ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

«Темное вино». Император и его армия. Секретные протоколы Кабмина. Измена. Еще одно исцеление


«В русской политической жизни, в русской государственности скрыто темное иррациональное начало, и оно опрокидывает все теории политического рационализма, оно не поддается никаким рациональным объяснениям. Действие этого иррационального начала создает непредвиденное и неожиданное в нашей политике, превращает нашу историю в фантастику, в неправдоподобный роман. Что в основе нашей государственной политики лежат не государственный разум и смысл, а нечто иррациональное и фантастическое, – это особенно остро чувствуется в последнее время. Иррациональное начало все перемешивает и создает самые фантастические соотношения. Правое, консервативное, даже реакционное московское дворянство ставится в положение оппозиционное и принуждено прибегать к действиям демонстративным. Единственный общественный слой, который мог быть опорой старой власти, ускользает из-под ее ног. Даже московская духовная академия, столь привыкшая к раболепству, демонстративно выражает свой испуг за судьбу святой церкви, подавленной темными влияниями. Настоящий консерватизм, настоящая церковность содрогаются от власти темной стихии над русским государством и русской церковью.

Интересно было назначение А. Д. Самарина обер-прокурором святейшего синода. С этим назначением подлинные православные связывали надежды на то, что будет отстаиваться независимость церкви и будут сделаны шаги к обновлению церкви. То были консервативные надежды, надежды искренних, идейных церковных консерваторов, которых приводило в отчаяние разрушение церковной жизни, господство над нею темных сил. Тяжело было смотреть верующему православному на рабскую зависимость церковной политики от посторонних влияний, чуждых внутренней святыне церкви. Недолго пробыл г. Самарин у власти, и отставка его еще интереснее, чем его назначение. А. Д. Самарин – правый, консерватор-церковник. Отставка его не могла быть результатом столкновения с правой и даже реакционной политикой. Он, по всей вероятности, и сам не чужд реставрационных тенденций, и вдохновляющие его идеалы обращены назад, а не вперед. Но А. Д. Самарин столкнулся с темным, иррациональным началом в церковной жизни, в точке скрепления церкви и государства, с влияниями, которые не могут быть даже названы реакционными, так как для них нет никакого разумного имени. Как убежденный церковный человек и как человек чести, г. Самарин не мог перенести сервилизма. Он должен был оказаться в оппозиции, в качестве правого и консерватора, крепкого православного и церковника. Государство в опасности – это вызывает в нас патриотическую тревогу. Но и церковь в опасности. Это вызывает тревогу религиозную. Положение России небывало трагическое.

Она должна одолеть не только внешнего врага, но и внутреннее темное начало. Трудно даже сказать, что сейчас происходит планомерная реакция. Это – не реакция, а опьяненное разложение. Даже сколько-нибудь осмысленные реакционеры против того, что происходит. Правые все-таки могут признавать государственный разум, овладение темными стихиями. А. Д. Самарин, по-видимому, и является разумным, осмысленным правым, довольно трезвым, даже слишком трезвым. Он, вероятно, боится всякого слишком иррационального начала. И его разумная и трезвая правость, его рационалистическое славянофильство столкнулись лицом к лицу со скрытой силой безумной и опьяненной, с темным вином русской земли. Разумный, культурный консерватизм бессилен в России, не им вдохновляется русская власть. <…>

В России есть трагическое столкновение культуры с темной стихией. В русской земле, в русском народе есть темная, в дурном смысле иррациональная, непросветленная и не поддающаяся осветлению стихия. Как бы далеко ни заходило просветление и подчинение культуре русской земли, всегда остается осадок, с которым ничего нельзя поделать. В народной жизни эта особенная стихия нашла себе яркое, я бы даже сказал, гениальное выражение в хлыстовстве. В этой стихии есть темное вино, есть что-то пьянящее и оргийное, и кто отведал этого вина, тому трудно уйти из атмосферы, им создаваемой. Хлыстовство очень глубокое явление, и оно шире секты, носящей это наименование. Хлыстовство, как начало стихийной оргийности, есть и в нашей церковной жизни. Всякая опьяненность первозданной стихией русской земли имеет хлыстовской уклон».


Рассуждения эти примечательны тем, что Бердяев не только избегает называть имя Распутина, но обходит сам вопрос о принадлежности Григория к хлыстам. Даже если Распутин и не хлыст, в нем есть хлыстовский уклон. Важно явление, а не формальная связь. В другой статье «Душа России», где Распутин по имени назывался, Бердяев писал: «Россия – фантастическая страна духовного опьянения, страна хлыстов, самосожигателей, духоборов, страна Кондратия Селиванова и Григория Распутина, страна самозванцев и пугачевщины».

В «Темном вине» философ сосредоточился на хлыстовщине, которая наиболее полно эту степень опьянения выражает. Под самым высоким градусом.

«В мистической жажде хлыстов есть своя правда, указывающая на неутоленность официальной церковной религией. <…> Эта темная русская стихия реакционна в самом глубоком смысле слова. В ней есть вечные мистические реакции против всякой культуры, против личного начала, против прав и достоинства личности, против всяких ценностей. Эта погруженность в стихию русской земли, эта опьяненность стихией, оргийное ее переживание не совместимы ни с какой культурой ценностей, ни с каким самосознанием личности. Тут антагонизм непримиримый. Всякое идеализирование нередко у нас принимает форму упоенности русским бытом, теплом самой русской грязи и сопровождается враждой ко всякому восхождению. Хлыстовская русская стихия двойственна. В ней скрыта подлинная и правленая религиозная жажда уйти из этого постылого мира. В хлыстовском сектантском движении есть ценная религиозная энергия, хотя и не просветленная высшим сознанием. Но в хлыстовской стихии, разлитой в разных формах по русской земле, есть и темное и грязное начало, которого нельзя просветить. В ней есть источник темного вина, пьянящего русский народ дурным, мракобесным опьянением. Это хаотически-стихийное, хлыстовское опьянение русской земли ныне дошло до самой вершины русской жизни. Мы переживаем совершенно своеобразное и исключительное явление – хлыстовство самой власти. Это путь окончательного разложения и гниения старой власти. Так исторически изживается остаток беспросветной тьмы в русской народной стихии. Темная иррациональность в низах народной жизни соблазняет и засасывает вершину. Старая Россия проваливается в бездну. Но Россия новая, грядущая имеет связь с другими, глубокими началами народной жизни, с душой России, и потому Россия не может погибнуть».

