~ ~ ~ отрочество

(…и уж на этом, пожалуй, точно хватит.

Пора выкатывать картошки из золы пока и они не стали головешками. В углях, конечно, не без килокалорий, однако, вкус, мягко говоря, сомнительный…

Да и порядком уж стемнело, а я не хочу переедать на ночь глядя. Как там в предписаниях арабских диетологов: «ужин – отдай врагу»?

Уважаю мудрость, да только вот с врагами туговато – откуда их взять-то, ежели меня форматировали для жизни в обществе, где «человек человеку – друг, товарищ и брат»?

Чёрт побери! А ведь тянет иногда поделиться лапшой когда-то тебе нá уши навешанной, как и в тот раз, что я начал было заливать твоей старшей сестре, Леночке, будто люди от природы добры поголовно, но пока что не все из них это осознали.

И надо же им было именно в тот вечер показать по первому каналу шедевр Шекспира, Ричард, блин, Третий, образец чарующей магии искусства – в натуре! Леночка и глаз не сводила, как эти натуральные добряки друг друга топчут, душат, в клочья рвут, а на следующее утро ещё и повтор пересмотрела. А куда мне против Шекспира рыпаться? Классика, она, всё ж таки, сила.

С тех самых пор, с проповедями я уже не высовываюсь, а с телевизором установил вооружённый нейтралитет…

Это всё к тому, что если б даже и завёлся у меня, допустим, враг, то я б ему последнюю рубаху отдал, но только не ужин—а вот фиг тебе, вражина!—ни, уж тем более, картошку на костре печёную.

Ведь это ж невозможно передать до чего она шедевр кулинарии, а как разломишь её обуглившуюся корочку да сыпнёшь соли чуток на парок из сердцевины её исходящий – тут уж никакие кулебяки с бефами струганными и омарами под шерифами не идут ни в какое сравнение.

Нет, пущай энти все финтифлюшки остаются заумным гурманам, а мы люди тёмные, деревенщина – нам абы грóши да харчи хорóши.

И будь я малость помоложе, а не негром преклонных годов, придавленным бытовухой в ходе борьбы за существование, то—ей-же-ей!—оду б ей сложил – картошке на костре печёной…

Недаром в самом пронзительном эпизоде из всей херни настряпанной Юлианом Семёновым, его Штирлиц, закатав рукава парадной фашистской формы, печёт картошку в камине своей берлинской квартиры, на День Советской армии и флота.

Однако, с полным уважением к кулинарному патриотизму его персонажа, фигня всё это. Чтобы прочувствовать вкус печёной картошки нужно сидеть на земле, под открытым небом, с таким вот вечером вокруг…)

В Конотопе баба Катя по очереди перецеловала всех нас стоявших посреди кухни и расплакалась. Мама начала её утешать, но тут заметила две детские головки, что потихоньку выглядывали из-за створок двери в комнату.

– Людкины?– спросила мама.

– Да, это у нас Ирочка и Валерик. Вон какие большие. Ей уже три исполнилось, и Валерику скоро два будет.

Потом приехал с работы их отец, дядя Толик, и я впервые не в кино, а в жизни, увидел мужчину с лысиной от лба до затылка, но постарался не слишком пялиться, а где-то через час мы с ним вдвоём вышли встречать тётю Люду. Её магазин работал до семи, и после работы она всегда возвращалась с сумками.

Шагая рядом с дядей Толиком, я изучал путь до Путепрóвода, который также называют Переéздом. Мне смутно вспоминалось долгое ожидание, прежде чем подымется шлагбаум и множество людей, вперемешку с парой телег и каким-нибудь грузовиком, хлынут с обеих сторон на переезд – сложенную из чёрных шпал мостовую поперек железнодорожных путей. В тот раз мы ехали из Конотопа на Объект…

За моё отсутствие под путями провели высокий бетонированный тоннель, отсюда официальное – Путепрóвод, он же, по старинке, Переéзд.

За Переéздом ходили длинные трамваи от Вокзала в Город и обратно, на каком-то идущем из Города и должна была подъехать тётя Люда с работы. Дядя Толик подговорил меня, чтобы, когда она сойдёт с трамвая и направится под редкими фонарями спуска в Путепровод, ухватить одну из её сумок и хриплым голосом сказать:

– Не слишком тяжёлая?

Но она меня узнала, хоть дядя Толик заранее надвинул мне козырёк кепки на глаза. Уже все вместе мы пошли на Нежинскую и дядя Толик нёс сумки с продуктами, которые тётя Люда брала в счёт получки из магазина, в котором работала.

Поднявшись из Путепровода, мы пересекли Базар по проходу меж пустых, в такую тёмную часть суток, прилавков с высокими, как у беседок, крышами; и прошли ещё, примерно, столько же до начала Нежинской. В глубине всей её длины горели два или три далёких фонаря, но и этого хватало, чтоб отличать её от прочих, неосвещённых улиц…

В Конотоп мы приехали к последней четверти учебного года и стали учениками школы номер тринадцать, которая стояла на мощёной неровным булыжником улице Богдана Хмельницкого, как раз напротив Нежинской.

Пожилые люди вместо номера называли школу «Черевкиной». При царском режиме богатей из села Подлипное, по фамилии Черевко, построил тут двухэтажный трактир, но тогдашние власти не позволили открыть заведение за слишком близкую расположенность к заводу, из опасения, что весь рабочий класс сопьётся, и Черевко отдал дом, чтоб в нём была школа из четырёх классных комнат.

В советское время вслед за двухэтажным выстроили ещё и длинное одноэтажное здание барачного типа, тоже из кирпича; вдоль тихой улочки, что спускается к Болоту, оно же Роща, за которыми и стоит село Подлипное.

В первое утро по дороге в школу меня удивили непонятные холщовые мешочки на верёвочках в руках большинства учеников, помимо их папок и портфелей. Оказывается, они несли на уроки свои чернильницы и это как бы переносило тебя из эпохи орбитальных станций во времена Льва Толстого. Однако, на следующее утро эти мешочки воспринимались уже как должное, хотя школьники на Объекте давно уже писали авторучками с внутренними ампулами, куда чернила втягиваются через перо и одной заправки хватает недели на две, если не слишком много пишешь.

Оглушительный трезвон мощного электрозвонка наполнял длинный коридор одноэтажного здания, выплёскивался во двор и затоплял ближайшие три улицы. Если этот набат был сигналом конца урока, все ученики выходили в широкий двор с раскидистым старинным деревом осенявшим приземистое зданьице, где помещались пионерская комната с библиотекой, учебная мастерская и, как я узнал впоследствии, склад лыж для уроков физкультуры.

Напротив спортзала, пристроенного под прямым углом к дальнему концу длинного здания школы, стоял побелённый кирпичный домик туалетов с двумя входами: «М» и «Ж».

В продолжении всей перемены плотная толпа учеников тусовалась на и вокруг высокого крыльца перед входной дверью. Ребята постарше ловко насестились на боковых перилах крылечной площадки пока на них не рявкнет случайно проходящий педагог. Они на секунду соскакивали вниз, чтобы вспорхнуть обратно как только учительская спина скроется за дверью.

Оживлённый поток разновозрастных школьников не иссякал в направлении туалетов и обратно, но пацаны, и только пацаны, не доходя до домика сворачивали за угол спортзала.

Там, в узком проходе между спортзальной стеной и забором соседского огорода, жизнь била ключом, там шла бойкая игра на звонкую монету, там находился школьный Лас-Вегас.

В игре под названием биток, игроки ставят на кон любую сумму копеек; с десюлика, пятнашки, двацулика и полтинника мигом выдаётся сдача. Копейки ставятся на кон в прямом смысле – стопочкой на земле, одна на другую, «решками» кверху.

Теперь в игру вступает биток – у каждого игрока какая-нибудь своя излюбленная железяка: болт, огрызок крепильного костыля, шар от очень крупного подшипника; ограничений нет – лупи чем хочешь, хоть даже и камешком.

Куда бить?

Да по стопке копеек, конечно, сколько перевернётся «орлами» кверху – твои, укармань их по-быстрому и бей по оставшимся от стопки «решкам».

Не перевернулись – бьёт следующий, а начинал, конечно, тот чья ставка выше остальных.

Иногда от угла спортзала раздавался крик: «Шуба!» – сигнал о приближении кого-то из учителей, деньги тут же исчезали с земли по карманам, дымящиеся сигареты прятались в ковшики ладоней, но тревога всегда оказывалась ложной – учителя сворачивали в туалет, где имелся отсек с дощатой дверью, для директора и преподавателей, а игра продолжалась…

За три кона я спустил пятнадцать копеек, которые мама дала мне на пирожок с капустой в школьном буфете, потому что у этих биточных виртуозов рука набита будь-будь, а мне приходилось бить «позыченым» битком , то есть взятым у кого-то из них напрокат, но, может, оно и к лучшему – не успел пристраститься…

Классная руководительница, Альбина Георгиевна, посадила меня рядом с худенькой рыжей девочкой, Зоей Емец, и хотя я не пользовался её чернильницей, неоднократный второгодник Саша Дрыга с последней парты в среднем ряду остался очень недоволен моим там размещением, о чём и предупредил после уроков, всматриваясь в меня сквозь свой засаленный чуб.

А по дороге из школы я познакомился и подружился со своим одноклассником Витей, с немного жутковатой, но вполне нормальной украинской фамилией – Череп, потому что мы вместе шли вдоль по Нежинской, только ему идти было чуть дальше – до Нежинского Магазина, что на полпути от любого конца улицы.

На следующий день я попросил Альбину Георгиевну пересадить меня на последнюю парту в левом ряду, к Вите Черепу, потому что мы соседи по улице и сможем помогать друг другу с домашними заданиями. Класрук уважила столь вескую причину и я покинул парту Зои. А на предпоследней сидел одинокий Вадик Кубарев и так началась наш тройственный союз.

Но в школе, естественно, одни только учителя зовут ребят по фамилии, а между собой Череп превращается в «Чепу», а Кубарев в «Кубу». Как окрестили меня? «Голым» или «Гольцем»? Если у тебя имя «Сергей», то фамилию твою не трогают и ты автоматически становишься просто «Серый».

Дружба – это сила, когда мы втроём даже Саша Дрыга не слишком-то выпендривается.

Дружба – это знание.

Я поделился стихами не вошедшими в школьную программу, но заученными наизусть любым и каждым мальчиком на Объекте: и «себя от холода страхуя, купил доху я…», и «огонёк в пивной горит…», и «ехал на ярмарку Ванька-холуй…»; а мне, в рамках культурно-филологического обмена растолковали смысл выражений «ты из Ромнóв сбежал?» или «тебе в Ромны пора!» – потому что в городе Ромны находится областная психушка для чокнутых…

В то утро позади спортзала стих звяк битков по копейкам.

В то апрельское ясное утро азарт перетёк в громкий спор, в котором никто никого не слушает, и сменился ожиданием, что вот-вот подтвердятся слухи про ошибку допущенную Центральным телевидением во вчерашней программе новостей «Время», потому что кто-то из ребят слыхал разговор в Городе, хлопцы из десятой школы сказали, что вчера вечером в Сарнавский лес опустился человек на парашюте. Надо дождаться Сашу Родионенко, который хоть и переехал на Мир, но продолжает учиться в нашей школе, вот он скоро приедет из Города и подтвердит…

Мне вспоминался полёт Гагарина, и как Титов летал целый день, а вечером объявил «спокойной ночи, я ложусь спать», а папа засмеялся и сказал: «во, дают!»

Наши космонавты всегда были первыми, а мы, тогдашние мальчики, жарко спорили кто из нас первым услышал по настенному радио про полёт Поповича, Николаева, Терешковой…

Саша Родионенко пришёл, наконец, но он ничего не знал про парашютиста в пригородном лесу.

Значит программа «Время» не ошиблась и – солнце померкло в трауре.

…космонавт Владимир Комаров

…в спускаемом модуле

…при входе в плотные слои атмосферы

…погиб.

Потом в Конотоп приехал папа, а неделей позже прибыл и железный контейнер на товарную станцию, и грузовик привёз на Нежинскую видавший виды шкаф, с широким зеркалом в двери, раскладной диван, пару кресел с деревянными ручками, телевизор и прочие вещи.

(…сейчас подумаю и – оторопь берёт: как могли десять человек—две семьи плюс общая баба Катя—умещаться и жить в одной комнате и кухне?

Но тогда я о таком не задумывался – просто раз это наш дом и раз мы тут живём и живём так, как живём, значит по-другому и быть не может, всё – как надо, так что я просто жил и всё тут..)

