Владимир Дружинин „ОСТ — ВЕСТ“ Повесть

ОБЫКНОВЕННОЕ УТРО

День начался обычно, если не считать того, что накануне Калистратову вырвали два зуба, — два, да еще спереди. Он подошел к зеркалу и ахнул — так изменилось его лицо, так чуждо скалилось.

Изучив себя в зеркале, Викентий Лукич несколько успокоился, — изъян, может быть, не будет очень бросаться в глаза. Если следить за собой…

Час спустя, дожидаясь поезда из-за рубежа, он играл с таможенниками в козла, и никто из них ничего не сказал по поводу зубов. Не заметили или делают вид? Правда, Калистратов разговаривал, почти не разжимая рта.

За окном приграничной станции все до скукоты знакомо, — темный столб с белыми изоляторами, точно верба, розовая тряпка, повисшая на проводе, неведомо откуда взявшаяся, трехэтажный дом на фоне леса. Два верхних окна всегда закрыты, а ниже этажом крайнее окно слева опять распахнуто, несмотря на стужу, удержавшуюся до начала мая. Там показалась молодая женщина в синем свитере. Викентий Лукич мог бы перечислить все кофты, платья, блузки, которые видел на ней, хотя запоминать их не было никакой необходимости.

Между домом и лесом всунулся кусочек озера. Тусклый язычок воды не смеет шевельнуться, приплюснутый мглой.

Зрелище воды неизменно напоминает Калистратову рыбалку. Где-то за пестрой лентой костяшек, вытягивающейся на столе, жирно блеснул здоровенный судачище, пойманный позавчера.

Майор первый кончил играть — даже раньше обычного, потому что холодная сырость, проникшая в здание, буквально давила на плечи. Ни грохот костяшек, ни возгласы игроков не отогнали ее. Захотелось встать, размяться. Он подумал, что и солдаты, верно, нахохлились, засиделись, — ведь на всех действует эта проклятая сырость запоздавшей весны, дыхание только что стаявшего снега.

Надо выйти, проведать…

Он отыскал их, оторвал от батарей парового отопления, расшевелил шуткой. Тяжелая погода вызывает сонливость, а вместе с тем и небрежение.

До границы тут метров триста. Разделяет два государства речонка, вязнущая в чащах, в болотах, жалкая речонка, очень уж невзрачная для международной своей роли. Густые хвойные заросли глушат стук колес, и грудь тепловоза, расчерченная красными полосами, вырывается из леса внезапно.

Сквозь толщу тумана сочится мелкими каплями дождь. А у проводника Ивана Фирсовича уже готов чай… Эта мысль, неожиданная и непозволительная в последние минуты перед поездом, заставила Калистратова улыбнуться. Никто так не заваривает чай, как Иван Фирсович, старый приятель, ветеран на трассе. Сейчас он уже, верно, надел роговые очки, форменную фуражку и направляется в тамбур, чтобы открыть дверь. И будет издали кивать майору, звать к себе, а из вагона пахнет теплом и духом несравненного чая.

Наряды уже на перроне, на исходных позициях.

Так закончилось это ничем не примечательное утро, за которым последовали три часа досмотра, во многих отношениях необычного.

ЧАС ПЕРВЫЙ

Это так же неизменно, как железнодорожное расписание, — округлая фигура проводника, излучающая домашний уют, его чуть глуховатый, неторопливый басок.

— Добрый де-ень, Викентий Лукич!

Сегодня что-то в голосе, в выражении лица настораживает майора.

— Добрый, — откликается он. — Порядок полный?

Таков обычный обмен приветствиями, но сегодня Калистратов почти уверен, — проводник вместо ответа дернет дверь служебного купе, кивком попросит зайти. Так и случилось.

— Вот, Викентий Лукич… Опять эта мерзость…

Чужая, хрусткая бумага, чернота плотных печатных строк. Буквы русские и, однако, не наши, неприятно угловатые, острые.

«Дорогой друг! Прочти это, и ты поймешь, где твое место. Оно в рядах благородного воинства, готового бороться за свободную Россию без красных…»

— Кто? — спрашивает майор. — Та старуха?

В чем душа держится, а упорна, как бес. На той стороне, на вокзале, подстерегает советских туристов, вкрадчиво заводит беседу: мол, горько доживать век на чужбине, опостылело все. Просит взять скромный сувенир от чистого сердца и поклониться родной земле. Пакетик, перевязанный ленточкой, похоже — открытки. Худого и не подумаешь. И так как подарок преподносится напоследок, за минуту до отхода поезда, то развертывают уже в вагоне…

Одни выбрасывают листовки, другие сдают проводнику, рекомендуют обратить внимание на старушку, поставить в известность пограничников. А она давно известна, — бывшая графская экономка, деятельница разных эмигрантских общин и союзов.

— Нет, не старуха, Викентий Лукич.

— А кто?

— Вот именно, кто? Идемте, покажу вам…

Проверка уже началась, сержант Морошкин — долговязый, безмолвно вежливый — принимает паспорта, передает напарнику. Тот — одногодок, а кажется моложе лет на пять, низенький, веснушчатый и будто готовый подмигнуть или прыснуть, — держит паспорта истово, бережно, не спускает с них глаз.

— Одну пачку сюда сунули, Викентий Лукич…

Из ящичка, прибитого к стенке, проводник вынимает брошюру на английском языке «Женщина в СССР». Открыл, показал, куда вложили листовки.

— Дальше идемте…

Иван Фирсович тянет руку к другому ящичку. И там лежали листовки в брошюре «Города-побратимы». Да еще книжонка о прелестях «свободного мира», сочинение бывшего полицая, заделавшегося духовным наставником.

— Я уж, Викентий Лукич, научен опытом…

«Массированный набег какой-то, — думает майор. — Постарались, насовали до отказа».

— Народу много толклось… Нынче у нас густо молодежи. Ходьба взад-вперед…

«Одну-две пачки можно вставить на ходу, — размышляет майор. — Но тут же столько…»

Его отвлекает стук двери, открывшейся рядом. Великан Морошкин козыряет непринужденно, ловко. Майор любуется его красивыми, точными движениями. Молодец!

В купе один сухощавый, понурый юноша и два молодых бородача, будто два родных брата. Бороды темные, одинаково подстриженные. Четвертый пассажир — мужчина постарше, покрупнее. Высокий, очень чистый лоб.

Все смотрят на пограничников с любопытством.

Жесткие черные обложки, герб ФРГ. Морошкин, отобрав паспорта, закрывает дверь. Иван Фирсович, косясь на нее, сообщает:

— Делегация.

Ах, вот что! Калистратов уже предупрежден: делегация от разных левых партий и союзов. Начали путь в Кельне, побывали на слетах в Польше, в Финляндии. Теперь едут к нам. И у нас созван международный слет под лозунгами борьбы за мир, за европейскую безопасность.

Иван Фирсович вздыхает:

— Можно ведь и на них подумать…

Подозрительность отнюдь не свойственна ему, но ящички, откуда он выудил антисоветчину, — против этого купе и того, шестого…

— И там делегаты?

— Точно, точно, Викентий Лукич.

Из девяти купе шесть заняты делегатами. Публика разношерстная. И однако…

— Не хотелось бы на них думать, Иван Фирсович, — говорит майор. — Не хотелось бы…

— Я понимаю…

«Конечно, выйти ночью из купе и загрузить ящичек не трудно. Пришлому человеку труднее. Вложено было не наспех… Все это так, и думать об этом не возбраняется, но… В вагоне, во-первых, не одни делегаты, а во-вторых, проход по всему поезду свободный днем и ночью.

Словом, беспокоить делегатов нет оснований. Тем более, что начальство, предупредившее границу, велит проявить максимальное гостеприимство.

Враг, может, в другом вагоне, а возможно — давно сошел. Антисоветчина обнаружена, вот что главное. Иван Фирсович отличный хозяин своего вагона. Спасибо ему.

Вообще славный он мужик…

Не забыть спросить, когда у него отпуск. Если летом — пусть приедет сюда отдохнуть на тихом, прохладном севере и порыбачить».

Лес за окнами движется. Калистратов не заметил, как поезд тронул с места. Лишь краем сознания всплесками воспринимаются волны сосен и елей, черный кратер озера под хмурым небом. Реальность, воспринимаемая четко, реальность, в которой Калистратов живет всеми помыслами и усилиями, — здесь, на колесах.

В служебном купе на столике — разноцветье паспортов. Морошкин сосредоточенно ставит печать. Молчат оба — он и напарник, — переживают серьезность дела. Притих и Иван Фирсович. Достает из шкафчика стаканы, стараясь не шуметь.

— Скоро чаек будет…

— Успеется, — и майор опускается на диван. — Кто же с вами едет?

Делегатов двадцать три человека. В остальных купе — пестрота, интернационал. Югославы, финны, шведы, дед-украинец. Занятный дед, подданный Парагвая, собрался побывать в родных местах. А в девятом купе, самом последнем, — два дипломата, японец и англичанин.

Что еще нужно от Ивана Фирсовича? Больше ничего, как будто. Но майор медлит. Он ставит на колени портфель с грузом печатной пропаганды, достает, листает. Противно прикасаться к этой пакости, но надо отыскать фабричную марку. Издатели не стесняются, не скрывают свой адрес. Амстердам, Мюнхен… Преобладают мюнхенские издания.

Ведь и это, самой собой, не улика, но следует учесть на всякий случай.

Хватит гадать, бесполезно! Пора взглянуть, как управляются наряды в других вагонах.

Проверка паспортов заканчивается. В каждом служебном купе двое безмолвных юношей. Ставят печати, разрешают въезд. Сознают ли эти двадцатилетние, какая им оказана честь?

Не огорчают Калистратова его питомцы. И все же его тянет убедиться, постоянно тянет, и вид у него бывает придирчиво-строгий, способный смутить иного новичка.

Пока все в порядке. Никаких недоразумений нет. Один казус, скорее комический, — пожилая норвежка предъявила два паспорта. Вместе с новым, только что выданным, захватила старый, просроченный.

— Как поступить, товарищ майор?

— Ну, а по-вашему, как? Положение безвыходное, да? Э, не похоже на вас!

Сержант не просто растерян, он в отчаянии. Парень самолюбивый, считает себя многоопытным. И вдруг — два паспорта.

— Один отобрать, наверно…

— Правильно, только с возвратом. Поедет обратно — отдадим.

Полчаса спустя Калистратов вернулся в пятый вагон, к Ивану Фирсовичу. Нигде никаких ЧП, лишь пятый требует внимания.

Внезапно размышления Калистратова оборвались. Чье-то лицо… Белое плечо в нейлоне, отчеркнутое чернотой жилета. Да, опять он… Лицо не японское. А там, в крайнем купе, только двое. Следовательно, англичанин…

Майор положительно уверен, что это лицо — круглое, губастое, какое-то несолидное для дипломата, уже показывалось. Когда Калистратов беседовал в коридоре с проводником, оно как бы присутствовало. Впечатление было мимолетное, — дверь захлопнулась, как только майор обернулся.

