ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Толпа. Еще о Столыпине. Царская ошибка. НиколайII и восстановление патриаршества: версия Нилуса. Новая газетная кампания. За пять лет и полдня до убийства. Участь Гермогена. Михаил Меньшиков о Гермогене и Распутине. Жировецкий монастырь. Судьба Илиодора


Исключительные меры, о которых писал П. Курлов, имели место лишь год спустя, когда Илиодор выступил против Распутина, но победа взбунтовавшегося монаха оказалась прежде всего победой Распутина. И над Столыпиным, и над Синодом. Возможно, это была пиррова победа, возможно – нет, но совершенно точно она стала поражением русской монархии и всей царской семьи.

«В мае месяце 1911 года я был в Петербурге, представлялся Государю. Николай, считающий, по словам самого же Распутина, "старца" Христом, на приеме страшно нервничал, моргая своими безжизненными, усталыми, туманными, слезящимися глазами, мотая отрывисто правою рукой и подергивая мускулами левой щеки, едва успел поцеловать мою руку, как заговорил буквально следующее:

– Ты… вы… ты не трогай моих министров. Вам что Григорий Ефимович говорил… говорил. Да. Его нужно слушать. Он наш… отец и спаситель. Мы должны держаться за него… Да… Господь его послал… Он… тебе, вам ведь говорил, что… жидов, жидов больше и революционеров, а министров моих не трогай… На них и так нападают враги… жиды. Мы слушаемся отца Григория, а вы так что же».

Так писал Илиодор в «Святом черте», но дело не только в личной, мягко говоря, неблагодарности иеромонаха-расстриги по отношению к облагодетельствовавшему его Государю. Дело в тех десятках тысяч людей в Царицыне, которые под видом религиозного благочестия превращались в безликую толпу, которая сегодня плевала в портрет Льва Толстого, а завтра ломала церкви и сбрасывала колокола, которую испугалось правительство, на поводу у которой пошел Государь и которую заводил, опьянял своими речами лучший друг и соратник Григория Распутина в 1909—1911 годах.

«Когда толпа была доведена уже до состояния белого каления, Илиодор сказал, что только она, толпа, может спасти его и тем самым приуготовать себе место в Царствии Небесном», – вспоминал губернатор Стремоухов.

«Я видел слезы у старых жандармов, казаков, городовых и других далеко не слезливых людей, – писал полицейский чиновник в донесении, ныне хранящемся в Волгоградском областном архиве. – Эта тысячная рыдающая толпа, готовая за своего пастыря о. Илиодора идти, что называется в огонь и в воду, положить голову на рельсы, заморить себя голодом, производит крайне жуткое, необъяснимое впечатление…»

«– А теперь, – сказал Илиодор, указывая на стражников, – этих фараонов из дома Божия надо выгнать.

Моментально толпа набросилась на стражников, вырвала у них шашки, сорвала револьверы, а самих стражников, сильно помяв, выбросила за стены монастыря. Особенно неистовствовали женщины», – продолжал Стремоухов.

Василий Шульгин недаром позднее приводил в своих мемуарах слова архиепископа Антония Волынского: «Илиодора бабы испортили своим неистовым обожанием. Благодаря им он так возомнил о себе, что если толпа меньше десяти тысяч человек, то он и говорить не хочет».

В Царицыне весной 1911 года народу, судя по всему, собралось достаточно, и один из побитых «фараонов» в своем донесении заключил: «От такой ненормальной толпы народа можно ждать всяких неожиданностей».

В 1917-м дождались. Проповедник с красивым женственным лицом оказался таким же «учителем», как эсеры или большевики. Он, сжигавший чучело революции, в итоге этому чучелу послужил вернее многих, и вся его дальнейшая судьба – тому свидетельство. В Синоде, таком-сяком, бюрократическом, чиновничьем, раздираемом противоречиями, подневольном, либеральном, казенном – это увидели, в царском дворце – нет.

Шульгин же позднее писал о том, что Илиодор нагло и долго «тряс государя императора за шиворот», – к несчастью, все обстояло еще хуже. За шиворот Илиодор тряс Столыпина, Государь же был иеромонахом до известной степени очарован. Во дворце Илиодора зачислили в друзей монархии и заступничество за него местным населением и частью клира приняли за глас Божий. И если ошибку с Распутиным можно объяснить болезнью Наследника, молитвенностью и (лже)юродством сибирского крестьянина, если в конце концов можно спорить о том, наговаривали на Григория или нет («Всё, что вы мне говорите, я слышу уже много лет. П. А. Столыпин производил по этому делу расследование, и ни один из распространяемых слухов подтверждения не получил», – позднее говорил Николай Войкову), то с Илиодором все было однозначно: негодяй.

«Это все козни Столыпина. Был друг, а вот я его поддел из-за тебя, а он и обозлился <…> особенно когда я тебя из Минска в Царицын перевел» – так говорил Распутин Илиодору, и в данном случае этим словам можно доверять. Столыпин, разумеется, не был Распутину никоим образом другом, но русский премьер вел себя по отношению к сибирскому крестьянину любезно-нейтрально, что простодушный Распутин принимал за дружбу, до тех пор, пока он – действительно бывший до 1909 года всего лишь личным другом Царской Четы, и в эту область Столыпин тактично не вмешивался, – не принялся помогать Илиодору, нарушившему как церковную, так и государственную дисциплину. Поддержка взбунтовавшегося Илиодора в этом смысле оказалась первым и крайне неудачным опытом вмешательства Григория Распутина-Нового в государственные и церковные дела, давшим старт всей его дальнейшей печальной карьере. Хорошо знавший Столыпина А. И. Гучков, к которому как угодно можно относиться и кем угодно называть, был по существу прав, когда в беседах с историком Н. А. Базили рассказывал:

«Более опасной фигурой (чем Распутин. – А. В.) являлся тогда в этой области Илиодор, у которого шла борьба с самим правительством Столыпина. Столыпин старался его отстранить подальше от престола. Это была все спекуляция на больных сторонах царской души. В мои последние встречи со Столыпиным, за несколько дней до его убийства на Елагином острове, он мне говорил с глубокой грустью о том, как такие явления расшатывают и дискредитируют, во-первых, местную правительственную власть, а затем эта тень падает и на верховную власть <…> С горечью говорил он о том, как в эпизоде борьбы Илиодора с саратовским губернатором Илиодор одержал верх и как престиж власти в губернии потерпел урон. Такие ноты были очень большой редкостью в беседах с П. А. Чувствовалась такая безнадежность в его тоне, что, видимо, он уже решил, что уйдет от власти <…> Столыпин возил меня обедать перед смертью. По душам говорили, он был подавлен, он чувствовал… Государь в руках таких людей… О Распутине мы с ним не говорили в данном случае, упоминавшийся эпизод был: Илиодор против гражданской власти и губернатора».

Пусть Гучков и сочинял про свои благие намерения в отношении монархии и особые отношения со Столыпиным, в одном ему нельзя не доверять – не Распутин, а Илиодор был предметом их беседы и особого беспокойства Столыпина, чей уход сыграл, как известно, роковую роль в нашей истории.

«Некоторые, как Гучков, убеждали Столыпина вырваться из связанного положения, дать открытый бой темным силам. Но Столыпин не мог этого сделать, не превратившись сам в такого же Илиодора», – очень точно написал позднее в «Красном колесе» об этой коллизии Солженицын.

О своей беседе со Столыпиным по поводу Илиодора писал в своих воспоминаниях и губернатор П. П. Стремоухов. Откомментировать нижеследующий разговор и тем более доказать его достоверность задача трудновыполнимая, но и опустить его вовсе было бы нечестно.

«…вы и сами указываете, какой я растравляю муравейник, если примусь за Илиодора. И без того меня травят справа, даже более, чем слева. Все эти голоса проникают до Государя… Ужасно то, что в исходных своих положениях <Илиодор> прав, жиды делают революцию, интеллигенция, как Панургово стадо, идет за ними, пресса также; да разве Толстой, подвергнутый им оплеванию, не первый апостол анархизма, но приемы, которыми он действует, и эта безнаказанность все губят и дают полное основание оппозиции говорить, что она права.

Столыпин задумался.

– П. П., вы способны на самопожертвование?

– Если нужно, то да.