На ночь мы с Сашкой укладывались на раскладном диване, а Наташа поперёк него—вдоль дальнего подлокотника у нас в ногах—вот и приходилось их поджимать, не то начнёт ворчать и жаловаться родителям на их кровати у противоположной стенки, чтоб приказали мне и Сашке не брыкаться. А у самой к дивану ещё и стул приставлен – вытягивайся сколько хочешь, но когда я предлагал ей поменяться местами, она только крутила носом.

Семья Архипенков и баба Катя спали на кухне…

Метров за триста от Нежинской, параллельно ей, шла улица Профессийная с высоким забором из бетонных плит вокруг Конотопского Паровозо-Вагоноремонтного завода, однако, в нормальном человеческом общении это нескончаемое название укорачивалось до благозвучного КПВРЗ. Вот почему часть Конотопа по эту сторону Путепровода-Переезда называлась Посёлком КПВРЗ, или просто Посёлком.

По ту сторону завода такая же бетонная ограда отделяла его от множества железнодорожных путей Вокзала и прилегающей к нему Товарной станции, где длинные грузовые поезда дожидались очереди прогромыхать своей дорогой дальше, потому что Конотоп – узловая железнодорожная станция.

На Товарной станции имелась даже горка для формирования грузовых составов, с которой скатывались вагоны и платформы, в одиночку и сцепками, и, визжа железом тормозных башмаков, гахкали друг об друга, а на столбах вдоль путей громкоговорители неразборчиво орали про такой-то состав на таком-то пути.

Правда, в дневное время трудовая симфония станции была почти не слышна на Посёлке, не то что в ночной тиши.

А в те дни, когда ветер дул со стороны села Поповка, воздух наполнялся характерным запахом отходов тамошнего спиртзавода, который жители Посёлка прозвали «привет из Поповки», не то, чтоб вонь была смертельной, но лучше не принюхиваться; иметь насморк в такой день было большой удачей: О, счастливчик!

Нежинская и Профессийная соединялись множеством коротких улочек; первая—по пути из школы—называлась Литейной, потому что выходила к бывшему литейному цеху внутри завода, хотя его и не видно за бетонной стеной; затем шла улица Кузнечная – напротив неё поверх стены виднелась высокая кирпичная труба, а после нашей хаты, от Нежинской ответвлялась улица Гоголя, хотя ни перед, ни позади заводского забора никакого Гоголя, конечно же, не было.

Перечисленные три улицы были, более-менее, прямыми, а дальше, до Нежинского Магазина и после него, пролегала сеть проулков в разнообразных направлениях, которые, в конце концов, тоже выводили к заводской стене, если знаком с навигацией в их фиордах.

Нежинский Магазин назывался так, потому что он стоял на улице Нежинской и был самым крупным из трёх магазинов на Посёлке.

В одноэтажном, но высоком кирпичном здании размещались четыре магазинных отдела, каждый со своим отдельным входом с улицы, под соответствующими надписями по жести вывесок: «Хлеб», «Промтовары», «Гастроном» и «Рыба-Овощи».

«Хлеб» работал по утрам час-полтора, пока не раскупят батоны и буханки, чтоб можно было запереть пустой отдел до подвоза следующей партии батонов и буханок во второй половине дня грузовиком-фургоном конотопского хлебзавода с точно такой же надписью на железном борту: «Хлеб».

Следом шёл самый просторный отдел – «Промтовары», имевший две широкие витрины с коробочками сигнализации о взломе притиснутыми изнутри к их пыльному стеклу. Целых три продавщицы скучали там день-деньской, присматривая за товарами внутри длинных столов со стеклянным верхом, потому что к ним почти никто не заходил. Таким ассортиментом жители Посёлка предпочитали отовариваться в центре Конотопа, на поселковом диалекте – «съездить в Город».

Зато двум продавщицам за дверью «Гастроном»—одна в молочном отделе, другая в бакалейном—дел хватало, порой там даже создавалась очередь, если завезли сливочное масло и продавщицы не успевали кромсать большущим ножом его громадный жёлтый куб на прилавке рядом с весами, чтобы завернуть твои двести, или триста грамм в рыхлую синюю бумагу.

А если в «Гастроном» заходил рабочий из завода КПВРЗ, то его отпускали без очереди, потому что копейки на водку у него в кулаке уже чётко посчитаны и не раз, там без сдачи, кроме того его ждут сотрудники на рабочем месте, он ведь даже спецовку не переодевал, чтоб поскорее.

Выбор водок был достаточно широк, разных цветов и названий, тут тебе и «Зубровка», и «Ерофеич», и «Ещё по одной…», но все покупали только «Московскую» с бело-зелёной наклейкой.

А заключительный отдел, «Рыба-Овощи», вообще не открывали, чтоб не тревожить дрёму початой бочки солёных огурцов и пустых полок с запахом сухой земли от картошки распроданной в прошлом году.

За Нежинским Магазином шли ещё Слесарная, затем Колёсная, а в пока что неисследованных глубинах другие улицы, проулки, тупички Посёлка…

В ближайшее после нашего приезда воскресенье, тётя Люда вывела меня и Наташу с Санькой вдоль улицы Кузнечная на Профессийную, единственную улицу Посёлка покрытую асфальтом, двигаясь по которой в направлении Базара, мы пришли в Клуб КПВРЗ, на детский сеанс в три часа дня.

Клуб имел два этажа, но ростом был во все четыре, и заднюю часть его тоже окружал высокий заводской забор из бетонных плит. Его могучие стены из кирпича прокопчённого цвета несли множество арочных выступов-столбиков и торец здания почти смыкался с Главной Проходной завода, такой же дореволюционно-кружевной витиеватой кладки, и, совместно с двухэтажной заводской столовой напротив, они образовывали крохотную площадь с бюстом революционера-конотопчанина Степана Радченко на чахлом газоне возле стен заводской столовой – куб мутно темнеющего стекла в стиле модернизма…

В высоком вестибюле Клуба разнообразная, но одинаково шумная детвора толпилась к окошечку в обитой жестью двери кассы. Один, по виду второклассник, начал приставать к тёте Люде, чтоб та дала ему десять копеек на билет, но она гаркнула на его нытьё и он заткнулся. Мне показалось, что ей и самой в охотку было окунуться в этот галдёж малолеток перед дневным сеансом…

Так я узнал дорогу к Клубу, в котором кроме всего прочего находилась заводская Библиотека, два огромных зала: в первом с десяток столов под тяжкими стопками газетных подшивок и высокие шкафы с остеклёнными дверцами, чтобы виднелись давно знакомые ряды нечитанных работ Ленина, Маркса с Энгельсом, и прочие многотомники, а во втором уже нормальные полки с книгами для чтения.

Конечно, я сразу же записался, потому что в школьной библиотеке, позади пионерской комнаты, выбирать было, практически, не из нечего…

Первого мая школа пошла на демонстрацию. Портреты на палках в руках учеников (один на троих, чтобы менялись) украшали школьную колонну представляя текущих Членов Политбюро Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза. Ученицы несли по два-три воздушных шарика, учительницы – небольшие букеты цветов, парни из выпускного класса – пару кумачовых транспарантов с белыми надписями, что СССР оплот мира.

Под предводительством группы учителей во главе колонны, мы вышли к Базару по булыжной мостовой улицы Богдана Хмельницкого, где Профессийная делилась с ней своим асфальтом для нырка в Путепровод, а на той стороне Переезда свернули направо вдоль широкого проспекта Мира с мостом в высокой железнодорожной насыпи вдали, потом мимо пятиэтажек жилмассива Зеленчак, до центральной площади города – Площади Мира. Проспект Мира отделял Площадь Мира, с её гранитным кольцом никогда не работающего фонтана перед гранитными ступенями регулярно работающего кинотеатра Мир, от здания Городского Совета в зелёном сквере напротив. По праздникам центральная аллея сквера баррикадировалась красной трибуной, чтобы населению было мимо чего проходить в демонстрации, за исключением жильцов пятиэтажек рядом с площадью, которые наблюдали этот парад со своих балконов. Я им немного завидовал, но вскоре перестал…

На пути к площади Мира колонне школы номер тринадцать не раз приходилось останавливаться в долгом ожидании, пропуская предыдущие по нумерации школы; зато нас пропускали колонны Локомотивного Депо, или Дистанции Пути Юго-Западной Железной Дороги, как было написано выпуклыми буквами из пенопласта на обтянутых малиновым бархатом щитах во главе их. Ни трамваи, ни автотранспорт не появлялись на проспекте Мира, а только люди, множество людей, что запрудили его тротуары и стояли там как берега у потока людей в проходящих мимо колоннах и это делало этот день непохожим на все остальные.

Перед выходом на саму площадь нам вдруг приходилось переходить на скорую рысь, с портретными плакатами членов Политбюро ЦК КПСС наперевес, потому что, как обычно, мы слишком отстали от предыдущих колонн.

Поскольку прохождение школ замыкалось, фактически, нами (в городе насчитывалось четырнадцать средних школ, но во время рыси табун четырнадцатой школы смешивался с нашим) то, когда мы запыхавшись шагали мимо красной трибуны, репродукторы над ней уже кричали: «на площадь вступает колонна конотопского железнодорожного техникума! Ура, товарищи!» и приходилось уракать не себе.

За площадью, миновав вход в Центральный Парк Отдыха, дорога круто сворачивала вправо, к заводу «Красный Металлист», но мы туда не спускались, а в ближайшем переулке складывали членов Политбюро ЦК КПСС и красные транспаранты в грузовик, который отвозил их обратно в школу дожидаться следующих демонстраций в запертой комнате заавхоза.

Мы тоже отправлялись обратно, но пешком, в обход площади, потому что проходы между домами выходящими на неё были загорожены автобусами—плотно, лоб в лоб—а позади них по пустой площади лениво прохаживались милиционеры.

Но, всё-таки, это был праздник, потому что на демонстрацию мама давала нам по пятьдесят копеек на мороженое, и ещё оставалась сдача, потому что Сливочное стоило 13, а Пломбир – 18 копеек. Женщины в белых халатах продавали его из фанерных ящиков-холодильников с двойными стенками на каждом перекрёстке проспекта Мира закрытого для всех видов транспорта…

Когда я вернулся домой, то по Нежинской всё ещё шли школьники в красных пионерских галстуках на белых парадных рубашках, возвращаясь с демонстрации на Посёлок.

И тут я совершил самый первый в своей жизни подлый поступок – вышел за калитку и подло выстрелил в спину прохожего мальчика из шпоночного пистолета. Он погнался за мной и даже заскочил во двор хаты, но я отбежал к будке с Жулькой, который громко лаял и дёргал свою цепь, и мальчик не посмел подойти, а только обзывался.

Летом родители купили козу на Базаре, потому что когда папа получил свою первую зарплату на заводе и принёс отдавать маме 74 рубля, она растерянно посмотрела на деньги и спросила:

– Как? Это всё?

Белая коза понадобилась, чтоб жить стало легче, но на самом деле она только усложняла жизнь, потому что мне приходилось водить её на верёвке в улицу Кузнечную, или Литейную, чтоб она щипала там пыльную траву под ветхими заборами. От её молока я отказывался наотрез, хоть мама уговаривала, что козье это очень полезно. Вскоре её зарезали и нажарили котлет, но их я и пробовать не стал…

Иногда в обеденный перерыв к нам на хату приходил с завода сын бабы Кати – дядя Вадик в рабочей спецовке. Он упрашивал бабу Кати дать ему поллитра самогонки, потому что хлопцы ждут, но она почти всегда отнекивалась.

У дяди Вадика были блестящие чёрные волосы и кожа оливкового оттенка, как у юного Артура в романе Лилиан Войнич, и чёрные усы щёточкой. На правой руке у него не хватало среднего пальца, отрезанного в самом начале трудового пути.

– Ну, я смотрю, понятно – это вот палец мой на станке лежит, но откуда вода на него капает? Тю! Так это ж слёзы у меня – кап-кап!– рассказывал он нам.

Врачи хорошо зашили культю, она вышла гладкой и без шрамов, так что когда дядя Вадя крутил дулю, то та у него получалась двуствольной. Очень смешно, и фиг кто сможет повторить.

Жил он в районе Автовокзала в хате своей жены Любы и тёщи и за это принадлежал к разряду примаков.

Нелегка примацкая доля – ему приходится быть ниже травы, тише воды и называть тёщу «мамой», и мыть ноги курам, которых она держит во дворе, перед тем как те отправятся на насест…

Мы все любили дядю Вадю – он такой смешной и добрый, всегда с улыбкой и особым обращением:

– Ну, как вы, детки золотые?