Любопытство бывает разное. Иной турист, едущий к нам впервые, уставится на пограничника, как на диковинного зверя, и тебя это только забавляет. А тут… По едва уловимым признакам и в силу некой телепатии, что ли, ощущаешь себя под наблюдением, хотя дипломат сейчас почти не смотрит на тебя. Он вроде прислушивается.

Рубашка сверкает, она впитывает скудный свет серого дня, а лицо будто в тени.

Кто же он? Паспорта уже розданы. Спросить Ивана Фирсовича…

Между тем в коридоре становится людно. Вышел, зябко прижался к окну дед-украинец из Парагвая, скрюченный, жилистый, с бронзовой кожей индейца, прокаленной солнцем. И дипломат тотчас шагнул к нему, поздоровался, как с давнишним знакомым, заговорил. Дед не отвечал, не поднимал головы, а дипломат оживленно тараторил о чем-то. Потом он избрал в собеседники немца из делегатов — рослого, лобастого, в черной кожаной куртке. Калистратов уже видел этого немца в купе, в обществе молодых бородачей.

— Кельн? — донеслось до Калистратова. — О, Кельн великолепный город! Рейн! О Рейн, замки на Рейне!

Немец что-то сказал.

— Нельзя купаться? Какая досада! Настолько загрязнена вода? Не может быть! Ужасно, ужасно!

«В немецком дипломат не силен, — отметил про себя Калистратов. — Хуже меня говорит».

Иван Фирсович на вопрос майора высказался категорически:

— Балаболка! И надоел же… Нынче утром особенно… Встал ни свет ни заря, привязался…

— Утром? Как вы считаете, он в курсе вашей находки?

— Отчего же… Да он ведь ко всем пристает. На меня насел — спасенья нет… Давно ли работаете на дороге, да сколько вам платят, да сколько вам лет и неужели вы воевали. Воевал, говорю. Вот, и сувенир имеется.

Калистратов улыбнулся. Иван Фирсович охотно демонстрирует военный сувенир — вмятину на груди. На груди, не где-нибудь. Свидетельство доблести.

— Из русских он, — продолжал проводник, наливая майору чай. — Белоусов фамилия.

Форменный Белоусов. Усов, правда, нет, а лицо белое, круглое. Толстые губы. Даже странно, что такой Белоусов — иностранец. Да еще дипломат.

— Дипломат он не ахти. Паспорт только… Бизнесмен он. От авиакомпании. В Москве совещание послезавтра по вопросам пассажирских перевозок, так он — от компании.

Майор заметил, что Белоусов, видимо, не ленится рассказывать о себе, и проводник подтвердил — да, выкладывает полную биографию.

В купе постучали.

— Товарищ майор!

Калистратов едва узнал сержанта Арабея — так сильно взволнован парень, обычно тихий, сдержанный.

— Ну, что у вас?

* * *

Арабей доложил не сразу, и не потому, что не находил слов. Не оборачиваясь, он шарил по двери, нащупывая ручку. Закрыл он машинально и спохватился, проверил.

— Литература, товарищ майор.

В условиях досмотра это слово имеет лишь одно, весьма определенное значение. Сержант перевел дух. Калистратов спросил нетерпеливо:

— Где?

— За обрешеткой, товарищ майор. В уборной.

— Так, так…

Одного взгляда достаточно, чтобы определить — те же самые… Отпечатанные в Мюнхене. Еще находка в том же вагоне! Нет, удивления Калистратов не испытал. Он допускал и это.

— Идем, сержант!

Арабей отодвинулся, чтобы пропустить майора. Калистратов дернул дверь.

— О, извините, господин офицер!

Вагон качало на повороте, и Белоусов едва не влетел в купе.

— Пожалуйста, — сказал майор.

Подслушивал у двери? Немыслимо! Что можно услышать под грохот поезда?

— Я за чаем, — слышит Калистратов. — Чаю бы получить, промочить горло. Я почуял, носом почуял, что чай готов. Великолепный чай у Ивана Фирсовича, вы не находите, господин офицер? Майор, если не ошибаюсь, да? В России надо чай пить. Вы согласны? Аромат божественный, правда? Иван Фирсович великий мастер, величайший…

Он говорил без запинки, врастяжку, нажимая на «а», на традиционный московский манер, речь его лилась по-домашнему непринужденно, будто его пригласили за чайный стол и он расхваливает напиток, желая доставить удовольствие милым хозяевам. И майору понадобилось сбросить гипноз мягкого голоса, настойчивого в своем добродушии, чтобы ответить:

— Да, чай замечательный.

Белоусов загораживает майору путь. Сзади топчется Арабей, дышит в затылок.

— А вот надо ли его пить, раз вы в России… У нас нет декрета, обязывающего пить чай.

Шутка восхитила Белоусова.

— Напрасно, — хохочет он. — Напрасно.

Отвернуться, обнаружить досаду было бы невежливо да и неразумно. Однако пройти все же надо, болтать некогда.

Тот уловил состояние майора.

— Простите, простите, вы торопитесь — да? Не смею задерживать. Вы на службе, а я… Я тут всем надоел.

Откровенное признание!

В уборную втиснулись трое — майор, Арабей и лейтенант Павловский, замполит. Сегодня он ведает досмотром помещений поезда. Арабей старается не стеснять офицеров, занять как можно меньше пространства. Объясняет он односложно, ведь все понятно и так. Обрешетка поднята — железная пластина под окном, у самого пола, камуфлирующая трубы отопления. Подогнана она к ним неплотно, зазор порядочный. Туда и вложены листовки.

Еще недавно у Калистратова были сомнения, способен ли Арабей стать контролером. Хорошим контролером, так как оценки на тройку специальность не терпит. А замполит спорил, отстаивал Арабея.

Арабей — известный в пограничной части скульптор. Материалом служат ему сучки, древесные корни, еловые шишки, мох, наросты на деревьях — словом, разный лесной хлам. Действуя перочинным ножиком, сержант мастерит препотешные фигурки. Взяв увольнительную, он часами пропадает в лесу. Любит лес, сроднился с ним с детства в отчем сибирском селе. Возвращается в казарму из леса в настроении мечтательном, которое не сразу покидает сержанта, а главное, что больше всего огорчает майора, нередко с пятнами смолы на шароварах. Опять не остерегся, сел на пенек…

Небрежность — вот что недопустимо для контролера, именно небрежность, а не то, что у Арабея натура художественная. Горький сказал, что каждый человек от рождения, художник. Павловский же ручался за сержанта; мол, к службе относится добросовестно, с душой, мечтает быть контролером, быть, так сказать, на переднем крае.

Замполит тогда только что прибыл в часть, в свои двадцать пять лет не выглядел мудрым воспитателем, знатоком психологии. Это мешало Калистратову полагаться на его оценки.

В конце концов майор все же дал «добро», Арабея зачислили на курсы контролеров. Калистратов присутствовал на экзаменах и вспоминал себя молодым. Когда-то и он, надев форму пограничника, совершал открытия у там, где меньше всего ожидал их, — в поезде. В заурядном поезде, где все так знакомо, где как будто нет и не может быть ничего сокрытого…

Арабей отвечал экзаменатору, стоя у схемы вагона, осторожно прикасался указкой, выговаривал — иногда с усилием, чуть ли не по слогам, — длинные, замысловатые названия. Обрешетка парового отопления, плафоны осветительных устройств, коробка выключателей…

Как прост, ясен вагон для пассажира и как сложен для контролера! Сколько может быть тайников, если вагон — участок границы!

Однако за три месяца ежедневных досмотров Арабей ничего не обнаружил, если не считать тех случаев, когда пачка листовок или вражеская книжонка лезли в глаза или под ноги.

И вот успех Арабея, первый крупный успех!

Впоследствии он будет подробно рассказывать о нем друзьям и родным. Вошел, огляделся… Как будто все нормально. Нагнулся к обрешетке. Внутри, за дырочками, проштампованными в металле, темно, как всегда. Что же заставило вынуть из кармана ключ, поднять обрешетку? Обычно была темнота пустоты, а тут — какая-то другая. Отпер обрешетку — и вот! Листовки! Листовки в черном пакете из пластика.

Событие будет вырастать для Арабея по мере рассказа, а сейчас вид у него скорее виноватый, чем довольный…

Калистратов хмурился, погруженный в свои мысли, и не обращал на сержанта никакого внимания. И Арабей объяснял это по-своему. Обрешетка поднята. Он так и оставил ее… Не запер, побежал докладывать майору. Служебное купе рядом, но тот, в жилетке, с физиономией вроде круглой оладьи на всю сковороду, закупорил проход. Правда, потеряли всего две-три минуты, но мало ли кто мог толкнуться в уборную. А может, он сам… И, значит, не лишено вероятности, — противник информирован о наших действиях, знает, что тайник раскрыт. А ему, может, не следовало знать.

— Товарищ майор, — начал Арабей скорбно, — я тут, кажется, дурака свалял…

Слова не в стиле устава, они резко оторвали Калистратова от его забот.

— Неважно, — сказал он, мрачно выслушав сержанта.

Итак, две находки в этом вагоне… Случайно ли? Теперь сдается — нет, не случайно.

Происхождение листовок мюнхенское. Но все равно это не улика. Не повод для-того, чтобы тревожить делегатов. А Белоусов? Имеет ли он касательство к диверсии? Иначе не скажешь — диверсия, спланированная заранее.

Кого-то снабдили ключом. Краденым либо изготовленным специально, по уворованному образцу, где-нибудь в Мюнхене…

«Белоусов небось ждет меня, — сказал себе майор. — Околачивается поблизости».

Да, стоит у окна. Пейзаж его нисколько не увлекает.

— Поразительно, господин майор! — слышит Калистратов. — Феноменально! Бог вас любит, господин майор.

— Бог?

Белоусов смеется.

— Эти леса, это пространство… И знаете, я немножко горжусь — мой дед из Ростова… Э, господин майор, простите, — это драка, да? Вы ловили шпиона?

Он поднес руку ко рту. Что еще за драка? Майор начисто забыл о своих зубах.

Ишь, высмотрел…

Деликатностью мистер Белоусов не отличается. Калистратов секунду-две молчит, унимая вспыхнувшую злость. Приказывает себе улыбнуться.

— Нет, я никого не ловил.

Это как будто с намерением, насчет шпиона. Во всяком случае, ищет предлог для разговора. Что же у него на уме? И тут Калистратова обуяла дерзость.

— К сожалению, я не обладаю вашей наблюдательностью, — сказал он. — Пригодилось бы…

Схватит приманку?

— Я не смею спрашивать. Я без того слишком назойлив. Вы простите, любопытство мой недостаток, я прекрасно сознаю. Хобби, если угодно. В колледже меня прозвали…

Как его прозвали, майор не узнал. Его окликнул Иван Фирсович, и так нетерпеливо, что Калистратов, извинившись, поспешил к нему.

