теперь выровняться, плечи расправить! — признался он Николаю. — Я еще в Кедровке не был. Сегодня собирался…

— Эх ты! — посочувствовал Николай.

— Успею! — улыбнулся Федя, наклоняясь к станку. — Будет что рассказать…

Николай кивнул, подумал и решил встать за станок Бабкина.

Зайдя в цех поздно ночью и увидев начальника смены за станком, Громов усмехнулся и сказал что-то плановику Чебурашкину, который шел вместе с ним. Николаю была понятна эта усмешка. Начальник мастерских считает его мальчишкой. А какой он мальчишка? Двадцать три года!

Николай невольно задумался. Пять лет живет он в Кремнегорске. Лицо его огрубело, покрылось долгожданным загаром, светлый пушок потемнел, а вот глаза остались прежними, голубыми. Но с этим уже ничего не поделаешь. Так по крайней мере сказала ему мать, когда приезжала прошлым летом. Она навела порядок в его холостяцкой комнате, немного посамоуправствовала: выбросила, например, синий чайник, который Николай так бережно перевез из барака в новый дом, по-своему переставила вещи, обтерла их, переложила книжки на этажерке, перелистала каждую, отогнула все уголки, а когда Николай спросил, чего она там ищет, она вдруг сказала, что ищет фотографию девушки. Николай сначала не понял. Тогда мать прямо спросила: «Невесты, что ль, нету?» Николай засмеялся: «Пока нет».

Запуская станок и следя за удалявшимся начальником мастерских, Николай опять подумал о том, как трудно ему с Громовым. Не понимает, что начальник смены должен знать каждого человека, интересоваться всем в его жизни. Правда, Николай сам это начал понимать совсем недавно, после случая с Федей. До этого и ему казалось, что главное — техника. Узнай технику, а людей ты и так знаешь, они всегда рядом. А выходит — нет. Вот хотя бы тот же Аркашка Черепанов. Разве Николай не знал его? С четырнадцати лет знал. С мальчишек! Весь, кажется, перед тобою. Нельзя было и подумать, что эта самая любовь замутит парню голову. Работает хорошо, а настроение неважное. Надо бы ему посоветовать в кого-нибудь другого влюбиться, если уж он не может без этого.

Николай улыбнулся, посмотрел на Аркашку и стал закреплять резец.

Домой он ушел под утро, поспал немного и снова отправился в мастерские. Пробегая мимо коксовой батареи, случайно поднял голову и увидел над собой в окне кабины коксовыталкивателя миловидное девичье лицо. Была минута затишья в работе, и, очевидно, поэтому девушка решила выглянуть в боковое оконце. Пробегая где бы то ни было, Николай почти никогда не задерживался, ни на чем не останавливал пристального взгляда. Небо он видел всегда в отдалении, впереди себя. Но тут он остановился, словно спрашивая: «Откуда здесь такое?» Улыбнулся в недоумении. Девушка тоже улыбнулась и спряталась. Николай пошел медленно, осторожно выбирая дорогу между рельсов, чугунных чушек и канав.

Утром следующего дня, проходя мимо батареи, он уже издали наблюдал за коксовыталкивателем № 15 (он вчера почему-то запомнил номер), но девушка не показывалась.

Он увидел ее снова только неделю спустя, увидел и сразу же улыбнулся. К этой улыбке он готовился несколько дней, и она вышла, очевидно, слишком натянутой, деланной — девушка рассмеялась. Коксовыталкиватель двинулся прямо на Николая, и тот вынужден был поспешно отступить. Выйдя на тропинку, параллельную рельсовой ветке, он постоял с минуту, посмотрел на удалявшуюся машину и, резко повернувшись, быстро пошел дальше.

Он долго думал над тем, как ему быть. Сначала рассердился на самого себя за то, что не сказал девушке ни одного слова, затем обиделся за ее насмешливость. Николай был убежден, что чувство любви, если оно только есть, дано ему для какой-то одной женщины, и он должен был разглядеть ее среди многих. Хотя некоторые девушки и нравились ему, — он не заводил с ними знакомства, потому что боялся обмануться в своем чувстве и обмануть девушку. А вдруг не та? Он часто слышал, как его называли робким. Фаня тогда посмеялась над ним: тебя, мол, еще ни одна девка не поцеловала. Да, не поцеловала. Ну и что же? Он не хотел этого сам. Когда над ним посмеивались, замечая в нем какую-то заметную всем чертову робость, он сердился и еще больше размахивал руками, стараясь за широким жестом спрятать свою тревогу… Николай решил отныне придерживаться тропинки и не глядеть вверх. В цехе было множество всяких дел, отношения с Сергеем Сергеевичем не налаживались, работа дома над новым чертежом не клеилась. Надо заниматься делом. А всяческие вольные мысли будут только мешать. Он стал ходить в мастерские другой, окольной дорогой. Но дня через три снова почему-то оказался на той самой тропинке, не выдержал, посмотрел вверх и увидел ту самую девушку. Заметив, что ее знакомый сегодня не улыбается, девушка и сама стала серьезной и, как показалось Николаю, чуть-чуть грустной.

Коксовыталкиватель двинулся, но уже не навстречу ему, как было прошлый раз, а прямо впереди него, отступая. Девичье лицо удалялось все с тем же грустным выражением. Николай выругал себя за неуместное злопамятство. А лицо ее все удалялось и казалось по-прежнему грустным… Коксовыталкиватель остановился у края батареи, и Николай, дойдя до рельсового тупика, повернул налево, к механическим мастерским.


Рука девушки легла на блестящий, точно отполированный, рычаг контроллера и повела его по кнопкам-контактам. В кабине было просторно и светло. Золотая полоска солнца сияла на механизме, и он бросал на потолок кабины круглый колеблющийся отблеск, напоминающий зыбкую сеть, отбрасываемую в яркий день водой. На стуле у стены лежало серое в елочку пальто девушки, а на нем — синий берет.

Девушку звали Надей. Она была высокого роста, темное платье облегало тонкую фигуру, тугим воротником сходясь на длинной шее. Еще в детстве, в школе, Надю прозвали длинношейкой. Надя часто вспоминала маленькую, облицованную мрамором школу в Орел-городке. Перед высоким школьным крыльцом было всегда шумно: мальчики играли в мяч, а девочки — в классы. Серебряный звонок дежурного был слышен с крыльца повсюду, и дети наперегонки взбегали по мраморным ступеням. Вдоль школьной ограды росли молодые тополя, и в первую перемену полоска тополиной тени падала на старую, изрезанную перочинными ножами одинокую скамейку и привлекала к себе. Ко второй половине тень сбегала со скамейки к туфелькам, но все же хорошо было сидеть с книжкой под тополями. В весенний день страничка светилась острой до слез белизной, строчки теряли четкость, будто плавились, но книгу закрывать не хотелось, не хотелось даже откликаться на крики подружек: «Надя! В классы играть! Опять читает…» Но Надя молчала. «Длинношейка, слышишь?» Но она не откликалась. Дома после школы Надя была первой помощницей матери, любила разговаривать с ней, а больше всего петь… Отец приходил поздно и не всегда мог поболтать с дочкой. Надя знала, что он обтачивает какие-то валы, очень похожие друг на друга, и по его рассказам выходило, будто вот уже несколько лет он обтачивает один и тот же нескончаемый, с трудом поддающийся вал.

Работал он в механическом цехе мраморского завода. Завод был старинный, двухсотлетний. По рассказам отца Надя знала историю завода. В старину мраморщики работали целыми семьями. Потому и получалось, что все в Орел-городке занимались мрамором, делали памятники, ступени для крылец, подоконники, вазы, пепельницы, разные кабинетные безделушки. Для этого брали, да и сейчас берут, мрамор белый и серый с голубыми прожилками. Раньше его добывали только в середине лета, запасали на зиму, потому что еще не умели как надо колоть, а зимою мрамор колется плохо. Работали мраморщики с рассвета до поздней ночи, а получали самую малость. Подрядчики не давали мастерам заработать, — платили за памятник пятнадцать рублей, а сбывали за семьдесят. Бабушкина семья, когда бабушка была еще совсем маленькой, впятером зарабатывала не больше полтинника. Бабушке тогда было пять лет, и она уже пилила мрамор. Отец ее умел делать замечательные запонки, а сам их никогда не носил; делал он и памятники, а сам лежит теперь под обыкновенным сгнившим деревянным крестом. Зато дедушка был удачливым. Научился ловко высекать надгробные плиты. Заказчики никогда не были на него в обиде. Но лучшую он высек самому себе, и она лет двадцать простояла в уголке его каморки. Дедушка говорил, что после его смерти переведутся настоящие мраморщики и некому будет положить достойную плиту на его могилу. Так лучше уж самому заготовить, вернее будет.

Умел дедушка обрабатывать и камни-самоцветы, имел даже свою «искру» в огранке, мог отличить работу любого камнереза в округе. Было у него как-то три ученика. У каждого — свой характер, а значит, и своя рука. Трудились они над одной и той же поделкой одинаково хорошо. А все же, когда, бывало, смешают в кучу все камешки, ограненные за день, он снова безошибочно разложит камни на три кучи… Надя хорошо помнит дедушку. Он курил трубку, носил рыжеватые усы, был человек веселый, находчивый, и о нем рассказывали много такого, чего, может быть, и не было с ним никогда. Однажды будто бы приехал к одному уральскому заводчику из-за границы, кажется из Италии, какой-то богатый князь. Ехал он в наследной карете с гербами. Повстречался ему дедушка. Остановил его князь и спросил: правда ли, что тутошние люди так богаты, что алмазы, к примеру, и за добро не считают. Дедушка подтвердил и еще сказал, что у него у самого есть алмазная ступка. Князь удивился, что такая вещь, как ступка, может быть алмазной, да еще у кого? У простолюдина! Узнав, что имеет дело с гранильщиком, с мастером, он попросил продать ему ступку. Дедушка долго не соглашался, но когда иноземец начал сердиться, решил продать — за сто рублей ассигнациями. Дедушка шел куда-то по спешному делу и уже опаздывал. Он сказал князю, что не может воротиться домой. А если князь хочет, то пусть доедет до его избы — она вон там, на дальнем пригорке, и получит у старухи алмазную ступку. Это он бабушку старухой называл. А бабушке тогда было всего лет двадцать. Князь так и сделал. Отдал дедушке деньги и покатил за ступкой. А дедушка пошел дальше, покуривая трубку и посмеиваясь в усы. Еще бы не смеяться! Ступка-то была чугунная, а называлась алмазной потому, что в ней дробили алмаз. Было ли это с дедушкой на самом деле или нет, но только он всегда уверял, что было, а бабушка только улыбалась. Так что и понять невозможно…

Все у Нади со стороны отца, кроме него самого, были мраморщики. А он не пошел по этой дорожке, привязался к металлу, сначала точил резцы, которыми разрезают плиты, а потом, с годами, уже при советской власти, когда предприятие начало расширяться и обрастать подсобными цехами, пошел в механический…

А зато мать Нади родилась в деревне и почти никогда не говорила ни о мраморе, ни о металле, а все о земле, о травах, о звездах. Когда мать была еще совсем маленькой девочкой, она часто ездила в поле со своим дедом и оставалась там ночевать. Дед распрягал лошадей, спутывал их и отпускал на траву, неподалеку от воза, а сам брал охапку свежего сена, клал ее у заднего колеса, набрасывал на травяную постель старую холстину, доставал подушку, тулуп и укладывал внучку — Надину маму — спать. Она быстро забиралась под тулуп, сначала укрывалась с головой и глядела сквозь прорезь петли на какую-нибудь одну звездочку, потом совсем отбрасывала тулуп, долго смотрела на Большую Медведицу и думала…

Когда Надя слушала рассказ матери, то сама начинала мечтать о звездах, о том, кто живет на них, и, кажется, совсем хорошо слышала чье-то дыхание и звон лошадиных пут, словно лежала под дедовским возом. И однажды она рассказала подругам о своих ночевках в поле. Девочки удивились: когда же это могло быть, если ни воза, ни деда в то время у Нади не было? Но она продолжала настаивать и для большей убедительности стала рассказывать, как трещал костер, а дедушка сидел у огня и курил трубку. И еще как-то Надя рассказывала подругам, что однажды, когда она была совсем маленькой, она вышла ночью во двор, сбила три длинные сосульки, висевшие под крышей, принесла их в избу и спрятала на печи, чтобы утром пососать ледяные конфеты. Утром «конфет» не оказалось, и она плакала, спрашивая, кто их забрал. Рассказывая это подружкам, Надя все же не помнила твердо, было ли это с ней или с ее мамой. Надя долго, до пятого класса, играла в куклы и даже когда делала уроки, то усаживала тряпичную Таню перед собой.

Настало время, и кукол сменили увлекательные книжки с загнутыми уголками, с потрепанными страницами, с желтыми пятнами от засохших цветов. Одну из них она перечитала несколько раз. Книжка называлась «Алые паруса». В ней говорилось о любви и дружбе и еще о чем-то таком, чего Надя не могла понять. От этой книжки было и радостно и грустно… Никто еще не клялся ей в верности и дружбе. Эту книжку она привезла с собой на стройку, часто заглядывала в нее, как-то дала ее почитать подружке по комнате, краснощекой толстушке Фане, но та даже не дочитала ее. Фаня вообще не любила книжек. Но можно ли было не прочитать такую книжку? Золотоволосая девушка Ассоль поверила в свою мечту. И потому мечта стала явью. Вот так бы и ей! Так бы и у нее в жизни… Жаль только, что нет теперь таких капитанов и нет кораблей под алыми парусами!


Рука девушки все еще лежала на контроллере. Уже минут пятнадцать коксовыталкиватель не двигался. Внизу что-то не ладилось, наконец раздался крик мастера: «К десятой!», — и Надя резко повернула рычаг. Перед ней замелькали острые темно-рыжие грани коксовых печей.

Неделю спустя Надя возилась у основания своей причудливой машины, исправляя поломку. Утренняя дымка ползла в отдалении по ребристым перекрытиям площадки, не желая выбираться из заброшенных канав, еще не успевших зарасти травой. Сквозил ветерок. На обломках железа лежала роса.

Николай издали увидел в то утро Надю, замедлил шаг, словно раздумывая, а потом ускорил и, подойдя к машине, громко сказал:

— Здравствуйте!

Громко потому, что боялся, а вдруг девушка не расслышит, и тогда он уже не в силах будет найти в себе столько нарочитой беспечности, чтобы еще раз повторить то же самое. Но Надя услышала и поднялась.

— Ой, как громко!

— Давайте помогу, — проговорил он и отобрал у нее гаечный ключ.

— Это что же такое? — рассмеялась она. — Отдайте ключ, я и сама умею. Отдайте, а то опять поссоримся.

Николай посмотрел на нее с нескрываемым удивлением. Он так обрадовался этим словам, он мог бы расцеловать ее за эти слова, если бы только у него хватило смелости. Ведь он тоже почему-то считал, что между ними произошла какая-то размолвка, словно они уже давно знают друг друга.

— Моя фамилия Леонов, — сказал он. — А зовут Николаем.

— Я знаю, — промолвила Надя, улыбаясь и отбирая у него ключ. — Мне о вас говорила одна девушка, Фаня.

— А что она говорила? — Николай крепко держал ключ в руках и в то же время боялся сделать девушке больно.

— Да говорит, есть один парень, тоже все книжки читает. Его философом ребята зовут.

— А мне она, значит, про вас говорила! — вспоминая давний разговор, заулыбался Николай.

— Когда-то в клубе на вас показывала, — не слушая его, продолжала Надя. — Это, говорит, не человек, а философ.

Надя засмеялась.

— Чему вы смеетесь? — спросил Николай, краснея.

— Просто так. Давайте ключ. Идите, а то на работу опоздаете. Давайте же!

Оживление Николая пропало. Безвольным движением отдал он, почти выронил ключ. Улыбка исчезла, и все выражение лица резко переменилось.

— Чего это вы?

— Я? — Николай попытался изобразить на лице веселое удивление, но ничего не получилось, и тогда как можно более громко он сказал: — Ничего. До свиданья!

Натянуто улыбаясь, он повернулся и пошел.

Надя посмотрела ему вслед с легкой досадой. «Чудной какой-то. А может, просто задается? — Она стала подтягивать гайку ключом, задумалась! — Или обиделся? Так на что? — Вспоминала весь разговор, улыбнулась. — Какой обидчивый, хуже девчонки!»

А Николай и в самом деле обиделся. Но, странное дело, он не замечал в себе раньше этой черточки. Или его никто никогда не обижал? Нет, было. Сколько, например, обидных слов успел наговорить ему тот же Плетнев! А Сергей Сергеевич? Но Николай не обижался на них; он только злился и старался потом доказать свою правоту. С годами он ее и доказывал… Торопливо шагая по рельсам, он думал: что же могло его сейчас обидеть? Смех девушки? Так он не знает, почему она смеялась. Когда-то Фаня даже дураком обозвала, и то он не обиделся. Только не стал провожать до крыльца. А тут обиделся. Почему? Почему это дрогнула у него губа, когда он выпустил ключ из рук, почему он невольно вспомнил Аркашку Черепанова, его грустную улыбку, когда они стояли в палисадничке, а Женя разговаривала с Федей? И вдруг подумал: как это Аркашка мог отойти без обиды, когда видел, что Женя ласково и просяще смотрела на Федю? Теперь это показалось Николаю странным…

Грустные раздумья мешали Николаю работать, и он твердо решил не думать больше о девушке. И как только решил, вдруг понял, почему обиделся. Какими хорошими словами она его встретила: «Отойдите, а то еще раз поссоримся!» За эти слова он готов был ее расцеловать, дал ей понять это, поверив ее искренности, а она засмеялась. Выходит — обманула, выходит — те ее слова были неправдой, выходит — она посмеялась над ним и своим словам, которые он так горячо принял, не придавала никакой цены. Это-то и было обидно.

Так! Теперь все ясно. Теперь можно и успокоиться, а значит — забыть все, что произошло. Да, по существу, что же тут особенного произошло? Ничего. А все же…

И снова его одолевали какие-то странные мысли. Горечь, вызванная обидой, все еще давала себя знать. Почему ее слова так пришлись по душе? Потому что это были его слова, он мог бы их сказать, но не посмел. Если бы ей пришлось разговаривать с ним раньше, то она поняла бы, что у него даже голос изменился, когда он заговорил с ней, стал неузнаваемо ласковый… Потому и обидно, что так все получилось.

Опять Николай пошел с работы другим путем. Но это не принесло ему утешения. Весь вечер он упорно заставлял себя заниматься чертежом, который когда-то так интересовал его. Разные стороны одной и той же детали, выполненные на чертеже, не складывались в одно целое. Он перестал разглядывать чертеж, отбросил его, взял книгу, начал бездумно перелистывать ее, потом вдруг вспомнил, что его когда-то обозвали философом, а не человеком, и что Надя, повторив эти слова, засмеялась. Он отложил книгу и встал из-за стола. Досадно, досадно на самого себя! Чудак! Не она же придумала это прозвище. Она его только повторила. А придумал Бабкин. Почему же он обиделся на нее? Глупо! И все его поведение — затаенная обида, неожиданный уход — представились теперь смешными. И Николаю стало стыдно. Что она подумала о нем? Завтра же надо подойти к ней, заговорить. Возможно, она ничего такого и не заметила…

Уже в последнюю минуту, поравнявшись с коксовыталкивателем и поднимая голову, Николай решил, о чем ему для начала спросить Надю.

— Здравствуйте! — крикнул он. — Как там Фаня поживает? Давно ее не видел.

Надя весело ответила:

— Мы с ней теперь не живем, она замуж вышла.

— Замуж? — спросил озадаченно Николай. — За кого?

— За одного сталевара! — Надя повернула ручку контроллера. — Мне сегодня и поговорить некогда. Так что не обижайтесь.

Лицо Николая вытянулось, улыбка исчезла. Но тут он услышал:

— Приходите лучше после смены, тогда и поговорим…

Он обрадовался.

— Приду!

Весь день Николай чувствовал себя возбужденно, радостно. Когда Сергей Сергеевич упрекнул его за то, что пока в цехе особых изменений не чувствуется, Николай не принял упрека и стал доказывать, что кое-какие сдвиги уже есть.

— Сдвиги есть, а деталей нет! — проговорил сердито Громов.

Николай отметил про себя: «Чужие слова повторяет», — и ответил спокойно.

— И детали есть.

Еще ни разу не говорил он так спокойно с начальником мастерских. А все потому, что ему показалось, будто их слушает Надя. И это было удивительно.

Сильный, радостно взволнованный, среди блеска стали, в полосах солнечного света Николай слушал привычное гудение станков и острым своим чутьем улавливал те отдельные звуковые нити, которые как бы наматывались на невидимое гудящее над головой веретено цеха. Он чувствовал по этим звуковым нитям, как работают станки, поворачивался то в одну, то в другую сторону и, услышав резкую ноту из дальнего угла, готовую вот-вот оборваться, догадывался, что молодой токарь опять забыл смазать трущиеся узлы и если ему не напомнить, то станок остановится. И он побежал туда. Но не рассердился, а только укоризненно покачал головой. Бегал он и в заготовительный цех — «выколачивал» детали, сам настраивал станки, миролюбиво думая, что пора бы уже Алексею Петровичу вернуться-из отпуска…

В конце смены он подошел к Феде Стропилину и тихо, чтобы не слышали соседи, спросил:

— В Кедровке бываешь?

Они поговорили на языке веселых заговорщиков, и Николай пошел дальше и только у станка Аркашки Черепанова вдруг ощутил чувство неловкости, хотел пройти мимо, но все же остановился и сказал:

— По всему видать, ты сегодня впереди будешь!

И поспешно отошел, чувствуя себя виноватым: сказал не то, что хотел. А хотел он сказать ему: «Помнишь, я говорил, что ты правильно поступил, по-товарищески. Так это глупость. И ты меня прости за нее и еще за то, что мне сегодня так радостно…»

Неясное волнение, ожидание чего-то тревожило Николая.

Торопливо идя с работы, стараясь не опоздать, он вспомнил, как однажды в какой-то книге он прочитал, что в юности все девушки кажутся прекрасными. Ему такое никогда не казалось. Да, нравились ему девушки, но чтобы он называл их прекрасными — нет. Даже Надю он не смог бы назвать прекрасной. А она была лучше всех. Да, лучше всех, — Николай чувствовал это.

Он догадался, что Надя ждала. И эта догадка принесла новую радость. Она ждала его. Она хотела поговорить с ним, пройтись. Значит, она тоже чувствовала, что между ними уже есть что-то такое, чего еще никогда не было в их жизни. Как было бы горько, если бы это оказалось совсем не так…

— А я давно жду, — сказала Надя. — Собиралась уже уходить.

— Так я же… ведь у меня смена… Я сразу не мог!

Николай оправдывался, а сам радовался тому, что она сказала, и все еще слышал эти ее слова. Да, он слышал их и удивлялся тому, что никогда с ним этого не случалось, — чтобы кем-то что-то сказанное так долго звучало у него в ушах.

— Так вы про Фаню хотели узнать?

— Про Фаню! — торопливо подтвердил Николай.

Пусть она говорит о чем угодно. Он будет слушать ее хоть весь вечер!

— Она вышла замуж за сталевара Егорова. Они получили отдельную комнату… Я к ним не хожу. — И засмеялась. — Мешать не хочется. Пусть собирают хозяйство.

— А как же у нее с этим самым?.. Вы знаете?

— А! Вы про инженера? Глупость это, девичьи выдумки, — сказала Надя и задумалась.

А он вспомнил о давнем лунном вечере, когда Фаня рассказала ему о своей неразделенной любви.

— И хорошо живут? Любит она его?

— А почему и не любить, если человек хороший. Он-то ее любит. Я видела, знаю…

Они замолчали.

Николай старался вспомнить, что же любопытного было в его жизни, о чем можно было бы поговорить. Но все представлялось ему неинтересным, незначительным. Неловкое молчание стало пугать Николая, и он начал расспрашивать Надю, узнал, что она училась в механическом техникуме, но не окончила из-за смерти отца. Нужно было помогать матери и младшей сестренке, и она уехала на большое строительство, окончила курсы, стала машинистом коксовыталкивателя и уже два года работает на коксохиме.

— Вам бы дальше учиться…

— А можно ли сделать такой коксовыталкиватель, — вдруг спросила она, — который бы выталкивал кокс из всех печей сразу, понимаете?

Николай посмотрел на нее так, словно раздумывал, откуда у нее такой странный вопрос, увидел ее оживленное лицо и, немного подумав, сказал, краснея:

— Я думаю… конечно, по-моему, вполне можно. Только откуда у вас такая мысль?

Он сказал неправду, сказал только потому, чтобы ей было приятно. И это смутило его самого.

— Откуда такая мысль? — переспросила Надя. — А я, когда первый год работала, все сразу хотела сделать. Так, вы думаете, можно?

— Вполне! — преувеличенно бодро сказал Николай.

— Я тоже раньше думала, что можно, а теперь вижу — нет.

— Почему? Вполне реально! — стал настаивать смущенный Николай.

«Это он просто так, чтобы не обиделась, — подумала Надя. — Хорошо с ним…»

Когда они расставались, Николай едва не сказал вслух: «Какая вы хорошая!»

Вскоре они снова встретились, долго бродили по городу, часто молчали. Николай мучительно переживал минуты молчания, ему хотелось быть свободнее и держаться проще. Последние дни он думал над одним изобретением, которое мысленно посвятил уже Наде, но об этом пока не хотел ничего говорить. Чтобы осуществить его, нужно много работать… Когда наступило время прощанья, Николай невольно подумал: если бы можно было поцеловать ее! Когда он вспомнил об этом дома, то решил, что она не обиделась бы на него, не рассердилась. Она так хорошо, так ласково взглянула на него, привязала к себе одним взглядом и сама поняла это. Он мог бы поцеловать… Так родилась в сердце Николая надежда.

Родилась надежда! Это была невиданная до сих пор радость, радость человека, который чувствует, что мечта его рядом, что она достижима. Только не нужно торопиться, — в этом тоже своя прелесть. Не нужно торопиться? А не боится ли он, что надежда напрасна? Бывает и так. Нет, это бывает с другими. Ему нечего бояться…

Долго не мог уснуть Николай. Да и как уснешь наедине с августовскими звездами, наедине с мирозданием, наедине с великим временем?! Все подвиги и победы кажутся твоими. И завоевание стратосферы, и пуск Уралмашзавода, и ледовый поход «Челюскина», и перелеты полярных летчиков, и богатырский труд шахтеров Донбасса — все твое, все с тобою. Да и можно ли представить этот великий, мужественный и прекрасный мир без тебя, без твоей работы и любви!

Они увиделись на следующий день.

— Это ты? — обмолвилась Надя и покраснела и торопливо поправилась: — Ой, что я! Это вы?

— Пусть так! Пусть так! — обрадовался Николай и невзначай тронул ее за руку.

И с этим прикосновением он понял, что та радость, которую он испытывал до настоящей минуты, ничего не стоила в сравнении с каким-то новым чувством.

И началась беспокойная жизнь: хотелось видеть ее, касаться ее руки, постоянно чувствовать рядом.


До Кремнегорска было далеко, и Нина Трубина провела в поезде бессонную ночь. Поставив сундучок рядом с собою, она оперлась на него локтем и прижалась щекой к ладони; чуть прищурив глаза, смотрела на огонек свечи, на желтое пламя, колеблющееся в темном стекле вагона. Ее попутчики давно спали, а она смотрела на огонек, а если кто проходил по вагону, закрывала глаза, — пусть не думают, что она боязливая. Временами желтое пламя свечи становилось бледнее и расплывчатее, и от него к ресницам тянулись тонкие, сливавшиеся друг с другом лучи, потом они исчезали совсем, но стоило вздрогнуть вагону на стрелке или на разошедшемся стыке рельсов, как пламя снова вытягивалось и огарок свечи покачивался, четко вырисовывался в темном стекле.

Под утро в вагоне появилась проводница и, перебираясь через спящих пассажиров, наступая на чемоданы, мешки и ящики, прошла к окну, погасила свечу, спрятала огарок в карман синей спецовки, посмотрела на новый сундучок Нины и без улыбки сказала:

— Не иначе невеста: с приданым.

Заплакали малыши, послышались убаюкивающие, сердитые спросонья голоса матерей; вскоре плач сменился ребячьим смехом, а сердитая колыбельная — ласковым материнским воркованьем; затем в разных концах вагона раздались мужской кашель, чирканье спичек, и по вагону потянулись первые сквознячки махорочного дыма.

Кроме молчаливой старухи в черном платке и молодой женщины с годовалым ребенком, по соседству с Ниной расположились трое мужчин: пожилой, почти старик, и двое молодых с заплечными мешками. У пожилого на коленях лежал маленький узелок. Нина наблюдала, как женщины принялись за самый ранний завтрак, а мужчины закурили натощак. Пожилой, трогая рыжеватый клинышек бородки, продолжал свой вчерашний рассказ о кремнегорской руде, о том, как пять лет назад у подножия горы раскинулся полотняный городок.

— Про то, что своими глазами оглядеть можно, говорить нечего, приедете — увидите. Правда, палаток теперь давно нет. Они, как цветы по осени, осыпались, а вот про разные случаи — другое дело, — говорил он, раздавливая желтыми пальцами окурок и сдувая пепел с ладони.

Молодые слушали, — ехали в Кремнегорск впервые.

— А то еще, помню, такое было… Понадобилось, значит, водопровод проложить, да не одно колено, а вагона три-четыре этих самых труб. А место попалось низкое, река рядом. Осень поздняя, вода-то почти ледяная. Как тут прокладывать станешь? Ну, инженеры говорят, что надо дренаж делать, сушить, значит, местность. Денег ассигновали порядком. Поначалу вроде шло, а потом смотрят — не сушится. А денежки, само собою, усушку дают. Снова спроектировали, смету составили, не выходит. А без дренажа боязно, вдруг в таком месте трубы ржаветь начнут. Как быть, не знают. А тут возьми и объявись один рыжебородый, ну, к примеру, как я, с артелкой человек с двадцать, и говорит: «Готов горю пособить». Поинтересовались, кто такой, узнали, что артель, засомневались. А он им и отвечает: «Знаю, вам бригада больше по нутру. Да, может, и моя артель когда-нибудь в бригаду себя переименует. Всяко бывает». Я, мол, дорого не возьму, куда дешевле выйдет, чем по вашему инженерскому способу. Сделаю в срок.

Молодой кашлянул со смехом в кулак, Нина заулыбалась, а рассказчик, скручивая новую козью ножку, продолжал:

— Ты чего, девка-матушка, смеешься? Правду говорю. Начальство тоже смеялось, да потом согласилось. Встала артелка поутру, принялась за дело… Раньше всего выкопали яму на берегу, приладили котел, развели под ним огонь, забили корову и тут же ее в котел. Ну, пока мясо варилось, старичишко прошелся по всем канавам, осмотрел трубы. А когда кашевары справились, сели артельщики вокруг котла, выпили за удачу, закусили, и старик дал команду начинать. Засучили ребята штаны до колен и прямо босиком в канаву. Труба к трубе — раз, два — звено готово! Выскочит один из канавы, — вода-то почти ледяная, поздней осенью, говорю, было, — выскочит, значит, схватит бутылку, донышком об ладонь — раз! Раскрутит быстренько и прямо из горлышка… холодно, согреться-то надо. Выпьет — и снова в канаву. Пока он там возится, смотришь, другой выскакивает — и за бутылку. Ну, значит, и дальше то же самое. А старик идет себе вдоль канавы, присматривает. Сделали, представь себе, дешево и сердито. И по-сейчас водопровод стоит…

Приподнявшись, рассказчик бросил в окно окурок.

— Уж не ты ли это был? — спросила старуха в черном платке, связывая свой узелок и глядя в окно.

— А хоть бы и я, так что? Тогда все с артели начиналось.

— Я тоже, грешным делом, подумал, что про себя рассказывает, — улыбаясь, проговорил молодой.

— Про себя! Нет, сынок, про соседа. У него борода моей порыжее. Он теперь в монтажной конторе за мастера. А ребята его давно бригадирами. С тех пор ихней артелке конец пришел, бригадой стали. Эта кремнегорская руда — она многих перетерла, из нее давно фасонное литье пошло такое, что только держись!

— А мы… мы к своим едем, — начал молодой.

— Чем же артель хуже? — продолжил его товарищ.

— К своим едете? — Алексей Петрович прищурился. — Езжайте, ребятки, езжайте, но будьте посмышленее… Чем, говорите, артелка хуже? Вот вы к своим едете. Артельщики — это земляки, верно. Артель — дело родственное, дружное. Да только дружба эта бутылкой водки скреплена. Вы, безусые, беспрекословно должны подчиняться закоренелым бородачам. Они — ваши отцы-благодетели, они вам свои секреты откроют, когда умирать будут. А чужаков и совсем не примут, ничему не обучат… В бригаде борода значения не имеет. В бригаде — первое дело характер, борьба за первенство. Лучший всегда впереди. Сам шагает и другому помогает! Ишь как складно получилось. А главное — правда.

Рассказчик засмеялся и закашлялся.

