Рассказы

Хочу быть лошадью

Боже мой, как бы я хотел быть лошадью…

Как только я увидел бы в зеркале, что вместо ног и рук у меня копыта, а сзади хвост и что у меня настоящая лошадиная голова — я сразу бы отправился в жилищный отдел.

— Прошу предоставить мне современную большую квартиру со всеми удобствами, — сказал бы я.

— Подайте заявление и ждите своей очереди.

— Ха-ха! — засмеялся бы я. — Разве вы не видите, что я не какой-то там серый человек? Я особенный, необыкновенный!

И сразу бы получил современную большую квартиру с ванной.

Я выступал бы в кабаре, и никто бы не мог сказать, что я не талантлив. Даже тогда, когда мои тексты были бы плохие. Наоборот.

— Для лошади это неплохо, — хвалили бы меня.

— Вот это голова, — восторгались бы другие.

Не говоря уже о выгоде, которую я извлекал бы из пословиц и поговорок: лошадиное здоровье, работает как лошадь, у лошади четыре ноги, и то спотыкается…

Разумеется, существование в лошадиной ипостаси имело бы и отрицательные стороны. Моим врагам я дал бы в руки новое оружие. Свои анонимные письма ко мне они начинали бы со следующих слов: «Разве вы — лошадь? Вы жалкий пони!»

Женщины проявляли бы ко мне интерес.

— Вы какой-то особенный… — говорили бы они.

Отправляясь на небеса, я, в силу факта, получил бы крылья и стал бы пегасом.

Крылатый конь! Что может быть красивее?

Тихий сотрудник

Однажды, стоя у окна, я увидел на улице похоронную процессию. Простой гроб на обычном катафалке везла только одна лошадь. За катафалком шла вдова в трауре и еще три человека, видимо, друзья, родные и знакомые покойного.

Скромный этот кортеж не привлек бы моего внимания, если бы не красный транспарант, которым был украшен гроб: «Да здравствует!» Заинтересовавшись, я вышел на улицу и пошел за процессией. Так я оказался на кладбище. Покойника хоронили в самом дальнем углу, среди берез. Во время погребального обряда я держался в стороне, но потом подошел к вдове и, выражая ей свое соболезнование и уважение, спросил, кем был покойный.

Оказалось, что он был чиновником. Вдова, растроганная моим вниманием к личности покойного, рассказала мне некоторые подробности последних дней его жизни. Она жаловалась, что ее муж мучился от странной добровольной работы. Он беспрерывно писал записки по вопросу новых форм пропаганды. Я сделал вывод что пропаганда актуальных лозунгов стала главной целью его предсмертной деятельности.

Я попросил у вдовы разрешения посмотреть последние работы ее мужа. Она согласилась и передала мне два листа пожелтевшей бумаги, исписанной четким, немного старомодным почерком. Таким образом я познакомился с его записками.

«Возьмем, к примеру, мух» — так звучала первая фраза. — «Часто, когда я сижу после обеда и смотрю, как вокруг лампы летают мухи, во мне пробуждаются различные мысли. Какое это было бы счастье, думаю я, если бы у мух тоже было сознание, как у всех других. Схватишь муху, оторвешь крылышки, и, намочив ее в чернилах, пустишь на гладкую чистую бумагу и смотришь. А муха ходит по бумаге и выписывает: „Помогайте авиации“. Или какой-нибудь другой лозунг».

По мере того, как я читал, передо мной все яснее вырисовывался духовный облик покойного. Это был человек открытый, очень глубоко проникшийся идеей помещения лозунгов и транспарантов всюду, где только можно. К одной из самых оригинальных мыслей относится его идея высевания специального клевера.

«Путем сотрудничества художников с агробиологами, — писал он, — можно было бы вывести специальный сорт клевера. Там, где в настоящее время это растение имеет одноцветный цветок — путем соответствующей подготовки семян, — вырастал бы маленький цветочный портретик какого-нибудь руководителя или передовика труда. Представьте себе поле, засеянное клевером! Время его цветения! Разумеется, могут случиться и ошибки. Например, портретируемая особа, у которой нет ни усов, ни очков, вследствие смешения с другими сортами семян может оказаться на портрете или после того, как клевер взойдет, — в очках и с усами. Тогда нам не останется ничего другого, как скосить все поле и засеять его заново».

Замыслы этого старика были все более ошеломляющие. Ознакомившись с записками, я, конечно, понял, что транспарант «Да здравствует!» был водружен на могиле согласно последней воле покойного. Бескорыстный изобретатель, фанатик наглядной агитации даже в роковую минуту стремился выказать свой энтузиазм.

Я предпринял шаги, чтобы узнать обстоятельства, при которых он ушел из этого мира. Оказалось, что он пал жертвой собственного рвения. По случаю государственного праздника он разделся догола и раскрасил свое тело полосами — семь продольных разноцветных полос, каждая из которых соответствовала одному из цветов радуги. Потом он вышел на балкон, забрался на перила и попробовал сделать гимнастическую фигуру «мостик». Таким способом он хотел создать живой образ, представляющий радугу или наше светлое будущее. К сожалению, балкон находился на третьем этаже.

Я вторично пошел на кладбище, чтобы найти место его вечного упокоения. Но, несмотря на долгие поиски, мне так и не удалось найти берез, среди которых он был похоронен. Поэтому я присоединился к оркестру, который по случаю вечерней переклички проходил мимо, играя бодрый марш.

Дети

В эту зиму выпало столько снега, что хватит на всех.

На рынке дети из снега лепили снежную бабу.

Рынок был просторный, много народа ежедневно приходило туда. Окна многочисленных учреждений смотрели на рынок. А рынок не обращал на это никакого внимания и только ширился. В самом центре этого рынка дети шумно и весело лепили из снега потешную фигуру.

Сначала скатали большой шар. Это был живот. Потом поменьше — это были плечи и спина. Потом совсем маленький — из него сделали голову. Пуговички снежной бабе сделали из черных угольков, чтобы могла застегиваться наглухо. Нос у нее был из морковки. Словом, обыкновенная снежная баба, несколько тысяч которых ежегодно появляется по всей стране, поскольку с выпадением снега дело обстояло неплохо.

Детям это приносило огромную радость. Они были просто счастливы.

Прохожие останавливались, смотрели на бабу и шли дальше. Управления управляли как ни в чем не бывало.

Отец был очень доволен, что его дети резвятся на свежем воздухе, что щечки у них от этого румянятся, а аппетит растет.

Но вечером, когда все уже сидели дома, кто-то постучал в дверь. Оказывается, пришел продавец газет, у которого на рынке был свой киоск. Он извинился, что так поздно, но он считал своим долгом поделиться с родителями некоторыми соображениями. Разумеется, дети еще очень малы и нужно за ними следить, иначе из них ничего хорошего не выйдет. Он никогда не осмелился бы прийти с этим вопросом, но сделал это только ради детей. С воспитательными целями. Б отношении носа из моркови, который дети сделали снежной бабе. Почему он красный? У него у самого нос красный. Он его отморозил. А вовсе не от водки. Но это не причина, чтобы публично делать намеки на его нос. Словом, он просит, чтобы больше этого не было. Это так, с воспитательной точки зрения.

Отец принял замечания продавца газет близко к сердцу. В самом деле, дети не должны ни над кем подтрунивать, даже над тем, у кого красный нос. Они в этом еще ничего не понимают. Он позвал детей и строго спросил, показывая на продавца газет:

— Это правда, что вы нарочно сделали снежной бабе красный нос, как у этого дяди?

Дети были искренне удивлены, даже не поняли, о чем идет речь. Когда же наконец поняли, ответили, что ничего подобного и не думали.

Но отец, на всякий случай, в наказание, оставил их без ужина.

Продавец газет поблагодарил и ушел. В дверях он столкнулся с председателем местного кооператива. Председатель поздоровался с хозяином дома, которому было приятно приветствовать у себя такое значительное (как-никак) лицо. Увидев детей, председатель сморщился, фыркнул и сказал:

— Это хорошо, что я их застал здесь, этих сопляков. Вы должны держать их построже. Они маленькие, да удаленькие. Смотрю я сегодня из окна нашего склада на рынок, и что же вижу? Они себе преспокойно лепят снежную бабу…

— А, вы имеете в виду этот нос… — догадался отец.

— Нос — ерунда! Представьте себе, они скатали сперва один ком, потом другой, потом третий — и что же? Второй поставили на первый, а третий на второй! Разве это не возмутительно?

Отец не понимал. Председатель начал волноваться еще больше.

— Ну как же, разве не ясно, — они намекали на то, что в нашем кооперативе вор на воре сидит. А это клевета. Даже если такие материалы поступают в прессу, все равно нужны доказательства, но куда уж дальше, если на это намекают публично, на рынке. — Он, председатель, принимая во внимание их юный возраст и опрометчивость, не будет требовать опровержения. Но чтобы больше этого не повторялось.

Когда у детей спросили, действительно ли они, ставя один снежный шар на другой, хотели дать понять, что в кооперативе вор на воре, — они стали это отрицать и расплакались. Однако, на всякий случай, отец поставил их в угол.

Но этим день не кончился. На улице раздался звон колокольчиков, который вдруг смолк у самого дома. В дверь одновременно постучали два человека. Один из них — какой-то толстяк в дубленке, второй — сам председатель Городской Рады.

— Мы по делу о ваших детях, — сказали они хором, стоя еще на пороге.

Отец, уже привыкший к таким посещениям, пододвинул им стулья, стараясь догадаться, кто бы это мог быть, после чего начал председатель:

— Удивляюсь, как вы терпите в своем доме вражескую деятельность. Вы разве не интересуетесь политикой? Сознайтесь сразу.

Отец не понимал, из чего это следует, что он не интересуется политикой.

— Это видно по вашим действиям. Кто занимается сатирой на органы народной власти? Ваши дети занимаются. Это они поставили снежную бабу прямо перед окнами моей канцелярии.

— Понимаю, — пробормотал отец робко, — это как будто вор на воре…

— Воры — это ерунда! Разве вы не понимаете, что значит сделать снежную бабу перед окнами председателя Рады? Я хорошо знаю, что обо мне говорят люди. Почему ваши дети не делают снежную бабу под окном Аденауэра, например? Что? Молчите? Это молчание весьма красноречиво! Я могу из этого сделать соответствующие выводы.

При слове «выводы» неизвестный толстяк встал и, озираясь, тихонько, на цыпочках, вышел из комнаты. За окнами опять раздался звон колокольчиков и, постепенно затихая, умолк в отдалении.

— Так, уважаемый, советую вам подумать над этим, — продолжал председатель. — Ага, и еще. То, что я хожу у себя дома расстегнутый, это мое личное дело. Ваши дети не имеют права смеяться над этим. Пуговицы сверху донизу на снежной бабе — это тоже двусмысленность. Еще раз повторяю, если мне захочется, я буду ходить по дому вообще без брюк, и ваши дети не имеют к этому никакого отношения. Запомните.

Обвиняемый вызвал своих детей из угла и потребовал, чтобы они немедленно признались, что, делая снежную бабу, имели в виду пана председателя, а украшая ее пуговицами сверху донизу — сделали дополнительный намек на то, что председатель ходит по дому расстегнутый.

Дети, вопя и плача, уверяли, что бабу слепили просто так, для потехи, без каких-либо посторонних мыслей. Однако, на всякий случай, отец в наказанье не только оставил их без ужина и поставил в угол, но приказал им стать на колени на твердый пол.

В этот вечер еще несколько человек стучали в дверь, но хозяин уже не открывал.

На следующий день я проходил мимо сквера и увидел детей там. На рынке играть им не разрешили. Дети обсуждали, во что им играть.

— Давайте лепить снежную бабу, — сказал один.

— Э-э-э, обыкновенную снежную бабу — это неинтересно, — сказал второй.

— Ну тогда вылепим дядю, который продает газеты. Сделаем ему красный нос. У него красный нос, потому что он пьет водку. Он сам об этом вчера сказал, — сообщил третий.

— Э-э-э, я хочу вылепить кооператив!

— А я хочу пана председателя, потому что он баба. И можно ему сделать пуговички, потому что он ходит расстегнутый.

Разгорелся спор. Наконец решили вылепить всех по очереди.

И радостно принялись за работу.

Процесс

В результате долгих стараний, терпеливой работы и упорства цель в конце концов была достигнута. Всех писателей одели в мундиры, установили им ранги и знаки различия. Таким образом, раз и навсегда было покончено с хаосом, отсутствием критериев, нездоровым артистизмом, туманностью и шаткостью искусства. Проект униформы, а также разделение на ранги и степени явились плодом долголетней подготовительной работы в главном управлении. С этого момента каждый член Союза писателей был обязан носить мундир — широкие фиолетовые брюки с лампасами, зеленую куртку, пояс и каску. Однако эта форма, несмотря на ее кажущуюся простоту, имела массу различий. Члены главного управления носили треуголки с золотым кантом, члены местных управлений — с серебряным. Председатели — шпаги, вице-председатели — кортики. Писателей разбили на подразделения. Образовались два полка поэтов, три дивизии прозаиков и карательный взвод из различных элементов. Среди критиков были сделаны радикальные перемещения. Одних направили на галеры, оставшихся взяли в жандармерию.

Всех разделили на ранги — от рядового до маршала. Во внимание принималось количество слов, которые писатель опубликовал в течение своей жизни, угол идейного наклона позвоночника относительно тела, количество прожитых лет, общественные и государственные посты. Для обозначения рангов ввели цветные знаки различия.

Положительное значение новой системы было очевидно. Теперь каждый знал, что представляет из себя данный писатель. Стало понятно, что писатель-генерал не может написать плохой роман, что лучшие романы пишет писатель-маршал. Определенные ошибки может сделать писатель-полковник, который, однако, всегда более талантлив, чем писатель-майор. Работа редакций теперь упрощалась. Они могли точно подсчитать, на сколько процентов произведение, присланное, например, писателем-полковником, пригоднее к печати, чем произведение писателя-подпоручика. Тем самым был урегулирован и вопрос гонораров.

Разумеется, критик-капитан теперь уже не мог написать отрицательную рецензию на книгу писателя-майора. Теперь критик-генерал мог выразить неблагосклонное мнение о творчестве писателя-полковника.

Польза нового порядка очень сказалась и на внешнем виде писателей. Во время разных парадов писатели, которые до этого выглядели серо, ну, хотя бы на фоне тех же спортсменов, теперь носили аксельбанты. Блестели лампасы, сверкали шпаги и кортики председателей и вице-председателей, а также каски всего соединения, вследствие чего популярность писателей в обществе резко возросла.

Только один писатель-чудак причинил много хлопот — он писал прозу, но произведения его были короче, чем роман, и длиннее, чем рассказ. Кроме того, по слухам, это была поэтическая проза с сатирической направленностью, а кое-кто говорил, что чудак пишет, кроме того, статьи в виде маленьких рассказов, не лишенных отдельных черт критического эссе. Писателя нельзя было отнести ни к прозаикам, ни к поэтам, но и создавать для одного человека целый новый взвод было невыгодно. Кое-кто даже настаивал на его исключении. В конце концов ему для отличия дали оранжевые брюки, зачислили в рядовые и оставили в покое. Все считали его подонком, поэтому никто бы не удивился, если бы его даже исключили, ведь исключили же нескольких писателей, которые по причине плохого телосложения выглядели в мундирах неэффектно.

Вскоре, однако, все убедились: то, что этого чудака оставили в союзе, было большой ошибкой. Его особа послужила причиной неслыханного скандала, нарушившего четкие и прекрасные принципы авторитета.

Однажды в столице по бульвару прохаживался известный и уважаемый писатель-генерал-лейтенант. Навстречу ему шел вышеупомянутый писатель-рядовой в оранжевых брюках. Писатель-генерал-лейтенант важно смотрел на него, ожидая, разумеется, что рядовой отдаст ему честь. Вдруг он увидел на каске писателя-рядового наивысший знак отличия, присваиваемый только писателю-маршалу, — маленький красный бочонок. Уважение к иерархии у писателя-генерал-лейтенанта было настолько велико, что, не задумываясь над странностью всей картины, писатель-генерал-лейтенант сразу принял позу, полную наивысшего уважения и отдал честь. Удивленный писатель-рядовой поклонился, вследствие чего маленькая божья коровка, которая сидела на его каске и которую писатель-генерал-лейтенант принял за наивысший знак отличия, раскрыла крылышки и улетела. Разгневанный и униженный писатель-генерал-лейтенант сразу же позвал дежурного критика, который отвел писателя-рядового на гауптвахту в Дом литературы, отобрав у него авторучку.

Процесс велся в столице, во Дворце искусств. В длинном мраморном зале блестели эполеты судей. Генералитет занял место за столом из черного дерева с золотом. В его гладкой поверхности, как в черном зеркале, отражались знаки отличия и ордена. Писателя-рядового в оранжевых брюках обвинили в незаконном ношении знаков отличия.

Но обвиняемому повезло. Во время процесса состоялось совещание совета культуры, на котором резкой критике подверглось бездушное отношение к деятелям искусств, администрирование в искусстве. Отголоски этой критики уже назавтра докатились до зала суда. Речь произнес сам критик-вице-маршал.