ЧАС ВТОРОЙ

Незнакомец упруго вскочил с дивана. Он стоял спиной к окну, и Калистратов разглядел лишь большие серебряные пуговицы на коричневой замшевой куртке, бородку клинышком и бороздку пробора в светло-русых, изрядно поредевших волосах.

Калистратов, недолюбливавший вычурных завихрений моды, одобрил внешность посетителя. Ничего вызывающего, все как бы в разумном равновесии, фантастические гербы на пуговицах гасятся добропорядочной прической. Поза выражает уважение к старшему.

— Разрешите представиться, — сказал молодой человек, не поднимая головы. — Я Каспар Бринкер.

Он сообщил далее, что едет в качестве туриста, постоянно проживает в Антверпене.

В отличие от Белоусова, Бринкер говорил по-русски с сильным акцентом. Майор пожимал тонкую прохладную руку, смотрел на зарождающуюся лысинку, ощущая некоторое нетерпение. Когда же господин Бринкер перейдет от предисловий к делу? И поднимет голову…

Иван Фирсович, показывая на что-то за спиной бельгийца, на столике, сказал:

— Они вот принесли…

И Калистратов, не дотерпев, пока Бринкер закончит длинную, чересчур сложную для него фразу, продвинулся к столику. Слова проводника и, главное, тон уже подготовили майора, и все же его резанул темный прямоугольник, словно разорвавший белизну скатерти.

Опять листовки. Три экземпляра, и того же выпуска… Плотный шрифт, жирный, как сажа. Мюнхен, типография Вернера Фальковски.

— Господин из седьмого вагона… А эта… неприличность эта, они говорят, отсюда…

Иван Фирсович, бледный от расстройства, перебивает стесненную речь бельгийца, спешит помочь Калистратову.

— Постойте, — вмешивается майор. — Господин Бринкер владеет русским языком.

— Владею нет, — откликается тот. — Вы очень любезный. В маленькой степени объясняюсь… Я ученик у моя… моей матери. Плохой ученик.

— Ваша мать русская?

— Она настоящая русская, да, да. Она из Смоленска. Ее, как это сказать, депортировали. На Германия. А мой отец, он фламандец.

Войной повенчаны, стало быть. На бельгийских шахтах или на Рейне. Русская девушка, угнанная гитлеровцами, и молодой фламандец… Сколько таких пар видел Калистратов в поезде, вот на этом перегоне. И детей их видел, а в последние годы и внуков, — забавных курносых ребятишек. Русская мордашка, ну прямо матрешка, а лопочет по-фламандски или по-французски.

Бринкер теперь как-то понятнее майору.

— Кто же вам дал листовки?

— Не знаю. Германцы.

— Вы не знаете, кто, и тем не менее говорите — германцы. Какие немцы?

— Немцы, да.

— Так какие же немцы?

— Вагон пять.

Отвечает усердно, выговаривает, как на уроке. И выбирает слова, осторожно выбирает, стыдно ему своих ошибок, сыну русской из Смоленска.

— Я там… Я туда ходил вчера, вагон пять. Вечером, может быть восемь часов. Вчера вечером.

— Вчера?

— Да, да. Но я не знал… Я сегодня посмотрел сюда, — и Бринкер оттопырил нагрудный кармашек куртки.

Вот где он обнаружил листовки. Почему не сразу, только сегодня? Что ж, этот кармашек не всегда нужен. Не то что нижние, на бедрах.

Майор сознает, что он досказал за Бринкера, поспешил, не сладил с собой. Реакция на запинающуюся, лаконичную речь бельгийца, — через час по чайной ложке.

— Кто-то вложил сюда листовки?

— Да, совершенно верно.

— И вы не заметили?

— Нет. Одежда висела на… Крючок, да? Я повесил. Мы разговаривали.

Что-то все-таки раздражает в нем. Пожалуй, бесстрастность. Отвечает, как автомат. Чересчур все уравновешенно в этом молодом человеке. Значит, куртка висела в купе на крючке, и он не следил за ней, так как беседовал с кем-то.

С кем же?

Оказывается, знакомая у него в пятом вагоне. Немка из делегации, по имени Клотильда. Сокращенно — Кло.

— Кло — нет, — прибавил Бринкер уверенно. — Кло не фашист.

— Фашистов там, мне кажется, нет. Делегация едет к нам с добрыми намерениями. С самыми лучшими.

— Простите, пожалуйста. Если десять германцев — один-два фашиста обязательно.

Он немного повысил голос. Чуточку вышел из равновесия. Ишь ты, вывел процентную норму!

— Кого же конкретно вы обвиняете?

— Я конкретно не могу…

— А приблизительно? У вас есть какие-либо подозрения?

— Да, да, подозрения есть. Германцы… Немцы ушли в ресторан. Почти все, главная часть. В другом купе был один немец, называется Хайни. Его Кло называла так — Хайни. Он заглядывал. Он ждал Кло, идти с ней.

— Куда?

— Тоже в ресторан.

— Значит, Хайни?

— Сказать точно — нет. Хайни не фашист, другой кто-то фашист.

Похоже, подлинная, не наигранная ненависть к фашистам.

Хочется верить Бринкеру.

— А ваша приятельница?..

— Она не фашист, нет.

— Я не о том… Вы давно знакомы?

— Давно, да, да. Три года, четыре.

— И вы не знали, что она в делегации? Может быть, до вас дошли сведения?

— Нет, нет, это не… неожиданная встреча. Случайно. Наша жизнь тоже случайно, правда?

Он наметил улыбку, развел руками: мол, ничего не поделаешь, истина.

Допустим, случайность… Почему мы так придирчивы к ней? Разве мало поразительнейших совпадений? По законам, вероятности, тысячу лет ждать такого… А оно вот случилось. Если то, что он рассказывает, легенда, то он бы уж позаботился убрать элемент случайности. Ну, дошло стороной, через знакомых или в газете мелькнула фамилия. Публиковали же газеты состав делегации. Ну, выяснил маршрут делегации, сел в тот же поезд. Придумать несложно.

А впрочем, легенда, не вызывающая решительно никаких сомнений, это тоже не всегда убедительно…

— Вы читали листовку, господин Бринкер?

Не так уж важно, читал или нет. Никаких открытий вопрос не сулит. Просто хочется получше понять Бринкера.

— Что? Ах, листовку! Понимаю, понимаю… Я читал, да.

— И ваше мнение?

— Мать мне сказала: ты, Кас, должен держать в уме одна вещь. Россия, моя страна и тоже твоя, половина твоя. Я это не хочу забывать. Россия имеет свой путь. Она не просит помогать Мюнхен.

— Что ж, неплохо ответил… Неплохо…

— Я совсем не умею по-русски.

— Подучиться можно, — вставил Иван Фирсович. — Чайку не желаете?

Вагон дрожит, стаканы позвякивают, зовут пить чай добродушные богатыри на подстаканниках, похожие на дедов-морозов. Чай, налитый для Калистратова, давно остыл. Э, годится и так, с горячим провозишься! Майор осушил стакан залпом.

Бревенчатые домики леспромхоза, выцветшие от дождей, промелькнули за окном. Один час сорок минут осталось до остановки, там досмотр заканчивается, пограничники покидают поезд. Пейзаж за окном не хуже часов подсказывает майору время. Час и сорок три минуты. Беседовать дольше с Бринкером некогда.

Один-два — фашисты… Что ж, бывает и такая пропорция. Враги не упустили из виду делегацию и, вполне реально, попытались ввести кого-нибудь из своих. Хайни или другой кто, — скорее всего, диверсант находится в пятом вагоне. Честь честью, с делегатским мандатом…

В четвертом купе один спит, завернувшись в простыню с головой, два бородача смотрят в окно и старший тоже. На столе коробка с бисквитами, старший достает их, хрустко разгрызает и что-то рассказывает.

— Битте шейн, битте!

Бородачи, как и прежде, разглядывают майора, как диковину, а старший словно ждал его. Кто же Хайни?

— Господин офицер меня поправит, мальчики. Ведь территория, которую мы проезжаем…

Калистратов сидел как на иголках, сообщая исторические факты, но иначе нельзя. Дотошный немец не успокоится, пока не уточнит, когда именно, какого числа территория стала советской. Не покончив с одним делом, за другое не возьмется.

Или, может быть, он вообразил, что пограничник зашел просто так, покалякать?

Нет, конечно, глава делегации не столь наивен. Он перестал хрустеть, отставил коробку.

— Я к вашим услугам. Очень кстати, что вы говорите по-немецки, так как я не могу похвастаться успехами в вашем языке. То есть в смысле активных познаний. Мне доступны работы Ленина в подлиннике, правда с помощью словаря, но для беседы с вами, к крайнему моему сожалению…

Кто же тут Хайни? Майор не успел спросить, как услышал:

— Вы позволите мне не будить Хайни. Для сна существует ночь, но он почему-то не выспался.

Почему-то не выспался…

Естественно! Какой тут сон, если Хайни караулил, выскакивал в пустой коридор, заталкивая листовки…

Проверять его вещи — дело таможенников. Они уже были тут. Открыли, верно, два-три чемодана, для очистки совести, поскольку указание насчет делегатов ясное — проявить максимум любезности. Максимум! Обстановка меняется. Просигналить сейчас таможенникам? Нет, надо разобраться сперва. Повторный досмотр встревожит публику. Успеется, повременить надо…

* * *

Мистер Белоусов, конечно, тут как тут, стоит у окна в своем конце вагона, к счастью достаточно далеко. И только улыбнулся майору, с места не двинулся.

— В отношении данного субъекта полезно соблюдать расстояние, — сурово произнес Курт.

Это звучит как приговор. Курт не признает полутонов, одинаково твердо, непреклонно выражает он порицание и одобрение. Последнее, впрочем, без восторгов. Деловитая констатация, оценка сдержанная, отмеренная строго, без поблажек.

— Два моих спутника, которых я просвещал в вопросах истории, хотя сам не бог весть какой знаток ее, — ребята честные. Мои земляки, оба из Эссена. Оба на митинге забрасывали тухлыми яйцами реваншиста, одного из нацистских молодчиков, за что отсидели под замком. Ситуация у нас, в Федеративной республике, острая. Ратификация договора встречает сопротивление.

«Если бы он поменьше тратил слов! Я же читаю газеты, — мысленно напоминает Калистратов. — У нас даже школьники знают, какая острая у вас ситуация».

— Что касается Хайни…

Курт понижает голос, потому что Белоусов приблизился, расстояние до него — три окна.

— Этот господин из Англии знает немецкий и русский. Он заявил об этом не без гордости. Соприкасался с советскими военными в Берлине, сразу после войны.

Так что же насчет Хайни?

— О Хайни я могу судить лишь по отзывам. Отзывы хорошие, иначе он не был бы в нашей делегации. Он из Штутгарта, служит в страховой компании. Мое общение с ним слишком кратковременно…

Лоб Курта бороздят складки. Сомневаться в чем-либо он не любит, незнание ему тягостно.

— Отзывы не всегда отражают действительность. Даже у вас, вероятно, в отдельных случаях…

— Да, да, — кивает майор.