Все с тою же молчаливой улыбкой Нина стала смотреть в окно. Ей почудилось, что она проезжает мимо родной деревни — так знакомо выглядела церквушка на косогоре. За косогором пошла выгоревшая на солнце степь. В открытое окно начала залетать пыль, и кремнегорский старожил то и дело проводил загрубевшей ладонью по жилистой шее, сбивая набок свой черный картуз. Но вот на горизонте обозначились горы; постепенно приближались они к полотну железной дороги, и вскоре поезд уже бежал вдоль подножия хребта. Заглянув в окно, кремнегорец сказал:

— Нет, не она, не Орлиная… Ну, а все равно мешочки-то связывайте, и часа не пройдет, как подкатим.

Нина закрыла свой сундучок, отряхнула подол платья, застегнула черную бархатную, повытертую в локтях жакетку и села, чтобы в последний раз хорошенько подумать: как же дальше быть?

В Кремнегорск прибыли к полудню. Нина увидела новый одноэтажный вокзал с часовой башенкой, высокими окнами и узорчатыми карнизами. Рядом с ним стояла вросшая в землю теплушка со станционным колоколом у входа. Это был старый вокзал.

Выйдя из вагона, Нина остановилась у теплушки, поставила сундучок на край перрона, огляделась. Вдалеке, под задымленным небом, заметила вершину горы, темно-желтую от камня и пыли, а в балке дальнего холма — густую березовую рощицу и в ней белые домики. Нине показалось, что рощица была всего лишь маленьким зеленым пятнышком, которого не хватит на всех и поэтому надо скорее привыкнуть к пыльному желтому камню. В стороне от березок послышались взрывы, и девушка догадалась, что ломали гору.

Присмотревшись к тому, что было поближе, Нина увидела между пожелтевших бараков широкую дорогу, которая подступала к самому вокзалу. В одном месте, на повороте, укладывалась брусчатка, лежали просмоленные шпалы и поблескивали криво изогнутые куски рельсов. В городе прокладывали первую линию трамвая. На дороге, весь в желтой пыли, появился автобус с надписью «Город — вокзал».

Нина снова увидела рыжебородого, поймала его взгляд и, набравшись смелости, спросила:

— А вы не знаете, где тут нужны токари?

— Токаря? — переспросил он и, подумав, сказал: — Вот что, дочка, пойдем-ка со мной. Тебе ведь все равно некуда. А я знаю, где токаря нужны. Ты не бойся. Меня Алексеем Петровичем зовут. А по фамилии Пологов.

— А меня Ниной Трубиной, — ответила она с готовностью.

В одном конце Нагорной улицы виднелась березовая рощица с белыми домиками, а в другом — склон Орлиной горы с желтыми трещинами, с голубоватыми дымками взрывов. Вся в молодых тополях улица была застроена бревенчатыми домиками под железными крышами, с узорчатыми решетками ограды. Разнообразие крылец, оград, ворот и домов, иногда заново срубленных, а иногда привезенных из-за горы и собранных на новом месте, делало улицу давно обжитой. Почти на каждом фронтоне виднелись скворечники. Все было таким знакомым… Нина перестала тревожиться и только просила Алексея Петровича:

— Давайте сундучок, я сама понесу.

Но старый мастер был упрям, сундучка не отдал и даже рассердился:

— Пригласили тебя, так нечего нрав показывать. Справлюсь. — Улыбнулся, спросил: — Как тебе улица?

— Хорошая, зелени много.

— То-то. Сам начинал. По праву должны бы моим именем назвать: «Улица рабочего Пологова».

Алексей Петрович засмеялся.

— А может, — осмелилась сказать Нина, — так назвать: «Улица Алексея Петровича»?

— А ты, видать, веселая! Люблю таких! Вот и дошли. — Мастер поставил сундучок на каменную плиту крыльца. — Тяжеловатый, верно. И чего только в нем такое?

Нина вспомнила, как проводница назвала ее невестою с приданым, и смутилась:

— Да ведь я говорила, что сама понесу.

— Говорила! Мало ли… Он постучал в дверь.

На пороге появилась Клавдия Григорьевна, одернула белый платок, из-под которого выбилась седоватая прядка, внимательно оглядела Нину и, кивнув мужу, спросила:

— Это чья же такая?

— А это, Клашенька, вроде гостьи.

— На какие праздники?

— Работать я приехала сюда.

— К нам в цех пойдет…

— Где же это сшибло вас?

— В поезде сшибло. Пропускай гостьюшку…

Они вошли в дом. Нину порадовала желтизна бревен с белой оторочкой пакли в пазах. От высокой железной печки, покрытой черным лаком, расходились деревянные перегородки, делившие дом на три комнатки. В первой, куда пригласили Нину, стоял комод красного дерева, над ним на подставке прилепилось чучело какой-то птицы, рядом — охотничье ружье. Простенок между окон был занят двумя портретами в одинаковых рамках — он и она, молодые, из-под венца. В углу поместился широкий шкаф, а на нем — старая гармошка-двухрядка, какие Нина часто видела в детстве. Посредине комнаты стоял стол с медным самоваром на черном с красными розами подносе, а вокруг стола — стайка черных гнутых стульев.

— Как раз к угощению! — громко и весело проговорил хозяин.

— Вас дожидались, — ответила Клавдия Григорьевна и повернулась к Нине: — Ты на меня не пообидься. Только мой старик, откуда бы ни приехал, всегда кого-нибудь в дом приведет. Живет у нас парнишка… из-за горы. А теперь — ты! — И повернулась к мужу: — Невесту, что ли, Аркашке привез?

— Я у вас не останусь, — чуть слышно произнесла Нина.

— А ты не обижайся, говорю, — примирительно сказала Клавдия Григорьевна. — Как зовут-то?

— Ниной, — поспешил ответить за девушку Алексей Петрович. — Имя хорошее, как не пригласить?

— Танечка-то что? — вспомнила вдруг Клавдия Григорьевна. — Про дочку-то и забыл рассказать.

— Танечка — ладно. Все у нее хорошо.

— А этот… пишет?

— Мишка-то? — засмеялся Алексей Петрович. — Пишет! С каждым разом все меньше ошибок в письмах. Танечка так прямо и говорит: всех лучших учеников моего третьего класса обогнал!

— Вы все смеетесь. А я не могу… как вспомню!

— Он теперь машинист экскаватора. В гору пошел.

— Пошел — и бог с ним. Мне-то какое дело?

— А зачем же спрашивала? Зачем спрашивала, Клашенька? — Алексей Петрович обнял жену. — Приезжал он весною…

— И она пригласила его, не испугалась?

— Он же ее на руках носил!

— Погоди, как на руках? — Клавдия Григорьевна оттолкнула мужа. — Как на руках? Ведь не поженились… девушка она!

— Ну, что ты про это? — рассердился Алексей Петрович. — Ты же Таню по себе знать должна…

Клавдия Григорьевна молча взяла со стола самовар. Нина двинулась ей навстречу:

— Давайте я.

— Быстрая ты, посиди, поостынь.

Но Нина взяла самовар и пошла в кухню. Клавдия Григорьевна улыбнулась:

— Жить у нас будет?

— Зачем жить? Завтра в цех сведу.

— Видать, услужливая.

Клавдия Григорьевна собрала на стол шанежки с картофелем и брусникой, хлеб, масло, колотый сахар в синей вазочке-тонконожке. Даже за столом не сняла теплого платка с плеч, словно ей было холодно. Но она никогда не мерзла, а по привычке смолоду носила платок на плечах — когда-то пестрый, потом темнее, а теперь хотя и белый, но вязаный.

Алексей Петрович выпил первую чашку, отставил ее и закурил.

— Клашенька, подай-ка сапог.

Нина удивилась: Алексей Петрович был и так в сапогах. «Зачем ему? — подумала она. — Да еще один… А-а-а, должно быть, раздувать самовар хочет. Смешной… как в деревне».

Клавдия Григорьевна поставила на стол чугунную пепельницу в форме сапога. Чтобы не рассмеяться, Нина отвернулась к окну.

Налив еще одну чашку, Алексей Петрович спросил:

— О чем задумалась?

— Не нравится у нас, поди? — высказала свою догадку Клавдия Григорьевна.

— Нет, нравится.

— Завтра мы тебя определим. Начальник смены у нас теперь замечательный — молодой, неженатый. Поняла?

— Что же ты ей двух женихов сразу? — засмеялась Клавдия Григорьевна.

— А на выбор!

— Нет. — Клавдия. Григорьевна покачала головой. — Аркашка — он любовью ушибленный, ему не до невест.

Нина смущенно смотрела на них, потом, перебирая кисти на уголке скатерти, сказала:

— Я не замуж выходить приехала… А работать!

— Одно другому не помеха, — заметил Алексей Петрович. — А вот Аркашка, это ты правильно, Клашенька, говоришь, действительно ушибленный… жаль мне его. Порою даже на Федьку сержусь. Да ведь долго сердиться на него не станешь! Здорово, черт, у станка орудует.

— Золотые рубли отрабатывает, — напомнила Клавдия Григорьевна.

— Нет, он парень с прицелом… Нашему бы Аркашке живинки добавить!

Алексей Петрович облокотился о колено, прищурился и затянулся дымом.

На следующий день он привел Нину в цех, к Николаю.

Николай сидел в своей тесной комнатушке за шатким столиком, на котором были телефон, большая чернильница и старая папка с делами. Стекла единственного окна пожелтели и запылились. Желтым казался и фикус, неизвестно как попавший сюда. На столике лежал грязный чертеж, — отдельные линии несколько раз изменили свое направление. Николай задумал усовершенствовать резцедержатель токарного станка и приспособить сразу три резца. Это значительно двинуло бы вперед весь цех. Он сидел над чертежом, обдумывал постановку резцов, переделывая так и этак головку резцедержателя. Оглянулся на скрип двери, повеселел.

— Уже из отпуска?

— Уже! — ответил Алексей Петрович, проталкивая вперед Нину. — И не один. Токаря вот привел… Примешь?

— Смотря как работает…

— А вот увидим, когда за станок станет.

Нина встала к станку во вторую смену, встала спокойно и, что особенно порадовало Алексея Петровича, она наладила станок. «Не будет меня дожидаться, время терять!» — отметил Алексей Петрович. Он с неудовольствием занимался наладкой станков и не считал это дело таким тонким, каким считают его другие, особенно молодые рабочие. Ему казалось: достаточно наладить один раз, чтобы можно было схватить и перенять. И чем чаще ему приходилось налаживать один и тот же станок, тем упрямее твердил он, что из стоявшего за ним рабочего не выйдет настоящего токаря, — не чувствует станка. «Тут чутье должно быть, а не уменье!» — втолковывал он.

Алексей Петрович сразу определил, что у Нины чутье есть. Он долго не уходил домой, все присматривался к ней, а потом обрадованно сообщил Николаю:

— Во всю трубит! Фамилия-то у нее в самый раз!

— Вы что беспокоитесь? — спросил Николай, отрываясь от чертежа.

— А как же! Нахвалил, как будто сам за повивальную бабку был… Вот я теперь квалификацию и устанавливаю. С каждым часом от разряда к разряду переходит.

— До десятого скоро доберетесь?

— Не смейся!.. Ты чего сам-то домой не идешь? Погоди-ка, что же это я: привет тебе от мамаши! В отпуск ждет. Стара, говорит, становлюсь. Я ей посоветовал к тебе перебраться. Нет, говорит, не знаю, погожу, какая невестка будет, а то с иной и не ужиться.

Николай улыбнулся.

— За привет спасибо. А насчет невестки сам напишу. Пусть не беспокоится. До невестки далеко. Расскажите-ка вы лучше, как Тигель, как Таня?

Алексей Петрович поднял указательный палец, доверительно сообщил:

— Мишка-землекоп в зятья набивается!

— А вы что?

— Сердце — не камень!

Они засмеялись.

Николай остался в цехе и после ухода мастера.

Сегодня нечего торопиться. Надю он увидит только завтра… Он опять склонился над чертежом… После каждого свидания ему хотелось сделать как можно больше во имя своей любви. И он искренне огорчался, что уже до него сделаны многие изобретения и открытия. Впрочем, он верил, что и на его долю осталась в мире какая-то большая работа, иначе жизнь не стала бы наделять его такой любовью.

Встретились они в воскресенье.

Вечернее солнце лежало еще на листьях тополей и на иголках елочек, попадавшихся в скверах. Несмотря на свою живость, они уже отсвечивали легкой осенней грустью.

Николай рассказывал о себе: как приехал в Кремнегорск поздно ночью, как вместе с другими пошел на огонь костра, как рыл котлован под батарею коксовой печи, где работает теперь Надя, как попал в общежитие, познакомился с Бабкиным, с Плетневым…

— Ты его знаешь? — удивилась Надя, прижимая ладони к порозовевшим щекам. — Он из нашего Орел-городка, мы в одной школе учились… Только он в старшем классе. Книжки мне давал читать… с золотым обрезом и тиснением. У них дома была целая библиотека. Отец его работал инженером на мраморском заводе. Гуляли мы по городу, друг на друга не глядели… Смешно вспомнить.

Перед ее глазами встала картина давно минувшего. Однажды они отправились на мраморную гору. Вася шел впереди и отводил ветки березника, нависшие над тропинкой. Одна из веток, еще мокрая от полуденного дождя, выскользнула и больно ударила Васю по лицу. В неловком молчании пробирались они к вершине, разглядывая редкую траву вокруг мокрых камешков, рассыпанных по тропинке. С вершины горы хорошо были видны река под солнцем и мост, а за ним — город на равнине, плохо собранный, но такой родной… Долго молчали, удивленные простором и высотой, а потом заговорили о дружбе, о верности, о клятве — быть всегда друзьями, и тогда Вася сказал: «Давай в самом деле поклянемся. Хочешь? Только по-настоящему?» Надя приготовилась к чему-то необычному. Вася достал перочинный ножик и сделал два надреза крест-накрест на своей руке, потом нерешительно и даже боязливо взял Надину руку, но помешал длинный тугой обшлаг. «Я сейчас», — бледнея, сказала она и стала оттягивать обшлаг рукава. Порез получился совсем неглубокий, пустячная царапина, две-три капельки крови…

Николаю она почему-то не рассказала об этом, только искоса глянула на руку.

— Видела я его однажды в клубе, но не решилась подойти. Мне показалось, что он… не хочет меня узнавать. Все-таки инженер…

— А хотите, мы к нему зайдем? — с готовностью предложил Николай.

— Не стоит. Как-нибудь после…

— Да почему после, если и сейчас можно? — сказал Николай и сам удивился своей настойчивости.

Откуда эта настойчивость? Он не хочет быть подозрительным и ревнивым? Значит, он уверен в себе? Надежда, родившаяся в нем, окрепла…

Через час, уже втроем, они подходили к воротам городского парка. Надя с любопытством поглядывала на мужчину в шляпе, в летнем сером пальто отличного покроя, в черных лакированных туфлях, поглядывала, стараясь угадать в нем, незнакомом, черты знакомого Васи Плетнева.

У железных ворот парка, где торчали стенды с афишами, да и в самом парке, где под деревьями укрывались гнутые скамейки, — кругом толпилась шумливая молодежь. Кусты акации окаймляли круглую, хорошо утоптанную площадку. В центре был сооружен фонтан с фигурой льва, присевшего на задние лапы. Из львиной пасти била струя воды. «Как должно быть трудно льву, выгнув спину, держать высоко пасть, чтобы струя шла прямо вверх! Как должно быть неприятно ему в осенний вечер стоять под этой струей: вода стекает по каменным складкам его гривы…» — так думала Надя.

Завладевший разговором Плетнев сказал, что он собирается работать над диссертацией об увеличении скорости резания металлов. Николай услышал об этом впервые. И именно то обстоятельство, что он, давно знавший Плетнева, узнал о диссертации впервые, как-то насторожило его. Он почувствовал в этом что-то такое, что было сказано неспроста, с расчетом. Но постарался не выказать удивления, а только спросил:

— Когда же кончишь диссертацию, Василий Григорьевич?

— Я не тороплюсь…

— А жизнь торопится! — весело заметил Николай.

Он почувствовал, что эта веселость должна обидеть Плетнева. Николай хотел, чтобы так было.

— Жизнь? — Плетнев поднял брови. — Это расплывчато. Уж не ты ли?

— Куда мне! — засмеялся Николай. — До диссертации мне, как до неба. Резать металл, это я понимаю, а писать…

В самом деле, какая это радость — уметь хорошо и быстро резать металл, особенно когда резец заправлен твердым сплавом и тем более, когда их целых три!

— Три резца? Вот как! Твоя идея? — полюбопытствовал Плетнев.

— А хотя бы и моя!

Николай говорил, весело улыбаясь, сжав кулаки; он знал, что говорил для Нади, только для нее, говорил с нарочито горячей убежденностью.

Надя выразительно взглянула на Плетнева, и тот кивком головы как бы ответил: я очень рад, что мой товарищ для вас не загадка. И даже подмигнул ей.

Надя невольно засмеялась.

И опять с Николаем случилось то, что случилось в первую встречу. Губы его чуть дрогнули, улыбка сбежала с лица, руки опустились, рассказ о металле показался бессвязным, интонации крикливыми, словно он мальчишески храбрился, чтобы не стушеваться в присутствии Плетнева. Он остановился и вдруг сказал преувеличенно весело, как и в прошлый раз:

— Что это я не даю вам поговорить? Друзья детства, давно не виделись, а я… чудак! — Он протянул Наде руку, боясь, что нарочитая улыбка исчезнет раньше, чем ему самому этого хочется. — Еще встретимся. До свиданья!

Он повернулся и быстро пошел.

— Куда же ты? — чуть усмехаясь, спросил Плетнев.

— У меня дело, ей-богу, — стал уверять Николай. — Я диссертаций, правда, о резании металла не пишу, но резанием занимаюсь.

— Видали? — сказал Плетнев.

— Обидчивый какой-то… — смущенно ответила Надя.

— А кто же его обижал? Это он старался обидеть… Впрочем, пустяки. Мы с ним старые приятели. Пять лет знакомы. Обойдется. Давайте лучше поговорим о другом. — Плетнев поправил галстук под крахмальным пикейным воротничком, не спеша достал расческу и, улыбаясь, начал приглаживать свой «ежик». — Давно мы не виделись…

— Десять лет…

— Забываются клятвы, — как бы для себя сказал он.

Надя напомнила, не то извиняясь, не то поясняя, что они были тогда детьми.

— Ах, да, действительно! Мы были тогда детьми, а теперь мы взрослые и скоро выйдем замуж.

— И скоро женимся! — сказала Надя, пытаясь придать разговору шутливый оттенок.

— Нет, не скоро.

— Напрасно, — засмеялась Надя. — Простите.

— И вы меня простите! — Плетнев быстро взял Надю за плечи, притянул к себе и сильно поцеловал в губы. Надя не успела ничего сказать, не успела отклониться и только тогда опомнилась, когда услышала: — Не обижайтесь. Это — за несбывшееся…

Как ни в чем не бывало, он заговорил о своей работе, потом начал расспрашивать Надю, настоятельно советовал ей учиться. Без этого трудно жить, почти невозможно. Надо думать о себе, надо совершенствоваться. Учиться никогда не поздно.

Разговор успокоил Надю. Николай тоже говорил ей об учебе. Сама не зная почему, она вдруг спросила:

— Окажите, а может ли быть многотаранный коксовыталкиватель?

— Невозможная вещь! Это лишнее доказательство тому, что вам непременно нужно учиться.

Откровенный смех Плетнева задел ее. Надя попыталась освободить руку. Она и сама знала, что такая машина невозможна, однако, подумала, что Николай убеждал ее, хотя сам, должно быть, не верил в это. Плетнев понял, что обидел Надю. И, чтобы сгладить впечатление, сказал:

— А вы тоже, как мой приятель…

Он не договорил. Навстречу им, из-за поворота аллеи, вышел Сергей Сергеевич об руку с женой. Поздоровались.

— Знакомы? — спросил Сергей Сергеевич, глядя на жену и Плетнева. — По крайней мере ты мне говорила…

— Знакомы, — подтвердил Плетнев. — Мне сегодня положительно везет. Вторая встреча за день. Только что занимались воспоминаниями детства.

— А теперь займемся воспоминаниями юности? Помните гаданье под Новый год?

— Нет, что-то не помню! — неловко пробормотал Плетнев.

— Я вам как-нибудь напомню, — пообещала Софья Анатольевна и этим вконец уничтожила Плетнева.

Наде стало неловко за него, и она отвернулась.

Софья Анатольевна едва поклонилась ей и еще сильнее оперлась на руку мужа. Своим красным шелковым плащом, глянцевыми резиновыми сапожками, сдвинутым набок беретом — всем своим видом она хотела как можно больше придать себе милой небрежности.

— Из мастерских? — спросил Сергей Сергеевич, обращаясь к Наде. — У нас людей много, всех и не упомнишь.

— Нет, — ответил за нее Плетнев. — Надя на коксохиме работает. Техником…

Надя удивленно взглянула на него.

— Я — машинист коксовыталкивателя.

— А Леонов сказал, будто вы техник, — проговорил Плетнев, чуть краснея. — Прошу извинить, видимо, я все перепутал.

Надя с сомнением выслушала оправдание Плетнева.

Сергей Сергеевич заложил руки в карманы полувоенных, защитного цвета брюк и, чуть покачиваясь, самодовольно произнес:

— Я сам из рабочих. — Посмотрев на жену, спросил у Плетнева и Нади: — Что вы намерены делать? Есть предложение: к нам на чашку чая.

Сергей Сергеевич любил неожиданные предложения, всегда старался показаться простоватее, чем был на самом деле, гордился душевностью и умением покалякать с людьми запросто.

Софья Анатольевна снисходительно кивнула. «Пусть, — подумала она, — устраивает производственное совещание на дому, если ему нравится. И потом — интересно поболтать с Плетневым… полюбопытствовать, что у него за отношения с этой девчонкой».

— Пойдемте без церемоний, — сказала она Плетневу и повернулась к Наде: — И вы…

— Нет, спасибо, мне рано вставать.

— Еще есть время, — проговорил нерешительно Плетнев.

— Нет, — уже более твердо ответила Надя. — Весело провести вечер!

И пошла.

Солнце закатывалось, бросая последние лучи на фонтанного льва, на железную ограду, на высокие стенды.

Надолго запомнила Надя эти желтоватые пятна осени и, закрывая глаза, продолжала видеть их, но только чуть бледнее, чуть меньше обыкновенного.

Ей представилось детство с таким же ощущением острой боли, с каким вспоминаем мы какое-нибудь платье, мелькнувшее перед нами много лет назад, или волну, набежавшую на берег, или цветное стеклышко, сквозь которое в далекие годы смотрели мы в синеву неба. Наде почудилось, что на ее загорелой руке ощутимо проступает корочка давней царапины, оставленной перочинным ножом.

Ни на минуту не оставляло ее смутное беспокойство. Встреча с Плетневым произвела на нее странное впечатление. Ей думалось, что он непременно бросится к ней и станет расспрашивать, разглядывать, удивляться. А он вдруг… поцеловал. Другой бы и не осмелился. Вот Николай… она знает, что нравится ему, что когда он прощается и заглядывает ей в глаза, то, кажется, вот-вот скажет: «Можно тебя поцеловать?» А Плетнев поступил так, будто имеет какое-то право…

Она вышла из парка и, пройдя несколько улиц, присела на скамью в тихом скверике. Не зная, что делать, стала рыться в карманах и нашла листок из блокнота с адресом Плетнева, долго не могла вспомнить, когда он дал ей этот листок, наверное просто сунул в карман, подумала, разорвала и бросила в урну.

Скверик был молодой, с еще не совсем окрепшими тополями, тонкими, гнущимися на ветру. Вдалеке, через широко раскрытую калитку, виднелось здание с фасадом под гранит, с высокими колоннами. Это была переделка кирпичной коробки, бывшей особенностью недавнего архитектурного стиля. Теперь везде, как она заметила, стали наскоро преображать эти коробки, приделывая к ним колонны, ставя высокими треугольниками фронтоны с барельефами, украшая фасад лепными фигурками. Часто эти фигурки отваливались, их терпеливо прилаживали на место или заменяли другими. Город начал прихорашиваться, закрывать, насколько возможно, старые кирпичи прочной каменной облицовкой. А новые здание строились более фундаментально, с большим размахом и крепостью. Они высились по обеим сторонам скверика, проступая розовыми и желтыми пятнами сквозь зелень листвы.

С легким сердцем Надя следила, как ветерок подхватил с края урны бумажные обрывки. Один из них, словно белый лепесток, запутался в колючем кусте, прилип к ветке и никак не мог оторваться. Надя загляделась на него, и ей захотелось помочь ему, трепещущему, выбраться из куста. Желание было до смешного нетерпеливым, и она уже готова была встать, как вдруг новый порыв ветра унес клочок бумажки, уронил его на песчаную дорожку, по которой катилась детская коляска. Женщина, шедшая за коляской, наступила на обрывок записки, наступила и не заметила…

Наде сделалось грустно, и она побрела домой.

«Оставил меня, даже не постыдился… а приглашал с собой так… боялся, что вдруг пойду. И еще зачем-то придумал, что я техник. Знает ведь, где работаю. Зачем это? Считает неудобным…»

Она криво усмехнулась, вспомнив свою любимую книжку «Алые паруса». Ведь это он, Плетнев, дал ей когда-то эту книжку. Подарил и не вспомнил.

«А чего тебе нужно? — сердито спросила себя Надя. — Чего захотелось?»

Жаль было испорченного вечера.

Вспомнила Николая, его натянутую улыбку, пожалела хорошего парня и загадала: придет он завтра или не придет? Должен прийти. Конечно, не обязательно завтра. Через день, через два, а придет.

Но Надя ошиблась. Он не пришел.

Разве Николая обидел ее смех? Нет, конечно. Обида, которая отозвалась в нем болью, была от другого. Он уловил переглядку людей давно и хорошо знакомых. И, возможно, поэтому Николаю показалось, что между Надей и Плетневым было что-то большее, чем детская дружба. Конечно, нужно было ожидать, что так оно и случится, и глупо было надеяться. Стыдно стало Николаю, очень стыдно, едва он вспомнил, как вчера подошел к Аркашке, обнял его за плечи и, словно поздравляя с удачной сменой, поцеловал в щеку. Аркашка удивился. Начальник смены никогда не нежничал, не целовал его и за большие успехи. Откуда же было догадаться Аркашке, что Николай целовал его, чтобы узнать, сумеет ли он поцеловать в щеку девушку? Воспоминание об этом жгло его теперь стыдом. Думал о Наде, надеялся, мечтал… А что получилось?

И Николай не пришел.

Зато пришел Плетнев.

Накануне за столом у Громовых был разговор о Наде. Едва пригубив рюмку, Софья Анатольевна спросила: «У вас пока дальше детских воспоминаний не пошло?» — «Уверяю вас!» — «Жаль, она интересная девушка. Стоит внимания». — «Вы правду говорите?» — «Конечно!» Плетнев решил последовать совету своей, как он выразился, милой хозяйки. Он не стал ждать, когда Надя воспользуется данным ей адресом, а встретил ее после смены, извинился и объяснил, что не мог так решительно отказаться от приглашения начальника. По существу, это было почти деловое свидание, — Сергей Сергеевич никогда не пригласил бы просто так…

Плетнев говорил долго.

Надя слушала молча.

— Знаете, я все о том же: вам непременно надо учиться. Сергей Сергеевич сказал, на коксохиме должны открыться курсы повышения квалификации. Хотите, я узнаю, что это такое и завтра же сообщу вам.

Плетнев осторожно взял Надю под руку.

— Как вы провели вечер?

— Я читала… Помните, вы подарили мне однажды книгу?

— Да, кажется… дарил. А какую — убей бог — не помню, — признался он. — Десять лет прошло. Знаете, Надя, подарки помнятся только теми, кто их получает… Так какая же это книга?

— «Алые паруса».

— Разве я вам дарил эту книгу? Я с тех пор ее не перечитывал…

— Возьмите, перечитайте.

— Это чудесно! — обрадовался он и крепче стиснул Надину руку. — Я хоть сейчас.

Надя пообещала принести книгу, задумалась, спросила:

— А Николай как живет?

— Чем он вас так заинтересовал? — удивился Плетнев. — Мы жили с ним три года в одной комнате. Он за это время кое в чем преуспел, кончил техникум, руководит сменой. Но это, как мне кажется, ненадолго. Скоро, Надя, придет такое время, когда подобные места будут занимать люди только с высшим образованием. Пока у нас кадров мало, а он парень из рабочих — в этом его преимущество. А потом он снова станет к станку и будет стоять рядом с Бабкиным, — есть у нас такой общий знакомый.

— Я знаю, — улыбнулась Надя.

— И Бабкина знаете? Боже!

— Я только слышала… Мне одна девушка о нем говорила, она когда-то дружила с ним.

— Ах, вот как! Ну, а не завидую ей, — усмехнулся Плетнев. — Так вот… будет он стоять рядом с Бабкиным у станка, но чувствовать себя будет много хуже. Вы спросите, почему? Да потому, что Бабкина это вполне устраивает, он весьма доволен своей жизнью. А Леонов, после того как он побывает в маленьких начальниках, вряд ли удовольствуется положением обыкновенного рабочего. Одним словом, перспектива у него незавидная… Да, Надя, учиться — обязательно. Давайте уговоримся: вы будете учиться! Я от вас не отстану…

В учебном комбинате, куда обратился Плетнев, сообщили, что на коксохиме открываются двухгодичные курсы повышения квалификации. Он поспешил обрадовать Надю.

— На первое время вполне достаточно. Конечно, инженером вы сразу не станете, а техником — да.

— Оправдаю ваши слова.

— Вы хотели сказать — доверие?

— Нет, слова. Помните, вы сказали там… в парке, что я — техник…

— Вы все еще помните? — засмеялся Плетнев. — Уверяю вас, я сказал то, что думал… Но не в этом сейчас дело. Я вам категорически, — Плетнев подчеркнул, — категорически советую. И немедленно. Не бойтесь. Экзаменов никаких. А трудно будет — помогу. Если я Леонову помогал, то вам — тем более…

— Вы помогали ему, правда?

— Почему вы сомневаетесь?

— Нет… — запнулась Надя, — я не сомневаюсь, я спрашиваю…

Плетнев посмотрел на нее внимательно.

— Вам, возможно, кажется, что я плохо отношусь к нему? Если так, то вы несправедливы ко мне. Я отношусь к нему, как и ко всем, вполне доброжелательно. Мне с ним делить нечего, завидовать тоже нечему. Пути у нас разные. Мой путь самый верный — совершенствование! Я хочу, чтобы и вы пошли по этому пути. Но должен сказать, что я отношусь к вам не так, как ко всем, не так, как к Кольке Леонову, — он улыбнулся и заглянул ей в глаза. — В этом случае я немножко пристрастен. Нет, простите, не то хотел сказать… Я хотел бы… Впрочем, надо ли забегать вперед? Всему свое, как говорили древние… Сейчас мне просто очень-очень хорошо. Но мы заболтались. И вам пора. Не теряйте ни одной минуты. Соберите все справки и завтра же в учебный комбинат. — Плетнев украдкой погладил ее руку. — Смелее!

«Конечно, он не похож на принца из «Алых парусов», — улыбнулась Надя, когда осталась одна, — но он честный и добрый».


Николай запретил себе думать о Наде.

Он приходил на работу задолго до начала смены и давал задания бригадирам, первую половину дня проводил в самом цехе, у станков, в обеденный перерыв находился постоянно в конторке, на тот случай, если кому из рабочих потребуется с ним переговорить, и только во второй половине дня, ближе к вечеру, снова садился за свой чертеж. Вечерние часы были самые трудные в жизни Николая.

Попробуй работать, завоюй почет, славу, докажи им! Вот Стаханов, шахтер… Еще вчера никто о нем и не слышал. А сегодня вся страна говорит. Возможно, что ему было еще труднее. В жизни случается всякое… надо все пережить… А что, если бы у него, у шахтера-богатыря, было с любовью такое? Хватило бы силы поднять на-гора сто тонн угля?

Николай задумался. Неожиданная мысль показалась ему ребячьей. Он вздохнул и придвинул чертеж.

Но пришла другая, тревожная мысль: получается, что он, Николай, никому не известный человек, равняет себя со Стахановым? Что это? Мальчишество? Зазнайство? Или уверенность? А почему бы и нет?! Ведь бывает же так, что человек сам беспристрастно и верно может оценить свою работу. Будь на его месте кто-то другой, ну, хотя бы тот же Бабкин или даже Плетнев, Николай не побоялся бы назвать его усовершенствование настоящим изобретением, да к тому же еще значительным. Получается, что вместо одного станка три работают. Значит цех втрое оснащенный, втрое сильней… Но пусть об этом скажут другие.

«Не славь самого себя, а дело делай!» Стукнул кулаком по столу и рассмеялся.

Наконец наступил день испытаний приспособления. По совету Алексея Петровича, Николай остановил свой выбор на Нине Трубиной. Эта новая работница — токарь средней квалификации. Можно было испытать приспособление на станке Бабкина — лучшего токаря в цехе, или на станке Аркашки Черепанова, который мог бы сделать это не хуже Бабкина, или на станке Феди Стропилина — ведь тот так рвался, чтобы загладить свою вину. Но все они шли впереди других. А Николаю было важно показать, что его приспособлением может овладеть каждый.

Прежде чем стать к станку, Нина со всех сторон осмотрела его, словно видела впервые, даже открыла крышку коробки скоростей, где, покрытые золотящимся маслом, гнездились крепко связанные детали. Все было точно пригнано, все понятно, все знакомо. И только суппорт станка был какой-то странный, незнакомый: вместо одного резца — три, и под каждым — своя деталь. Да еще смущали люди, которые смотрели из-за плеча и едва не подталкивали под локоть. Леонов стоял ближе всех, но его-то она и не замечала.