– Я знаю, что Государю и доныне неприятно, что Татищев оставил службу из-за Гермогена и Илиодора. Он расположен к вам. Уход второго губернатора из-за этих авантюристов произведет на него впечатление. Вы получите аудиенцию у Государя. Скажите ему всю правду, скажите ему про самозванство Илиодора, пусть он услышит это от вас. Настаивайте, что при наличности Илиодора более не Можете управлять губернией и просите об увольнении.

– Хорошо.

– Но хватит ли у вас на это духа? Я знаю многих лиц, которые шли к Государю, чтобы выложить ему "правду-матку", а потом под обаянием личности "язык прилипал к гортани" и ничего не выходило. Начать и не докончить еще хуже выйдет.

– Думаю и надеюсь, что у меня хватит пороху <…> Да, кстати, – вспомнил я. – Я имею определенные указания, что Гермоген и Илиодор действуют в тесном единении с Распутиным. Как доказательство этому, я представлю вам группу этой честной компании.

– Это усложняет положение.

Я раскланялся и вышел.

На третий день после этого мне была назначена аудиенция в Царском Селе.

Накануне аудиенции вдруг ко мне в номер гостиницы "Франция" раздался звонок по телефону.

– Кто у аппарата?

– На фотографической группе три лица. Говорите только о двух ваших, третьего не касайтесь.

– Да кто говорит?

Я услышал, как трубку повесили на аппарат, и разговор прекратился».

Говорил Столыпин слова о правоте Илиодора или нет? Было или нет в духе шпионского романа телефонное указание, о ком можно, а о ком нельзя с Государем говорить? Испугался ли Председатель Совета министров Григория Распутина или же порешил, что в данном случае упоминание его имени будет вмешательством в частную жизнь Государя? Кто скажет?

«Столыпин действовал против царского сердца и потерпел поражение», – писал лучше всех понявший и изобразивший Столыпина Солженицын. Но поражение потерпел не только Столыпин. В его противостоянии с Илиодором открыто столкнулись не просто разные политические силы, но низость и благородство, тщеславие и забота о государстве, хаос и порядок, зло и добро.

Когда, называя среди главных врагов Столыпина петербургские сферы и высшее чиновничество («Эта среда не отличается стальной упругостью, но – болотной вязкостью»), Солженицын писал о том, что «государево чиновничество не смело открыто сопротивляться законной правительственной власти – так сопротивление Столыпину неожиданно прорвалось через церковь», здесь надо уточнить одну вещь. Церковь Илиодора не поддерживала. Она страдала от его самоуправства в еще большей степени, чем сам Столыпин, и премьер это хорошо понимал.

«Вашему Величеству известно, что я глубоко чувствую синодальную и церковную нашу разруху и сознаю необходимость приставить к этому человека сильной воли и сильного духа, – обращался Столыпин в письме к Государю 26 февраля 1911 года. – Поэтому всякую перемену в эту сторону я считал бы благом для России. Но большою бедою было бы, если бы перемены в столь важной области, как церковная, общество связывало бы с политикой или партийностью <…>.

Между тем, вчера, по возвращении из Царского я думал, что в городе уже говорят об уходе С. М. Лукьянова и толкуют это как последствие мер, принятых против иеромонаха Илиодора.

Сегодня я узнал, что иеромонах Илиодор приезжает завтра в Петербург. Несомненно, что если уход обер-прокурора состоится теперь же, немедленно, то этот дерзновенный монах будет громко приписывать эту отставку себе. Так ее поймут все!

Я считаю направление проповедей Илиодора последствием слабости Синода и Церкви и доказательством отсутствия церковной дисциплины. Но при наличии факта, факта возвеличивания себя монахом превыше царя, поставления себя вне и выше государства, возмущения народа против властей, суда и собственности, я первый нашел, что если правительство не остановит этого явления, то это будет проявлением того, что в России опаснее всего – проявлением слабости.

Поэтому я, Ваше Величество, неоднократно заявлял, что за действия по отношению к Илиодору, в период его открытого возмущения против Синода и даже Вашей царской воли, ответственен исключительно я. Это было известно и С. М. Лукьянову.

Если теперь вся видимость обстоятельств (хотя по существу это и не так) сложится таким образом, как будто С. М. Лукьянов отставлен за Илиодора, то совесть моя будет меня мучить, что я не отстоял перед Вашим Величеством. Для государственного человека нет большего проступка, чем малодушие».

Это замечательное письмо можно считать своего рода символом веры государственного человека, в нем сказался весь Столыпин с готовностью взять на себя всю полноту ответственности, но в Царском Селе его слова не были услышаны. Пренебрегший мнением Синода касательно нарушившего обет послушания монаха и мнением Столыпина касательно смены обер-прокурора, чья отставка в мае того же 1911 года была воспринята в обществе как наказание за противодействие Илиодору (Распутина тогда еще всерьез не рассматривали), Государь совершил одну из самых крупных ошибок своего царствования. Стремоухов вспоминал свой разговор с Государем:

«– Ваше Величество, мне нужно еще доложить Вам об Илиодоре.

Я заметил, как у Государя задергался мускул на щеке.

– Тут говорить не о чем. Я его простил.

– Пусть так, В. В. (я впервые узнал о прощении Илиодора), но после Вашего прощения, вместо того, чтобы быть благодарным, он продолжает свои безобразия.

– Я все знаю и простил его».

Император не просто простил Илиодора, он пригласил его отслужить всенощную в дворцовой церкви и прослушал его проповедь. Что должны были думать об этом архиереи или тот же Столыпин и не в пику ли им было сделано это приглашение?

Опять же вопрос – в чем причина такого решения Императора?

Здесь надо сделать одно отступление. Те противоречия, которые существовали между Государем Николаем Александровичем и Святейшим синодом – признанный историками факт, но вот ответственность за это противостояние Императора и Церкви возлагается разными людьми на противоположные стороны.

Митрополит Вениамин (Федченков), размышляя о взаимоотношениях церковной и государственной властей в России в послепетровские времена, с горечью писал в своих мемуарах:

«Люди ошибочно привыкли считать, что в царских домах живет счастье. Думаю, едва ли не самая тяжелая жизнь в чертогах! Особенно в предреволюционное время, когда дворцам отовсюду грозили беды, покушения, взрывы, бунты, вражда, ненависть. Нет, "тяжела шапка Мономаха". И как легко понять, что этим людям в такую трудную годину хотелось иметь в ком-нибудь опору, помощь, утешение. Мы, духовные, – причин немало, и не в одних нас были они, – не сумели дать этого требуемого утешения: не горели мы. А кто и горел, как о. Иоанн Кронштадтский, то не был в фаворе, потому что давно, уже второе столетие, с Петра Великого, духовенство там вообще было не в почете. Церковь вообще была сдвинута тем государем с ее места учительницы и утешительницы. Государство совсем не при большевиках стало безрелигиозным внутренне, а с того же Петра, секуляризация, отделение ее, – и юридическое, а тут еще более психологически жизненное – произошло более двухсот лет тому назад. И хотя цари не были безбожниками, а иные были даже и весьма религиозными, связь с духовенством у них была надорвана. Например, нельзя было представить себе, чтобы царь или царица запросто, с любовью и сердечным почтением могли пригласить даже Санкт-Петербургского митрополита к себе в гости для задушевной беседы или даже для государственного совета. Никому и в голову не могло прийти такое дружественное отношение! А как бы были рады духовные! Или уж нас и в самом деле не стоило звать туда, как бесплодных?.. Нет, думаю, тут сказался двухвековой отрыв государственной власти от Церкви. Встречи были лишь официальные: на коронациях, на царских молебнах (и то не сами цари на них бывали в соборах), на погребении усопших, на святочных и пасхальных поздравлениях. Вот и все почти. Даже в прямых церковно-государственных делах Церковь не могла сноситься с царем-правителем непосредственно, а было поставлено средостение в виде "ока государева", светского министра царева, обер-прокурора Синода.