Итак, Бердяев указывал на явление: хлыст дошел до власти, и ставил диагноз: впереди бездна, и дальше прямо писал про мистические увлечения Царской Четы.

«Для России представляет большую опасность увлечение органически-народными идеалами, идеализацией старой русской стихийности, старого русского уклада народной жизни, упоенного натуральными свойствами русского характера. Такая идеализация имеет фатальный уклон в сторону реакционного мракобесия. Мистике народной стихии должна быть противопоставлена мистика духа, проходящего через культуру. Пьяной и темной дикости в России должна быть противопоставлена воля к культуре, к самодисциплине, к оформлению стихии мужественным сознанием. Мистика должна войти в глубь духа, как то и было у всех великих мистиков. В русской стихии есть вражда к культуре. И вражда эта получила у нас разные формы идеологических оправданий. Эти идеологические оправдания часто бывали фальшивыми. Но одно верно. Подлинно есть в русском духе устремленность к крайнему и предельному. А путь культуры – средний путь. И для судьбы России самый жизненный вопрос – сумеет ли она себя дисциплинировать для культуры, сохранив все свое своеобразие, всю независимость своего духа.

Не изойдет ли Россия в природно-народном дионисическом опьянении, в слишком позднем и потому гибельном для нее язычестве? То, что совершается сейчас в русской реакции, есть пьяное язычество, пьяная оргия, дошедшая до вершины. Война ознаменовалась великим делом – уничтожением пьянства. Но у русского есть темное вино, которого нельзя лишить никакими внешними мерами и реформами. Чтобы народ русский перестал опьяняться этим вином, необходимо духовное возрождение народа в самых корнях его жизни, нужна духовная трезвость, через которую только и заслуживается новое вино. У нас же продолжают опьянять себя старым вином, перебродившим и перекисшим. Старая Россия и должна опьянять себя в час разложения и исторической кончины. Старая жизнь не легко уступает место жизни новой. Тот мрак душевный, тот ужас, который охватывает силу отходящую и разлагающуюся, но не способную к жертве и отречению, ищет опьянения, дающего иллюзию высшей жизни. Так кончина старой исторической силы застигает ее в момент оргии. И история окружает этот конец фантастикой. Вырождается и приходит к концу какое-то темное начало в русской стихии, которая вечно грозила погромом ценностей, угашением духа. И была какая-то ниточка, соединяющая тьму на вершине русской жизни с тьмой в ее низинах. Вершина рушится, почва из-под нее уходит, никакая существенная сила уже не поддерживает ее. Но внизу все еще есть темная стихия, упивающаяся темным вином, на которую пытается опереться вершина. Стихия эта давно уже не преобладает в народной жизни, но она все еще способна выставлять своих самозванцев, которые придают нашей церковной и государственной жизни темно-иррациональный характер, не просветимый никаким светом. На это нужно смотреть глубже и серьезнее, чем принято смотреть, ибо знаменательно это и не случайно для России. И для борьбы с внутренней тьмой необходима мобилизация всего духа, избравшего путь света».


Бердяев писал энергично, образно, убедительно. Самарин в его интерпретации оказывался жертвой темной, пьяной стихии, олицетворением которой был Распутин и которая грозила историческому бытию великого царства. Примечательно здесь и то, что Бердяев рассуждал с позиций неконсервативных, но консерватизму сочувствовал и в противостоянии консервативной мысли Распутину видел трагическую коллизию времени. Эта статья прекрасно отражала взгляды Бердяева и основные положения его философии личности, и все же риторики в бердяевских строках больше, чем отражения реального положения дел. Распутин у Бердяева – это именно бердяевский Распутин – персонаж, дионисийский образ, но не конкретный человек. Однако тот факт, что именно в Распутине увидел крупный русский философ столь значимое явление русской жизни, говорит сам за себя и лишний раз доказывает неслучайность и незаурядность этой фигуры.

Более сухо изображен как сам Распутин, так и изложены обстоятельства отставки Самарина в мемуарах Шавельского:

«В конце сентября 1915 года, уезжая на фронт, я встретил на Могилевском вокзале обер-прокурора Св. Синода А. Д. Самарина, прибывшего в Ставку для доклада Государю по нашумевшему тогда делу о самовольном прославлении Тобольским епископом Варнавою Тобольского архиепископа Иоанна Максимовича. Самарин бегло ориентировал меня, как в самом деле, так и в решении Синода по этому делу, причем добавил, что в случае неутверждения Государем синодального решения, ему придется уйти в отставку. <…> Решение было таково: совершенное епископом Варнавою прославление архиепископа Иоанна считать недействительным, о чем посланием уведомить паству; самого епископа Варнаву уволить от управления епархией.

Вот это-то решение Синода и вез теперь обер-прокурор на утверждение Государя. Вернувшись с фронта (в конце сентября), я узнал, что доклад Самарина окончился увольнением его от должности обер-прокурора Св. Синода (Московское депутатское дворянское Собрание постановило выразить Самарину скорбь по поводу оставления им поста обер-прокурора Св. Синода. Это была первая ласточка революции: московское дворянство выражало скорбь по поводу действий Государя!). Решение Синода не было утверждено».