— Не торопись, — предупреждал он, — покрепче зажми, покрепче.

Нина приладила в кулачках последнюю деталь и резким рывком ключа зажала ее, осмотрелась и осторожно включила станок…

Все было таким, как всегда. И ровное гудение шестерен, и шуршание медленно текущей сливной стружки, и капли эмульсии, радужные, падающие на разогретый металл, и пар от них, и все более усиливающийся блеск обтачиваемой детали… И все было совсем иным — волновало, тревожило.

Николай чувствовал, угадывал это волнение, иногда шутки ради произносил какое-то смешное словцо, но сам даже не улыбался, смотрел в резцы, смотрел напряженно, ожидая чего-то, готовый ко всему. Напряжение все росло, и от долгого ожидания, от нетерпения становилось досадно, что все еще ничего не случилось. Одумавшись, он вздохнул, только теперь поверил в то, что сделал, и попросил остановить станок, словно боясь, что все будет испорчено, взял деталь и начал ее рассматривать, убедился, пустил по рукам. Кто-то промерял ее штангелем — все было точно. Хорошими оказались и две другие детали. Их передали Николаю и пошли за ним, в его конторку — под крышу, по грязной, почти вертикальной лестнице с частыми мелкими ступеньками.

— На голубятню полезли, — сказал паренек в красной рубашке, ученик токаря, и покатил тележку с деталями.

Первым заговорил заместитель Сергея Сергеевича, высокий, худой, всегда небрежно одетый Чижов, с плохо повязанным галстуком, из-под которого светилась медная потертая запонка. Поглядывая на Плетнева, представителя инженерно-технической секции, он сказал:

— Очевидно, Николай Петрович, вы ждете нашего суждения? Что ж, деталь обточена правильно, как эта, так и другие две. Это правда.

— Надо узаконить и распространить, — осторожно намекнул Леонов.

— Да, — подтвердил Чижов, — это правда. Но, как всякое новшество, его следует обсудить со всех точек зрения. И прежде всего вот с какой: каждый ли токарь сможет выполнить данную работу?

— А я недаром взял Трубину. Теперь видно, что с этим справится даже токарь невысокого разряда.

— Справедливо говорите, но тут нужна не только квалификация… — заговорил невозмутимо Плетнев. Он смотрел на Леонова так, словно был с ним едва знаком и почему-то называл на «вы».

Николай не обратил внимания на тон и продолжал слушать.

— …не только квалификация, но и большое внимание и способность. А если мы сразу вооружим несколько станков подобным приспособлением, то вы завтра же завалите нас бракованными деталями. Надеюсь, это не входит в ваши расчеты?

— Так что же вы предлагаете? — сдержанно спросил Николай, тоже переходя на «вы».

— Оставить пока приспособление на одном станке, — ответил вместо Плетнева Чижов. — Как вы думаете, Василий Григорьевич?

— Да, это самое разумное.

— Оставить на одном станке, — продолжал воодушевляясь Чижов, — и пусть все ходят и смотрят, как это получается. Своего рода школа опыта. Это будет очень злободневно. Теперь везде такие школы. Как вам кажется, Николай Павлович?

— Не думал. Я хочу, чтобы предложение было широко реализовано, получило признание и принесло пользу. У нас ведь мастерские, а не выставка.

— Это правда. Но подумайте, дорогой Николай Павлович, ведь каждый токарь не сможет…

— А я думаю — сможет.

— Есть предложение: позвать Бабкина, посоветоваться с квалифицированным рабочим, — сказал Плетнев. — Хотя, кажется, наш уважаемый изобретатель не любит советоваться.

— Откуда ты это взял, Василий Григорьевич?

— Ты же ко мне не пришел! А я как-никак конструктор. Мне и по штату положено заниматься консультацией. Но ты понадеялся на свои силы, — усмехнулся Плетнев.

— Понятно, — раздумчиво проговорил Николай. — Советов я не боюсь. Зовите Бабкина.

Бабкин, густо обросший черной бородой, зато всегда гладко причесанный, белозубый, принял серьезное выражение и, как ему показалось, незаметно для других потрогал, сильно ли оброс. Он уже догадался, в чем дело, и только для учтивости спросил, чего от него хотят.

— Конечно, — сказал он, — всякое бывает. Может, это и не трудно, а все же спервоначалу надо присмотреться. Я вот вроде и опыт имею, а боюсь.

— Так ведь Трубина смогла!

— Кто к чему годен, — усмехнулся Бабкин. — Или, может, в самом деле у нее, как Алексей Петрович говорит, руки золотые. А у меня вот они, почти железные.

Бабкин с какой-то обиженной гордостью показал свои грязные, грубоватые руки.

— Не валяй дурака, — рассердился Николай. — Не за тем тебя пригласили. Дело говори.

— Я и говорю дело. Оно, конечно, очень хорошо, твое приспособление, Николай Павлович, но сразу его не ухватишь. Пусть бы для примеру та же Трубина и поработала одна, а мы посмотрели бы, что к чему.

— Справедливо, — согласился Плетнев.

— А почему бы и тебе не взяться?

— Боюсь, Николай Павлович. Мне с моей квалификацией стыдно брак давать… Приспособление технически не проверено. Кто может поручиться, правильно ли сделаны расчеты. Если бы инженер делал…

Леонов покраснел, повернулся к стоявшему у двери Алексею Петровичу и попросил позвать Нину. Чижов, подняв рыжеватые брови, недоуменно посмотрел на него. Николай пояснил:

— Посмотрим, что она скажет.

— Напрасная трата времени, — проговорил Плетнев.

Алексей Петрович вышел на лестничную площадку и, сложив руки рупором, крикнул, чтобы позвали Трубину.

— На голубятню тебя зовут, деталь, наверно, запорола, — сказал Нине парнишка в красной рубахе.

Нина быстро взбежала по лестнице и встревоженная остановилась на пороге, взглянув на начальника смены.

— Иди, иди, — пригласил Николай, — вот Бабкин, видишь, сомневается, что любой токарь сможет работать с этим приспособлением.

— Любой не сможет.

— А я что говорю! — подхватил Бабкин.

— Кто не захочет, тот не сумеет, — заметила Нина.

— Что ты лепечешь? — рассердился Бабкин.

— Не лепечу, а говорю то, что знаю, просто ты не хочешь.

Бабкин усмехнулся, считая ниже своего достоинства вступать в спор с девчонкой. Чижов выразил нетерпение, давая понять, что вопрос уже исчерпан, и вместе с тем, удивляясь, откуда у Леонова охота слушать пустые разговоры. Бабкин, задетый словами Нины, спросил с той же усмешкой:

— А ты больше ничего не знаешь?

— Знаю.

Токарь перестал усмехаться. Плетнев нахмурился.

Губы Нины дрогнули, когда она сказала:

— С этим приспособлением ты лучше моего справишься, да боишься, что снизят расценки.

— Выдумала! — зло взглянул на нее Бабкин. — А ты не боишься?

Но Нина его не слушала:

— Думает, что станет меньше зарабатывать. А если хорошенько прикинуть, то все наоборот. Можно сделать две нормы и больше заработать.

— Не вдвое же?

— Пусть не вдвое, но в полтора раза обязательно. И я, Николай Павлович, буду работать, мне самой интересно. А Бабкин, если он теперь стахановцем именуется, так не должен бояться изобретательства.

Нина покраснела, глаза ее заблестели. Николай испугался: вдруг она заплачет. Но Нина вовсе не собиралась плакать, блеск ее глаз был совсем иным, и далее полинялая кумачовая косынка показалась новее, чем была. Чижов посмотрел на нее и неизвестно почему произнес свое обычное:

— Это правда, — подумал и еще более убежденно повторил: — Это правда!

Плетнев отвернулся.

Когда Нина уже подходила к своему станку, ее догнал Бабкин и насмешливо сказал:

— Разоблачила… Пойдем-ка лучше вечерком за реку, осень провожать… листочки сейчас желтые, мягкие, полежать можно под кустиком. Станок любит смазку, а баба ласку.

— Дурак!

— Верно?! — засмеялся Бабкин. — Сердись! Тебе идет, когда ты сердишься… Нет, верно, пойдем погуляем!

Нина молча отошла.

Когда все вышли из конторки, Алексей Петрович отечески похлопал Николая по плечу:

— Ничего, Кольчик, наша возьмет!

— Спасибо за сочувствие… Когда только возьмет? Хотелось бы при жизни. А на бронзу, как говорится, плевать.

Оставшись один, Николай сердито подумал: «Чего это я? Кто меня так разозлил? Бабкин? Стахановцем называется… Шкурник! А Плетнев… обиделся, что не пошел к нему за консультацией. А я после этого не мог пойти! Пусть как угодно расценивает».

Еще более остро, чем всегда, он почувствовал, что ему не хватает встреч с Надей. Пойти к ней, рассказать про свою удачу? Есть причина. Но это же обман самого себя!

«Нет, не пойду, не могу, надо забыть», — решительно приказал себе Николай. Но в конце смены, как назло, явился Федя Стропилин с совершенно неожиданной просьбой.

— Николай Павлович, помогите Жене устроиться у нас в конторе. Она ведь чертежник. Надоело в Кедровку ездить… Помогите!

— Жениться собрался?

— А вы не смейтесь! — запротестовал Федя. — Хочется вместе быть…

— В конторе отбить могут… не боишься? Народ образованный, инженеры…

— Там один Плетнев неженатый, — не разгадав горькой шутки, сказал Федя. — Пусть только попробует. Я, знаете… я не посмотрю, что инженер…

— Плетневу нельзя, — с грустной улыбкой проговорил Николай, — а тебе можно было! Аркашка-то тебя не побил?

— Мне Аркашки вот как жалко, Николай Павлович. Вы мне душу не травите… Я для него ничего не пожалею. Премию отдам, пусть берет! Орден, если заработаю, вместе носить будем, по переменке. Все, что хочет, — бери! А Женю — нет. Да и не любила она его. Хочу я ему давно это сказать, да боюсь — обижу.

— Насмешил ты меня, Федор! Ладно, постараюсь помочь…

— Давно бы так, Николай Павлович! Дайте руку вашу пожму. А за приспособление не бойтесь! Мы с Аркашкой — первые! Не разрешат — к начальству пойдем, — вот увидите! Так договорились?

И Федя дробно побежал по ступенькам.

Вскоре и Николай вышел в цех.

Еще издали он увидел, как Алексей Петрович оживленно разговаривал с каким-то незнакомым чумазым парнем. Подошел ближе. Где-то видел он эти рыжие вихры?.. Алексей Петрович оглянулся на его шаги.

— Узнаешь?

Чумазый поглядел исподлобья, перестал хмуриться.

— Это же Сенька, помнишь? — сказал Алексей Петрович. — Сапоги у меня чуть не спер в поезде… со стройки удрал… А теперь сам заявился. Не знаю, врет ли, нет ли, но будто решил на правильный путь становиться.

— У меня такое дело, — перебил Семен, — либо совсем голову свернут, либо что… Я почему сюда… народ здесь невредный.

— Справедливо. Только помни, — подхватил Алексей Петрович и подмигнул Николаю, — сапоги у меня старые, нечем соблазниться…

— Вижу, — буркнул Сенька.

— Ну, ежели так, значит, знаешь, что тебя ожидает, — засмеялся старый мастер и повертел концом порыжелого сапога. — Тогда проси Кольчика… Николая, то есть, Павловича. Пусть на работу берет. А я за тебя свой голос подам. Моему голосу, думаю, поверят, не одного сюда привел… Как, товарищ начальник смены?

— Подумаем…

Семена Пушкарева приняли в подсобные рабочие. Вместе с пареньком в красной рубашке он подвозил заготовки, чаще всего к Бабкину.

— Удрал тогда, черт рыжий, — подтрунивал Бабкин, — не захотел робить, а теперь, когда добрые люди удирать собираются, заявился незваный. Расценки скоро снизят, много не наработаешь.

— Меня это не касается…

— А какого же ты черта к станку присматриваешься? Не весь же век собираешься болванки катать?

— Тебе какое дело?

Семену действительно хотелось за станок, но Бабкин не собирался учить, все время издевался над его неповоротливостью. От этого Семен становился еще более неловок и угрюм.

Алексей Петрович однажды сказал Бабкину:

— Неудобный ты парень! И новому делу препятствуешь, и ребят молодых не тянешь, и сам не растешь.

— Насчет моего роста вы бросьте, — обиженно ответил Бабкин. — А что касается Сеньки, сами попробуйте — будет ли толк?

— Будет. Смотря под чью руку попадет.

Алексей Петрович в свободную минуту рассказывал Семену об устройстве станка, показывал, как закрепляют деталь, устанавливают резец, и потом решил познакомить Семена с Ниной. Семен обрадовался: учиться работать на станке — так уж сразу на таком, как у Нины, с приспособлением!

— Сразу не выйдет, — предупредил мастер. — Перешел бы ты к ней подвозчиком деталей. Она бы тебя научила.

— Не пойду.

— Ишь жених какой! Самолюбие заедает: девчонка? А что ж такого? Таких девчонок поискать.

После смены у проходной Семен — низкорослый, с короткой шеей и крепко посаженной головой, с неловкими движениями — подошел к Нине, словно видел ее впервые, протянул короткую, но твердую руку, за ней другую, и тонкая девичья рука оказалась в его горячих шершавых ладонях. Семен, державший себя свободно при Алексее Петровиче, вдруг стал молчаливее после его ухода.

Они пошли вдоль подтянувшихся стройных елочек, подступавших к самому трамвайному кольцу. Семен ругал в душе самого себя, а больше всего — Алексея Петровича. Он попросился в токари, чтобы уйти от хвастуна и зубоскала Бабкина, а получилось еще хуже.

Нина тоже чувствовала себя смущенно.

— Вы не торопитесь? — спросила она.

— Некуда.

— Тогда посидим…

Нина сошла с дорожки и первая присела на скамейку под кустом акации. Семен сел рядом.

— Решили учиться на токаря? — спросила она.

— Надоело тележку этому Бабкину подкатывать!

— Донимает он вас…

— Ну, положим!

Семен говорил с Ниной как с каким-нибудь случайным приятелем, которому никогда не доверит тайны. Она замолчала и поднялась со скамейки.

Утром Бабкин спросил у Семена:

— К Трубиной решила поступить?

— А ты откуда знаешь?

— Я все знаю! И то, что за реку водил ее, тоже знаю.

— Слушай, ты!.. — оборвал его Семен, показывая на болванку. — Скажи только слово… Кто я такой — ты знаешь…

— Не пугай, — ответил Бабкин, но смеяться перестал.

Через несколько дней Семен и Нина, возвращаясь вместе с работы, незаметно очутились возле кинотеатра, купили билеты, а после сеанса немного прошлись. Семен говорил мало, все больше слушал, Нина рассказывала ему о станке.

Ближайшим воскресным днем выбрались они за город.

Семен шагал, вобрав голову в плечи, сутулился. Коричневый пиджак — подарок Алексея Петровича — сидел на нем мешковато. Зато клетчатая рубашка-ковбойка, синие брюки, желтые потрепанные туфли были в самую пору. Неумение разговаривать с девушками стесняло Семена… Нина держала себя более свободно, но для того, чтобы занять руки, держала веточку и, вертя ее, сбивала пыль с листьев. На Нине было коричневое платье с беленьким кружевным воротничком.

Шоссе тянулось вдоль Орлиной горы. По щебню, по низкорослым зарослям они поднялись вверх и, не сговариваясь, сели на желтую, всю в трещинах, глыбу камня. Веточка стала совсем зеленая, Нина, усевшись на камень, начала бить ею по кончикам туфелек. Семен мял в руках кепку и делал вид, что с интересом разглядывает город. От домен и батареи коксохима тянулась длинная густая полоса дыма, похожая на очертания далекого горного хребта. Солнце только что закатилось. Его лучи золотили стайку облаков на горизонте. Облака медленно клубились и перестраивались, меняя свои тона.

— Как же надумал? — спросила Нина.

— Ладно, буду у тебя учиться, — хмурясь и сдерживая улыбку, ответил Семен. Решение, очевидно, далось ему нелегко, и он, не зная, как скрыть неловкость, встал с камня. — Пошли домой… Зайдем к Алексею Петровичу, он лодку обещал. Покатаемся…

Нина согласилась. Клавдия Григорьевна всегда была рада ей: хлопотливо поила чаем, вела в огород, в садик. Не обошлось без чая и на этот раз. Клавдия Григорьевна открыто разглядывала Семена, ничего не сказала Нине, но дала понять, что не осуждает. После чая Алексей Петрович и Семен отправились на реку смолить лодку.

— Ну что? — спросил мастер заговорщическим тоном. — Берет тебя в ученики? Берет? Иди, не раздумывай. А то охотники найдутся, Бабкин все поглядывает…

— А что Бабкину учиться? — удивился Семен. — Он сам поучить может…

Алексей Петрович легонько толкнул Семена локтем и засмеялся.

На высоком берегу стояла сосновая рощица — зеленый островок, далеко видимый в желтом море степи. Степь кончалась у каменистого подножия горы; она, казалось, не могла перевалить через лощину, чтобы двинуться на город высоким берегом реки.

Семен быстро выкопал яму для костра, поставил треножник, прикрутил к нему ведерко со смолой, развел огонь и, присев, начал раздувать пламя полами пиджака, не потому что оно могло погаснуть, а потому, что боялся расспросов, особенно после того, как Алексей Петрович со смехом подтолкнул его локтем. Решил прикинуться занятым. Смола начала закипать, — ее черные пузыри удлинялись и с шумом лопались.

— Помешать бы надо.

Семен стал усердно размешивать корявой палкой пузырчатое черное варево. Неожиданно из ведерка вырвалось пламя и в одну минуту опалило верхушки сосен; иглы их затрещали, смешиваясь с шумом огня. Пламя взлетело брызгами.

— Эко место! — закричал Алексей Петрович и забегал вокруг костра. — Эко место! Тушить надо, что ли!

Семен схватил свой пиджак и набросил его на ведерко. Пиджак легко взлетел вверх, отброшенный пламенем, и повис на ветке сосны.

— Ишь ты, гляди, что делается! — вскрикнул Алексей Петрович. — Пиджак пропал, обгорел весь…

— Не жалко, — успокоил Семен. — Дареный…

— Так дарил-то кто? Я!

Им обоим одинаково попало от Клавдии Григорьевны. И то, что она ругала Семена, обрадовало Нину, — значит тетя Клаша и его считает своим.

— Ума у вас нет! Надо было ведро с огня снимать, когда смолу мешали.

Нина засмеялась. Семену было не до смеха: ему пришлось лезть на сосну за обгорелым пиджаком.

— Длинноствольная, — говорил Алексей Петрович сочувственно, стоя внизу и подавая советы, — кабы мохнач — все-таки ничего, а то ведь высоко…

— Сам ты мохнач, — негромко сказал Семен, взбираясь на сосну.

Пока Семен и Нина чистили и приводили в порядок пиджак, Алексей Петрович собрал остатки смолы на дне ведерка и принялся за лодку. Он отомкнул ее, отбросил цепь на прибрежный камень, опрокинул и стал разглядывать днище. Трещины были небольшие, и мастер надеялся быстро справиться с ними. Ему было неловко перед Семеном за все, что случилось.

— Не горюй, пиджак новый справим, — утешал он. — Главное, лодка еще добрая. Просмолю и — айда!

— Поздно уж, — нерешительно проговорил Семен.

— Оно и лучше, не так будет виден твой наряд.

Едва просохшую лодку спустили на воду, потревожили стайки облетевших листьев, отражения заводских огней и звезд. Алексей Петрович от катанья отказался, помахал с берега, закурил и медленно пошел к дому.

Для сидения в лодке была только одна беседка, да и та еле держалась. Семен сел на нее, примерил весла, остался доволен и хотел уже было ударить по воде.

— А меня куда посадишь? — спросила Нина.

Семен молча потеснился.

— Теперь уж придется мне одно весло взять, — сказала Нина, усаживаясь. — Давай…

Она энергично взмахнула веслом. От ее удара отражение самой крупной звезды вытянулось, рассыпалось, как рассыпается ртутный столбик, и заплескалось под веслом. Лодка повернулась кормой к берегу.

Семен начал грести. Лодка выплыла на середину реки. Огни, мерцавшие в воде, окружили ее. Нина опустила весло.

— Правда, хорошо здесь?

— Хорошо! — громко сказал Семен и подумал о том, что ему больше нечего сказать. Стыдно, но правда.

Нина, думая о чем-то своем, вдруг спросила Семена: нравился ли ему кто-нибудь в жизни. И была удивлена, когда узнала, что он этим не интересуется…

— Да что ты? Даже не верится…

— А чего я врать стану?

Семен поднял весло и так сильно ударил им, что забрызгал Нину.

— Вот неловкий! — засмеялась она. — И у нас никто не нравится? — храбро спросила Нина и тоже ударила веслом.

Лодка чуть тронулась.

— Не знаю, — неуверенно произнес Семен и опять шумно двинул веслом, пытаясь заглушить свое робкое полупризнание.

Плоскодонка скользнула вперед.

— Не знаешь?

Под новым ударом весла лодка ускорила ход.

— Говорю, не знаю, — ответил Семен и, энергично взмахнув, с шумом опустил весло в воду.

— Просто не хочешь сказать, — настойчиво проговорила Нина и тоже плеснула веслом.

Лодка вздрогнула и пошла еще быстрее.

— Что? — громко спросил Семен и, подняв весло для удара, задержал его в воздухе, лодка круто повернулась и заплясала на месте. Семен посмотрел на девушку — и смелую и стыдливую, — на уложенные веночком и слегка растрепавшиеся от ветра волосы и вдруг сказал: — А если ты мне понравилась?

Весло неожиданно сорвалось, и холодные брызги остудили разгоряченное лицо Семена.

— Ух ты, черт!

— Слушай, Сеня, расскажи что-нибудь, — решила переменить разговор Нина. — Ты ведь бывал там…

— Не хочется, — облегченно вздохнул Семен. — Надоело рассказывать. Только ты не обижайся! Не будешь? Я потом расскажу. Может, домой? Завтра бы пораньше прийти, а? Пока этих самых не будет…

— Согласна.

Учить Семена принялась она с радостью. Как установить деталь и закрепить резец, он уже знал, — поучения Алексея Петровича не пропали даром. Начала она с подрезки торцов. Оба приходили перед сменой, иногда оставались и после. Семен изо всех сил старался. Вскоре он уже делал подрезку сам, торопился перейти поскорее к проточке. Но Нина сдерживала его нетерпение, требовала работать точнее и чище, удивлялась его настойчивости и шутливо уверяла, что за месяц даже Бабкину не пройти годичный курс. А Семену хотелось изучить все сразу и побыстрее добраться до обточки и резьбы. Нина не удивлялась: она давно уже заметила, что все молодые токари очень любят резьбу.

Пришло время, дали Семену станок, дали, как говорится, по дружбе и доверили с большим сомнением обдирку валиков. Вместо того чтобы обрадоваться, он рассердился. Тех, кому случалось работать на этом станке, называли точильщиками и кричали издали на манер мастеровых: «Ко-му то-чить?..» Семен запротестовал.

— Будешь работать на этом. Все! — резко сказал мастер и, повернувшись, пошел.

Не успел Семен приглядеться к станку, а из дальнего угла уже слышался смех ученика Петьки — паренька в красной рубахе.

— Ко-му то-чить?..

Семен наклонился к станку. Только бы Нина ничего не услыхала. Посмотрев через плечо в глубину цеха, он увидел ее кумачовую косынку. Нина не оборачивалась, и Семен отправился разыскивать бригадира — Федю Стропилина. Тот наладил станок, попросил Алексея Петровича проверить. Оставшись один, Семен наклонился к резцу, следя за первой стружкой. Вскоре он понял, что просчитался в замере.

Дело оказалось не таким легким, и Семен начал досадовать на себя. Зря поторопился, нет еще навыка… Ему казалось, что и звук металла был не такой, каким вообще должен быть, и сам он стоял не так, — слишком уж согнув плечи, и резец шел нетвердо… О чистоте работы Семен не думал — куда там! Он вспотел и перемазался больше обычного, а справился к перерыву только с тремя деталями. Едва заслышав гудок, он выбежал из цеха, чтобы не встретиться с Ниной.

Петька тотчас же подбежал к станку и крикнул Бабкину, которому он теперь подвозил детали:

— У точила три штуки лежат… наработал!

— Дождешься ты, паря, затрещины, либо чего худшего, — предупредил Бабкин.

— Я точильщика не боюсь. А ты остерегайся, чтобы он у тебя деталь не упер для полного счету.

— Он точильщик, а ты «Дрогаль — подай деталь!» — засмеялся Бабкин. — Как раз компания.

Боялся Семен и встречи с Леоновым. Он понимал, что станок дали ему с ведома начальника смены.

Николай сидел в это время над графиком работы, постукивая линейкой по столу, и думал о надвигающемся вечере, о том, что после памятного разговора в парке прошло около месяца, что он не видел Нади и не хотел ее видеть. Начинало темнеть, но он знал, что если зажжет лампочку, то долго еще не уйдет отсюда, и потом попросту был противен этот желтоватый лимонный свет.

Вдруг лампочка зажглась сама собою.

Николай и не заметил, как в конторку вошли и остановились у порога Федя Стропилин и Женя.

— Чего это вы в темноте, Николай Павлович? — удивился Федя. — Мы пришли благодарить вас: Женя с завтрашнего дня — в техническом отделе!

— Да я тут при чем? Я только сказал в конторе. А вообще… поздравляю!

Надо было сказать еще что-то, но тех незначащих слов, какие принято говорить в подобных случаях, не находилось. Федя и Женя пришли не вовремя. Откуда им было это знать, что своим приходом они наведут начальника смены на грустные размышления.

Едва они ушли, Николай снова взялся за график, но ему снова помешали. Пришел Аркашка. Только один вид его развеселил Николая:

— Голову выше!

Аркашка улыбнулся.

— С чем пожаловал?

— Прошу отпустить на учебу, в институт… В Уралоград хочу.

— С чего это вдруг?

— Отпусти, Николай, — просто сказал Аркашка и взял Леонова за рукав. — Отпусти. Теперь я совсем не смогу в мастерских работать. Ты меня понимаешь? Тем более прошусь на учебу… Помоги!

— Аркадий, давай поговорим серьезно…

— Не могу, не буду… ты меня с детства знаешь.

— В том и дело. Жаль мне… Надо себя в руках держать! — Николай неожиданно стукнул кулаком по столу. — У других, может быть, еще хуже. А ничего… живут. Ты даже ни разу не поговорил с ней, не проводил до крыльца. Разве она сказала тебе когда-нибудь на прощанье: «Приходи, ждать буду!» Нет? Так чего ж ты в самом деле? Выдумал сам и страдает! Иди к черту! — Николай притянул к себе Аркашку, потрепал его и подтолкнул к двери: — Ступай! Тете Клаше привет!

— А ты все-таки подумай, — тихо сказал Аркашка.

— Подумаю! — весело пообещал Николай.


Давно уже работала вторая смена; Николай решил выйти в цех, толкнул дверь, зажмурился от резкого света и, спускаясь по лестнице, плохо видел, что делается внизу. Попав в первый пролет, он вспомнил о Семене Пушкареве и невольно повернул к «точилу», с улыбкой думая о цеховой шутке. К его удивлению, у «точила» стояла Нина. Он коснулся ее плеча.

— Вот не ожидал!

Ее круглое личико покраснело, глаза блеснули слезами. Она прикусила губы и наклонила голову. Николай растерялся.

— Что с тобою?

Давно знакомое ему серенькое платье показалось очень бедным, а косынка — выцветшей и потрепанной. Он взял девушку за руку, но, боясь, что она расплачется, отпустил и произнес как можно строже:

— Чего молчишь?

— Вы не подумайте, — не глядя на него, сказала Нина, — это я сама… он меня не просил, он ничего не знает. Я не успела повидать его после смены, а знаю, как ему было трудно, ничего почти не сделал, потому что ведь первый день. А норму надо выполнять…

Николай еле сдержал улыбку и все еще строго проговорил:

— Так ты решила за него? Нельзя баловать людей. Вижу, что он тебе нравится, он и мне нравится. Хороший парень, а теперь ему нужно стать хорошим токарем. Ты и не должна работать за него. Показать — другое дело. Поняла? Но не это самое главное. Главное в том, что он ведь тоже человек, да еще, представь себе, мужчина. А если он узнает, что за него девушка работала? Да ему же гордость покоя не даст. А к этой гордости если еще цеховых ребят прибавить, тогда совсем парню жизни не будет. Ясно? Он тебя после этого возненавидит. — Николай сдвинул брови. Разве бы он мог допустить, чтобы Надя, жалея, что-то сделала за него? — За детали эти спасибо, они пригодятся, но ты их убери подальше от станка и отправляйся домой. — Он посмотрел на горку деталей и добавил: — А еще говорят, на «точиле» нельзя работать!

К ним подошел мастер второй смены.

— Не знаю, Николай Павлович, — сказал он, — о чем вы тут говорите, но я уже два раза у нее спрашивал: что за работа, кто поставил? Не могу добиться, молчит.

Леонов спокойно посмотрел на него.

— Кто, говоришь, поставил? Я поставил. Нам такая деталь нужна была, вот я и попросил, чтобы на вторую смену осталась.

— Так бы и сказала. А чего ж молчать-то?

Нина отвернулась, улыбаясь сквозь слезы.

Николай пошел по цеху, наклонив голову и слушая стук своих шагов по железным плашкам пола.

…«А слезы-то, слезы! — думал Николай, вспоминая счастливое лицо Нины. — Вот как бывает».

Это не давало ему покоя весь вечер.

«Нет, так нельзя. Не могу! Пойду, увижу ее!» — твердо решил он и утром следующего дня пошел знакомой дорогой мимо коксовой батареи.

В оконце пятнадцатого коксовыталкивателя он заметил задорное мальчишеское лицо.

— Эх, ты, на машине! — крикнул ему Николай, сложив руки рупором. — А где Надежда?

— Вспомнил! Она уже скоро месяц, как на курсах. Ступай в учебный комбинат.

Николай обрадовался. Она помнит о нем, помнит, — приняла его совет, пошла учиться…

«Какой же я дурак! Обиделся! Обижаться на девушку! А потом еще всякое стал выдумывать… Аркашку ругаю, а сам не хуже выдумщик! Может быть, ничего между ними нет и не было никогда, а я воображаю и мучаюсь… Пойду».

Вечером, часов около восьми, он сидел на крыльце учебного комбината, не решаясь войти в вестибюль, — за стеклянной перегородкой мелькала чья-то тень. Николай не помнил, долго ли он просидел, но, едва заслышав шум, поднялся. Вместе с другими курсантами мимо прошла Надя в знакомом сереньком пальто и синем берете. Николай невольно отодвинулся в тень: Надю вел Плетнев, бережно поддерживая под локоть.

Хорошо, что не заметили! Ничего больше Николай и не хотел в такую минуту. Невеселая минута. Зато все ясно. Теперь вот успокоится сердце, перестанет стучать, как пойманное, и все будет хорошо… Вот оно — тише, тише… Стук его утихает так же, как утихает стук ее каблучков по асфальту. Вот они стихли и стихло сердце. Теперь только одно — не думать, завалить себя работой, онеметь, превратиться в ледышку.

Забыть… Но ведь думается! Если бы не думалось!.. Если бы знать, куда девать себя!

А тут еще Аркашка… Опять пришел со своей бедой. И лицо такое вытянутое, жалостливое. Даже зло на него смотреть, словно видишь самого себя!

— Слушай, Аркадий, что ты ко мне привязался? Какой институт в октябре? И потом… не на ней же одной свет клином сошелся!

И вдруг эта случайная мысль привела за собой другую: клин клином вышибают… Так просто ее не забыть, легче забыть с другой. Еще вчера эта мысль показалась бы пошлой, а сегодня она стала спасительной. И вспомнилась Лена Семенова. Она же ему нравилась… Это все равно что с горя напиться. А что еще остается делать?

Лена удивилась. Но радостное удивление не помешало ей заметить, что Николай был в таком состоянии, словно с ним что-то случилось. Он тащил ее с собой на улицу, куда-нибудь, все равно куда…

— Что с тобой? — спросила она его на крыльце. «Не выпил ли? Кажется, нет…»

— Слушай, Ленок, вот что… я давно хотел сказать, — ты мне нравишься… понимаешь?

Лена посмотрела на него широко раскрытыми глазами и наивно спросила:

— А почему же ты не говорил?

— Что? — спросил он.

По этому глупому, неожиданному вопросу она поняла, что Николай ее не слушает, что он чем-то озабочен. И вдруг, как бывает в минуту просветления, догадалась, что произошло с ним.

— А где же та, помнишь? Ты с ней недавно гулял по городу…

Николай не ответил. Лена дернула его за рукав, словно хотела привести в чувство, и опять, уже более настойчиво, спросила:

— Где та девушка? Слышишь?..

— Я о ней и думать не хочу! — проговорил Николай. — Ты мне… понимаешь… всегда нравилась. Еще, помню, когда я приехал… когда в комитете комсомола встретились…

Он хотел ее обнять. Они шли по пустынной еловой аллейке. Лена остановилась, со слезами на глазах сказала:

— Коля, ты мне тоже нравишься… Но я так не могу… прости меня. Ты любишь другую! Я вижу…

— Нет! — стиснув ее руку, ответил Николай.