Господство государства над Церковью в психологии царских и высших кругов действительно было, к общему горю. А царь Павел даже провозгласил себя главою Церкви. Конечно, никто и никогда из верующих, начиная с митрополитов и кончая простым селяком, не только не признавал на деле, но даже и в уме не верил этому главенству, как веруют, например, католики в своего папу. А мы в селах даже никогда не слыхали об этой дикой вещи; если же бы и услышали, то нам она показалась нелепой и пустой: мирянин, без рясы, хоть бы и сам царь, да какой же он глава Христовой Церкви?! Смешно! И напрасно католики обвиняют нашу Церковь в цезарепапизме, будто главой ее был цезарь, царь, и что без царя Церковь и жить не сможет. Никогда мы, Церковь, этому не верили! Я в детстве и юности даже не слышал об этом. А когда узнал из книжек, то не обратил ни малейшего внимания, как на негодную и мертвую попытку вмешаться не в свое дело, а мужики и совсем не слыхали. Пришла революция, ушли цари, а Церковь живет по-прежнему, к недоумению обвинителей-католиков.

Но в высших кругах действительно была утеряна связь с духовенством; там крепко жила идея, что государство выше всего, а в частности и Церкви. А за придворными кругами шли аристократические по подражанию и ради выгод».

Эти мемуары и в особенности то место, где Вениамин рассуждает о намерении Павла Первого стать главой Русской церкви, чрезвычайно важны. Существует предположение, что по пути Павла собирался пойти и Николай Второй, хотя схема предлагалась несколько другая.

Хорошо известно, что вскоре после событий 1905 года Государь объявил о намерении созвать поместный Собор и избрать Патриарха. Хорошо известно, что у этой идеи были свои сторонники и свои противники, и, наконец, известно, что по разным причинам ничего из этого не вышло, и Собор собрался и Патриарх был избран лишь после революции.

Церковные историки, сами деятели церкви всегда писали об этой неудаче с большим сожалением и укоризной. «Еще совсем недавно один из иерархов писал мне, что "Господь покарал Государя и Государыню, как некогда праведнейшего Моисея, и отнял у них царство, что они противились Его воле, ясно выраженной Вселенскими Соборами касательно Церкви", причем такой упрек был брошен Монарху в связи с отношением Государя к вопросу о восстановлении патриаршества», – вспоминал князь Жевахов.

Однако существует иная точка зрения. Она была, в частности, высказана современным монархистом С. В. Фоминым, утверждающим, что Государь оттого не соглашался на проведение Собора и избрание Патриарха, что сам хотел стать предстоятелем Русской церкви. Доказательство тому Фомин находит в нескольких источниках и прежде всего в работах С. Нилуса.

Последний писал: «…Было это во дни тяжелого испытания сердца России огнем Японской войны. В это несчастное время Господь верных сынов ее утешил дарованием Царскому Престолу, молитвами Преподобного Серафима, Наследника, а Царственной Чете – сына-Царевича – Великого Князя Алексия Николаевича. Государю тогда пошел только 35-й год. Государыне-супруге 32-й. Оба были в полном расцвете сил, красоты и молодости. Бедствия войны, начавшиеся нестроения в государственном строительстве, потрясенном тайным, а где уже и явным, брожением внутренней смуты – все это тяжелым бременем скорбных забот налегло на Царское сердце.

Тяжелое было время, а Цусима была еще впереди.

В те дни и на верхах государственного управления и в печати, и в обществе заговорили о необходимости возглавления вдовствующей Церкви общим для всей России главою-Патриархом. Кто следил в это время за внутренней жизнью России, тому, вероятно, еще памятна та агитация, которую вели тогда в пользу восстановления Патриаршества во всех слоях интеллигентного общества.

Был у меня среди духовного Mipa молодой друг, годами много меня моложе, но устроением своей милой христианской души близкий и родной моему сердцу человек. В указанное выше время он в сане иеродиакона доучивался в одной из древних академий, куда поступил из среды состоятельной южно-русской дворянской семьи по настоянию весьма тогда популярного архиерея одной из епархий юга России. Вот какое сказание слышал я из уст его:

– Во дни высокой духовной настроенности Государя Николая Александровича, – так сказывал он мне, – когда под свежим еще впечатлением великих Саровских торжеств и радостного исполнения связанного с ними обетования о рождении ему Наследника, он объезжал места внутренних стоянок наших войск, благословляя их части на ратный подвиг, – в эти дни кончалась зимняя сессия Св. Синода, в числе членов которой состоял и наш Владыка. Кончилась сессия: Владыка вернулся в свой град чернее тучи. Зная его характер и впечатлительность, а также и великую его несдержанность, мы, его приближенные, поопасались на первых порах вопросить его о причинах его мрачного настроения, в полной уверенности, что пройдет день-другой, и он не вытерпит – сам все нам расскажет. Так оно и вышло.

Сидим мы у него как-то вскоре после его возвращения из Петербурга, беседуем, а он, вдруг, сам заговорил о том, что нас более всего интересовало. Вот что поведал он тогда:

– Когда кончилась наша зимняя сессия, мы – синодалы, во главе с первенствующим Петербургским митрополитом Антонием (Вадковским), как по обычаю полагается при окончании сессии, отправились прощаться с Государем и преподать ему на дальнейшие труды благословение, то мы, по общему совету, решили намекнуть ему в беседе о том, что нехудо было бы в церковном управлении поставить на очереди вопрос о восстановлении Патриаршества в России. Каково же было удивление наше, когда, встретив нас чрезвычайно радушно и ласково, Государь с места сам поставил нам этот вопрос в такой форме:

– Мне, – сказал он, – стало известно, что теперь и между вами в Синоде и в обществе много толкуют о восстановлении Патриаршества в России. Вопрос этот нашел отклик и в моем сердце и крайне заинтересовал и меня. Я много о нем думал, ознакомился с текущей литературой этого вопроса, с историей Патриаршества на Руси и его значения во дни великой смуты междуцарствия и пришел к заключению, что время назрело, и что для России, переживающей новые смутные дни, Патриарх и для Церкви, и для государства необходим. Думается мне, что и вы в Синоде не менее моего были заинтересованы этим вопросом. Если так, то каково ваше об этом мнение?

Мы, конечно, поспешили ответить Государю, что наше мнение вполне совпадает со всем тем, что он только что перед нами высказал.

– А если так, – продолжал Государь, – то вы, вероятно, уже между собой и кандидата себе в Патриархи наметили?

Мы замялись и на вопрос Государя ответили молчанием. Подождав ответа и видя наше замешательство, он сказал:

– А что, если я, как вижу, вы кандидата еще не успели себе наметить или затрудняетесь в выборе, что, если я сам его вам предложу – что вы на это скажете?

– Кто же он? – спросили мы Государя.

– Кандидат этот, – ответил он, – я! По соглашению с Императрицей я оставлю Престол моему Сыну и учреждаю при нем регентство из Государыни Императрицы и брата моего Михаила, а сам принимаю монашество и священный сан, с ним вместе предлагая себя вам в Патриархи. Угоден ли я вам, и что вы на это скажете?

Это было так неожиданно, так далеко от всех наших предположений, что мы не нашлись, что ответить и… промолчали. Тогда, подождав несколько мгновений нашего ответа, Государь окинул нас пристальным и негодующим взглядом: встал молча, поклонился нам и вышел, а мы остались, как пришибленные, готовые, кажется, волосы на себе рвать за то, что не нашли в себе и не сумели дать достойного ответа. Нам нужно было бы ему в ноги поклониться, преклоняясь пред величием принимаемого им для спасения России подвига, а мы… промолчали!

– И когда Владыка нам это рассказывал, – так говорил мне молодой друг мой, – то было видно, что он, действительно, готов был рвать на себе волосы, но было поздно и непоправимо: великий момент был непонят и навеки упущен – "Иерусалим не познал времени посещения своего"… (Лк. 19, 44).

С той поры никому из членов тогдашнего высшего церковного управления доступа к сердцу Цареву уже не было. Он, по обязанностям их служения, продолжал по мере надобности принимать их у себя, давал им награды, знаки отличия, но между ними и его сердцем утвердилась непроходимая стена, и веры им в сердце его уже не стало, оттого, что сердце Царево, истинно, в руце Божией, и благодаря происшедшему въяве открылось, что иерархи своих си искали в Патриаршестве, а не яже Божиих, и дом их оставлен был им пуст. Это и было Богом показано во дни испытания их и России огнем революции. Чтый да разумеет (Лк. 13, 35)».