Однако рискнем предположить, что дело было не только в этом, и в качестве аргумента сошлемся на две записи из дневника императора:

«25-го сентября. Пятница. Утром до прогулки принял Граббе. В 11 час. Щербатова и в 12 час. Самарина и простился с обоими».

Если причина была бы только в неутвержденном решении Синода, то отчего последовала двойная отставка: и обер-прокурора, и министра внутренних дел?

И еще одна, более ранняя запись из дневника. 4 августа 1915 года император пишет о том, что принял утром Самарина, а вечером Распутина. В тот же день Григорию было приказано покинуть Петербург и вернуться в Покровское. Логично предположить, что Самарин был тому причиной и, таким образом, если еще в начале августа Государь выполнял свои договоренности с обер-прокурором об удалении Распутина от двора, то полтора месяца спустя ситуация резко изменилась. Вопрос – почему?

Ответ заключается, по-видимому, в том, что у Николая Александровича имелась другая, более веская, непосредственная и вполне рациональная причина быть недовольным, раздраженным, возмущенным Самариным (а также Щербатовым), чем выпады благородного москвича против Распутина, к чему Государь был готов и против чего в душе, быть может, и не возражал (во всяком случае, в ответ на жалобы Императрицы и ее навязчивые просьбы защитить Григория он не написал в июне—сентябре 1915 года ни слова, как будто Распутина для него не существовало, а Самарина вопреки ее предостережениям назначил). И именно она, эта причина, настроила Николая против Самарина, а случай с Варнавой решающего значения не имел.

В августе 1915 года Государь объявил о том, что принимает на себя командование армией вместо Великого Князя Николая Николаевича. Против Царя встало и правительство, и почти весь Двор (а также союзники). В решении Императора увидели вечный распутинский след.

«Благородный порыв Государя не был поддержан ни Советом министров, ни обществом, ни Государственной Думой. Все сходились во мнении, что и Великого Князя и Янушкевича с Даниловым, конечно, надо сменить, но все были против того, чтобы Государь брал на себя Верховное Главнокомандование. Серьезные люди находили это опасным, как отвлечение Государя от дела управления государством, как удаление его от Петербурга, все же вообще боялись влияния на ход войны со стороны Царицы и стоявшего за ее спиной Распутина, в которых совершенно неправильно, совершенно неосновательно видели как бы немецких сторонников.

Второе соображение играло главную роль, и оно-то и подняло тогда весь шум против решения Государя», – вспоминал Спиридович.

«В августе 1915 года Государь, под влиянием кругов императрицы и Распутина, решил принять на себя верховное командование армией. Этому предшествовали безрезультатные представления восьми министров и некоторых политических деятелей, предостерегавших государя от этого опасного шага. <…> Истинной побудительной причиной этих представлений был страх, что отсутствие знаний и опыта у нового Верховного Главнокомандующего осложнит и без того трудное положение армии, а немецко-распутинское окружение, вызвавшее паралич правительства и разрыв его с Государственной Думой и страной, поведет к разложению армии.

Этот значительный по существу акт не произвел в армии большого впечатления. Генералитет и офицерство отдавало себе ясный отчет в том, что личное участие Государя в командовании будет лишь внешнее, и потому всех интересовал более вопрос: – Кто будет начальником штаба? Назначение генерала Алексеева успокоило офицерство.

Что касается солдатской массы, то она не вникала в технику управления, для нее Царь и раньше был верховным вождем армии, и ее смущало несколько одно лишь обстоятельство: издавна в народе укоренилось мнение, что Царь несчастлив…» – писал в мемуарах А. И. Деникин.

«Очевидно, исключительное упорство, проявленное Николаем II, никакими посторонними влияниями объяснить нельзя, а тем более, "немецко-распутинским" окружением Александры Федоровны, как продолжал думать генерал Деникин в своих "Очерках русской смуты". По словам великого князя Николая Михайловича, Царь уже в начале войны стал считать назначение Николая Николаевича "неудачным"» – возражал ему Мелыунов.

Вопрос об отношении Распутина к этому решению не прост. Как это часто в истории с царским другом было, главную роль играло не столько фактическое положение дел, сколько те слухи, которые гуляли по Петрограду и которые, к несчастью, определяли слишком многое в жизни России.

«Не малую роль в настроении министров играли также слухи о том, будто это решение, давно лелеемое Государем, было внушено… пресловутым Распутиным», – писал Ольденбург. Более пространное упоминание об этих слухах можно найти в дневнике французского посла Палеолога.

«Императрица и Распутин повторили ему с самой настойчивой энергией: "Когда престол и отечество в опасности, место самодержавного царя – во главе его войск. Предоставить это место другому – значит нарушить волю Божию".

Впрочем, старец от природы чрезвычайно болтлив и не делает тайны из тех речей, которые он держит в Царском Селе. Он говорил о них еще вчера, в тесном кружке, где разглагольствовал два часа сряду, с тем порывистым, горячим и распущенным вдохновением, которое делает его порою очень красноречивым. Насколько я мог судить по обрывкам этих речей, донесшимся до меня, доводы, приводимые им государю, далеко выходят за пределы современной политики и стратегии: предметом его защиты служит религиозный тезис. Сквозь красочные афоризмы, из которых многие вероятно подсказаны ему друзьями из св. синода, выступает некоторая доктрина: "Царь не только руководитель и светский вождь своих подданных. Священное миропомазание при короновании вручает ему гораздо более высокую миссию. Оно делает его их представителем, посредником и поручителем перед Всевышним Судьей. Оно, таким образом, заставляет его взять на себя все грехи и все беззакония своего народа, так же как и все его испытания и все его страдания, чтобы отвечать за первые и выставить другие перед Богом"»…

Свидетельство Палеолога, возможно, не слишком авторитетно, однако и сама Царица писала мужу в августе 1915 года: «Те, которые боятся и не могут понять твоих поступков, убедятся позднее в твоей мудрости. Это начало славы твоего царствования. Он это сказал и я глубоко этому верю».