— Любишь… А я так не могу. — Слезы стояли в ее глазах. — Ну, хочешь, я тебя поцелую.

И она дотронулась до его щеки дрогнувшими губами.

— Не надо! — резко оттолкнул ее Николай. — Так меня и мама целовала…

Он не думал, что говорит, шел, запрокинув голову, обиженный на всех.

— Хочешь, я пойду и узнаю, где она, поговорю с ней, расскажу про тебя, какой ты?

— Не нужно! Не затем я к тебе пришел.

— Коля… я так не могу…

— Дурак я! — словно опомнившись, пробормотал Николай и усмехнулся: — И еще вот тоже… такой же дурак, у нас в цехе… Аркашка Черепанов.

— А что с ним? — живо спросила Лена. Ей хотелось отвлечь Николая от горестных мыслей.

— Тоже нуждается в утешении. — Он посмотрел на Лену и недовольно проговорил: — Его утешила бы!

— С ума ты сошел! — обиделась Лена. — Если я одна хожу, так надо мной смеяться можно?

— Ленок, я не то хотел сказать. Аркашка парень хороший и действительно нуждается в добром слове. Он ко мне пришел, а что я ему скажу, что?

— Да, я знаю его, — в раздумье проговорила Лена. — Он хороший парень.

— Вот и поговори с ним… Зайди и поговори… просто так. Он хочет уйти из мастерских, а я не могу его отпустить.

Странное это было свидание… Наутро Николаю стало стыдно за себя. Но он был рад, что Лена оказалась такая… Он пришел в цех с твердым решением: одно остается в жизни — дело!

А дело — черт бы его побрал — не идет как следует. Может быть, именно в этом и счастье, не идет оно, так надо нажать изо всех сил, все отдать только делу. Ничего не оставить для другого.

Немало препятствий! Пусть будет их больше. Только бы они были. Израсходовать себя, отупеть.

Даже Чижов, последнее время поддержавший его, не мог успокоить. Вот и сейчас он ловил его за плечо и убеждал:

— Это почти всегда так. Всегда новаторам приходилось переживать много трудностей. Вспомните любое открытие — маленькое или самое большое, почитайте, убедитесь сами.

Николай сердился, краснел, подозревая, что Чижов смеялся над ним, сравнивая его с теми, о ком пишут в книгах. Между тем Чижов говорил то, что думал, но был беспомощен.

— Уверяю вас, — продолжал он, — начали вы большое дело. Об этом еще будут говорить и писать… Это же настоящий, революционный сдвиг! — Чижов воодушевился. — Да вы сами подумайте: сколько у нас в стране цехов, сколько мастерских, сколько заводов! Вы только начинаете… зато другим после вас легче будет. Они и сделают больше.

Чижов утешал.

А Сергей Сергеевич медлил…

Засиживаясь в конторке до позднего вечера, Николай постоянно думал о том, что его дела в цехе неразрывно связаны с остальными делами его жизни, что все они — даже самые маленькие, самые личные — решались здесь, в цехе, все они — как ни странно! — зависели от того, как решится вопрос с приспособлением к станку. Не решив одного, он не может идти дальше. Жизнь представилась ему движением вперед — по цеховому переделу, где по обе стороны стояли станки и каждый из них ждал его внимания, его взгляда, его руки. Обязательно надо решить, сдвинуть с мертвой точки одно дело, и тогда больше будет воодушевления, захочется взглянуть и на другое и, может быть, решить его с большей легкостью, чем первое, а потом с веселой душой вспомнить, что есть еще мир и за стенами цеха…

В один из таких вечеров зашла к нему Нина. Она давно подметила невеселое настроение начальника смены и всеми силами хотела помочь ему.

— Что тебе? — спросил он.

Нина смутилась.

— Ничего, Николай Павлович, я так… Пусть будет пока по-ихнему. Пусть я буду работать одна для примера… вроде опыта, как они говорят… большое с малого начинается.

Николай невольно улыбнулся.

— Спасибо тебе. За доброе слово спасибо. А насчет того, чтобы ты одна работала, не могу согласиться. Неверно это, если разобраться.

Она не поняла.

— А вот послушай. Согласись я на это — будут о тебе говорить такие, как Бабкин, что ты одна-единственная в цехе, незаменимая. А в наше время незаменимых не должно быть. Это не в обиду сказано. Представь, что тебя заменить некому в цехе! Если бы кругом были одни незаменимые, тогда жизнь перестала бы двигаться вперед…

— Я хотела, чтобы вам лучше было.

— Не поняла все-таки! — он сочувственно улыбнулся. — Это не ты хочешь незаменимой быть, а они тебя такой хотят сделать.

— Вы про Бабкина?

— И про него. Он завтра, между прочим, торжествовать будет… Получится так, как он предсказывал. С новой декады норму тебе увеличат. Начальство хочет до конца опыт проделать. — Николай с листком бумаги, на котором теснились колонки цифр, подошел к окну. — Если оставить тебя на прежних нормах, хуже будет, перестанешь двигаться вперед. Понятно? И не бойся…

— Я и не боюсь. Я знала… А вот вы не очень-то действуете…

— Ты о чем? — насторожился Николай.

— Да о приспособлении. Ударили бы где кулаком по столу!

— Ударю!

В начале новой декады Николай пошел к Сергею Сергеевичу. Тот сдержанно принял его, выслушал, развел руками.

— Черт его знает, что делать. Давай еще с народом посоветуемся, помозгуем! Опасно торопиться, большое дело решаем.

Вместе с Николаем он прошелся по мастерским, долго стоял у станка, за которым работала Нина, потом перешел к Бабкину, подумал и, уходя, сказал:

— Хорошо работаешь, с красной доски не слезаешь, а жаль мне тебя, дорогой товарищ Бабкин! Консерватор ты!

Громов увидел, как Петька, развевая подолом красной рубахи, катит тележку с деталями, окликнул его:

— На станок хочешь, а? К Бабкину в ученики?

— Не пойду я к нему.

— Почему? Он же первый токарь в цехе.

— Я лучше к Трубиной. На приспособлении мне поработать охота. Вон даже Сенька Пушкарев и то у нее учится…

— Видал? — повернулся Сергей Сергеевич к Бабкину. — Вот почему мне тебя жаль…

— Товарищ начальник! Можно, я с вами по-рабочему?

— Давай! — Громов вернулся. — Люблю поговорить на русском языке.

— Стояли вы около Трубиной, смотрели, а главного, должно быть, не заметили, техникой увлеклись, а про экономику позабыли… Ну, то, что она почти ничего не заработала, это ее дело. Я про другое. Начальник смены знает, — кивнул он в сторону Николая, не взглянув на него, — и вы должны знать, что сокращение времени да обработку детали, — Бабкин прищурился и так посмотрел на Сергея Сергеевича, словно целился в него, — не дало Трубиной большой выработки. Для чего же тогда приспособление? Время обработки детали сократилось, а повышения выработки нет. А я держусь на уровне! Так что нечего меня жалеть.

Громов посмотрел на него с недоумением.

— Бабкин, — вмешался Николай, — почему же ты не объяснишь, в чем дело?

— Пусть Трубина объяснит. У нее есть время — она в три резца работает. Правда, ей норму снизили, тоже много не наговоришь.

— Ты отлично знаешь, — сказал Николай, — Трубина теряет на том, что не научилась еще в новых условиях сокращать вспомогательное время, быстро готовить деталь к обработке. Но она своего добьется. А ты, дорогой товарищ передовик, добился бы этого значительно раньше, ты быстрее устанавливаешь и закрепляешь детали. — Николай повернулся к начальнику мастерских. — Ясно?

— О! — Сергей Сергеевич поднял толстый, с бородавкой указательный палец. — Что ты на это скажешь?

И не дожидаясь ответа, пошел дальше.

Николай был доволен… Теперь дело непременно должно сдвинуться с мертвой точки! Но он ошибся. Рабочее место Нины оставалось по-прежнему показательным, как его именовали в цехе. Даже после того, как Федя Стропилин по собственному почину оборудовал свой станок приспособлением и стал работать на трех резцах, Сергей Сергеевич не решился отдать приказ о переходе станочников на новый метод. И даже сказал Николаю, чтобы тот лично следил за Стропильным, за этим… станколомом. Николай согласился и на это. Наконец он не выдержал, прибежал к Громову.

— Чего вы ждете? Пока Бабкин будет работать на трех резцах? Так этого вы не дождетесь.

— Почему не дождусь?

— Потому что он шкурник!

— Слушай, Леонов. Бабкин первый стахановец…

— Вы же сами назвали его консерватором!

— Так то я, а то ты. Я имею право. У меня свои соображения. А ты… ты перестань кидаться словами…


Ночь… Ночь в Кремнегорске совсем не такая, как в других городах. Это светлая ночь. Светлая, хотя Кремнегорск стоит не под северным, а под южным небом… Белой рекой течет расплавленный чугун, из печей вываливается светящийся от жара коксовый пирог, литейные ковши наполняются клокочущей сталью, раскаленные слитки, постукивая углами, несутся по рольгангам, вспыхивают голубые огни электросварки: Кремнегорск продолжает строиться, — вот почему светло в этом городе ночью. Даже облачное осеннее небо кажется причудливо красивым.

Всю ночь провел Нечаев в цехах завода.

До сих пор еще «слышен» мартеновский цех: гонг завалочной машины, сигнал электровоза, звонок разливочного крана… До сих пор слышен смех дюжего парня — сталевара Егорова, которого он поздравил с наследником: родился сынок. Егоров пригласил в гости. Спасибо, но когда ходить в гости, если не хватает времени на то, чтобы обойти завод…

Над первой домной запылало новое зарево. Значит, семь утра. Достал часы — так и есть. По плавкам доменщика Иванова можно проверять часы, не ошибешься…

Большой завод, большие люди!

В чудесном, бодром настроении вернулся Нечаев в свой кабинет. Прилег на диван. Нет, не спится, думается, думается о жизни… Кажется, только закрыл глаза, а уже восемь. Засмеялся, вскочил на ноги — резво, по-молодому, будто и нет пятидесяти лет за плечами. Сел к столу, ночная сводка уже готова. Как же это дежурный прокрался, не разбудил? И дежурный хороший малый, и сводка неплохая. Еще бы! Девяносто три процента плана. Отгружено восемь поездов металла. Кремнегорский металл самый дешевый: на один рубль — полтинник прибыли. Рядом с рабочей сводкой — другая: высажено еще сто елочек! Пусть растут, крепнут, с ни не боятся ни газа, ни дыма, не то что березки. Пусть будет не так нарядно летом, чуточку суровее, чем хотелось, но зато всегда зелено, здорово, крепко…

Хорошо жить на свете! Обхватил руками края стола — стол подвинулся, а он ведь массивный, директорский. Добро! Есть еще порох в пороховницах…

Что же сегодня, кроме обычных заводских дел? Посмотреть, как переезжают в новые дома и в самом деле побывать в гостях у Егорова, выслушать доклад о работе трамвая, заехать на постройку дома отдыха…

Богатый город, могучий завод. Без такого завода стране жить невозможно. Все пока спокойно, мирно. Однако может быть и война. Чужой земли нам не надо, но своей не отдадим и пяди… Такой завод — крепость!

Девять. Нечаев попросил чаю, принялся за планы цехов, велел никого не пускать. Слышал сквозь неплотно прикрытую дверь телефонные звонки. Один был особенно настойчивый. Вскоре после этого распахнулась дверь, зашли Кузнецов и Черкашин. Планы пришлось отложить.

Случилось так, что разговор сразу пошел в резких тонах и немедленно забылось все — и Егоров, и елочки, и дом отдыха, и вся недавно минувшая светлая ночь над Кремнегорском. Все забылось, как только секретарь парткома сказал:

— Ты, Евграф Артемович, думаешь только о хлебе насущном да дне текущем…

— Говори конкретно, не люблю, когда болтают.

— Черкашин и другие товарищи прошли вчера по заводу. Посмотри, сколько у нас валяется забытых станков, моторов, всяческого оборудования.

— Так мы же строимся!

— Известно. Однако нельзя же годами… Это омертвляет средства. Зачем нам излишние материалы?

— Излишние? Откуда вы это взяли? Мы, повторяю, строимся, мы должны богато жить… Мы люди богатые. Я вот ночью прошел по заводу и почувствовал это. Душа порадовалась.

— Прошелся! — иронически проговорил Кузнецов. — А того, что Черкашин заметил, ты не заметил… Об этом и речь.

— Черкашин, Черкашин! — начиная злиться, повторил Нечаев. — Вы дело говорите, а не разглагольствуйте.

— Не знаю, кто из нас сегодня разглагольствует! Посмотри сводку, посмотри, не отворачивайся.

Нечаев быстро проглядел поданный ему лист бумаги и сказал, не скрывая пренебрежения:

— Все это и слепой увидит. Заслуга небольшая. Я думал, что-нибудь посерьезнее, поглубже.

— Копнули и поглубже, — сказал Кузнецов.

— Копнули! — рассердился Нечаев. — Что ты все время — «мы» да «мы»? А говоришь один.

Черкашин смутился.

— Отсюда возникают вещи и поглубже: плохое использование мощностей.

— Ну, это уж не ваша забота. При чем тут технический отдел?

— Я коммунист, — несмело напомнил Черкашин.

— Знаю, — бросил Нечаев. — Я тоже коммунист. Ходил ночью по заводу и думал: вот она, наша мощь, наша сила… без чего жить нельзя. А вы, товарищ Черкашин, помнится, еще совсем недавно соглашались с американцами, что наша гора — фальшивый магнит.

— Позвольте! — возразил Черкашин. — Я этого не говорил. Я говорил, что наличие залежей руды в горе завышено… что ее хватит всего лет на тридцать.

— А это не одно и то же?

— Мне кажется, нет. Американцы говорили, что и на пятилетку не хватит.

— Не одно и то же? — зло засмеялся Нечаев. — Стоило ли тогда делать такой замах — на тридцать лет? Демидов строил на триста, а мы на тридцать? Так? Интересно!

— Погодите, — перебил его Кузнецов, — не забывайте главного. У нас прямая задача, надо принять меры по поводу того, что установила бригада…

— Надо принять меры, — согласился Нечаев, повышая голос. — Но меры другого порядка. Пора установить наконец единоначалие на заводе.

— Отлично. Давно пора, — согласился Кузнецов.

— Отлично или нет, мы после поговорим, — ответил Нечаев и посмотрел на Черкашина.

Черкашин поднялся.

— Я сейчас уйду, — сказал он. — У меня еще два слова. Возможно, тоже не по моей линии. Дело в том, что мы все время говорим о борьбе за скрытые возможности, говорим о том, что рекорды надо закреплять, а вот в механических мастерских… правда, это не главное предприятие нашего комбината, а подсобное, я это понимаю… но — вдруг… в жизни все может случиться… станет главным предприятием. Так вот, в мастерских не распространяют опыт лучших токарей, затирают ценное предложение…

— Хорошо, — сказал Нечаев, выслушав суть дела и вспоминая, что хотел ночью зайти в мастерские — сейчас еще помнится желтоватый свет в решетчатых окнах, — но так и не зашел. — Обещаю, разберусь. — Он встал. — Вы все что-то никак не можете поделить с Громовым.

В его голосе прозвучала суровая нотка.

— Мне с ним делить нечего, — ответил Черкашин.

— Но вы сейчас его заядлым консерватором выставили, а этого Леонова чуть ли не героем. А до героизма тут далеко, героизм — он немного иной. Вот сегодня ночью в мартеновском цехе с литейным ковшом неполадка случилась. Так рабочий не испугался, о себе не подумал… смелый, черт! Вот о чем говорить надо — это героизм!

— Говорить надо о том, что ковши плохие на таком замечательном заводе, — не выдержал Черкашин. — Я думаю, придет время, когда мы не будем заниматься прославлением вынужденного героизма, а будем привлекать к ответственности тех, кто способствует обстановке, порождающей подобный героизм.

Когда Черкашин вышел, Нечаев сказал:

— Черт с ним! Тут дело понятное. Но как мог ты, руководитель партийной организации, тратить время на пустые разговоры? Придется навести порядок на заводе. Придется воспользоваться своими правами.

— Я же говорю, давно пора! Нечего прятаться за спину общественности.

— Когда это я прятался за твою спину? Когда? Что-то не помню. Да и спина у тебя такая, что мне за нею вряд ли спрятаться. — Он прищурил один глаз, усмехнулся. — Вместо того чтобы помогать, ты ведешь подобные разговоры.

— Я должен не только помогать вообще, но и контролировать. Бригада Черкашина работала по заданию парткома.

— Ясно! Решил исправлять свои ошибки. Газеты читаешь! — зло проговорил Нечаев. — Недавно в «Правде» писали, что партийные организации не контролируют работу предприятий, не вскрывают недостатки, выносят неконкретные решения…

— Да, писали, — Кузнецов помрачнел. — Все это касается и нас.

— И еще, — не слушая его, продолжал Нечаев, — свыклись с глубоким прорывом. Это как будто не совсем касается?

— Не совсем…

— Я думаю! Не совсем касается. Только по какой причине? Прорыв не такой уж глубокий! — сказал Нечаев с видимым торжеством. — А вообще людям, которые свыкаются с обстановкой, знаешь ли, надо менять обстановку.

— Как это понимать?

— Как хочешь!

— Хорошо, — Кузнецов поднялся. — Продолжим этот разговор в горкоме.

— Всегда готов! Но думаю, что для тебя не будет большой радости, — усмехнулся Нечаев и напомнил: — Секретарь так и не извинился перед главным инженером…

— Едем! — предложил Кузнецов. Широкие ноздри его раздулись, усы начали топорщиться. — Там разберемся…

— Ладно, зачем я тебя буду под монастырь подводить?

Кузнецов остановился, глянул пристально на Нечаева:

— Дело тут, конечно, не во мне… Остывать начинаешь, Евграф?

— Начинаю, — признался Нечаев. — Посиди минутку, помолчи… Вот так. И давай разберемся сами.


Сергей Сергеевич продолжал советоваться. Он вызвал к себе Плетнева и обсуждал с ним «проклятый вопрос».

— Прошло время заниматься детскими забавами в технике, — сказал под конец Плетнев. — На производстве надо ставить серьезные опыты, а не самодеятельностью увлекаться. А серьезная работа, как известно, не по плечу самоучкам.

— Не понимаю тебя, — неожиданно сказал Громов.

Плетнев никак не ожидал такого выпада.

— А при чем здесь я?

— А вот при чем. Я в жизни многое повидал, часто приходилось спорить, отстаивать свои решения, приходилось и заблуждаться и видеть, как другие заблуждаются, выслушивать всякие доводы. Но я тебе, уважаемый Василий Григорьевич, скажу, что за одним доводом почти у каждого скрывается какой-нибудь другой, самый главный довод, тот самый, ради которого и завелся спор. Тебе я могу прямо об этом сказать. Ты постарше Леонова, отпетушился уже, а возможно и никогда не петушился, парень ты такой… У тебя, кроме твоих всяческих технических доводов, кроме возражений секции ИТР, есть что-то свое, может быть, даже престиж. Ты, говорят, упрекнул его за то, что он тебе не поклонился, обошелся без консультаций. Вот и думаю, не престиж ли тут, не честь ли мундира? Вы чуть ли не вместе на заводе с ним начинали…

— Хотите говорить всерьез, Сергей Сергеевич? — спросил Плетнев. — Если серьезно, я готов.

— А разве я не серьезно до сих пор разговаривал?

— Когда как…

— Надо маневрировать, — пояснил Сергей Сергеевич. — На одной ноте нельзя все время…

— Так вот, если серьезно, извольте, — начал Плетнев, усаживаясь в кресло, — я раньше отвечу вам на ваше предположение. Только не обижаться. Престиж тут ни при чем. Престиж он… еще раз предупреждаю, не сердиться… Нас тут только двое, разговор чисто мужской, — Плетнев усмехнулся. — Престиж — он вас больше беспокоит, если говорить о нас двоих. Вы больше заботитесь о чести мундира… Это не критика и даже, — Плетнев опять усмехнулся, — не самокритика. Я занят другим. То, что меня беспокоит, со стороны может быть понято, как зависть. Вот вы говорили, что мы почти вместе начинали. Да. Ну и что же? Вам кажется, что Леонов кое в чем уже обогнал меня?..

— Сам чувствуешь! — перебил его Сергей Сергеевич. — Вот именно: «кое в чем»…

— Зависти я не чувствую, — продолжал Плетнев. — Кое-кто называл меня эгоистом. Пусть. Для себя я, внутренне, человек честный. И хочу, чтобы меня окружали такие же честные люди. Хочу, чтобы они шли вперед честными путями. И тут я подхожу к главному. Всего несколько слов. Я понимаю, что каждому хочется выдвинуться. Но для этого есть одна прямая и честная дорога, дорога знаний. А Леонов… если уж говорить откровенно, малограмотный человек, малограмотный и технически и вообще. Я бы ему простил эту малограмотность, как прощаю ее, например, Бабкину. Тот хоть никуда не лезет. А этот даже свою малограмотность использует для того, чтобы подняться еще на одну ступеньку. Все эти приспособления, все эти заигрывания с молодыми рабочими, все эти разговоры о стиле руководства, о проникновении в душу человека — все для того, чтобы продвинуться самому. Продвигайся, но по праву. С такими всезнайками мы не построим социализма. Я хочу, чтобы люди у нас получали по заслугам. Хочешь заниматься техникой — иди учись. А потом и занимайся.

— Погоди, погоди, не своди все к технике. А кто же будет заниматься людьми? Я, например, хорошо усвоил основное: техника — это живые люди.

— Людьми заниматься, — подхватил Плетнев, — тогда иди в партком, в завком. Иди и работай с людьми. А техника не любит показного. Не любит игры…

— Погоди, — опять запротестовал Сергей Сергеевич.

Но тут раздался телефонный звонок.

Звонил секретарь парткома.

— Вот вам, пожалуйста, разве это честный путь? — усмехнулся Плетнев, узнав, в чем дело. — Идите теперь доказывайте, что вы не зажимали инициативы масс.

Из парткома Громов вернулся через час, разбросал все бумаги на столе и принялся писать приказ об организации в цехе первой комсомольско-молодежной смены токарей, которая будет работать по-новому.

Вскоре к нему явился Николай.

— Чего хмуришься, сукин ты сын? — встретил его дружелюбным ворчанием Сергей Сергеевич, — Думал, парткомом испугаешь? Нет, брат. Это даже хорошо, что меня туда позвали. Пусть и там знают, пусть помогают. Разве я был против? Ты же сам слышал, как я Бабкина тогда, в цехе, консерватором обозвал! А медлил я, дорогой товарищ, недаром: я в таких делах опыт имею. Надо было привлечь внимание партийной общественности. Пусть теперь скажут, что мы, мол, не знаем, не ведаем, отвечать за это не собираемся. Нет, теперь мы все взялись за это самое главное звено. А раз дружно взялись, так скорее всю цепь и вытащим. Ясно? Соображать надо. У нас с тобой сейчас крепкая опора. И слышал ты, как я насчет газеты сказал? Обязательно, чтобы в газетах написали, и не только в «Кремнегорском рабочем», — по всему Уралу! Пусть даже портреты печатают. Пусть с нас пример люди берут… А мы развернемся! Вот это постановка дела. Не кустарщина, а массовый подход.

Николай глядел на него так, словно видел впервые. Он шел сюда, чтобы последний раз сразиться с противником, собирался высказать откровенно все, что думает о нем, но ничего этого, к великому огорчению, не понадобилось. И поэтому победа показалась маленькой, а само дело — незначительным.

Мелькнула мысль: не испытал он чувства радости. И еще одна, самая последняя мысль: «Думал, что знаю его, а выходит, не совсем знаю или даже не знаю совсем!»


Клавдия Григорьевна принимала нежданную гостью.

Это была старуха из Старого Погоста с гостинцами для Аркашки.

— А что тут, милушка, не знаю и не знаю, — сказала старуха, передавая беленький узелок и присаживаясь на предложенный стул. — Так-то вы и живете, мастеровые люди?

Она оглянулась и незаметно, привычно расправила свою густую сборчатую юбку.

Гостья была чуть полнее хозяйки, морщинистая, седая, добрая на взгляд.

— Дым-то ваш далече видать, — сказала она, имея в виду город. — Погожу вот, да и буду собираться.

— Чайку не хотите? — догадалась Клавдия Григорьевна.

— Чайку можно, — согласилась старуха и поглядела на самовар. — Уж этот — человек десять приди, так хватит.

Клавдия Григорьевна захлопотала у стола.

— А что это ты, милушка, в платке? Холодно, поди?

— Привычка.

— То-то я по себе гляжу. С наперсток-то крови во мне, а не мерзну.

Вместе с чаем появились на столе грибки, сушеная рыба, даже графинчик.

— Выпейте, бабушка…

— Чайку выпить — выпью, уважение вам сделаю, а другое какое питье — и не толкую, чего пить, не пивала век-от.

— А на свадьбе?

— На свадьбе — известно!

Старуха выпила рюмку, убедительно крякнула, утерла губы рукавом, принялась за еду.

— Эти рыжики-то вкуснее тех — волнух-то, белянок, — заметила она, пробуя грибы. Сказала доброе слово и насчет рыбы: — Осенью язь хороший, а весною сиг хороший. Кто сига не кушивал, тот вкуса рыбьего не знает… Да и язь, — как бы спохватившись, продолжала она, — тоже рыба, только поуже он сига приходится.

Клавдия Григорьевна, подперев щеку рукой, слушала, вспоминала давние, полузабытые годы. И радостно было ей и чуточку грустно.

— Старик мой, — тем временем говорила гостья, — ничуть дома не живет, все на реку да на реку… рыбы этой у нас… не знаю на сушье ли, солить ли… ну, я тоже в долгу не остаюсь, в свободное времечко — в лес. Без него и не жить мне: я-то взята с бору. Встану чуть свет, думаю умом, куда сходить по малину. Нынче тоже лето недаром прошло. Черничку-то продавали, а малину про себя сушили. — Она набрала варенья. — А вот нет у нас ягоды-то этой садовой, знаешь, вроде малины да покрупнее, да покраснее она. С ней больно хорошо чай пить… Захмелела я, матушка, да и болтаю всякое.

— Как жизнь-то теперь в деревне?

— Жизнь-то… Лучше теперь, лучше против того, что раньше было… Рыбак-то мой, дед мой… барометром его прозывали в деревне за то, что верно сказывал, когда пахать, и то в колхоз пошел.

Клавдия Григорьевна улыбнулась.

— Слышала, поди, про моего деда? — догадалась старуха.

— Муж рассказывал…

— И он, говорю, в колхоз пошел… Неладно мы еще живем. А в других деревнях, подальше от города, лучше.

— Берите, угощайтесь, — подсовывала Клавдия Григорьевна тарелку с хлебом. — Теперь он без карточек.

— Кабы овсяный блинок, да тоненький, да со сметаной, так я бы поела… Ты не обижайся, это поговорка такая… А живем теперь лучше. Была я в Медвежьем. Не знаю, почто оно так называется — Медвежье. Люди добрые там живут, и нас побогаче. Председатель у них — шестипалый мужик… мудрец! Там, мы приехали, утят было столько, канаву копаешь, а они за тобою плывут. Ферма у них птичья… А вот коровы — мелкоросье. Известно, в нашей уральской стороне коровы все невидные… Нет, ничего, ничего теперь, урожайно. Так ведь репы наросло — ступить некуда. И лен есть, головастый лен-то… повеселел народ! Весной у нас песен найдется! Приезжай…

— А осенью? — засмеялась Клавдия Григорьевна.

— И осенью, — проговорила старуха и вдруг запела — тонким, неверным голосом:

Коня ли тебе жалко,

Сбруи ли златой,

Отца ли тебе жалко

Иль матери родной?

— Захмелела я, вот как захмелела! — призналась старуха и выпила еще рюмку. — Живут ничего… только вот ведь у каждого по-разному, по-своему… Замуж я по любви вышла. Муж мой поначалу меня не очень-то… Сидим мы это за столом — была свадьба еще… Тем временем пошатнуло нашего жениха, свалился он на лавку. Шумели-шумели, не дошумелись. Так я одна в ту ночь и осталась. Неловко ему стало или как… а только утром во двор соху вынес и ладит и ладит. А потом ушел на весь день в поля. Я стою, стою у ворот, скоро смеркается, а его нет. Потом явился, а я уж легла. И он лег. Когда-когда слово скажет, а то ровно мертвый лежит… Как расплачусь я, как разревусь голосом… Испугался он. А потом ведь полюбил меня, полюбил… Жили мы хорошо. А вот дочке нашей не посчастливило. Замуж вышла, ничего… живо это баба с прибылью, гляжу. Радуюсь я, все как у людей. Родилась девочка, пожили немного и разбежались — согласье не взяло. Живет Марфушка одна, дочка у нее сыта да и обряжена. Сейчас ей уже восемнадцать годов… Да вот Аркашка с ней учился… Приехала теперь Санюшка из города, училище кончила, агрономом стала, просила ему привет передать. Если, говорит, не забыл, поклонись ему. Невеста она у нас, красавица, — может, и поженились бы.

— Не до женитьбы Аркашке нашему, — сказала Клавдия Григорьевна, — работы много.

— Что ж, за работой и замуж не поспеть? — обиделась гостья. — Ты вот поспела же? Или ничего в девках не работала?

— Учится он, бабушка, вот я про что…

— Пусть учится. Она у нас тоже учена, — бабка решительно отодвинула от себя чашку, перевернула ее, положила на донышко огрызок сахара и встала. — Спасибо за хлеб-соль. Узелок-то с гостинцами не позабудь передать. А я пойду, поздно уж. Все с батожком хожу, так-то не ходить мне… А он, Аркашка, что-то не является…

— Куда же вы? Ночевать оставайтесь, — спохватилась хозяйка. — Муж скоро придет, интересно ему про вашего деда послушать. Он комично про него рассказывал. Если, говорит, этот старик в колхоз пойдет, то не надо и на барометр артели расходоваться.

— Эх, милушка, — неожиданно заулыбалась старуха, — барометр-то все равно купили, говорят — надежнее. Ладно уж, останусь у вас, постели мне на сундучке, что ли, вздремну…

Не успела Клавдия Григорьевна приготовить гостье постель, как пришел Аркашка. И не один. С какой-то девушкой.

— Знакомьтесь, — стараясь не смущаться, проговорил Аркашка. — Это Лена Семенова.

— Новую себе ученицу привел? — выручила Клавдия Григорьевна и пояснила старухе: — Он сам занимается и другим помогает. — Она улыбнулась Аркашке. — Тебе от матери гостинец бабушка привезла… возьми.

Аркашка взял узелок, смущенно повертел его, разглядывая, не зная, что сказать. Хотел расспросить о доме, но при Лене постеснялся.

— Чай пить садись, — опять выручила его Клавдия Григорьевна. — Девушка, чаю хочешь?

— Нет, спасибо! Я на минуточку. — И посмотрела на Аркашку. — Где же ты живешь тут?

Аркашка положил узелок на стол и повел Лену в свою боковушку.

— Учится, говоришь? — с усмешкой спросила бабка. — Некогда? На девок всегда время найдется!

— Что вы, бабушка, Аркашка наш не такой. Да и старше она его, сразу видать.

— Чуток постарше. Да что ж тут такого? Я вот тоже у мужа постарше была, когда замуж выходила, а потом как-то оно сравнялось… любовь сравняла… и по эту пору никто не знает.

— Ну, все равно! — защищалась Клавдия Григорьевна. — Где она, та любовь?

— Ее поначалу не видать, любовь — она поначалу махонькая, ласковая, вроде белки… Да ведь белка, сама знаешь, не велик зверь, да лапист… Так что уж привет ему от Сашеньки передавать не стану. Материных гостинцев довольно, — сказала она и стала устраиваться на сундучке.

А в боковушке у Аркашки с Леной шел свой разговор. Лена перебирала книжки, разглядывала их, рассказывала про девчат из общежития, про то, что Нина Трубина, должно быть, скоро выйдет замуж.

— Разве? — с каким-то странным чувством спросил Аркашка.

И Лена поняла, что не надо было затевать этого разговора, догадалась, о чем он думал, и вдруг сказала, положив ему руку на плечо:

— Тебе не должны нравиться темные глаза, ты в них ничего не увидишь… Ты сам темный…


Надя и Плетнев бродили вечерами по городу.

Так уже повелось с некоторых пор, что Плетнев встречал ее на крыльце учебного комбината, расспрашивал с участливой улыбкой об успехах протекшего дня, брал под руку и вел куда-нибудь в тихие уголки Кремнегорска, подальше от завода, поближе к горе, к реке.

Надя говорила мало. Она больше улыбалась, удовлетворенно опираясь на руку Плетнева. Ей было совсем хорошо, когда Плетнев тоже умолкал. Можно было подумать…

Чувствуя крепкую мужскую руку, во всем испытывая внимательность, даже предупредительность, видя, что он постоянно хочет помочь ей, старается делать все как можно лучше, приятнее, чувствуя его ласку во взглядах и движениях, Надя все же думала: правдив ли он, можно ли ему довериться во всем? Мысли эти не то что тревожили ее, но всегда были с нею. Возможно, что не было ничего особенного, исключительного в этих мыслях Нади, возможно, так думала бы любая девушка на ее месте. Но эти мысли у Нади были острее, потому что, наделенная воображением, она была более недоверчива. Ее пугали насмешки людей — подруг ли по общежитию, товарищей ли по учебе. Впрочем, опасность подвергнуться насмешкам была ей свойственна, как и всякой девушке.