Рассказ С. А. Нилуса одновременно и подтверждается, и опровергается Л. Тихомировым, который 21 сентября 1916 года сделал запись в дневнике:

«Вчера Нилус рассказал мне "чудо", как он выразился. И вправду чудо, хотя я сомневаюсь, чтобы оно было в действительности. Узнал он это от какого-то человека (имени которого не открыл), который слышал это будто бы от [архиепископа] Антония Храповицкого, лично участвовавшего в деле. В то время, когда возник вопрос о восстановлении Патриаршества и созвании Церковного Собора, архиереи, как известно, собрались у Государя, и он, выразив свое сочувствие этому, спросил владык, намечали ли они между собою кандидата на Патриарший Престол? Владыки (среди которых чуть ли не каждый мечтал быть Патриархом) – молчали. После тщетных попыток добиться у них какого-нибудь мнения, Государь будто бы сказал: "Тогда, владыки, выслушайте мое мнение, и скажите, согласны ли вы на мое предложение". И затем он будто бы сообщил им такой неожиданный план: он, Государь, отказывается от Престола в пользу сына, разводится с женой, поступает в монахи – и его выбирают в Патриархи. Одобряют ли владыки такой план?

Ошарашенные владыки хранили глубокое молчание. Государь переспросил, но у них языки не могли пошевельнуться… Тогда Государь, помолчав, повернулся и ушел, оставив владык в их оцепенении.

[Архиепископ] Антоний, будто бы, потом рвал на себе волосы из досады, что они пропустили такой случай получить для Церкви такого Патриарха, который имел бы даже большее значение, чем [святитель] Филарет Романов. Но момент был упущен.

Никогда ничего подобного я доселе не слыхал, и, признаюсь, не верю. Мысль Государя, – если это имело место, – это была бы единственная комбинация, при которой Патриаршество восстало бы из могилы в небывалом величии. Однако, нельзя не сказать, что [Царь] Михаил Романов, при всей юности своей, все-таки уже имел царский возраст, тогда как Наследник Цесаревич Алексей – тогда был еще совсем ребенком, и стало быть Россия должна была иметь Регента. Это значительно изменяло бы положение Патриарха.

Впрочем, повторяю, я совершенно не верю этому рассказу. Если бы что-либо подобное произошло, то я бы, конечно, слыхал от кого-либо».

Сразу надо сказать, что это история воспринимается не только Тихомировым, но и большинством других серьезных мемуаристов, а также современных исследователей как апокрифическая[32]. Я привожу ее лишь в качестве одного из возможных объяснений, почему Государь зачастую шел поперек решений Синода и прежде всего против митрополита Антония (Банковского) как самого авторитетного на тот момент русского иерарха, который и должен был стать первым русским предстоятелем после синодального периода. И дело здесь даже не в том, прав С. Фомин или нет, когда говорит об оскорбленности Государя равнодушием Синода по отношению к его намерению отречься от царства и стать Патриархом (или, точнее говоря, прав ли был С. Нилус, на которого Фомин ссылается и который заключал: «…с той поры никому из членов тогдашнего высшего церковного управления доступа к сердцу Цареву уже не было»). И даже не в том, было ли такое намерение на самом деле или это прекрасная (?) легенда.

Речь о том, что отмена Государем решения Синода и оставление в Царицыне Илиодора по воле императора и вынужденное согласие с этим решением Антония – а казалось бы, какая мелочь на фоне таких важных событий! – имели независимо от степени ответственности Государя и Синода как для монархии, так и для Церкви самые трагические последствия.

Распутин с Илиодором, эти два еще не самых влиятельных в 1911 году исторических деятеля, два еще почти частных лица, расшатывали и без того не очень сильное доверие между Государем и Синодом (а заодно между Государем и Столыпиным, который также не мог не воспринимать отмену своего решения как проявление личного к нему недоверия, и Гучков, когда говорил о подавленности премьера, не лгал). И отсюда становятся ясной и та резкость, с которой к Распутину отнесся митрополит Антоний, и та обида и нежелание входить с Антонием в объяснения по поводу Распутина, которую проявил Государь. Но и Синод, не поддержавший в начале того же, 1911 года епископа Феофана, пожинал плоды своего невмешательства: события развивались по нарастающей, и сибирский крестьянин попадал в самый эпицентр, в больной нерв великой страны, о чем мало кто, включая самого Николая II, считавшего, что Распутин – это его частное, семейное дело, догадывался.

«Государь оставался в этом году до начала января в Ливадии, и оттуда не доносилось никаких сколько-нибудь выдающихся сведений, – писал в мемуарах, относящихся к 1911 году, В. Н. Коковцов, назначенный после смерти Столыпина премьер-министром. – Но здесь, в Петербурге, атмосфера стала постепенно сгущаться. В газетах все чаще и чаще стало опять упоминаться имя Распутина, сопровождаемое всякими намеками на его близость ко Двору, на его влияние при тех или иных начинаниях, в особенности по Духовному ведомству. Начали появляться заметки о его действиях в Тобольской губернии, с довольно прозрачными намеками на разных Петербургских дам, сопровождавших его в село Покровское и посещавших его там; на близость к нему даже разных сановников, будто бы обязанных своим назначением его покровительству. Такие заметки всего чаще появлялись то в газете "Речь", то в "Русском Слове", причем последнее сообщало наибольшее количество фактических сведений, и среди них однажды было напечатано сообщение о том, что на почве отношений к Распутину возникла даже размолвка в Царской семье, причем давалось довольно недвусмысленно понять, что Великая Княгиня Елизавета Федоровна стала в резко отрицательное к нему отношение и из-за этого совершенно отдалилась от Царского Села.

С газетных столбцов эти сведения постепенно перешли в Государственную Думу, где сначала пошли пересуды в "кулуарах", в свою очередь питавшие этими слухами и намеками думских хроникеров, и затем перешли и на думскую трибуну, с которой левые депутаты и несколько раз Милюков и другие кадеты намекали весьма прозрачно на "темные" силы, в особенности говоря о деятельности Св. Синода и о порядке замещения епископских кафедр <…>

Мне и А. А. Макарову (министру внутренних дел. – А. В.) все это было крайне неприятно. Мы оба видели ясно, что рано или поздно нам придется встретиться с неудовольствием по этому поводу, и, тем не менее, нам было очевидно наше бессилие повлиять на газеты в этом злополучном вопросе. Все попытки Макарова уговорить редакторов сначала через Начальника Главного Управления по делам печати (графа Татищева), а затем и лично не приводили ни к чему и вызывали только шаблонный ответ: «Удалите этого человека в Тюмень, и мы перестанем писать о нем», а удалить его было не так просто. Мои попытки повлиять на печать также успеха не имели. Я воспользовался визитами ко мне М. А. Суворина и Мазаева и старался развить перед ними ту точку зрения, что газетные статьи с постоянными упоминаниями имени Распутина и слишком прозрачными намеками только делают рекламу этому человеку, но, что всего хуже, – играют в руку всем революционным организациям, расшатывают в корне престиж власти Монарха, который держится, главным образом, обаянием окружающего его ореола, и с уничтожением последнего рухнет и самый принцип власти.

Оба эти лица со мною согласились, но твердили одно, что они тут ни при чем, что "Новое Время" неповинно в распространении сведений о Распугинском кружке, и когда я привел ряд заметок, перепечатанных и у них же, то они только отмалчивались или кивали на "Речь" и "Русское Слово", которые были действительно главными распространителями этих известий. Для меня было ясно, что и в редакции "Нового Времени" какая-то рука сделала уже свое недоброе дело и что рассчитывать на влияние этой редакции на ее собратий по перу, – не приходится.

Газетные кампании не предвещали ничего доброго. Она разрасталась все больше и больше, и как это ни странно, вопрос о Распутине невольно сделался центральным вопросом ближайшего будущего и не сходил со сцены почти за все время моего Председательства в Совете Министров…»

В декабре 1911 года ошибки Синода и бессилие правительства попытался самым решительным образом исправить епископ Гермоген, к глубокому несчастью, повязанный тогда с проходимцем (удивительно единодушие, с каким все – и сторонники Распутина, и его противники – называют этим словом царицынского миссионера) Илиодором.

Распутин был приглашен к прибывшему на заседание Синода в Петербург епископу на его подворье, и там Гермоген потребовал от него в самой резкой форме навсегда оставить Петербург и царский дворец.

«Исторический час наступил.