— Мы не можем выдвигать обвинение чисто бюрократически, вникнем в суть дела. Без сомнения, суть дела, которое мы рассматриваем, есть нарушение принципов, благодаря которым мы достигли пышного, несмотря на некоторые явные ошибки, расцвета нашей литературы. Но разве обвиняемый совершил преступление преднамеренно, со злым умыслом? Мы должны подойти глубоко, видеть причины, а не только следствия. Разберемся, кто привел обвиняемого к его печальному положению? Кто поставил его вне закона, кто использовал его, так сказать, первичную несознательность? Какова была та творческая атмосфера, которая привела его к этому кризису? Кого мы должны наказать, чтобы избежать подобных случаев в дальнейшем?

Нет, друзья, главным виновником является не обвиняемый. Он был только орудием в руках божьей коровки. Это она, божья коровка, безусловно руководимая ненавистью к принципам нашей новой иерархии, кипящая от ярости к нашей абсолютной точности критериев, совершенству организации нашей внутрисоюзной жизни, предательски уселась на каску обвиняемого, имитируя знаки отличия маршала. Для нее наша иерархия — кость в горле. Итак, рука правосудия не слепой меч!

В речи вице-маршала все увидели проникновение в самый корень зла. Писателя-рядового реабилитировали, главное же острие обвинения было направлено против божьей коровки.

Взвод критиков нашел ее в саду на листке сирени, где она сидела, обдумывая свои подлые планы. Видя, что она демаскирована, божья коровка не защищалась. Процесс над ней состоялся в том же мраморном зале. Божью коровку положили на стол из черного дерева и прикрыли стеклянной тарелочкой, чтобы она не сбежала. Публика напрягала зрение, желая увидеть красную точку на черном фоне. Несгибаемая в своем позоре, она до конца сохранила гордое молчание.

Ее расстреляли на рассвете изданными на меловой бумаге в твердой обложке четырьмя томами последнего романа писателя-маршала, которые бросали на нее один за другим с высоты полутора метров. По-видимому, она страдала недолго.

Писатель-рядовой в оранжевых штанах долго находился под подозрением, потому что так или иначе действовал в сговоре с преступницей, и даже не исключено, что их соединяло нечто большее, так как он плакал, когда узнал о приговоре, и просил, чтобы ее выпустили на свободу, в сад.

Лебедь

В парке был пруд. Украшением парка был лебедь. Однажды лебедь исчез. Его украли хулиганы.

Городское Управление парков позаботилось о новом лебеде. Чтобы уберечь его от судьбы предшественника, к нему приставили специального сторожа.

Это был маленький старый вдовец. Как раз когда сторож приступил к своим обязанностям, вечера стали длинные и холодные и в парк никто не приходил. Старичок бродил вокруг пруда и наблюдал за лебедем, а иногда смотрел на звезды. Ему пришло в голову, что было бы неплохо пойти в небольшой трактирчик, рас положенный недалеко от парка. Он уже сделал не сколько шагов в том направлении, как вдруг вспомнил о лебеде. Старик испугался, что в его отсутствие лебедя могут украсть и он потеряет место. Тогда он от этой мысли отказался.

Но холод мучил его все больше и больше и усиливал одиночество. Наконец он решился пойти в трактир, а лебедя взять с собой. «Даже если кто-нибудь придет в парк, — рассуждал он, — чтобы насладиться красотой природы, он все равно сразу не заметит отсутствие лебедя: ночь звездная, но безлунная. А мы тем временем вернемся», — решил он.

Итак, он взял лебедя с собой.

В трактире было тепло и уютно, разносился запах горячих сосисок. Старичок посадил лебедя на стул напротив себя, чтобы не выпускать его из виду, и заказал себе скромную закуску и рюмку водки, чтобы согреться.

Уплетая с большим аппетитом баранину, он заметил, что лебедь смотрит на него как-то по-особенному. Ему стало жаль птицу. Он не мог есть, чувствуя на себе взгляд, полный упрека. Он подозвал кельнера и заказал для лебедя белую булочку, вымоченную в подогретом пиве с сахаром. Лебедь повеселел. После ужина оба, добрые и довольные, возвратились на свой пост.

Следующий вечер тоже был холодный. На этот раз звезды светили необыкновенно ярко и каждая из них была как холодный гвоздь, вбитый в теплое одинокое сердце старичка. Однако от посещения трактира он решил отказаться.

На середину пруда выплыл лебедь. Он был похож на белое светящееся пятно.

Мысль о том, какая же дрожь должна охватить каждого, кто в такую ночь соприкасается с водой, растрогала старичка. Бедный лебедь, ну чем он хуже других? Наверно, он охотно посидел бы сейчас где-нибудь в тепле, съел бы чего-нибудь…

Итак, взял он лебедя под мышку и пошел с ним в трактир.

И снова наступил вечер, и снова он пронзил старичка острием меланхолии. Но на этот раз старичок твердо решил в трактир не ходить. Вчера, когда они возвращались в парк, лебедь танцевал и напевал что-то несусветное.

И вот, когда старичок сидел на берегу пруда в пустом и холодном парке, уставившись в небо — он почувствовал, как кто-то деликатно дернул его за штанину. Это лебедь, подплыв к берегу, напоминал ему, что пора идти. Пошли.

А месяц спустя старичка выгнали с работы вместе с лебедем. Из-за детей. Лебедь среди белого дня качался на воде. На это пожаловались матери маленьких детей, приходившие в парк отдохнуть и посмотреть на птицу.

Даже самая скромная должность требует моральных устоев.

Малютка

Существовала некая театральная труппа лилипутов, выступающая под названием «Крошки». Труппа солидная, постоянная, дающая представления не реже, чем четыре раза в неделю, смело поднимающая разные проблемы. Ничего удивительного, что со временем Министерство культуры возвело труппу в разряд образцового театра лилипутов и присвоило ему название, которое в просторечии звучало так: «Центральный Крошка». Это обеспечивало театру хорошие условия труда, а получить места в этом театре стало мечтой каждого лилипута, как любителя, так и профессионала. Однако труппа была укомплектована и располагала прекрасными силами. К самым ярким ее звездам принадлежал лилипут, который играл роли любовников и героев, потому что был самый маленький. Он хорошо зарабатывал, имел успех, критика подчеркивала его великолепное мастерство. Однажды ему удалось сыграть Гамлета с таким совершенством, что, несмотря на то, что он находился на сцене, зрители его совсем не заметили, такой он был маленький, такой непостижимо, гениально маленький. Наш по содержанию и лилипутский по форме. Если театр стал известен, то прежде всего благодаря ему.

Однажды, гримируясь в своей уборной перед премьерой «Болеслава Смелого», в которой он играл главную роль, он заметил, что золотая корона, которая была на нем, не видна в зеркале. Спустя минуту, при выходе на сцену, он зацепился короной о притолоку, корона упала на пол и покатилась, грохоча, как железная жаровня. Он поднял корону, поскорее надел и поспешил на сцену. Возвращаясь после первого акта в уборную, он инстинктивно наклонился. Здание театра «Центральный Крошка» было построено специально для труппы лилипутов, с соблюдением их пропорций — из субсидии, мрамора и искусственной глины.

Представления «Болеслава Смелого» шли одно за другим, наш актер уже привык наклонять голову, когда покидал уборную и возвращался в нее. Но однажды он поймал на себе взгляд старого театрального гримера, тоже лилипута, который, будучи недостаточно маленьким, не мог играть на сцене, а выполнял всяческие вспомогательные функции, отчего стал злым и завистливым. Взгляд этот был внимательный и мрачный. Наш герой вышел на сцену с дурным предчувствием. Дурное предчувствие не покидало его и потом; с ним он просыпался и засыпал, хоть и старался от него избавиться. Он обманывал себя, что никто ничего не замечает, подсознательно боролся с подозрительностью, которая начала пускать в нем ростки. Но время не принесло успокоения. Наоборот. Настал день, когда, выходя из своей уборной, он вынужден был наклониться, хотя на этот раз на нем и не было короны. В коридоре он встретил гримера.

В этот день он решил взглянуть правде в глаза. Уже приблизительные измерения, сделанные дома в его элегантных апартаментах при опущенных шторах, — показали все. Больше обманывать себя было нельзя. Он рос.

Вечер он провел, словно парализованный, в кресле, за стаканом грога, неподвижно уставившись в фотографию своего отца, тоже лилипута. Утром срезал каблуки. Он надеялся, что этот процесс имеет преходящий характер, что, может быть, позднее наступит регресс. На некоторое время срезанные каблуки помогли. Но однажды, когда в присутствии старого гримера он выходил из гардероба, нарочно выпятив грудь, он набил себе на лбу шишку. В глазах последнего он прочел насмешку.

Почему он рос? Почему вдруг, после стольких лет, его гормоны проснулись от летаргического сна? В отчаянии он бросался из одной крайности в другую, гулял ночи напролет, пил целыми наперстками для того, чтобы заглушить свое горе. Но безжалостное время неуклонно прибавляло к его росту миллиметр за миллиметром.

Замечала ли это труппа? Этого он не знал. Он видел, как в закоулках кулис старый гример шептался с актерами, но стоило ему приблизиться, как шепот умолкал и начинался обмен банальными фразами. Наш герой внимательно следил за выражением лица своих коллег, но ничего не мог прочитать. На улице все реже пожилые дамы обращались к нему «мальчик». Как-то кто-то впервые сказал ему: «Прошу вас». Он вернулся домой, упал на маленький диван и долго лежал неподвижно, уставившись в потолок. Но вскоре он должен был изменить положение, потому что ноги его одеревенели — они свешивались с диванчика, который уже стал для него коротким.

Наконец у него не осталось никаких сомнений, что его коллеги по театру обо всем догадывались. Он заметил, что восторженные рецензии стали появляться все реже. А может быть, это только его разгоряченное воображение усматривало повсюду сочувствующие или злорадные взгляды? К счастью, дирекция не изменила к нему своего отношения. В «Болеславе Смелом» он все еще имел огромный успех, хотя и не такой, как в «Гамлете». Как всегда, ему доверили главную роль в новом спектакле, который в скором времени должен был быть объявлен в афишах.

Весь репетиционный период он очень мучился, но до премьеры дело дошло уже без особых трудностей. Он сидел перед зеркалом, не смотря в него, уже загримированный, готовый к выходу. Раздался звонок помощника режиссера, он грузно поднялся и… разбил головой висевшую под потолком лампу. В смущении он посмотрел на дверь. В коридоре, как нарочно ярко освещенном, стояла почти вся труппа. Это были его товарищи актеры, в большинстве люди очень способные, но которых он всегда оставлял на два сантиметра позади. Несколько минут они молча смотрели ему в глаза.

Итак, с театром он должен был расстаться. Он хватался за различные профессии, менял их по мере того, как увеличивался его рост. Некоторое время был статистом в Театре юного зрителя, потом мальчиком на посылках. Был стрелочником на трамвайной линии. Стоял неподвижно на перекрестке в кожухе — человек среднего роста. Но жил он, главным образом, распродавая вещи, приобретенные в период преуспевания. Он вырос еще немного и остановился.

Сколько он выстрадал? Что перечувствовал? Фамилия его уже давно исчезла с афиш и покрылась пылью забвения. Он стал простым служащим страховой кассы.

Несколько лет спустя, в одну из суббот, в канун выходного дня, он пошел в театр лилипутов. Шло представление. Извлекая мятные конфетки из бумажек, он смеялся — было довольно интересно. После спектакля, застегивая в раздевалке свое длинное синее пальто, он хмыкнул про себя, довольный, предвкушая ожидающий его ужин:

— А эти малютки довольно забавны.

Лев

Цезарь дал знак. Поднялась решетка, и из черной дыры послышались звуки, напоминающие усиливающиеся раскаты грома. Христиане сбились в кучку на середине арены. Толпа встала с мест, чтобы лучше видеть. Хриплое рычание, катящееся, как лавина камней во время обвала, возгласы, полные восхищения, и крики отчаяния. Первая львица, быстро и мягко перебирая лапами, выбежала из туннеля. Игры начались.

Сторож Бондани Каюс, вооруженный длинной жердью, проверил, все ли звери приняли участие в страшном игрище. Он уже готов был облегченно вздохнуть, когда обнаружил, что один из львов остановился у самых ворот и, не торопясь выходить на арену, спокойно ест морковку. Каюс разразился проклятиями, поскольку в его обязанности входило наблюдать за тем, чтобы ни один хищник не кружился по арене бесцельно. Он приблизился ко льву на расстояние, предусмотренное правилами безопасности и гигиены труда, и ткнул льва жердью в ягодицу, чтобы раздразнить его. К удивлению Каюса, лев только повернулся и махнул хвостом. Каюс ткнул его еще раз, немного сильней.

— Отцепись, — ответил лев.

Каюс почесал затылок. Лев недвусмысленно дал понять, что агитировать его не надо. Каюс был человек незлой, но боялся, что надзиратель, заметив его нерадивость, бросит его к обреченным. С другой стороны, он не хотел ссориться со львом. Поэтому он попробовал его уговорить.

— Ну, сделай это для меня, — сказал он льву.

— Дураков нет, — ответил лев, продолжая грызть морковку.

Бондани сбавил тон.

— Я не требую, чтобы ты сразу же кого-то сожрал, но хоть бы покружился, порычал, так, для алиби.

Лев махнул хвостом.

— Я же тебе сказал: дураков нет. Увидят меня там и запомнят, а потом иди доказывай, что ты никого не ел.

Сторож вздохнул. Потом спросил с оттенком грусти:

— Ну, а на самом деле, почему ты не хочешь?

Лев внимательно посмотрел на него.

— Ты сказал слово «алиби». Разве тебе не приходило в голову, почему все эти патриции сами не бегают по арене и не пожирают христиан, вместо того чтобы пользоваться нашим братом, львами?

— Не знаю. Да ведь это все люди старые, астма, одышка.

— Старые! — буркнул лев, с сожалением посмотрев на сторожа. — Ты совсем не разбираешься в политике. Просто они хотят иметь алиби.

— Перед кем?

— Перед элементами нового, которое пускает ростки. В истории всегда нужно ориентироваться на новое, на то, что пускает ростки. Разве ты никогда не думал о том, что к власти могут прийти христиане?

— Они — к власти?

— Разумеется. Надо только уметь читать между строк. Что-то мне кажется, что Константин Великий рано или поздно договорится с ними. Начнется ревизия, реабилитация. Тогда этим в ложах будет легко сказать: «Это не мы. Это львы».

— Да, я не подумал об этом.

— Вот видишь. Но черт с ними. Я боюсь за собственную шкуру. Если дело дойдет до этого, то все видели, что я ел морковку. Хотя, между нами говоря, морковка страшная гадость.

— А все же твои коллеги едят этих христиан за милую душу, — злорадно сказал Каюс. Лев скривился.

— Примитив. Близорукие конъюнктурщики. Идут на что угодно. Колониальная темнота.

— Слушай… — заикнулся Каюс.

— Ну?

— Если эти христиане, понимаешь…

— Что, христиане?

— Ну, придут к власти…

— И что?

— Ты не мог бы засвидетельствовать, что я тебя ни к чему не принуждал?

— Salus rei publicae summa lex tibi est[1], — сказал сентенциозно лев и опять принялся за свою морковку.

Монолог

Панна Стася, еще две больших. Вредно? Мне тоже вредно. Ну, пожалуйста.

Лето прошло. Последние кукушки перестают куковать… У меня к тебе просьба… Будь настолько любезна, прокукуй несколько раз? Будь другом. Не кукуешь? Я тоже не кукую.

Да, брат. Мицкевича снова поднимают. И что? — спрашиваю я. Как будто я знаю — что… Собственно, я ничего против него не имею! Такой же человек, как и другие. Закуришь? Не куришь? Я тоже не курю.

Собственно говоря, у зимы есть свои хорошие стороны. «Гайда, тройка, снег пушистый!..» Сидишь в санях и мчишься по полям. Мимо деревень. Но кроме того… Ты что-то сказал? Я тоже ничего не говорю.

И все-таки природа важнее всего. Поставишь себе пеларгонию, смотришь… А потом директор срезает тебе премию или трамвай отрезает тебе ногу. А пеларгония существует. Ваше здоровье. Ты не здоров? Я тоже.

В детстве я не любил симфоническую музыку. Она меня смешила. Помнишь «Песенку бродяги»? Тогда должна была быть война с Литвой или что-то в этом роде. Санация. Все кончилось хорошо. «Эй, товарищ, больше жизни!» Я любил эстрадные песенки.

Теперь эти заплывы на Висле. Заплывы на Висле не такая простая вещь. Висла — королева наших рек. Двадцать метров в самом узком месте. Везде вода. Много воды. А посредине Ванда.

Панна Стася, пожалуйста, еще две.

История наша изобилует деталями. Например Грюнвальд. Человек знал, на что шел. Я лично хочу смородины. Меньше запада. Только много есть нельзя, будет тошнить.

Самое важное, чтобы все мы были здоровы. А я рассеянный. Как-то вошел в туалет и расстегнул воротничок. Жить надо уметь.

Возьмем хотя бы морские глубины. Плавают там медузы, угри, камбала. И наверно, хотят чего-нибудь выпить. Смотрят по сторонам, а выпить буквально нечего. Насколько же лучше наше положение. Ты не пьешь? Я тоже не пью.

Закуси сырком. Это прекрасный сырок, прекрасный, как Капри или Лувр. Не нравится Лувр? Мне тоже. Я испытываю к нему инстинктивное отвращение. И поэтому держусь от него подальше.