А он, идя рядом с нею, думал в минуты молчания: «Нравлюсь ли я ей? Захочет ли она полюбить меня? Что, если она попросту принимает мои ухаживания как должное, не делая разницы между мною и другим? А прямо нельзя спросить, — вдруг она в ответ рассмеется? И тогда придет стыд с его мучениями, о которых никому не скажешь. Да и говорить некому. Нет настоящего друга!»

Но он хорошо знал, что в таком неведении нельзя оставаться бесконечно, нельзя быть ровным в отношениях, это может ни к чему не привести и в конце концов больно заденет самолюбие… Однажды, прощаясь с Надей, он поцеловал ее. Надя удивленно посмотрела на него. Тогда он начал целовать ее снова и снова… Сердито оттолкнув его, она убежала, не попрощавшись. Несколько дней он не приходил ее встречать. Гордость ли мешала, или подсказал внутренний такт, но он не появлялся. Он не мог понять, что же произошло с ней?

А с Надей не произошло ничего особенного.

Поступок Плетнева был слишком резким, неожиданным для установившихся между ними ровных отношений. Это испугало Надю, — значит где-то, в чем-то она допустила оплошность и дала ему повод так поступить, значит, он способен этим воспользоваться, не считаясь с ее женской стыдливостью… Даже самый вид Плетнева был ей ненавистен.

Но когда он снова встретил ее на ступеньке крыльца, она первая протянула ему руку. Надя видела, что он сильно смущен, понимала, что будет извиняться, если не просить прощения, станет вести себя по-другому. И она угадала. В тот вечер они долго гуляли. Он даже не брал ее под руку, шел спокойно рядом, рассказывал о своей диссертации, которая не очень подвигается, потому что в мастерских много всяческих дел и они отвлекают, рассказывал о спорах с Леоновым. Он не боялся произносить его имени.

— Вы помните, что он тогда сказал: «Ты занимаешься диссертацией о резании металла, а я режу металл». Он этим похвастал, похвастал своей малограмотностью. И в этом он весь.

Надя тихо улыбалась. Она первая взяла под руку Плетнева. Он чуть наклонился к ней и продолжал говорить о трудностях в работе над диссертацией, жаловался на го, что устает, и предложил в воскресный день покататься на велосипеде. Она согласилась. Ей даже понравилось, что велосипед будет один. Так часто катаются парни и девушки. И прогулка ей тоже понравилась, несмотря на то, что они упали с велосипеда: на тропинке, вилявшей вдоль реки, попала коряга. Не было ни страшно, ни больно, а только смешно и даже приятно: Плетнев успел слегка поцеловать ее в щеку, когда колесо велосипеда ткнулось в корягу.

Они долго смеялись удачному падению. Плетнев помог Наде отряхнуть платье. Движения его были осторожны, руки нежны, но в его осторожности и нежности не было робости, и это понравилось Наде. Простота случившегося сблизила их.

Плетнев ощупал фотоаппарат, висевший на ремешке через плечо, осмотрел велосипед и покатил его по тропинке в гору. Надя, слегка подталкивая, помогала ему. Так они дошли до вершины горы.

— Разрешите, я сниму вас. Два дела сделаю — и приятное и полезное: проверю, не случилось ли чего с аппаратом. Как мы упали! — Он засмеялся и попросил Надю чуть отойти. — Теперь хорошо.

Надя посмотрела из-под руки на город, неприбранные волосы ее золотились от солнца, подол белого платья развевался по ветру. Плетнев щелкнул аппаратом.

— Зачем же вы? — удивилась она. — Я еще не приготовилась.

— Это будет отличный кадр, именно потому, что вы не готовились… А теперь, пожалуйста, готовьтесь.

Надя стала поправлять волосы, и Плетнев снова заснял ее.

— Я стану сердиться.

— Надя, поверьте мне: фотография тоже искусство. Я хочу, чтобы мои снимки были хороши.

— Можете снимать, — сказала она, слегка улыбаясь и чуть приподняв голову.

— Есть, снимаю. Но вы убедитесь, я докажу вам, что мои неожиданные снимки будут гораздо лучше. Я могу вам доказать это хотя бы сегодня. Хотите?

— Посмотрим…

Гуляли они долго. К вечеру на горе стало заметно свежеть. Плетнев предложил спуститься в низину.

— Я знаю здесь один чудесный уголок.

Место оказалось действительно красивое. Под горою, словно в ущелье, тек ручей. Над ним нависли ветви деревьев. И странное дело: деревья были разные. Выше всех на каменистом бугре стояла сосна, чуть наклонив свою молодую крону; с другой стороны, пониже, столпилось несколько елочек, еще ниже — три-четыре березки, а у самой воды раскинулась густая черемуха. Казалось, они нарочито прибежали сюда из разных сторон, поглядеть на ручей, вытекающий из горы.

Надя села на корягу под сосной. Плетнев моментально сфотографировал ее.

— Не много ли? — спросила она.

— У меня есть снимок этого уголка, но — просто. А теперь он оживет. Белое пятнышко вашего платья вроде луча, и даже светлее.

Он поймал себя на мысли о том, что говорит красиво, и встревожился: не звучит ли это все фальшиво?

Они возвратились в город, когда совсем стемнело. Плетнев предложил зайти к нему, посмотреть снимки. Надя сказала, что в следующий раз непременно зайдет, а теперь уже поздно.

— Хорошо, я не буду проявлять без вас.


Надя зашла к Плетневу через несколько дней — после настойчивых просьб.

— Только без угощений, — предупредила она. Удивилась, что единственное окно было закрыто простыней. Плетнев засмеялся:

— Я же вас пригласил в фотолабораторию. Так что прошу извинить.

Он помог снять пальто, предложил зеркальце, расческу, усадил в кресло около письменного стола, а сам начал ходить по комнате.

— Вы садитесь, — сказала Надя, поглядывая на него. — А то и я начну ходить.

Плетнев сел поодаль на стул.

Она перелистала лежавшую перед ней на столе раскрытую тетрадь, потрогала готовальню, повертела пузырек с тушью, погладила линейку, огляделась по сторонам: книжный шкаф, маленький, но уютный, черный кожаный диван, на нем подушка, посредине комнаты стол, на стенах несколько картин и открыток. Приглядевшись, заметила большой, хорошо отпечатанный и накатанный глянцем снимок знакомого ущельица… Он был не хуже картины.

— Что же? — спросил Плетнев. — Приступим к священнодейству?

Он зажег красный фонарик, стоявший в углу у письменного стола, выключил верхний свет, пригласил Надю поближе, вынул из аппарата катушку пленки, отрезал кусок и опустил его в ванночку с раствором. Жидкость в ванночке заплескалась, отсвечивая красноватым цветом. Надя постепенно освоилась и стала примечать детали нехитрого искусства.

Через несколько минут он включил верхнюю лампу и, держа обеими руками пленку на свет, торжествуя, сказал:

— Глядите и убеждайтесь: вот ваш — преднамеренный, а вот мои — неожиданные. Смотрите, сколько движения в этом снимке, даже ветер и тот помог мне запечатлеть ощущение порыва. Вот ваше платье, как живое… вот ваша запрокинутая рука… вот солнце лежит на локте… а лицо, волосы… Надя, милая, да ведь это именно вы, вы, такая, какую я и люблю, какую нельзя не любить… Надя, вы верите мне, верите тому, что я говорю? Я как зеркало, я не умею лгать.

Плетнев взял ее руку и поцеловал. Надя чуть отстранилась, но руку не убрала. А он смотрел на нее молча, смотрел как-то странно, словно никогда не видел. Нет, это она, она смотрела так на него, будто видела его впервые. Да, таким он и был впервые перед ней, поистине влюбленным, и Надя поняла это, почувствовала, едва улыбнулась. Это была улыбка признания, улыбка нежная и просящая. Но, странное дело, она не вызвала в нем ни нежности, ни снисхождения. Она вызвала другое чувство, в котором была сила, был порыв и не было никакой нежности, никакого стыда.

Он взял Надю на руки, крепко прижал к себе и стал целовать. И то, что в другой раз она приняла бы как самое дикое проявление силы и грубости, теперь показалось ей проявлением характера и покорило ее.

После того что случилось, Надя долго не могла видеть Плетнева. Мешал стыд. Но Плетнев был настойчив и даже требователен, и она снова стала встречаться с ним, заходить к нему. Стыд постепенно исчез, мужская нежность убивала его в минуты свиданий. Но теперь ее стало тревожить и даже мучить другое — сомнение. Любит ли он ее, и чем все это кончится?

Плетнев по-прежнему был ласков и нежен, так же, как всегда, интересовался ее успехами, помогал готовить задания, приносил интересные книги. Но сомнение не исчезало. Но с кем было посоветоваться Наде и узнать, всегда ли так бывает или это только у нее одной?

Она старалась заглушить это сомнение, и оно временами исчезало, особенно в часы встреч. Он был с нею, он был такой же, ни в чем не изменившийся, по-прежнему мечтал о том времени, когда она закончит курсы, получит интересную работу. Он и тогда — по праву старшего друга и мужа — будет помогать ей своими советами, своими знаниями, — учиться надо всегда… Успокоенная, счастливая уходила от него Надя. Разве малое счастье, когда тебя любят?!

Но стоило Наде не встретиться с Плетневым, одной провести длинный осенний вечер, как ей уже начинало казаться, что все знают о том, что случилось у нее с Плетневым. В один из таких одиноких вечеров она встретила Фаню, очень обрадовалась:

— Привет, рыженькая!

Пухлые щеки Фани даже зазолотились от румянца.

— Привет, елочка! Как живешь? Видела я тебя однажды с инженером. Ты что с ним, — серьезно?

Надя засмеялась:

— А что?

Ей давно хотелось поделиться с кем-нибудь, но разве можно было рассказать девчонкам в общежитии? Они сначала от души поахают, соберутся в кружок, пошепчутся, а потом разбегутся и разнесут сплетню. А Фаня — другое дело. Фаня замужняя. С ней можно, она поймет, посоветует, успокоит.

— Вот оно как! — выслушав признание Нади, проговорила Фаня. — А замуж когда же?

— Мы еще не говорили об этом.

— Не говорили? А зачем же тогда?..

Наде стало неловко.

— А вот я, елочка, не так…

— Что же ты не так? — обиделась вдруг Надя. — Любила одного, а вышла замуж за другого?

— Не бей меня, не хлещи, елочка, — примирительно сказала Фаня. — Я не виновата, не смогла свою любовь показать. Что ж… но своему Егорову я — жена любящая. Если уж пошла одной тропкой, про другую забыла… Сынок у нас родился…

— Я тоже по разным дорожкам не бегаю, — сердилась Надя.

— Погоди, погоди, — хватая ее за руку, успокаивала Фаня. — С чего мы начали? Как бы нам не поругаться с тобой. С чего же начали мы? Как две бабы сойдутся, так непременно поругаются…

— Я не ругаюсь, — хмурилась Надя.

— И я тоже не ругаюсь, я ведь только сказала, только спросила, замуж когда? А ты говоришь…

— Соберусь — приглашу на свадьбу…

— Не сердись на меня, елочка, и адрес запиши… приходи в гости. Егоров мой — человек гостеприимный. Может, я тебе когда и понадоблюсь… теперь мы бабы с тобой…

— Фаня!

— Ладно, не сердись, не буду… Я к тебе забегу.

— Давно следовало, а то как вышла замуж, так с тех пор и глаз не кажешь…

От этой встречи на душе стало еще хуже. Сомнение росло и росло. А тут еще случилось то, чего Надя так боялась. Несколько дней она не говорила об этом Плетневу, но потом, когда поняла, что, к сожалению, не ошиблась, сказала:

— Вася, я, кажется… ты понимаешь?

Плетнев понял, обеспокоенно начал расспрашивать. Он удивился тому, что это случилось, а она удивилась тому, что это так его встревожило. Да, это его встревожило. Он, если бы и хотел, не смог бы скрыть тревоги.

— Что же теперь делать?

— Я не знаю, — растерянно проговорила Надя. — Не знаю, — повторила она и усмехнулась, рассматривая свои руки.

Плетнев взял ее за руки, просяще заглядывая в глаза, сказал:

— Наденька, нам пока трудно будет с ним. Я совсем не думал об этом. Он будет мешать нам… Ты меня понимаешь?

— Но ведь он же наш.

— А разве я отрицаю?! — воскликнул Плетнев. — У нас могут быть и другие дети, но это после. Я представлял себе все по-другому.

— Как же? — все с той же спасительной для нее усмешкой спросила Надя и высвободила руки.

Плетнев отпустил ее, решительно заговорил:

— Ты должна учиться… без этого не может быть настоящей семьи, не может быть общности интересов. А ребенок помешает.

— Я справилась бы… — нерешительно произнесла Надя.

— Ты говоришь о курсах? — спросил Плетнев. — Наденька, разве же это учеба? Это только подступы к ней. Я хочу, чтобы ты окончила институт и после этого мы смогли бы жить вместе. А что эти курсы? Вон Леонов окончил техникум…

— Хорошо, — прервала его Надя. — Я подумаю. До свиданья.

Обида мешала ей говорить.

Наде казалось, что на следующий день Плетнев не придет ее встретить. Но он пришел. Он был, как всегда, ласков и долго не решался спросить, что же решила Надя.

— Я не успела еще подумать, — ответила она. — Странно, ты так испугался.

— Надя, ты сама не сознаешь, что говоришь. Ты неразумная!

— А ты просто трус!

Глаза ее сверкнули, яснее обозначились брови, лицо вытянулось, потемнело, и презрение засквозило в нем.

Плетнев хотел резко повернуться на каблуках, как сделал бы в обществе мужчины, но, вспомнив, что перед ним женщина, и женщина близкая, улыбнулся снисходительной, горьковатой улыбкой, так хорошо выражавшей превосходство и в то же время сожаление.

Если бы в эту минуту Плетнев уступил ей, она сдалась бы, признала бы его правоту… Как-то еще в школе Надя увлеклась рисованием. Но матери показалось, что это вовсе не женское дело. Надя не послушалась и стала рисовать с гневным упрямством, особенно перед экзаменами. Мать рассердилась и хотела сбросить со стола рисунки, но, взглянув в глаза дочери — большие, с недобрым огоньком, — опустила руки и отступила: «Проклятая девчонка… нашего роду». Дочь, полная решимости, посмотрела на мать и уловила скрытое за грубыми словами восхищение, упрямый блеск ее глаз стал влажным, и она бросилась к матери и закружилась с ней по комнате, обнимая и целуя. «Мамочка, миленькая, какая ты у меня хорошая!» Мать хмурилась, отталкивала ее, но ничего не могла поделать и невольно улыбнулась. Она хотела было назвать ее подлизулей, но смолчала, зная, что это неправда, что дочь откровеннее и прямее. Не знал Плетнев характера Нади. Если бы знал, то в ответ на ее слова сказал бы с улыбкой: «Да, трус! Сдаюсь на милость победителя!»

Прошло несколько дней. Плетнев не появлялся. Надя и негодовала и жалела его. Мужчина, сильный и умный человек, испугался! В этой жалости было и презрение и женская теплота. Все-таки многое сблизило их. Надя порою сама себя не могла понять. Она ждала его, хотела видеть, чтобы упрекать, сердиться, спрашивать с усмешкой, в который раз: как же быть? Спрашивать и надеяться, а вдруг согласится, а вдруг поймет, что ничего страшного нет. Но Плетнев не приходил. Может быть, он заболел? Она решила пойти к нему…

До подъезда шла медленно, а по ступенькам взбежала быстро, чтобы не терять решимости, смелости, уверенности в себе. Дверь открыла соседская девочка и сказала, что дядя Вася дома.

— Он не болен?

— Нисколечко.

Увидев ее, Плетнев спросил, с надеждой глядя в лицо:

— Уже, да?

Надя не поняла сначала, потом краска прилила к ее лицу, оно потемнело, как в прошлый раз, и она едва выговорила:

— Еще нет, но я это сделаю!

Плетнев не понял угрозы и на всякий случай решил промолчать. Надя хлопнула дверью…

Мучительно стыдно было идти в завком, чтобы взять нужную справку, стыдно и очень больно было в больнице, обидно и тяжело было лежать опустошенной, всеми забытой, в большой и неуютной палате, где столько крика и крови…

Плетнев не приходил.

Если бы он оказался больным, если бы встретил ее с лаской и любовью, она все равно сделала бы это, но они остались бы вместе, — было бы так, как хотел он. А теперь будет совсем по-другому: она пошла на то, что он советовал ей, но вместе они не будут. Вместе им, видно, не бывать… Он мог бы прийти, но не идет. Забыл о ней, оставил одну в такое время…

Лежа на койке, она всякий раз встречала сестру взглядом ожидания, но не было ей ни записки, ни передачи. И лишь вечером, перед тем, как зажечь огонь в палате, сестра подошла к ней и с улыбкой сказала:

— К вам пришли…

— Кто?

— Он, должно быть… Спрашивал о здоровье.

— А ничего не написал? — розовея и сдерживая улыбку, спросила Надя.

— Нет. Спросил, где ваше окно. Я, говорит, загляну. Ну, я показала… Вы чуток приподнимитесь и увидите, — сказала сестра и помогла Наде приподняться. — Ох, мужики эти!..

Вглядываясь в потемневшее окно и превозмогая боль, Надя увидела Николая. Его жалкая улыбка неожиданно отозвалась болью, а потом жгучим стыдом. Надя кивнула ему, смущенно глядя в полутьму окна, и поспешно легла.

Боже мой! Откуда он узнал? Она и забыла о нем в эти тягостные дни.

Надя закрыла руками горевшее от стыда лицо, зарылась в подушку и заплакала, даже не подождав, когда отойдет сестра. Ей было жаль себя… И как ни старалась она зарыться в подушку, перед ее глазами, в раме темного окна, виделось растерянное, виноватое лицо Николая, виделось настойчиво, ясно.

Сестра не стала тревожить ее.

Ночь Надя провела без сна. Похудевшее бледное лицо делало ее старше. Она и в самом деле стала старше за эти дни.

…Надя шла домой медленно, отдыхала в пустынных скверах, разглядывала облетевшие листья и ни о чем не думала.

Через несколько дней на ступеньках крыльца учебного комбината заметила Плетнева и, отвернувшись, хотела пройти мимо, но он преградил ей дорогу.

— Наденька! Что случилось?

— И ты еще спрашиваешь?

— Но ведь я не принуждал тебя, я только просил, и ты согласилась. А теперь… зачем же так? Это мучительно. Я думал о тебе, много пережил за эти дни…

— Почему же ты не пришел навестить? — еле выговорила она.

— Наденька, милая, я был занят. В отделе уйма работы. Не сердись на меня… Если бы я знал, что ты так болезненно все воспримешь, я не стал бы просить, не стал бы настаивать… Милая, как ты мне дорога теперь!..

— Неправда! — резко произнесла Надя и убежала.

Плетнев явился и на другой день. Он занял в ближнем скверике скамейку, откуда хорошо было видно крыльцо. Спокойно ждать мешали сбивчивые, тревожные мысли. Надя не верит ему. А ведь он не солгал. Она стала для него дороже. Он любит ее. Он согласен даже на то, чтобы жениться, как только Надя окончит курсы. Об институте пока можно и не говорить. Но учиться она должна. Он не солгал ей вчера ни в чем… Конечно, если бы он не боялся, что его увидят, он пришел бы проведать ее… Ради него она вынесла страдания. Зачем же теперь, когда миновала опасность, устраивать всяческие размолвки?

Надя появилась неожиданно. Она бежала по ступенькам подъезда, размахивая папкой, и чему-то улыбалась. Плетнев не сразу узнал ее и, заметив, что она в хорошем настроении, испугался.

Словно выполняя чью-то волю, а не действуя по собственной охоте, он бросился ей навстречу. Она вздрогнула от его необычной решимости, но не опустила глаз.

— Это я, Наденька… Здравствуй!

Он знал: для того, чтобы успокоиться, нужно внутренне встать над всем этим, но помешала растерянность. Он не ожидал увидеть Надю веселой. Он не раз подмечал в ней одухотворенную прямоту, размашистую веселость, которую ничего не стоит вспугнуть (тем-то она и хороша!), но не думал, что сегодня Надя будет в таком настроении.

— Здравствуйте! — ответила она весело и, не выслушав ответа, пошла дальше торопливым легким шагом.

Плетнев опустил голову и задумался.

Как весело она сказала «здравствуйте». В этом веселье он не мог не почувствовать равнодушия.

Конечно, было жаль, что она, молодая, красивая, чистая, уходила от него, но еще более было обидно, что он, человек образованный, инженер, не заметил, каким образом эта простая девушка, работница, оказалась сильнее его.


Начиналась зима…

Комсомольско-молодежная бригада добилась первых успехов. Бригадиром была Нина Трубина. Все в смене работали по-новому. Даже Бабкин. Правда, он сдался позже других. В бригаду Нины он не пошел. Мешала гордость.

— Я лучше к Федьке Стропилину, к станколому…

В одной бригаде с ним оказался и Семен Пушкарев.

— А ты чего не идешь к ней? — смеялся Бабкин. — Все равно будешь у нее под началом! Не долго ждать…

Семен хмурился, но не злился, как прежде. Бабкин мог бы понять, что в другой бригаде Семену будет легче.

Пушкареву доверяли теперь обработку простых деталей. По примеру старых токарей, он начал приводить в порядок свое «хозяйство» — наполнять инструментальный ящик. Делал он это различными способами: как-то «нашел» резцовую державку неподалеку от станка Бабкина. Инструмент раскладывал он так, как это делали старые мастера, — под рукой держал самое необходимое. Так советовал и Алексей Петрович.

— Я смолоду приучен. Иной, немудрящий, подумает: как это он обходится такой малостью? А я в ус посмеиваюсь: в тумбочке у меня всего про запас.

Николай с радостью отмечал, как поднимались дела в цехе. Работа пошла ритмичнее, особенно в его смене. Эту радость разделил с ним Кузнецов.

— Понимаешь ли ты, товарищ Леонов, что произошло? Ты начал в своем цехе борьбу с предельщиками и пределами. Но мастерские, — сказал он, взглянув на Громова, который был с ним, — пока не вошли в график. Значит, одна бригада, одна смена даже не могут сделать перелома. А ты, Сергей Сергеевич, увлекся молодежной бригадой. Каждый день о ней в газете пишут. Говорят, что ты редакции покоя не даешь…

— Помогаю освещать жизнь!

— Видимо, за эту помощь они твой портрет напечатали?

Сергей Сергеевич развел руками, решил отшутиться:

— Фигурой понравился.

— Ты увлекся бригадой, а в мастерских немало других забот.

— Сам же меня вызвал в партком и заставил заниматься бригадой! — проговорил Громов, пожимая плечами и ища сочувствия у Николая.

— Но ты пойми, — настаивал секретарь парткома, — у нас много скрытых возможностей. Надо их только найти.

— Скрытых?.. Поищем, Виктор Павлович!

— Все ли ты сделал? — продолжал Кузнецов.

— Ясно, — нет!

— А что же именно необходимо сделать сейчас?

Громов не ожидал этого вопроса, оторопело поглядел на Кузнецова:

— Надо подумать…

В другое время Николай засмеялся бы. Но сегодня, именно сегодня, после разговора с секретарем парткома, после его похвалы, было почему-то чуточку грустно.

С завода он шел один.

Осень — неприглядное, медлительное время года. От желтых берез и красных осин до потемневшей зелени сосен тянется длинная дорога осени, пересекаемая то дождем, то лучами тающего в облаках солнца, то, наконец, первой серебристой жилой утреннего инея… Грустна осень, и неизвестно почему хочется скорее добраться до первых, милых своей робостью снежинок. Хочется одного тона — пусть голубовато-белого, если нельзя иного: голубовато-белые тени недалекой зимы предвещают близость того постоянства и устойчивости, которые так приятны после осеннего смятения… Но осень неторопливо идет по грязным дорогам, любуясь в полдень просвечивающим на солнце красным листом осины, ввечеру — блестящей от дождя желтой веткой: березы, а уж под утро — темной сосновой зеленью, тронутой первыми заморозками, — идет, мелькая под окнами крылатым дождевиком почтальона, но почти никогда не приносит писем… Но вот отошли дожди, упал первый снег, заискрился первый лед, возникла та приятная грусть, которая приходит с первыми зимними вечерами. Приятна свежесть первого снега. Влажные снежинки, не долетев до земли, тают на щеках, а ветер лепит из снега и синевы сумеречную стену перед вами, словно вдавленные в нее темные тени постепенно принимают радостную земную ясность: это накат крыши, а это столбы ворот… И хорошо идти знакомой дорогой. Да жаль — один. Взять бы сейчас коньки — и на каток! Вместе с нею…

Надолго запомнится ему тот последний для него солнечный день осени, когда он стоял под окном больничной палаты. День тогда выдался замечательный. Хорошо работала смена, хотелось воздуха, широты, простора. И опять вспомнилось, что и за стенами цеха тоже есть жизнь. И забылась обида, забылась горечь, многое, многое показалось совсем не таким тревожным и страшным, как прежде, многое выглядело случайным. И он снова начал винить себя, свой совсем не мужской характер, — так захотелось видеть… Подруги по общежитию сказали, что Надя в больнице. Он испугался, но не подал виду, спросил, что с нею, и, не добившись ответа, решил идти в больницу. Там он тоже не узнал ничего толком, но зато ему назвали палату и показали окно, к которому можно подойти, чтобы увидеть Надю. И он увидел ее. Было жалко смотреть на ее бледное лицо, хотелось сказать ей что-то хорошее, пожалеть, крикнуть какое-нибудь слово, но она почему-то спряталась. Хотелось узнать, когда Надю выпишут и чем вообще она больна. Дежурная встретила его недоверчиво, удивилась вопросу, спросила, кто он, и, когда узнала, ответила как-то уклончиво. Николай ничего не понял. Мужчина, с которым он разговорился на крыльце, разъяснил ему… Николая поразило то, что Надя могла быть в такой палате. Мелькнула страшная догадка… Все померкло, поблекло. Сперва он почувствовал злобу, потом горечь, а теперь вот — грусть…

Идет снег… идет жизнь… за спиною слышны веселые голоса и смех.

Николай оглянулся. Аркашка Черепанов и Лена догоняли его. Он приободрился, расправил плечи.

— Приходи сегодня на каток! — пригласил Аркашка.

И, несмотря на то, что несколько минут назад Николаю так хотелось пойти туда, он сказал:

— Не знаю… А что там?

И посмотрел на Лену.

— Сегодня там тренировка, ребята готовятся к соревнованиям, — сказала она просто, выдержав его взгляд, — Приходи.

«Даже не смутилась, — подумал Николай. — Глаза ясные, таким верить можно… простая девчонка, замечательная… ничего худого не скажешь».

— Может быть, приду, — ответил он. — Не знаю…

— Обязательно приходи! Сегодня Аркадий с Федей побегут — соперники! — И, как бы прося у Аркашки прощения, засмеялась: — Не буду…

Теперь Николай уловил в ее лице что-то новое. Должно быть, это и есть счастье. Николай задумался. Аркашка пошел следом за Леной. Остановились они у высокого крыльца.

— Не опаздывай, — попросил он.

Лена кивнула.

Голубые глаза светились так ласково, золотистая родинка на левой щеке выглядела так миловидно, что не хотелось отпускать Лену. Падал снег, и Аркашка радовался: можно было чаще прикасаться к девушке — отряхивать заснеженные волосы, меховой воротник и все время спрашивать: «Тебе не холодно?» Лена ловила его руки, отстранялась, тихо смеясь. А сквозь медленную, нескончаемую вязь снегопада мелькали зеленые и красные огоньки автобусов, светились желтоватые фары фонарей. Глядя на них, ему хотелось идти куда-то, идти не одному, а вместе с Леной. Но надо было бежать — переодеться и успеть на тренировку.

— Не опаздывай…

Тренировка началась забегом на пятьсот метров. Все должно быть так, как бывает на соревнованиях…

Ледяная дорожка была чуть синеватой и смутно отражала белые и красные пояса конькобежцев. Ее не успел припорошить снег, не успели иссечь коньками у старта, когда наступил черед Стропилину и Черепанову. Они бежали в одной паре. Вот они на старте — оба гибкие, одного роста, только Федя пошире в плечах. Лицо Аркашки, обветренное, скуластое, с крутым подбородком, выражало сдержанную силу и явное упорство. Такое же энергичное, не менее смуглое лицо Феди было заметно взволнованным. Из-под черной вязанной шапочки выбилось светлое перышко волос.

Судья поднял пистолет, из дула вылетела оранжевая вспышка: раздался выстрел. Конькобежцы бросились вперед, «выбираясь» со старта и сильно стуча коньками. Стропилин взял разбег с запозданием на одну-две десятых секунды. Федя любил небольшие дистанции и верил в силу первого броска. Чувствуя, что начинает отставать, он все ниже пригибал плечи, стараясь забыть обо всем. Крики болельщиков, их смех и неистовые хлопки раздражали его.

Когда на второй сотне метров к Феде подкатил тренер и, пригнувшись, крикнул что-то, он недовольно отвернулся от него. Впереди конькобежец видел только белую ленту — пояс Аркашки Черепанова. И вдруг Стропилин превозмог себя и сделал тот шаг вперед, который невозможно сделать, когда оба спортсмена бегут с последним напряжением сил. Он сумеет развить успех, сумеет! Ему показалось, что Черепанов уже не так широко размахивает руками — видимо, не смог рассчитать сил, чтобы до конца бежать с нарастающей скоростью. Если так, то он поплатится за свой отчаянный рывок со старта. Но Аркашка, услышав крики одобрения ребят, «болевших» за Федю, пригнулся и, размахивая руками сильнее прежнего, заметно пошел вперед, преодолевая дистанцию с завидной легкостью, и пришел первым.

Федя Стропилин, отстав всего на две секунды, сердито выругался у финиша. Но, увидев, как, расталкивая ребят, к Аркашке подбежала Лена, чтобы поздравить его, заулыбался:

— Черт! Вот почему он выиграл! А я не догадался пригласить… для вдохновения!

Все засмеялись.

— Ты молодец, Ленка! — уже совсем серьезно сказал Федя.

— Почему, объясни?

— Ты знаешь почему! — Федя подошел к Аркашке, пожал ему руку. — Имей в виду, что на соревнованиях Женя будет сидеть в первом ряду. Победа мне обеспечена!

Он покатил дальше, помахал издали Николаю, который стоял у снежного бруствера. Сегодня на катке было много заводских. Выдался первый устойчивый зимний вечер. Голубоватый снег мешался с желтым светом фонарей, играла музыка, конькобежцы, блеснув на мгновение сталью коньков, становились за гранью фонарного луча расплывчатыми тенями. Конькобежцы все прибывали. В толпе молодежи показался Плетнев. Он остановился на снежном бруствере, утыканном ярко-зелеными елочками, и курил. Кажется, он следил за кем-то… На ледяной дорожке показалась девушка в красном свитере. Плетнев бросился ей навстречу. Его коньки застучали по льду. Девушка, едва не упав на ледяную кромку бруствера, резко повернулась и покатила в другую сторону.

— Надя, куда же ты?

Да, это была Надя, Николай узнал ее теперь и невольно отодвинулся в тень.

Надя не ответила и скрылась за калиткой, украшенной флажками.

А как же печальная уверенность Николая? Неужели опять все придумал? Невозможный характер!

Со стадиона Николай ушел почти счастливым.

На следующий день в цехе он был совсем другим человеком: видел все, все замечал, до всего ему было дело, во всем хотел принять участие, помочь тем, кому сегодня трудно, у кого не ладится, кто не в настроении. Он вспомнил о Феде Стропилине, который вчера потерпел поражение на стадионе.

Цеховая жизнь шла привычным ритмом. Дружно работали станки в единой линии. Над ними склонялись белые фарфоровые тюльпаны электролампочек. Желтоватые полосы света, разреженные утренней синевою, падали на металлические ребристые плашки пола. Плашки блестели и почему-то напоминали Стропилину о ледяном поле, о поражении. Вдруг он узнал голос Жени, оглянулся. Она подошла и, чуть склонив русую голову, сказала:

— Я слышала… Так обидно…

Поправила кружевной манжет на рукаве темно-синего платья и побежала дальше. Федя улыбнулся.

Когда к нему подошел Николай, он работал весело, насвистывая. Движения его были точны и легки. Николай пришел, чтобы утешить, его, но опоздал. Федя уже не нуждался в утешении. Николай все понял, ничего не сказал и отошел.

Посмотрев, как вращается фланец, закрепленный на планшайбе, Федя вдруг окликнул начальника смены.

— А скажите, разве нельзя ускорить оборот станка?

Николай, думавший совсем о другом, ответил весело:

— Конечно, можно!

«Конечно, можно…» Кому это он отвечал: Феде или себе самому?

Конечно, можно. И нужно. Непременно нужно! Это так ясно! Нужно идти к ней…

Вот Федя. Он совсем не такой, он готов воевать с кем угодно. Он не остановится ни перед чем. Почему, черт возьми, у него не такой характер? Почему он только обижается и ждет? Ждать не нужно, нужно идти самому.

Вечером в темной борчатке, в треухе, с белым свертком под мышкой он отправился к Наде.