Гермоген, я, "старец" и все свидетели собрались в парадную красную комнату, – описывал эту знаменитую сцену Илиодор в памфлете «Святой черт». – "Старец" сел на большой диван за круглый стол, потом встал, прошелся и остановился около дверей. Свидетели сидели. Гермоген стоял. Я тоже. <…>

Все молчали. <…> …как вдруг произошло нечто невероятное, смешное, но в то же время и ужасное.

Митя (странник Митя Козельский. – А. В.) с диким криком: «А-а-а! Ты безбожник, ты много мамок обидел. Ты много нянек обидел. Ты с царицею живешь! Подлец ты!» – начал хватать «старца»…

"Старец" очень испугался, губы у него запеклись, он, пятясь назад к дверям, сгибался дугою.

А Митя, взяв его за рукав, притащил к иконе и, тыкая ему пальцем в грудь, еще громче, еще неистовее кричал: "Ты безбожник! Ты с царицей живешь. Ты антихрист!" <…> Гермоген надел епитрахиль, взял в руки крест и сказал:

– Григорий, пойди сюда!

Григорий приблизился к столу, трясясь всем телом, бледный, согнувшийся, испуганный…

– Ну отец Илиодор, начинайте, – скомандовал Гермоген <…>».

После этого Илиодор принялся перечислять «подвиги» Распутина, описанию которых посвящена значительная часть его сочинения: насиловал своей дружбой, обманывал, скрывал свои грехи…

«Когда я окончил говорить, дотоле спокойно стоявший Гермоген в епитрахили и с крестом в руках закричал на Григория:

– Говори, бесов сын… правду ли про тебя говорил отец Илиодор?

"Старец" открыл рот, показал зубы, зашевелил губами, сел на диван, потом моментально встал, опять сел и наконец проговорил замогильным голосом со спазмами в горле:

– Правда, правда, все правда! Гермоген продолжал:

– Какою же ты силою делаешь это?

– Силою Божию! – уже более решительно отвечал "старец".

– О, окаянный! Зачем ты мучал так бедную невинную девушку – монахиню Ксению?

– Снимал "страсти".

Тут все свидетели тихо засмеялись, а Гермоген, схватив "старца" кистью левой руки за череп, правою начал бить его крестом по голове и страшным голосом, прямо-таки потрясающим, начал кричать: "Диавол! Именем Божиим запрещаю тебе прикасаться к женскому полу! Запрещаю тебе входить в царский дом и иметь дело с царицей. Разбойник ты! Как мать в колыбели вынашивает своего ребенка, так и святая церковь своими молитвами, благословениями, подвигами вынянчила великую святыню народную – самодержавие царей. А теперь ты, гад, рубишь, разбиваешь наши священные сосуды – носителей самодержавной власти. Доколе же ты, окаянный, будешь это делать? Говори! Побойся Бога, побойся этого животворящего креста!.. <…>".

Григорий, как пойманный на месте преступления вор, шел за Гермогеном, спотыкаясь и по-прежнему дикими, блуждающими глазами озираясь по сторонам. <…>

Гермоген по-прежнему дико закричал: "Поднимай руку! Становись на колени. Говори: клянусь здесь, перед святыми мощами, без благословения епископа Гермогена и иеромонаха Илиодора не преступать порога царских дворцов! Клянись. Целуй икону, целуй святые мощи!"

Григорий, вытянувшись в струнку, трясясь, бледный, окончательно убитый, делал и говорил все, что ему приказывал Гермоген…»

Так живописал все происходящее в Петербурге день в день за пять лет до убийства Распутина бывший иеромонах Илиодор, он же Сергей Труфанов. И каким бы ни был мерзавцем этот человек, в данном случае нет оснований сомневаться, что все примерно так и происходило. И будущий священномученик Гермоген скорее всего именно такие слова о церкви и самодержавии говорил.

С воспоминаниями Илиодора расходится именно настолько, насколько и должны расходиться неподложные мемуары, устный рассказ казачьего писателя И. А. Родионова, при том присутствовавшего. Этот рассказ воспроизводится в воспоминаниях Родзянко:

«"Ты обманщик и лицемер, – говорил епископ Гермоген Распутину (рассказ привожу со слов Родионова), – ты изображаешь из себя святого старца, а жизнь твоя нечестива и грязна. Ты меня обошел, а теперь я вижу, какой ты есть на самом деле, и вижу, что на мне лежит грех – приближения тебя к царской семье. Ты позоришь ее своим присутствием, своим поведением и своими рассказами, ты порочишь имя царицы, ты осмеливаешься своими недостойными руками прикасаться к ее священной особе. Этого нельзя терпеть дальше. Я заклинаю тебя именем Бога Живого исчезнуть и не волновать русский люд своим присутствием при царском Дворе".

Распутин дерзко и нагло возражал негодующему епископу. Произошла бурная сцена, во время которой Распутин, обозвав площадными словами преосвященного, наотрез отказался подчиниться требованию епископа и пригрозил ему, что разделается с ним по-своему и раздавит его. Тогда, выведенный из себя, епископ Гермоген воскликнул: "Так ты, грязный развратник, не хочешь подчиниться епископскому велению, ты еще мне грозишь! Так знай, что я, как епископ, проклинаю тебя!" При этих словах осатаневший Распутин бросился с поднятыми кулаками на владыку, причем, как рассказывал Родионов, в его лице исчезло все человеческое. Опасаясь, что в припадке ненависти Распутин покончит с владыкой, Родионов, выхватив шашку, поспешил с остальными присутствующими на выручку. С трудом удалось оттащить безумного от владыки, и Распутин, обладавший большой физической силой, вырвался и бросился наутек. Его, однако, нагнали Илиодор, келейник и странник Митя и порядочно помяли. Все же Распутин вырвался и выскочил на улицу со словами: "Ну, погоди же ты, будешь меня помнить", что он и исполнил с точностью, воспользовавшись следующими привходящими обстоятельствами».

Позднее эта скандальная история обрастала самыми фантастическими слухами. И вот уже протопресвитер Шавельский писал в свойственном ему несколько развязном тоне:

«Чтобы парализовать влияние Гришки, как обыкновенно в обществе называли Распутина, епископы Феофан и Гермоген провели в царскую семью другого "мастера", "Митю" косноязычного, но Митя скоро провалился, написав на бланке епископа Гермогена какое-то бестактное письмо Государю, обидевшее последнего. Митю больше во дворец не пустили; Гришка праздновал победу[33]. Решили тогда иначе расправиться с последним. Гришка был приглашен к епископу Гермогену, не прерывавшему еще с ним сношений.

Там на него набросились знаменитый Иллиодор, Митя и еще кто-то и, повалив, пытались оскопить его. Операция не удалась, так как Гришка вырвался. Гермоген после этого проклял Гришку, а Государю написал обличительное письмо. Кажется, главным образом за это письмо еп. Гермогена отправили в Жировецкий монастырь, где он и оставался до августа 1915 года, до занятия его немцами. (Некоторые причиной увольнения Гермогена считали его протест против проекта великой княгини Елисаветы Федоровны о диаконисах, но это неверно: Гермоген пострадал из-за Гришки.)».

Так или иначе, но попытка Гермогена и Илиодора остановить Распутина не удалась так же, как не удалась близкая по времени (осень 1911 года) попытка Феофана. И хотя нет никаких прямых доказательств того, что Феофан и Гермоген координировали свои действия, и никто из историков об этом хронологическом совпадении, насколько нам известно, не пишет, предположение о союзе двух епископов, более других осознающих свою ответственность за появление Распутина при Дворе, представляется вполне логичным. Гермоген выступил в Петербурге, попытавшись применить физическую силу, почти сразу же после закончившейся неудачей мирной миссии Феофана в Ливадии.

Вырубова писала позднее в мемуарах о людях, которые «смотрели на Распутина как на орудие к осуществлению их заветных желаний, воображая через него получить те или иные милости. В случае неудачи они становились его врагами. Так было с Великими князьями, епископами Гермогеном, Феофаном и другими».

По отношению к двум архиереям это в высшей степени несправедливо. В союзе с Распутиным ни Феофан, ни Гермоген никогда не искали личной выгоды, и после разрыва с ним ими двигала не месть, но чувство долга. Однако все, кто шел против сибирского крестьянина независимо от своих мотивов, терпели поражение. Это становилось дурной закономерностью, трагически прерванной лишь на исходе 1916 года.