Кто знает, может, мы видимся в последний раз. Переезжаю в Величку. В Величке самые интересные в Европе соляные копи. Нужно чего-нибудь придерживаться. По вечерам буду смотреть на зарево огней над Краковом. Там не спят — подумаю про себя.

Верхом ездить не умею. Прекрасно езжу на трамвае. И все-таки со мной было происшествие. Глупость, не стоит вспоминать. Кто-то меня спросил: «Что, собственно, вам нужно?» — И я не смог ответить.

Панна Стася, две.

«Я не с соли и не с поля»… Боюсь зубной боли.

Искусство и жизнь. На эту тему можно было бы много говорить. Например, та́кса.

«Такса с дерева лает, удивляется людям, что никто знать не знает, где он счастье добудет». Это из Асныка. И так было.

Панна Стася, еще раз.

Я знал одного режиссера. Способный был. Поверишь ли, что у меня уже ревматизм? От воды. Стихии могут причинить нам много зла, при желании.

Очень люблю лесонасаждения. Каждый праздник леса — мой праздник. Лес — это здоровье и молоко.

Панна Стася — как можно полнее.

Я, братец, никогда не страдал. Вообще иногда вертится какой-нибудь шакал. Такому руки не подам. В сущности, мы можем радоваться, поскольку у нас есть чему. Лысеешь? Я тоже лысею.

«Все прошло, поредел мой волос. Конь издох, опустел наш двор». Это из Есенина. В этом что-то есть, как сказал некто, указывая на гроб, в котором лежал его отец.

Панна Стася…

Фон эпохи

Я поселился на улице, которая уже несколько десятилетий была одной из главных артерий города. Потолок в комнате был высокий, два окна в бельэтаже высокие и узкие, как бойницы, двери тоже чрезмерно длинные, а ручки грязно-желтые с украшениями. В комнате было серо, полумрак, так и не побежденный дневным светом, — в полдень он отступал немного к углам и к высокому потолку и бессовестно вылезал обратно сразу же после полудня. Окна показывали только ряд окон напротив, таких же подслеповатых, поскольку в их глубине царил такой же полумрак. Над подоконником плыли головные уборы прохожих, как будто где-то затонул город и теперь течение непрерывно несет оставшиеся на поверхности после утопленников дамские и мужские шляпы. Неумолчный шелест шагов, проникающий сквозь стены, тоже производил впечатление, невольно заставляющее думать о реке.

Однажды на поверхности течения я заметил шляпу, не похожую на другие — черный котелок. Котелок проплыл и исчез, а поток продолжал течь. Минуту спустя кто-то позвонил в дверь, я открыл и обнаружил котелок на голове старого господина, который вытирал ноги, хотя уже целую неделю была сушь и перед дверями коврика не было. Старик приподнял свой котелок и спросил, можно ли войти.

Войдя, он огляделся и, вынимая из кармана сложенную вдоль газету, сказал:

— Я принес решение.

— Какое?

Он протянул мне газету. Она была такого цвета, какой приобретают старые кости домино. Газета была напечатана старомодным шрифтом, буквы на тонких и высоких ножках, их основания и головки обозначены мелкими точками. Мне бросилась в глаза дата заметки: «6 июня 1906 года. За последнюю неделю в Баден-Бадене…»

— Ребус, — сказал он, видя, что я не понимаю, в чем дело.

На другой стороне был ребус. Рядом было старательно написанное химическим слюненым карандашом решение.

— Вижу.

— Решен весь.

— Да.

— Я принес его в редакцию согласно адресу. Решил принести сам. Но, кажется, здесь уже не редакция, — добавил он, разглядывая мебель.

— Да, действительно. Теперь здесь частная квартира.

— Жаль. Я все решил. А где теперь помещается редакция?

Я пожал плечами.

— Когда я въезжал, здесь тоже была частная квартира.

— А до этого?

— Не знаю. Кажется, и до этого тоже.

— Очень жаль. Я сам все решил.

— Может быть, здесь когда-нибудь и была редакция, но давно, — сказал я с раздражением.

Он кивнул головой.

— Да, пятьдесят лет тому назад.

Этот полуинтеллигент начал выводить меня из терпения.

— Ну что вы пристали со своим ребусом! Вы же знаете, что с того времени многое изменилось!

— Что поделаешь, я не профессор. Я сам до всего дошел, — сказал он обидевшись.

С минуту мы молчали, потом я прочитал название его газеты. Я вскипел.

— Разве вы не знаете, что ваша газета была органом, проводящим коварную монархическую политику разделения национальных меньшинств?

— Это было в воскресенье. К нам пришел дядя, и в кармане у него была эта газета. Мы сидели в саду, потому что было жарко. Отец и дядя сказали, что будут играть в карты. Я хотел играть с ними, но отец мне не позволил, сказал, что я еще мал, когда вырасту, тогда и буду играть. Потом они сняли пиджаки и остались в жилетках. Они начали играть, а я вытащил эту газету из кармана, потому что пиджак дяди висел на суку черешни. Так я начал решать этот ребус.

— И только теперь кончили?.. — осведомился я язвительно.

— Это было очень трудно, сударь. Вот вы знаете, что такое «адекватный»? А там было и похуже.

— Позвольте, а первая мировая война?

— Меня не взяли.

— Вы какой-то смешной! Такой поворот, такой колоссальный скачок, Веймарская республика, плебесциты…

— Вы думаете, что это так просто. Мы в девятьсот десятом не очень-то знали, что такое цеппелин. Не шибко. Только когда у меня получилось «велосипед» и «зелень», вы знаете, иначе говоря — растение, — только после этого меня осенило.

— Ну, вы меня просто бесите! Кризис в двадцать девятом… а вы все с этим ребусом?..

— Может, я не очень способный, или, может, вы думаете, что у меня было очень много времени? Но ведь я должен был работать и решал его главным образом вечерами.

— А Гитлер вас не коснулся? А Испания? Что вы делали тогда?

— Но я же вам говорю, что все это я решал сам. Было много иностранных слов.

— Вы Соломон, — издевался я холодно. — Вы, наверное, и во время второй мировой войны над этим сидели? Вы Эйнштейн, но атомную бомбу не придумали. Не сумели!

— Я над ней не работал. Вы думаете, старому человеку все это так легко? Все, что я знал в школе, все забылось, и заботы уже другие. Но могу сказать, что я не отступил.

Я смеялся громко, издевательски. Он спохватился, встал и сказал:

— Не смейтесь, пожалуйста, не я выдумал бомбу, но что поделаешь? В девятьсот четырнадцатом меня забраковали, но все равно мне попало рикошетом в голову, только значительно раньше, в Чарногуже. Вы смеетесь, но человеческую мысль надо уважать, сударь. Вот он — ребус. Мысль человеческая не погибла.

В ящике

Сегодня утром, когда я выдвинул средний ящик стола, чтобы взять очки, я увидел, что в нем живут маленькие люди. Между футляром для очков и конвертом с фотографиями стояла крошечная, но очень милая молодая пара. Он — величиной в половину моей ладони, улыбающийся, с ясными глазами, она — с мой безымянный палец, изящная и золотая. Ее волосы, напоминающие блестящую стружку, были сзади собраны и спускались на плечи. Они смотрели друг другу в глаза, и в ту минуту, когда я выдвинул ящик, испуганно повернули головы в мою сторону и должны были высоко их поднять, чтобы взглянуть на меня. Я был для них большим, как бог, и могучим. Я улыбнулся, и моя улыбка должна была явиться для них чем-то вроде смены погоды на небе. Взявшись за руки, они приблизились на несколько сантиметров к моей грудной клетке, закрытой синим шерстяным свитером, в который упирался выдвинутый ящик. Под ногами у них шелестел иллюстрированный еженедельник, которым было выстлано дно ящика. Я наклонился, понимая, что каждое мое движение может быть для них землетрясением. Я не мог заметить выражения их глаз, потому что они были слишком малы: как темные зернышки. Они откровенно рассказали мне, что у них большие неприятности. Ее мать не хочет дать согласия на их брак. Я понял, что им была нужна моя помощь.

Я только что позавтракал и был в прекрасном настроении. В моем ящике скрывались миры, чувства, проблемы. То, что я увидел именно эту пару, было чистой случайностью. Оказалось, что у них здесь есть близкие и дальние родственники, что живут они в маленьких домиках, тоже расположенных в моем ящике, что там есть даже маленькая улочка, а может быть, что-то большее. Во всяком случае, мой ящик всегда был полон тоски, любви и антипатий, что я обнаружил с большим удивлением. У них были свои дела, а внезапно найденная связь между их жизнью и моими руками, моим голосом, мною доставила мне громадное, никогда еще не испытанное удовольствие. Ведь я неожиданно стал огромной силой, которая, случайно вплетаясь в ход их переживаний, могла на них влиять. Они были так малы, что, в сущности, были для меня просто ничем; я же мог быть для них всем.

Повторяю, я был в превосходном настроении и сразу же занялся их просьбами: я обещал поговорить с матерью золотоволосой малютки. Меня уже заранее радовало то, каким громадным авторитетом буду я для нее. Внимательно всмотревшись в ящик, я заметил там горизонт, о существовании которого в этой маленькой коробке и не подозревал. Я был с ними ласков и дружелюбен. Начинался чудесный августовский день. Я шутил, смеялся и даже подошел к зеркалу, чтобы увидеть свои глаза — серо-зеленые, неприлично большие по сравнению с изяществом их маленьких, похожих на зернышки, глаз. Наконец, деликатно дав им понять, что должен уйти, я отправился в город.

В кафе я встретил кое-кого, кто считал, что в отношении меня лучше заблуждаться. В это время небо заволокли тучи и пошел дождь. Потом, когда я возвращался домой, дождь уже не шел, но на плохо мощенной улице остались лужи. Проезжающий грузовик разбрызгивал жидкую грязь. Я стал к стене, но, увы, мои новые светлые брюки, которые я так берег, оказались забрызганными.

Дома я выдвинул ящик стола, разыскивая в нем одежную щетку. В ящике стоял знакомый юноша и подавал мне знаки. Смущенно улыбаясь, он объяснил, что сейчас самое удобное время, чтобы помочь им, что…

Я смел их всех одним нетерпеливым движением руки.

Факт

Покаюсь вам, святой отец… Ах, не знаю, хорошо ли… Можете ли вы, святой отец… Я замужем.

?..

Что вы? Ах, нет, нет, откуда? Разумеется, я с ним венчалась. Играл орган, на мне была длинная белая фата. И кадило было, и лилии. И я сказала: «Да» — и все радовались, и мама плакала, и…

?..

Сейчас, сейчас дойду. Я была молодая бедная девушка. У меня были большие глаза и длинные косы. Он приехал на автомобиле. Он был высокий и сильный. Водил меня на прогулку и говорил громким и звучным голосом о будущем. Он был полон планов. Я прижималась к его блестящим металлическим пуговицам. Я любила дотрагиваться до них щекой, могла в них смотреться как в зеркало…

?..

Да, да, конечно, святой отец, знаю, это было легкомысленно, да, очень жалею. Потом мы повенчались.

?..

Нет, не изменился и после свадьбы. Всегда был решительным, но деликатным. Конечно, случались недоразумения, но несерьезные. Надолго мы почти никогда не расставались.

Ну что вы, святой отец, что вы делаете… Да, я слышала об этом, но он нет, то есть… Никогда, как можно, ничего подобного.

?..

Может быть, не знаю. Но ведь это я исповедуюсь, а не он. Это я… Это я прихожу… я… нуждаюсь… в помощи… совете… у… те… ше… Нет, не плачу. Святой отец, уберите руку.

Конечно, я вышла за него по любви. В чем я, бедная, виновата? Пожалуйста, святой отец, спросите кого хотите, все его уважали, он был такой способный…

?..

Простите?

?..

Я? Никогда! Честное слово, никогда. Не изменяла ему ни разу, даже в мыслях. Была ему верна. Не верите, святой отец?

?..

Нет.

?..

Нет.

?..

Тоже нет.

?..

В чем дело? Ах, святой отец, я пришла сюда… Этому действительно трудно поверить. После семи лет жизни… В этом году поехали мы на дачу. Уговорила его, чтобы он отдохнул. Такой пост, такая работа, огромная ответственность. Сидим мы утром за завтраком, друг против друга. За его спиной окно, открытое в сад. Комната оклеена обоями в маленькие розовые цветочки, десятки тысяч маленьких розовых цветочков. И в ту минуту, когда он подносил ко рту стакан, я посмотрела на него. Один из таких обычных, случайных взглядов. И тут я увидела…

?..

Вот именно — что? И почему? Ведь семь лет я делила с ним стол и ложе, почему же только теперь? Посоветуйте, святой отец, и если это грех…

?..

Тогда, только тогда я увидела, что он из пластилина.

?..

Да. Весь искусственный. Я наклонилась над ним. Видимо, глаза у меня были широко раскрыты, так как он отставил стакан и спросил спокойным голосом: «Что случилось?» Но на этот раз я не ошиблась. Он всегда был из пластилина. Весь! Почему я заметила это только теперь?! И что теперь будет?

?..

Признать брак недействительным? Но, святой отец, это же глупость! У меня от него дети!

Приключение барабанщика

Я любил свой барабан. Я носил его на широком ремне через плечо. Барабан был большой, я бил по его матово-желтой поверхности дубовыми палочками. Со временем мои пальцы придали палочкам блеск, свидетельствующий о моем трудолюбии и усердии. Я шел с этим барабаном по дорогам — то белым от пыли, то черным от грязи, а мир по обеим сторонам был то зеленый, то золотой, то коричневый, то белый, в зависимости от времени года; и над всем беспрестанно раздавалась частая дробь барабана, потому что мои руки принадлежали не мне, а ему, и когда барабан молчал — я чувствовал себя больным. Так я бодро барабанил, когда однажды вечером ко мне подошел генерал. Генерал был не в полной форме: в мундире с незастегнутым воротничком и в кальсонах. Он поздоровался, покашлял, похвалил правительство и государство и, наконец, сказал, как бы нечаянно:

— И вы все время так барабаните?

— Так точно! — воскликнул я, ударяя в барабан с удвоенной силой. — Во славу Отечества!

— Отлично, отлично, — поддакнул он, но как-то уныло. — И долго еще так будете?

— Пока хватит сил, ваше приятельство! — радостно ответил я.

— Молодец, — похвалил генерал и почесал в затылке. — И надолго вам их хватит?

— До конца! — крикнул я гордо.

— Ну-ну… — удивился генерал и замолк на минуту, размышляя над чем-то. Потом начал из другой оперы:

— Поздно уже, — сказал он.

— Поздно только для врага, для нас никогда! — крикнул я. — Завтра принадлежит нам!

— Совершенно верно, совершенно верно, — согласился генерал слегка раздраженно. — Я говорю, что поздно, в смысле — поздний час.

— Час сраженья, который пробил! Пусть заговорят орудия, пусть звонят колокола! — крикнул я в благородном порыве настоящего барабанщика.

— Нет-нет, только не колокола! — воскликнул поспешно генерал. — То есть, конечно, колокола, но время от времени.

— Правильно, гражданин генерал! — подхватил я, весь пылая. — Для чего нам колокола, если у нас барабаны. Когда звучит мой барабан, пускай молчат колокола! — И в подтверждение я подал сигнал к штурму.

— Ни шагу назад, правда? — спросил генерал неуверенно, незаметно прикрывая рукой рот.

— Ни шагу! — грянул я. — Наш барабан будет греметь неустанно, генерал, можете быть уверены в вашем барабанщике! — Я чувствовал, как меня охватывает огненная волна энтузиазма.

— Наша армия может гордиться вами, — сказал генерал кисло. Его слегка знобило, так как бивак окутал ночной туман. Из серой мглы торчал только конус генеральской палатки. — Да, гордиться. Мы не устанем, даже если бы пришлось маршировать, да… маршировать днем и ночью. А каждый наш шаг… да, шаг…

— Каждый наш шаг — это неутомимый барабан победы! — выпалил я, грохоча в барабан.

— Так, так, — буркнул генерал. — Да. Именно так, — и направился к своей палатке. Я остался один. Но одиночество только укрепило мою самоотверженность и чувство ответственности барабанщика. «Ты ушел, генерал, — думал я, — но ты знаешь, что твой верный барабанщик не спит. Ты сосредоточенно, со лбом, изрытым морщинами, обдумываешь стратегические планы, флажками обозначаешь на карте путь нашей общей победы. И ты, и я — мы оба добудем зарю, то светлое завтра, которое я — от твоего и своего имени — возвещу дробью барабана». И такая меня охватила нежность к генералу, такое желание пожертвовать собой ради общего дела, что я забил в барабан настолько быстрее и громче, насколько это было возможно. Была уже глубокая ночь, а я со всем жаром молодости, переполненный идеей, отдавался своему почетному делу. Только иногда, между отдельными ударами палочек, я слышал со стороны генеральской палатки скрип пружинного матраца, как будто кто-то не мог заснуть и переворачивался с боку на бок. Наконец около полуночи какая-то белая фигура замаячила на фоне палатки. Это был генерал в ночной рубашке. Голос его звучал хрипло.

— Значит, вы говорите, что это… что будете продолжать барабанить, а? — спросил генерал. Я был тронут, что ему захотелось подойти ко мне ночью. Настоящий отец своим солдатам!

— Так точно, генерал! Не одолеет меня ни холод, ни сон, я готов барабанить до последнего дыханья, как велит мне мой долг и дело, за которое мы боремся, как велит устав и честь барабанщика! Клянусь!

