12

Он поехал в гостиницу, распорядился приготовить ему ванну, ходил по нумеру, трогал наморщенные обои, вынул из саквояжа пересохшую домашнюю мочалку и свежее нательное белье.

Немолодая горничная, похожая чем-то на Алябьева, расстегнула корсет и предложила помыться совместно. Александр Николаевич едва ли взглянул на огромную в синих прожилках массу — совсем другая грудь — юная и упругая — еще стояла у него перед глазами, к тому же, энергию следовало поберечь до вечера.

Задумчиво и немного небрежно он потер тело, смыл мыльную струю, тут же побрил щеки и подровнял концы усов и бородки. Зачесал назад густые каштановые волосы, подстриг ногти на руках и ногах.

До концерта оставалась еще уйма времени, можно было побродить по Петербургу, подышать столичным воздухом, выпить шоколаду или кофе в какой-нибудь кондитерской.

Он вышел, свернул на Большую Морскую и двинулся к Невскому. Погода удалась. Легчайший морозец приятно пощипывал кожу, декабрьское багровое солнце играло на витринах и медных вывесках, снег с тротуара был убран самым тщательным образом — никто из пешеходов не боялся упасть, получить вывих или сломать ногу.

По главной перспективе, ритмично перестукивая мохнатыми длинными ногами, ходко шли гривастые рысаки, впряженные в легкие разноцветные сани. Оглушительно клаксоня и чадя бензином, наперерез Александру Николаевичу промчался новомодный американский автомобиль-урод. Скрябин отступил, прижал к носу надушенный кружевной платок.

Улучив момент, он все же перебрался на другую сторону, вошел под арку и оказался на главной площади империи. Александрийский столп незыблемо возвышался на прежнем своем месте, промерзший ангел на вершине слегка качнул крестом, приветствуя Великого Композитора.

Зимний был изрядно поцарапан, некоторые окна не имели стекол, на мостовой лежали обломки чугунной решетки. Казачий офицер простуженно спросил у Александра Николаевича паспорт и, козырнув, дал разрешение на осмотр.

Великий Композитор медленно двинулся вдоль Дворца, отмечая повсюду следы бессмысленной и яростной схватки. Задний фасад здания был проломлен и обнесен высокими лесами. Среди выкладывающих кирпич и перемешивающих раствор рабочих Скрябин заметил императора в черном романовском полушубке. Самодержец, подобно своему пращуру-плотнику, умело остругивал длинную провисшую доску и, время от времени, сняв рукавицы, брал с серебряного подноса большую хрустальную рюмку. Какой-то человек в котелке и гороховом пальто, показывая на Скрябина пальцем, что-то сказал царю на ухо.

Николай отложил рубанок, разогнулся и поманил Великого Композитора пальцем.

Александр Николаевич подошел, сдержанно поклонился.

— Вы, ведь, Скрябин, композитор? — свесившись по пояс, полуспросил помазанник и протянул Александру Николаевичу моченое антоновское яблоко. — А мы тут после октябрьской революции все прибраться не можем… кстати, заглянули бы вечерком, поиграли нам с матушкой?..

Великий Композитор с достоинством принял угощение.

— Боюсь, не смогу, ваше величество… сегодня я играю у Гагемейстеров… потом — сразу на поезд…

Сказавши, он и сам испугался собственной дерзости, однако — обошлось. Николай, более не глядя на него, снова взялся за инструмент, предоставляя своему собеседнику быть свободным. Скрябин от греха подальше заспешил по набережной, снова оказался на Невском, покрутился в толпе, вспомнил, что не держал во рту ни крошки и решительно толкнул дверь кондитерской Вольфа и Беранже.

Скинувши шубу, он прошел в зал и тут же был окликнут до боли знакомым зычным голосом.

Георгий Валентинович Плеханов, размахивая газетой, звал его за столик под раскидистой пыльной пальмой. Перед Великим Мыслителем стояло огромное блюдо картофеля, прожаренного с луком и шкварками.

— Знаю, знаю, читал… играть сегодня станете перед изысканным обществом…

Великий Композитор развел руками, сел, спросил карточку.

— Не стоит преувеличивать — маленький домашний концерт… а вы какими судьбами? Я полагал — вы в Москве…

— Душою там, с Розалией Марковной! — Плеханов состроил уморительную гримасу. — А бренным телом здесь. Анархо-синдикалисты пригласили с лекцией.

— Как? — удивился Александр Николаевич. — В такой момент? В условиях политического террора?