И чуть позже:

10 сентября 1915 года: «Наш Друг вовремя раскрыл их карты и спас тебя тем, что убедил прогнать Н. и принять на себя командование».

«Он убедил тебя и нас в безусловной необходимости этой перемены ради тебя, нас и России».

Николай с ней – нечастый случай – не согласился: «Я так хорошо помню, что, когда я стоял против большого образа Спасителя наверху в большой церкви, какой-то внутренний голос, казалось, убеждал меня прийти к определенному решению и немедленно написать о моем решении Ник. (Николаю Николаевичу. —А. В.) независимо от того, что мне говорил наш Друг».

Из этого письма следуют по крайней мере два вывода. Первый – что Распутин поддерживал желание Государя встать во главе армии, и второй – что Николай принимал решение самостоятельно.

В пользу первого говорят строки из письма Государыни, относящиеся еще к самому началу войны: «Наш Друг рад за тебя, что ты уехал. Он остался очень доволен вчерашним свиданием с тобой. Он постоянно опасается, что Bonheur, т. е. собственно галки (черногорки. – А. В.), хотят, чтобы он (Николай Николаевич. – А. В.) добился трона в Польше, либо в Галиции, что это их цель <…> Григорий ревниво любит тебя, и ему невыносимо, чтобы Н. играл какую-нибудь роль».

И здесь настроения Распутина и Императрицы в который раз совпадали: «Хотя Н. поставлен очень высоко, ты выше его. Нашего Друга так же, как и меня, возмутило то, что Н. пишет свои телеграммы, ответы губернаторам и т. д. твоим стилем – он должен был бы писать более просто и скромно».

А что касается второго – о самостоятельности принятия Императором всех решений, то вот что писала в мемуарах Вырубова: «После падения Варшавы Государь решил бесповоротно, без всякого давления со стороны Распутина, или государыни, или моей, стать самому во главе армии; это было единственно его личным непоколебимым желанием и убеждением, что только при этом условии враг будет побежден» – И в данном случае никаких оснований не доверять ей Нет. Николай Александрович только казался мягким и уступчивым человеком. Когда надо, он был решителен и тверд, и тем больнее было для него то, что в распутинский след поверили люди, которых Государь облек доверием и которые, как оказывалось, сами ему не очень доверяли.

Благороднейший Самарин был первым из этих усомнившихся. В августе 1915 года, когда министрам стало известно о готовящемся решении Николая, министр внутренних дел князь Щербатов говорил на тайном заседании Совета министров: «Не может быть сомнения в том, что решение Государя будет истолковано, как результат влияния пресловутого Распутина. Революционная и антиправительственная агитация не пропустят удобного случая. Об этом влиянии идут толки в Государственной Думе, и я боюсь, как бы отсюда не возник какой-нибудь скандал. Не надо забывать, что Великий Князь (Николай Николаевич. – А. В.) пользуется благорасположением среди думцев за свое отношение к общественным организациям и представителям».

Самарина на этом заседании не было, но когда несколько дней спустя он появился, то между ним, председателем Совета министров Горемыкиным и министром внутренних дел Щербатовым произошел характерный обмен мнениями:

А. Д. Самарин: «Все происходящее и в Ставке, и повсеместно еще более утверждает меня в убеждении, что перемена командования грозит величайшими непоправимыми последствиями для всей страны. Боюсь стать скучным и надоесть Совету Министров, но все-таки не устану повторять, что наш священный долг всем вместе умолить Государя Императора отказаться от своего пагубного решения и оставить Великого Князя во главе войск. Если Совет Министров не согласится пойти на это немедленно, т. е. сегодня или завтра, то я сочту своим нравственным и верноподданническим долгом протестовать лично. При настоящих обстоятельствах, когда каждая секунда дорога и невознаградима, я не могу признать правильной тактику выжидания и затягивания.

Пред лицом грозных событий надо идти с открытым забралом, говорить правду в глаза. Между прочим, за последнее время усиленно возобновились толки о скрытых влияниях, которые будто бы сыграли решающую роль в вопросе о командовании. Я откровенно спрошу об этом Государя и я имею на это право. Когда Его Величество предложил мне принять пост Обер-Прокурора Святейшего Синода, я согласился лишь после того, как Государь Император лично сказал мне, что все эти россказни придуманы врагами престола. Но сейчас слухи становятся настолько упорными, что я буду напоминать о нашей тогдашней беседе и, если положение действительно изменилось, просить об увольнении меня от должности. Готов до последней капли крови служить своему законному Царю, но не…»

Князь Н. Б. Щербатов: «Я должен отметить, что вызов Распутина в Царское Село последовал помимо Государя Императора и что во время принятия решения он отсутствовал».

А. Д. Самарин: «Да, но во всяком случае надо положить решительными действиями предел распространению толков, подрывающих монархический принцип гораздо сильнее, чем всякие революционные выступления. Однако в данную минуту самое главное – это вопрос о командовании. Повторяю, если Совет Министров не считает возможным ко мне присоединиться, то я отправляюсь один к Государю и заявлю, что уход Великого Князя – начало гибели всего». <…>

И. Л. Горемыкин: «Я неоднократно говорил, что решение Государя бесповоротно. Оно не вчера сложилось и исходит из внутреннего убеждения. Вместо того, чтобы изматывать нашими ходатайствами нервы Государя, которому и без того страшно тяжело, наш долг сплотиться вокруг Царя и помогать ему. Что касается вопроса о влияниях, то это вторжение в сферу, нам не подлежащую. Пусть каждый поступает в личных вопросах, как ему угодно, но Совет Министров тут ни при чем».