Я кричал это не за тем, чтобы показать генералу свое усердие, не за тем, чтобы понравиться ему. Это не была пустая похвальба, рассчитанная на благосклонность или отличие. Даже мысли у меня не было, что это можно было так истолковать. Я всегда был открытым, прямолинейным и — черт побери! — хорошим барабанщиком.

Генерал заскрежетал зубами. Я подумал, что от холода. Потом он сказал глухо:

— Хорошо, очень хорошо. — И ушел.

Вскоре меня арестовали. Патруль молча окружил меня, снял с шеи барабан, вынул из ослабевших озябших рук палочки. В долине воцарилась внезапная тишина. Я не мог разговаривать с товарищами, которые, направив на меня штыки, вели меня куда-то за лагерь. Это было запрещено уставом. Только один из них дал мне понять, что я арестован согласно приказу генерала по подозрению в измене. В измене!

Начало светать. Появились первые розовые облачка. Их приветствовал здоровый храп, который я отчетливо слышал, когда мы проходили мимо генеральской палатки.

Кооператив «Одинокий»

Председатель поднял трубку:

— Алло… да… да… улица Победителей? Да, принято. Сейчас пошлю дежурного.

Он положил трубку.

— Вот видите, — сказал он, — на отсутствие клиентов мы не жалуемся. Я должен сходить на минутку к персоналу. Можете пойти со мной, если хотите.

Бюро кооператива «Одинокий» помещалось в наскоро переделанной частной квартире. Из комнаты председателя кооператива, с балконами и окнами на улицу, мы вышли в коридор, а оттуда в следующую комнату. Когда-то это была ванная, очень большая, но из оборудования осталась только ванна, газовую колонку сняли, трубы вырвали, и стена зияла своими кирпичными внутренностями. Вдоль кафельных стен в желтом свете лампочки сидели и лежали на лавках бледные мужчины в грязных костюмах. Большинство из них спало, некоторые ели второй завтрак, состоящий из корнишонов и борща.

— Кто следующий? — крикнул председатель, останавливаясь в дверях.

С лавки поднялся человек средних лет с редкими волосами и припухшими веками.

— Какой адрес, шеф? — хрипло спросил он.

— Победителей, 3. Подробности в магазине.

— Порядок, — буркнул опухший, застегивая пуговицы.

Мы возвратились в комнату администрации. На стене висел плакат, посвященный году Мицкевича.

— Наши организационные принципы просты, — объяснил председатель. — Мизерного вознаграждения, из которого складывается наш материальный фонд, едва хватает, чтобы оплатить телефон, аренду помещения, а также выделить постоянную зарплату для руководства, бухгалтера и уборщицы. Излишки мы передаем в фонд строительства школ.

— А сотрудники?

— Когда как. В основном мы базируемся на энтузиастах, которых вы видели в дежурке. Они составляют команду, готовую к действию круглые сутки. Они работают на принципе вознаграждения натурой, то есть, иначе говоря, получают только за посредничество. Но кроме того, мы располагаем кадрами специально обученных сотрудников.

— Какова история возникновения кооператива?

— О, пожалуйста! Сколько людей в данный момент нуждаются в компании! Каждый из нас знает ту минуту, когда хочется выпить, а не с кем. Вы пьете с коллегой, потом коллега должен уезжать. Вы провожаете его на вокзал, возвращаетесь с вокзала, и что? Страшное одиночество. Или же у вас выходной, утро, знакомые на работе, в буфетах еще никого нет. Что вас ждет? Полное сиротство. Или поздней ночью, вас грызут заботы, все спят, вы купили пол-литра и сидите за пустым столом. В общем, я назвал только некоторые из бесконечного ряда ситуаций, когда одиночество, столь несносное для пьющих людей, дает себя знать, так вот, услуги нашего кооператива состоят в том, что мы предлагаем выход, простой и эффективный. Нет уже страха перед отъездом, нет судорожных и изнурительных поисков знакомых, которые не всегда хотят и могут с нами пить. Просто вы набираете соответствующий номер телефона и указываете адрес. Сразу же является наш сотрудник, один из членов команды, благожелательный, приветливый, сердечный, компанейский, готовый побеседовать о чем угодно, посочувствовать, такой, который никогда не скажет «нет». Команда комплектуется из людей подготовленных, которые тоже хотели бы в данную минуту выпить, да не на что. Кооператив только указывает путь к взаимопониманию. Благодаря нам отыскиваются те, которые хотят и имеют, и те, которые не имеют, но хотят. Если бы не мы — те и другие блуждали бы по улицам неприкаянные, жаждущие и печальные, без всякой надежды найти понимание, как холодные звезды разных галактик.

— Значит, гуманизм.

— Да, но не только. Мы играем определенную хозяйственную роль, способствуя увеличению торгового оборота. Подумайте о тех дополнительных литрах, которые не были бы выпиты, если бы не мы. Ведь известно, что в компании пьется лучше, охотнее, больше.

В эту минуту раздался громкий удар входных дверей, и бархатный мужской голос затянул в коридоре: «Не ходи, Марыся, в лес».

— Простите, — сказал председатель, — это один из наших дежурных возвратился с задания. Я должен принять рапорт.

В комнату внесли функционера кооператива «Одинокий». Председатель ловким движением вылил на него ведро воды.

— Аллея Героев, 12, — рапортовал прибывший. — Экспортное столовое. Бросила жена, тяжелое детство, в сорок восемь лет перенес воспаление легких. Ик! Говорит, что мир прекрасен, только люди плохие.

— Вот видите, — снова обратился ко мне председатель, когда усталый функционер оставил нас и, напевая «Голубые волны Рейна», отправился в комнату для дежурных, — еще один человек спасен от одиночества.

— Вы упомянули о специальных и квалифицированных сотрудниках.

— Да. Встречаются и привередливые клиенты. Такие, которые все переживают очень лирически. К ним я высылаю пьющих поэтов. Тут как-то один раз звонит профессор, специалист по культуре майя, ну не пошлем же мы кого попало. Некоторые за рюмкой любят вести религиозные диспуты. Для этого у меня в команде есть один недоучившийся священник, который перед выпускными экзаменами бросил семинарию. Словом, мы поддерживаем постоянный контакт со специалистами, которые работают у нас по заданиям.

На письменном столе зазвонил телефон. Председатель бросился к трубке.

— Алло, кооператив «Одинокий». Слушаю вас.

В ходе беседы его лицо принимало все более и более озабоченное выражение. В конце он прикрыл ладонью трубку и сказал мне вполголоса:

— Звонит какой-то клиент с площади Всех Святых. Просит прислать кого-нибудь, кто бы мог побеседовать о перспективах развития морали. Где я такого возьму?

— А что у него есть выпить? — спросил я.

— Алло, простите, — сказал председатель в трубку, — можете ли вы нас проинформировать, какими напитками вы располагаете?

Получив ответ, он снова закрыл трубку и сказал мне:

— «Айрконьяк» и «Шерри Кордиал».

— Могу пойти, — предложил я.

— Прекрасно, — обрадовался председатель. — У меня как раз свободная единица.

И в трубку:

— Принято.

Пер Гюнт

Над ручейком стояла хатка, возле хатки росла березка. Жил здесь молодой крестьянин с женой. Они любили друг друга. Жена сказала:

— Нужно починить крышу, она уже вся прохудилась.

— Все будет в порядке, — ответил муж, глядя на жену влюбленными глазами.

На другой день в местечке состоялось торжественное собрание. Молодой крестьянин тоже случайно оказался в зале, украшенном бумажными цветами. Провожая его, жена утопала в слезах и противилась тому, чтобы он ехал с подводой в местечко. Но он вез директора школы и даже забыл о разлуке, когда оркестр для начала грянул: «Мы возводим новый дом».

— Если есть какие-нибудь недостатки, то нужно о них говорить, — настаивал председатель. — Кто хочет взять слово?

Молодой крестьянин, сидя у дверей, слушал внимательно, он был восприимчив ко всем призывам, и натура у него была открытая.

— Я! — крикнул он. — Я хочу говорить! — У него спросили фамилию и социальное происхождение.

— Крестьянин, — сказал он. По залу прокатился гул одобрения. Все вытягивали шеи, желая увидеть, как он поднимается на трибуну. Журналист из центральной газеты, который спал, положив голову на подоконник, инстинктивно вздрогнул и проснулся. «На трибуну вышел представитель крестьянства», — бежал его карандаш по бумаге.

— Кто это? — наклонился референт к управляющему.

— Возчик, — ответил тот. — Не имею понятия, что это ему пришло в голову.

— Старик, — приветствовал начальник школьного директора, — ведь это настоящий крестьянин!

Оратор оперся рукой о пюпитр. Речь перед таким собранием требовала от него большого напряжения и не доставляла удовольствия. Но он ни на минуту не допускал мысли, что можно пренебречь призывом председателя. Он сказал:

— Я не знаю всяких там, этих разных там, но я хотел спросить, почему у нас в деревне нет ни гвоздей, ни черепицы. Мы знаем, что в район гвозди и черепица поступают, но к нам, видно, слишком далеко. А у нас людям гвозди и черепица нужны. Это я хотел сказать.

Только он закончил, как ему бурно зааплодировали. Хлопали руководители и референты. Журналист, склонившийся над блокнотом, как всадник над шеей скачущего коня, писал: «Этот старый боец…» Директор, красный от удовольствия, выбежал на трибуну.

— Товарищи! — воскликнул он. — Сердечно благодарим товарища крестьянина, что своим кратким крестьянским словом он принял участие в нашем собрании.

— Браво! Браво! — прервали его собравшиеся.

Восторг был всеобщим.

— Запустили целый участок работы на местах, товарищ, — сказал директор местному начальнику, похлопывая его по плечу.

Молодой оратор снова занял свое место у дверей. Он не понимал, почему ему аплодируют. Проблема гвоздей и черепицы казалась ему важной, но о ней во время собрания никто уже не вспоминал. Программа закончилась чтением стихотворения — его прочла девочка, одетая в краковский костюм. Собрание начало расходиться. Тогда к молодому парню, скромно стоявшему в углу, подошли двое неизвестных.

— Не откажите в любезности, — сказал тот, который был потолще, — мы слышали, как вы говорили. Мы из… (тут он назвал один воеводский город). Завтра мы организовываем там воеводское собрание членов потребительской кооперации. Было бы хорошо, если бы вы в конце выступили.

— Это имеет политическое значение, не забывайте, — сурово вмешался другой. — Участие трудящегося крестьянства!

— Для вас это пустяк, мелочь, — настаивал первый. — А для нас это имеет большое значение и в газете иначе выглядит.

Молодой крестьянин оставил коня и телегу во дворе, а сам, проведя ночь в гостинице за счет деятелей потребительской кооперации, утром направился вместе с ними в город. Он считал, что проблему гвоздей и черепицы, которой никто на предыдущем собрании серьезно не заинтересовался, ему удастся успешно разрешить на собрании потребителей.

Собрание это было удивительно похоже на собрание прошедшего дня. В определенный момент два опекуна подали крестьянину знак. Он взял слово и, выйдя на трибуну, горячо потребовал, чтобы гвозди и черепица поступали в его деревню. Проводили его аплодисментами. Но делового отклика он не дождался.

— Бывайте, — сказал ему после окончания собрания один из опекунов, тот, что потолще. — Но я бы на вашем месте домой пока не возвращался. По городу расклеены афиши о собрании художников. Попробуйте пойти туда. Там и зал больше, и люди интеллигентнее.

Он хотел уехать в свои края, но поезд был только вечером. Улицы воеводского города так ошеломили его, что собрание художников показалось ему тихим убежищем. После двух торжественных собраний он начал понемногу привыкать. Он уже не испытывал страха перед публикой и даже находил некоторое удовольствие в ожидании оваций. На собрании художников женщины были в брюках, а мужчины в красных и зеленых рубашках. Огромным усилием воли он заставил себя попросить слова.

— Крестьянин, — гаркнул он, когда был задан вопрос о происхождении. Он не ошибся. Среди общего подъема он повторил свою речь о черепице и гвоздях. Он уже не жалел, что воспользовался советом деятеля кооперации. Собравшиеся не отпускали его даже после окончания собрания, так как стали сразу же его лепить. Но всех опередил мужчина с мощной фигурой, который забрал его с собой в ресторан.

Этот художник, который никогда и нигде не учился, зарабатывал десятки тысяч, используя в своих целях студентов-наемников, отдавая им 70 процентов от 100 за контракты на декоративные работы. Он сразу предложил парню участие в собрании памяти Мицкевича.

— Да нет, там жена, крыша течет… — упирался крестьянин.

— Сегодня не будет течь, погода железная, — ответил тот. — Сделай это для меня, киса…

Над городом разносился гудок паровоза.

Торжественное собрание памяти Мицкевича происходило в театре. За кулисами, среди декораций к «Паяцам» Леонкавалло, художник давал ему последние наставления.

— Выход у тебя хороший, — говорил он, — только ты должен сильнее топать ногами. Кричи: «Крестьянин!» Но веселее и бодрее. Да и текст нужно подтянуть идеологически. Начинай так: «Мы, малоземельные…», а уже после этого валяй про черепицу.

Когда после окончания собрания они выходили из театра, небо было затянуто серыми тучами, шел проливной дождь. В вестибюле его ожидал художник с делегатами косметических предприятий. Завтра предприятия устраивали торжественное собрание.

Шестой день застал его в поезде, в вагоне третьего класса. Он ехал на собрание предприятий бурового оборудования. Ему казалось, что ритм колес — это шум аплодисментов. Сам того не желая, он посмотрел на себя в стекло. Поезд уносил его все дальше и дальше.

Он приобрел несессер. С жильем у него тоже не было проблем. Как участнику съездов и конференций ему устраивали гостиницу и командировочные. Он умел жить бережливо. С волнением ожидал он часа выступления. Текстом пользовался уже свободно. Со временем к поправкам, внесенным некогда художником, он осмелился добавить свои собственные. И после слова «далеко» привык теперь кричать: «Все на борьбу за общий урожай!»

Он стал чувствительным к различным оттенкам успеха. Принимали его всюду охотно, так как в протокол любого собрания или съезда он вносил, несмотря на случайность и примитивность, здоровую струю классовости, высоко ценимую организаторами. Его текст удовлетворял требованиям властей по части критики. И нет ничего удивительного в том, что в отчетах, в многочисленных сводках текст его речей подвергался разнообразной и богатой литературной обработке. Так шло время.

Он стал причесываться на пробор. Новая жизнь стирала в нем память о прошлом. Распорядок его повседневных занятий превратился в непрерывную цепь путешествий, железнодорожных вокзалов, съездов конференц-залов, выступлений под открытым небом… Он вошел в состав нескольких комитетов, заседал в президиумах, был общественным опекуном детского сада. Знали его журналисты и шоферы служебных машин. Одновременно изменялись его привычки. Он научился пользоваться расписанием поездов, время от времени покупал одеколон. Только иногда ночью, когда он спал в гостинице, убаюканный воспоминаниями последнего собрания, плавными окончаниями речей, его будили ударяющие в окно капли дождя.

Это случилось уже тогда, когда он достиг большого совершенства, точности и размаха в своем занятии. Уверенный в себе, он не боялся даже центральных съездов. Конференции, фестивали, президиумы смешались у него в голове, и он не помнил даже, как оказался в машине в окружении пожилых товарищей с бородками, одетых в черное. Машина мчалась бесшумно в цепи ей подобных через город, потом выехала за его пределы. Смеркалось. Вокруг тянулись поля. Долго ехали и наконец остановились перед воротами, которые бесшумно отворились, открывая им путь во двор — почти парк, со множеством деревьев, газонами, ярко-зелеными в свете рефлекторов. Ночь была тихая. Минуя многочисленные лестницы и коридоры, они наконец очутились в зале, таком огромном, что его стены терялись во мраке. Только маленькая лампочка горела на столике председателя, но и она была затемнена металлическим козырьком. Потолка не было. Прямо во мраке неба сверкали звезды, как окаменевший ливень. Товарищи с бородками заняли места в креслах.

Один из них приветствовал собравшихся и спросил, кто хочет взять слово.

— Я! — закричал крестьянин. — Я хочу говорить!

О профессии никто его не спросил.

— Мы, малоземельные!.. — начал он и вобрал воздух в легкие, ожидая аплодисментов. Но напрасно. — Мы, малоземельные!!! — крикнул он еще громче. — Не знаем этих там, разных этих, но в район гвозди и черепица приходят, а у нас их нет, и люди…

Но его голос увяз в тишине. Через минуту откликнулся председатель:

— Это съезд астрономов. Кажется, вы не астроном. Кто вы?

— Я крестьянин, — ответил он.

— Крестьянин? Покажите руки!

Он поднес руки к лампе, так что ясно были видны ладони. Это были уже тонкие, белые руки, с которых исчезли последние следы тяжелого труда.

Служители вывели его среди молчания небесных тел, мерцавших холодным светом.