— Я мог установить, — льется плавная профессорская речь Курта, — политическую наивность Хайни в ряде проблем. Например, он полагает, что победу над Гитлером одержала русская зима. Начитался ерунды. Средства массового воздействия у реакции огромные, колоссальные…

«Короче, короче!» — мысленно просит Калистратов. Но время не пропадает зря, Курт вводит в обстановку. И при этом сам становится понятнее. Не разобравшись, что он за человек — глава делегации, — трудно избрать подходящую тактику.

Курт порывается командовать. Он хочет разбудить Хайни немедленно. Пусть откроет чемодан!

— Извините, — удерживает его майор. — Предоставим таможне, они специалисты.

— А, понимаю, понимаю, товарищ.

Теперь — товарищ… Ради этого стоило потратить лишние три-четыре минуты. Стремление помочь, судя по всему, искреннее. Это очень дорого — стремление помочь.

Сержант Арабей — он сегодня как никогда быстр, подтянут — ловит слова майора, исчезает, возвращается следом за таможенником. Калистратов идет им навстречу.

— Царские золотые, — тихо сообщает инспектор, переводя дух. — В мыльнице…

— Займитесь, Арсений Захарович, — говорит майор, не дослушав. Не до того сейчас. После, после про золотые. После он с удовольствием узнает все подробности.

Арсений Захарович сейчас не похож на того постоянного партнера, с которым майор полчаса назад забивал «козла». Это совсем другой Арсений Захарович, не такой толстый, не такой медлительный, как будто помолодевший. Он несколько удивлен, — с какой стати досматривать снова, что произошло? Майор коротко объясняет.

Хайни не сразу разжимает веки. Капризно скулит со сна, жалуется.

— Листовки? Какие листовки?

Встает — тощий, тонконогий, в тугих обшарпанных джинсах, — ищет свои вещи. Снимает чемодан в полосатом чехле, роняет на постель.

— Какие? — твердит он. — Какие листовки?

В чемодане ералаш. Зубная щетка, банка с растворимым кофе, носки, смятый галстук — все вперемешку.

— Спит ребенок, — бросил один из бородачей.

«Или притворяется», — подумал Калистратов. Хайни ему не понравился. Казалось, ковбой на джинсах, смеющийся во весь рот ковбой из Техаса подтверждал подозрения. И крикливый галстук с русалками. А в банке «Нескафе», в такой же точно, в прошлом году нашли антисоветскую книжонку. Хайни почти опустошил банку, в ней ничего нет, кроме щепотки кофе, и все-таки Калистратову противно смотреть на красно-коричневую этикетку.

Но листовок нет. Арсений Захарович вынимает вещи, одну за другой. Листовок нет.

Крышка чемодана откинута. Что-то оттягивает чехол книзу. Впечатление едва заметное, доступное лишь натренированному глазу. Выпуклость ничтожная. Возможно, под полотном ничего нет, но…

Пачка тоненькая, легкая. Она почти вся умещается на широкой ладони Арсения Захаровича. Похоже, Хайни держал листовки в другом, более укромном месте, потом спрятал под чехол. После того как снабдил бельгийца и, возможно, еще кого-нибудь…

— Проклятие! — взрывается Курт. Теперь нет и следа флегмы, кулаки сжаты. Вот-вот двинет наотмашь Хайни. Бородачи сурово притихли.

Арсений Захарович выпрямился, поправил редкие волосы, примял.

— Мой чемодан, — гудит Курт. — Вот, пожалуйста.

Он оглядывается на майора. Но Арсений Захарович настолько понимает по-немецки.

У Курта нет листовок. У бородачей нет. Арсений Захарович перешел в другое купе. Курт наступает на Хайни:

— Откуда у тебя? Отвечай!

Хайни растерян. Он остолбенело мнет листовки. Одно из двух — превосходный актер или…

— Давай-ка без фокусов!

Это один из бородачей. Хайни пятится к двери. Он испуган, хотя можно подумать, еще не вполне усвоил, что произошло.

— Ребята, клянусь вам…

Он понятия не имеет, откуда это. Антисоветские листовки? Первый раз видит. Шутят ребята, разыгрывают? Хайни выдавливает смешок.

«Небось его уже разыгрывали, — думает Калистратов. — Сколько ему лет? Не больше двадцати. Небось самый младший. Если он не врет, тогда…»

— Здесь советский офицер, — говорит Курт. — Майор советской пограничной стражи. Он вовсе не расположен шутить. У него нет никакой охоты, не так ли, товарищ?

Хайни оборачивается к майору, ощупывает его глазами с головы до ремня, до кобуры с пистолетом. Надо быть очень талантливым, опытным актером, чтобы так отработать пантомиму.

Но мало ли блестящих юных актеров!

Остановив блуждающий взгляд на ботинках майора, Хайни словно убедился — перед ним действительно советский пограничник. И протянул просяще:

— Я не читаю по-русски.

— Простачка ломаешь! — взрывается Курт, и, кажется, от его баса, а не от тряски поезда вздрагивают оконные стекла.

Верно ли, что Хайни вчера вечером ушел в вагон-ресторан позднее всех? Что он, пока Клотильда сидела с бельгийцем, был в своем купе, выходил в коридор?

Спрашивает майор, а Курт повторяет вопросы, почти не меняя слов, только громко, как бы для пущей вразумительности.

Хайни понял, почему его считают виноватым. Он сжимает тонкие, жесткие губы, крепко сжимает, они почти исчезли, лицо рассечено длинной злой трещиной.

— Ну и что? Я еще взрывчатку везу. Атомную бомбу везу.

Обиделся или разыгрывает обиду…

— Не глупи! — цыкнул Курт. — Ты, стало быть, не отрицаешь, что ушел после всех…

Юнец вздернул подбородок, вытянул шею, будто силясь взглянуть на Курта сверху вниз.

— Не отрицаю.

— Отлично. Тогда ответь…

Вместо ответа — что-то вроде икоты. Нервный смешок, задушенный, застрявший в горле.

— Ты онемел, что ли?

— Молчит!

— Попался, вот и молчит.

Зашумели со всех сторон. А Курт придвинулся к майору и гудит в самое ухо, будто бьет в набат:

— Позор! Позор для всех нас!

И Калистратов готов согласиться — попался негодяй! И через минуту проверяет себя. Что это, самостоятельный вывод или он поддается атмосфере судилища, приговора, повисшего в воздухе над Хайни?

Курт спрашивает, зычно, чтобы слышали все, как принято поступать с такими, как Хайни, по закону? Ибо это, вероятно, не первый казус?

— Не первый, — говорит Калистратов.

— Тюрьма, — роняет кто-то.

— Нет, тюрьма не грозит. Зачеркиваем визу таким гостям и отправляем обратно.

Хайни вздрогнул. Порывается что-то сказать? Нет, ни звука. Упорство виновного, пойманного или…

— Справедливо, — откликается Курт и обводит глазами своих подопечных, приглашает в свидетели.

Ясно же, почему немцы безоговорочно, единодушно против Хайни. Перед ними листовки. Непреложный факт. И советский пограничник. Факт досмотра, завершившегося очевидным успехом. Им неведомо, чем руководствовался пограничник.

Они верят ему…

За окном мчатся хороводы сосен и елей, строятся в шеренгу мачты высоковольтной передачи и отбегают. Ринулись в лес, будто по команде «разойдись!». Любая деталь пейзажа для Калистратова олицетворяет время, указывает положение часовой стрелки.

Пора решать!..

Проще всего высадить Хайни на ближайшей остановке, зачеркнуть ему советскую визу, посадить в первый же поезд, направляющийся за границу. Основания, если подходить формально, для этого есть. И немецкие друзья не станут возражать, наоборот, поддержат.

Но для этого нужна стопроцентная уверенность. А такой, как ни прикидывай, нет.

Замять инцидент, признать вину Хайни недоказанной — тоже не выход. Он не просто Хайни, он член делегации.

— Подождите, друзья…

Дверь купе открыта. Всунулись физиономии — прыщавый парень и девушка, по-милому угловатая — острые скулы, острый подбородок. Брови, нарисованные и без того высоко, лезут вверх.

— Дело тут сложнее, — продолжает майор. — Провокация. Вражеская вылазка против вас.

Он рассуждает вслух. Тут друзья, союзники, скрывать ему нечего. Разобраться надо сообща.

— Мы нашли листовки вон там, в ящичках, среди брошюр. И в уборной, в потайном месте… — майор запнулся, так как не сумел перевести слово «обрешетка». — Там злоумышленнику нужен был ключ, служебный ключ. Купить его нигде нельзя.

— Ах, так! — протянул Курт. Его рука легла на колено Хайни.

— Тряхни его, Курт! — крикнул кто-то. — Где он достал ключ?

Другой голос, тоже из коридора, едко:

— Там же, где листовки.

Курт, надавливая на колено Хайни:

— Тебя касается.

— Молчит, паршивец!

— Оттого он и не спал ночью, — дернулся бородач, сидевший рядом с Калистратовым, самый бойкий из двух. Борода жиденькая, расхлыстанная, и волосы всклокочены, видать забияка-парень.

— Зубы болели! — выпалил Хайни. — Оттого и не спал.

Заговорил наконец…

— Зубы? — переспросил Курт. — Ты не жаловался.

Опять молчит. Мальчишка с норовом. Такой из озорства способен на многое. Даже взять чужую вину на себя.

— Обыскать его, — требует сосед-бородач.

Чересчур разгорелись страсти вокруг Хайни. Надо унять. Личный досмотр — потом, на станции. Тут с вещами бы успеть управиться. Арсению Захаровичу, слышно, явилась подмога — еще два инспектора. Дело пойдет быстрее.

— Обыщем, если понадобится, — говорит майор.

Да, если понадобится. Ведь, может статься, Хайни — жертва провокации. Есть ключ или нет ключа… Наверняка нет, отпала в нем необходимость, выброшен. Вряд ли у кого из пассажиров найдется ключ. А если провокатор действовал, то где он? Может, сошел с поезда еще ночью или рано утром, не доехав до границы…

Таможенники ищут в багаже, в постелях. Скрипят, грохочут стремянки в купе.

Калистратов прошелся по коридору, заглянул в делегатские купе, во все шесть. Пока нет больше листовок.

В конце вагона дед из Парагвая перечисляет Белоусову своих родственников, разбросанных по всей планете.

— У Амстердаму та у Хельсинках племяшки…

Насколько можно было понять, дед накопил деньжат, решил объехать всех, а затем умереть, коли дозволено будет, на Полтавщине.

Завидев пограничника, Белоусов величаво потрепал деда по плечу и отошел. А дед все двигал губами, уткнувшись в стекло, должно быть видел своих племянников, внуков, правнуков и созывал к себе.

ЧАС ТРЕТИЙ

— Признайтесь, — сказал Белоусов. — Вы напали на след шпиона.

Тон беспечный, шутливый. Мол, не придавайте серьезного значения моим словам. Дорожная болтовня.

— Шпион? — откликается майор без улыбки. — Нет, разновидность помельче.