А у его сына разноцветные глаза: один синий, а другой зелёный…

В возрасте десяти лет, когда за стенкой, в хате Пилюты, квартировал немецкий штаб, Вадик Вакимов залез на забор и попытался обрезать телефонный кабель их штабной связи. Немцы на него наорали, но не стали расстреливать на месте.

Когда я спросил зачем он решился на такое, дядя Вадя ответил, что уже не помнит. Но вряд ли он мечтал стать пионером-партизаном, посмертным Героем Советского Союза, скорее всего захотелось добыть разноцветных проводков из телефонного кабеля, потом из них плетут красивые столбики и даже перстни-колечки…

По пути в Нежинский Магазин, меня обогнали двое ребят на одном велосипеде. Сидевший сзади на багажнике спрыгнул вдруг на землю и отвесил мне крепкую пощёчину.

Конечно, это было беспредельным оскорблением чести, а он на полголовы ниже меня, но я побоялся драться – мало того, что не умею, так ещё и второй, который тоже слез с велосипеда, был явно старше меня.

– Говорил же тебе, что получишь,– сказал коротышка и они укатили.

Я понял кому стрелял в спину…

Взрослые киносеансы в Клубе начинались в шесть и в восемь часов вечера. Кино показывали на втором этаже, куда вели два пролёта мощных ступеней лестницы из крашенных досок. Верхняя площадка, несмотря на два высоких окна, хранила постоянную сумрачность, была вымощена керамической плиткой и имела три двери.

За дверью направо открывался небольшой зал с телевизором перед десятком рядов обращённых к нему пустых зрительских кресел, и с крутой железной лесенкой в кинобудку, но зал этот был проходным, сменяясь просторами громадной Балетной Студии. Однако, с кинобилетом в кармане туда идти незачем, лучше вернуться к остальным двум дверям на площадке.

Первая из них вела на балкон зрительного зала и была вечно заперта, а вторую, приглашающе распахнутую, охраняла вечно чем-то недовольная тётя Шура в своём неизменном головном платке, что топорщился как кованый шлём витязя; для угрюмой проверки и обрывания контрольной полоски на кинобилетах.

Пол в широком зрительном зале чуть покато спускался к сцене с крылечками перед парой дверей по бокам от неё. Однако, эти подробности скрывал широкий белый экран натянутый между боковыми стенами и только в случае концерта или постановки кукольного театра этот экран сдвигался к стене слева, обнаруживая тёмно-синий бархат занавеса сцены.

Под потолком вдоль каждой боковой стены тянулся балкон с нашлёпками гипсовой лепнины, но до сцены ни один из них не дотягивался, а у задней стены оба круто спускался к своей запертой снаружи двери, чтобы не загораживать бойницы кинобудки откуда изливался на экран трепещущий луч света с кинофильмом…

В вестибюле на первом этаже, между дверями кассы и кабинета директора, висел холст на мощной раме со списком фильмов для показа в текущем месяц, они менялись каждый день, кроме понедельника, когда в Клубе кино вообще не крутили. Список помогал заранее определиться на какое число просить у мамы двадцать копеек на билет.

Летом расходы на кино исчезали совершенно, потому что возле спуска в Путепровод, позади длинной ветхой двухэтажки, находился парк КПВРЗ, где кроме трёх аллей, пустующей танцплощадки и пивного павильона был летний кинотеатр, ограждённый забором, где имелись удобно расположенные щели для кинопросмотра одним глазом.

Сеанс начинался после девяти вечера, как только сгустятся сумерки, более точным сигналом служил резкий обрыв музыки, которую киномеханики запускали по приходу в парк.

Однако, выстоять полтора часа уткнувшись носом в шершавые от непогоды доски не так уж и легко, а сиганувшего через забор бдительная тётя Шура всё равно отыскивала и выводила, поэтому юные кинолюбители занимали выгодные для сидения места на старых яблонях позади кирпичной кинобудки. Если же развилка окажется слишком тесной, или сук под тобой чересчур узловатым, в следующий раз догадаешься прийти пораньше и выбратьь место покомфортней…

По ходу фильма, летняя темень сгущалась вокруг двух-трёх неярких фонарей в аллеях парка, а в небе между яблоневых листьев проступали звёзды.

На экране «Весёлые Ребята» с Леонидом Утёсовым тузили друг друга барабанами и контрабасами, а в менее уморные моменты можно запустить руку в листву над головой, чтоб в каком-нибудь созвездии Волос Вероники нашарить мелкое, кислое-прекислое яблоко и мелко покусывать его твёрдокаменный несъедобно кислющий бок.

После хорошего фильма, как тот с Родионом Нахапетовым – без драк, без войны, а просто про жизнь, про смерть, про любовь и красивую езду на мотоцикле по мелководью, зрители выходили из ворот парка на булыжную мостовую улицы Будённого без обычных свистов и гиков, а притихшей негустой толпой людей словно бы породнённых сеансом и шли сквозь темень тёплой ночи, редея рядами на раздорожьях, к фонарю у перекрёстка улиц Богдана Хмельницкого и Профессийной, напротив Базара…

Но главное, из-за чего ребята ждут лето – это купание. Открытие купального сезона на Кандыбине в конце мая – знак наступившего в Конотопе лета.

Кандыбино – это ряд рыбных озёр по разведению зеркального карпа, из которых вытекает речка Езуч, а по озёрным дамбам изредка проезжает обходчик на велосипеде, чтоб пацаны не очень-то браконьерничали своими удочками. В крайнем из озёр карпов не охраняют – оно оставлено для купания отдыхающих пляжников.

Но, чтобы начать хождение на Кандыбино, надо знать как туда идти.

Мама сказала, что девчонкой бывала там, но вряд ли сможет объяснить где это и лучше спросить у дяди Толика, который и на работу, и с работы, и вообще везде, ездит на своей «яве» – уж он-то все дороги знает.

Найти Кандыбино, по его объяснениям, проще простого: идёшь в Город по проспекту Мира и за мостом железнодорожной насыпи тут тебе сразу поворот направо, пропустить невозможно, это ромненская трасса.

Спускаешься по той дороге до перекрёстка и там тоже направо, пока не появится железнодорожный шлагбаум, от него свернуть влево и – вот тебе и Кандыбино.

Младшие, конечно же, увязались идти со мной. Мы взяли старое постельное покрывало, чтобы на нём загорать, положили его в плетёную сетку-авоську вместе с бутылкой воды, и пошли на Переезд, откуда начинался проспект Мира.

Путь до насыпи был знаком по первомайской демонстрации. Мы прошли под мостом и вот она, дорога вправо – прямо под насыпью. Правда, на трассу мало похожа – никакого асфальта, но всё-таки дорога, вполне широкая, и первая за мостом направо.

Мы свернули на неё и пошли вдоль крутой высокой насыпи, а дорога становилась всё уже, превращаясь в широкую тропу, потом просто в тропку, которая скоро тоже пропала.

Пришлось подняться на насыпь, повытряхивать песок из сандалий и топать дальше по шпалам и рельсам. Наташа первой замечала поезда настигавшие нас сзади, и мы спускались на неровный щебень отсыпки, уступая путь слитному громыханью вагонов, что проносились мимо стегая нас тугими порывами ветра.

Когда мы дошли до следующего моста, под которым не было никакого проспекта, а только лишь колеи железнодорожных путей, и увидели, что наша насыпь тоже заворачивает и спускается к ним, чтобы параллельно тянуться к далёкому Вокзалу, стало ясно, что мы идём в обратную сторону, а ни на какой ни на пляж.

Впрочем, мы не успели приуныть, потому что далеко внизу под нашей насыпью и под насыпью путей проложенных под мостом, различалось небольшое поле, по которому шли две группы ребят в летних одёжках с такими же сетками, как у нас, и даже с мячом, направляясь к рощице зелёных деревьев – наверняка купаться!

Мы спустились по крутым насыпям и свернули на ту же тропу через поле, что и предыдущие ребята, давно скрывшиеся из виду. Потом мы шли через осиновую рощу вдоль одинокой железнодорожной ветки на деревянных, а не на бетонных шпалах, пока не показалась насыпь шоссе и поднятые шлагбаумы по сторонам этой тихой железнодорожной колеи.

По ту сторону шоссе мы спустились на широкую, местами топкую тропу через ярко-зелёные травы. Грудь расправилась осторожным ликованием: ага, Кандыбино! не спрячешься! – потому что той же тропы придерживались люди явно пляжного вида, которые шли в обоих направлениях, но туда больше, чем обратно.

Тропа вывела к широкому каналу тёмной воды между берегом и противоположной дамбой рыбных озёр, но на этом не кончалась, а вела дальше вдоль берега. Мы пошли вперёд между деревьями в свежей листве, под белыми облаками и солнцем в лазурно-синем летнем небе.

Правильные ряды фруктовых деревьев большого неухоженного сада подымались на плавный склон справа от тропы. Вскоре канал раздвинулся в широкое озеро с песчаным берегом. Песок прибрежной полосы сменялся утоптанной травой между высоких кустов смородины одичавшей в заброшенном саду.

Выбрав свободный кусок травы для нашего покрывала, мы быстренько разделись и по нестерпимо горячему песку побежали к воде, которая плескалась отовсюду и во всех направлениях под неумолчный хохот, визг и крики людей, что колошматили её и посылали брызги друг на друга в толпе купающихся.

Лето! Ах, лето!.

Потом выяснилось, что дядя Толик даже и не знал о существовании той исчезающей дороги под насыпью, ведь пролетая под мостом на проспекте Мира, его мотоцикл за пару секунд оказывался у ромненской трассы, до которой пешком шагать метров двести…

В клубном списке фильмов на июль стояли «Сыновья Большой Медведицы» и мы с Чепой решили сходить, потому что это кино про индейцев с участием Гойко Митича. Хотя сам из Югославии, он постоянно снимался в чёрно-белых вестернах ГДР и, если знаешь, что в фильме играет Гойко Митич, иди не раздумывая – кину́шка будет класс.

Конечно, в списке между двух дверей эти подробности не излагались, но фильмы в Клуб КПВРЗ попадали месяц, а то и два, спустя после показа их в кинотеатре Мир, на Площади Мира, или в кинотеатре имени Воронцова, на Площади Конотопских Дивизий. Вот только в Мире билет стоил пятьдесят копеек, а в Воронцове тридцать пять, тогда как в Клубе платишь двадцать и, по отзывам уже посмотревших, знаешь стоит ли оно того.

В тот воскресный день мы втроём – Куба, Чепа и я – ещё смотались на Кандыбино на великах.

Мы плавали там среди купающихся, или выстраивали трамплин друг для друга, когда двое, стоя по грудь в воде, сцепляют кисти рук в замóк, чтоб третий, взобравшись на сцепку, мог нырнуть в глубину, или играли в пятнашки, хотя под водой за Кубой невозможно угнаться.

Потом оба мои друга затерялись где-то в толпе. Я поискал их среди визгов, брызгов, всплесков, но не нашёл и тогда поплыл на другой край озера, к дамбе рыбных озёр. Там пара пацанов удили рыбу, выжидая удобный момент закинуть удочки в зеркально карповый рай по ту сторону дамбы.

Чтоб не распугивать им рыбу, которая водилась и с пляжной стороны, я поплыл обратно, где, прочесав ещё раз, но безрезультатно, толпу в воде, решил, что с меня хватит.

Когда, дрожа плечами и весь в пупырышках гусиной кожи, я вышел на горячий песок пляжа, они примчались от смородиновых кустов с почти уже сухими волосами.

– Ты где пропал? Мы опять заходим – погнали!

– Да в-вы шо? Я т-токо-токо в-вылажу!

– Ну, так шо? Пошли!

– А! Погнали наши городских!

И, взбивая высокие пенные всплески тремя парами ног, галопом ринули мы на глубину – нырять, вопить и брызгаться.

Лето, оно тем и лето, что лето…

Куба в кино не захотел – он его уже видел, и Чепа тоже передумал, но меня это не остановило и я решил взять у мамы двадцать копеек и сходить на шестичасовой сеанс.

Баба Катя сказала, что родители и брат с сестрой куда-то ушли после обеда, только она не знает куда. Ну, ничего, до сеанса ещё целых три часа, они наверняка вернутся.

На исходе третьего часа меня охватило неудержимое беспокойство. Где же они, где?

Я снова спросил об этом, на этот раз уже у тёти Люды, на что она с полным безразличием и какой-то даже злостью ответила:

– Я б и тебя не видела.

Когда дядя Толик уезжал на рыбалку, она всегда была такая.