Над ручейком растет береза, рядом стоит хатка. Ветры и дожди продырявили крышу, поработав над ее разрушением. Хозяйка, постаревшая от тоски, сидит на пороге и не сводит глаз с дороги, вглядываясь в даль, не идет ли он. В конце концов он возвратился, но уже не такой, как раньше — волосы причесаны на пробор, в руках несессер. А когда она подбежала к мужу, он не обнял ее, а заносчиво провозгласил:

— Мы, малоземельные…

Последний гусар

Люциуш был окутан мраком неизвестности и значительности. Разные люди, друзья и знакомые, кое-что о нем знали — одни больше, другие меньше, но всё знали только немногие. Всё знали только жена Люциуша, мать Люциуша и бабка Люциуша. Остальные — родственники Люциуша, даже его дети — вынуждены были теряться в догадках.

Ежедневно, когда дети уже шли спать, а сам Люциуш в домашних туфлях, с газетой в руке сидел у лампы, жена Люциуша подходила к нему, клала голову ему на колени и, долго-долго глядя в глаза, наконец шептала:

— Ради бога, Люциуш, береги себя…

Люциуш не любил бульон из телячьих костей и правительство.

Люциуш был герой.

Случалось, что, придя домой взволнованный, он не произносил ни слова, хотя домашние знали, что если бы он хотел и мог, он рассказал бы многое. Вечером жена спрашивала его робко, с нескрываемым удивлением:

— Опять?..

Люциуш кивал головой и потягивался. Вся его фигура выражала мужественность и силу.

— Где?.. — продолжала расспрашивать жена, пораженная собственной дерзостью.

Он вставал, подходил к двери, быстрым движением открывал ее, проверял, не подслушивает ли их кто-нибудь. Он проверял также шторы на окнах и отвечал приглушенным голосом:

— Там, где всегда…

— Ты… — говорит жена.

Этим словом выражалось очень многое.

Среди близких друзей Люциуша, как мы уже говорили, ходили упорные слухи: Люциуш должен знать… Люциушу что-нибудь угрожает?.. Ах, этот Люциуш… Люциуш им покажет, будьте уверены…

Мать Люциуша и боится за него, и гордится им. Она называет его не иначе, как «мой сын». Бабка Люциуша, непреклонная матрона, живущая отдельно, только гордится. Внешне же она не выказывает никакого страха. Своей дочери, матери Люциуша, она говорит:

— В наше время надо рисковать. Делу нужны бесстрашные люди. Если бы Евстахий был жив, он делал бы то же, что и Люциуш.

Беседуя с правнуками, она на что-то намекает:

— Гордитесь, что у вас такой отец, — и показывает им картинки, на которых изображены скачущие по равнине рыцари с султанами. — Ваш отец тоже мог бы так. Его не сломили…

А в это время Люциуш входил в общественную уборную и старательно запирался в кабине. Через некоторое время с тигриным блеском в глазах он еще раз выглядывал — нет ли кого? — и, молниеносно достав из брюк мел, писал на стене: «Долой большевиков!»

Потом выходил из уборной, вскакивал в первую попавшуюся пролетку или такси и, петляя улицами и переулками, возвращался домой.

Вечером жена робко спрашивала его:

— Опять?

Люциуш действует уже давно, и хотя жизнь постоянно терзает его нервы и обрекает на бессонницу, он не смиряется.

Люциуш осторожен, он изменяет почерк. Время от времени одалживает авторучку у своего начальника. «Если установят, кому принадлежит ручка, которой это написано… Ха-ха»… — И он злорадно усмехается, мысленно представляя, какой бледный вид будет иметь начальник конторы и как будут обмануты его, Люциуша, преследователи. Сатрапы!

Бывают моменты, когда у Люциуша кровь стынет в жилах. Кажется, нет выхода. Например, однажды, когда он писал на стене: «Католики не сдадутся», — кто-то вдруг забарабанил в дверь. У Люциуша сердце замерло. Он был уверен, что это они. Он осторожно стер свежую надпись. Барабанить не переставали. Тогда Люциуш проглотил карандаш и только после этого открыл. Вошел тучный мужчина с портфелем (прокурор? — мелькнуло в голове Люциуша), лицо у мужчины было красное, он молча вытолкнул Люциуша и заперся изнутри. Люциуш долго помнил эту минуту.

Физиономии клозетных старушек тоже вызывали в нем беспокойство. А если это только грим?

Однажды зимой, когда Люциуш собрался совершить свой обычный подвиг, он остановился и замер. Дверь общественной уборной была заперта. А поперек двери была грубая надпись мелом, безусловно, сделанная рукой сатрапа:

РЕМОНТ.

Люциуш почувствовал то же, что чувствует гусар, у которого в разгаре битвы выбили из рук саблю, — он смотрел по сторонам и не находил своего оружия.

Однако он решил продолжать борьбу. Пошел на железнодорожную станцию. В это время с перрона выходила группа солдат, и многие из них направились туда, куда и Люциуш. У Люциуша возникло подозрение. Итак, они не только применили предательский прием: РЕМОНТ, но и вводят чрезвычайное положение. Люциушу представилась страшная картина: все перроны и общественные уборные заняты войсками. Нет, Люциуш достаточно хитер, Люциуш на этом собаку съел. Так просто Люциуша не возьмешь.

Он не сомневался, что сатрапы заняли все оставшиеся объекты в городе; а значит, они уже в гостинице «Полония» и в домовой лавке «Гастроном № 1». Но он решил, что последнее слово останется за ним. Люциуш сел в поезд. Соблюдая осторожность, он вышел на следующей станции. Неподалеку виднелась небольшая убогая деревенька. Добравшись до первого дома, он спросил, где уборная.

— Чево? — удивились там. — Мы, пан, в лес ходим…

В лесу было уже темно. «Тем лучше», — подумал Люциуш. Он вошел в самую гущу кустов и написал палочкой на снегу: «Генерал Франко вам покажет».

Возвратившись вечером домой, он долго стоял перед зеркалом, представляя, насколько пошли бы к его плечам орлиные крылья.

Лошадки

Я должен был по семейным делам поехать в город Н. Я получил оттуда письмо, написанное с орфографическими ошибками, рукой, видимо, не привыкшей к перу. Какой-то неизвестный гражданин сообщал мне, что прах моего деда, повстанца 63-го года, выброшен из его красивой могилы по указанию директора конного завода, похоронившего на этом месте свою секретаршу, о которой все знали, что она была его любовницей. Автор письма не подписался, давая этим понять, что и так подвергает себя опасности, информируя меня об этом факте.

Получив двухдневный отпуск, я прибыл в Н.

Я никогда еще не был в этом городе. Выйдя из вокзала, я сразу же отыскал дом местного могильщика, но не застал его. Жена могильщика сказала, что он только что ушел в кузницу подковать лошадь. Я решил подождать и присел на скамью у кладбищенской ограды. Наконец на тропинке появился могильщик. Это был огромный мрачный мужчина; он вел под уздцы лошадь, точнее не лошадь — а маленького красивого пони с блестящей шерстью, цокавшего новыми подковками по мостовой. Узнав о цели моего прихода, могильщик помрачнел еще больше, кинул на меня злобный взгляд и сказал, что ни о чем подобном не знает. Потом повернулся ко мне спиной и исчез за воротами кладбища.

Я отправился в городской совет. Перед зданием совета стояла привязанная к столбику маленькая лошадка. Меня принял председатель. Я рассказал ему о своем деле. В ответ он начал сбивчиво оправдываться, что у него масса других дел, но я продолжал настаивать. Тогда он запел по-другому:

— Не знаю, известно ли вам, что у нас было принято решение похоронить на месте вашего дедушки специально привезенного корейского партизана. Я думаю, вы не сомневаетесь в политической важности этого перемещения?

И он испытующе посмотрел мне в глаза.

Возмущенный, покинул я городской совет и тут же побежал в районный.

Председателем районного совета был энергичный молодой человек с ясным взглядом. Когда я рассказал ему, как прошел мой предыдущий визит, он возмутился:

— Да, много еще недостатков в наших учреждениях. Да, я кое-что слышал об этом деле. Да, постараемся выяснить. Но…

— Но?..

— Но это потребует времени, да, потребует…

В эту минуту из-за дверей, ведущих из кабинета в другое помещение, отчетливо донеслось громкое ржание — ржание, которое может издавать только маленькая лошадка, известная под названием пони.

Глаза председателя беспокойно забегали. Сердце мое сжал холод предчувствия. Я повернулся и быстро вышел.

Могильщик с пони, пони перед городским советом, это ржание в районном совете… Пони начали ассоциироваться у меня с сопротивлением, которое я встречал всюду, куда приходил по делу захоронения моего дедушки. Должна была существовать какая-то связь между нарушением законности и породой этих маленьких лошадок. Я шел с опущенной головой в сторону национального комитета. Но, дойдя до места, остановился как вкопанный. У ворот стояла бричка, в которую были запряжены два красивых породистых пони. Я повернулся и медленно пошел назад.

Я выяснил, что дети местного прокурора ездят в школу на пони. Я перелез через забор и оказался на огороде председателя Сельского Потребительского союза, где увидел отчетливые следы маленьких копыт. У председателя Союза ветеранов и директора «Кулинарии» тоже с некоторого времени появились пони.

Разбитый, подавленный, покидал я Н.

На вокзальной площади милиционер проверил у меня документы. Милиционер был на пони.

Только спустя некоторое время мне попала в руки газета с заметкой:

«Директор конного завода в Н. за разбазаривание государственного имущества решением суда переведен на другую должность в Д. Посланных на место общественных контролеров он пытался подкупить, предлагая им пони».

Потом я получил известие, что моя бабушка, ветеранка движения суфражисток, живущая в городе Д. в доме престарелых, была грубо выброшена из него директором конного завода, который на ее место поместил свою бабушку, бывшую распутницу из Клондайка.

Я отправился в Д. Ворота дома престарелых открыл мне сторож-карлик. Он держал под уздцы огромного першерона.

Я молча повернулся и уехал.

Путь гражданина

В одном из уголков страны, хоть и отдаленном, но важном, точно так же, как и везде, менялись времена года, шли дожди, дули ветры и светило солнце, так что в этом отношении он ничем не отличался от столицы, и даже удивительно, кому эта мысль пришла в голову: там решили основать метеорологическую станцию, небольшой прямоугольный участок, что-то вроде садика, огороженный белым заборчиком, с домиком для приборов, стоящим на высоких тонких ножках. Тут же, поблизости, поселился начальник станции, в обязанности которого помимо наблюдений за гигрометром и аэрометром входило регулярно посылать рапорты вышестоящему начальству. В них должно было быть точно обозначено состояние погоды, чтобы начальство, если его кто-нибудь спросит о погоде, не было сбито с толку, а только, кинув взгляд на письменный стол — сразу знало бы, что ответить.

Начальник станции был человек добросовестный. Рапорты писал каллиграфически, крупными буквами в полном соответствии с показаниями приборов: если шел дождь, то не ложился отдыхать, пока всесторонне не опишет этот дождь — и когда шел, и какой, и долго ли… Если была солнечная погода — тоже описывал все подробно. Знал, что государство работает не покладая рук, чтобы заработать для него копейку, и поэтому старался. Занят он был постоянно, так как в его районе всегда была та или иная погода. В конце лета начались частые грозы, сопровождаемые ливнями. Как человек аккуратный, он описывал все точно и досконально, после чего регулярно отсылал рапорты в центр. Грозы не прекращались.

Однажды, проездом, у него остановился старый метеоролог. Присмотревшись к работе своего хозяина, он так сказал ему на прощание:

— Вы не находите, коллега, что ваши рапорты несколько мрачноваты?

— Как это? — удивился начальник станции. — Ведь вы же сами, коллега, видите, как льет!

— Ну да, разумеется, но ведь об этом все знают. Вы же понимаете, что ко всему нужно подходить сознательно. Научно. Конечно, это дело не мое, я только так, из добрых побуждений, по-товарищески.

Старый метеоролог надел калоши и уехал, качая головой, а молодой остался и продолжал писать рапорты. Озабоченно смотрел он на небо, но по-прежнему писал.

Вскоре его неожиданно вызвали к начальству. Не к самому высокому, правда, но все же к начальству. Он взял зонтик и поехал. Начальство приняло его в красивом доме. По крыше барабанил дождь.

— Мы вызвали вас, — сказало начальство, — потому что нас удивляет односторонность ваших рапортов. С некоторого времени в них преобладает пессимистический тон. Идет уборочная, а вы тут с дождем. Да понимаете ли вы всю ответственность вашей работы?

— Так ведь льет… — оправдывался метеоролог.

— Не пытайтесь выкручиваться, — поморщилось начальство и ударило рукой по столу, на котором лежала стопка бумаг. — Вот здесь у нас все ваши последние рапорты. Это уже факты! Вы хороший работник, но бесхребетный. Пораженческих настроений мы не потерпим.

Выйдя от начальства, метеоролог сложил зонт и отправился домой под проливным дождем. Однако, несмотря на проявленную добрую волю, промок до нитки, простудился и слег. Конечно, он и мысли не допускал, что это из-за дождя. Как же он был рад, когда наутро погода прояснилась. Он немедленно написал рапорт:

«Дождь прекратился совершенно, хотя, можно сказать, его почти и не было. Так, слегка накрапывал кое-где… Но зато какое солнце!»

Действительно, солнце сияло, было жарко, и от земли шел пар. Весело что-то насвистывая, метеоролог хлопотал на своей станции. После полудня небо затянуло тучами, и метеорологу пришлось спрятаться под крышу. Он, может быть, и остался бы под открытым небом, но побоялся гриппа. Приближалось время рапорта. Ерзая на стуле, он написал: «Солнце как солнце — еще Коперник сказал, что нам только кажется, что оно заходит, ибо, в сущности, светит всегда, и только…»

Здесь на душе у него мгновенно заскребли кошки. И когда ударил первый гром, он поборол свои колебания и честно записал: «17 часов — гроза с молниями».

На следующий день снова гремел гром. Метеоролог написал об этом. На третий день грозы не было, но шел град. Написал. Он был удивительно спокоен, даже доволен и приуныл только после того, как почтальон принес повестку. На этот раз его вызывали к высшему начальству.

Когда он вернулся на свою станцию, в нем уже не было никакого внутреннего разлада. Несколько следующих рапортов говорили о том, что в его районе прекрасная солнечная погода. Иногда он писал диалектические рапорты. Например: «Временами короткие моросящие дожди, вызвавшие небольшой паводок. Несмотря на это, ничто не сломит боевой дух наших саперов и спасательных команд».

Потом снова пошли описания солнечной погоды. Некоторые даже в стихах. И только месяца через два случилось ему написать рапорт, который должен был привлечь к себе внимание начальства. Он звучал так: «Обрушилась сатанинская туча». И внизу, уже карандашом, приписано, очевидно в спешке: «Да, тот мальчик, которого родила вдова в деревне, жив-здоров, а все думали, что не сегодня завтра окочурится».

Как показало следствие, этот рапорт метеоролог написал в пьяном виде, пропив деньги, вырученные за продажу аэрометра и гигрометра. Вторую часть рапорта он дописал в последнюю минуту, на почте.

А потом уже ничего не омрачало прекрасной солнечной погоды в его районе. Он погиб от удара молнии, когда в грозу обходил поля с чудотворным колокольчиком из Лурда, которым хотел рассеять тучи, так как, по сути дела, был честным человеком.

Из рассказов дяди

Siulim. Играли мы раз в карты с шурином, и ему карта не шла. Так как все козыри были у меня, его заело, и он сказал: «Вот ведь собака!»

Смотрим, дверь отворилась, и входит собака с горы Святого Бернара и баритоном спрашивает: «В чем дело?»

* * *

Zubudu. Вы не помните такой заутрени, какую я помню. Что это был за праздник! Должен был приехать епископ с прелатами, люди сходились… Но когда пришло время звонить в колокола, то не раздалось ни одного удара. Даю вам слово. У нас в городе было несколько атеистов, и они тихонько сняли колокола, а на их место повесили фетровые шляпы. Я бы на это не попался.

В принципе так. Значит, вы говорите, что он умеет подражать кукушке? Ну что ж, есть такие, у которых получается, и такие, у которых не получается. Но у него получится. Ну.

* * *

Помню, был у меня приятель со школьной скамьи, Зигмусь. Веселый был парнишка. Очень способный, очень способный. Прекрасный был математик, отлично шевелил ушами и подражал воде. Он сидел на первой парте, но его были вынуждены пересадить, так как все учителя получили ревматизм. А на уроках физики старый Сечко говорил: «Ты, Зигмунка, не садись около барометра, а то он будет падать».

Но это еще ничего. Иногда, когда мы его просили, Зигмунд забирался на крышу и стекал по водосточной трубе, тихо журча. Такой уж он был.

* * *

Эх, Пуласки, вот это был командир. Но и с дружбой, несмотря ни на что, в наше время не так уж плохо. Шел я раз по улице, а мороз был сильный, была зима. Вижу, два молодых человека. Вдруг один как обернется, да как даст другому… Так шли они, и этот первый то и дело бил другого, так что зубы трещали, а тот ничего. Наконец второй потер распухший глаз и спросил: «Ну что? Теперь согрелся?»

* * *

Те Deum. Венчанье и свадьба были прекрасные. Невеста получила много свадебных подарков. Среди них оказался и шестиламповый радиоприемник. Подарил его приятель невесты Франя, товарищ ее детских игр. Все этому подарку удивились, сразу включили его в сеть и первое, что услышали, был вальс «Над прекрасным голубым Дунаем».

Молодые, родители, дружки и подруги, а также все приглашенные гости бодро уселись за длинный стол. Жених сел по правую руку от своей молодой жены, а тот молодой человек, который преподнес приемник, — по левую. За французским салатом родители избранницы, расчувствовавшись, вспоминали ее детские и девические годы.