На что надеялся Калистратов? Что он рассчитывал прочесть на широком лице, излучающем наигранное добродушие? Соучастие в диверсии?

— Вы интригуете меня, майор. Я обожаю детективы. Правда, сам я ни за что не влез бы в шкуру сыщика. Тяжелая профессия. Приятнее во сто крат находиться в качестве читателя. За день устанешь, как собака, голова у тебя — шкаф, набитый разной бухгалтерией. И как приятно бывает пробежать десять страниц перед сном, например, Агаты Кристи. Как вы относитесь к Агате Кристи, майор?

Калистратов ощущает взгляд мистера Белоусова почти физически. Взгляд прощупывает, подстерегает каждое движение.

— Впрочем, извините, ведь она буржуазная писательница. Для вас — шокинг. У вас ее не переводят.

— Нет, переводят.

— Разве? У вас же есть свои книги, похождения красных сыщиков…

В купе, за одной из замкнутых дверей, грохнуло — свалился на пол чей-то чемодан. Догадывается ли мистер Белоусов, что там происходит, за этими дверями? Во всяком случае, для него не секрет, — делегаты волнуются, таможня перетряхивает вещи. И советский пограничник имеет к этому какое-то отношение.

— На десятой странице я засыпаю, — слышит майор. — Современная цивилизация до того изматывает… Вы не можете представить, майор, какой сумасшедший темп жизни на Западе. Мы все кружимся в колесе, как… как…

— Как белка, — помог майор.

«Хитрит, — думает он, — не спрашивает, что за мелкая разновидность мне попалась. Не берет приманку, не спешит взять, оттягивает время».

— Совершенно правильно, как белка.

Со стороны смотреть — нелепая беседа. До смешного нелепая. Мистер Белоусов то выказывает любопытство, то прячет.

«Сейчас он просто удерживает меня около себя, — думает майор. — Удерживает, чтобы таким способом быть в центре событий. А также выяснить, в какой мере я разумею его игру».

За окном, из леса взмывает колоколенка. В волнах леса она словно мачта судна, застигнутого штормом.

— Вы уже совсем покончили с религией? — слышит майор. — Это правда, что у вас нет церквей, а есть только памятники старины?

— Нет, не только, — отвечает Калистратов отрывисто, нетерпеливо.

Между тем — снова находка, в женском купе. Листовки оказались в сумочке. Скорбное, осуждающее лицо Арсения Захаровича выражало тяжелое недоумение. Что-то тут не то. Слишком беспечно — прятать в сумке.

Калистратов без слов улавливает его мысль. Да, беспечно. Кто-то другой сунул, похоже…

Досмотр вещей окончен.

— А насчет молодого человека…

Арсений Захарович тянет слова неуверенно.

— Обождем, — говорит майор.

Скорее всего, не будет для Хайни личного досмотра.

Курт озабочен, бледен.

— Мне кажется, — говорит он майору, — я могу сказать с уверенностью, — это провокация. Я не могу заподозрить Мицци Шмаль.

В купе три девушки, в том числе та, худенькая, со скулами, с милой угловатостью лица и фигуры. И женщина средних лет, коренастая, в плотном синем костюме — Мицци Шмаль.

Мицци демонстрирует сумку майору. Застежка несложная. Вчера почти весь день сумка лежала на виду, на нижней полке. Сунуть листовки — дело минутное.

— Кто же? — возмущается Мицци и взбивает свои пышные волосы, окрашенные под седину. — С нами в поезде едет негодяй.

Она выбирает самые простые немецкие слова — для русского. Ее высокая грудь почти касается Калистратова, красные от гнева щеки пышут жаром.

— Мицци безупречный товарищ, — говорит Курт. — Я голову дам отрубить…

Хладнокровие покинуло его. Девушки горестно молчат. Только у скуластой, самой юной, где-то в уголках глаз таится улыбка. В упор смотрит на майора. Он не перестает занимать ее, невиданный советский офицер в невиданной форме.

На столике — кучка брошюрок, книжек, листовок, — итог поисков. Издано в Мюнхене, в Амстердаме. Да, из этой же партии. Названия повторяются.

— Еще двое нашли у себя, — сообщает Курт. — Гуго Вальхоф в портфеле и Вилли Бамбергер — в чемодане. В чемодане на дне… Обратите внимание, товарищ, на дне, в папке. У нас существует гипотеза… Вилли скажет сам.

В купе тесно, как в автобусе в час «пик», но Вилли — низенький, в широченном галстуке, в мощных роговых очках — проворно ввинтился, заговорил пулеметно-быстро, пригнувшись, словно бодая Калистратова.

— В Кельне, на вокзале, возле нашего багажа крутился один тип, Я из Кельна, он у нас известен. Подлый тип, нацист, был комендантом в Белоруссии. Мы пошли к поезду, и он увязался за нами. Гнусный тип, способен на любую пакость.

Так майор узнал о существовании Зидлера. Что же нужно было филеру, слуге реваншистов?

— Гипотезы, одни гипотезы, — сокрушается Курт. — Я отказываюсь понимать.

На лбу Курта серебристые капельки пота. Нет, он не ручается за всех. Где гарантия, что обнаружена вся контрабанда? Что никто не утаил?

— Как нам быть дальше, товарищ? По-вашему, все отнеслись честно?

— Да, я склонен так считать.

Калистратов говорит искренне. Кроме того, хочется ободрить Курта. Бедный Курт, бедный глава делегации, он пал духом, потерял веру в своих подопечных.

«Дорогой Курт, — думает Калистратов. — Мне тоже нужна правда. Она всем нужна. Но как ее добыть? Личный досмотр? Всех отвести на вокзал, раздеть, перетрясти вещи? Неужели нет другого способа выловить провокатора? Одного или нескольких. Отделить негодяев от честных людей…»

Картина провокации теперь ясна окончательно. Да, режиссура опытная. Сперва проводник находит листовки в ящичках. Известно, что в международном поезде уборка тщательная, а ящички были набиты плотно, это бросалось в глаза. Потом еще порция, за обрешеткой. Обер-провокаторы, стало быть, в курсе нашей пограничной службы, — первая находка велит усилить бдительность, вагон досматривается строжайше. И вообще внимание к пятому вагону, к делегатскому, привлечено. Но этого мало. Кто-то, в пятом же вагоне, сует листовки в куртку бельгийца, да так, чтобы подозрение пало на одного из делегатов. Сам же Хайни или…

Вина Хайни теперь маловероятна. Но как же быть дальше?

Пускай арестована вся контрабанда, до единого лоскутка бумаги. В выигрыше пока что враг. В том-то и состоял его расчет, чтобы печатную мерзость нашли. Нашли именно на границе. Вся операция рассчитана на это. Пограничники задержат недозволенное и сделают выводы, предписанные в таких случаях. Для нескольких делегатов путь будет закрыт.

Международный скандал, пятно на всей группе посланцев мира, на Курте, на Мицци Шмаль, на всех…

И тут неважно, что чувствует майор Калистратов лично. Сто раз кричи — провокация! Нужны доказательства.

Точнее, возможно только одно доказательство. Одно-единственное. Схваченный, уличенный провокатор…

Впоследствии в рапорте начальнику Калистратов обстоятельно разовьет доводы, побудившие его поступить так, а не иначе. В ту минуту в поезде вывод сложился мгновенно. Друзей надо выручить, у них нет другого защитника…

Поговорить еще раз с бельгийцем…

Нет, сначала уточнить вчерашнее. Когда, на какой срок купе могли быть доступны злоумышленнику? Кто не ходил ужинать? Были ли еще гости в вагоне? Выслушать, сравнить с показаниями Бринкера…

— Мы уходили, не заперев купе, товарищ, — гудит Курт. — Провокатор, как мне рисуется, мог воспользоваться нашим отсутствием…

Не тяни, Курт, бога ради!

— Ужин в ресторане начался в семь. А так как Эрни праздновал день рождения, многие задержались…

— Кто именно?

— Вальхоф, Бамбергер…

Вечером к ним и залезли. У Бамбергера разрыли чемодан, вложили листовку в папку с тезисами выступлений. Да, скорее всего провокатор тогда и действовал. Примерно около часа было в его распоряжении.

Бамбергер и есть новорожденный. Поздравили его все, — Курт об этом позаботился. Минут двадцать восьмого он, не окончив ужина, вернулся в свой вагон, заглянул во все купе, выгнал засидевшихся.

— Меня выгнал.

Это Клотильда, Кло, — младшая из девушек. Брови будто вычерчены циркулем. Две ровные дужки. Забрались высоко, девушка в постоянном, веселом удивлении.

— Кло ужинала с нами, — бросил кто-то.

— Спасибо, Лео, я не нуждаюсь в алиби. Курт так грозно приказал идти на день рождения, что я едва не поперхнулась чаем.

— Обычно пьют чай после ужина, — произнес насмешливо тот же голос из коридора. — Но ты же всегда по-своему…

— Я должна была напоить Каса, — возразила Кло. — Он едет один, несчастный.

— Завидую я твоему бельгийцу. Ты весь день нянчилась с ним.

— Он почти переселился к нам вчера, — подтвердила Мицци Шмаль. — Мальчику одиноко, с ним старики и старухи, охают, принимают лекарства.

— Скажите, фрейлейн…

— Пренцлау.

Вот-вот прыснет, расхохочется майору в лицо. Понимает ли она, что происходит?

— Вы, фрейлейн, ушли в ресторан последняя?

— Да.

— А ваш друг… Он остался?

— Нет. Он простился со мной

— И ушел?

— Да.

— Сразу ушел из вагона?

— Да, то есть… Он проводил меня до площадки. Ну, и пошел назад. Зачем ему…

И вдруг лицо резко, болезненно резко изменилось.

— Каспар не мог… Не мог…

Толстые, розовые, участливые пальцы Мицци Шмаль потрепали Кло по плечу, пробежали по ее руке до локтя, потом коснулись подбородка девушки.

— Да, да, детка. Товарищ не обвиняет твоего Каспара, товарищ выясняет…

— Пустите!

Вырвалась, выбежала из купе, ступая по ногам, расталкивая людей, — и к окну. Ладонями, лбом впилась в стекло. Калистратов ловит себя на том, что его тянет утешить ее, сказать что-то. Что?

— Нервная девочка, — шепчет Мицци Шмаль. — Кло! Будь умницей, успокойся!

— Девочка смелая, честная, — басит Курт, — но порядка в ее головке не хватает. В идейном отношении еще э… не вполне созрела.

Он опять впал в профессорский тон.

— Да, да, еще зеленая, — сетует Мицци Шмаль. — Вы простите ее, простите, товарищ! Знаете, она симпатизирует этому бельгийцу, более чем симпатизирует.

Они вместе учились в Бонне, в университете. Связались с ультралевыми. Публика оголтелая — немедленно на баррикады под лозунгами Мао! Кло потом образумилась…

— А он? — спросил майор.

О бельгийце они не могли сказать ничего определенного, — ни Мицци, ни Курт.