Прошло ещё два часа, я мог бы отправляться в Парк на просмотр фильм с дерева, но мне уже не хотелось никакого кино. На меня навалилось необоримое чувство какой-то неотвратимой и даже уже свершившейся катастрофы, мерещился грузовик вылетевший на тротуар, сирены «скорой». Ясно одно – у меня уже не осталось ни родителей, ни брата с сестрой.

Сгустились сумерки, дядя Толик приехал с рыбалки и зашёл в хату, а я так и сидел, раздавленный своим горем и одиночеством, на траве рядом с дремлющим Жулькой.

И когда уже совсем поздно звякнула клямка калитки, послышался весёлый голос мамы и Сашка с Наташкой забежали во двор, я бросился навстречу, раздираемый радостью и обидой:

– Да, где же вы были?!

– У дяди Вади. А ты что такой?

Взрыднув, я начал сбивчиво бормотать про сыновей медведицы и двадцать копеек, потому что не мог объяснить, что мне на целых полдня пришлось остаться круглым сиротой потерявшим всех своих родных и близких, не знающим как ему жить дальше без семьи.

– Ну, так взял бы деньги у тёти Люды.

– Да? Я у неё спросил где вы, так она сказала «глаза бы мои на тебя не смотрели».

– Что?! А ну, идём в хату.

И дома она скандалила с сестрой, а тётя Люда говорила, что это брехня и она только сказала, что и меня не видела бы, если б не подошёл.

Но я упрямо повторял свою брехню, мама и тётя Люда кричали на всю кухню, баба Катя пыталась их уговорить, что стыдно так перед людьми, уже и на улицу-то слышно; Саша, Наташа, Ирочка и Валерик с испуганными глазами толпились в дверях комнаты, где папа и дядя Толик молча сидели в углу уставясь в телевизор…

Так я совершил вторую подлость в своей жизни – солгал, возвёл напраслину и оклеветал невинную тётку. И хотя её ответ мне я истолковал именно так, как потом пересказывал маме, всё же мог бы, после тёткиного пояснения, признаться, что да, это было сказано именно такими словами, но почему-то промолчал.

Моя бессловесная ложь вызывала во мне раскаяние, тоже не высказанное, и чувство вины перед тётей Людой и перед её детьми, и перед мамой, которую обманул, и перед всеми за то, что я такой рохля и плаксун – расхныкался, как маленький: ах, папа-мама не дома!.

Нет, извиняться я не умел, да нас этому и не учили. Конечно, в кинофильмах иногда можно было услыхать «ах, извините!», но в естественной обстановке, если кто-то нечаянно толкнёт кого-то, или, там, на ногу наступит ненароком «звыняй, шо мало!» служило просьбой простить великодушно. И всё случившееся положило начало неприметно постепенному процессу отчуждения и превращения меня в «отрезанный ломоть», по выражению папы. Я начинал жить своей жизнью, хотя, конечно, ничего такого не осознавал, а просто жил дальше…

Мама с тётей Людой помирились, потому что та показала маме как правильно поётся модная песня «Всюди буйно квiтнє черемшина», и кроме того она приносила с работы продукты, которые нигде не купишь, потому что ими торгуют из-под прилавка только для круга доверенных лиц: «своих», или «нужных».

Тётя Люда так смешно рассказывала про обеденные перерывы в их в магазине, когда все продавщицы собираются в бытовке кушать и хвастают друг перед дружкой кто что вкусненького принёс из дому на обед в поллитровых банках, сравнивают, рецептами делятся. Заведующая отдельно ест, в своём кабинете, а когда у неё на столе зазвонит телефон, она спрашивает кого надо и через распахнутую в коридор дверь кричит кого там спрашивают. Ну, пока та сходит ответить, от её вкусненького остаётся меньше половины, ведь всем же ж охота попробовать. Лучше один раз лизнуть, чем сто раз взглянуть, правильно?

Но одна там есть – ух, хитрющая! Заведующая ей крикнет «к телефону!», так эта зараза делает «хыррк!» и в свою банку с обедом – тьфу! – и только потом отправляется заведующей в кабинет, ну, и конечно ж, никто не притронется…

Мама тоже пошла работать в торговлю и устроилась кассиром в большой гастроном номер шесть, недалеко от Вокзала, но через два месяца у неё там случилась крупная недостача.

Мама очень переживала и говорила, что не могла так ошибиться, наверное, кто-то из работников гастронома выбил чек на большую сумму, когда она вышла в туалет, забыв запереть кассовый аппарат; чтоб рассчитаться, пришлось продать папино пальто из чистой кожи, которое он покупал ещё в свою бытность на Объекте.

С тех пор мама трудилась в торговых точках где нет подозрительного коллектива, а только она одна – в ларьках городского Парка Отдыха напротив площади Мира, где продавалось вино в бутылках, конфеты, печенье и бочковое пиво…

В конце лета в хате снова был скандал, но уже не между сёстрами, а между мужем и женой.

Дядя Толик поехал в лес и привёз оттуда грибы завёрнутые в газету. Не очень много, но на суп хватит, а чтоб не растерять грибы в дороге, он обвязал пакет и сунул в сетку, которую и повесил на руль мотоцикла, но дома вместо похвалы ему достался нагоняй от тёти Люды, когда та увидала, что газетный пакет обвязан бретелькой от женского лифчика.

И сколько дядя Толик ни твердил, что подобрал эту паварозку в лесу, тётя Люда всё громче и громче кричала, чтоб ей показали такой лес где под кустами лифчики валяются и что не надо дуру из неё делать, потому что она не вчера родилась.

Баба Катя уже не пыталась никого успокоить и лишь молча смотрела на спорящих грустными глазами.

И это стало уроком сразу для двоих: дядя Толик больше никогда не привозил грибов, а к я узнал слово «бретелька».

Тётя Люда попыталась даже запретить его рыбалки, но тут уже он начал повышать голос и тогда был найден компромисс – пускай ездит, но только и меня берёт с собой.

И следующие два-три года, с весны до осени, по выходным, с парой удочек и спиннингом примотанными к багажнику его «явы», мы отправлялись в путь. Чаще всего на реку Сейм, а иногда на далёкую Десну, но в таком случае выезжать приходилось затемно, потому что туда ехать километров семьдесят.

Обгоняя оглушительный треск своего мотора, «ява» пролетала вдоль пустых улиц ночного города, когда даже милиция спит, и по Батуринскому шоссе вырывалась на московскую трассу, где дядя Толик иногда выжимал скорость до ста двадцати, а когда мы сворачивали на просёлочные дороги, нас начинал догонять рассвет.

Я сидел сзади и, сквозь карманы его мотоциклетной куртки из искусственной кожи, держался за его пояс, чтобы руки не мёрзли под встречным ветром.

Ночь вокруг мчащейся «явы» переходила в белёсые сумерки, и по краям полей начинали проступать лесополосы, а высоко в небе виднеться облака, которые из тёмных постепенно становились розовыми в длинных лучах солнца, что ещё не успело взойти над горизонтом. От этих картин внутри вспенивался восторг не меньший, чем от скоростной езды…

Обычно червей для наживки я выкапывал из огородных грядок, но однажды бывалые рыбаки посоветовали дяде Толику наживлять крючок личинками стрекоз, которые живут в воде, в комьях глины под обрывистым речным берегом и рыба по ним прям-таки с ума сходит – одна у другой крючок выхватывают, чтоб заглотить личинку.

В то утро мы подъехали к реке, когда только-только ещё рассветало и от воды всплывали прозрачные клочья пара.

Дядя Толик объяснил, что доставать те глиняные куски из воды придётся мне.

Даже от мысли, что придётся входить в течение тёмной воды, в дрожь бросало, но любишь кататься – люби и личинок доставать. Я разделся и, по совету старшего, сразу же нырнул.

Вот это да! Оказывается в воде теплее даже, чем на берегу!

Я подтаскивал к берегу обломки скользких глыб, а дядя Толик их там разламывал и вынимал личинок из канальчиков насверленных ими в глине. Когда он сказал, что хватит, я даже не хотел вылезать из ласкового тепла речной воды.

Однако, этот случай являлся неприкрытой эксплуатацией несовершеннолетнего труда, и заслуженное наказание за такую противоправную практику ожидало нарушителя в тот же день.

Дядя Толик удочке предпочитал спиннинг, резким взмахом которого он забрасывал блесну с грузилом чуть не до середины реки, а потом крутил стрекочущую катушку на ручке, подтаскивая вертлявое мелькание блесны обратно. На спиннинг ловят крупную хищную рыбу, из тех, что способны заглотить крюк-тройчатку в хвосте блесны – щуку, окуня.

К полудню мы переехали в другое место, где был деревянный мост, дядя Толик перешёл на противоположный, крутой берег и двинулся вдоль реки забрасывая спиннинг там и сям.

Я остался сидеть возле удочек воткнутых в песок у воды, а потом растянулся в прибрежной траве, искоса наблюдая за поплавками, а когда на том берегу показался возвращающийся дядя Толик, то я, не подымая головы, смотрел на него сквозь траву, заставляя его пробираться сквозь джунгли спорыша и других былинок. Таким трюком в кино делают дублированные съёмки.

И до самого моста я сурово, но справедливо продержал его в лилипутиках…

Однажды тётя Люда у меня спросила, не случалось ли мне когда-либо видеть, что по пути на рыбалку он заходит в какую-нибудь в хату.

Нисколько не покривив душой, я сказал ей чистую правду, что такого не видел никогда, потому что в тот раз, когда в селе Поповка дядя Толик вдруг вспомнил, что мы выехали без червей для наживки, и ссадил меня в пустой сельской улочке, пока он сгоняет тут неподалёку, в одно место где их уйма, то, дожидаясь пока он их там копает, я видел только глубокий песок дороги между стен крапивных зарослей да почернелую солому крыши старого сарая, но никаких вхождений ни в какие хаты…

Пару раз мы падали.

Первый раз, когда гнали по полю тропинкой тянувшейся по верху метровой насыпи. Я догадался, что это насыпь, потому что высокая трава пролетала ниже колёс «явы». Но откуда она взялась среди поля? Вот в чём вопрос. А там где насыпь внезапно обрывалась, трава скрывала ямину, в которую «ява» и нырнула носом, выбросив нас через себя в своём красивом сальто-мортале.

Во втором случае, на выезде из Нежинской, мотоцикл зацепился за врытую возле чьей-то хаты железяку для обороны их фундамента от автомашин, объезжающих лужи на дороге.

Но оба раза обошлось, ведь у нас на головах были белые пластмассовые шлемы, правда, при втором падении пришлось отменить рыбалку, потому что из амортизатора «явы» начало капать машинное масло и потребовался срочный ремонт…

Площадь Конотопских Дивизий названа так в честь воинских формирований освобождавших город в годы Второй мировой и поначалу она представлялась мне концом света, потому что от площади Мира до неё ехать аж четыре остановки на трамвае, столько же как от Вокзала до Мира.

Площадь Конотопских Дивизий широка как три дороги вместе, и очень длинная с постепенным уклоном вдоль всей своей длины.

В правом верхнем её углу высилась башня из металла, не такая высокая как знаменитая башня в Париже, зато более полезная – с большим водонапорным баком, чей ржавый, обращённый к площади бок украшала крупная романтическая надпись прописью, с широким нажимом кистью: «Я люблю тебя Оля!»; под башней, за красной кирпичной стеной с плотными рядами колючей проволоки по гребню, находилась городская тюрьма, а напротив башни – широко распахнутые ворота Колхозного Рынка, который, в общем, был уже вне площади, а от его ворот под её уклон тянулся ряд магазинчиков – «Мебель», «Одежда», «Обувь»…

Внизу спуска, где площадь суживалась в одну улицу, стояло здание, где окон было больше, чем стен – Конотопская Швейная Фабрика, за которой следовал вытрезвитель, где, наоборот, стен было больше, чем окон, а за ним дорога выходила к широкому мосту ведущему в опасный окраинный район – Загребелье.

Опасность в том, что загребельские хлопцы сплошь блатняки и, поймав парня из другого городского района, осмелившегося провожать загребельскую девушку, заставляли его кричать петухом, или измерять длину моста спичкой, или сразу били…

Чуть выше места пересечения площади трамвайными путями стоял кинотеатр имени Воронцова, только заходили в него с улицы Ленина, а к площади он был обёрнут глухой стеной с тремя выходами.

Когда в Конотоп приезжал передвижной зверинец, то из своих клеток на колёсах они выстраивали квадратный табор между трамвайными путями и Швейной Фабрикой, как чешские гуситы из учебника истории средних веков.

В отличие от гуситского, внутри табор делился надвое парой зарешечённых рядов и в воскресный день жители города и окрестных сёл кружили толпами вокруг и вдоль клеток с табличками про возраст и имя животного, а над площадью висел слитный гул людских и звериных криков.