— Она всегда была милым ребенком, правда, пан Франя?

Молодой человек подтвердил. Старики были счастливы, что состоялась эта свадьба, а кроме того, широкий жест Франи обязывал их в какой-то степени относиться к нему с особым уважением. Поэтому они часто к нему обращались.

— Боже мой, — вздохнула мать сквозь слезы умиления. — Какая она была очаровательная, какая способная, правда, пан Франя?

Пан Франя подтвердил.

— Училась прекрасно, хотя и в здоровых развлечениях тоже всегда была первой, — продолжала мать. — Помню, сколько было радости, когда после окончания школы мы купили ей велосипед. А ездить она уже умела до этого. Пан Франя ее научил во дворе. Сразу научилась. Правда, пан Франя?

Пан Франя подтвердил.

— Велосипед — это хорошая вещь, — оживился отец. — Помню…

Но мать, размечтавшись, продолжала свое:

— Молодость, веселье, пенье, жизнь, радость. Хотя в мое время молодость не имела того, что вы. Спорт, экскурсии, вот вскакиваете в седло — и в лес! На все воскресенье.

— Это было на троицу, — сказал пан Франя, накладывая себе порцию салата.

— На троицу всегда льет, — сказал жених.

— Что вы, наоборот! — воскликнула мама. — Чаще всего хорошая погода. Правда, пан Франя?

Пан Франя подтвердил.

Уже окончилась мелодия вальса «Над прекрасным голубым Дунаем». Следующий вальс назывался «Жизнь артиста». Жених с удовольствием думал, что хорошо было бы послушать радио наедине с женой, когда уже все разойдутся. С тех пор, наверно, и пошла поговорка: «Наслаждается, как жених радиоприемником».

* * *

Voila. Приехал как-то ко мне мой троюродный брат, миссионер. В сутане. Мы расцеловались. Он намеревался остановиться у меня на несколько дней, подышать свежим воздухом. Я расспрашивал, как там в негритянских странах, но он туда только отправлялся, поэтому многого рассказать не мог мне. Меня разбирало огромное любопытство. Я купил у перекупщика книгу под названием: «Дукс миссионерский», в которой были описаны разные способы обращения. Сидели мы частенько с братом на веранде и читали до самой темноты. Самым интересным было то, как негры любят миссионеров. Известно, разные люди бывают. Один съест ромштекс и доволен, а для другого нет обеда без ксендза.

И так вот читали мы до темноты, хотя нас кусали комары и уже довольно сильно беспокоила вечерняя прохлада, иногда нас обоих охватывало воодушевление, мы переставали читать, и я кричал брату:

— Слушай, Вацек, ты обратишь их?

А он в ответ:

— Обращу!

И тут я его обнимал, и мы оба были растроганы.

Постепенно я многое узнал об этой Африке. О львах, например, я бы мог ответить, хоть разбуди меня ночью. А лианы стали для меня совсем как родные братья, так хорошо я их знал.

Мы часто размышляли над тем, как подойти к негру, чтобы лучше его обратить. Иногда, накурившись, мы устраивали репетицию. Я становился на середине веранды и изображал негра, а Вацек меня обращал. Нужно признаться, что у него были способности к этому, и бывало, как я ни выкручивался, он все же меня обращал. Но я тоже давался нелегко, и Вацеку приходилось изрядно попотеть, пока это ему удавалось. Потом, где-то в середине лета, когда мы уже в этом натренировались, я пробовал обращать, а Вацек изображал негра. Вначале он немного морщился, но потом сам вошел во вкус и сказал, что это даже позволяет ему лучше узнать негритянскую психологию. Я же так напрактиковался, что мог обратить с полсотни негров в день, а при хорошей погоде и больше.

И только к августу мы как-то немного устали. Вацек-то мог заниматься этим целыми часами, но ведь у меня не одно это было в голове. Жатва, обмолот… В это время я его немного забросил, я шел в поле, а Вацек за брусникой или качался в саду. Раз за ужином я ему намекнул, что негров лучше всего обращать осенью. Вообще если хорошо присмотреться, то что касается их кулинарных обычаев — не может того быть, чтобы они не съели иногда что-нибудь вегетарианское. Так что если взять с собой немного брусники в уксусе, немного макарон и дать им попробовать, показать, как их готовить, то, наверно, привыкли бы и не были бы так озлоблены на миссионеров. Ну и здоровее бы были, потому что какие там в миссионерах могут быть витамины. Я даже пожертвовал бы все это, хоть у меня амбары не ломятся — я сам бы Вацеку на дорогу все приготовил. Но все как-то так проходило, и… Вацек не уезжал.

Мы даже начали играть в шахматы, потому что вечера становились длиннее. Время от времени, когда он забирал у меня королеву или коня, я намекал ему, что если он какого-нибудь негра не обратит до дня святого Мартина, то потом уже будет трудней, потому что негры ничего не любят начинать с нового года. Поэтому мы начали играть в шестьдесят шесть, но и в картах Вацеку везло, как редко кому. Часто, глядя в свои карты и видя какого-нибудь жалкого валета, я обнаруживал, что он похож на негра. И я говорил:

— Чтобы негра хорошенько обратить, нужно этим делом заняться пораньше. Потом мало времени останется, потому что всегда что-нибудь такое случается, а ведь нет ничего хуже, чем какой-нибудь такой наполовину обращенный негр.

Однако я всегда был деликатным, только как-то в октябре случилось мне сказать ему неосмотрительное слово, и я до сих пор не могу себе это простить.

Мы как раз сидели за ранним ужином, но, разумеется, уже не на веранде, было холодно. Вацек попросил подать ему соль. А я ему на это:

— Соль солью, а негры — неграми.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Вацек и перестал есть суп.

Я со злостью всунул вилку в кусок говядины, и — ничего. Молчу. А Вацек:

— Если я тебе мешаю, то могу уйти.

Смотрю, а он на самом деле встал и пошел в сад. Сел над прудом, спиной к дому, и сидит. Обиделся. А я ничего — тоже заупрямился. Кончил есть, закурил трубку и делаю вид, что меня ничто не касается. Даже тихонько насвистываю, чтобы выглядеть независимо. Тем временем уже сильно стемнело, а Вацек все не возвращался. Тогда я начал беспокоиться. Мне стало неприятно, Вацек есть Вацек. Ну и вышел я наконец во двор и тихо позвал:

— Вацек! Вацек! Ну что ты там будешь сидеть! Да у тебя еще есть время, в конце концов они и сами обратятся!

Но никто не отвечал, тут я, охваченный страхом, побежал к пруду. Матерь божья! Никого нет. Только татарник колышется да незамутненное илистое дно.

И до сего дня я не знаю: поскользнулся ли Вацек и упал в ил или все же уехал в Африку?

Хуже всего эта неопределенность.

Пастор

Пастор был молодой человек. Он носил очки в тонкой оправе, а мягкие и редкие волосы зачесывал на левую сторону.

До своей миссии он никогда из Сан-Франциско не выезжал. Отец его тоже был пастором и к тому же юрисконсультом костела, в котором служил. Он читал проповеди мелким чиновникам, из которых состояло большинство прихожан. Кроме того, он руководил адвокатской конторой и держал акции компании малого каботажа. Потом отец умер. Это произошло как раз тогда, когда его сын окончил миссионерский колледж.

Пославшие молодого пастора, поступили правильно. Будучи человеком посредственным, он не рассчитывал стать начальником, но мог занять место учителя закона божьего в школе для цветных. Он поехал в Токио.

Всю дорогу пастор провел в молитвах и размышлениях о своем призвании. Отец воспитал его в строгости, и молитв, которые он выучил за свою жизнь, было очень много.

В Токио референт сказал:

— Предстоит тебе дело трудное, но весьма богу угодное. Поедешь в Хиросиму.

Название это он впервые узнал из огромных заголовков в газетах, в летний день, когда ему было шестнадцать лет.

Оказавшись на месте, молодой пастор Петерс приуныл. Этот город не был похож на Сан-Франциско.

Долго и старательно готовился он к первой проповеди. Миссионерский пункт помещался среди домишек, выросших у автострады.

Несмотря на то, что молодой пастор ничего не понимал, говорить проповедь без строго продуманной концепции все же не мог. Он записал два тезиса: о защите прихожан от грехов, которые угрожают им в их нищете, и параллельный тезис о том, что нищета эта, будучи следствием военных разрушений, является карой за грехи. За основу он взял — как наиболее подходящую — главу XXIV из книги святого Матфея.

Вышеупомянутые прихожане, в количестве нескольких десятков человек, состояли из туземцев, ютившихся в окрестных домишках. Проповеди проходили раз в неделю в часовне. Прихожане являлись только на проповеди. Они сидели молча на скамьях, а дослушав проповедь до конца, выходили во двор, где им выдавался мясной суп. Потом они исчезали до следующего воскресенья.

Надо сказать, что, когда молодой пастор поднимался на кафедру, его охватывала дрожь. Но знакомые слова из XXIV главы понемногу возвращали ему присутствие духа. Торжественным голосом он читал:

— «…Видите ли все это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено…»

Он смотрел в зал. Там сидели бедные согбенные люди.

— «…Также услышите о войнах и о военных слухах. Смотрите, не ужасайтесь; ибо надлежит всему тому быть. Но это еще не конец:

Ибо восстанет народ на народ и царство на царство, и будут грады, моры и землетрясения по местам:

Тогда будут предавать вас на мучения и убивать вас»…

Он поднял голову, так как услышал шаги. Между скамьями, по направлению к выходу, шла слепая девушка. Ее вытянутые руки натыкались на лица и плечи.

Он удивился и возмутился, но заставил себя вернуться к страницам Библии:

— «…И кто на кровле, тот да не сходит взять что-нибудь из дома своего;

И кто на поле, тот да не обращается назад взять одежды свои».

Вслед за девушкой двинулись и другие. Они выходили, соблюдая порядок, не толкаясь. Те, кто находился подальше от дверей, ждали, пока проход освободится, а потом поворачивались и группами покидали зал. Молодой пастор Петерс стоял на амвоне с отверстыми устами. Но он недаром столько лет предварял трапезу чтением молитвы. Поэтому и сейчас единственной возможностью, единственной силой, способной, как ему казалось, задержать уходящих, было Слово, то Слово, которое чернело типографскими знаками на странице лежащей перед ним книги.

— «…Горе же беременным и питающим сосцами в те дни!

Молитесь, чтобы не случилось бегство ваше зимою или в субботу;

Ибо тогда будет великая скорбь, какой не было от начала мира доныне и не будет.

И если бы не сократились те дни, то не спаслась бы никакая плоть…»

Он снова оторвал глаза от Библии и посмотрел вокруг себя глазами ребенка, которого родители, несмотря на торжественное обещание, не хотят взять в кино. Храм был пуст. В середине на коленях стоял только один человек — старик, склонившийся в земном поклоне. В пустом помещении дрожал гул далекого мотора и пахло мясным супом.

Пастор дочитал последнюю цитату:

— «…Претерпевший же до конца спасется».

Он закрыл Библию и повернулся к последнему прихожанину.

Это был лысый старик; он кланялся и кланялся, казалось, он вот-вот упадет, но вдруг снова восстанавливал равновесие. Он спал. Война отняла у него слух.

Происшествие

Я сидел в старом пустом кафе и пил чай, когда заметил, что через столик идет то, что можно было бы назвать гномом. Очень маленький экземпляр, в сером пиджаке, с портфелем. Я был так ошеломлен, что в первую минуту растерялся. Наконец сообразив, что пришелец, не обращая на меня никакого внимания, вот-вот скроется за папиросной коробкой, я крикнул:

— Алло!

Он остановился и посмотрел на меня без всякого удивления. Видимо, существование людей такого размера, как я, было для него давно уже очевидным и документально подтвержденным фактом.

— Алло! — повторил я неуверенно. — Значит… хм… вы существуете?

Он пожал плечами. Я понял свою бестактность.

— Ну да… конечно, разумеется, — добавил я быстро. — Совершенно естественно…

И желая как-нибудь вывернуться, добавил:

— Как дела?

Вопрос он принял как ни в чем не бывало.

— По-старому.

— Да, да, — подхватил я на всякий случай с иронией. — Ясно.

Но в глубине души не мог избавиться от того возбуждения, которое охватило меня в первую минуту, когда я его увидел. Был обычный день, я понемногу старел, я был гражданином страны не большой, но и не самой маленькой, на жизнь зарабатывал, хоть и без всякой перспективы на какое-то большое повышение. Поэтому теперь, когда мне выпал случай постичь глубинный смысл жизни, я не хотел его упустить. Взяв себя в руки, я учтиво начал:

— По-старому. Однако, знаете, мне иногда кажется, что вся эта повседневность, все эти будни — только предлог, поверхность, под которой зашифрован иной смысл, более широкий, более глубокий. Что вообще есть какой-то смысл. В самом деле, слишком близкий контакт с деталями не позволяет нам ощутить целое, но ведь его можно почувствовать.

Он смотрел на меня равнодушно.

— Простите, — сказал он, — мы простые гномы, что мы можем знать об этом?

— Так, согласен, — настаивал я. — Но не мучает ли вас предчувствие, беспокойство, что все в своей основе иное, чем мы думаем, не говоря уже о том, что нас окружает больше явлений, чем мы замечаем? Что наши мелкие, обычные наблюдения — «это не то»? Разве у вас никогда не было желания пробиться сквозь мглу, которая заслоняет от нас настоящее поле зрения, чтобы проверить, что находится за нею? Простите меня за мою назойливость, но мне так редко приходится разговаривать с людьми вашего типа…

— Пустяки, — ответил он с формальной вежливостью. — А что касается того, что вы говорите, то человек слишком замотан, чтобы забивать себе голову подобными вещами. Надо просто жить, вы ведь сами это знаете.

Но поверить этому я все-таки не мог. Ни за что на свете я не хотел отказаться от разговора, который — хотя бы благодаря ситуации, положению партнеров, — давал такую возможность познания, даже в известной степени эмпирического.

— Видите ли, — продолжал я, взяв его деликатно за пуговицу, — мне часто приходит в голову, что все-таки тайны надо разгадывать. Здесь я обращаюсь к искусству. Я чувствую, что искусство является границей — я не в состоянии, однако, сказать: границей между чем и чем? Представьте, что одно «что-то» — это я, а второе «что-то» — это вы. В таком случае, где искусство?

— Извините, я не образованный, — сказал он, тщетно пытаясь освободить свою пуговицу. Я был раз в пятьдесят больше его. — Может быть, вы и правы, но знаете — столько есть разных направлений. Единственное, что остается человеку, это просто принимать жизнь.

— Как же так — просто?! — воскликнул я. Ведь передо мной находился некто, кто одним фактом своего существования был для меня громадным шагом вперед. Я должен был этим воспользоваться. — А как вы, например, — чтобы уж не размениваться на мелочи, — ответили бы на вопрос: что такое жизнь?

— Сударь, — ласково уговаривал он. — Я же уже сказал, мы простые гномы, откуда нам это знать? Вот жизнь проходит, идет день за днем, каждый из них надо как-то прожить. Вы ведь взрослый человек.

— Именно: жизнь проходит! Никогда не поверю, что проходит так, сама по себе, ведь должны же быть какие-то тонкости, второе дно, золотое зерно, не правда ли?

— Сударь, посмотрите на меня, — сказал гном менее нетерпеливо, чем этого можно было ожидать. — Разве у меня такой вид, что об этом надо спрашивать меня? Разве я ксендз или профессор? Загадки жизни хороши в книжках, а не для нас, обыкновенных гномов, которым с неба ничего не падает.

— Значит, вы не скажете, не хотите сказать! — волна моего возбуждения, столь понятная в этой ситуации, спала. Я понял, что что-то теряю. Отпустил пуговицу. Я был разочарован и подавлен.

— Надеюсь, вы не думаете, что это я по небрежности? — огорчился гном. — Даю вам слово, что если я иногда и думаю о чем-то вроде этого, то так трудно что-нибудь решить, ибо мы ограничены реальной действительностью с точно очерченными границами. Вот ведь в чем дело. Не забивайте себе голову всякими сверхъестественными вещами.

— Честное слово? — спросил я, несколько успокоенный.

— Честное слово. А сейчас, извините, я должен идти: жизнь. До свидания.

— До свидания.

Он закончил свое путешествие через стол и исчез в складках дивана.

В поездке

Сразу же за Н. выехали мы на плоские мокрые луга, среди которых бесчисленные копны белели, как головы новобранцев. Коляска ехала быстро, несмотря на колдобины и лужи. Далеко, на уровне конских ушей, тянулась полоска леса. Вокруг было пусто, как обычно в это время года. Только когда мы уже проехали какое-то время, я увидел впереди силуэт человека, который вырисовывался все отчетливее по мере нашего приближения. Это был мужчина простоватой внешности, в мундире почтового работника. Он неподвижно стоял возле дороги, а когда мы проезжали мимо него, окинул нас равнодушным взглядом. Едва он исчез из наших глаз, как перед нами появился следующий, в такой же униформе, тоже стоящий без движения. Я внимательно разглядывал его, когда вскоре показался третий, а за ним четвертый. Все они стояли лицом к шоссе, взгляд апатичный, мундиры выцветшие. Заинтригованный, я привстал с сиденья, чтобы спина возницы не мешала мне лучше видеть дорогу. И действительно — уже издалека я увидел очередную вытянувшуюся фигуру. После двух следующих меня охватило непреодолимое любопытство. Они стояли на довольно большом расстоянии друг от друга — однако настолько близко, что могли друг друга видеть, — в одинаковых позах, обращая на коляску не больше внимания, чем придорожные столбы. Я напряг зрение, но только мы проезжали мимо одного, как появлялся следующий. Я уже собрался было спросить возницу, что это может значить, когда тот, показывая кнутовищем на очередного, сказал, не поворачивая головы.