Здесь, в вагоне, бельгиец не вступал в политические споры. Рассказывал ли он о себе? Да, очень немного.

— Говорит, что прошел все стадии молодежного протеста, — улыбается Мицци. — Теперь подводит итоги, находится на перепутье. В стадии переоценок. О, товарищ, таких и у нас много…

— Он был на последнем слете, — вставил Курт. — Многие выступления ему понравились. Встретил Кло, решил ехать за делегацией дальше, в Россию. Кло говорит, хотел сесть в наш вагон, но не было мест.

— Они на слете встретились?

— Да.

«Мало ли случайных встреч. Везде они бывают — на улице, на слете… Решил ехать сюда. Ищет свой путь… Что ж, весьма правдоподобно. Они не виделись года полтора. Он обрадовался. Такая неожиданная встреча! Жалел, что не нашлось места в пятом вагоне, поближе к ней. Да, сезон отпусков, тесно, — думает Калистратов. — Места заказывают заранее».

— Должна засвидетельствовать — он внимателен к Кло. Вообще, молодые люди не отличаются хорошими манерами, а этот бельгиец…

Майор поблагодарил, встал.

В проходе, расставив ноги, покачиваясь, стоял Белоусов, поблескивал очками, круглой лысинкой.

— Вы вечно спешите. Куда спешить, поезд идет достаточно быстро.

Калистратов не оценил шутки, и Белоусов, нехотя посторонившись, внятно произнес:

— Мелкая разновидность, я вижу, не дает вам покоя.

— Представьте, да, — кивнул майор.

В тамбуре он жадно вдохнул застоявшийся холодок, передумал, повернул назад и постучал к проводнику.

— Не спите, Иван Фирсович? Дайте-ка мне взглянуть на проездные документы.

Минут десять Калистратов перебирал розовые, серые книжечки, — испещренные цифрами и штампами международные билеты.

* * *

За две недели до этих событий на берегу Рейна, у ворот парка, скрывающего богатый особняк, остановилась малолитражка, окрашенная в малоприметный мышиный цвет.

Эгон Зидлер — лазутчик низкого пошиба — явился доложить своему шефу о выполненном поручении.

За воротами, в глубине аллеи, виднелось трехэтажное строение на фундаменте из древних камней, извлеченных из каких-то руин, узкие окна под нависшим пологом плюща, остроконечные башенки, — словом, модное ныне подражание старине, готическим образцам.

Проводив делегацию, Зидлер включил мотор своей малолитражки, дожидавшейся у вокзала, и двадцать минут спустя припарковал ее на площади курортного городка. Затем он, тяжело дыша, двинулся по тропе вверх.

Когда-то здесь отдыхали члены королевской фамилии, чем городок до сих пор гордится. Несмотря на то что купанья прекратились, его отели, кафе, пансионы успешно привлекают постояльцев. По субботам и воскресеньям над Рейном гремит музыка. Бородатые юноши, променявшие танцы на дискуссии о смысле жизни, о судьбах прогресса, пожимают плечами, видя, как и дедушки и бабушки отплясывают вальс и допотопную кадриль.

До замка «невидимого миллионера» музыка едва доносится. Железные ворота под ветвями раскидистых деревьев почти всегда наглухо заперты.

Для Зидлера ворота открылись. Его провели в кабинет, оборудованный в угловой башне.

Зидлер, разумеется, слишком ничтожная фигура, чтобы беспокоить ради него самого хозяина замка. У «невидимого миллионера» имеются другие резиденции как в Федеративной республике, так и за границей. Аудиенция у него — событие вообще редкое. Отсюда и кличка, или, можно сказать, кличка-упрек, жалоба журналистов, которым никак не удается вырвать у миллионера интервью.

Настоящее его имя — Леонгард Вильц. Имя, фигурирующее на холодильниках, на стиральных машинах, на электрических утюгах, фенах, тостерах, каминах, обогревателях. Красивая, белоснежная аппаратура обтекаемых форм — залог чистоты, комфорта, как утверждает реклама. Вильц не терпит пестроты, он любит белый цвет. Белизна изделий Вильца — символ честности фирмы, говорит реклама. Символ здоровой семьи, истинно рейнского, католического домашнего уюта.

Никто не видел Вильца на собрании какой-либо религиозной организации или на политическом митинге. Выступают, произносят речи его деньги. Деньги Вильца заносятся в приход разными партиями, группами, обществами, братствами, которые мечтают о новом фюрере, о новых походах.

Кормится от щедрот Вильца и Зидлер.

Докладывая своему шефу — одному из сотрудников тайного бюро Вильца, — Зидлер сообщил, что делегация выехала на Восток в полном составе.

Шеф переспросил филера, хорошо ли он разглядел Клотильду Пренцлау, не ошибся ли. Мало ли какие возникают помехи перед отъездом. Болезнь, автомобильная авария…

Услышав подтверждение, шеф сказал:

— Это самое важное для нас.

Третьеразрядного шпика не полагалось посвящать в замыслы начальства.

Шеф спросил, сколько времени провел Зидлер на вокзале, заметили ли его делегаты. Зидлер клялся, что не заметили.

Беседа была недолгой. Шеф сделал пометки, а отпустив агента, отстукал данные на пишущей машинке и вложил листок в папку.

Фрейлейн Пренцлау была бы безмерно поражена, если бы знала, что в бюро Вильца хранится ее подробнейшая биография, а также отзывы о ее характере, общественной деятельности, о знакомствах с мужчинами и с женщинами. Несомненно, многие молодые люди, ухаживавшие за Клотильдой, — если не все — представлены в характеристиках, снабженных фотографиями.

Такой же чести удостоены и ее друзья, члены делегации. Бюро Вильца поставило целью составить досье на каждого «красного», на каждого противника реваншизма.

Не обойден вниманием и Каспар Бринкер, хотя он иностранец. Он учился некоторое время в Боннском университете и участвовал в студенческих волнениях, раза два вместе с Клотильдой. Последний раз группа маоистов громила витрины универмага. Бринкер оказал сопротивление полиции и, чтобы не угодить за решетку, бежал.

В следующую зиму Бринкер учился в Лейдене и выпал из поля зрения агентуры Вильца. Досье, постепенно набухавшее, остановилось в росте. А недавно снова пополнилось…

На стол шефа в замке Вильца снова легли рядом два досье — на Каспара Бринкера и на Клотильду Пренцлау.

* * *

— Девчонка, глупая девчонка, — ворчит Калистратов, спеша из вагона в вагон, рассекая острые, ледяные сквозняки, отдирая присохшие двери.

В действительности, он злится на время, убегающее с дьявольской скоростью.

Только что он листал билеты, читал даты, номера плацкартных мест, названия станций. Клотильда начала путь в Кельне, покинула экспресс в Варшаве, проделала маршрут вместе со всеми. А билет бельгийца сравнительно свеженький. А номера вагона и полки проставлены пять дней назад в одной из северных столиц, где был слет сторонников мира. Да, Бринкер присоединился к Клотильде именно там.

Хотел сесть в тот же вагон… Должно быть, эта фраза Мицци Шмаль заставила майора изучить билет Бринкера особенно пристально.

Обнаружилась одна деталь…

Возможно, пустяк, описка кассирши…

Надо проверить. Уточнить все передвижения Бринкера.

Возникали еще вопросы к бельгийцу, теснились в уме, сплетались. Бринкер стал необходим срочно. И, как никогда, майора поджимает время.

Он настроен ворваться к Бринкеру, атаковать с ходу. И если догадка верна…

Получилось не так, как хотелось Калистратову. Минуту-две он ждал в коридоре, вход в купе Бринкера загораживала толстуха Анна Васильевна, агроинспектор. Не обрывать же ее на полуслове: вдруг банальный этот разговор по поводу апельсинов, как и билет Бринкера, натолкнет на что-то.

Анна Васильевна углядела у бельгийца пакет с апельсинами и предложила съесть. Теперь она вернулась и вся колыхалась от огорчения. Три апельсина остались.

— Средиземноморская муха, — твердит Анна Васильевна.

— Муха, понимаю, — покорно откликается Бринкер. Он стоит перед дамой, стоит в позе вежливого внимания, наклонив голову набок, будто напрягая слух.

Непонятно ему одно — какая здесь опасность от мухи? Допустим, она угнездилась в этих апельсинах. Но ведь на севере апельсины не растут.

— Муха жрет все, ферштеен? — терпеливо и с удовольствием разъясняет Анна Васильевна. — Яблоки, разные фрукты, овощи…

— Жрет, — прилежно вторит Бринкер.

Обычно беседы Анны Васильевны с пассажирами возбуждали у Калистратова аппетит. Его тоже тянуло к овощам и фруктам. Как муху.

Бринкер вручает апельсины инспектору, та возвращает их.

— Ску-шай-те. До остановки, поняли?

Но Бринкер съел с утра чуть ли не килограмм. Больше не хочется. Он угощает инспектора.

— Нет, нет, что вы!

— Заканчивайте, Анна Васильевна, — вмешивается майор.

От нее не избавишься сразу.

— Тогда я их уничтожу. Уни-чтожу.

Уничтожать ей жаль. В другое время майор посочувствовал бы. В самом деле, жаль убивать химикалиями отличные плоды.

Майор собирался, не говоря ни слова, показать Бринкеру его билет. И затем спросить… Но что-то мешает. Элемент внезапности утрачен. Это неприятное ощущение, оно снижает уверенность, заставляет менять тактику.

Бринкер держит апельсины. Свои три недоеденных апельсина, не допущенных к нам из-за средиземноморской мухи и прочего гнуса. Мог бы сделать шаг, бросить апельсины на постель… Внешне невозмутим, но все же, возможно, второй визит пограничника его встревожил.

— Мы нашли листовки, господин Бринкер, — начинает майор, — у того молодого немца. Знаете где? Под чехлом чемодана.

Новость радует бельгийца. Однако умеренно радует. Бурного ликования незаметно. Впрочем, ему, может быть, и несвойственны бурные проявления чувств.

— Не только у Хайни, — продолжает майор. — У других тоже… Дело серьезное, господин Бринкер.

— Да, да. Совершенно верно.

Он все в той же позе, с апельсинами, как перед Анной Васильевной. Выставил их вперед. При встряске вагона тычет апельсинами в Калистратова.

— Кстати, какого вы мнения о Клотильде Пренцлау?

Секундная заминка.

— О, она большой милитант… Значится, большой активист.

— Вы давно знакомы?

— Да, мы были в университете, в Бонне. Мы делали акции. Протест, акции для протеста. Например, против супермаркета. Это магазин, колоссальный магазин.

Калистратов вспомнил эмблему на майке у одной пассажирки, — синей краской. Громадный кулак молотит но универмагу. Небоскреб раскололся, из недр его сыплются на мостовую товары.

— Я, можно сказать, крестный отец… Я приобщил Клотильду к движению. Это метаморфоза, знаете. У нее католическое происхождение… Она училась в школе, которая собственность монастыря.