Но это случалось раз в три года…

Гонщики по отвесной стене тоже пару раз приезжали, однако, свой огромный шатёр из брезента они устанавливали наверху площади, возле ворот Колхозного Рынка, а внутри собирали кольцевую стену из деревянных щитов высотой метров пять. Вокруг верха стены под низким брезентом потолка оставался тесный проход для стоячих мест, куда два раза в день пускали зрителей по крутой лестнице снаружи и те заглядывали поверх досок вниз, где пара мотоциклистов, по очереди, набирали скорость по кругу арены, чтобы по пандусу въехать на стену и с оглушительным треском моторов гонять по ней в горизонтальной плоскости, представляя зрителям свой вид сбоку…

Покидая площадь по улице Ленина, пешеход миновал на углу кинотеатр им. Воронцова, а вслед за ним Дом Быта, облицованный куб из трёх этажей набитый всяческими ателье и мастерскими.

В те времена между этими двумя достопримечательностями был установлен стенд из железных труб озаглавленный «Не проходите мимо!», на котором висели чёрно-белые фотографии людей попавших в вытрезвитель, а машинописные кусочки бумаги под каждым указывали их имена и место работы.

Жуть брала от этих снимков, на которых кожа лиц у людей была словно бы содрана.

А у меня повешенные там алкоголики, почему-то вызывали сочувствие. Наверное, из-за того далёкого стенда на Объекте, к которому я так страшился приблизиться, и вот они, эти два стенда, как-то роднили меня, если не с людьми на снимках, то с их детьми точно.

После перекрёстка за Домом Быта стоял, чуть отступив от дороги, Дом культуры завода «Красный Металлист», чью крохотную площадь по краям ограничивали стенды для периодического наклеивания страниц из сатирических журналов: украинский «Перець» с правой стороны и всесоюзный «Крокодил» напротив, а ближе к дороге, но тоже по краям, чтобы не закрывать вид на квадратные колонны входа в Дом культуры, размещались два киоска из жести и стекла.

В одном из них, среди карточных колод и прочей сувенирной всячины, я увидел выставленные на продажу наборы спичечных этикеток и в свой следующий выезд в Город купил набор с картинками животных.

Когда я привёз покупку домой, чтобы пополнить привезённый с Объекта альбом с коллекцией, то понял – это совсем не то. На прежних этикетках, снятых с коробков, мелкой печатью стоял адрес спичечной фабрики и цена – 1 коп., а покупные оказались просто картинками этикеточного размера. С тех пор мне расхотелось собирать их и я отдал альбом моему другу Чепе…

Чепа жил возле Нежинского Магазина со своей матерью и бабкой, и псом Пиратом рыжеватой масти. Их хата была совсем маленькая – уместилась бы в одной нашей кухне, но зато отдельная.

Рядом с хатой стоял глинобитный сарай, где кроме обычных хозяйственных инструментов и загородки для угля на зиму, ещё стоял возок – продолговатый мелкий ящик на двух железных колёсах, из-под которого вытарчивала длинная труба с перекладинкой на конце, чтобы возок можно было тянуть или толкать.

От хаты и до калитки на улицу пролегал длинный огород, не то что наши две-три грядки; осенью и весной я приходил помогать Чепе со вскопкой. Работая, мы повторяли модную на Посёлке КПВРЗ поговорку: «никаких пасок! по пирожку и – огороды копать!», а отпущенный с цепи Пират ошалело носился под вишнями вдоль длинной тропы-стёжки, от своей будки возле сарая до калитки и обратно…

Когда мы переехали в Конотоп, на меня легла обязанность по водоснабжению хаты. Вода стояла в паре вёдер с облупившейся эмалью, в тёмном закутке крохотной веранды, на табуретках рядом с керогазом. Повыше вёдер, на вбитом в стену гвоздике, висел ковш – зачерпнуть и напиться, или налить воды в кастрюлю, или в чайник.

И, кроме того, водой наполнялся бачок стоявшего на кухне рукомойника, куда тоже влазило ровно два ведра.

Внизу бачка торчал кран нажимного действия, как в туалетах пассажирских поездов, а под ним жестяная раковина поверх тумбочки, в которой стояло ведро для сбора стекающей мыльной воды. За этим ведром внутри тумбочки нужно было присматривать, чтоб не потекло через край, и вовремя выносить на огороды в глубокую помойную яму.

Питьевую воду я таскал от водоразборной колонки на углу Нежинской и улицы Гоголя – метров за сорок от калитки.

Повесив ведро на чугунный нос колонки, нужно приналечь на тугую железную рукоять, с обратной от носа стороны, и толстая струя воды с плеском ударит в дно ведра так, что если не уследишь, враз его переполнит и пойдёт хлюпать на землю.

Для нашей хаты хватало двух ходок—четыре ведра—в день, если, конечно, это не день стирки. Правда, когда стирала тётя Люда, то воду приносил дядя Толик.

В дожди дорога за водой немного удлинялась – приходилось огибать широкие лужи на улице, а зимой вокруг колонки намерзал небольшой, но очень скользкий каток из разлитой воды – тут уж требовалась осторожность. Хорошо хоть возле колонки стоял деревянный столб с лампой уличного фонаря…

А ещё на мне был керосин для керогаза.

Керогаз похож на маленькую газовую плиту с двумя конфорками, только вместо газа в него надо заливать керосин в две чашечки сзади, чтоб через тонкие трубочки он досочился и пропитал тот, или иной круговой асбестовый фитиль в его конфорке, который потом зажигают спичкой и на жёлто-чёрном от копоти пламени готовят обед, греют чай или воду для стирки. Вот потому-то керогаз и держат на веранде, чтоб хата не провонялась копотью и нефтью.

За керосином нужно было идти на Базар с двадцатилитровой канистрой. Там, в стороне от прилавков, стоял большущий кубический бак из листового железа с надписью мелом на рыже-ржавом боку «керосин будет…» а дальше шло число и месяц, когда его привезут.

Старые даты стирались и переписывались уже столько раз, что от несчётных исправлений получилось меловое пятно, в котором никаких чисел разобрать невозможно, вот их и бросили писать. Зато осталась полная неизменного оптимизма надпись «керосин будет …!»

Внизу бака торчала толстая труба в виде крана, с вентилем запертым на висячий замок, а под трубой был вырыт приямок, куда в назначенный день спускалась продавщица в синем сатиновом халате, ставила под кран многолитровую кастрюлю-выварку и, сняв с вентиля замок, до половины наполняла её желтовато пенистой струёй керосина, усаживалась рядом на принесенную с собой табуреточку и литровым черпаком наполняла канистры и бýтыли покупателей, вливая товар через жестяную воронку и складывая плату в синий карман халата. Когда черпак начинал погрюкивать о дно выварки, продавщица добавляла в неё ещё керосина.

Впрочем, о дате продажи керосина ни писать, ни читать не требовалось – баба Катя каждое утро выходила на Базар и загодя приносила известие когда керосин действительно будет. И в объявленный день после школы я брал канистру и отправлялся во многочасовую очередь возле ржавоватого бака.

Иногда керосин продавали и во дворе Нежинского Магазина, из точно так же обустроенной ямы, но там он случался реже, а очередь была не короче базарной…

После летних каникул меня выбрали председателем совета пионерского отряда нашего 7-го «Б» класса, потому что бывший председатель—рыженькая Емец—переехала с родителями в другой город.

На сборе пионерского отряда две предложенные кандидатуры дали себе самоотвод без объяснения причин и старший пионервожатый школы выдвинул мою, а когда я начал вяло отнекиваться, он энергично разъяснил, что это не надолго – всё равно нас скоро примут в комсомол.

(…структура пионерских организаций Советского Союза является образцом продуманной и чёткой организации любой организации.

В каждой школе каждый класс соответствующего возраста одновременно является и пионерским отрядом данного класса подéленным на пионерские звенья, чьи звеньевые вкупе с председателем составляли совет отряда.

Совет пионерской дружины школы состоял из председателей советов отрядов.

Затем шли структуры районных, городских, областных и республиканских пионерских организаций, из которых уже и складывалась Всесоюзная Организация Юных Пионеров.

Такая вот кристально отструктурированная пирамида.

Потому-то во время немецкой оккупации Краснодона героям комсомольского подполья не пришлось изобретать велосипед – они применили знакомую с детства структуру, но только переименовали «звенья» в «ячейки».

Если, конечно, верить автору романа «Молодая гвардия» А. Фадееву, который написал своё произведение со слов родственников Олега Кошевого, за что и сделал свой литературный персонаж руководителем подполья, а Виктора Третьякевича, который, фактически, принял Олега в подпольную организацию, автор представил предателем по фамилии Стахевич.

Четырнадцать лет спустя после выхода романа в свет, Третьякевича реабилитировали посмертно, и посмертно же наградили орденом, потому что погиб он не в лагерях НКВД, а был казнён во время войны фашистскими оккупантами.

К началу шестидесятых ещё несколько второстепенных предателей, которым Фадеев поленился менять фамилии, уже отбыли по десять-пятнадцать лет в лагерях и тоже были реабилитированы.

Сам писатель на тот момент успел уже застрелиться в мае 1956 года, вскоре после своего участия во встрече Никиты Сергеевича Хрущёва, тогдашнего главы СССР, с уцелевшими молодогвардейцами.

На той встрече Фадеев неадекватно возбудился и при всех кричал на Хрущёва, ругая его самыми ужасными для той эпохи словами, а через два дня покончил с собой.

Или его покончили с собой, хотя, разумеется, такое выражение – «его покончили с собой» – недопустимо, исходя из норм русского языка.

Отсюда – мораль: никакая, даже самая отлаженная структура не застрахует от провала, если пирамида не построена из каменных блоков весом, как минимум, в 16 тонн…)

В конце сентября председатель совета дружины нашей, тринадцатой, школы заболела и старший пионервожатый направил меня на Отчётное Собрание председателей советов пионерских дружин города.

Собрание проходило в конотопском Доме пионеров – в тихом сквере над улицей Ленина, позади памятника павшим героям.

Согласно регламента, пионерским собраниям такого уровня полагается председатель и секретарь: председатель объявляет чья очередь отчитываться, а секретарь протоколирует сколько макулатуры и металлолома было собрано отчитывающейся дружиной за отчётный период, какие в ней проведены культурные мероприятия и в каких общегородских соревнованиях какие места заняли её пионеры.

Старший пионервожатый нашей школы снабдил меня листком с отчётом для зачтения, но в Доме пионеров мне неожиданно дали дополнительную нагрузку, назначив председателем Отчётного Собрания.

Дело это нехитрое, пояснила представитель городского комитета комсомола, которая меня загружала, всего и делов-то – объявить «слово для отчёта предоставляется председателю совета дружины школы номер такой-то» и такой-то председатель подымется из зала к трибуне на сцене со своим отчётом; прочтёт его и отдаст бумажку с текстом отчёта секретарю собрания – не писать же в самом деле все эти цифры, если они и так уже написаны.

Поначалу всё шло хорошо, я и секретарь—девочка в такой же парадной пионерской форме как и все присутствующие: белая рубашка и алый галстук—сидели позади небольшого стола с кумачовой скатертью на маленькой сцене узкого зала, в котором председатели дружин городских школ ждали своей очереди отчитаться, а в последнем ряду сидела, повязанная таким же красным галстуком, представительница горкома комсомола ответственная за работу с пионерами.

Председатели, как по маслу, выходили и зачитывали свои листки, которые клали затем на скатерть перед секретарём и спускались обратно в зал.

Но после четвёртого «слово предоставляется…!» на меня вдруг что-то нашло, вернее – нахлынуло. Мой рот начал переполняться слюной и, едва я успевал её проглотить, как слюнные железы тут же выдавали новую порцию. Было ужасно стыдно перед сидящей рядом секретарём за мои звучные сглоты; немного полегчало, когда она пошла отчитываться за десятую школу, но потом мýка продолжилась – да что же это со мной такое?!

Вот и моя очередь… Возвращаясь от трибуны, я сглотнул раза три, но это нисколько не помогло.

Остаётся отсидеть четырнадцатую и – всё… О, нет! Ещё и ответственная с заключительным словом!.

(…в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал, что все мои невзгоды и радости, взлёты, или падения, все озарения и огорчения, исходят от той недосягаемой сволочи в непостижимо далёком будущем, которая, растянувшись сейчас в своей палатке, слагает это письмо тебе под шорохи ночного леса и неумолчное журчание бегущей мимо речки Варандá…)

В октябре семиклассников школы начали готовить к вступлению в ряды ВЛКСМ – Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодёжи, он же комсомол.