— На службе.

И снова перед нами появилась неподвижная фигура, равнодушно уставившаяся перед собой.

— Как это? — спросил я.

— Обыкновенно. Стоят на службе. Но-о, гнедые, но-о!

Возница не выказал охоты к дальнейшим разговорам, а может быть, считал их излишними. Он покрикивал на лошадей, время от времени стегая их кнутом. Придорожные кусты ежевики, часовенки и одинокие ветлы выбегали к нам навстречу и уходили назад, а между ними время от времени я замечал уже знакомый мне силуэт.

— На какой службе? — допытывался я.

— На какой? На государственной. Телеграфная линия.

— Как же так? — воскликнул я. — Ведь для телеграфа нужна проволока, столбы.

Возница посмотрел на меня и пожал плечами.

— Видать, вы издалека, — сказал он. — Это всякий знает, что для обычного телеграфа нужна проволока и столбы. А это телеграф беспроволочный. По плану должен был быть такой, с проволокой, но столбы украли, а проволоки нету.

— Как это — нету?

— А так, нету. Но-о, гнедые, но-о!

Я молчал, пораженный. Однако решил продолжить разговор.

— Ну как же так, без проволоки?

— Ну, как? Один другому кричит, что надо, а тот третьему, а третий четвертому, и так повторяют, пока телеграмма не дойдет до места. Сейчас не передают, если бы передавали, было бы слышно.

— И такой телеграф действует?

— А чего ему не действовать? Действует. Только часто перевирают депеши. Хуже всего, если кто-нибудь из них выпьет. Тогда для фантазии разные слова от себя добавляют, так и идет. А в остальном — так это даже лучше, чем обыкновенный телеграф с проволокой и столбами. Известно, живые люди всегда сообразительнее. И буря не повредит, и экономия на дереве, а ведь у нас в Польше мало лесов осталось, все повырубили. Только зимой волки иногда прерывают. Н-но!

— Ну, а люди довольны? — удивлялся я.

— А чего им? Работа не трудная, только что иностранные выражения надо знать. А теперь даже наш заведующий почты поехал в Варшаву в отношении усовершенствования. Трубки современные хочет им дать, чтобы легкие себе не надрывали. Эй, вы!

— А если кто-нибудь из них глухой?

— Глухих не принимают, и гундосых тоже. Тут как-то один заика устроился по знакомству, но его сняли — линию блокировал. Говорят, что на двадцатом километре стоит один кончивший театральную школу, так тот отчетливей всех кричит.

Я снова замолчал, обескураженный этими аргументами.

На людей у дороги я уже не обращал внимания. Коляска подскакивала на ухабах, подъезжая к лесу, который был все ближе.

— Ну хорошо, — сказал я осторожно, — а не хотели бы вы иметь новый телеграф, на столбах и с проволокой?

— Боже сохрани! — подскочил возница. — Именно поэтому в нашем районе легко с работой, на телеграф идут. И еще можно иметь приработки слева, потому что тот, кому очень нужно, чтобы депешу не перепутали, берет бричку, едет на десятый, пятнадцатый километр, и каждому по дороге в руку дает. Ну, беспроволочный телеграф — это же всегда что-то другое, чем проволочный. Прогрессивнее. Эй, вы!

Сквозь стук колес до нас долетел какой-то слабый крик: не то дуновение ветра, не то далекое рыдание. Это звучало примерно так:

— Оооеееуууеееоооууу…

Возница повернулся на козлах и приставил ладонь к уху.

— Передают, — сказал он. — Остановимся, так будет лучше слышно. Тпрр!

Когда монотонный стук стих — над полем повисла тишина. В этой тишине все яснее несся к нам крик, подобный крику птиц на болотах. Стоящий недалеко от нас столбовик сложил ладонь и приложил ее к уху.

— Сейчас дойдет до нас, — шепнул возница. И действительно. Едва прогремело очередное «ааа», как из-за рощи, которую мы только что проехали, донеслось протяжное:

— Ооотеец ууумееер поохоорооныы срееедууу!

— Царство небесное, — вздохнул возница и ударил лошадей. Мы въехали в лес.

Искусство

— Искусство воспитывает. Поэтому писатели должны знать жизнь. Лучший пример — Пруст. Но Пруст тоже не знал жизни. Он изолировался. Закрылся в своей комнате, стены которой были обиты пробкой. Ничего не слышно. Что вы сейчас пишете?

— Рассказ на конкурс. У меня уже есть замысел. Глухая деревня преображается, преодолевая трудности. Маленький Янек пасет коров богатого хозяина. Неожиданно над его головой раздается рокот. Это стальная птица, самолет. Янек смотрит вверх и начинает мечтать: вот бы когда-нибудь так же полететь! Затем — о чудо! — самолет снижается и уже через минуту приземляется на лугу. Из кабины выскакивает человек в кожаном комбинезоне и летных очках. Янек бежит к нему со всех ног. Пришелец улыбается и спрашивает запыхавшегося мальчика, где находится кузница. У самолета маленький дефект, который надо устранить. Янек приводит на помощь людей. После того, как машину починили, человек в очках благодарит Янека и, видя, как блестят глаза мальчика от любопытства и интереса, спрашивает его: «Ты хотел бы научиться летать, а?» Мальчик кивает головой, волнение лишило его речи. Раздается рокот мотора, и уже через минуту стальная птица летит над лугом. Из кабины высовывается голова пилота, который улыбается и кивает Янеку на прощание.

Проходит какое-то время. Янек по-прежнему пасет коров. Но он не может забыть об этом случае. И вот однажды к хате, в которой живет Янек вместе со своей матушкой-вдовой, уже издалека помахивая белым конвертом и улыбаясь, подходит почтальон. Это был вызов в летную школу. Человек в очках не забыл о нем. Янек прыгает от радости.

Затем едет в город и оканчивает школу. Потом садится в машину. Уже через минуту его стальная птица отрывается от земли и начинает парить в воздухе. Мать выходит на порог хаты и прикладывает ладонь к глазам. Янек кружит над родным селом и приветствует его, покачивая крыльями. Мечта Янека сбылась.

— Да. Если писатель знает жизнь, то часто выходит так, что его произведения прогрессивны, хотя сознание самого писателя может отставать. Типичный пример — Бальзак. У него была некоторая склонность к поэтизации аристократии и монархии, но его реалистические произведения говорят о другом. Мне кажется, в последнем номере я читал ваш рассказ.

— Да. «Приключение Франи». Я написал его по заказу издательства. В нем речь идет о типичных психологических проблемах в жизни молодежи. Несколько юношей собираются на экскурсию. Все маршируют и поют. Только Франя тайком удирает. Он бросает друзей и хочет идти через лес один. Заблудившись, он попадает в яму. Пробует из нее вылезти, но это ему не удается. Наконец он начинает звать на помощь. Его услышали товарищи, они приходят и с шутками и смехом помогают Фране вылезти из ямы. С тех пор Франя своих друзей не бросал.

— Да. У искусства почетная задача: воспитывать человека. Поэтому так ответственна роль писателя в нашем обществе. Писатели — инженеры человеческих душ, а критики — инженеры душ писателей. Одолжите пятьсот злотых.

— У меня столько нет. Могу триста.

— Ну ладно, пусть будет триста…

Ветеран пятого полка

На одном этаже со мною жил бодрый старичок. Проходя мимо его дверей, я слышал, как он напевал: «Если трубы на вал нас покличут», «Судьба гренадера» и «С поклоном девушки мы к вам, мы к вам». Я встречал его в магазинчике, в котором мы оба покупали хлеб, молочные продукты и соленые огурцы. Ему было около семидесяти, но держался он прямо. Позднее, осенью, я узнал его ближе. Я как раз выходил из дома, поворачивал в замке ключ, когда он открыл свою дверь и попросил меня зайти к нему на минуту поговорить. Я очутился в пустой и холодной комнате, где был только стол, железная кровать, стул и огромный резной шкаф из темного дуба. Ветер задумчиво барабанил по черным окнам.

Минуту мы молча стояли друг против друга. Потом он сказал четко и ясно, глядя мне в глаза:

— Это я был хорунжим пятого полка.

— Ага, — ответил я.

— Да. Пятого полка, — со значением повторил он.

Так мы стояли еще некоторое время, но видя, что его слова не произвели на меня ожидаемого впечатления, он опустил голову. Я ничего не знал о пятом полке.

— Сегодня полковой праздник. Это был самый знаменитый полк в стране. Вы слишком молоды, чтобы это помнить.

Я беспомощно развел руками.

— Он воевал? — спросил я примирительно.

— Он маршировал! Ах, как мы умели маршировать! Какие мы устраивали парады! Сегодня уже никого не осталось из пятого. Я узнавал. Я последний.

— Значит…

— Сегодня праздник моего полка. В каждый полковой праздник устраивался большой парад, о котором потом долго писали в газетах. Этот полк был при главнокомандующем. Я служил в нем кадровым. Никто не умел так кричать, как я: «Да здравствует! Ура! Ура! Ура!»

Он выпрямился по стойке «смирно» и, вытянув руки по швам слишком широких брюк, уставился в окно взглядом., какой бывает у запыленного чучела ястреба.

— Простите, да здравствует — кто? — спросил я.

— Ура! Ура! Ура!

Новая волна дождя застучала о стекла, как эхо аплодисментов.

Он подошел к шкафу. Его дверцы, покрытые барельефом, изображающим виноградные кисти, открылись с тяжелым скрипом. Я заглянул через его плечо. Единственным содержимым шкафа было древко, обернутое в тряпку. Старик щелкнул каблуками, взял древко и осторожно вытащил его. Это было знамя. При тусклом свете лампочки, висящей высоко под потолком, разукрашенным потеками, я увидел полуистлевшую материю. Золотой лев держал в зубах цифру 5. Старый, потемневший пурпур заиграл на фоне сизых пятнистых стен комнаты.

— Идем, — сказал он.

— Идти? Куда? — удивился я.

Он прислонил знамя к шкафу и молитвенно сложил руки.

— Заклинаю вас, пожалуйста, не откажите. Это недалеко… Очень вас прошу…

Я не мог отказать. Знамя он обернул в газеты и взял с собой.

Последний трамвай довез нас до Центральной площади. Дождь то накрапывал, то переставал на целые четверть часа. На Центральной площади мы вышли. Перед нами лежала огромная плоскость черного асфальта, по которой скользили лучи бесчисленных ламп, колышемых ветром. Раньше здесь проходили шествия и манифестации. Старик все время давал пояснения:

— …Особый полк, парадный, на государственный праздник… и самый большой духовой оркестр в стране. Что это был за оркестр!..

То задерживаемые, то снова подталкиваемые порывистым ветром, мы достигли середины площади. Трибуны здесь уже не было.

— Станьте, пожалуйста, там, — показал он мне на какой-то предмет, находившийся неподалеку. Это была железная урна для мусора. Я влез на нее и застегнул пальто, потому что ветер проникал всюду. Ниже чернел силуэт хорунжего с древком еще завернутого знамени, торчащим как копье.

— Итак, начинаем! — воскликнул старик. В его голосе дрожало счастье. — Благодаря вам я смогу еще раз продефилировать, еще раз стать в шеренгу. Это будет, наверное, моим последним парадом.

— Ну… не говорите так, — вежливо запротестовал я. Ужасно дуло.

Он выпрямился и строго сам себе скомандовал:

— Становись!

И удалился.

Я остался один. У моих ног простиралась безлюдная Центральная площадь. В одиночестве я стал думать о том, в каком я оказался глупом положении. Минуты тянулись. Трудно было сохранять равновесие, стоя на высокой железной урне.

Вдруг с левой стороны ветер донес едва слышные восклицания — как шепот:

— Левой, левой, три-четыре, левой!..

В мерцающем свете ламп показался хорунжий пятого полка. А над ним трепетало развевающееся знамя с раскачивающимся во все стороны древком, которое неуверенно держали слабые руки.

Он приближался. Парадный шаг. Ступни, неуклюже и смешно поднимаемые кверху, ритмично опускались, ударяя об асфальт и вызывая эхо не более громкое, чем удары детского кулачка.

— Да здравствует главнокомандующий! Ура! Ура! Ура!

Ветер заглушал старческие возгласы и разносил их по огромной пустой площади.

— Ура! Ура! Ура!

Когда старичок оказался в нескольких шагах от меня, он поднял голову и крикнул фальцетом:

— Равнение на правоооооооо!..

Потом проплыл передо мной три раза, наклоняя знамя с золотым львом, держащим в зубах цифру 5.

Придерживая одной рукой полы пальто, я медленно поднес другую к наушникам и отдал честь.

Скептик

Значит, вы говорите, что на других планетах тоже есть люди? Может быть, и есть; где-то же должны быть в конце концов. Но я в это не верю. Я читал книжки по астрономии. Смотрите, дождь сегодня все идет и идет… Так вот, значит, об этих туманностях, огненных шарах. Как бы человек выдержал такие условия? Нет, это невозможно.

Каналы на Марсе? Согласен. Только мыслящие существа могли их построить. А мыслящие существа — это, как известно, не собаки, не кошки, а люди. Да, но кто их там видел? И вообще, правда ли это?

Нужно бы поставить бочку под водосточную трубу, жаль дождевой воды.

Другое дело: у ученых есть более сильные аргументы. Вся Вселенная состоит из одной и той же материи. Они сумеют сделать из человека мотоцикл или губную помаду. Это стало их самой главной задачей. А если мотоциклы и губная помада могут быть на земле, то тем самым могут быть и в небе. Но из этого еще не следует, что на других планетах тоже живут люди.

Интересно, сегодня прояснится погода или нет? А ведь вчера закат был такой хороший.

Летающие тарелки? Да, слышал. Но ведь никаких доказательств, абсолютно никаких.

Мне кажется, что проясняется.

Что? На самом деле?! Нет, об этом я еще не знаю! Значит, это факт?!

Ну-ну… Значит, и на других планетах тоже живут разумные существа…

Та-а-ак…

А зачем?

Слон

Директор зоологического сада оказался карьеристом. Звери для него были только средством для достижения Своих целей. Он не заботился о надлежащей роли своего учреждения в воспитании молодежи. У жирафы, жившей в его зоосаде, была короткая шея, барсук даже не имел своей норы, суслики, проникшиеся ко всему безразличием, свистели чрезвычайно редко и как-то неохотно.

Это были досадные недостатки, тем более что в зоосад часто приходили на экскурсию школьники.

Это был провинциальный зоосад, в нем не хватало нескольких основных зверей, в том числе слона. Его пробовали временно заменить тремя тысячами кроликов. Но по мере того, как страна развивалась, постепенно ликвидировался и дефицит. Дошла очередь и до слона. По случаю национального праздника зоосад получил извещение, что вопрос о выделении ему слона решен положительно. Сотрудники зоосада, всей душой преданные своему делу, были страшно обрадованы. Каково же было их удивление, когда они узнали, что директор написал в Варшаву письмо, в котором отказывался от отпущенного зоосаду слона и излагал план получения слона хозяйственным путем.

«Я и весь коллектив, — писал он, — отдаем себе отчет в том, что слон ляжет большой тяжестью на плечи польского шахтера и металлиста. Стремясь снизить себестоимость, я предлагаю заменить вышеупомянутого слона слоном собственного производства. Мы можем сделать слона в натуральную величину из резины, наполнить его воздухом и поставить в вольер. Тщательно раскрашенный, он почти не будет отличаться от настоящего даже на близком расстоянии. Мы помним, что слон животное неповоротливое, он не бегает, не прыгает и не валяется на земле. На ограде мы поместим табличку, объясняющую, что это особо неповоротливый слон. Сэкономленные деньги можно использовать на строительство самолета или на охрану памятников старины. Прошу обратить внимание, что, как идея, так и разработка проекта являются моим скромным вкладом в общее дело. Уважающий вас» — и подпись.

Очевидно, письмо попало в руки бездушного чиновника, который по-бюрократически понимал свои обязанности, не вник в существо вопроса и, руководствуясь только директивами по снижению себестоимости с планом директора согласился. Получив утвердительный ответ, директор зоологического сада распорядился сделать огромную резиновую оболочку, а затем наполнить ее воздухом.

Ее должны были выполнить два служащих зоосада, надувая слона с двух противоположных концов. Чтобы сохранить все в тайне, решено было работать ночью. Жители города знали, что в зоосад должен поступить слон, и мечтали его увидеть. Да и директор торопил, рассчитывая за успешное осуществление своего замысла получить премию.

Служащие заперлись в специально подготовленном сарае и стали надувать. Однако после двух часов упорных стараний обнаружили, что серая оболочка только незначительно поднялась над полом, напоминая собой огромный плоский корнеплод. Была поздняя ночь, замолкли человеческие голоса, только из глубины зоосада доносился вой шакала. Утомленные служащие на минуту остановились, следя за тем, чтобы не вышел воздух. Это были пожилые люди, не привыкшие к такой работе.