Сначала шел быстро. Но, повернув за угол, зашагал неуверенно, разглядывая узорчатую деревянную резьбу карнизов, плиты крылец, заиндевелые узловатые тополя; свежий снег не таял в их черных узлах и накапливался как в забытых по осени птичьих гнездах.

Совсем замедлив шаг перед бараком, Николай думал: «Хорошо, если ее не будет дома. Я должен привыкнуть ко всему этому… к своему счастью. Я могу прийти и в другой раз, я подожду, я привыкну, нельзя же так сразу…»

Надя была дома. И это тоже, оказывается, было счастье.

Надя не ожидала — густо покраснела, отступила на шаг, пригласила:

— Проходи.

Он прошел, снял шапку, остановился.

— Раздевайся, — тихо сказала она и взяла у него из рук шапку. — У нас тепло.

Николай боялся, что Надя начнет расспрашивать, почему он так долго не приходил, не обиделся ли тогда в парке. А Надя боялась, что он начнет спрашивать про больницу. Оба как-то странно, боязливо и застенчиво смотрели друг на друга. Оба решили не говорить о том, что было. Так легче.

— Что это у тебя? — спросила Надя, показывая на сверток.

— Коньки! Пойдем на каток? Хочешь? Я потому и зашел…

— Пойду, — поспешно согласилась Надя. — Я давно не была на катке…

Она сказала это и чуть покраснела.

Николай тоже смутился, начал разворачивать сверток, нетерпеливо разорвал бумагу. Коньки со звоном вывалились на пол. Надя принялась примеривать их. Привинтила один конек, хотела приняться за другой, но вдруг насупилась и, встревоженная, забыв снять конек, смешно, прихрамывая и стуча, шагнула к Николаю.

— Мы будем одни? — спросила она со всей прямотой и доверчивостью.

— Одни, — растерянно ответил он.

Надя поняла, что совершила ошибку, что спрашивать об этом не следовало, и вынуждена была сказать:

— А то прошлый раз так и не погуляли вместе…

— Плетнева не будет, — уныло сказал Николай.

Чувство радости исчезло. Неужели Плетнев что-то значил во всей этой странной истории? Николай опустил голову, отвернулся, отошел к окну. Она взглянула на него с тревогой и в то же время ласково и, стуча забытым на ноге коньком, подошла, тронула за локоть:

— Прости меня… ты такой хороший…

Слова ее были правдивы, чувство искренним… Николай никогда бы не поступил так, как поступил Плетнев, — она была в этом уверена. Плетнев был противен ей теперь, она сожалела о том, что между ними произошло… Да, Николай человек хороший, но, видимо, этого мало, чтобы полюбить.

— Прости меня, — повторила она ласково. — Я стала такая подозрительная…

И снова, неизвестно от чего, от обиды ли, от нахлынувшей ли жалости к самому себе, губы Николая дрогнули. Но в то же мгновение он чуть не до боли прикусил их. Почему он такой? Разве он не мужчина? Неожиданно взял руку Нади, сильно, до боли, стиснул в своей. Надя вскрикнула, потом засмеялась.

— Я с тобой не пойду, — сказала она, опуская глаза.

— Не пойдешь? — Николай посмотрел на нее и зло и в то же время весело. — Пойдешь!

Она подняла на него глаза, скорбные, затуманенные слезами.

Он удивился самому себе, удивился ее взгляду, махнул рукой и выбежал. Надя распахнула дверь, позвала с порога:

— Вернись!

Николай вернулся, хмуро, не поднимая головы, пробормотал:

— Извини…

— Посидим дома, — снимая конек, сказала Надя. — Сегодня девчат долго не будет. Ушли на вечер. — Взяла с печки алюминиевый чайник, спросила: — Чай пить будем?

Николай поставил чайник обратно, глухо проговорил:

— Надя слышишь… Я не могу так… Со мною что-то делается. Я не знаю что.

И он снова до боли стиснул ее руку.

Надя напряженно улыбнулась, спросила, не глядя в лицо:

— О чем ты?

— Надя, — едва выговорил Николай. — Скажи, это правда?

— Правда…

Он выпустил ее руку, пошел. Надя не остановила его, теперь он может уходить, может поступить, как найдет нужным. Она сказала ему, она должна была сказать. Ей стало легко и все безразлично.

Николай ушел.

Ушел, но его тянуло к Наде, он хотел видеть ее, говорить с ней, просить у нее прощения, требовать ответа, кричать на нее, приказывать ей, до боли стискивать руку, отталкивать, умолять не сердиться, сделать так, чтобы он был счастлив. Она могла это сделать, могла успокоить его, только она.

Он подстерег ее, когда она возвращалась с курсов, начал бормотать извинения.

— Не надо, не надо, — смущенно проговорила она.

Он замолчал, осторожно взял ее под руку и, когда Надя повернула к нему растерянно-улыбчивое лицо, неожиданно поцеловал в щеку. Нет, даже не поцеловал, не успел, губы едва коснулись щеки. Он растерялся, не знал, что сказать, и, обозленный на самого себя, на свою неловкость, молчал до самого крыльца.

— Зайдем? — нерешительно предложила Надя.

А он только сию минуту спросил себя: «Пригласит или нет?» И решил: «Если пригласит, не пойду… Не могу я идти!» Ему казалось, что она хочет загладить перед ним какую-то свою вину и заранее протестовал.

И все-таки он пошел, вопреки собственному решению, пошел без колебания и даже обрадовался приглашению.

В комнате были девушки. Увидев, что Надя привела гостя, торопливо собрались и, пересмеиваясь, убежали.

Надя с усмешкой вздохнула. Это была горькая усмешка. Подруги мстили ей. Хорошо еще, что ничего не сказали. Надя страшилась этого и все-таки пригласила Николая.

— Прошлый раз ты отказался от чая, — сказала она устало. — Если откажешься и теперь, я стану пить сама.

— Не откажусь!

Николай почувствовал в своем голосе нотку вызова. Видимо, эти слова имели для него какое-то другое значение.

Эту его интонацию почувствовала и Надя, шутливо сказала:

— Думаешь, чая нет? Есть, и даже с конфетами.

— С конфетами? Отлично, — с преувеличенной бодростью произнес Николай. — Где у тебя спички?

Он схватил чайник, выбежал в коридор, налил из бачка воды, вернулся, растопил печку, набросал в нее углей, разворошил их, в печке загудело, жестяная дверца накалилась. Потом он выключил свет, и от дверцы на стену упал красный отблеск, легла темная тень Николая.

— Зачем ты? — испугалась Надя и побежала к выключателю.

— Не трогай! — Николай был в том прежнем настроении, в настроении злого веселья. — И так видно!

— Еще подумают что-нибудь…

— Пусть думают. Тебе не все равно?

— Мне все равно, — сказала она совсем не то, что хотела сказать.

Ей в эту минуту стало действительно все равно.

Николай подошел к ней.

— Надя… ты… понимаешь… прости меня… Я уже говорил тебе… что мне тяжело… я и сам не знаю, почему так…

Глаза его странно блестели. Блеск был влажный, предательский, нежданный.

Николай включил свет, зажмурил глаза, провел по ним рукою, словно бы от резкой боли. Он хотел обмануть самого себя, хотел обмануть Надю.

— Ну! — сказал он неожиданно весело, посмотрев на приунывшую Надю. — Где у тебя чашки? А, вот они!

Надя, словно очнувшись, решительно оттолкнула его от настенного шкафчика, к которому он подошел, и, смеясь, напомнила:

— Я здесь хозяйка!

— Ты хозяйка? Нет, я здесь хозяин!

Ему стало весело-весело, неизвестно отчего.

— Не мешай, все сам сделаю.

— Не трогай, — настойчиво проговорила Надя и снова толкнула Николая.

— Ах, ты так? — с веселой угрозой крикнул он, притянул ее к себе и крепко обхватил за плечи. — Будешь мешать?

— Пусти! Слышишь, пусти!

Николай не заметил сперва, что Надя не приняла его шутки, что она серьезно требует отпустить ее. А когда понял это, все ожило в нем — и раздражение, и обида, и злость, и неожиданно возникшая ласка; он стиснул Надю еще сильнее, приподнял и повалил на кровать.

Молча, без крика, Надя собрала в себе все силы, оттолкнула Николая, быстро поднялась и, поправляя волосы и улыбаясь, словно ничего не случилось, напомнила:

— Чай пить…

Прошло несколько молчаливых бесконечных минут.

— Я не просто так, — сказала она, тяжело дыша. — Я ведь его любила. А ты меня оскорбить хочешь… Не понимаешь?..

Николай растерянно сказал:

— Я пойду…

И вышел.

«Что ж, — горестно размышлял он. — Видимо, я не такой, как тот… — Он остановился, закурил на ветру. — А если бы она не противилась? Что бы тогда? Тогда — все! Кому нужна такая»? Николай сделал несколько шагов и опять спросил себя: «Так зачем же я так?.. Хорошо еще, что не ударила. Вот вернусь и скажу: «Бей меня, бей, хлещи по щекам, я заслужил!» Он резко повернулся и пошел обратно, почти побежал.

В окне было темно. Николай удивился: прошло всего несколько минут… Она же собиралась чай пить. Или ушла?

Осторожно заглянул в окно, едва различил в полумраке: Надя сидела у стола, склонив голову на руки, и плакала.

Николай взбежал на крыльцо, ухватился за скобку двери, потом, одумавшись, медленно сошел по ступенькам, расстегнул борчатку и пошел навстречу снежному ветру.

«Милая, милая… — бормотал он. — Если бы ты знала, если бы знала, как я мучаюсь!..»

В эту ночь Николай долго не мог уснуть. Он видел перед собою Надю, не ту, которую оставил с Плетневым в парке, не ту, которую обидел прямым вопросом, не ту, которую с ожесточением толкнул на кровать, а ту, которую впервые заметил в окне коксовыталкивателя, ту, которая собиралась на каток, ту, которая, проводив его, плакала… он любил ее такую. Но была еще и другая Надя, и он не мог этого забыть и не знал, что ему делать.

…Прошло несколько дней.

Николай сидел дома и старался заставить себя читать книгу. За окном сгущалась синева раннего вечера.

В дверь постучали. Николай даже вздрогнул от этого неожиданного стука, а когда увидел на пороге Плетнева, насупился.

Остановись на пороге, Плетнев ждал, когда хозяин встанет из-за стола. Он решил сделать вид, что ничего между ними не произошло. С Леоновым, насколько он знал его, можно было так поступать. Николай же все не мог подняться от стола и недружелюбно смотрел на нежданного гостя.

— Не прогонишь?

— Проходи…

Плетнев разделся, закурил, сел.

— Погода нынче хорошая, — сказал он, встал и заходил по комнате. — Да… не о погоде надо бы нам говорить.

Николай тоже встал.

— Ты сядь, — попросил Плетнев.

— А ты будешь ходить? — раздражаясь, спросил Николай, но все же сел.

— Я мало с кем говорю открыто, ты это знаешь, но с тобою должен поговорить.

Николай ожидал усмешки, но Плетнев продолжал с необычайной серьезностью:

— Ты не удивляйся. Я видел тебя недавно с Надей. Когда я увидел… да нет, дело даже не в этом… не в ревности… ты должен знать, что она для меня значит. Я прямо тебе скажу: я люблю ее…

На лице его появилась усмешка, которую ожидал минуту назад Николай, но уже успел забыть об этом, и теперь усмешка неприятно поразила его.

— Видишь, вот я какой, честно признаюсь, но ты не смейся…

— Не буду, — сказал Николай задумчиво. — Но зачем ты пришел ко мне?

— Я пришел просить тебя, просить… понимаешь? Я тебя никогда не просил. Вспомни… — Плетнев помолчал. — Тебе она просто нравится. А мне… а для меня она… хорошо, я скажу тебе прямо, она моя жена!

— Я не знаю, что там у вас было! — крикнул Николай. — И знать не хочу! И лучше всего уходи. Чего ты со мною говоришь? Ты с ней говори… Или уходи, или давай о чем-нибудь другом…

«Если он не уйдет сейчас отсюда, я ее возненавижу! — подумал Николай. — Вот он, вот он какой! И что в нем хорошего?»

А Плетнев продолжал:

— Сегодня ни о чем другом я говорить не в силах.

— Тогда молчи.

Николай начал перелистывать книгу, а Плетнев подошел к окну. Они надолго замолчали.

— Как дела в цехе? — пересиливая себя, проговорил наконец Плетнев. — Это правда, что Стропилин думает насчет ускорения станка?

— Диссертацию пишешь, а в цехе когда был! — откликнулся Николай зло, как бы продолжая прежний разговор. — Откуда только и узнал?

— Эта его… Женя сказала, — не принимая упрека, ответил Плетнев. — Она девчонка забавная. Жаловалась недавно, что он не хочет принять от нее помощь. Он ведь до сих пор выплачивает за станок.

— А ты принял бы? — спросил Николай и сам ответил: — Ты принял бы!

В коридоре послышались шаги. Шаги были неуверенные, тихие. Стук в дверь был тоже тихий Николай молча открыл. В комнату вошла Надя. В руках у нее был знакомый сверток.

— А я, — сказала она растерянно, заметив у окна Плетнева, — собралась на каток… Но лучше уж после.

Но Николай успел закрыть дверь, подхватил сверток с коньками, который Надя едва не выронила, и, сказав, что положит его в коридоре, поспешно вышел. Надя бросилась за ним, но Плетнев остановил ее:

— Боишься меня? Не знал…

— Хотите, чтобы я осталась? Хорошо, я останусь. Но нам, пожалуй, не о чем говорить.

— Нам не о чем говорить? — удивился Плетнев. — Надя, мы не случайные люди. Я смею называть тебя женой. Я только что сказал об этом Леонову. Пусть он знает, пусть знают все. И вообще, прошу тебя, не называй меня на «вы».

— Женой? С каких же это пор?

Плетнев хотел предложить ей снять пальто, но знал, что она этого не сделает, хотел пододвинуть стул, но боялся, что она вдруг опомнится и, чего доброго, еще уйдет. Руки ее были в карманах. Глядела она исподлобья.

— Я человек долга, — заговорил Плетнев, — и никогда не откажусь…

Плетнев старался говорить весомо, но слова его не были значительными, и это раздражало.

— Бросьте! — громко, едва не вскрикнув, сказала она.

И тут же подумала, что нечего было кричать, — нет в этом никакой доблести, и, главное, сознавала: чем больше кричишь, тем меньше твердости. Такой у нее характер, от матери… Ей надо успокоиться.

— Хорошо, что это случилось теперь, а не позже, — проговорила она. — И вы меня не уговаривайте… все равно мы не смогли бы жить вместе. Что-нибудь случилось бы, не то, так другое. Я вас немного узнала…

— Но ты любила меня!

— И очень жалею.

— Чувство же было! — настаивал Плетнев.

— Обманулась я в своем чувстве, — едва слышно, с горечью сказала Надя и отвернулась к окну.

На улице стало совсем темно, только в верхних стеклах синева была светлее от покачивающегося на ветру фонаря. Она задумалась, слушая шаги за спиной, — Плетнев ходил по комнате. Если он подойдет к ней и вздумает обнять за плечи, то она всей силой локтей оттолкнет его.

— Где здесь выключатель? — мрачно спросил Плетнев, давно уже испытывая неловкость. — Вот… Ну и хозяин! — Он зажег свет, осторожно спросил: — О чем вы думаете?

Надя не ответила. Плетнев закурил…

Наконец Николай вернулся — хмурый, с побледневшим лицом.

— Бросил гостей, дорогой хозяин, а сам удрал? — нарочито весело произнес Плетнев.

Николай хотел крикнуть: «А что тут такого? Я мужа с женой оставил!», — но сдержался, проговорил сердито:

— Я не бросал вас, вам надо было поговорить…

Он был так прост и правдив, что Наде хотелось сказать ему об этом, но сказать одному и какими-то другими словами.

— Ты будто под резцом побывал, — усмехнулся Плетнев. — Впрочем, оставим этот разговор. Идемте на каток. Я согласен составить компанию.

— Я не пойду на каток, — сказала Надя.

— Тогда я провожу вас домой…

В Наде что-то остановилось в это мгновение. Она посмотрела на Леонова так пристально и так долго, как будто они были одни. Ему показалось, что он понял все, или, наоборот, перестал понимать что-либо и только спрашивал у нее взглядом — правда ли то, что творится у него на душе. Она стала строгой и от этого менее красивой и, повернувшись к Плетневу, произнесла:

— Я дома.

Николай взглянул на нее и не заметил грубоватой суровости, а видел одну красоту ее лица и вдруг, словно задохнувшись от какого-то ветра, шагнул вперед и, понимая, что произошло, крикнул:

— Она дома! Слышишь?

Плетнев вышел из комнаты, шумно прошагал по коридору, сжал в кулаке медную ручку двери, дернул к себе, но дверь не открылась, рванул ожесточенно и только теперь заметил какие-то цепочки и кнопки, но не смог с ними справиться.

— Вон ту, беленькую кнопку, — сказала за его плечами пожилая женщина. — Видно, что не дома.


— Это правда? — спросил Николай, не смея приблизиться к Наде. — Ты останешься?

— Нет, — виновато проговорила Надя. — Он так не ушел бы… Ты не сердись на меня.

Подошла к нему с жалкой улыбкой, хотела поцеловать. Николай отстранился, горько подумал: «Все! Теперь — все!»

Он задумался. Краска стыда залила его лицо. «Как я мог поверить? Как мог сказать, что она дома? Неужели было непонятно, что это простая отговорка? Вот как быстро я ей простил!» Николай удивлялся, не зная, куда ему деваться от стыда. Но вот щеки его запылали еще ярче от новой мысли. «Простил? А что простил? Разве она обманула меня? Изменила мне? Она же сказала, что любила его… его любила, не меня. Так как же после этого я мог принять за правду ее отговорку? Совсем потерялся я, что ли?»


Холодная запоздалая весна.

Нина пришла домой поздно вечером. Девушки были уже дома. Табельщица Наташа Спиридонова сидела на кровати и что-то шила. Увидев Нину, она спрятала шитье. За спиной Наташи, на желтенькой тумбочке между кроватями стояло круглое зеркальце, единственное в комнате, и Нина увидела в нем, что Наташа прячет шитье.

Все четыре кровати были покрыты одинаковыми байковыми одеялами. Только на той, что стояла в углу, подушка была с кружевной накидкой. Над этой кроватью висели открытки и маленькая карточка старушки. Это была кровать Лены Семеновой. Те, кто видел Лену только на работе, в управлении, или вечером в клубе, удивлялись тому, сколько у нее платьев. А подруги знали, что она меняла лишь воротнички и манишки к ним, и получалось совсем другое, новое платье. Дома ее всегда заставали за вышиваньем или за раскраской нового воротничка. Вот и сейчас она сидела перед своей кроватью, разложив разноцветную насыпку в стеклянных трубочках. Ее соседка, крановщица Сима из литейного цеха, вышивала белую шелковую косынку. Наташа, взглянув на своих спокойных подруг, чуть смутилась.

— Что это ты прячешь? — спросила Нина.

— Ничего не прячу. Платье шью.

Нина стала медленно раздеваться. Она сняла свою старенькую бархатную жакетку с вытертыми локтями, сбросила платье, достала из тумбочки полотенце и мыло. Девушки занимались своей работой и не глядели на нее, и Нине показались странными их молчаливость и занятость. Обычно они встречали ее веселыми шутками, понимающе улыбались, и Наташа спрашивала, как поживает любезный Сенечка. Теперь бойкая веснушчатая табельщица казалась смущеннее других. Вернувшись в комнату, Нина стала взбивать мокрые от мытья волосы. Сначала она наклонилась влево, потом вправо, затем откинула волосы назад и посмотрела на усердных подруг.

— Отчего молчите?

Девушки переглянулись, одна сказала:

— Не все же смеяться, бываем и заняты.

— Усердные какие, прямо страсть!

Молчание подруг обидело ее. Может быть, не столько само молчание, сколько то, что все эти девушки были заняты обновами, а вот она только что сбросила потертую жакетку и старенькое платье. Даже Наташа, на что уж вся в мальчишку, а и та взялась за иголку. А Нина не могла делать себе подарки, потому что должна была, хоть и не часто, посылать матери немного денег. Боясь расстроиться, она решила не думать, сняла рубашку и, разобрав постель, быстро легла. Ржавые пружины заскрипели под ней, и это, к ее легкой досаде, понравилось ей, и она несколько раз повернулась, натягивая одеяло.

— Ой, какая скрипучая! — сказала Сима.

Нина, казалось, только и ждала этих слов и недовольно ответила.

— Какая есть. Не я виновата. Комендант.

— Очень уж рано ложишься ты, — проговорила Лена.

— Делать нечего.

Нине казалось, что до ее прихода девушки о чем-то говорили, она помешала им, и теперь, выглянув из-под одеяла, сказала:

— Скорей усну, вам мешать не буду.

— Не сердись, Нина. Что с тобой? Или, может…

— Перестань, Наташка! — крикнула Нина.

Словно бы продолжая давно начатый разговор, Лена сказала:

— Помню, мне мама рассказывала… Надели на нее платье шелковое, фату газовую, цветы восковые прикрепили, уже нужно в церковь ехать. И тут моя бабушка стала осматривать невесту в последний раз: оборка у платья отпоролась. Она как всплеснет руками: «Ах ты, боже мой! Хорошо, что доглядели, а то если бы в церкви случилось, так целое горе». Скорей нитку да иголку и давай на невесте подштопывать.

Наташа, подшивавшая в это время подол платья, попробовала крепость шва. Лежа под одеялом, Нина прислушивалась к рассказу. Теперь, когда она помолчала и одумалась, то даже удивилась тому, что была рассержена чем-то, чем — уже не могла вспомнить. Оказалось, что сердиться бы вовсе не на что.

— Подштопала ей платье и скорей в коляску…

— А почему бабушка боялась, чтобы не в церкви?

— Представь, Сима, что ты стоишь под венцом, людей полно в церкви, а у тебя вдруг оборка с платья валится. А тут еще свечу надо держать да первой на платок наступить, чтобы старшей в доме быть.

— Ну, и кто наступил первый: невеста или жених?

— Конечно, мама первая наступила. Я у нее спрашивала.

Сима посмотрела на карточку старушки, что над кроватью Лены, и спросила:

— А в доме старший кто был?

— Кто? Конечно папа! У нас он был строгий…

Притаившаяся под одеялом, Нина засмеялась.

— Ты не спишь?

— Уснешь тут, разговоры такие…

— Ты еще с полчаса полежи, хорошо? — попросила Наташа.

— Зачем я тебе нужна?

— Вот и нужна. Ленка, расскажи что-нибудь, а то уснет. Расскажи, как тебя замуж выдать хотели за этого — за частника. Сколько раз прошу, не хочешь, вредная!

— А что рассказывать? Богатый, лысый, противный, тянучка такая… Он шоколадными тянучками торговал, рассылал мальчишек по базару, они бегали и кричали: «Ирис-тянучка по копейке штучка!»

— Ирис был вкусный? Небось часто угощал? — с завистью спросила Наташа.

— Угощал… Ирис мне тоже потом опротивел. И сейчас есть не могу.

— Ну, а потом что?

— Узнала, что мама согласилась меня замуж выдать, — и сбежала. И рада. Только боялась, что на стройку не примут.

— Рада? — переспросила Сима. — А замуж с тех пор выйти не можешь. Нельзя от свадьбы бегать!

— Я не жалею.

— Понятно!

— И совсем тебе ничего не понятно! — беззлобно ответила Лена. — Если ты про него, так я просто отвлекла… Стропилин сколько уж раз благодарил меня. Ему друга жаль было.

— Только для других и стараешься? А для себя ничего?

— А что для себя, Наташа? Он ведь мальчик… Ну, довольно. Я и так целый вечер болтаю. Расскажи теперь ты, Сима…

— Нечего мне рассказывать… Я слушать люблю. Могу, конечно, рассказать, как формовщик Редькин сегодня через опоку упал, да что в этом интересного? Мне ведь сверху, с крана, все видно.

— Высокая у тебя должность, — заметила Наташа. — Я обязательно в крановщицы пойду. Надоело мне в конторке отсиживаться. Только я не в литейный, там пыльно. Я бы в механический пошла, легко, просторно, цех длинный. Там у кранов и звонки громче.

«Смешно, — подумала полусонная Нина, невольно закрывая глаза, — о звонках говорят… при чем тут звонки?»

Она смутно почувствовала, что кто-то коснулся ее плеча, вздрогнула, подняла ресницы и увидела Наташу.

— Вставай!

Нина поднялась, но, не отбрасывая одеяла, спросила:

— Да зачем это?

— А вот зачем: Лена выше меня, Сима ниже, а ты как раз. Мы с тобой одинаковые, вот я и хочу на тебе платье свое поглядеть, на себе разве увидишь? Вставай…

— Не хочу, — ответила Нина, но потом ей стало неловко: вдруг Спиридонова подумает, что ей завидуют? И она проворно вскочила с кровати, стала на узкую дорожку у тумбочки.

— Только скорей, а то холодно.

— Холодно? Тогда надень и рубашку, у меня ведь и рубашка новая есть, теплее будет, да и платье лучше приляжет.

Она достала белую кружевную рубашку с голубыми бретельками. «Расхвасталась», — подумала Нина и торопливо надела рубашку, потом высоко подняла тонкие загорелые руки, и они едва почувствовали касание шелка, — так легко скользнуло по ним платье. Оно было еще не совсем готово и чуть-чуть широковато.

— На мне будет хорошо, — сказала Наташа, но все же подколола платье булавкой.

Лена и Сима стояли здесь же; одна держала воротничок, другая — недошитую косынку.

— Этот воротничок как раз пошел бы к платью. — Лена стала надевать его. — А ты, Сима, дай свою косынку. Заодно.

— Бросьте, что я вам, кукла для ваших обновок?

Но все же не отталкивала подруг и смотрелась в зеркало.

— Чем не невеста? Хоть сейчас под венец, — говорила Наташа, осматривая складки платья.

— Выдумала, как не стыдно? Ты сегодня весь вечер про это…

— Молчи! — Наташа серьезно посмотрела на Лену и Симу, хлопнула в ладоши. — Молчи и слушай: это все твое! Ясно? Твое!

— Мое? Как мое?

— Твое! Это мы тебе… приданое готовим.

— Глупости какие! — стаскивая косынку, крикнула Нина и прикусила губы, чтобы пересилить слезы.

— Постой, погоди, Ниночка, не сердись. Тебе ведь замуж скоро выходить. Как же без приданого?

— Ничего не хочу! Я замуж не собираюсь…

— Все равно выйдешь! — настаивала Наташа, обнимая Нину. — Ты пожалей нас, мы целый месяц трудились. Ты думаешь, только рубашка, платье, косынка да воротничок? Сима, покажи ей…

— Не хочу! Не нужно мне!

— Бери, бери, а то разревусь вместе с тобой! — торопливо говорила Наташа, обнимая и целуя Нину в шею и лицо и не давая ей отталкивать себя.

— Бери, Нина, а не то убьем! — улыбнулась Сима.

— Если ты не возьмешь, это ужас будет! — воскликнула Лена.

А Нина в новом платье и косынке, босая, окруженная подругами, не зная, что сказать, беспомощно улыбалась сквозь слезы.

Да, милые, хорошие, добрые, замечательные у нее подруги! Как все хорошо они придумали, спасибо им за все, за их доброту, за ласку. Только вот не совсем угадали… Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Много еще царапин успеет зажить до свадьбы.


Поздняя весна наконец расщедрилась на тепло, растопила снега, одела зеленью тополя и, веселая, солнечная, тихая, подошла к лету…

С тополей облетал пух. Он застревал в траве, в лопухах, плыл по ручью. Ручей был маленький, извилистый. На каждом его изгибе пушинки собирались, будто пена. Особенно много собралось их в том месте, где ручей преградила коряга. Петька в своей неизменной красной рубахе ткнул в это место палкой. Палка изогнулась, из-под нее взлетели брызги.

— Ну тебя! — сказал товарищ паренька, вытирая лицо рукавом рубахи.

А пушинки поплыли дальше.

Вытерев лицо, паренек поправил фуражку и пошел вдоль ручья по плитам тротуара. Он был меньше Петьки, и это, должно быть, огорчало его. В каждом поступке товарища он видел намерение показать свое превосходство. Вот и сейчас ему показалось, что Петька нарочито забрызгал его. А теперь стоит, улыбается. И в самом деле, Петька стоял и улыбался, глядя, как по ручью плыли пушинки.

Хотелось хоть чем-нибудь досадить Петьке, и он сказал:

— Бригадир у нас лучше, чем у вас.

— Эх ты, Васька! Опять обиделся…

— Ничего не обиделся! Просто тебе говорю, что наш Федор…

— Лучше нашей Нинки?

— Факт! Мы за неделю больше вашего сделали!

Петька отшвырнул от себя палку. Палка была гибкая. Она ударилась о камень, лежавший на углу улицы, и, подпрыгнув, звонко стукнула по водосточной трубе.

— А чем мы виноваты, что в вашу смену заготовительный цех больше деталей подает?

— Тем и виноваты, что у вас такой бригадир. Про то и говорю. Нашему всегда подают сколько требуется. Особенно Пушкарев по этому делу мастер.

— Секрет знает, что ли? — усмехнулся Петька.

— Секрет!

— Так пусть с Нинкой поделится.

— Дожидайся!

Петька неожиданно засмеялся.

Васька насторожился:

— Чего ты?

Петька подобрал палку и пошел вдоль ручья, хлопая наотмашь по воде. Он знал, что Васька теперь не обидится и не отстанет, пока не узнает, отчего Петька смеется.

— Был бы ты, говорю, побольше да поумнее, то понимал бы, какая вам опасность грозит.

— А какая? — спрашивал Васька, покорно вытирая лицо.

— Скоро ваш Пушкарев попадет в подчинение к нашему бригадиру. И секрет свой расскажет.

— Дожидайся! К вам в бригаду он не пойдет.

— Эх, ты! Был бы постарше, с первого слова понял бы, — ответил Петька и, стараясь показаться равнодушным, посмотрел на небо. — Опять дождь будет.

Петька угадал. Прошло две-три минуты, а полутемные тона лежали уже на всем: на сырых заборах и стенах домов, на зелени скверов, на скользких тропинках. Даже рельсовая колея потеряла свой острый летний блеск.

Переполненный трамвай заскрипел на повороте улицы, чуть замедлил ход. И, словно воспользовавшись этим, из трамвая выпрыгнул Семен Пушкарев и быстро побежал к темно-зеленому, ровно подстриженному кустарнику. По той стороне шла Нина.

— Понял? — спросил торжествующе Петька. — Чуть не убился ваш Пушкарев, а прыгнул, только увидел нашего бригадира! Сейчас он ей секрет скажет…

Васька только шмыгнул носом и спрятался за куст: мимо пробежал Семен.

Услышав за собой шаги, Нина вздрогнула и обернулась. Она взглянула на Семена чуть испуганно.

— Нинушка! — Семен тронул ее за руку. — Ты сердишься на меня?

— За что? Откуда ты взял, Сеня? Правда, ты давно не показываешься…

— Неудобно мне перед тобой. Который уж день наша бригада твою обгоняет. Сейчас вот, в трамвае, подружка твоя сказала, что плохая у вас была смена. — Семен помолчал. — Знаешь… Я перед тобою виноват.

Он шел вдоль кустарника, задевая мокрые ветки плечом. Рядом тек ручей. После сильного дождя береговая трава полегла в воду, кое-где совсем закрывая ручей. Она была белее той, которая стояла поодаль.

Нина посмотрела на Семена своими светлыми глазами и ласково улыбнулась.

— Какой же ты смешной! Стала бы я тебя винить за то, что хорошо работаешь? Что ж, я какая-нибудь такая… дура, что ли? Какая-нибудь эгоистка? Странно даже слышать…

Семен шел, опустив голову, молчал.

— Как бы тебе сказать это? — начал он медленно. — Нет, может, завтра…

Нина остановилась, встревоженно посмотрела на него.

— У тебя есть от меня секреты? Ты должен сказать мне. Ведь мы скоро…

Семен не дал ей договорить.

— Знаю, знаю… Был бы это мой секрет… Я ребят подведу.

— Ты пугаешь меня, Сеня. Это что-нибудь важное? Он сдвинул брови.

— Да.

— Очень? Государственно важное?

— Нет, Нинушка, что ты!

— Не скажешь?

Отдернула руку и пошла быстро, не простившись.

Он постоял на тротуаре, перешагнул через штакетник и побрел по кустарниковой аллее. Идти было вязко. Вскоре он присел на скамейку, не обратив внимания на то, что доски еще не совсем высохли, опустил голову, задумался. Должно быть, он сидел долго. Было по-прежнему пасмурно и оттого еще более неприятно. И вдруг запели птицы. Откуда? Семен поднял голову: небо с одного края поголубело, стало светлее, а потом; через некоторое время солнце осветило мокрые крыши. Вот они, птицы, предвестники солнца, света, тепла… Они щебетали на краю крыши соседнего дома. Семен посмотрел в небольшую лужицу почти у самых ног, увидел белое облачко, отраженное в ней, и понял, какое высокое над ним небо.

Утром в цехе, когда Стропилин знакомил свою бригаду с заданием и токари шумно переговаривались и вносили свои поправки, Семен молчал… Несколько в стороне от тесного кружка сидели Бабкин и Васька.

— Где вчера был? — обнимая ученика, спросил Бабкин.

— А что? — насторожился Васька.

— С Петькой тебя видели.