А. Д. Самарин: «Нет, это вопрос не личный, а всей России и Монархии. Само лицо, слухи о влиянии которого болезненно волнуют всех верноподданных, имеет смелость открыто говорить, что оно убрало Великого Князя. К таким выходкам мы не можем относиться безучастно».

И. Л. Горемыкин: «Сейчас этот вопрос мною не ставится на обсуждение Совета Министров. Мы обсуждаем сообщенное Военным Министром письмо верховного главнокомандующего, и я просил бы не отвлекаться в сторону».

Позиция Самарина, как видим, совершенно последовательная, ясная и резкая. Можно не сомневаться, что до Государя она была доведена, и вот этого-то Николай Самарину не простил. Об этом они с обер-прокурором не договаривались. Самарин превысил свои полномочия.

«Как это ни трудно сказать, но мы идем быстрыми шагами по наклонной плоскости. Что всего обиднее, что собственными руками приближаем катастрофу.

Я не поклонник безусловный НН, но Россия только ему еще верит и, несмотря на отступление, верит армия. Становясь во главе армии, Г только усилит говор о немецком засилье. Боюсь, что эта перемена не пройдет даром. Всего хуже, что это не своя воля, а воля Р. День ото дня тяжелее; пока неизвестно за что, но все убеждены, под тем же влиянием уволен без прошения Джунковский! Р теперь нет, а его влияние продолжается. В четверг на докладе думаю иметь обо всем этом решительный разговор», – писал Самарин в эти же дни в одном из писем, но в отличие от многих лукавых и лицемерных царедворцев мыслей своих не скрывал и личной выгоды никогда и нигде не искал.

«Я тоже люблю своего Царя, глубоко предан Монархии и доказал это всей своею деятельностью. Но если Царь идет во вред России, то я не могу за ним покорно следовать», – говорил он. И то, что обер-прокурор произносил эти слова и поступал искренне, значения не имело. Самарин сам подписал свою отставку, сам на нее нарвался и шел на это совершенно сознательно.

Их конфликт носил открытый, принципиальный характер, в котором уважения заслуживают обе стороны, и тем трагичнее представляется ситуация, в которой оказалась наша держава.

«Ясно помню вечер, когда был созван Совет министров в Царском Селе, – вспоминала Вырубова. – Я обедала у Их Величеств до заседания, которое назначено было на вечер. За обедом Государь волновался, говоря, что, какие бы доводы ему ни представляли, он останется непреклонным. Уходя, он сказал нам: "Ну, молитесь за меня!" Помню, я сняла образок и дала ему в руки. Время шло. Императрица волновалась за Государя, и когда пробило 11 часов, а он все еще не возвращался, она, накинув шаль, позвала детей и меня на балкон, идущий вокруг дворца. Через кружевные шторы в ярко освещенной угловой гостиной были видны фигуры заседающих; один из министров, стоя, говорил. Уже подали чай, когда вошел Государь, веселый, кинулся в кресло и, протянув нам руки, сказал: "Я был непреклонен, посмотрите, как я вспотел!" Передавая мне образок и смеясь, он продолжал: "Я все время сжимал его в левой руке. Выслушав все длинные, скучные речи министров, я сказал приблизительно так: 'Господа! Моя воля непреклонна, я уезжаю в Ставку через два дня!' Некоторые министры выглядели как в воду опущенные!" Государь назвал, кто более всех горячился, но я теперь забыла и боюсь ошибиться».

Нет сомнений, что этим горячившимся более других человеком был прямой, неспособный к лести Самарин. 21 августа министры попробовали вторично повлиять на Царя и написали коллективное письмо, в котором выражали свое несогласие с решением Государя отстранить Великого Князя Николая Николаевича от командования армией и самому стать во главе ее.

Фактически остался лояльным только премьер Горемыкин, о котором Императрица писала 23 августа 1915 года: «…он возмущен и в ужасе от письма министров, написанного, как он думает, Самариным. Он не находил слов для описания их поведения…» А еще раньше она называла их «взбалмошными людьми, трусами, шумливыми, слепыми и узкими (нечестными, фальшивыми)», но очевидно, что независимо от ее эмоций оставить на министерском посту человека, который не поддерживал Государя в его принципиальном решении и практически ставил ультиматум, было невозможно.

«Все обращения отдельных министров, председателя Г. Думы, наконец, – коллективное письмо всех министров, за исключением премьера и министра юстиции Хвостова – не могли поколебать решения, сознательно принятого Государем. Все эти шаги только показали Государю, на кого из своих сотрудников Он может безусловно положиться и на кого только условно», – оценил позднее эту ситуацию Ольденбург.

«Поведение нескольких министров продолжает изумлять меня! После всего, что я им говорил на знаменательном вечернем заседании, я полагал, что они поняли меня и то, что я серьезно сказал именно то, что думал. Что ж, тем хуже для них! Они боялись закрыть Думу – это было сделано! Я уехал и сменил Н. вопреки их советам, люди приняли этот шаг как нечто естественное и поняли его, как мы. Доказательство – куча телеграмм, которые я получаю со всех сторон – в самых трогательных выражениях. Все это ясно показывает мне одно, что министры, постоянно живя в городе, ужасно мало знают о том, что происходит во всей стране <…> Петроград и Москва – две крошечные точки на карте нашего отечества», – писал и сам Государь.