В отличие от Феофана, фактически сложившего оружие и более в истории с Распутиным никак себя не проявившего, Гермоген еще пытался бороться, но уже не только против Распутина, а отстаивая самого себя. 3 января 1912 года епископ был уволен из Синода. Формальной причиной стало его резкое возражение против предложенного к введению института диаконис (примечательно, что Распутин также выступал против этого нововведения, предложенного Великой Княгиней Елизаветой Федоровной) и против поминовения в православной церкви инославных покойников. Свое несогласие Гермоген выразил в телеграмме на высочайшее имя, однако в данном случае Государь взял сторону не епископа, но Синода и потребовал от Гермогена немедленно вернуться во вверенную ему епархию. Подчиниться этому решению уговаривал попавшего в опалу епископа и ряд иерархов, в том числе и тогдашний архиепископ Кишиневский Серафим (Чичагов). Но Гермоген оставался в Петербурге и давал интервью либеральным газетам, которые еще недавно так резко осуждал.

«Я считаю главнейшими виновниками В. К. Саблера и известнейшего хлыста Григория Распутина, вреднейшего религиозного веросовратителя и насадителя в России новой хлыстовщины <…> Это опаснейший и, повторяю, яростный хлыст <…> Он свой разврат прикрывает кощунственно религиозностью», – говорил он корреспонденту «Биржевых ведомостей» 11 января 1912 года. И, как писали в прижизненной биографии епископа, «в этих беседах заключались резкие осуждения по адресу Святейшего Синода и Синодального обер-прокурора. 15 января Святейшим Синодом предписано было епископу Гермогену отбыть не позднее 16 января во вверенную ему епархию, вместе с иеромонахом Илиодором. Это не было исполнено. 17 января Гермоген был уволен от управления саратовской епархией, с назначением ему пребывания в Жировецком монастыре гродненской епархии».

«Гермоген тут же послал Государю телеграмму с просьбою об аудиенции, намереваясь раскрыть перед ним весь ужас создающегося положения, – вспоминал Коковцов, – а тем временем покровители Распутина, а может быть, сам "старец", поспешили лично передать о всем случившемся. По крайней мере, уже 17-го января днем Саблер получил от Государя телеграмму Гермогена с резкою собственноручного надписью, что приема дано не будет, и что Гермоген должен быть немедленно удален из Петербурга, и ему назначено пребывание где-нибудь подальше от Центра. Смущенный всем случившимся Саблер был у Макарова, потом приехал ко мне посоветоваться, что ему делать, и в тот же день поехал в Царское Село, пытаясь смягчить гневное настроение. Ему это не удалось. В тот же день, около 6-ти часов он сказал мне по телефону, что встретил решительный отказ, что все симпатии на стороне Распутина, на которого – как ему было сказано – "напали, как нападают разбойники в лесу, заманивши предварительно свою жертву в западню", что Гермоген должен немедленно удалиться на покой, в назначенное ему место, которое Саблер выбрал в одном из монастырей Гродненской губернии, где он будет, по крайней мере, прилично помещен, а Илиодору приказано отправиться во Флорищеву пустынь около гор. Горбатова, где и пребывать, не выходя из ограды монастыря, и отнюдь не появляться ни в Петербурге, ни в Царицыне. Физического насилия над Илиодором, а тем более Гермогеном употреблять не позволено, во избежание лишнего скандала, но дано понять, что в случае ослушания не остановятся и перед этим, так как не допускают возможности изменения твердо принятого решения и находят даже, что все явления последнего времени представляются естественным проявлением "слабости Столыпина и Лукьянова, которые не сумели укротить Илиодора, явно издевавшегося над властью"».

Как пишет дальше Коковцов, «весь этот инцидент еще более приковал внимание Петербурга к личности Распутина.

В обществе, в Государственной Думе и Совете только и говорили, что об этом, и меня вся эта отвратительная история держала в нервном состоянии. Дела было масса, посещений, разговоров еще больше; каждый только и говорил о событии дня, а время тянулось без всяких проявлений готовности опальных духовных подчиниться Высочайшей Воле…

Саблер продолжал расточать сладкие речи, о том, что все устроится, не нужно только натягивать струну; газеты печатали массу мелких заметок. Государь со мною не заговаривая о происшествии и даже наводимый мною на этот предмет ловко уклонялся. Так прошла целая неделя. Гермоген в четверг послал вторичную телеграмму Государю, прося Его смягчить Его требование и дать ему хотя бы некоторую отсрочку в отъезд, в виду его болезненного состояния, и сослался на то, что последнее может быть удостоверено доктором Бадмаевым, которого Государь знает лично с давних пор, когда еще в начале девятисотых годов, при гр. Витте, примерно в 1901 или 1903 г.г. при участии князя Ухтомского, начиналась активная политика на дальнем Востоке. Бадмаеву была даже выдана, по докладу Витте, из Государственного Банка ссуда в 200 т. рублей, для пропаганды среди бурят и монголов в пользу России.

Эта телеграмма, так же как и первая, осталась без ответа…

В воскресенье, 22-го января, утром, приехал к Макарову генерал Дедюлин вместе с Саблером и, в качестве Генерал-Адъютанта, передал повеление Министру Внутренних Дел, потребовав, чтобы Гермоген выехал в тот же день. Дедюлин передал при этом, что Государь не допускает более никаких отговорок и, при неповиновении Гермогена, повелел Градоначальнику вывезти его силою. Саблер все еще пытался умиротворять и предложил послать к Гермогену двух епископов, в том числе Сергея Финляндского, нынешнего заместителя местоблюстителя Патриарха Московского, усовестить его и склонить его добровольно подчиниться Царскому гневу.

Посылка посольства не состоялась, потому что около 1 часа дня тот же Дедюлин передал Макарову по телефону просьбу доктора Бадмаева разрешить ему повидаться с Гермогеном и попытаться уговорить его. Разрешение было дано, но до 7-ми часов вечера не были известны его результаты, и распоряжение было дано двоякое: на случай упорства, Начальнику Охранного Отделения Генералу Герасимову приказано быть у Гермогена к 11-ти часам вечера, с экипажем, посадить Гермогена в него даже силою и отвезти на Варшавский вокзал и поместить в особый вагон, прицепленный к 12-часовому поезду.

В случае же готовности подчиниться, приказано только наблюдать за отъездом и не допускать ослушания в последнюю минуту. Около 8-ми часов Бадмаев сообщил Макарову по телефону, что Гермоген подчинился, и, действительно, в 11 1/2 ч. вечера Макарову сообщили по телефону с Варшавского вокзала, что Гермоген приехал с юродивым Митей Козельским. Увидевши на вокзале жандармского генерала Соловьева, он хотел было вернуться домой, но тут вмешался Митя Козельский, стал дергать Епископа за рукав, громко повторяя Много раз фразу: "Царя нужно слушаться, воле Его повиноваться". Епископа усадили в вагон, и поезд спокойно отошел, с опозданием всего на 5 минут. При отходе поезда почти никого не было, какая-то женщина начала было причитать. Другая бросилась перед вагоном на колени, но ожидавшаяся демонстрация так и не состоялась. Замечательно при этом то, что Митю Козельского приказано было еще неделю тому назад выслать по этапу, но Градоначальник заверил Министра Внутренних Дел, что он скрылся из города и его нет в столице, между тем, как он преспокойно проникал к арестованному Гермогену и открыто приехал с ним на вокзал. Вероятнее всего, что он просто жил на подворье Гермогена».

«Ныне происходящие события: со старцем Распутиным, иеромонахом Иллиодором, архиепископом Гермогеном, какими-то кликушами, Митькой и другими показывают, в какую бездну пало высшее управление православной церкви. Несомненно, что это не может не отражаться на всей церковной жизни России и, следовательно, и на всем государственном строе России, на всей государственной мощи России, а между тем не подлежит никакому сомнению, что православная церковь и ее служители сыграли в создании России, в особенности ее культуры, совершенно выдающуюся и исключительную роль, и до настоящего времени в высших сферах и, в сущности говоря, во всем народе России православная церковь играет громаднейшую роль. С колебанием православной церкви будет колебаться вся жизнь народа, и в этом заключается едва ли не самая опасная сторона будущей исторической жизни России», – почти провидчески писал С. Ю. Витте, при том, что был он от Церкви человеком достаточно далеким, а Распутину в той или иной степени симпатизировал.