— Что делать?! — вздохнул Георгий Валентинович. — Решил рискнуть. Читать буду на конспиративной квартире, в маске, спиной к слушателям. Еще, правда, не решил, что именно…

Немного искательно он заглянул в лицо собеседника.

Александр Николаевич спросил земляничного желе, кофе, гренок с конфитюром.

— Сувениров, помнится, окрестил анархо-синдикалистов ревизионистами слева, — немного задумчиво произнес он. — Вас это не смущает?

— Мне большое дело! — Плеханов сделал отметку в появившейся записной книжке. — Слева, справа, сбоку!.. Дорогу оплатили, гостиница по первому разряду, питание на пять рублей в сутки — вон я сколько заказал, уже по третьему разу… — Он зачерпнул полную ложку картофеля, — и гонорар, между прочим, нешуточный…

Великий Композитор кончиком ножа тончайше промазал конфитюром желейную поверхность и сверху раскрошил гренки.

— Отлично! — Он запустил ложечку в образовавшуюся массу. — На вашем месте я начал бы с выявления корней. Корешки у анархо-синдикалистов на нашенские. Чистейшей воды Италия. И идеолог главный оттуда же — Антонио Лабриола. Я бы покритиковал его за излишнюю любовь к профсоюзам. По его разумению, их роль выше роли партии… здесь важно не переусердствовать, а то эта братия может и вовсе не заплатить… ну, а концовочку я рекомендовал бы попринципиальнее. — Скрябин отставил пустую розетку и обмакнул усы в кофе. — Скажем так. «Утопия революционного, в кавычках, синдикализма есть, несомненно, буржуазная утопия — утопия товаропроизводителя, взбунтовавшегося против государства…» — вот вам и марксистская трактовочка…

Великий Композитор сунул в рот папиросу.

Плеханов торопливо щелкнул спичкой.

— Пожалуй, я проведу еще параллель между анархо-синдикалистами и эсерами… согласитесь — это духовные близнецы…

Скрябин благосклонно кивнул.

Великий Мыслитель сделал еще несколько пометок и спрятал книжку внутри сюртука.

— Спасибо вам… рад был повидаться… а сейчас, извините, мне нужно идти…

Он выложил на скатерть смятый кредитный билет и вышел. Великий Композитор, думая уже о чем-то своем, посидел еще немного. Время тянулось на редкость медленно. Одеваясь в гардеробе, он сунул руку в карман шубы и ощутил что-то холодное и мокрое. Это было моченое яблоко, давеча пожалованное ему императором.

Александр Николаевич вытянул его кончиками пальцев и, брезгливо скривив лицо, бросил в урну.


Не зная, чем занять себя, он вернулся в гостиницу, снова ходил по нумеру и трогал обои, раскрыл саквояж, наткнулся на экземпляр «Нивы», о котором совершенно забыл.

«Кажется, рассказ Бунина…»

Аккуратно, чтобы не измять костюма, он прилег на кровать и достаточно рассеянно принялся проглядывать классика.

ЯИЧНИЦА

Кузьма Авдеич Барсуков сидел в белых брюках и белых трусах за только что отструганным щелястым и занозистым столом и, уперев локти в едко пахнущую скипидаром смоляную поверхность, задумчиво ковырял любовно приготовленную для него яичницу из двенадцати с лишним хохлаточных яиц.

Житель большого далекого города, он приехал погостить к неродной тетке Изабелле Карловне Розенкранц, приветливой носатой женщине, которая тут же добродушно отшлепала его за то, что не являлся к ней так долго — они виделись впервые, — и Кузьма Авдеич вначале испугался увесистых и точных шлепков коренастой и жилистой старухи, но потом поняли, подхватив по-молодому упругое, напомаженное вежеталем тело неродной, но уже сроднившейся с ним тетки, с гиканьем закружил ее по станционной платформе, все более входя во вкус занятия, пугая собак и провинциальных барышень, расшвыривая узлы, чемоданы и баулы, а потом опустил бережно на чей-то хрустнувший сундучок, преклонил колена и попросил благословения, которое тотчас было получено.

И вот теперь, умывшись, переодевшись и подстригшись, он сидел в забитом пышной зеленью палисаднике и ел яичные желтки, вырезывая их со сковородки изящными маникюрными ножницами.