В комсомольцы принимают не огульно – отрядными шеренгами, а индивидуально, на особом заседании горкома или райкома комсомола, где члены городского или районного комитета задают тебе вопросы, как на экзамене, потому что став членом этой молодёжной организации ты уже соратник партии, будущий коммунист.

В ходе подготовки старший пионервожатый нашей школы, Володя Гуревич – симпатичный чернявый юноша с сизыми щеками, из-за густой, но всегда выбритой щетины, раздал нам, будущим членам, Устав ВЛКСМ напечатанный донельзя мелким типографским шрифтом, но зато уместившийся на одном, в гармошку сложенном листе .

Он предупредил, что на приёмном заседании особенно гоняют по правам и обязанностям комсомольца.

Володя Гуревич был выпускником престижной, одиннадцатой средней школы и кроме того закончил музучилище по классу баяна.

На работу ему приходилось ездить из Города, он жил далеко – за площадью Мира, в небольшом квартале пятиэтажек, который в Конотопе почему-то окрестили Палестиной. В школе он носил смешанную атрибутику из чистого и тщательно наглаженного пионерского галстука и комсомольского значка на груди пиджака – маленькое красное знамя, а на нём профиль лысой головы Владимира Ильича Ленина в бородке клинышком.

Среди своих—пионерского актива—Володя Гуревич, из-за двойного совпадения, в имени и отчестве, говорил:

– Называйте меня просто – Ильич.

Эти слова он обычно заключал громким протяжным смехом, после которого губы его не сразу стягивались в нейтральное положение.

Однако Володя Шерудило, плотно сложенный чемпион игры в биток с рыжими вихрами и густой россыпью веснушек на круглом лице, который учился в нашем классе, а жил в селе Подлипное, за Рощей, среди своих—одноклассников—называл Володю Гуревича «ханорик созовский!»

(…на заре советской власти, ещё до создания колхозов, партийные вожди экспериментировали с загоном крестьянского населения страны в коллективы по Совместной Обработке Земли – СОЗы, отсюда «созовский», но объяснение «ханорика» не отыщется и во всех четырёх томах Толкового Словаря Живого Великорусского Языка Владимира Даля, скорее всего потому, что его создатель не заезжал в село Подлипное.

Кто нынче вспоминает про СОЗы?

Однако, село трепетно хранит их в своей памяти, передавая из поколения в поколение.

Хоть смысл забыт, но чувство неизменно…)

Конотопский горком комсомола располагался на втором этаже правого крыла здания Горсовета. Само здание, чем-то напоминающее Смольный Институт из разных фильмов про Октябрьскую революцию, было расположено через дорогу от площади Мира. Три тихие, мощёные брусчаткой аллеи вели к нему под сенью тёмных густых каштанов сквера.

Ученики тринадцатой школы, все как один, успешно прошли экзамен по Уставу ВЛКСМ, за что и удостоились чести быть принятыми в ленинский комсомол, наряду со своими ровесниками из всех прочих школ города…

Осенью от Переезда на Посёлок начали прокладывать трамвайный путь вдоль шеренги огромных тополей окаймлявших кювет булыжной улицы Богдана Хмельницкого. Меж мощных древесных стволов, выросли серые столбы из бетона для поддержки контактного провода над колеёй трамвайных путей.

В канун Октябрьских праздников рельсы успели уже миновать Базар, нашу школу и даже завернули в Первомайскую тянувшуюся до самой до окраины Посёлка.

Вскоре эти рельсы стали маршрутом № 3 для трёх небольших трамваев под присмотром кондукторш, которые, протискиваясь среди пассажиров, продавали трёхкопеечные билеты за проезд, отрывая их от рулончика на брезентовом ремне пузатенькой казённой сумки, что подтягивала их объёмистые груди.

В больших трамваях на городских маршрутах была всего одна кабина водителя – впереди, и, доехав до своих конечных, они давали круг по кольцу разворота, чтоб отправиться вспять, а на Посёлке такого круга не сделали, потому что маленькие трамваи они как Тяни-Толкай – кабины есть и спереди и сзади.

Приехав на бесповоротную конечную, водитель переходила из передней кабины в заднюю и та уже становится передней. Трамвай отправлялся в обратный путь и кондукторша, стоя на ступеньке теперь уже задней двери, тянула брезентовую вожжу дуги трамвая, чтоб та откинулась под проводом назад и скользила как положено до конечной на том конце маршрута.

Все три двери больших трамваев захлопываются автоматически, нажатием кнопки в кабине водителя, а в маленьких обе работают как фанерные ширмы на шарнирах: потянул, сдвинул – открылась; раздвинул, надавил – закрылась. Но кому оно надо? Поэтому трамваи на Посёлке ходили с дверями нараспашку, если только не слишком сильный мороз.

На одноколейном пути вдоль линии маршрута № 3 устроили две остановки-"разминки": одну возле нашей школы, другую посреди Первомайской; на «разминках» путь раздваивался и на несколько метров становился двухколейным, чтобы встречные трамваи могли разминуться…

В Клубе КПВРЗ туалет находился на первом этаже, в самом конце длинного-предлинного коридора, что начинался от библиотеки и тянулся как штольня – без единого окошка, а лишь с плафонами лампочек на потолке.

В тёмно-зелёных крашеных стенах изредка попадались двери с табличками: «Детский Сектор», «Эстрадный Ансамбль», «Костюмерная», а чуть не доходя до туалета – «Спортзал».

Все эти плотно запертые двери хранили нерушимую тишь и только за спортзальной, запертой как и все остальные, иногда поцокивал шарик настольного тенниса или грюкало железо штанги.

Но однажды за дверью «Детского Сектора» раздались звуки пианино, я остановился и постучал. Мне крикнули «войдите!» и в комнате я увидел небольшую смуглую женщину со стрижкой чёрных волос и широким разрезом ноздрей, которая сидела за пианино у стены из больших зеркальных квадратов направо.

В стене напротив двери три окна возвышались над полом, под которыми протянулись балетные поручни поверх ребристой трубы отопления.

В левой половине комнаты стояла ширма кукольного театра, а перед нею неширокий, но очень длинный стол. И тогда я сказал, что хочу записаться в Детский Сектор.

– Очень хорошо, давай знакомиться: я – Раиса Григорьевна, а ты кто и откуда?

Она рассказала, что бывшие актёры повырастали, или разъехались и теперь для возрождения Детского Сектора мне нужно привести с собой друзей из школы.

Я развернул активную агитацию в нашем классе. Чепа и Куба посомневались, но согласились, когда я подчеркнул, что на том длинном столе можно запросто играть в теннис, и ещё две девочки пришли посмотреть – Лариса Полосмак и Таня Красножон.

Раиса Григорьевна очень обрадовалась и мы начали готовить кукольный спектакль «Колобок». Она научила нас водить одетые на кисть руки мягкие куклы так, чтобы те не заныривали ниже ширмы кукольного театра.

Занятия проводились два раза в неделю, но иногда она их пропускала или опаздывала и поэтому показала нам, что оставляет ключ на подоконнике комнаты художников, которые рисовали месячный список фильмов для вестибюля и никогда не запирались, потому что к ним часто наведывались их друзья.

Мы открывали Детский Сектор и часами играли там в теннис на длинном столе.

Ракеток не было, их заменяли нам обложки учебников потоньше, которые легче ухватить; и сетку тоже городили из школьных книг – высоковата малость, но ведь играли мы не шариком пинг-понга, а резиновым теннисным мячом и, хотя особо сильные удары сшибали книги в сетке, она чинилась легче лёгкого…

Нелёгок труд актёра-кукловода, мало того, что надо переписать роль и выучить её наизусть, так ещё во время действия постоянно держи куклу на вздёрнутой кверху руке. На долгих репетиций она затекала от усталости и даже поддержка второй рукой мало чем помогала делу. И шея тоже начинала ныть оттого, что голова постоянно запрокинута – следить за действиями куклы.

Зато потом, после спектакля, ты выходишь перед ширмой, держа на уровне плеча три пальца сунутые в куклу и Раиса Григорьевна объявляет, что роль Зайца исполнял ты, и ты киваешь головой, а Заяц возле твоего плеча тоже кланяется и в зале раздаётся смех и аплодисменты. О тернии, о сладость славы!.

Впоследствии многие из кукловодов отсеялись, но костяк Детского Сектора – Чепа, Куба и я – стойко продолжали приходить.

Раиса Григорьевна начала использовать нас для разных инсценировок про героических пацанов и взрослых из времён революции или гражданской войны и тогда мы гримировались, приклеивали настоящие театральные усы, одевали гимнастёрки и пускали дым из газетных самокруток с настоящей махоркой, которые она научила нас вертеть, но не затягивались, чтоб не раскашляться.

Потом мы с этими инсценировками ходили по цехам Завода, не по всем, а где был Красный уголок со сценой, чтобы в обеденный перерыв показать постановку рабочим в спецовках, пока они ели свой обед из газетных свёртков. Им особенно нравился момент с самокрутками…

Дважды в год в Клубе проходил большой концерт участников самодеятельности.

Директор Клуба, Павел Митрофанович, читал проникновенные стихи посвящённые Партии. Ученики ходившие в Клуб на уроки Анатолия Кузько по классу баяна отыгрывали свои достижения.

Несомненным гвоздём программы всегда оставались танцевальные номера Балетной студии, потому что балетмейстер Нина Александровна пользовалась заслуженной славой и к ней ездили ученики со всего города, а к тому же в Клубе имелась богатая костюмерная – для молдаванского танца «жок», например, танцоры выходили в штанах с позументами и в жилетках сверкающих блёстками, для украинского гопака в широких шароварах и мягких балетных сапогах красного цвета.

Музыкальное сопровождение всем танцорам, включая малолетних девочек в балетных пачках, играла на баяне виртуозная Аида, стоя за кулисами сцены. Рядом с нею стояли и мы в гимнастёрках и гриме, в ожидании своего выхода с инсценировкой, поражаясь как здорова она играет без всяких нот.

Беспалый красавец электрик Мурашковский пел дуэтом с лысым токарем из Механического цеха «Два кольори мої, два кольори» и читал комические гуморески. На правой кисти Мурашковского оставались всего только два пальца – большой и мизинец, и он, для маскировки, зажимал в них носовой платок, словно краб клешней.

Две пожилые женщины исполняли романсы, но не дуэтом, а по очереди и на баяне им аккомпанировал сам Анатолий Ефимович Кузько, у которого один глаз не то, чтобы косил, а вообще постоянно смотрел в потолок.

В завершение концерта через тёмный зал за кулисы приходил белобрысый руководитель Эстрадного Ансамбля Аксёнов с оживлённо воодушевлённой компанией своих музыкантов. Их барабаны и контрабас уже ждали их тут, в маленькой гримёрной позади сцены, но свой саксофон Аксёнов приносил с собой лично.

Блондинка Жанна Парасюк, тоже, кстати, выпускница нашей школы, исполняла пару шлягеров в сопровождении ансамбля и концерт заканчивался под общие аплодисменты и крики «бис!»

На этих концертах зал наполнялся до краёв, как на сеансы индийских двухсерийных фильмов. Сцена ярко освещалась чередой софитов установленных вдоль её края и теми, что подвешены над нею, да плюс ещё лучами прожекторов с двух балконов.

Вдоль бокового прохода в затемнённом зале сновали участники балетной студии – переодеться у костюмерши тёти Тани для следующих номеров.

Для наших инсценировок Раиса Григорьевна научила нас правильно держаться на сцене, как следует выходить из-за кулис и уходить обратно так, чтоб не повернуться к зрителям спиною, и как смотреть в зал, но не на кого-то конкретно, а так, в общем, примерно, на пятый-шестой ряд. Хотя, в резком свете прожектора направленного тебе в лицо, в темноте зала никого и не различишь дальше пятого ряда, да и передние видятся довольно смутно.

Так Клуб стал частью моей жизни и если я долго не приходил из школы домой, там не беспокоились – опять я пропадаю в Клубе…

Зимними вечерами нашим развлечением стало катанье на «колбасе» трамвая. Это такая трубчатая решётка на пружинах под кабинкой водителя.

Мы поджидали трамвай на остановке, заходили ему в хвост, а когда вагон трогался с места, вспрыгивали на «колбасу», цепляясь руками за выступ под стеклом водительской кабины, но выступ этот совсем гладкий, вроде небольшого подоконника, поэтому приходится часто перехватываться и напрягать пальцы. Трамвай гонит—та-дах! та-дах!—упруго колышет «колбасой» на стыках рельс – класс!