— Все это очень интересно, — говорит майор и нащупывает в кармане билет. — Да вы ешьте ваши апельсины! Ешьте, не стесняйтесь, ведь скоро остановка.

За окном у самой насыпи блеснул, размотался желтой лентой песчаный карьер, промелькнула цепочка груженых платформ. Ладно, еще пять минут…

Они беседуют о том, о сем. Бринкер, склонив голову набок, вбирает вопросы офицера, словно пытается проникнуть в их сокровенный смысл. И отвечает все более путанно, — от усталости или от волнения. Он учится, осенью сдаст последние экзамены, намерен быть адвокатом. По стопам отца идет? Нет, отец ремесленник. У него небольшое дело, мастерская, разные вещи из меди — канделябры, подсвечники, посуда…

А разрешается ли путешествовать в учебное время? Не беда, наверстает. Он продлил себе ненадолго пасхальные каникулы. Хотелось попасть в Хельсинки на слет. И посмотреть заодно город. Ни разу не был… Полетел без всякого мандата, сам по себе. Нет, он теперь не связан с левыми организациями, раздумывает.

— Больше не громите универмаги?

— Нет, нет. Это плохая метода. Это авантюризм.

Да, бросил свои занятия в Лейдене и самолетом — в Хельсинки. И там случайно встретил Клотильду. В кулуарах слета, в антракте. А в Хельсинки продавались дешевые путевки в Советский Союз — в Ленинград и Москву. Подсчитал деньги, оказывается, хватит.

Голос Бринкера звучит ровно, спокойно. Иногда он в поисках какого-нибудь слова сжимает потными пальцами апельсин.

Все правдоподобно — и поездка, и случайная встреча. Недорогие путевки, пасха, — все налицо, противоречий в рассказе нет. Неужели этот уравновешенный, опрятный молодой человек, будущий адвокат, крался ночью по вагонам с тайным грузом, совал в ящички, подбрасывал делегатам, запихивал под обрешетку в уборной!

— Значит, вы считаете, — говорит майор, — что кто-то из немцев вам удружил, с листовками? Немец подсунул? А почему именно вас избрали? Ваше мнение?

— Ну, я могу прочитать… Если кто не знает по-русски, давать бесполезно.

— А вы говорили при них по-русски?

— Да, да, говорил…. Когда кондуктор… нет, проводник принес чай, я говорил.

Отвечает без запинки. Похоже, ответы готовы на все вопросы. Разумеется, он должен был продемонстрировать знание русского языка. Иначе — на что ему листовки, что он поймет!

Логично, логично…

Нет, не сам готовил ответы. Подсказывал другой, поопытнее…

Калистратов почти не сомневается. Сложность задачи в том, чтобы уличить провокатора, не дать ему выскользнуть.

* * *

Есть все основания считать, что досье на Каспара Бринкера, заведенное в конторе Вильца, в то лето пополнилось.

Бринкер тогда бродяжничал. Оборвав отвороты своих джинсов, чтобы щеголять неровной бахромой, по тогдашней моде, он присоединился к ватаге хиппи. Он не позволил себе взять денег у отца, тем более что в мастерской дела шли неважно, передвигался по способу «автостоп» и попутно подрабатывал на пропитание. Помогал фермерам в садах, раздавал на улице рекламные афишки, зазывавшие в кабаре, в финскую баню «с ласковым обслуживанием» или в турне на катере по каналам Амстердама.

В Амстердаме это и случилось…

Лето было жаркое, Амстердам гостеприимно открыл свои парки пришельцам, и тысячи хиппи расположились биваками под деревьями, среди кустов, а также на набережных и на заброшенных баржах. Однажды вечером в Вондел-парке возле Бринкера расстелил свое одеяло рыжеволосый, усеянный веснушками датчанин, назвавшийся Хансом. Он-то и соблазнил легким заработком.

Ханс побывал в Марокко, в горной деревне, где его и приятелей приютили и кормили бесплатно целых две недели. Точнее, расплачивались постояльцы не деньгами. На прощанье каждый уложил в рюкзак пакет с гашишем. Еще в позапрошлом веке султан даровал тамошним крестьянам право выращивать индийскую коноплю — основу наркотика — ввиду того, что их тощая каменистая земля отказывалась родить хлеб и овощи.

Вместе с порцией зелья каждый получал адреса в Европе. Датчанин и его друзья уверяли Бринкера, что бизнес безопасный, что полиция следит только на аэродромах, на вокзалах, останавливает респектабельных господ, осматривает чемоданы с двойным дном, а за хиппи, которые пересекают границы где попало, уследить неспособна.

Однако нашествие хиппи принесло с собой массу наркотиков, и в поле зрения полиции неизбежно попали и выгоревшие рюкзаки, и скатанные по-цыгански одеяла. Рыжему Хансу было неспокойно. Как потом сообщил Бринкер, шайка вербовала новичков для разноски запрещенного товара.

Тихий канал в Амстердаме, очень узкий переулок, ответвлявшийся от него, не внушали тревоги Касу. Сейчас он сдаст гашиш, получит вознаграждение, и баста, рискованное приключение кончено.

Однако оно не кончилось. Бринкер угодил прямо в полицейскую засаду.

Потом его допрашивали, устраивали очные ставки с разными незнакомыми личностями. И однажды против Каса в кресле следователя оказался господин лет сорока, не похожий на полицейского, франтоватый, в ярком красно-зеленом галстуке. Сидел, сжимая коленями зонтик, поглаживал резной набалдашник слоновой кости.

Странный этот господин заговорил с Бринкером по-русски, отрекомендовался Иваном Францевичем. Потом сказал, поморщившись:

— С языком у вас не шикарно. Ну, ничего, сойдет…

Вопросы Ивана Францевича еще больше удивили Каса, они не имели никакого отношения к запретному бизнесу, к голландскому адресату, к поездке в Марокко.

Изволь рассказывать всю подноготную про себя — где вырос, как воспитывался, чему учился, с кем водит компанию. Многое Иван Францевич уже знал.

— В ваших интересах быть откровенным, — советовал он. — Мы можем повлиять на вашу судьбу.

Кто это «мы»? Кас не решался спросить. Он боялся предстоящего суда, тюрьмы. Иван Францевич подавал надежду, пускай смутную, еще загадочную. Кас прилежно отвечал.

Наконец Иван Францевич открыл карты.

— Вы слышали когда-нибудь о существовании Народно-трудового союза? — спросил он.

— Припоминаю, — сказал Кас.

Иван Францевич поведал затем, что союз имеет контакты с некоторыми нерусскими обществами и учреждениями. От него — Бринкера — зависит сделать выбор: провести лет пять в заключении или проявить добрую волю.

— К тому же, — сказал Иван Францевич, — это не противоречит вашим убеждениям, насколько я понимаю. Вы разделяете точку зрения маоистов, следовательно, вы противник европейского коммунизма. По-вашему, порок Советского Союза — ревизионизм. Мировая сверхдержава и прогресс. Отлично, не буду спорить на эту сложную тему. Вы современный молодой человек, у вас новейшие идеи. Нам это вполне подходит.

Чего же ждут от него? О, немного! Знакомиться с советскими туристами, например. Предложить им почитать кое-что из печатных изданий НТС…

Получив согласие Бринкера, Иван Францевич велел ему ехать домой и ждать.

Ожидание затянулось. Бринкер уже стал подумывать, что удачно отделался, никто его не трогает, ни полиция, ни русские ультраправые. О том, что они сотрудничали с Гитлером, Касу известно. А если посадят в тюрьму? Прощай адвокатская карьера!

Иван Францевич объявился через три месяца.

— Отставим туристов, — сказал он. — Вами интересуются люди Вильца.

— Какого Вильца?

Он не сразу сообразил. Имя «невидимого миллионера», финансирующего реваншистов, упоминалось часто на митингах, на дискуссиях, когда Бринкер был студентом в Бонне.

— Это связано с Клотильдой Пренцлау, — продолжал Иван Францевич, не дав Касу прийти в себя. — С вашей пассией. Вы давно ее не видели?

— Давно.

— Она стала почти коммунисткой. Барышня столь активна, что ее посылают на Восток. В Варшаву, в Хельсинки, затем в Советский Союз. Включили в состав делегации.

— При чем тут я? — прервал Кас.

Они сидели в пивной. Иван Францевич, посмеиваясь, сдувал пену, подмигивал Касу.

— Вильцу представили ряд кандидатур. Он выбрал вас. Вы иностранец, не немец. Это очень важно. Вы способны объясниться по-русски. Второе достоинство. Стало быть, среди всех поклонников Клотильды Пренцлау вы самый перспективный. Для Вильца, во всяком случае. Мы вас рекомендовали, наши решили вас, так сказать, дать взаймы Вильцу.

Так Бринкер был завербован для очередной операции «Ост — Вест».

— Через месяц вы стартуете, — предупредил Иван Францевич. — Вас надо подковать, как говорится.

Кас снимал в Лейдене комнату недалеко от университета, возле старой ветрянки. В ожидании гостя он терзался, новое задание пугало.

Иван Францевич явился с портфелем, извлек бутылку французского коньяка и кипу бумаг.

— Выпьем потом. Сперва займемся…

Он развернул схему советского вагона, курсирующего на международных линиях. Предложил Касу вообразить, что его комната над черепичными крышами, над сонным водоемом, над плакучими ивами и есть вагон. Прежде всего сунуть листовки в ящички с советской пропагандой…

Иван Францевич расхаживал по комнате походкой фланера, с неизменной усмешечкой, часто раздражавшей Каса, и показывал. Пачка листовок наготове, в кармане. Быстро вытащить, сделать вид, что перебираешь советские книжки, сильно увлечен. Таков первый этап. Затем подбросить компрометирующий материал делегатам. Клотильда — великолепный предлог для посещений, лучше не придумаешь. Навести пограничника на одного из делегатов. Выбрать парня помоложе, не из лидеров, конечно…

Документация — так Иван Францевич называл груз, поручаемый Касу, — будет находиться в специальном халате, под одеждой. Так как груз значительный, стесняет движения, местами выпирает, — часть целесообразно выложить. В укромном уголке, например в уборной. В уборной удобнее всего. Отпирай тайник по мере надобности, никто там рыскать до границы не станет.

А потом — пускай ищут, пускай найдут листовки!

Снимать с себя не все, небольшую долю сберечь. Нельзя же без аварийного запаса! Вдруг делегаты обнаружат подарки раньше времени, до пограничного контроля. Изловчиться, подкинуть еще.

На следующих занятиях Иван Францевич повторял с Касом пройденное, наставлял, как расположить к себе советских — проводника, пограничника, дорожного спутника. Дал прочесть книгу американского советолога. Первое требование — волосы и бороду подстричь. Косматых в России не любят. Устранить все признаки хиппи, прилично одеться, не впадая, однако же, в старомодность.

Для советских он — сын русской, угнанной гитлеровцами. Это вызывает сочувствие. На самом деле мать родилась во Франции. Из России — бабушка, графская экономка, уехавшая вместе с хозяевами в семнадцатом году. Растила Каса, приобщала к русской грамоте.