Пронизанное солнцем августовское утро переходило в день, день начинал клониться к вечеру, яичница не остывала в знойном воздухе, она трещала и дымилась в синеватом мареве, где-то вдали голубели холмы, желтело жнивье, полногрудые сойки распевали в купах деревьев цыганские романсы, назойливо бубнили свое рои насекомых, рявкнул и замолк в дубраве потревоженный медведь, плеснула рыба в заброшенном колодце, идущие с испольщины мужики и бабы степенно обсуждали виды на урожай, далеко-далеко шумело море.

— Кузьма Авдеич, ау! — ласково сказали за спиной.

То была Агриппина Серапионовна, молодая жена коллежского ассенизатора Харченки, знаменитого на всю округу изобретателя биохимического компостирующего туалета.

Барсуков подвинулся, она села рядом, упнувшись в него плечом. Кузьме Авдеичу стало хорошо и сладко. Налетел первый за день порыв ветра, трепыхнул листву над головой, шуршанул кусты, спугнул затаившегося кедрача.

— Муж на полигон уехал, — распевно проговорила женщина, — набрал еды побольше — и на испытания!

— Полноте, Агриппина Серапионовна, полноте! — изнемогая от чего-то неизбывного, произнес Барсуков. — Да вы же любите меня!

Она почесала зацарапанную ногу, босую, загорелую, с удивительно круглым коленом.

На соседском участке залаяла такса. Куда-то пронесли утопленника. Прошел, возвращаясь с базара, грамотный мужик, с Белинским и Гоголем под мышкой. Глухо стукнула оземь и смешалась с пылью капля дождя.

Кузьма Авдеич как никогда ощущал сейчас всю полноту жизни, неотъемлемой частью которой был он сам, и более того: ему представилось, что уедь он отсюда — и сразу перестанут существовать и заросший зеленый палисадник, и барышни за вокзале, и сам вокзал, и весь этот милый провинциальный городок, и даже чудесной Агриппины Серапионовны не станет вовсе.

Он глубоко вздохнул и разомкнул веки. Агриппины Серапионовны не было. Морщась и обжигая пальцы, он вырезал очередной желток, подул на него и переправил в рот.

— Кузьма Авдеич! — позвал его кто-то.

Поперхнувшись от неожиданности, он обернулся.

То была Прасковья Васильевна, немолодая злобная женщина со щеточкой усов на заячьей губе, жена известного картежника и медвежатника Хромченки.

Барсуков подвинулся, она плюхнулась рядом, уколов его острым скелетом. За горизонтом опускалось подернувшееся пеленою и похожее на яичный желток солнце. Низко-низко, едва не задевая голову Барсукова длинными вислыми ногами, пролетела стая журавлей. Большой мохнатый шмель влетел в ухо Прасковьи Васильевны и с воем вылетел из другого.

— Муженек мой совсем свихнулся, — визгливо пожаловалась Прасковья Васильевна. — На рассвете пошел с колодой карт на медведя, а сейчас схватил берданку — и в клуб!

— Полноте, Прасковья Васильевна, полноте! — произнес Барсуков, не в силах более сдержать переполняющих его ощущений. — Да вы ведь любите меня!

Она далеко и смачно выплюнула какую-то жвачку, утерла щербатый рот краем запылившейся юбки.

Из-под трухлявого пня выползла крупная медянка и улеглась рядом, выпрашивая корма. Синеватые сумерки обволоклись вокруг головы Кузьмы Авдеича. На соседском участке начался пожар, туда бежали люди с топорами и ведрами.

Барсуков знал, что день заканчивается, но знал он и то, что за этим днем последует другой, а потом третий, и он по-прежнему будет сидеть здесь, молодой и сильный, сознавая свою крепкость и ладность, а потом уедет и заберет все пережитое с собой, и ощущения никогда не покинут его.

Он приоткрыл глаза. Прасковьи Васильевны не было. Он вырезал последний холодный желток.

— Кузьма Авдеич! Кузьма Авдеич! — крикнули за забором.

— Полноте, полноте! — налитый до ноздрей переживаниями, откликнулся он. — Вы же любите меня!

Он проглотил желток, решительно встал, приподнял яичницу за края и закрепил ее прищепками на бельевой веревке.

Было уже достаточно темно, из дома звали ужинать, но Барсуков дождался резкого дуновения ветра. Белковая дырчатая простыня напряглась, вытянулась и зашлепала на свежем порыве.

Барсуков расхохотался и долго не мог уняться.

Он знал, что завтра ему сделают новую яичницу……………

Загрузка...