Самый разгонистый участок пути между Базаром и нашей тринадцатой школой. Именно там однажды мои закоченелые пальцы начали соскальзывать с выступа, но Чепа крикнул «держись!» и придавил мою ладонь своею, но тут Куба сказал «капец!», потому что его пальцы тоже соскользнули и он спрыгнул на всём ходу, хорошо хоть в ствол тополя не врезался. Но потом он нас догнал из темноты, пока трамвай дожидался встречного на «разминке», и дальше мы опять покатили вместе…

Так развлекались не только мы, а целые группы поселковых ребят. Порой нас понацепливалось столько, что пружинистая «колбаса» начинала скрести по рельсовым головкам.

На «разминочных» остановках кондукторши спускались из вагона прогнать «колбасников», мы отбегали в темноту зимней ночи, но прежде, чем трамвай успевал набрать ход, навешивались заново…

Однажды вместо школьных уроков нас повели в Завод на экскурсию.

Сперва в пожарную команду, недалеко от Главной проходной, потом в Цех по заправке кислородных баллонов, от них в Кузнечный, где ничего не слышно за гулом вентиляторов и воем пламени в кирпичных печах.

Рабочие в чёрных спецовках большущими клещами вытягивали из печей добела раскалённые болванки и небольшим краном переправляли их на наковальни гидравлических молотов. Наша экскурсия постояла, наблюдая, как один рабочий клещами покороче переворачивает болванку по наковальне так и эдак, а сверху, проскальзывая между двух промасленных станин, по ней гахкает махина молота, чтоб выковалась нужная форма.

Асфальт под ногами трясся, передавая вибрацию ударов, по ходу ковки цвет болванки темнел до алого, потом до тёмно-вишнёвого, и от неё отслаивалась чешуя окалины. Но удивительней всего, что этот молот очень чуткий, умеет бить совсем слегка и даже останавливаться на полпути резкого разгона, а управляла им рабочая в платке, всего парой рычагов, что торчали из бока всей этой махины.

Когда мы покидали цех, возле другого, примолкшего молота я увидел на асфальтном полу россыпь круглых таблеток из металла приятного сиреневого цвета, диаметром с монету юбилейного рубля, но куда толще.

Увесистый вышел бы биток переворачивать копейки в игре на деньги, к тому же, наверняка ненужные отходы, раз на полу валяются. Я приотстал, чтоб подобрать одну, но тут же бросил, тряся обожжёнными пальцами.

Какой-то проходивший мимо рабочий, засмеялся и сказал:

– Шо, сильно тяжёлая?

А в механическом цеху меня поразил строгальный станок – низенький такой, неширокий, не спеша снимает стружку с зажатой пластины металла, а на боку барельефная отливка: название завода изготовившего этот станок в 1904 г.; орфография надписи с твёрдыми знаками в конце слов, как писали ещё до революции, а он работает!

Ну, и чуть дальше большой советский станок, тоже строгальный: резец бегает длинными прогонами, а рабочий сидит на стуле рядом и просто смотрит – вот работёнка, а?.

Когда я дома делился впечатлениями от экскурсии, мама сказала, а почему бы мне теперь не ходить в баню какого-нибудь цеха, вместо городской, куда надо ехать аж до Площади Дивизий; тем более, что мама Вадика Кубарева работает на заводской градирне.

Я обсудил это предложение с Чепой и он ответил, что давно уже ходит мыться на завод, и там найдутся душевые получше, чем на градирне, правда, общезаводская открыта только до восьми, но в тех цехах, что работают в три смены, они вовсе не закрываются.

Конечно, через проходные могут и не пустить, но кому нужны проходные? В конце завода, где в него вкатывают вагоны для ремонта, а потом вытягивают готовые, даже и ворот нет.

Впрочем, так далеко мы не ходили, ведь у высокой стены вдоль улицы Профессийной было немало удобных перелазов, чтобы в конце рабочего дня рабочий человек мог с комфортом вынести шабашку.

(…и вот опять приходится прерывать связь времён и перескакивать из Конотопа к Варанде; иначе как понять столичной жительнице из третьего тысячелетия провинциальный обиходный говор середины прошлого века?

Тут без словаря Даля невпротык. Но и у него глубже «шабаша» ничего нет. Хотя там верно изложено, что слово «шабаш» служит сигналом окончания работы.

Языку потребовалось ещё сто лет, чтобы дожить до эпохи развитого социализма и произвести слово «шабашка».

Шабашка – это какое-нибудь нужное для дома изделие, изготовленное на работе, или просто вязанка досок наломанных там же, по размеру домашней печки; шабашка – она, как бы, точка завершающая трудовой день.

Заценила мои этимологические старания?

Ну, и раз уж я тут, заползу-ка, пожалуй, в эту свою одноместную китайскую пагоду.

Что мне в ней нравится, так это её складные бамбучинки. Хитрó вымудрили поднебесники – дюжина полметровых трубочек складываются в два упругих шеста по три метра, для натяжки на них палатки.

И эта входная сеточка на зипперах отлично работает – ни один комар не просочится, снаружи вон гундосят кровососы, но фиг вам, а не в мой вигвам!

Сейчас скину рубаху и портки, влезу в германский спальник, угреюсь там и – кум королю!

Хорошо, когда на тебя работают древнейшая цивилизация Востока и самая технократическая нация Запада. Хотя, если вдуматься, они всего лишь исполнители, а идеи – глобальное достояние, накапливаются сообща, в них даже индейцы Амазонии вносят свою лепту одним лишь фактом своего существования.

Вот, например, всё тот же зиппер: кто изобрёл? Не знаю, но вряд ли династия Цинь и, наверняка, не кайзер Вильгельм…)

Сцена это сложный механизм, помимо блочной системы перемещений занавеса и электрощита со множеством рубильников и переключателей для управления её разнообразным освещением, высоко над нею расположено сложное хитросплетение металлических балок для подвески задников, светильников и боковых кулис.

Во время концертов мы не только стояли чаруясь виртуозностью Аиды и не только болтали с молдова-запорожскими танцорами балетной студии, ожидающими когда объявят их номер, но и исследовали таинственный мир закулисья.

Любознательность привела к открытию вертикальной лестницы на высокий балкончик, с которого можно вскарабкаться на балки металлоконструкций над сценой и и уже по ним пробраться на другую сторону, где точно такой же балкончик, но только без лестницы для спуска – вот и заворачивай оглобли, недальновидный чунг!

Однако, что может быть там – за этой дощатой перегородкой протянувшейся во всю ширь сцены, от стены до стены? Наверняка, чердак над зрительным залом!

Так зародился и созрел план независимого персонального доступа на киносеансы – через чердак на балкончик, оттуда на сцену, дождаться когда в зале погаснет свет потом – нырь под экран! – и ты в зале.

Рядом с вечно открытой комнатой художников на первом этаже, была ещё одна незапираемая дверь выхода под деревья глухого закоулка территории Завода, где мы давно обнаружили добротную железную лестницу с перилами вдоль стены Клуба ведущую на его крышу со свободным доступом на чердак через лаз слухового окошка. Оставалось лишь преодолеть перегородку между чердаком и сценой.

Куба почему-то не захотел идти на дело, предоставив исполнение плана мне и Чепе, и в один из тёмных зимних вечеров, прихватив, в качестве третьего, топор из Чепиного сарая, мы проникли на территорию завода, по самому удобному перелазу поверх его бетонной стены. Затем, не мешкая и беспрепятственно, мы приблизились к зданию Клуба, поднялись на чердак и осмотрелись.

Чердак оказался весьма обширным, с непонятным, но явно металлическим диском в центре диаметром не менее двух метров. Его покрывала круглая и тоже металлическая крышка, приподняв которую, мы обнаружили круглое дно с десятком узких прорезей направленных к, но не сходящихся в его центре. Местоположение объекта относительно остального чердака подсказало нам, что именно из него свисает в зал громадная люстра с висюльками мутных стекляшек. Из прорезей доносились взрывы и автоматные очереди – кино про войну способствовало исполнению наших не вполне законных намерений.

Нервно скачущий круг света карманного фонарика по утепляющему покрытию из шлака под крадущимися шагами наших ног, вскоре упёрся в широкие доски перегородки поперёк чердака. Определив, на глаз, возможное расположение надсценного балкончика по ту сторону преграды, мы приступили к осторожному расщеплению досок посредством топора с целью прорубиться насквозь.

Доски оказались довольно толстыми и неподатливыми, к тому же нам приходилось приостанавливать работу, когда внизу наступало затишье между боями. И только лишь когда мы прорубили одну из них насквозь, стало ясно, что не будет дела: перегородка состояла из двух досочных слоёв, с прослойкой листового железа между ними.

Топором металл не рубят, что и стало причиной не позволившей нам заиметь свой личный лаз в волшебный мир киноискусства. Умели в старину добротно строить…

А вскоре оказалось, что весь этот план не имел смысла, потому что Раиса Григорьевна научила нас брать контрамарки у директора Клуба.

Часам к шести Павел Митрофанович бывал, как правило, уже на взводе и когда кто-нибудь из детсекторников приходил к нему в кабинет с челобитьем, он, посапывая через нос, чтобы держать перегар под контролем, отрывал широкую полоску от листа бумаги на своём директорском столе и неразборчиво писал на ней «пропустить 6 (шесть) чел.», или сколько там в тот день набиралось желающих, а внизу добавлял витиеватую подпись длиною в полстроки.

С началом сеанса, мы подымались на второй этаж, отдавали драгоценный бумажный клочок тёте Шуре, и она отпирала заветную дверь на балкон, колючим взглядом сверяя соответствие нашего количества с иероглифами контрамарки…

Директор росту был небольшого, а сложения плотного, но не пузат.

Его чуть припухшее, а часто и красноватое, лицо вполне подходило такому сложению, как и сероватые волнистые волосы, которые он зачёсывал назад. Когда совместными силами работников Клуба и Завода ставили спектакль Островского «На бойком месте», он расчесал волосы на прямой пробор от затылка ко лбу, намаслил их вазелином и оказался самым натуральным купцом для пьесы из времён самодержавия.

Мурашковский же исполнял роль помещика и выходил на сцену в белой черкеске и балетных сапогах, а в изуродованной руке, вместо платка, постоянно держал нагайку.

В той постановке участвовала даже Заведующая Детским Сектором – Элеонора Николаевна.

Её должность Заведующей явно превосходила должности Художественного Руководителя, которую занимала Раиса Григорьевна, потому что Элеонора в Детском Секторе была редким явлением, вносившим с собою блеск камушков в длинных серёжках над крахмально белой блузой с кружевным воротничком. Общая великосветскость образа подчёркивалась заторможено манерными движениями рук, в отличие от энергической жестикуляции Раисы.

Единственный раз, что я видел Элеонору отдельно от тех длинных серёг, так это в спектакле, где она играла схваченную белогвардейцами большевичку-подпольщицу. Беляки посадили её в одну камеру с блатной уголовницей из Одессы (в исполнении Раисы) и Элеонора успела перевербовать её за власть Советов всего за один (и единственный) акт постановки, перед тем завхоз Клуба, Степан, и эстрадник Аксёнов, оба в гриме и белых черкесках, увели её на расстрел…

Когда директора не оказывалось на месте, приходилось покупать билет в кассе рядом с запертой дверью его кабинета.

В один из таких разов, зайдя в общий зал, я сел в ряду перед двумя своими одноклассницами – Таней и Ларисой, потому что в Клубе редко кто уделял внимание что там начиркано кассиршей на билете.

Когда-то Таня мне втайне нравилась больше, чем Лариса, но казалась слишком недостижимой, поэтому я тормознул и переключился на её подружку: после занятий в школе старался догнать Ларису по дороге домой, потому что она тоже шла на Посёлок по Нежинской, но всегда вместе с Таней, ведь они соседки.

Лариса тоже в своё время была участницей Детского Сектора и однажды я даже проводил её по Профессийной от Клуба до улицы Гоголя, потому что до своей хаты на улице Маруты она не позволила. А Таня в тот же самый период также участвовала в Детском Секторе, так что по Профессийной мы шли втроём и Таня всё время поторапливала Ларису шагать быстрее, а потом рассердилась и ушла вперёд одна.

Мы с Ларисой расстались на углу Гоголя и я пошёл вдоль неё, восторженно вспоминая милый девичий смех в ответ на мой пустопорожний трёп, однако, на подходе к Нежинской, под фонарём возле обледенелой колонки, мои восторги оборвались.

Меня окликнули две контрастно чёрные на белом снегу фигуры. Обе принадлежали ученикам нашей, тринадцатой школы – один из параллельного класса, а второй десятиклассник Колесников; они жили где-то на Маруте.