Кас усердно зубрил свою легенду. И все чаще донимала мысль: так ли она безупречна, как думает Иван Францевич? Не таит ли ловушки? Не покажется ли преднамеренной встреча с Кло? Может быть, написать ей? Дескать, узнал из газет, что ты в делегации. Сам собирался поехать, послушать, о чем речь…

Наставник отсоветовал.

— Менять не стоит. Сам Вильц утвердил план операции. Незачем писать барышне. Вы ведь разошлись в убеждениях. Кроме нее есть другие делегаты, они вас не знают. Их вождь, заклятый коммунист, он почует подвох. Чужака он не подпустит. Случайность в данной обстановке выгоднее. Барышня сама введет вас в свою компанию.

Кас все же нервничал.

Ему шили исподнее с кармашками. Он ездил на примерки в Амстердам, в угрюмое, холодное здание на окраине. Молчаливая женщина с серым лицом суетилась вокруг Каса, держа иголки во рту и, вынимая их, что-то шептала. Помещение казалось ему склепом, а белое полотняное одеяние саваном.

Поверять свои страхи Ивану Францевичу Кас стеснялся. Он выражал их иносказательно, принимался бранить Вильца и его прислужников.

— Я сам не в восторге от них, — соглашался Иван Францевич. — Но будем реалистами. Вы не можете желать победы коммунизма. И вы к тому же не китаец. Ну, поиграли в китайцев, наколотили посуды в супермаркете. Это же не революция. Вы, простите меня, буржуа, такой же, как ваш батюшка. По Марксу он — мелкий предприниматель. Супермаркет его берет за глотку, и вы заступаетесь.

— Ладно, оставим политику, — огрызнулся Кас. — Я просто спасаю свою шкуру. Вопрос, удастся ли…

Наставник продолжает доказывать, что сомнений быть не должно, все пойдет как по маслу. Советские не доверяют иностранцам, а немцам тем более.

— Не нервничайте. Если разговор примет щекотливый оборот, отвлекитесь чем-нибудь, скажем едой. Это и собеседника отвлекает. Вызывает желудочную реакцию. Захватите с собой десяток пакетов с сухой картошкой.

Смеется он, что ли?

— Ничего страшного нет, — повторял Иван Францевич. — Я не допускаю возможности провала, конечно если вы сами не струсите и не испортите игру. Ну, тогда…

Он оборвал фразу, пожал плечами и прибавил, хохотнув:

— Вы же в своем уме.

Хельсинки. Шумное фойе Месухалле — огромного зала для выставок и митингов. Кас разыграл неожиданную встречу, отрепетированную в Лейдене, столкнулся с Кло носом к носу, неловко чмокнул куда-то в подбородок и даже наступил ей на ногу.

Она охнула, вырвалась, потом оглядела его и сказала насмешливо:

— Что за маскарад?

Он понял, — ведь Кло не привыкла видеть его в накрахмаленной рубашке, в галстуке, остриженным и причесанным на манер старших. В Бонне он ходил в выцветших, залатанных джинсах, всклокоченный, с ожерельем из ракушек и в обвисшем свитере толстой вязки, разношенном почти до дыр. Зимой он надевал поверх свитера овчинный полушубок, от которого пахло кислым.

— Старею, Кло, — сказал он.

Она представила его Мицци Шмаль, старшей подруге, наставнице. Он и ей выложил заготовленное: прошел все стадии протеста, разочаровался в диком студенческом бунтарстве, оторванном от масс. Мицци это понравилось.

На другой день он хвалил речь Курта на слете, речь советского представителя. И объявил, что поедет в Советский Союз. Так близко! Грешно не воспользоваться оказией.

— К ревизионистам? — издевалась Кло. — Влетит тебе от председателя Мао!

Кас не склонен был шутить. Вопрос слишком важный. Ему надо убедиться воочию, правда ли, что советские становятся буржуями, обросли жиром.

Он спросил Кло, в каком вагоне места у делегатов, и сказал, что попытается взять билет туда же, в пятый. Вернулся С вокзала расстроенный. Досадно! Дали в седьмой.

Два года назад у них было что-то вроде любви. Кас доказывал, что всякая прочная привязанность сковывает свободу. Кло насмешливо соглашалась.

Вскоре она отошла от него.

Интерес друг к другу, однако, сохранился.

* * *

Поезд замедлил ход, железная дорога поворачивала, огибая болото, — кочковатое, ржавое, с редкими деревцами-карликами. «Пятнадцать минут до остановки, — подумал Калистратов, глядя на Бринкера, на апельсины в его руках. — Пора кончать. Но здесь, в коридоре, неудобно. Свидетели ни к чему».

— Что же мы стоим! — спохватился майор. — Прошу!

Он открыл служебное купе, сел к окну, усадил Бринкера напротив.

Бринкер опустил апельсины на столик, придерживает их, катает ладонью, не может оторваться.

— Кушайте! — говорит майор. — Пропадает же!

Бринкер выбирает апельсин покрупнее, вертит в руках, принимается чистить.

— Хочу поделиться с вами, господин Бринкер, некоторыми соображениями, — начал майор. — Я пришел к заключению, что немцы не виноваты. Кто-то подбросил им листовки.

— Да, вы думаете?

— Абсолютно уверен. Будем рассуждать логически. Человек, который это сделал, хорошо знал распорядок дня делегатов, расписание, понимаете?

— Понимаю, понимаю.

Пальцы Бринкера задвигались как будто быстрее. Он с силой вонзил ноготь, не очень чистый ноготь с каемкой черноты. Брызнул сок.

— Получается вот что, господин Бринкер. Вы часто бывали в пятом вагоне, бывали и в отсутствие делегатов, — вы и только вы.

Еще не договорив, майор достал из кителя билет. Положил на скатерть, разгладил, перевернул обложку.

— Потом я обратил внимание на одну деталь. Тут две цифры, одна из них зачеркнута. Хотелось бы внести ясность…

Он нагнулся над листком, прижал палец под цифрами, и чуть не вздрогнул — так резко дернулся Бринкер. Пальцы его стала сводить судорога, клочки апельсиновой кожуры полетели на стол. А затем лицо Бринкера наполовину скрылось, он поднял апельсин ка рту и жадно впился в него.

— Вагон номер семь, так? Ваш вагон. А рядом другая цифра, зачеркнутая.

— Я не участвовал. Это касса, касса…

Он кромсает зубами апельсин, захлебывается соком, чавкает и лепечет. Он отпирается, он обижен подозрениями, он не может взять в толк, на чем они основаны. А Калистратову слышится признание вины, потому что Бринкер давится, выплевывает слова вместе с лоскутками кожуры, с косточками, забыл приличия. И щеки, и нос у него мокрые, и сок на его руках смешивается с вагонной копотью и заливает скатерть. Не выдержал, сорвался. И сам, верно, не сознает, как он жалок.

— Пять, господин Бринкер. Зачеркнута пятерка, вот, смотрите, пожалуйста.

Он не смотрит. Он твердит монотонно, упавшим голосом:

— Касса, касса…

— Вам заказали место в пятом вагоне, господин Бринкер. И в кассе в Хельсинки вам место зарезервировали. И вы сказали немцам, что вы поедете вместе с ними. Знали заранее, господин Бринкер. А потом вы испугались. И чтобы не быть чересчур на виду… Словом, вы попросились в другой вагон.

Провокатор молчит. Да, в сущности, он признался. И следовательно, очень скоро можно будет вытащить на свет, продемонстрировать Курту, всем друзьям главную, бесспорную улику…

— Сейчас остановка, — сказал майор, глянув в окно. — Соберите вещи. Вам придется выйти со мной.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

На допросе Каспар Бринкер рассказал свою историю с большой готовностью и не преминул подчеркнуть, что он прошел все стадии студенческого протеста. И лишь злой рок заставил его пасть так низко.

Он корректно держал себя во время личного досмотра, послушно таращил глаза перед объективом фотоаппарата — и таким остался на выставочном щите в пограничной части, посвященном провалу очередной операции «Ост — Вест».

С Бринкером на щите соседствует портрет Зидлера, вырезанный из «Берлинер тагеблатт», а также газетное фото прирейнской резиденции «невидимого миллионера». История с западногерманскими делегатами получила огласку в печати.

Получив свой паспорт с аннулированной советской визой, Бринкер смиренно поблагодарил и попрощался. Его выдворили в тот же день. Идя к поезду, он несколько раз оглянулся, словно не веря тому, что его отпускают.

Воспоминания об уникальном трехчасовом поиске на колесах были еще свежи, когда я навестил Калистратова. Он не без гордости показал мне результат личного досмотра — полотняное исподнее, усеянное спереди и по бокам кармашками.

— Для нас не новинка, — пояснил он. — У меня их с полдюжины накопилось. Очень ходовое снаряжение с некоторых пор. Я опасался: неужели Бринкера пустили без этой штуки? К счастью, и на него надели… Я беспокоился, знаете. Он мог под конец снять с себя, выбросить.

Майор подробно разбирал психологию провокатора. Этот бывший хиппи, забияка, враг супермаркетов, в основе своей пугливый обыватель. Вырос в буржуазной семье и по сути дела не ушел от нее, хоть и размахивал красной книжечкой с цитатами из Мао, звал «на баррикады». Спасаясь от тюрьмы, оберегая карьеру, он усерднейшим образом выполнил все пункты инструкции, кроме одного. У окошечка кассы сдрейфил. А потом психовал, сомневался — надо ли было менять вагон. Возвращался мыслями к своему поступку, и мелкое неповиновение разрасталось, не давало покоя. Потому-то он и испугался, когда Калистратов положил перед ним билет.

— В эту минуту, — сказал майор, — именно в эту я понял, что у него под рубашкой та самая сбруя… А иначе, сами посудите, с чего паниковать? С чего?

Слушая Калистратова, я представил себе, как он, брезгливо взяв снаряжение нарушителя, еще теплое, поспешил к делегатам. Стоянка большая, до отправки еще четверть часа. На платформе ему кивнул мистер Белоусов и двинулся следом.

— Я не возражал. Пожалуйста! Авось и ему урок пойдет на пользу. Вы спрашивали, имел ли он отношение к Бринкеру? Нет таких данных. Не вижу связи. А вы уже сочиняете, запутываете сюжет? Незачем. Любопытные иностранцы, вроде мистера Белоусова, нам не в диковинку. Пристанут, ходят по пятам, да и только! Изучают нас — что мы за люди, как работаем, нет ли в чем слабинки. Обычное дело…

Калистратов вошел в купе к Курту, развернул вещественное доказательство — исподнее с карманцами, с остатком контрабандного груза. Доказательство, означавшее осязаемо, непреложно — честь друзей спасена.

— Проводил я их, — сказал майор коротко.

Он ничего не прибавил, но перед ним, наверно, возник удаляющийся поезд, опущенные рамы пятого вагона, несмотря на сырость и холод суровой весны, и десятки рук, машущих советскому пограничнику.

Загрузка...