«…они, министры, переоценили роль общественной негодовательной волны. Вот она и схлынула, а государственный корабль идет. Их коллективное письмо было пережимом – расчетом на государеву слабость, – размышлял в «Красном колесе» Солженицын. – После царского реприманда было ясно, что министрам-бунтовщикам придется уходить в отставку. 26 сентября были уволены Самарин и Щербатов»Как следует и из этих документов, и из рассуждений Ольденбурга и Солженицына, Григорий Распутин по большому счету в данном случае был совершенно ни при чем (разве что он по этой логике знал, что происходит в стране, и являл собой нечто вроде «гласа народа», хотя, еще раз повторим, имя царского друга в письмах монарха этого периода не упоминается). Но общественное мнение винило во всем одного Распутина, а заодно Царицу, и в этой информационной войне Двор проигрывал обществу, а Петербург-Петроград – Москве. Россия же проигрывала сама себе.

«Казалось, вся интеллигентная Москва негодовала за увольнение Самарина. Самарина любило все Московское дворянство, уважало купечество и знала вся Москва с лучшей стороны. К нему особенно хорошо относилась Вел. Кн. Елизавета Федоровна. И если в Петербурге увольнение Самарина задело политические и общественные круги, то у нас это шло от разума, в Москве же недовольство шло от сердца. Казалось, будто увольнение Самарина обидело самую Москву, ее самое. И тем горячей бранили наш Петербург, бюрократию, правительство и все это сгущалось в одном чувстве недоброжелательства к Царице – Александре Федоровне. Казалось, Царица, Вырубова и Распутин самые ненавистные для Москвы люди. Настроение недовольства переходило и на Государя. Самарина чествовали банкетами. Резкие речи произносились против "темных сил"», – писал Спиридович.

«Распутинская легенда оказывала на людей парализующее влияние. Те, кто попадали под ее власть, начинали сомневаться в побуждениях Государя, ловили в Его словах отголоски чужих "влияний" и неожиданно перечили Его воле, подозревая, что за нею стоит Распутин. Такие люди, как бы добросовестно ни было их заблуждение, долго не могли верно служить Царю; с ними приходилось расставаться. Наиболее известный "случай" такого рода – А. Д. Самарин, личная безупречность и бескорыстие которого, разумеется, выше всяких сомнений», – заключал Ольденбург. Но беда была в том, что масса подобных случаев оказалась слишком велика и в конце концов сделалась критической.

Распутинский вопрос, вопрос о темных силах обострялся с каждым днем. В конце августа министр юстиции А. А. Хвостов говорил на заседании Кабинета министров: «Должен предупредить, что, как мне говорил М. В. Родзянко, среди Депутатов пользуется большим успехом проект предъявления Министру Юстиции, в случае преждевременного роспуска Думы, демонстративного запроса о Григории Распутине и его незакономерности. Как этот запрос будет мотивирован, трудно предугадать, но замазать им рта мы не в состоянии и скандал получится небывалый. По словам Родзянко, единственный путь, чтобы предотвратить подобное выступление, это – возбуждение Министром Юстиции судебного дела против Распутина и заточение его под стражу. Я обследовал вопрос с этой стороны и убедился, что никаких материалов для вмешательства судебной власти не имеется».

Горемыкин от этой угрозы отмахнулся («Я уверен, что все это Родзянко сочинил, чтобы нас запугать. Никогда в Думе не решатся поднять такой вопрос, зная, против чего он направлен и к каким приведет последствиям. Во всяком случае правительству нечего считаться с подобными угрозами»)[50], но все равно Григорий Ефимович Распутин в который раз за истекшие десять лет после его приближения ко дворцу оказывался в центре политического скандала.

«Шум и сплетни в Петербурге увеличились с возвращением 28 сентября из Сибири Распутина, – вспоминал Спиридович. – В политических кругах стали говорить об усилении реакции, об увеличившемся влиянии "старца". Стали открыто говорить о необходимости государственного переворота. Говорили, что так дальше продолжаться не может. Необходимо назначение регента. Последним называли Вел. Кн. Николая Николаевича. Походило на то, что сторонники Великого Князя, потеряв надежду на замышлявшийся переворот, теперь задним числом разбалтывали прежние секреты. Слухи дошли до дворца».

С Распутиным в 1915 году связывали теперь всё – перемены в правительстве, отставки и назначения, военные неудачи, и постепенно в глазах общества из хитрого развратного мужика-сектанта он стал превращаться в злодея, шпиона, главного виновника всех российских несчастий. Эта демонизация шла стремительно и проникала в толпу. Если прежде Распутиным были обеспокоены православные архиереи, депутаты Государственной думы, премьер-министры, Двор, генералы и прочие важные люди, то теперь образ злодея Гришки, докатившись до самого основания русской пирамиды, стал превращаться в разрушительную силу, которая с легкой руки газетчиков и депутатов стала называться темной.

«В течение последних нескольких дней Москва волновалась. Слухи об измене ходили в народе; обвиняли громко императора, императрицу, Распутина и всех придворных, пользующихся влиянием.

Серьезные беспорядки возникли вчера и продолжаются сегодня. Много магазинов, принадлежащих немцам или носящих вывески с немецкими фамилиями, было разграблено», – писал Палеолог 11 июня 1915 года, когда начались антинемецкие погромы в Москве.

И несколько дней спустя: «На знаменитой Красной Площади, видевшей столько исторических сцен, толпа бранила царских особ, требуя пострижения императрицы в монахини, отречения императора, передачи престола великому князю Николаю Николаевичу, повешения Распутина и проч.».

К августу эти слухи выплеснулись и на страницы газет, которые с начала войны оставили было Распутина в покое, но теперь снова за него взялись.