Доверительно угрожающим тоном голоса Колесников принялся мне втолковывать, что если я ещё хоть раз подойду к Ларисе, или если он услышит, или ему скажут, и вообще – я понял чтó он мне сделает?

И эти толки об общих понятиях он повторял по кругу, просто менял их очерёдность, а меня сковал страх, как нашкодившего пятиклашку, которому учитель орёт явиться завтра в школу с родителями, когда я вдруг почувствовал, что сзади кто-то схватил меня за икру, дёргает её и треплет; я оглянулся, ожидая увидеть бродячего пса, но там был только снежный сугроб и больше ничего.

В тот момент мне абсолютно полностью дошёл смысл выражения «поджилки трясутся». Я бормотал, что понял, он переспрашивал всё ли я понял, я говорил, что да, всё, но не смотрел им в лица и думал про себя, вот если б из нашей хаты сейчас бы пришёл к колонке дядя Толик с вёдрами, бывший чемпион области по штанге в полусреднем весе. Нет, не пришёл он; утром в тот день я натаскал домой достаточно воды…

И вот теперь, перед лицом зала переполненного зрителями, я уселся рядом с парой своих одноклассниц, целиком осознавая всё неосмотрительность такого поступка, но почему-то не в силах повести себя иначе.

Я обернулся к ним и попытался заговорить сквозь общий предсеансовый галдеже и гам, однако, Лариса хранила молчание и на мои реплики отвечала только Таня, очень кратко, но тут Лариса, словно вдруг очнувшись, сказала мне:

– Не бегай за мной, а то ребята меня тобою дразнят.

Я не нашёлся что ответить, лишь молча встал и побрёл по боковому проходу вдоль стены на выход, унося в груди осколки разбитого сердца. А когда я приблизился к последним рядам, моя чёрная печаль и вовсе обернулась мраком – свет в зале погас и начался фильм. Чтобы не споткнуться в темноте, я на секундочку присел на свободное место с краю и забыл страдать дальше: ведь это же «Винниту – вождь Аппачей»!.

В хате номер девятнадцать по улице Нежинской старика Дузенко уже не было, а в его четверти хаты проживали две старушки – вдова Дузенко и её сестра, переехавшая к ней из села.

И на половине Игната Пилюты оставалась одна лишь Пилютиха, которая во двор и носу не показывала, а ставни окон на улицу дни напролёт оставались закрытыми. Наверное, она ходила всё-таки на Базар или в Нежинский Магазин, просто мои с ней пути не пересекались…

В феврале бабу Катю вдруг отвезли в больницу.

Пожалуй, только лишь для меня, с моей жизнью раздéленной между школой, Клубом, книгами и телевизором, это оказалось вдруг. Когда хочешь поспеть везде, некогда примечать окружающее. Я прибегал со школы и, звякнув клямкой калитки, проскакивал на наше крыльцо рядом с окном кухни Пилютихи, в котором виднелся её профиль под чёрным платком распущено наброшенным на голову и рука с угрозой поднятая к глухой стене между её и нашей кухнями.

Дома я бросал папку со школьными учебниками и тетрадями в расселину между диваном и этажеркой под телевизором и возвращался на кухню – обедать с братом и сестрой, если они ещё не поели.

Мама и тётя Люда готовили для своих семей раздельно и баба Катя обедала с Ирочкой и Валериком за единственным кухонным столом придвинутым к стене, что отделяла нас от хаты Дузенко. В дневное время по телевизору ничего не показывали, кроме заставки с кругом и кубиками: для настройки изображения с помощью мелких ручек на его задней стенке, ведь если круг неправильный, то лица дикторов окажутся сплюснутыми, или наоборот. Поэтому до пяти часов телевизор не включали и обед проходил под неразборчивый бубнёж за стенкой у Пилютихи, порой переходивший в крик не разберёшь о чём.

Я уходил в Клуб и, возвращаясь, снова видел в окне Пилютиху, в подсветке от лампочки в какой-то из её дальних комнат; свет на кухне она не включала.

После прихода с работы всех четырёх родителей, Пилютиха добавляла громкости и мой отец с досадой говорил:

– Вот ведь Геббельс, опять завела свою шарманку.

Один раз дядя Толик приставил к стене большую чайную чашку – послушать о чём она там халяву развернула. Я тоже прижал ухо к донышку – бубнёж приблизился и раздавался уже не за стеной, а внутри белой чашки, но так и остался не разбери-пойми что.

Мама советовала не обращать внимания на полоумную старуху, а тётя Люда однажды пояснила – Пилютиха всех нас, через стену, проклинает и, обращаясь к той же стене, но с нашей стороны, раздельно выговорила:

– И вот это вот всё тебе же за пазуху.

Не знаю, была ли Пилютиха и впрямь полоумной – как-то ж ведь справлялась жить в одиночку. Дочка её в конце войны покинула Конотоп безвозвратно, от греха подальше – чтобы случайно не придрались за её развесёлое житьё с офицерами штаба немецкой роты расквартированного на их половине хаты. Сын, Григорий Пилюта, получил свои десять лет за какое-то убийство. Игнат Пилюта умер. Телевизора нет. Может затем она и проклинала, чтоб не ополоуметь…

Баба Катя насчёт Пилютихи ничего не говорила, а только виновато улыбалась. В какие-то дни она иногда постанывала, но не громче, чем приглушённые стеною речи Геббельса…

И вот нежданно приехала вдруг «скорая» и бабу Катю увезли в больницу.

Через три дня её привезли обратно и положили на обтянутый дерматином матрас-кушетку —реконструированные остатки от былого дивана с валиками—на кухне под окном, напротив плиты-печки. Она никого не узнавала и не разговаривала ни с кем, а лишь протяжно и громко стонала.

Вечером все собирались перед телевизором и закрывали створки двери на кухню, отгородиться от её вскриков и тяжёлого запаха. Кровати Архипенков перекочевали из кухни в комнату, где мы и ночевали все вдевятером…

На следующий день ещё раз вызывали «скорую», но те её не увезли, а только сделали укол. Баба Катя ненадолго затихла, но потом снова начала метаться на кушетке, повторяя одни и те же вскрики:

– А божечки! А пробочки!

Через несколько лет я догадался, что «пробочки» это от украинского «пробi» – «прости господи».

Баба Катя умирала трое суток.

Наши семьи ютились по соседям, Архипенки в пятнадцатом номере, а мы в двадцать первом, на половине Ивана Крипака.

Взрослые соседи давали родителям невразумительные советы, что в нашей хате нужно взломать порог, или какую-то там половицу. Самое практичное предложение внесла тётя Тамара Крипачка, жена Ивана Крипака, которая сказала, что кушетка с бабой Катей стоит под окном с полуоткрытой форточкой и свежий воздух продлевает её страдания.

В тот же вечер, мама и тётя Люда ненадолго заглянули в нашу хату, прихватить ещё одеял, потушили там свет и, когда уже вышли на крыльцо, тётя Люда подкралась к кухонному окну и плотно прикрыла форточку. Точно так же крадучись она спустилась по крыльцу с улыбкой напроказившей девчушки, или так уж показалось мне, с ношей свёрнутых одеял, в сумраке безлунной зимней ночи.

Утром мама разбудила нас. своих детей, спавших на полу в столовой хаты Крипаков – известием, что баба Катя умерла.

На следующий день были похороны, на которые я никак не хотел идти, но мама сказала, что я должен. Меня жёг стыд; казалось – всем вокруг известно, что бабу Катю удушили её же дочери, поэтому я отпустил уши своей кроличьей шапки-ушанки и сдвинул её на глаза, да так и шёл весь путь от нашей хаты до кладбища, повесив повинную голову и уставясь в шагающие впереди чужие ноги.

А может никто и не догадался, что это всё от стыда, потому что дул сильный ветер и хлестал по лицу жёстким снегом.

На кладбище, когда возле невысокой кучи из комков мёрзлой земли и грязного снега трубы взвыли в последний раз, все разрыдались – и мама, и тётя Люда, и даже дядя Вадя.

(…живя всё дальше и дальше, мы становимся необратимо черствее; когда-нибудь и я обернусь бесчувственным железным сухарём из котомки скиталицы, бродившей в поисках Финиста–Ясна Сокола…)

Известие о смерти Юрия Гагарина поразило нас, однако, не так пронзительно, как гибель Комарова за одиннадцать месяцев до него – чёрствея, мы уже научились, что даже космонавты смертны.

Теледиктор, не подымая глаз от листка с текстом, прочитал, что, при выполнении тренировочного полёта на реактивном самолёте, Гагарин и его напарник Серёгин разбились при заходе на посадку. Потом он всё же поднял взгляд сквозь очки в толстой чёрной оправе и объявил всесоюзный траур.

Когда человек упорно смотрит вниз на лист бумаги, это ещё не значит, будто стыд заставляет его прятать взгляд, может просто у него работа такая, иначе откуда б мы вообще узнавали новости?

Конечно, остаются ещё слухи, но они приходят неизвестно откуда и неизвестно можно ли им верить, ведь у слухов нет ни дат, ни очевидцев. Незадолго до смерти Гагарина, в разговорах взрослых я слыхал, что не так уж он и безупречен, зазнался, что он такой герой, а жене изменяет, тот шрам на правой брови у него от прыжка с балкона любовницы на втором этаже.

(…но кому нужны сегодня слухи с истёкшим сроком давности, а хоть даже и факты?

Для моего сына Ашота, а значит и для всего его поколения, Гагарин – просто имя из учебника истории, как для меня был, скажем, Тухачевский.

Слетал? – молодец. Расстреляли? – жаль.

И пошли жить дальше своей текущей, более важной жизнью, черствея от проблем, не задаваясь вопросами: как так, да почему?

Но для меня Гагарин не учебник, а часть моей собственной жизни и, покуда я жив, мне важно знать что же в ней было, как и почему, а при таком раскладе попробуй не полюбить поисковые системы интернета…

Владимир Комаров знал, что из полёта живым он не вернётся, потому что его дублёр и близкий друг, Юрий Гагарин, осматривая космический корабль «Восход» (первый в серии такого типа), обнаружил более двухсот неисправностей, о чём составил письменный доклад на десяти страницах и передал, через своё командование, Леониду Ильичу Брежневу, Председателю Политбюро ЦК КПСС (читай: пахан лагеря стран победившего социализма).

Командование доклад тот придержало, зная, что Брежнев не позволит перенести дату запуска, иначе американцы обгонят нас в освоении космоса.

Комаров мог отказаться и не пойти на явную смерть, но тогда лететь бы пришлось его дублёру – Гагарину, и он не отказался.

В день запуска Гагарин явился на стартовую площадку облачённым в скафандр космонавта и требовал, чтобы его отправили вместо Комарова, но его не стали слушать.

После захоронения праха Комарова в Кремлёвской стене (рядом с прахом маршала Малиновского), поведение Гагарина в отношении вышестоящих стало крайне вызывающим и бесконтрольным, по непроверенным слухам, на одном из правительственных банкетов он плеснул спиртным в лицо Брежневу.

Американцы не верят в правдоподобность подобного инцидента не потому, что они тупые, а просто у них другая грамматика. В русском языке «мать» и «смерть» одного рода, так что для русского мужика между ними, сознательно или бессознательно, есть нечто общее. Слово «смертушка» не поддаётся переводу на американский язык, у них в нём есть лишь «мистер Смерть».

Не всё укладывается в голове, покуда не прочувствовал…Вот так, запхав противотанковую мину под ремень на своём животе, с криком «мама! роди меня обратно!» бросаются под гусеницы танков, и пусть потом ломают головы об загадочность русской души, но психология тут ни при чём: всё дело в грамматике…

Гагарина не отчислили из отряда космонавтов – на тот момент он принадлежал уже всей планете. Он продолжал посещать занятия, совершал тренировочные вылеты на самолёте.

Знал ли, что «тик-так» уже запущен?

Скоре всего – да, ведь в космонавты отбирали не только за физические данные, но и за умственные способности.

Не знал только – где и когда…

27 марта 1968 года Юрий Гагарин погиб в авиационной катастрофе вблизи деревни Новосёлово Киржачского района Владимирской области.

Утро было туманное, тренировочный полёт на самолёте МИГ закончен, до аэродрома оставалась пара минут лёту на высоте в пятьсот метров, когда из низких облаков свалился реактивный СУ, который по лётному плану на это утро должен был летать на высоте четырнадцати километров в совершенно другом квадрате.

Управляемый опытным лётчиком-испытателем, громадный, по сравнению с тренировочным МИГом, СУ промчался рядом с заходящим на посадку самолётом и тот, захваченный турбулентностью, завертелся, как щепка в буруне, вошёл в штопор и рухнул в лес.

Загрузка...