За Гермогена вступились. 24 января 1912 года в «Московских ведомостях» появилась петиция «Св. Синод и епископ Гермоген. Голос мирян», подписанная Ф. Самариным, В. Васнецовым, М. Новоселовым и другими москвичами, членами новоселовского кружка. «Невольно напрашиваются смущающие душу мысли: не определялся ли ход этого дела какими-то нам неведомыми соображениями? Не видим ли мы, например, что явные еретики и отступники, дерзко совершающие свое богомерзкое дело, остаются свободными от церковного суда?» – и это был уже прямой выпад против Распутина.

«Почему молчат епископы, которым хорошо известна деятельность наглого обманщика и растлителя? Почему молчат и стражи Израилевы, когда в письмах ко мне некоторые из них откровенно называют этого лжеучителя – лжехлыстом, эротоманом, шарлатаном? Где Его Святейшество, если он по нерадению или малодушию не блюдет чистоты веры Церкви Божией и попускает развратного хлыста творить дело тьмы под личиной света? Где его правящая десница, если он пальцем не хочет шевельнуть, чтобы низвергнуть дерзкого растлителя и еретика из ограды церковной? Быть может, ему недостаточно известна деятельность Григория Распутина? В таком случае прошу прощения за негодующие дерзновенные слова и почтительнейше прошу меня вызвать в высшее церковное учреждение для представления данных, доказывающих истину моей оценки хлыстовского обольстителя», – еще более резко и определенно выступил в тот же день в «Голосе Москвы» сам Новоселов.

Газету конфисковали, Новоселова в Синод не вызвали, а москвичам напомнили про правило Трулльского собора, запрещающее мирянину «перед народом рассуждать о вере или учить как учителю», и всякую связь между делом Гермогена и Распутиным отринули.

Однако заступались за епископа не только москвичи-любомудры в подведомственной Гучкову прессе. Любопытная запись встречается в дневнике петербуржца Александра Блока от 18 марта 1912 года:

«Третьего дня полдня провела у меня Ангелина (сестра поэта по отцу. – А. В.). И у нее события. Ее подруга Сергеева живет у них, после того как в часовне Спасителя упала в ноги случайно приехавшему царю и сказала ему: «Царь-батюшка, помилуй святителя». – «Какого?» – спросил царь и велел ее не трогать. Едва он уехал, шесть сыщиков ухватили и стащили в участок. Продержали там недолго – часа три. <…>

У Ангелины так теперь: "преосвященный Гермоген", подлинная церковь, тот круг (из образующих новую церковь), к которому "примкнула" она. Гермоген – вполне свят. Илиодор ("отец") меньше, но и он. Распутин – враг. Распутин – примыкает к хлыстам <…>

Итак: "православнейшие оплоты" – и те покинули Синод и Саблера. Смотря на все это жестко и сухо, я, проезжая по одной из самых непристойных улиц – Сергиевской, думаю: вот и здесь, и здесь – тоже "недовольны", тоже горячо обсуждают, с кем быть, с Синодом или с Гермогеном».

«Епископ Гермоген, с которым я как-то случайно встретился у А. С. Суворина, говорил мне, что он сначала относился к Распутину с большим вниманием, видя в нем некоторый духовный опыт и религиозную работу, но затем вполне точно убедился, что это хлыст, что он действительно развращающе действует на религиозных женщин. С одной инокиней, например, он четыре часа радел и довел ее до невозможного состояния. "Зачем ты это сделал?" – спрашивает Григория еп. Гермоген. "Я испытывал свои силы", – отвечает. "Знаешь, Григорий, – сказал епископ, – смотрел я на тебя, как на человека Божьего, а теперь смотрю как на змия-соблазнителя и архиерейской властью запрещаю тебе входить в православные семьи". На это Гриша покоробился было, но не послушал Гермогена. Затаил зло на него.

Когда возник вопрос о посвящении Гришки в православные священники, епископ Гермоген решительно восстал против этого и, как говорят, именно здесь и нашел свой подводный камень. Почти безграмотный (у меня есть записки с его подписью) хлыстовский начетчик оказался в XX веке – в те дни, когда принимают в Петербурге лордов и джентльменов, ученых и писателей, – большой силой. То, что было у нас в XVIII—XIX веках, в эпоху Татаринова повторяется, кажется, и теперь. По-видимому, голос святителя Гермогена против великосветской хлыстовщины раздался как раз вовремя».

Так писал Михаил Осипович Меньшиков, известный как один из самых яростных обличителей Григория Распутина, хотя справедливость требует привести выдержку из дневника генеральши Богданович, датируемую 26 февраля 1912 года: «Когда зашел разговор о Распутине, Меньшиков начал говорить не то, что писал про него; сказал, что он видел его у Сазонова, что Распутин на него произвел на этот раз впечатление, что он – верующий, искренний и проч.».

Если все это правда, то она лишний раз доказывает, что в истории с Распутиным много непростого, и Меньшиков претерпел эволюцию, обратную Феофановой и Гермогеновой, то есть от отрицания распутинской набожности до ее признания, – эволюцию, которую нынче претерпевают и некоторые наши современники. Но при всем уважении к ним, следует отметить, что Меньшиков успел опамятоваться.

Государь же, судя по воспоминаниям Родзянко, не питал к Гермогену личного зла:

«В одном из ближайших моих всеподданнейших докладов я доложил всю подноготную инцидента в св. синоде и просил смягчить участь невинно пострадавшего владыки. Государь ответил мне буквально следующее: "Я ничего не имею против епископа Гермогена. Считаю его честным, правдивым архипастырем и прямодушным человеком, способным стойко и бесстрашно отстаивать правду и непоколебимым в служении истине и достоинству православной церкви. Он будет скоро возвращен. Но я не мог не подвергнуть его наказанию, так как он открыто отказался подчиниться моему повелению".

Но прощения все же не последовало. Вероятно, иные воздействия оказались сильнее и поколебали слабую волю императора».

«Удаление епископа Гермогена не находится в связи с Распутиным, это неверно. Он был очень резок в своих речах», – говорил Государь А. Д. Самарину.

До 1915 года Гермоген находился в Жировецком монастыре, причем о его пребывании там свидетельства сохранились разные. В «Житии» Гермогена, составленном в связи с его недавним причислением к лику святых, говорится так:

«Подъезжая к Жировицам, владыка еще издали услышал колокольный звон. Настоятель и братия вышли встречать святителя. Монастырский двор был заполнен народом, и, обращаясь ко всем, владыка сказал:

– Я не считаю себя сосланным, но человеком, желающим всецело отдаться служению Господу Богу.

Поселившись в двух небольших комнатах на втором этаже каменного корпуса, он вел привычный для себя образ жизни подвижника; ложился поздно, но вставал неизменно в семь часов и часто служил. На его службы в монастырь приходило много народа из сел и из города Слонима».

Иное воспоминание о пребывании Гермогена в Жировецком монастыре оставил посетивший его в 1915 году протопресвитер Шавельский:

«Положение опальных епископов, заточенных в монастыри, всегда было тяжким. Епархиальные епископы сплошь и рядом не щадили самолюбия попавших в опалу своих собратий. Но тяжелее всего был гнет настоятелей монастырей, часто полуграмотных архимандритов, которые мелочно и грубо проявляли свою власть и права, не щадя архиерейского сана заключенных.

В данном случае положение епископа Гермогена осложнялось тем, что он был заточен в монастырь по высочайшему повелению. Местные епархиальные власти (Гродненской епархии) точно старались показать, что они строги к тому, кого не жалует царь. Епископу Гермогену жилось в монастыре худо. И Гродненский архиепископ Михаил, и невежественный архимандрит-настоятель монастыря, и даже весьма благостный и кроткий викарий, епископ Владимир, – каждый по-своему прижимали несчастного узника. Нас провели прямо в келью епископа Гермогена. Довольно просторная комната была в хаотическом беспорядке: столы завалены книгами, бумагами, лекарствами (епископ разными травами лечил крестьян), кусками хлеба и всякой всячиной. Сам епископ встретил нас на пороге кельи. Когда я передал ему приветствие от великого князя, он так обратился ко мне: "Если бы ангел слетел с неба, он не принес бы мне большей радости, чем ваш приезд!" Но затем он засыпал меня жалобами: все его притесняют, а особенно настоятель монастыря. Он не разрешает ему часто служить, а когда и разрешит, не оказывает должных почестей его сану: для сослужения не дает больше одного иеромонаха, при выходе из храма, по окончании службы, не провожает его трезвоном и т. п. Жаловался епископ также на скудную пищу, на невнимательность к его просьбам и пр. "Если бы не соседние помещики, доставляющие мне всё необходимое, – я умер бы с голоду", – закончил он свои жалобы на архимандрита.