«Воскресенье, 29 августа (то есть 16 августа по русскому календарю. – А. В.). В первый раз Распутин стал предметом обсуждения в печати. До нынешнего дня цензура и полиция предохраняли его от всякой критики в газетах. Поход ведут «Биржевые Ведомости», – записывал Палеолог. – Все прошлое этого лица, его низкое происхождение, его кражи, его развращенность, его кутежи, интриги, весь скандал его сношений с высшим обществом, высшей администрацией и высшим духовенством – все это выставлено на свет. Но, очень искусно, не сделано ни малейшего намека на его близость к государю и к государыне. «Как, – пишет автор статей, – как это возможно? Каким образом этот низкий авантюрист мог так долго издеваться над Россией? Не поражаешься ли, когда подумаешь, что официальная церковь, св. синод, аристократия, министры, сенат, многие члены Государственного Совета и Государственной Думы могли вступать в соглашение с таким мерзавцем? Не самое ли это ужасное обвинение, какое только можно предъявить всему государственному строю. Еще вчера общественный и политический скандал, вызываемый именем Распутина, казался вполне естественным. Но теперь Россия желает, чтобы это прекратилось». Хотя факты и анекдоты, сообщаемые «Биржевыми Ведомостями», и были всем известны, тем не менее опубликование их производит величайший эффект. Восхищаются новым министром внутренних дел, князем Щербатовым, позволившим напечатать эту злую статью. Но единодушно предсказывают, что он недолго сохранит свой портфель».

Еще более ярко антираспутинские настроения сказались в анонимной заметке «Опять Распутин», помещенной в газете «Вечернее время» 17 августа 1915 года. В ней содержались обвинения Распутина в германофильстве и призыв к министру юстиции А. А. Хвостову и обер-прокурору А. Д. Самарину привлечь Распутица «к гражданскому и церковному суду, от которого его спасли Щегловитов и Саблер».

Даже несмотря на то, что статьями о Распутине к 1915 году было никого не удивить, эта заметка произвела на воюющую Россию впечатление страшное.

«Где тут правда, конечно, сказать трудно. Но все это создает крайне благоприятную почву для всяких нападок, [о чем] Свидетельствует следующая статья, появившаяся сегодня в "Веч<ернем> Времени", – писал у себя в дневнике Великий Князь Андрей Владимирович. – Подчеркнутые слова ясно указывают, куда метили[51] <…> Но кто же станет писать опровержения? Единственный способ теперь – это обелить себя решительным действием, покончить с Распутиным, виновен ли он или нет. Все равно, что он делал и кто он такой. Важно лишь одно, что благодаря ему есть лицо, которое подвержено публичным нападкам весьма гадкого свойства, и этого вполне уже достаточно, чтобы быть осторожным и не возбуждать народного негодования, когда и без того в стране не все очень благополучно».

Именно с этой статьей генерал Спиридович связывал увольнение от дел Джунковского, о чем уже говорилось в предыдущей главе.

«В следующие дни все разговоры вертелись около Распутина, тем более, что в "Биржевых Ведомостях" и в "Вечернем Времени" появились статьи о Старце. И если в первой, еврейской по издателю, газете там была вполне приличная биография (что несколько расходится с вышеприведенной цитатой из дневника Палеолога. – А. В.), то во второй, считавшейся по имени Суворина правой и националистической, была сплошная клевета и клевета гнусная на него.

Этому не удивлялись, потому что всегда под хмельными парами Борис Суворин дружил с Гучковым. На Распутина клеветали, что Старец агитирует за сепаратный мир, что он пользуется покровительством немецкой партии, что за ним числится несколько судебных дел, прекращенных Щегловитовым. Все это была сплошная неправда, но публика всему этому верила, понимая между строк, что за всем этим стоит Императрица. Считавшийся патриотом, Борис Суворин вел тогда самую преступную антипатриотическую журнальную работу. Все это печаталось при наличности военной цензуры. Возмущенный Государь вызвал в один из тех дней Начальника Округа генерала Фролова и сделал ему строгое внушение. Генерал пригласил соредактора "Биржевых Ведомостей" Гаккебуша-Горелова и уже разругал его по военному, грозя и ссыпкой, и Сибирью. Горелов ссылался на разрешение военной цензуры и был прав.

За него перед Фроловым и заступился заведовавший военной цензурой генерал Струков, добряк-старик, уж никак к роли цензора, да еще во время войны, неподходящий, и дело заглохло.

Но в Царском Селе считали, что все, что касается печати, зависит от министра Внутренних дел, теперь от Щербатова, а потому и винили Щербатова в излишней мягкости, если не в попустительстве. Его считали ставленником и сторонником В. Кн. Николая Николаевича. Дни его были сочтены», – писал Спиридович.

И его мнение подкрепляется строками из письма Императрицы к мужу от 17 сентября 1915 года: «…С. и Щ. (то есть Самарин и Щербатов. – А. В.) просто нас продают – такие трусы!»

Продажность и трусость Самарина и Щербатова проявились, по мнению Государыни, в том, что они не обуздали печать, позволили развязаться новому витку антираспутинской газетной кампании и сами принимали в ней участие: «С. и Щ. клевещут так много на Григ. Щербатов показывал телеграммы твои, нашего Друга и Варнавы многим лицам. Подумай, какая гадость (про Иоанна Макс)! Это были частные телеграммы!»

Только вот горький парадокс: Самарин со Щербатовым кем угодно были, но только не трусами и не предателями.

«Самарин и Щербатов были дилетанты, и этот их дилетантизм сказался очень скоро», – жестко, но по сути верно оценивал двух министров Вл. И. Гурко. Спиридович приводил в мемуарах мнение своего приятеля, журналиста, связанного с Министерством внутренних дел: «Самарин – барин из Москвы, настраиваемый Москвою, будирует против Царского Села и буквально революционизирует Совет министров. Несмелые к нему прислушиваются, идут за ним». И при всей симпатии и уважении к Самарину скидывать это мнение со счета невозможно. Трагедия последних лет русского царствования в том и заключалась, что люди и их роли катастрофически не совпадали – один из самых верных признаков «смутного времени». Все стремительно менялось, падали одни сановники и возвышались другие, консерваторы оказывались революционерами, шла министерская чехарда, особенно опасная во время войны, и только Распутин был непотопляем.