— Ну, видели. А дальше?

— Не проговорился — случайно?

— За кого ты меня принимаешь?

Они говорили все громче. Семен обернулся к ним, крикнул:

— Эй, вы!

Оба сразу умолкли.

Лицо у Семена было хмурое.

— Ты, Бабкин, тоже берешь повышенное обязательство? — спросил Стропилин.

— Ясно! — самодовольно улыбнулся Бабкин. — Если все будет в полном порядке.

Он подчеркнул последние слова и вопросительно взглянул на Семена.

Семен еще более нахмурился и сказал резко:

— Нет! Больше этого не будет.

Он вспомнил вчерашний пасмурный вечер: темно-зеленый кустарник, ручей с опустившейся в него травою, неожиданное щебетание птиц. Лицо его чуть посветлело. Потом снова стало таким же неласковым, каким было мгновение назад.

Бабкин посмотрел на него с недоумением, повернулся к Ваське, низко наклонил голову и зашептал:

— А не врешь? Проболтался, поди?

Тот спрятал голову в плечи и выдавил два слова:

— Честное пионерское!..

— В чем дело? — Бригадир подошел к Семену.

— Вот именно! — поддержал Бабкин. Он спрыгнул со станины, отошел от колонны, сказал негромко: — Хороший был парень, бригаде помогал. А, видать, начинает портиться. Вот до чего любовь доводит!

Семен, не слушая его, ответил бригадиру:

— Ты меня, Федор, знаешь малость. Я ничего не боюсь… Боялся бы — так давно бы в жмурики попал…

— Это значит — в покойники, — услужливо пояснил Бабкин бригадиру.

— Помолчи! — сердито проговорил Семен. — Люблю когда ты стоишь молчуном у станка. Красота! Есть на что посмотреть. А когда ты треплешься… Так вот, Федор, не боюсь я, а больше не буду.

— Ладно. Твое дело. Только — тихо…

Вечером в цехе состоялось комсомольско-молодежное собрание. Подводились итоги соревнования за первую декаду июня.

Секретарь комсомольского комитета Павлик Якимцев быстрым движением положил руку на край стола и, наклонившись, сказал:

— Первое место в этой декаде завоевала бригада Федора Стропилина. Его бригаде вручается переходящий флажок, который был у бригады Трубиной. Есть предложение: поручить этой бригаде написать открытое письмо через газету с вызовом на соревнование всех бригад механических мастерских.

Раздались аплодисменты.

Не аплодировал только один Семен. Он стоял, облокотившись об опорную колонну. С каждой минутой лицо его становилось все мрачнее и мрачнее.

— Почему только наших мастерских? — проговорил сидевший в стороне Громов. — Пусть вызывают весь завод! Верно, Леонов?

Николай, сидевший рядом, промолчал.

— Слово имеет передовой бригадир! — объявил секретарь комитета.

— Погоди, я скажу, — перебил его Семен. — А потом ты выскажешься, — решительно заявил он двинувшемуся к столу Стропилину.

— В чем дело? — крикнул Громов.

Якимцев пожал плечами.

— Нечего ему говорить! — подхватил Бабкин.

— Погоди, Федор, — не обращая внимания на выкрики, спокойно сказал Семен и предупреждающе положил руку на плечо Стропилина.

Федя побледнел, отступил. Семен медленно пошел к столу.

Прежде чем начать говорить, он посмотрел в сторону Нины. Она опустила голову. А ему так хотелось взглянуть ей в глаза.

— Товарищи! Я сейчас вам скажу. Наша бригада, — Семен повернулся к Якимцеву, — недостойна…

Громов переглянулся с Николаем. Бабкин бросил окурок, раздавил его и показал кулак Ваське. Нина затаила дыхание.

— Я больше всех виноват, — продолжал Пушкарев, — после смены утаивал заготовки, берег на завтра, чтобы выполнить план, если заготовительный цех не справится… а надо было передавать другой смене… я больше всех ребят виноват… Мое предложение…

— Рационализатор! — усмехнулся Громов, беря Николая за локоть. — Бывшая профессия поманила.

— Иногда старое не грех вспомнить, — ответил Бабкин. — В данном случае — на пользу дела…

Сергей Сергеевич погрозил ему пальцем:

— Ты его сагитировал?

— Это на Бабкина похоже, — согласился Николай.

— Да, — отворачиваясь, притворно вздохнул Бабкин. — А все любовь! — И, похлопав по плечу Ваську, сказал ему самым серьезным образом: — Не женись, не делай никогда трагической ошибки.

Собрания не получилось, и это больше всего рассердило Павлика Якимцева. Он заявил, что такое дело необходимо перенести в комитет комсомола и немедленно обсудить. Закрыв собрание, он подошел к Николаю:

— Что ты будешь делать с Пушкаревым? Он не комсомолец. Со Стропилина я крепко спрошу… Пойдем в комитет.

— Не будь чиновником, — посоветовал Николай спокойно. — А в комитет я могу пойти.

В комитете комсомола, куда по настоянию Николая пригласили всю бригаду, вопрос разбирался недолго. Стропилину вынесли выговор, а переходящий флажок оставили у бригады Нины Трубиной… Все облегченно вздохнули, когда заседание кончилось. Один только Якимцев горячился, считая, что вопрос скомкали, и долго не мог успокоиться.

Нина и Семен возвращались вместе.

Вечер был лунный. Тот же кустарник по сторонам, та же знакомая дорога, тот же ручей, только темнее, трава уже не застилала его. Она давно поднялась. Дождя не было целые сутки. Время от времени по кустарнику мелькали светлые полосы, падавшие из окон трамвайных вагонов.

— Я так много передумала за эту ночь, — сказала Нина. — Я так боялась. Ты не сказал мне вчера ничего. Я бы хоть немного успокоилась.

Семену хотелось сделать для Нины все, но он не знал, что именно нужно ей теперь. Он шел и вспоминал то, что было час тому назад, в комитете комсомола: Нина стояла в коридоре у окна, смотрела на луну и ничего не говорила. Она была будто каменная. Он подошел к ней один раз, другой, третий, тронул за плечо, она не повернулась. «Пойдемте, зовут, — сказал Николай. — Пора начинать…» — «Почему она молчит? Почему ничего не скажет»? — спросил вдруг он у Николая. «Но ведь она плачет, ты посмотри», — шепотом произнес Николай и сочувственно похлопал его по плечу — все, мол, в порядке.

— А ты нечестно поступил, — продолжала Нина. — Всю вину на себя свалил. А началось-то с Бабкина. Это ведь он тебя…

— Откуда знаешь?

— У Васьки с Петькой, видно, больше дружбы, чем у нас с тобой.

— Ты не обижайся… Главное, что я сказал… — начал оправдываться Семен.

В это время их догнал Николай.

— Ругает она тебя? Заслужил, дорогой товарищ, терпи!

— Ругает, а не знает, что я из-за нее сказал. — Семен запнулся и, набравшись храбрости, признался: — Из-за любви…

— Из-за любви! — возмутилась Нина. — Как не стыдно! Я думала… Я думала из-за честности, из-за долга.

— Из-за любви! — упрямо повторил Семен. — Из-за любви все можно.

— Неправда! — запротестовала Нина.

— Все можно! — стоял на своем Семен. — Точно, Николай Павлович?

— В таком деле я не судья, не советчик, — пробормотал Леонов. — И вообще… идите себе своей дорогой, тем более, луна какая!

Николай повернул за угол.


Павлик Якимцев решил взять под особый контроль комсомольскую работу в механических мастерских. Он вызвал к себе Николая и поговорил с ним по-товарищески, но в самых строгих тонах. Хмуря круглое рябоватое лицо, напомнил, как Николай закопал рукавицы в котловане в одну из комсомольских ночей тех давних, незабываемых лет. Еще тогда, передавая ему лопату, он, Якимцев, увидел в нем настоящего парня и рад, что не ошибся. Работа зимой на плотине, участие в комсомольских постах на строительстве и многое другое подтвердило, что Якимцев был прав, оказывая Николаю доверие.

— Ты себя показывал, — строго выговаривал Павлик, — а как только приняли тебя в партию, так и в комитет дорогу забыл, все больше к Виктору Павловичу наведываешься. Не рано ли бороду себе отпустил?

— Чего ты от меня хочешь? — начиная раздражаться, спросил Николай. — В чем обвиняешь?

— Ага, понял! Именно обвиняю, — подтвердил Павлик. — Тебя, да и всех ваших, можно сказать, механических комсомольцев, не видно на общезаводских делах. Закрылись вы там в своих мастерских и занимаетесь изобретательством да любовью. Да еще такими делишками, какие вчера разбирали. А жизнь комсомольской организации завода идет стороной.

— Ты конкретнее…

— Пожалуйста. Сейчас на заводе проводится смотр оборудования, — вставая и поправляя пояс на гимнастерке, начал Якимцев. — Сокровища валяются на площадке, народные ценности. Надо подобрать это богатство. Это же золото под ногами! — В голосе Якимцева зазвучали ораторские нотки. — Это дело комсомольцев. Ты тоже пойдешь со своими ребятами. Пора тебе тряхнуть стариной… Пойдем-ка в мастерские.

«Сокровище, золото…» — слова яркие, а вдруг потускнели», — подумал Николай и покосился на Якимцева, поднимаясь с дивана.

— Говоришь, любовью занимаются? Это тоже обвинение?

— Я о Стропилине, — пояснил Якимцев. — Станок поломал, махинациями занялся, да еще и девчонку у товарища отбил. Мне все известно!

Николай вздохнул.

— Не по-комсомольски! — продолжал Якимцев. — Увидел подходящую девчонку, понравилась — женись, чтоб не мешали все эти истории жить и работать. А он и сам не женится и у другого отбил.

— А ты женился?

— Давно! Еще в прошлом году.

— А на свадьбу почему не пригласил?

— В молодежной работе, — серьезно сказал Якимцев, — я противник одного: комсомольских свадеб. Можно обойтись и без лишнего шума.

Мать недавно рассказывала Николаю, как она выходила замуж, какая веселая была свадьба. И еще показала обручальное кольцо. Оно осталось на память о самом счастливом дне ее жизни…

«Без лишнего шума», — повторил про себя Николай. — Это он — про гармошку. А уж про колечко, невесте на память, — и думать нечего!» После этого было неинтересно расспрашивать, на ком Якимцев женился. Николаю даже показалось, что знал он совсем не того Якимцева, хотя он и очень похож на того, — такой же широкоскулый, с крупными задорными рябинами на лице. О том парне было интересно знать все: и на ком женился, и как живет, и верит ли в любовь.

Пока добрались до цеха, начался обеденный перерыв, Якимцев обрадовался и предложил провести пятиминутную летучку. Стал у самой двери, чтобы не сбежали в столовку.

Ребята нехотя остались.

— Не о чем нам пока докладывать, — сказал Стропилин хмуро и отвернулся.

— А как выполняется решение бюро? — напомнил Якимцев.

— А у нас пока все ничего, — робко заступилась за провинившегося бригадира Нина.

— Пока не жалуемся, — поддержал ее Аркашка.

— Так, — сказал Павлик, посмотрев на него с интересом. — Это хорошо, что ты, Черепанов, на него не в обиде. Это по-комсомольски. А то начинают некоторые переносить на цеховые дела сугубо личные отношения.

Аркашка смутился.

— Чего мне обижаться? — неловко схитрил он. — Мы с ним в одной смене, меня он… — Аркашка запнулся, — …не сможет подвести.

— Скажи лучше: обворовать! — проговорил, все еще хмурясь, Стропилин.

— Хватит об этом, — недовольно сказал Николай и посмотрел на часы.

— Хватит, — согласился Якимцев. — О цеховых делах поговорим дня через три. Не позже. А теперь — такая задача.

И он начал рассказывать о предстоящем смотре оборудования, все время обдергивая гимнастерку и ловко собирая ее сзади в складки под широким ремнем. Николай подумал: «Прихорашивается». И, словно почувствовав на себе недоверчивый взгляд, Якимцев похлопал Николая по плечу:

— Нам с ним особенно интересно пройти по заводу, да еще ночью. На этой, как говорится, мировой площадке начиналась наша рабочая юность. И гора, и плотина, и домна чем-нибудь да памятны нам. — Якимцев, к удивлению Николая, снова вспомнил о первой их встрече. — Вот и теперь у нас будет комсомольская ночь. Не думали мы тогда, в том котловане, что встретимся во второй пятилетке, вот здесь, в механических мастерских, и что я буду ругать его за плохую комсомольскую работу в смене. — Он засмеялся и опять похлопал Николая по плечу. — Слушай, Леонов, а не загадать ли нам где-нибудь встретиться, ну, хотя бы пятилетки через три, а? Как вы, товарищи, думаете? — Он посмотрел на посветлевшие лица ребят и еще больше оживился. — Три пятилетки… Прямо как в романах Дюма: пятнадцать лет спустя! — Павлик вдруг сделал презрительный жест. — Романы Дюма, конечно, чепуховые, и читать их комсомольцам не стоит… Я их мальчишкой читал… У нас есть своя комсомольская романтика… Так вот: давайте встретимся через пятнадцать лет в комитете — все, сколько нас тут есть. Это, значит, будет тысяча девятьсот пятьдесят первый год.

— Ого! — охнул Семен и посмотрел на Нину.

Она поняла его взгляд и сказала тихо, но убежденно:

— Доживем.

— Столько ждать, — отозвался Стропилин, — терпения не хватит!

— У меня хватит, — спокойно, вдумчиво, как бы про себя, проговорил Аркашка.

— Веселый разговор! — сказал Бабкин и глянул на своего ученика Ваську, который выглядывал из-за колонны. — Смотри, не вздумай к этому времени жениться. На всех в комсомольском графине… воды не хватит.

— Значит, уговорились? — обрадовался Якимцев. Ему очень понравилась собственная мысль: нежданно-негаданно нашел доходчивую форму идеологической работы в комсомольской организации и решил, что непременно поделится опытом через «Комсомольскую правду»: вот, мол, как надо закреплять молодежь на производстве. — Все согласны? Кто за, прошу поднять руки. Кто против? Итак, проголосовали единогласно!

— Не то что вчера на бюро… — усмехнулся Федя.

— А ты, Павел, и тогда будешь комсомольским секретарем? — с нарочитой наивностью спросил Бабкин.

— Не думаю, — серьезно ответил Якимцев. — Повторяю: где бы кто ни был, помните: собираемся все двенадцатого июня тысяча девятьсот пятьдесят первого года в комитете комсомола кремнегорского металлургического завода.

Оттого ли, что Якимцев сказал это серьезно и отчетливо-громко, оттого ли, что это прозвучало как приказ, наступила тишина. Должно быть, каждый подумал о своем.

— А мне, поди, не дожить, — раздался в этой нежданной тишине тихий, с ноткой грусти голос Алексея Петровича.

— Доживете! — обнадежил Якимцев. — Доживете, товарищ Пологов! Старый большевик обязан дожить.

— Дядя Алеша, — спросил Аркашка, — а сколько вам лет будет?

— Мне будет… шестьдесят шесть. Во сколько! — Алексей Петрович и сам удивился. — Многовато. Однако постараюсь.

— Вы уж постарайтесь! — ласково попросила Нина.

Все засмеялись, захлопали в ладоши.

— Доживете! — сказал Павлик, блаженное состояние которого не проходило. — Живите сто лет, учите ребят настоящему мастерству. Вы умеете учить. Многие у вас, как говорят токаря, были за плечами.

— Одного только Бабкина не смог Алексей Петрович ничему обучить, — шутливо, без злого умысла, заметил Николай. Хотелось отвлечься. Разговор о будущем, как все разговоры последнего времени, навел на грустные размышления. — Верно, товарищ секретарь?

— Бабкин — это… — начал Якимцев, подумал и только махнул рукой.

— Чего машешь? — обиделся Бабкин. — И я тут не последний человек. Может, не случится мне побывать на этой самой встрече с бородатыми комсомольцами через пятнадцать лет, а может, и не захочется… так я сейчас вам скажу, что я тоже думающий. — Лицо Бабкина стало необычайно серьезным. — Подумал вчера и решил: а что если использовать комбинированный резец при нарезке гайки — один подрезной, а другой канавочный? Быстрее дело будет.

— Молодец! — обрадовался Якимцев. — Настоящий ответ на решение бюро комитета. А тут болтают, что не о чем говорить. Думать надо!

— Бабкину есть чем думать! — съехидничал Стропилин. — У него ума палатка!

— Не завидуй! — самодовольно посоветовал Бабкин. — Бери с меня пример, пока другие не взяли.

Николай подошел к Бабкину, заинтересованный предложением. А Якимцев, условившись о предстоящем смотре оборудования и напомнив, что это делается по указанию директора завода, побежал к себе — записать в дневник о состоявшемся необычном, но чрезвычайно интересном собрании молодежи в механических мастерских.

Предложение Якимцева встретиться через пятнадцать лет произвело особенно сильное впечатление на Аркашку. Кем же он будет через три пятилетки? С кем встретится в комитете комсомола? Будет ли там Лена Семенова? В последнее время он часто о ней думал… Ему было хорошо с ней. Она понимала его лучше других. Вместе проводили все свободные вечера и даже решили побывать воскресным днем в Старом Погосте.

— Непременно придем на эту встречу! Согласна?

Лена подтвердила свое согласие молча — лучистым взглядом и спокойной улыбкой.

— Тогда запомни: двенадцатое июня пятьдесят первого года. Запиши где-нибудь.

— Ты мне запиши, — ласково попросила Лена.

Аркашка обрадовался, красиво с завитушками вывел памятную дату, хотел вырвать листок из блокнота, потом предложил:

— Возьми блокнот на память.

— Но там же у тебя записи?

— Там… ничего особенного. А если понадобится, я попрошу. Хорошо? Пусть у тебя… будет…

Они уговорились — в который раз за эти три дня, — что встретятся в субботу вечером у трамвайной остановки, в который раз Лена спросила с сомнением: а вдруг родители будут недовольны, что он приведет ее с собой, и в который раз Аркашка принялся успокаивать Лену.


Трамвай, дребезжащий и пыльный, теряющий летом яркость новизны, покружив по нагорным улицам, привез их на окраину города. Трамвай показался им веселой и звонкой каруселью недавнего детства.

Долго шли они по каменистой пыльной дороге, держались за руки, молчали. Потом Лена перешла на травянистую обочину, рвала цветы, прятала лицо в охапку лиловых колокольчиков. Из-под ног ее неожиданно вылетел жаворонок.

— Ай, счастье улетело, не успела поймать! — засмеялась она, глядя из-под руки на жаворонка, поднимавшегося все выше и выше в небо.

— Счастье не улетит, — успокоил ее Аркашка. — Да и зачем такое серенькое счастье?

— Но ведь оно звонкое! Поет, разливается…

— Скоро перестанет, — стал серьезно уверять Аркашка. — Как только птенцы вылетят из гнезда… считанные дни остались…

Лена пошла в глубь поляны. Было мягко усталым ногам, стебли ласково касались смуглой кожи, сильно пахли травы и цветы.

— Слышишь, какой запах?

— Слышу. Дождь будет.

— Откуда ты знаешь? — удивилась Лена и взглянула на него, провожая жаворонка.

— Перед дождем всегда так пахнет.

— Я городская… ничего этого не знаю, — призналась она.

— А я деревенский, а к запаху железа уже привык.

— А разве железо пахнет?

— Ты и этого не знаешь?

Аркашка вовсе не смеялся над Леной, — он искренне удивлялся. Признаться, ему было даже приятно, что она, хотя и старше, многого не знает, спрашивает его, как девочка, и глядит на все восторженно-правдивыми глазами.

— Слышишь, как лесом пахнет… перезревшей земляникой…

Он указал на березовый лесок вдалеке, остановился посреди поляны, заложил руки за голову и глянул на небо.

— А дождь будет, правда…

Сизая тучка, возникшая на краю неба, росла, темнела.

— Дождь этот ни к чему, — сказала Лена.

— Вот и не понимаешь! Дождь под налив нужен.

Тучка перерастала в тучу, становилась мрачнее, начинала тревожить.

— Бежим в лес! — позвала Лена.

Аркашка продолжал глядеть в небо. Ноги его были широко расставлены, загорелые локти раздвинуты. Она радовалась его уверенности и спокойствию, даже легкой небрежности, с которой он ответил:

— Еще успеем…

Они выбрались на дорогу. За перелеском начинались поля. Дымчато-синяя прохладная волна ржи покатилась от их ног, от дороги, вдаль…

— Видишь, — наставительно произнес Аркашка, — колосок с зеленцой, незрелый, но скоро по ветру понесет пыльцу, и тогда уж дождь непременно нужен… А тучка, гляди, боком пошла, уходит…

И действительно, ветер, взволновавший рожь, угонял неокрепшую тучу.

— До свидания! — крикнула ей Лена, помахала букетом цветов и засмеялась.

Она первая села у края дороги, у самого разлива ржи, Аркашка, чувствуя себя повзрослевшим, не сразу опустился рядом.

— Хорошо, когда рожь цветет, — проговорил он.

— А я… я люблю, когда сады цветут. Сперва яблони, а потом сирень…

— Не люблю, когда цветут яблони, — сдержанно проговорил Аркашка. Он вспомнил старый горняцкий поселок, сады в Кедровке, особенно тот, что у моста, и повторил в раздумье: — Не люблю…

— Странно… — Лена замолчала, перебирая в подоле цветы — колокольчики, васильки, ромашки.

Аркашка тоже умолк. Рожь тихо шумела над ним и заставляла думать о чем-то таком, что уже было и прошло, и чего, возможно, никогда больше не будет. Но, странное дело, тот же самый легкий шум ржи заставлял Лену думать совсем о другом — о том, чего еще не было, но, что, возможно, когда-нибудь будет…

— Я полежу немного, — сказал Аркашка и лег на траву, заложив руки за голову. Рукам стало прохладно и щекотно, словно по ним бегали мураши.

Туча прошла, небо над ним разливалось ясное, чувствовалась беспредельная даль, и чем больше гляделся в нее Аркашка, тем гуще, синее становилась она и начинала кружить голову… Он закрыл глаза, перестал ощущать легкое покалывание травинок, стало мягко-мягко и рукам и голове, будто земля вокруг стала нежной и ласковой… Он удивился и раскрыл глаза. Голова его лежала на коленях у Лены. Он вздрогнул, поднял голову, засмеялся. Лена засмеялась тоже и просто сказала:

— Ты спал… тебе неудобно было на земле.

Теперь он сидел рядом с нею, улыбался и ничего не говорил, словно никак не мог понять, что же случилось с ним (а случилось что-то приятное), или досматривал сон — сон, полный летней яркости красок.

Невдалеке застучала телега.

Аркашка вскочил, вышел на дорогу. Ехал знакомый мужик. Узнал учителева сына и охотно согласился подвезти его и Лену.

— Можно, и гостью можно, — сказал весело чернобородый, глазастый мужик. — Есть чем угощать. Да вот, сами видели, хорошая рожь зреет… не побило бы градом, а так — слава богу!!

Лена и Аркашка с радостью устроились на сене, тихонько переговаривались, прислушиваясь к мирному, бестревожному побрякиванью привязанного к телеге ведерка.

— Ты поспи, — посоветовала Лена. — Устал за день в цехе…

— Под мои колеса не уснешь, — оглянулся мужик. — Вот как я не могу теперь дома спать… особенно в ветреную ночь. Раньше, бывало, от забот не уснешь… А теперь к заботам еще прибавилось — яблоня в стенку стучит яблоками. — Мужик лукаво засмеялся. — Сад посадил, теперь вот ульи хочу поставить. Да не знаю, с чего начать. Пойду к твоему папаше, пусть научит. Учитель должен все знать… Или к агрономше к новой… помнишь Сашеньку Егорычеву? Она теперь агроном у нас, домой после училища вернулась.

— Помню…

Аркашка начал рассказывать Лене о школе, о своем первом увлечении. Рассказывал он спокойно, не стыдясь возницы и сам удивлялся этому — раньше он никогда бы не осмелился. Неизвестно почему, почувствовал он в этот вечер какое-то спокойствие, уверенность в себе, разбрасывал по сену васильки и ромашки. И все ему казалось, что Лена совсем маленькая девочка, стесняться которой ему, взрослому, нечего.

— Сашенька заневестилась, — сказал мужик. — А ты что же, не собираешься жениться?

Мужик спрашивал у Аркашки, а смотрел на Лену.

— Нет, — засмеялся Аркашка. — Товарищи говорят, что еще рано… Есть у нас Бабкин такой…

— А ты своим умом живи, а не Бабкиным, — посоветовал мужик, продолжая лукаво поглядывать на Лену. — Значит, на воскресенье едешь. То-то, гляжу, без вещей. Ты в отпуск сюда приезжай… на косовицу… лучше нет отдыха. Люблю рядок положить до солнышка… И ты, девушка, приезжай. Ничего, что городская, научим. Парень — косой, а ты — серпом. Моя женка запросто обучить может.

— Разве еще серпом жнут? — удивилась Лена. — Ведь, пишут, в колхозе машины.

— Машины, да не везде. Долго еще так жить придется… Главное — хлеб есть… Косилки, конечно, имеются, изредка можно стрекот услышать в поле, но и серпом гнушаться нельзя, особенно по низинам. Приезжай, научим. Тут что главное? Половчее серпом захватить, связать.

— Медленно едешь, — сказал Аркашка, посмотрев на коней, которые лениво отбивались хвостами от слепней. — Еще пауты загрызут.

Он выпрыгнул из телеги пошел рядом, похлопывая баловства ради ладонью по ободу колеса.

— Добро, иди, а мы поедем с дочкой, — погрозил мужик. — Привезу без тебя-то девушку, сдам матери, а она вдруг спросит: «А приданое где же?»

Лена засмеялась.

— Я тоже сойду, погодите.

Мужик придержал коней.

Забыв на сене букет цветов, неловко, по-смешному, спрыгнула Лена, но Аркашка даже не улыбнулся, придержал ее, помог отряхнуть платье. Впервые в жизни он испытывал какое-то странное чувство. Словно неожиданно лихо выехал из-за поворота и промчался мимо давно, еще мальчиком, и теперь вернется туда другим человеком.

Они пошли быстро и вскоре обогнали мужика… Но, кажется, он решил поиграть с ними, потому что неожиданно лихо выехал из-за поворота и промчался мимо них, нахлестывая лошадей.

— Поберегись!

— Скажи маме, чтобы ждала! — крикнул Аркашка и даже не удивился своей смелости.

Они прошли лугом, спустились к реке. С одной стороны были поля, с другой, вдалеке, виднелись огороды, на противоположном возвышенном берегу стоял лес…

— В этом месте хорошо, тут как раз перебор. Слышишь, как играет вода?

Вода шумела и перекатывалась, обтекая валун, расплескивая последние отблески заходящего солнца.

— Купаться хочешь? — спросил Аркашка. — Вечерняя вода теплая.

— Нет… не знаю, — с сомнением проговорила Лена.

— Ты меня не стесняйся, — просто сказал он.

— Почему? — краснея, с затаенной тревогой спросила Лена.

Она вспомнила, как прошлой осенью пришел к ней неожиданно Николай Леонов, пришел потому, что плохо было с другой, и еще назвал ее утешительницей; вспомнила, как поглядывали на нее всяческие любители поухаживать, как приглашали сперва на танцы, а потом на… рюмку чая; как один приезжий пижон умолял ее зайти к нему в гостиницу, а когда она отказалась, проговорил с театральным жестом: «Вы меня убиваете!» Лена ответила, что убивать она его не станет, но пощечину дать может… Все эти обиды почему-то припомнились ей теперь.

— Я не обижу, — пояснил Аркашка.

Она прикусила губу, отвернулась, не зная, что говорить.

— Ты мне как родная…

— Я не буду купаться! Ты купайся один. А я посижу на камне, только боюсь, не закусали бы оводы…

— Оводы на тебя не сядут, ты в белом.

Лена посмотрела на него с интересом, забыв обиду.

— И этого не знаешь? — засмеялся Аркашка. — Маленькая ты, совсем маленькая.

Он сказал это так искренне, что Лена засмеялась и проговорила:

— Знаешь… я тоже буду купаться. Только ты отвернись пока или отойди подальше.

— Купайся, купайся… Ты здесь, а я на том берегу, за мыском.

Через час они снова шли по пыльной проселочной дороге. Лена сушила свои косы, перебросив их на грудь и растрепав золотистые кончики.

— Эх ты, сова, веселая голова! — вспомнил Аркашка знакомые с детства строчки.

— Что ты сказал? — насторожилась Лена. — Меня в детстве совой дразнили.

— Тебя?.. За что?

— За большие глаза.

— Дураки! — засмеялся он довольный. — Я совиные глаза знаю, они совсем не такие.


Приезд незнакомой девушки обрадовал Илью Федоровича. Зато Ольга Прокопьевна чуточку испугалась. Ей было странно, что рядом с Аркашкой сидит чужая, такая красивая, совсем взрослая девушка. А он ведь мальчик — всего-то двадцать лет…

Илья Федорович, сидя у стола и поворачивая глиняный кувшин с букетом колокольчиков, рассказывал:

— Подал он цветы и говорит: «К вам едет гостья, только она…»

— Илья! — испуганно проговорила Ольга Прокопьевна.

— «…только она, — продолжал Илья Федорович, будто не слышал предупреждения жены, — очень уж городская».

Ольга Прокопьевна облегченно вздохнула.

— «Что ж, говорю, что городская. Я и сам не в деревне родился». Помню, году в двадцать пятом или шестом решили мы разбить пришкольный участок… опытное поле. Посеяли пшеницу. Стала она созревать, и начали ее поклевывать грачи. Нанял я охотников, чтоб они выбили птиц. Мужики мне говорят: «Жучок поест пшеницу». А я — ничего. Так оно и случилось, погибла пшеница. Но зато я с тех пор настоящим аграрником стал.

Лена смеялась. Ей было приятно сознавать, что она понравилась Илье Федоровичу. Но Ольга Прокопьевна смотрела на нее с некоторым смущением, хотела быть с ней ласковой, но не знала, как это сделать, не находила слов. Вдруг Лена заметила вышивку на скатерти.

— Вы сами вышивали? Хорошо… Я тоже так умею.

— Я красным по белу люблю вышивать, — сказала Ольга Прокопьевна, будто созналась в какой-то своей слабости. — А белым по белу так и не научилась, не ярко, не броско получается…

Поздно вечером, после чая, сидели на крыльце, слушали, как засыпал лес, добрый, ласковый, подобравшийся к самому дому… По другую сторону в низине вечерний сонный плеск реки, но ухо уже не было таким чутким, как в детстве, и он сказал об этом отцу.

— Это цеховой шум тебе мешает, — высказал догадку Илья Федорович. — Впрочем, не обижайся, ты с самого детства стучать любил. Помнишь табуретку?

Аркашка засмеялся, подумал, неожиданно проговорил:

— А плохо мы к Алексею Петровичу относимся. Пишут о роли мастера на производстве. А у нас Алексей Петрович и за деталями бегает, и бумажки всякие пишет. И не поймешь, кто он такой, подсобный рабочий или конторщик… Надо как-то по-другому.

И невольно вспомнились ему слова Алексея Петровича: «Мне, пожалуй, не дожить до встречи». Он собрался сказать об этом и отцу, и матери, и Лене, и братишке, и сестренке, которые бегали около крыльца, показывая себя гостье, но промолчал.

Хотелось думать о другом. Было хорошо. Под окнами рос мак, вился хмелек, из огорода тянуло острым запахом укропа, вспомнился материн передник, давний вечер у самовара…

Спать Аркашка отправился на чердак — по привычке детских лет и потому еще, что хотел удивить Лену.

На сене свежая прохладная простыня, — просторно, легко, мягко… В любимом углу, куда по утрам прокрадывался лучик солнца, валяются забытые учебники и тетрадки (или, быть может, это не его, а брата и сестры), слышится тот особый запах, которого нет нигде — запах травы, ягодного настоя, браги… Хорошо было засыпать на чердаке родного дома, засыпать с думой о близких сердцу людях…

Под утро на чердак пробралась Лена, осторожно присела на край простыни, полюбовалась спящим Аркашкой, прилегла рядом с ним, полежала, неслышно погладила его ладонью по щеке, так же осторожно встала, спустилась по лестнице, перешла во вторую половину дома, где был класс, посидела за партой, чему-то улыбаясь, прокралась в коридор, отомкнула дверь, вышла на крыльцо и, среди утренней дымки и росы, в белом развевающемся платье легко побежала к еще сонной реке.


Он хотел ее видеть, он шел к ней и в то же время втайне желал, чтобы ее не оказалось дома… Так бывает не всегда. Так, говорят, бывает, когда любишь.

Николай шел решительным шагом, широко взмахивая руками, сосредоточенно, даже сердито глядя вперед, не останавливаясь, желая поскорее повернуть за последний ненавистный угол, и… едва не столкнулся с Надей.

Надя только что вышла из дому. На ней было шелковое коричневое платье с забавным названием «клеш-солнышко». Перед тем как выйти за порог, она быстро закружилась перед зеркалом и вдруг присела, раскрыв зонт своего платья, — так просто, для настроения. После такой причуды она еще долго улыбалась.

Эта ее улыбка никак не отвечала серьезному решительному взгляду Николая, и он от неожиданности отступил. Он свернул бы в сторону, скрылся бы в переулке, но уже было поздно.