Епископ Владимир по-своему притеснял его. В г. Слониме в великолепных казармах 118 пехотного Шуйского полка помещалось 7 госпиталей. Начальство этих госпиталей со священниками обратилось к епископу Гермогену с просьбой совершить Богослужение в их прекрасной церкви, но епископ Владимир не разрешил ему выехать из монастыря.

Утешив епископа, я посетил архимандрита, которому, не стесняясь, заявил, что о тягостном положении епископа Гермогена известно великому князю, и что применяемые в отношении епископа грубые меры несомненно осудит и сам Государь».

В 1915 году в связи с угрозой занятия Жировецкого монастыря немцами Гермогена перевели в Николо-Угрешский монастырь.

В показаниях С. П. Белецкого ЧСК в 1917 году приводится свидетельство об обеде, на котором присутствовали Распутин и архиепископ Тверской (по всей видимости, Серафим (Чичагов), хотя имени его Белецкий не называет, но говорит о том, что архиепископ Тверской «относился к Распутину лично отрицательно и даже говорил о его неправильной оценке в высоких сферах личности некоторых иерархов, в особенности епископа Гермогена, но с влиянием Распутина считался») и где речь зашла об опальном Гермогене.

«Распутин при разговоре о Гермогене переменился в лице, а после слов архиепископа Тверского о том, что хулу на епископа Бог не простит ни в этой, ни в загробной жизни, ответил только: "нас с ним рассудит один Бог", хотя видно было, что эти слова владыки произвели на него впечатление».

В 1917-м как пострадавшего от Распутина Гермогена назначили на Тобольскую кафедру, а год спустя он принял мученическую кончину от большевиков. Но перед этим успел сказать еще несколько слов о той давней истории и своем отношении к Распутину.

«В азарте этой борьбы я много не замечал, – рассказывал Гермоген мужу Матрены Распутиной Борису Соловьеву. – Я не видел, например, что моя борьба усиливает вредные элементы среди оппозиции Государственной Думы. Я не видел, что, словно сатана, искушавший Христа, вокруг меня вертится, неустанно внушая мне ненависть, упорство и злобу, это подлинно презренное существо, Илиодор! Результаты ты помнишь? Громкий скандал: побежден и отправлен в ссылку в Жировецкий монастырь, где, когда волнения души улеглись и я обрел возможность спокойно размышлять, я с ужасом увидел итог моего выступления. Борясь за Трон, я своей борьбой только скомпрометировал его лишний раз! Сколько мук и терзаний пережил я потом!»

Можно сомневаться, произносил ли такие или похожие слова Гермоген, но невозможно не поверить в то, что вся эта история вызывала в нем не злорадство, не ярость, не мстительность, а душевную муку, и именно этим отличается он от своего союзника Илиодора, обливавшего помоями и Распутина, и Царскую Чету.

И судьба Илиодора сложилась совсем иначе. Назначенный во Флорищеву пустынь – монастырь, известный своим очень строгим уставом[34], – он сначала хотел апеллировать к прибывавшей в Россию делегации епископов Англиканской церкви (что вызвало характерную реакцию М. О. Меньшикова: «Вступая на путь разных революционеров, ездивших жаловаться на родное правительство в Европу и в Америку, не подражает ли одновременно о. Илиодор и евреям, призывающим иностранное вмешательство в наши чисто внутренние дела?»), а позднее, уже «заточенный» в монастырь в статусе простого чернеца, бывший трибун заявил о своем желании снять с себя сан и отказаться от монашеских обетов. «Или передайте суду Распутина за его ужасные злодеяния, совершаемые им на религиозной почве, или снимите с меня сан, – шантажировал он Синод. – Я не могу помириться с тем, чтобы Синод, носитель благодати Святого Духа, прикрывал „святого черта“, ругающегося над церковью Христовой».

Гермоген пытался его остановить:

«Дорогой отец Илиодор! Потерпите. Возьмите свое прошение о снятии сана обратно. Уже идет девятый вал, а там и спасение будет. Любящий епископ Гермоген».

Но все было напрасно. Илиодор свой выбор сделал: он снова поднял уже который по счету бунт. Только теперь на помощь ему звать было некого, ибо самый главный его заступник посылал в Царское Село телеграммы совсем иного содержания, чем год тому назад: «Миленькие папа и мама! Илиодор с бесами подружился. Бунтует. А прежде таких монахов пороли. Цари так делали. Нонче смирите его, чтобы стража ему в зубы не смотрела. Вот бунтовщик. Григорий».

Илиодор рассчитывал на помощь своей царицынской паствы, но и этот путь был ему отрезан: «Вы не смотрите на его баб. Молитва их бесам. Надо приказать похлеще поучать этих баб. Тогда они забудут бунтовщика. И сами смирятся. Григорий».

В сентябре 1912 года община Илиодора была разогнана, а в конце ноября 1912 года в Синоде было получено написанное кровью его послание: «Я же отрекаюсь от вашего Бога. Отрекаюсь от вашей веры. Отрекаюсь от вашей Церкви. Отрекаюсь от вас как от архиереев…»

В Дивеевском монастыре существует предание о блаженной Паше Саровской:

«Как-то приехал к ней иеромонах Илиодор (Сергей Труфанов) из Царицына. Он пришел с крестным ходом, было много народа. Прасковья Ивановна его приняла, посадила, потом сняла с него клобук, крест, сняла с него все ордена и отличия – все это положила в свой сундучок и заперла, а ключ повесила к поясу. Потом велела принести ящик, туда положила лук, полила и сказала: "Лук, расти высокий…" – а сама легла спать. Он сидел, как развенчанный. Ему надо всенощную начинать, а он встать не может. Хорошо еще, что она ключи к поясу привязала, а спала на другом боку, так что ключи отвязали, достали все и ему отдали.

Прошло несколько лет – и он снял с себя священнический сан и отказался от иноческих обетов».

В декабре 1912 года с Илиодора сняли сан, и расстрига Сергей Труфанов вернулся в родную деревню, повесил на стену портрет Льва Толстого и, публично покаявшись перед хулимым им писателем («Прости меня, священный прах великого, равного Христу, Старца, великолепного и блистательного Льва, без меры я издевался над тобой… тайный разум мой соглашался с тобой почти во всем твоем вероучении, но явно разум, наполненный учителями смесью из истины и лжи, восставал на тебя и вынуждал меня бить тебя»), женился.

«Ежели собаке прощать, Серьгу Труханова то он, собака, всех съест», – заключил по сему поводу Распутин, оказавшись гораздо больше прав, чем могло бы на первый взгляд показаться.

О. Платонов в своей книге «История русского народа в XX веке» уравнял Гермогена с Илиодором, называя обоих «прожженными аферистами и карьеристами» и «недостойными духовными лицами», а о мученической кончине Гермогена написал: «Как неисповедимое Господне наказание ждала его страшная смерть от руки большевистских извергов: быть утопленным заживо в 1918 году как раз напротив села Покровского, родины Распутина (документы об этом лежат в Тобольском архиве)».

Что тут скажешь?

Можно, насилуя историю, объявлять Григория Распутина «оклеветанным старцем» и требовать его немедленного прославления, да только вот оказывается, что для утверждения этих идей приходится самому клеветать и ставить на одну доску священномученика Гермогена, взятого под стражу в Страстной четверг и до конца верного своей Церкви, и вероотступника Труфанова и называть Божьим наказанием смерть за Христа и за Государя, Гермогеном принятую.

А Гермоген меж тем зла ни на кого не держал. «Трагический был и конец его, – говорил святитель незадолго до смерти о Распутине. – Теперь его Бог будет судить, как впоследствии и всех нас».

Загрузка...