«Григорий торжествует победу по всему фронту церковной и государ, жизни», – признавал Новоселов в письме Флоренскому 28 сентября 1915 года, а тремя неделями раньше всю страну облетела скандальная фраза, произнесенная на съезде земского и городского союза, открывшегося в Москве: «Нам нужна власть с хлыстом, а не власть, которая сама под хлыстом».

«Хлесткая фраза Гурко на сентябрьском съезде <…> должна быть в значительной степени отнесена к обычным демагогическим приемам», – утверждал впоследствии в книге «На путях к дворцовому перевороту» С. П. Мельгунов. Но резонанс был огромный.

«Это – клеветническая двусмыслица, направленная против тебя и нашего Друга. Бог их за это накажет. Конечно, это не по-христиански так писать – пусть Господь их лучше простит и даст им покаяться», – писала Императрица мужу. Распутин же оставался вне подозрений, и Государь продолжал с ним встречаться. Вопреки утверждениям, что происходило это очень редко, дневник Императора свидетельствует об обратном.

«28-го сентября. Понедельник. Вечер провели хорошо у Ани с Григорием».

«21-го октября. Среда. Вечером видели Григория у Ани».

«21-го ноября. Суббота. Вечером посидели у Ани с Григорием».

«6-го декабря. Воскресенье. После обеда приехал Григорий; посидели вместе у кровати Алексея».

Последняя запись нуждается в комментарии.

«3-го же декабря Государь с Наследником выехал из Могилева для осмотра войск Гвардии. Эта поездка едва не стоила жизни Наследнику. Еще накануне Алексей Николаевич простудился и схватил сильный насморк. 3-го, от сильного чиханья началось кровотечение, продолжавшееся с перерывами весь день. Это было уже в поезде. В пути лейб-хирург Федоров признал положение опасным и вечером посоветовал Государю вернуться в Могилев. Императорский поезд повернул обратно, а Царице была послана телеграмма с просьбой приехать на 6 декабря, день Ангела Государя, в Могилев. Утром 4-го приехали в Могилев. Наследник очень ослаб. Температура 39 градусов. Федоров доложил Государю, что считает необходимым немедленно везти больного в Царское Село. Государь съездил из поезда в штаб и в 3 часа выехали в Царское Село. Днем температура спала, самочувствие улучшилось, но к вечеру жар поднялся. Силы падали, кровотечение не унималось. Несколько раз останавливали поезд, чтобы переменить тампоны в носу. Ночью положение ухудшилось. Голову лежавшего Наследника поддерживал все время матрос Нагорный. Два раза мальчик впадал в обморок. Думали, что умирает. В Царское послали телеграмму, чтобы никто не встречал.

В 6 ч. 20 м. утра больному стала лучше. Кровотечение прекратилось. В 11 ч. утра поезд осторожно подошел к павильону Царского Села. Встретила одна Императрица. Государь успокаивал ее, сказав, что кровотечение прекратилось, стало лучше. Царица спросила Жильяра, когда именно прекратилась кровь. Тот ответил: "В 6 ч. 20 м.". "Я это знала", ответила Императрица и показала полученную от Распутина телеграмму, в которой значилось: "БОГ ПОМОЖЕТ, БУДЕТ ЗДОРОВ". Телеграмма была отправлена Распутиным в 6 ч. 20 м. утра.

С большими предосторожностями больного перевезли во дворец. Вновь открылось кровотечение. Сделали обычное прижигание железом, не помогло. Царица вне себя от отчаяния. Бедный мальчик лежал белый, как воск, с окровавленной ватой у носа. Казалось, что умирает. Царица приказала вызвать Григория Ефимовича. Он приехал».

Прервем Спиридовича и дадим слово Белецкому:

«Но он (Распутин) в тот день не поехал в Царское и, как потом передавал, сделал это сознательно, чтобы "помучился" Государь и только по телефону передал, чтобы положили Наследника в кровать, а сам выехал лишь на следующий день утром. Приехал он оттуда в торжествующем настроении и заявил, что теперь Государь будет слушаться его советов. После этого, действительно, не только увеличилось его влияние во дворце, но на время прекратились и выезды Наследника в ставку».

«С огромными предостережениями перенесли его из поезда, – вспоминала Вырубова. – Я видела его, когда он лежал в детской: маленькое восковое лицо, в ноздрях окровавленная вата. Профессор Федоров и доктор Деревенко возились около него, но кровь не унималась. Федоров сказал мне, что он хочет попробовать последнее средство – это достать какую-то железу из морских свинок. Императрица стояла на коленях около кровати, ломая себе голову, что дальше предпринять. Вернувшись домой, я получила от нее записку с приказанием вызвать Григория Ефимовича. Он приехал во дворец и с родителями прошел к Алексею Николаевичу, по их рассказам, он, подойдя к кровати, перекрестил наследника, сказав родителям, что серьезного ничего нет и им нечего беспокоиться, повернулся и ушел. Кровотечение прекратилось. Государь на следующий день уехал в Ставку. Доктора говорили, что они совершенно не понимают, как это произошло. Но это – факт».

Спиридович: «Его привели к больному. Распутин подошел к кровати. Пристально уставился на больного и медленно перекрестил его. Затем сказал родителям, что серьезного ничего нет. Им нечего беспокоиться. И, как будто усталый, он вышел из комнаты. Кровотечение прекратилось. Больной мало-помалу оправился. Естественно, что Императрица приписала спасение сына молитвам "Старца". И вера в молитвы "Старца", вера в его угодность Богу еще более окрепла в ней. Она была несокрушима, как гранитная скала. В ней была вся сила Распутина».

Загрузка...