Что за странности происходят с ним! А разве не понятно? Шел к ней вот такой, какой есть, решительный, сосредоточенный, и ожидал увидеть ее тоже серьезную, может быть, даже опечаленную, а то и в слезах, и вдруг — эта улыбка, это неприкрытое веселье! Если бы она заранее знала, что увидит его на улице, тогда — другое дело, если бы кто-нибудь сказал Наде, что он идет к ней, тогда, понятно, она ждет его, она рада. Но вот, оказывается, несмотря на то, что она не видела его с самой зимы, она совсем не печальна и даже весела… После этого оставалось только сбежать, скрыться…

Увидев Николая, Надя обрадовалась еще больше, протянула руку, спросила просто, ласково, но с упреком:

— Сердишься?

— Нет, — ответил он по-мальчишески обиженно и тут же рассмеялся собственному ответу.

— И хорошо! Пойдем погуляем!

Они свернули за угол и еще издали увидели скверик и белые нестрогие колонны подъезда заводоуправления. В скверике была незанятой только одна скамейка. Перед ней блестела свежая, подернутая зыбью лужа, потому сидеть можно было только с краю, и то тесно прижавшись друг к другу.

— Я постою, — сказал Николай, — а ты садись.

— Нет, лучше пойдем отсюда! — Надя заметила бабочку на лацкане пиджака Николая, белую бабочку, чуть подрагивавшую крыльями. У бабочки осыпалась пыльца.

— Ты их любишь? — спросила Надя.

Николай покраснел и резким щелчком отбросил бабочку. И, почувствовав досаду, сильно сжал Надину руку.

— Я тебя люблю!

— Что у тебя за привычка! Пальцы переломаешь!

Это была уловка, но Николай не заметил. Он пришел в замешательство и не знал, как быть дальше: начинать сначала невозможно, продолжать — тоже. Лицо его приняло унылое выражение. Николаю показалось, что он совсем не любит Надю, что он любил ее когда-то, а что теперь она просто безразлична ему.

— Пойдем побродим, — предложила она и легко перепрыгнула через лужу.

И Николай, спеша за ней, не понимал себя: как можно было казаться безразличным?!

Они долго ходили по улицам. Стало уже совсем темно, и это придало Николаю новой решимости.

— Я люблю тебя, Надя, слышишь?

Он огляделся по сторонам и, наклонившись к ней, поцеловал в щеку. Она приостановилась, оттолкнула его, но он схватил ее руку и стал целовать.

— Тише, что ты делаешь? — отбивалась она. — Мы так никогда не дойдем до трамвая.

— И не надо. Я не хочу никуда! Я хочу, чтобы ты ответила мне: да или нет? Мне все равно, где услышать.

— Ты сумасшедший, — сказала она ласково. — На нас смотрят.

По улице прошел ярко освещенный трамвай. Николай был в таком настроении, что мог бы легко догнать его. Он сказал об этом Наде, и она поняла его.

— Побежим!

Он схватил ее за руку.

— Так неловко, — сказала Надя и, высвободив руку, побежала.

Он бросился за ней. В полосе света, упавшей от трамвая, развевалось ее платье и мелькали полы жакетика. Николай ускорил шаг и, заметив, что она споткнулась, сделал огромный прыжок и, обернувшись, подхватил ее, готовую упасть. Она подняла раскрасневшееся удивленное лицо, он поцеловал ее в губы и, словно боясь, что она обидится, быстро взял под руку и повел на тротуар, будто ничего не случилось.

Николаю хотелось остаться одному, подумать… Какое это счастье — поцеловать любимую!

Пусть он не почувствовал ответного поцелуя. Но она позволила себя поцеловать. Она позволила ему, Кольке Леонову, простому парню, который не целовал еще ни одной девушки на свете, который ничего не сделал в жизни, а уже требует любви, уже понимает красоту! Она могла быть женою любого из тех, кого он знал, кто был выше его, лучше его. А вот она шла рядом с ним, она ему позволила поцеловать себя. И она сама и все вокруг нее было манящим, необычным, и только он один оставался самым обыкновенным парнем, ничем не примечательным и далеко не красивым. И странно, что она до сих пор не заметила этого, продолжала идти рядом и улыбаться. Да, он был тем же обыкновенным парнем, каким его знали все, только он был теперь счастливым. Но счастье не могло сделать его красивым, достойным этой девушки, наоборот, оно делало его немного смешным, неловким и даже глупым. А она этого не замечала.

— Мне было хорошо! — сказала Надя на прощанье.

— Нет, ты ответь мне, ответь, — заговорил Николай. — Я же тебя люблю.

Она молчала. Он сжимал ее руки, настаивал, просил сказать прямо.

— Он тоже говорил мне, что любит, — тихо и смущенно, словно оправдываясь, проговорила Надя.

Николай хотел уйти не прощаясь, но она удержала его.

— Ты пойми меня, пойми…

Николай, кажется, понял. Успокоился, улыбнулся.

Он был счастлив, он хотел остаться один.

И вот он один, у себя дома, стоит посреди комнаты. Как длинны его руки! Что делать с ними? Запустить в разлохмаченные волосы, запрокинуть голову, закричать, но так, чтобы никто не слышал: люблю! Как широко расставлены его ноги, словно он один собрался встретить опасность, которую должны были встретить сто человек. Посмотреть на себя в зеркало? Но это девчоночье дело и совсем не подходит к его настроению… А нос у него все-таки длинный. Как она не заметила этого? И глаза голубые, почти ребячьи. У мужчин должны быть глаза темные, волевые. Разве она не видит, что у него мальчишечьи глаза? А эти веснушки… вот они, вот. И все же она не увидела их… Не увидела? А почему ты так думаешь? Почему? А ну-ка вспомни все, переживи снова весь этот вечер. Почему она не сказала тебе ни «да», ни «нет», хотя ты просил у нее ответа? Почему она высвободила руку и побежала одна, когда тебе хотелось бежать вдвоем, крепко взявшись за руки? Нет, ты подумай… Возможно, если бы был кто-нибудь другой, она бы этого не сделала — не посмела бы или не пожелала. Кто-нибудь другой…

От этой проклятой мысли все в нем замерло.

Он сел на кровать, согнулся, опустил руки, голову, взлохмаченную, тяжелую…

«Я так не могу, — привычными словами думал он все ту же думу. — Я должен знать, что у них было. Она должна рассказать мне, и тогда я успокоюсь, не буду больше вспоминать… Если она расскажет мне, значит, она меня любит, если нет…»

Он вскочил, зашагал по комнате из угла в угол. Был второй час ночи. Но это был второй час ночи где-то за стенами дома. Это его не касается. У него — совсем другое, свое, у него продолжается все тот же вечер, он говорит с ней, он спрашивает у нее: что у тебя было с Плетневым?

Побежать? Разбудить? Потребовать ответа? Надеть борчатку, нахлобучить шапку, завязать на бегу кашне…

Нет, невозможно, немыслимо!

Милые мои! Близкие, знакомые, незнакомые, чужие! Поймете ли вы меня?

Николаю кажется, что никто не поймет его. Никто так не страдал, никто так не любил.

Если бы можно было узнать все, то сразу бы стало легче. А что, собственно, все? Он же все знает. Она сказала ему. Он спросил тогда: «Правда?» И она ответила: «Правда». Чего же ему еще? Что хотелось ему знать? Как это было? Как могло случиться?

Вот оно что!

Нет, к черту! Лучше не знать.

И Николай обхватил голову руками.

Ходил из угла в угол, читал, зарывался лицом в подушку, опять ходил… Никак не уйти от самого себя… Тушил свет, зажигал, порывался бежать…

Голова гудела от бессонной ночи, от хмурого утра… Думал, забудется в цехе. Но и здесь все напоминало о том же. В обеденный перерыв зашла Нина. Смущенно улыбнулась, проговорила:

— Вечеринка сегодня у нас… Если свободны, приходите.

— Какая вечеринка?

— Ну… свадьба.

— Свадьба? — Николай тоже смутился, пробормотал: — Не знаю, Нина, не знаю… У меня каждый вечер, занят… Да… Жаль, занят… А вообще-то поздравляю. Это вы хорошо придумали.

И крепко потряс ей руку.


По заводу разнеслось неприятное известие: арестовали Черкашина.

Это поразило Николая. Он давно успел убедиться в том, что Черкашин хороший человек, способный инженер, дельный руководитель. Недаром же Серго Орджоникидзе отличил его среди других и доверил важный участок.

Черкашин — коммунист. Как же могло случиться, что его арестовали, как арестовывали последнее время врагов народа, о чем Николай узнавал время от времени? Но то были люди, которых он, Николай, не знал, и это, естественно, не так трогало его. Черкашина же, как ему казалось, он знал хорошо. И это вызывало недоумение.

Николай был встревожен. Тревога была не от того, что Николай, столько лет работая с этим человеком и зная его, не мог разглядеть в нем врага, тревога была от того, что враги работают рядом с ним и принимают облик хороших людей, чтобы их нельзя было разоблачить и обезвредить. Николай чувствовал, что он безоружен, бессилен, слеп.

И все-таки не верилось, что Черкашин враг. Он часто был на стороне Николая. Так же думал и так же решал. Да вспомнить хотя б историю Феди Стропилина, или организацию молодежной бригады, или смотр заводского оборудования…

Случайно зашел разговор об этом с Громовым.

— Не удивительно! — сказал тот. — Всем же извести на его болтовня о различных недостатках. А потом он прямо говорил, что в горе мало руды, поддерживал этих американцев, всяческих там специалистов и прочих подозрительных типов. Вражеская пропаганда!

— А вы откуда знаете? — подозрительно спросил Николай. — Вы тогда здесь и не работали.

— Мало ли что! Коммунист должен все знать, — уклончиво ответил Громов. — Да ты не жалеешь ли о нем.

— Как я могу жалеть? — настороженно ответил Николай. — Я же ничего не знаю.

— То-то и есть! — наставительно проговорил Громов. — Жалеть нечего. Меньше одним любителем до наших жен будет! — презрительно засмеялся Громов и спросил: — Ты еще не женился? Не последовал примеру Пушкарева? Семейственность у меня разводите!

Николай слабо улыбнулся.

После этого разговора в голову полезли самые разные мысли. «А вдруг Черкашина оклеветали? А вдруг он и в самом деле в чем-то виноват? Ведь могло же это случиться?»

Так зародилось в нем чувство сомнения. Но он не сказал об этом никому. Даже Алексею Петровичу.

Противно и даже стыдно стало Николаю, когда он вспомнил, как ответил Громову: «Я же ничего не знаю…» Это был ответ человека с оглядкой, трусливого. Но… все может быть! Он с удивлением подумал, что тревожные события последних дней совсем отвлекли его от мыслей о Наде. И решил избавиться от своей тревоги, от размышлений, разыскать Надю. Он будет ходить с ней, смотреть на нее, говорить, но совсем не о том, что мучило его в ту памятную ночь. Вопрос, который он тогда хотел задать Наде, показался ему странным, никчемным, а воспоминание о Плетневе нисколько не встревожило…

День был воскресный, солнечный, но к полудню небо стало темнеть и быстро заволоклось тучами. Раздался гром, перекатываясь с севера на юг. Казалось, два невидимых гиганта перебрасывались мячом. Сначала движения их были ленивы. Потом они начали бросать свой мяч все быстрее и быстрее. О перелетах мяча через невидимую сетку можно было судить по мельканию ярких отсветов на небе. Последний раз мяч был брошен так сильно, что один из гигантов не удержал его в своих темных до синевы ладонях — и грянул дождь.

На тропинку упало несколько березовых листьев. Их тотчас прибило к земле крупными каплями дождя. Николай добежал до неожиданно возникшей в тумане проходной будки, что возле транспортного цеха, вскочил в дверь и начал, смеясь, отряхиваться. В будке было полутемно. Но вот в ней посветлело, и Николай заметил на полу свою еще расплывчатую тень. Вскоре тень стала четче и темнее, и за окном выглянул краешек голубого неба и сразу же посвежела зелень. Светило солнце, но дождь все еще шел, словно те же гиганты оборвали золотую сеть, через которую перебрасывали свой мяч, и она повисла на деревьях, до самой земли. А потом пропала. Небо очистилось. Кончился золотой дождь.

Ничего лучше не мог придумать Николай, как пойти в этот день к Наде. Она ждала его. Она думала, если он не придет сегодня, то, значит, уже никогда им не встретиться.

Выражение лица ее было доброе, доверчивое. Но Николай уловил в нем не то ожидание, не то тревогу. Все это слилось во что-то бесконечно дорогое.

— Ты не плакала?

Она удивилась — не его участию, а его вопросу, ответила:

— Я никогда не плачу.

— Никогда? А я видел однажды.

Он напомнил ей тот зимний вечер.

— Заглянул я с крыльца в окно… хотел вернуться.

— Хорошо, что ты не вернулся, — преодолевая смущение, проговорила Надя.

— Почему хорошо, почему?

— Не спрашивай, когда-нибудь после скажу. — И, вероятно, желая успокоить, добавила: — Теперь я не плачу…

— Почему, почему?

Надя засмеялась.

— Ты меня не обижаешь!

— А больше никто не обижает?

— Больше некому.

И опять засмеялась.

Они бродили по улицам до поздней ночи. Николай целовал Надю в щеку. Было приятно от свежести ночного ветра, от чистого звездного неба, от темной зелени кустов, выделявшихся в молочном свете больших ламп Центральной улицы. Николай хотел свернуть направо, в сторону городка коксохима, где жила Надя, но она решила проводить его.

— Новая насмешка? — заупрямился Николай.

— Иди, не спорь. Будешь спорить — рассержусь.

Николаю казалось, что Надя сегодня совсем другая, что она относится к нему по-иному — сердечно, дружески теплее, чем обычно. И вдруг снова что-то придумала: будто он для нее мальчик, с которым можно играть, отводить душу.

— Надя… Что это ты выдумала?

— Какой ты смешной! Потом проводишь.

— Другое дело! — вздохнул Николай и ускорил шаги.

— Не торопись. Давай посидим немного.

— Это я так… от радости.

То была улица, где жил Алексей Петрович.

Надя села на лавочку у чьих-то ворот, очевидно поставленную для того, чтобы влюбленные могли на ней сидеть под ночным летним небом. Должно быть, тот, кто поставил ее, был человек добрый или тоже влюбленный.

Да, Николай прав: Надя была «совсем другая». Но стала она такой не сегодня. Многое передумала она… Горькая ошибка с Плетневым научила ее разбираться в людях. Как она могла любить такого человека? А ведь она любила его… Медленно пережила горечь какой-то душевной утраты, стала строже и недоверчивее. Но Николаю верила. Все чаще и чаще вспоминала их первые встречи, — теперь они казались ей полными значения; давно уже исчезло чувство стыда при мысли о том, что Николай заглядывал в окно палаты, — оно сменилось прочным чувством признательности; с затаенной радостью встретила она Николая сегодня, — боялась, что не придет после того, как она невольно его обманула. И вот пришел… Такой не обманет, не предаст.

Молча посидев у чужих ворот, они пошли дальше и вскоре оказались у дома, где жил Николай.

— Постоим немножко.

— Постоим, — согласилась Надя, разглядывая железные кружева, украшавшие навес крыльца. — Почему здесь нет скамейки? Поставить некому или влюбленных нет?

— Влюбленные есть, да гвоздей нету. Если хочешь, я завтра непременно поставлю.

— Не надо, — отозвалась Надя и задумалась. — Помнишь, ты хотел мне показать свой чертеж?

— Да-да, так ведь ты тогда не пошла. А теперь поздно…

— Ничего… Я зайду.

— Зайдешь? Правда? Зайди, еще только половина двенадцатого. Я тебя провожу.

Открыв дверь, он вошел первый, зажег свет, огляделся — все ли у него хорошо.

Надя остановилась на пороге с улыбкой, тоже оглядела комнату и чуть устало и в то же время радостно, как это часто бывает после долгого путешествия, сказала:

— Вот я и дома…

Николай посмотрел на нее растерянно, не зная, что сказать, подбежал, схватил за руку, повел ближе к свету, словно не веря — та ли это Надя?

И вдруг свет погас.

Николай совсем растерялся, стал подкручивать лампочку и пробормотал, смутно различая Надю в темноте:

— Это бывает… Резьба в патроне плохая.

Но как ни крутил он лампочку, свет не зажигался. Тогда Николай выбежал в коридор, чтобы проверить щиток, прощупывал контакты дрожащими руками и ничего не мог сделать. В другой раз он и не стал бы заглядывать на щиток, лег бы спать в темноте. Но теперь он не мог и подумать об этом. Растерянность не проходила, дрожь не утихала… Он появился в комнате и, разводя руками, сказал:

— Не знаю что. Должно быть, ток выключили. Придется подождать…

Но едва сказав это, опять принялся за лампочку, несколько раз потрогал выключатель, поглядывая на Надю, присевшую к столу.

— Придется подождать, — пробормотал он и сел по другую сторону стола, не зная что делать, что говорить.

Надя поднялась, ощупью прошла к окну. Он осторожно двинулся за ней. Подошел, неловко обнял за плечи, тихо спросил:

— Это правда?

Надя вздрогнула. Эта обычная, обиходная фраза как-то странно и тревожно звучала теперь в устах Николая.

— Правда? — переспросил он.

И тут только Надя поняла, о чем он спрашивает. Улыбаясь, так же тихо проговорила, поворачивая к нему лицо.

— Правда.

Он поцеловал ее бережно и робко.

— Я спать хочу, — сказала она, и Николай заметил в ее лице сонную улыбку. — Постели на диване.

— Зачем же на диване? На кровать ложись, ты же моя гостья… Ох, что я сказал! — удивился Николай и опять обнял Надю и наклонился к ней, — Так это правда? Скажи мне еще раз.

— Правда…

— Нет, не так… так я не понимаю. Скажи мне прямо: ты не уйдешь, ты останешься?

— Останусь…

— Что мне теперь делать, Надя, что мне делать? Ты гостьей была, а стала хозяйкой. Вот… все здесь твое. Я не буду тебе мешать, я выйду… Ты ложись, ты же спать хочешь… Не стесняйся…

Когда он вернулся, Надя лежала в кровати, укрывшись почти с головой. Платье ее висело на спинке стула.

Николай бесшумно разделся, положил одежду на диван, провел ладонью по прохладной подушке, с грустью подумал, что это Надя положила ему подушку, с грустной робостью подошел к кровати, наклонился, присел на краешек, спросил еле слышно:

— Ты спишь?

— Да, — ответила она сонным, безразличным голосом, от которого Николаю стало трудно дышать.

И все-таки он спросил:

— Можно к тебе?

— Зачем? — тем же тоном спросила Надя.

— Можно к тебе? — не зная, что ответить, повторил он.

— Не нужно, — мягко, но настойчиво проговорила она.

— Почему? — упавшим голосом произнес он и все-таки откинул одеяло и лег.

Она отодвинулась и отвернулась к стене.

Николай встал и, едва не опрокинув стул, пошел к окну. Платье Нади упало на пол. Он не заметил этого или не решился поднять. Облокотившись о подоконник, он долго стоял, склонив голову и не думая ни о чем. Да и о чем было думать ему? И зачем? Мучиться? Травить сердце?

Он пожалел только о том, что не научился спать стоя. Уснул бы здесь у окна. Все безразлично… Если бы вот сейчас его обвинили во всех смертных грехах, он ни чему не удивился бы, не стал бы протестовать и покорно принял бы обвинение.

— Коля… — услышал он.

Голос Нади не вывел его из состояния безразличия, и он не ответил, даже не шелохнулся.

— Иди, слышишь? — позвала она.

Николай молчал.

— Иди, мне плакать хочется, — донесся до него незнакомый глухой голос Нади.

Он вздрогнул.

Осторожно обошел ее платье, белевшее на полу, вернулся, поднял его, повесил на стул, неловко лег на кровать, поцеловал, обнял Надю. Она отвела его руку. Тогда в нем, наперекор робости и отчаянию, пробудилась мужская настойчивость, с ее нежностью и силой. Но Надя отталкивала Николая, прятала лицо в голубоватую от луны подушку.

— Надя, милая!

— Нет, нет, после…

Когда она перестала противиться, он вдруг бессильно уронил ей на грудь голову. Что-то более жгучее, чем стыд, и более сильное, чем страх, овладело им. Надя прижала к себе его голову и, счастливо улыбаясь, стала теплой рукой гладить его вихрастые волосы.


Письмо сына принес красноносый подслеповатый старичишка-почтальон. Переброшенную через плечо черную кожаную сумку он носил удивительно бережно, словно боясь, что ее отнимут. Почтальон постучал палкой в калитку палисадника, оплетенного не то хмелем, не то плющом — живучей и цепкой зеленью. Марья Петровна появилась на пороге, заулыбалась и поспешила к калитке. По обеим сторонам песчаной дорожки, пригнанные друг к другу торчали обломки кирпичей, протянувшихся красными зубчиками от порога до самой калитки. За ними росли маки вперемежку с подсолнухами.

Марья Петровна взяла письмо и, не успев разглядеть его хорошенько, возбужденно произнесла:

— От сына!

— Должно, — внушительно сказал почтальон и наставительно промолвил: — Читайте!

— А как же! На то и письмо!

Почтальон не счел нужным отвечать на это восклицание и нетерпеливо направился дальше, все так же цепко держа сумку. А Марья Петровна присела на скамеечку у порога.

С высокого леоновского двора открывался широкий вид. В отдалении темнел горный хребет, ограничивая свободу глаза. Лесистые отроги хребта, возвышаясь один над другим, как бы тянулись к главной его вершине — каменистой, без единого деревца. Окаймленная снизу кустарником, она поблескивала сероватым щебнем и глыбами рудных отвалов. Вершина эта называлась Рудничной и была как бы центром всего Тигеля. К ней прилепился рудник. На горке стояла группа белокаменных домов со старинными колоннами, с железной оградой и ротондами у ворот. Прямо от кустарников начинались нагорные улицы, напоминавшие каменистое русло высохшего к лету горного потока. У подножия горы плескался заводский пруд. На берегу стояли бревенчатые домики под красными и зелеными железными крышами. По одну сторону пруда на возвышении виднелась белая башенка, а по другую — церковь с колоколами, отлитыми лет двести назад на правом заводском дворе. Теперь и в помине нет этого заводика: вместо него стоит громадный металлургический комбинат, и лишь кое-где меж высоких корпусов можно увидеть угол старой, полуразвалившейся стены. С утра над Тигелем поднимается дым, и неуловимая гарь оседает на листве городских деревьев и делает ее уже к середине лета темно-желтой, как бы покрытой легким слоем ржавчины. Многое переменилось в Тигеле. Давно уже нет памятника заводчику-князю, что стоял когда-то на площади и пугал ребятишек, и кажется, нет уже давно и тех тропок-дорожек, которые исходила когда-то в детстве Марья Петровна вместе со своими подружками. Будто бы не на этот пруд бегали они купаться, не на тот вон взгорок ходили за черемухой…

Ржавый тополиный листочек упал к ногам Марьи Петровны, когда она присела на скамеечку и принялась распечатывать письмо. Странички рассыпались у нее на коленях, а из конверта выпала фотокарточка. Марья Петровна принялась разглядывать снимок. Это было женское молодое с мягким овалом лицо. Ни одной резкой черты, ни одной резкой грани между светом и тенью. Сразу же запомнились удивительно красиво изогнутые брови, большие ресницы, продолговатый разрез глаз, полураскрытые, приятно очерченные губы, — она не любила тонких, плотно сжатых губ. С высокого лба, затеняя щеку, падала на плечи прядь волос. На левой щеке, почти у самой пряди, темнела родинка — пятнышко, так настойчиво привлекавшее к себе. Марья Петровна улыбнулась, глядя на эту меточку миловидности, и ей показалось, что карточка тоже улыбнулась.

Вглядевшись еще раз, она заметила длинную шею, и это ей тоже почему-то понравилось.

Марья Петровна стала перебирать листочки письма. Затем принялась читать его, по временам поглядывая на портрет. Чей — жены или невесты сына? — она еще не знала. Только в конце письма было сказано, что Николай женился и скоро приедет повидаться и показать жену, которую, как он надеется, мать тоже полюбит. «Дай-то бог!» — прошептала Марья Петровна и, еще раз взглянув на карточку невестки, задумалась…

Марье Петровне шел восемнадцатый год, когда к ней посватался удачливый мастеровый человек Павел Леонов. Марья Петровна не позабыла ни одной подробности тех лет. Павел выходил к ней на улицу в вечернюю полутьму города заводским франтом — черный пиджак, черные брюки, заправленные в сапоги, белая чесучовая рубаха с вязаным пояском, надетая набекрень фуражка. Под ее лакированным козырьком серые глаза, короткие рыжеватые усы, словно опаленные огнем литейки. У огня руки его огрубели, и все-таки была в них мужская ласка, и они умели бережно обнять девичий стан… Марья Петровна знала его с детства, с того давнего дня, когда он угостил ее пряником, что купил в кабаке. С тех пор они были почти всегда вместе, виделись каждый день, незаметно выросли… Гулять уходили за пруд, на гору, где виднелась белая башенка. Гора была овеяна преданием. Рассказывают, будто бы хозяин старого завода решил доискаться и здесь до руды. Но как только начали врубаться в породу, из-под земли ударила вода. Поток рванулся вниз и чуть не затопил лежащий под горою поселок. Пришлось завалить пролом в горе. Но хозяин не хотел отступать и приказал начать работы в другом месте, на южном склоне горы, но и здесь произошло то же самое. Вода хлынула по лощине к пруду. Досадуя, хозяин бросил затею, и хотя старожилы говорили, что гора богатая, он не решился в третий раз подступиться к ней. Так с тех пор и назвали ее Недотрогой. Издавна устраивали на Недотроге свидания, девушки охотно туда шли. Может быть, потому, что она была примером высокой гордости и силы… Через полгода после свадьбы у Леоновых родился первенец Николай. Года через два началась война, Павел ушел на фронт — тоже к огню — и не вернулся. И осталась она вдовой в старом домишке, окруженном раскидистыми уральскими тополями.

Марья Петровна вздохнула, поднялась и вошла в дом. От порога по узкой вязаной дорожке прошла к строгому, грубоватому комоду. На нем стояло большое круглое зеркало, а перед ним, прикрывая флаконы и коробочки, — дюжина мраморных слоников, подаренных ей в день свадьбы на счастье. Слоники были сделаны одним мастером камнерезом на заказ бывшему хозяину тигельского завода. Резчик потрудился на славу, показал уменье, выполнил в срок. Явился хозяин. В темной каморке резчика даже посветлело от крестов и звезд на княжеской груди. Увидев работу, хозяин сердито заявил, что он не возьмет этих глупых слонов и не даст за них ни гроша. Мастер удивился. «Хобота у них книзу!» — крикнул хозяин. Мастер пытался оправдываться, доказывал, что это соответствует природе. «Дурак, — ответил князь. — Хобота должны быть кверху, должны трубить о счастье!» — хлопнул дверью и ушел. Мастер только улыбнулся вслед заказчику, сел, задумался, под конец развеселился и даже плюнул в то место, где стоял разгневанный князь. А вскоре мастер железных сибирских картин пригласил его на свадьбу своего сына Павла. И резчик подарил слоников молодым: «Работа хорошая. Берите. Живите счастливо».

Побывали в леоновском доме и горе и счастье.

Перед тем как спрятать письмо, Марья Петровна еще раз посмотрела на снимок и порадовалась мягкому очерку невесткиных губ, затем вложила карточку в конверт, достала из комода черную с росписью железную шкатулку — подарок свекра — и положила в нее письмо. Там оно очень удобно поместилось рядом с какими-то квитанциями и почерневшим от времени николаевским полтинником.

Марья Петровна стала ждать гостей со дня на день. Все было готово к их приезду, оставалось наварить ягодного варенья. Она открыла ящик комода, чтобы достать деньги, но невольно потянулась к шкатулке, взяла письмо сына и снова принялась рассматривать карточку. Теперь ей показалось, что невестка устремила спокойный холодноватый взгляд куда-то вверх. Этот взгляд неприятно поразил Марью Петровну. Она повернула карточку к свету, отдалила ее от себя, снова приблизила, но впечатление не менялось. Марья Петровна задумалась.

— Ой, что же я! — вскрикнула она и, спрятав шкатулку, выбежала из дому с небольшой плетеной корзинкой.

Через час она вернулась, поставила у порога корзинку с малиной, достала неглубокий медный таз, разыскала несколько горелых кирпичей, сложила из них грудку и развела огонь.

Хорошо было сидеть под старым тополем у огонька и размешивать малину. Розовато-белая пенка начала постепенно сгущаться, принимать золотистый оттенок. Августовское солнце сыпалось на нее сквозь сетку тополиных листьев. Тополей в Тигеле было много. Целой аллеей стояли они по ту сторону пруда под горой и казались издали зелеными одуванчиками на тонких стебельках. Синяя дымка еще сквозила в них узкой, словно облачко, полоской. Но солнце начинало постепенно плавить ее, и дымка таяла, очищая зелено-белые листки тополей.

Марья Петровна подсыпала в тазик сахара из граненой стеклянной сахарницы, лежавшей у нее в подоле, посмотрела в сторону калитки — нет ли почтальона с телеграммой от сына, снова наклонилась над тазиком и повела запененной ложкой по его краю. Ложка звякнула, раздался короткий звук меди, но в нем старая женщина уловила какую-то веселую нотку — солнечную, густую, и ударила еще раз, чтобы прислушаться. Казалось, прозвучало что-то давнее и хорошее, но что — трудно вспомнить. Она подняла голову и увидела сына. Сахарница выскользнула из подола и разбилась о каменную плиту. Марья Петровна перешагнула через осколки и побежала по дорожке.

Николай широко распахнул калитку, поставил у ног кожаный с блестящими уголками чемодан, бросил на него коричневую кепку и отступил, пропуская вперед Надю.

Марья Петровна протянула руки к невестке, торопливо обняла ее и, подняв лицо, стала искать Надины губы. Надя наклонилась, и они поцеловались. Оглядывая невестку снизу вверх, Марья Петровна сказала:

— Так вот вы… вот ты какая!

— Не похожа?

— Нет, похожа, — ответила Марья Петровна и снова прижалась к невестке, с радостью подумав, что взгляд Нади совсем не такой, каким он показался ей сегодня утром.

— А меня накрепко забыла, — сказал Николай и поцеловал мать.

— Как же! Забудешь такого!

Марья Петровна взяла Надю за руку, повела к дому и тут только заметила, что руки у нее самой липкие от варенья, а с подола все еще сыплется сахар. Она покраснела и повернулась к Николаю:

— Малиновое варю. Не подумай, что всегда такая…

Надя поняла, что свекровь говорит для нее, и ответила:

— Я люблю малиновое варенье.

— Да оно еще не сварилось, видите…

— А мы его доварим! — весело пообещал Николай, ставя чемодан у порога.

— Только не ты, — проговорила Надя. — Это нам с мамой придется, — чуть смутившись, закончила она.

Надя украдкой посмотрела на раскрасневшееся лицо Марии Петровны, на синее платье с короткими рукавами и широким вырезом на груди, и подумала, что ей трудно будет называть ее мамой. Незнакомая, почти чужая женщина и вдруг «мама»… Но чтобы не думать об этом, она подняла с земли ложку, валявшуюся среди граненых осколков.

— Разбили сахарницу?

— Сама разбилась. Старая была. Еще в прошлом году надкололась. Тут где-то веник есть. Сейчас разыщу…

— Не нужно, потом, — мягко сказала Надя и загляделась на осколки сахарницы — на кусочки солнца у себя под ногами. — Это ведь к счастью, говорят.

Марья Петровна взяла у нее ложку, помешала ею в кипящем тазике, посмотрела на сына и его жену, стоявших рядом, зачерпнула белой с золотистым отливом пенки, поднесла ложку к губам невестки и взглядом приказала принять, потом угостила пенкой сына, радостно спросила:

— Причастились?

Все трое засмеялись.

Вечером, решив никого не звать, выпили за встречу. Николай открыл бутылку шампанского, которую привез с собой.

— Ой, да она не стреляет! — с нескрываемым огорчением удивилась Надя, не дождавшись шипучей дымной пены, и рассказала, как напугался Николай, когда чемодан нечаянно упал на перроне вокзала. — Думали, не пить сегодня шампанского.

— Пить, пить! — проговорила Марья Петровна. — И горько кричать!

Пили, смеялись. Николай то и дело заглядывал в лицо Нади, целовал ее, грозил затаскать по окрестным горам и лесам. Мать слушала его счастливую болтовню и удовлетворенно отмечала про себя: «Любит. В отца весь». И вспомнила давнее, свое.

А Николай пил, расспрашивал о товарищах, о знакомых, о родне. И вдруг вспомнил:

— А как Танюшка Пологова?

— Каникулы у нее. Куда-то на лето уехала. Говорят, к жениху, что ли…

— К Мишке-землекопу?

— Мишкой его зовут, верно. Только вряд ли землекоп, — усомнилась Марья Петровна. — Теперь девчатки наши за землекопов не очень пойдут. Все ищут повыше.

И как-то особенно посмотрела на Надю. Вот, мол, иона тоже выбрала парня — самостоятельного, известного.

Николай начал рассказывать историю Мишки-землекопа.

Надя вышла из-за стола и стала смотреть в окно. Она почувствовала за собою плечо Николая, но не обернулась, а прильнула к стеклу, словно пыталась увидеть вдали то, что еще оставалось неразгаданным, к чему бессознательно тянулась душа.

Загрузка...