— Если и дальше так пойдет, мы закончим только к шести утра, — сказал один из них. — Что я скажу жене, когда вернусь домой? Она же мне не поверит, что я целую ночь надувал слона.

— Конечно, — согласился другой. — Ведь слонов надувают очень редко. А все из-за того, что у нашего директора перегибы.

Проработав еще полчаса, они почувствовали страшную усталость. Туловище слона увеличилось, но до нужных размеров было еще далеко.

— Чем дальше, тем тяжелее, — сказал первый.

— Еще бы, такая махина, — подтвердил второй. — Отдохнем немного.

Когда они отдыхали, один из них заметил на стене газовый кран и подумал, нельзя ли воздух заменить газом. Этой мыслью он поделился со своим товарищем. Решили попробовать. Вставили в клапан оболочки газовый кран, и уже через несколько мгновений к их радости посреди сарая во весь свой рост стоял слон. Он был как живой. Покатое туловище, столбообразные ноги, большие уши и, разумеется, хобот. Директор, не желавший считаться ни с чьим мнением и движимый честолюбивым стремлением иметь в своем саду великолепного слона, постарался, чтобы модель была очень большая.

— Первый сорт! — заключил тот, которому пришла мысль относительно газа. — Можно идти домой.

Утром слона перенесли в вольер, устроенный специально для него в самом центре зоопарка возле клетки с обезьянами. Установленный на фоне настоящей скалы, он выглядел грозно. Перед вольером повесили табличку: «Особо неподвижный, вообще не ходит».

Одними из первых посетителей в этот день были ученики местной школы, сопровождаемые учителем. Учитель хотел, чтобы его урок был наглядным. Он остановил всю группу перед слоном и начал:

— …Слон — животное травоядное. При помощи хобота он вырывает молодые деревца и объедает на них листья.

Ученики, стоявшие вокруг слона, рассматривали его с удивлением. Они ждали, что слон вырвет какое-нибудь деревце, но он стоял за загородкой и не двигался.

— …Слон происходит по прямой линии от уже вымерших мамонтов. Ничего удивительного, что он самый большой из всех существующих обитателей суши.

Прилежные ученики записывали.

— …Только кит тяжелее слона, но он живет в море. Поэтому мы можем смело сказать, что царем джунглей является слон.

По саду пронесся легкий ветерок.

— …Вес взрослого слона колеблется от четырех до шести тонн.

Вдруг слон вздрогнул и поднялся на воздух. С минуту он еще качался над землей, но, подхваченный ветром, стал подниматься все выше и выше, пока наконец вся его мощная фигура не предстала на фоне небесной синевы. Еще минута, и он повернулся к удивленным зрителям четырьмя овалами расставленных ног, пузатым животом и кончиком хобота. Потом, влекомый ветром, горизонтально проплыл над оградой и исчез где-то в вышине над верхушками деревьев. Остолбеневшие обезьяны смотрели в небо.

Слона нашли в расположенном поблизости ботаническом саду, где, снижаясь, он сел на кактус и лопнул.

А ученики, которые в этот день были в зоопарке, стали плохо учиться и хулиганить. С тех пор в слонов не верят вообще.

Хроника осажденного города

Город осажден. Крестьяне окрестных деревень не могут пройти через заставы, вследствие чего цены на молочные продукты непомерно поднялись. Перед ратушей стоит пушка. Курьер магистрата аккуратно стирает с нее пыль при помощи заячьей лапки и пучка перьев. Кто-то советует стирать мокрой тряпкой. Но кто будет слушать советы в военной суматохе? У каждого прохожего, видевшего эту пушку, сердце тревожно замирало. Некоторые пожимали плечами: люди ботинок не чистят, а тут… Но, остерегаясь доноса, делали вид, что это у них чешется спина, и, подняв плечи, чесали между лопатками. Как ни в чем не бывало.

Что касается меня, то я ни о чем не жалею. Прикованный к своей комнатенке и к своему городу границами своей судьбы, я знаю, что никогда не стану маршалом, и это так же верно, как то, что я не граф. Старичок, который живет под лестницей, очень доволен. Всю жизнь он уверял всех, что он снайпер. Теперь у него есть возможность себя показать. С утра он протирает свои очки в проволочной оправе. У него конъюнктивит.

Во второй половине дня в пригороде, в открытую дверь одного из домов, влетел снаряд и разбил аквариум. Погибли две рыбки. Принято решение устроить им торжественные похороны. Всю ночь в кафедральном соборе вокруг черного катафалка горели свечи. В гробу на катафалке лежали две серебряные рыбки, нужно было очень низко наклониться, чтобы увидеть их в этой черной коробке, глубокой, как пропасть. Потом гроб везла шестерка лошадей, которые, не чувствуя тяжести, каждую минуту начинали нести. Уполномоченный, ответственный за похороны, пробовал им объяснить, что интересы города требуют от них достойного, скорбного шага. Возницы украдкой били их по мордам, и это тотчас же оказывало действие. Стоя над гробом, архиепископ произнес пламенную речь, но запутался в рясе и упал в могилу. Архиепископа по ошибке засыпали, так как его исчезновения никто не заметил, несмотря на то, что лица у всех были на редкость сосредоточенные. Разумеется, его тут же откопали, и могильщики попросили у него прощения. Архиепископ был в довольно плохом настроении. И все-таки после этих похорон всеобщая ненависть к врагу значительно возросла.

В этот же день старичок ранил сторожа, зажигавшего газовый фонарь. Старичок потом объяснял, что это получилось из-за слабого освещения, так как он целился прямо во врага. Клялся, что конъюнктивит скоро пройдет.

Ночью в подвале нашего дома раздался страшный грохот. Это взорвались плохо закупоренные бутылки с забродившим домашним вином. Мы поставили охрану.

Когда мы все спустились в подвал, чтобы посмотреть, что там произошло, я увидел, что ночная рубашка моей соседки вышита узором, напоминающим мелкие осенние листочки. Я сказал ей об этом. И сразу для нас наступила осень, и нам стало так грустно, что, когда все пошли спать, мы с ней сели на заднем крыльце, выходящем во двор. Мы сидели и сетовали на эту неприятную пору года. И тут я вспомнил, что у меня есть одеяло в цветочек — простые, но милые весенние цветочки. Я принес одеяло и накрыл им соседку. Нам сразу стало веселее.

Утром — сенсация. Один из патриотов нашел за завтраком, в кофе, торпеду. И сразу же заявил об этом. Кофе вылили. Получен приказ пить кофе только через соломинку. (Главное, с недавнего времени заминирован кефир.) Кажется, это наши контрмины.

Газета призывает напрячь все силы, призывает к действиям, которые приносят славу и успех. «Генерал в каждом доме!» — таков лозунг дня. Я напряг все силы, но лопнули подтяжки. Моя хозяйка ворчит: «На что мне генерал! Сапоги как следует не вытирает, шапки не снимает…» На выставке, через три улицы от нас, показан образцовый генерал. Кажется, там также можно достать копченую селедку. Но я не могу выйти из дому из-за этих проклятых подтяжек.

Я пробую читать, но напротив моего окна расположился тот самый старичок, который так радуется, что наконец-то может отдать всего себя. Первым же выстрелом он разбил мне лампу и загнал меня под диван, где в относительной безопасности я мог предаться чтению. Я читал «Синдбада Морехода». Но вдруг почувствовал, что этот текст не достоин времени, которое мы переживаем. Ползком добравшись до полки, я достал слегка пожелтевший том: «Триумфальное шествие всасывающе-выбрасывающего насоса в бытовых установках». В пружинах дивана жужжат пули. Пружины издают долгий вибрирующий звук.

Около полудня у старичка кончились боеприпасы, а может быть, он пошел к окулисту. Хозяйка возвратилась с известием, что в фотографиях конфисковали все снимки мужчин с бородами. На мой вопрос, почему, она ответа дать не могла. Починила мне подтяжки. Но новое известие не давало мне покоя. Монография о насосах сделала мой ум аналитическим. Я прикрепил себе искусственную бороду и вышел на улицу. Уже на углу меня задержали двое из полевой жандармерии. Они отвели меня в фотографию, сделали снимок, проявили его и тут же конфисковали.

В ту ночь я снова не мог заснуть, потому что по крыше ездил бронированный автомобиль и задерживал бродивших там котов. Кажется, только у одного из них было удостоверение личности, но его тоже забрали. Обыкновенный кот, почему-то имеющий удостоверение личности, — это, конечно, не могло не вызвать подозрения.

Сегодня соседка ушла в город, на ней было платье в зеленый горошек.

Тридцать человек с утра закрашивают черной краской блестящую остроконечную крышу ратуши. Крыша блестит даже в пасмурные дни, но если осада, так осада. Один из маляров на моих глазах съехал по наклонной поверхности и упал на тротуар, сломав себе ногу.

— За родину! — крикнул он, когда его подняли. Увидев это, какой-то проходивший мимо гражданин вырвал у другого палку и одним ударом перебил себе ноги.

— Я тоже хочу! — воскликнул он. — Я не могу оставаться в тылу! — Воодушевившись еще больше, он таким же способом разбил свои очки.

В цирке с сегодняшнего дня показывают только патриотические номера, да и то не все.

В семье дворника дома, в котором я проживаю, уже проявляются обычные симптомы продовольственных затруднений, характерные для осажденного города. Возвращаясь домой, я услышал из открытого окна подвала, как дворник говорил своему сыну:

— Если не будешь слушаться, папа съест твой обед. — В его голосе чувствовался плохо скрываемый голод. Я пожал плечами. Почему отец прямо не признается, что он голоден? Ребенок обязательно бы его понял. Это лицемерие возмутило меня до глубины души.

Хозяйка встретила меня новым известием:

— Знаете ли вы, что в этом году не будет рождества? Елки пойдут на баррикады.

— А ну их, эти елки, не расстраивайтесь, — прервал я ее. — Повесьте игрушки на лилию.

— На лилию?! Господи милостивый! — воскликнула она. — Виданное ли это дело?!

— Что поделаешь, сударыня, лучше на лилию, чем ни на что.

Она на минуту задумалась.

— Да, вы правы, — сказала она. — Ну, а если и лилии возьмут на баррикады?

Я не знал, что ей на это ответить. По улицам в качестве посыльных мчатся почтовые таксы. Видимо, опять что-то случилось.

Первое заседание генерального штаба. Кажется, на нем обнаружилось различие во взглядах относительно пушки, которую я видел перед ратушей. Соглашаясь с тем, что нужно выстрелить из нее в сторону врага, одни хотят выстрелить в день государственного праздника, другие же в день праздника церковного. Образовался центр, который считает, что лучшим выходом было бы установление нового государственного праздника, который как бы невзначай совпал бы с каким-нибудь церковным праздником. Левое крыло сразу же распалось на две группы. Одна группа предлагала принять во внимание поправки центра, вторая же заняла отрицательную позицию к этой поправке, рассматривая ее как проявление оппортунизма. Вскоре и ультралевая группа распалась на две группировки. Одна требовала принятия декларации об осуждении и отмежевании, вторая предлагала ограничиться общим предупреждением в необязательной форме для внутреннего пользования. Аналогичное положение было и в лагере, стоящем за то, чтобы выстрелить в день церковного праздника. Он распался из-за позиции, занимаемой отдельными частями по отношению к предложению центра. Во второй половине дня у меня снова лопнули подтяжки. Мне стыдно просить хозяйку починить их. В конце концов эта женщина имеет право на личную жизнь. Итак, я сижу дома и конспектирую «Триумфальное шествие».

Вечером я почувствовал усталость. После тяжелого умственного труда нужен какой-то отдых. Меня ободрил мрак на улице — фонарщик по-прежнему находится в госпитале. За пять шагов не видно, что у меня лопнувшие подтяжки. Я отправился в пивную, где за стойкой познакомился с очень милым человеком, который оказался канониром нашей пушки. Он признался мне, что не имеет понятия, как из нее стрелять, так как он специалист по тутовому шелкопряду, а в канониры попал в результате ошибки в картотеке. Я же, поднося правой рукой ко рту кружку, левой придерживал брюки.

Время прошло быстро. Наконец мы сердечно обнялись. Увы, я не мог сжать его двумя руками, как он меня. Боюсь, что я показался ему человеком сухим и скрытным. Домой я возвратился ползком, так как в пустынных улицах свистели пули близорукого старичка.

Оказалось, что хозяйка закрыла дверь на крючок. В отчаянии метался я по саду, заглядывая в окна. В некоторых еще горел свет, в том числе и в окне моей соседки. Я видел ее. Она была очень легко одета и дрожала от холода. Мне стало ее так жалко, что я едва не расплакался. Ну как можно так наплевательски относиться к своему здоровью?

Спал до полудня, потому что лег поздно. В полдень — две важные новости. Первая: относительно второго заседания генерального штаба, на котором постепенно начал распадаться центр из-за точки зрения его членов на позицию, занятую как ультралевой и левой группировками, так и тремя выделившимися группами из правого крыла. И вторая новость: в ратуше состоялся прием. За проявленную самоотверженность и бдительность в борьбе с врагом наш старичок получил медаль и новую винтовку с оптическим прицелом. Я сразу же побежал в аптеку, чтобы запастись йодом и бинтом, которые отныне всегда буду носить с собой. Не обошлось и без небольшого скандала. Из-за близорукости старичок прикрепил медаль вверх ногами. На сделанное ему по этому поводу замечание — ответил беглым огнем. Крикнув, что не пропустит ни одного врага, старик побежал в центр города. Награда повысила его самоотверженность. Какая полнота благородных намерений в этом человеке, какой энтузиазм!

И все-таки жизнь в городе для меня мучительна. Хорошо бы поехать за город. Полежать где-нибудь на траве, чтобы над тобой были только свободно плывущие облака. Удержится ли погода? Боже мой, в нашем городе столько красивых соборов и памятников. Времена года меняются так чудесно, словно природа сама заботится о непрерывающемся спектакле и незаметно меняет декорации. Я уверен, что, поднявшись на стены, где-то там, с передовых укреплений, можно увидеть юг, увидеть ничем не ограниченный мир. Есть ли что-нибудь прекраснее, чем в пять часов утра в летний день стоять на берегу моря, по которому сейчас поплывешь на юг, все на юг? Наверно, есть — и именно эта уверенность побуждает меня весело скакать, устремляясь все дальше и дальше. Разумеется, мысленно. Отсутствие приличных подтяжек беспокоит меня все больше и больше. Из-за незнания практической жизни я не могу помочь себе сам, а стыд не позволяет мне просить о помощи. Каждую минуту происходят новые события. Издано официальное коммюнике: выстрел из пушки по врагу наконец-то состоится завтра.

Это повлекло за собой множество хлопот. Одна из инструкций обязывает каждого гражданина обзавестись собственной каской для ношения во время осады, а особенно для выхода в День Выстрела. Поднялась суматоха, моя хозяйка что-то парила и шила, а потом вошла в мою комнату в фетровой каске, сшитой из старого берета, в котором она ходила еще в школу, когда была маленькая. Беретик этот она достала из сундука на чердаке.

— Ну как, хорошо? — спросила она неуверенно, словно смущаясь.

Я был ошеломлен: все это она проделала тихо, без воркотни и громких проклятий, как делала обычно, когда исполняла приказы властей, что могло бы меня подготовить.

— Хорошо, — сказал я, — в этом вы кажетесь совсем молоденькой. Только, знаете, она все же не такая жесткая, как надо. Каска должна быть твердой.

— Что я могу сделать? — огорчилась она. — Я парила ее, как могла.

— Не в этом дело, — мягко пробовал я завладеть ее вниманием, — вы знаете, это на случай, если… А нет ли у вас какого-нибудь куска жести или хотя бы сковородки, может быть, какого-нибудь старого ненужного чайника…

Что касается меня, то я нашел очень простой выход. Когда соседка вышла, я выдернул лилию из горшка и надел его на голову. Правда, это не предохраняло даже от осколков, но об этом я не заботился, я хотел быть спокойным на случай контроля. Только через минуту мне пришла мысль, а вдруг лилия действительно понадобится нам на рождество?

Вечером, желая немного отдохнуть после полного хлопот и приготовлений дня, я отправился прогуляться на кладбище. И действительно, я нашел там то, чего никак не ожидал: мир и тишину, очень успокаивающую после путешествия по улицам, переполненным возбужденными людьми, которые уже почти поголовно были в касках. Все спешили, желая побыстрее сделать свои дела перед завтрашним праздником, когда магазины будут закрыты. Медленно идя по аллее, я наткнулся на неоконченный обелиск, сооруженный на громадной могиле двух рыбок, погибших в первый день осады.

Говорю по привычке «рыбок», хоть это и противоречит содержанию надгробной надписи. К моему удивлению, я встретил там свою соседку, которая, видимо, как и я, вырвалась на минуту из гама и суматохи. Из-под маленькой касочки из гофрированного железа выбивались волосы. Меня охватила робость.

— Как тихо, — сказал я, стоя напротив нее.

— Тихо, — подтвердила она.

— Завтра стреляют.

— Да, кажется.

Она вынула зеркальце и поправила каску.

Выстрел из пушки не удался. Об этом мне сообщила моя хозяйка, поскольку официального коммюнике не было. Я подумал, что мой знакомый канонир сказал правду, и в этом нисколько не был виноват, но весьма вероятно, что были и другие причины; люди очень много говорили об этом. Но в конце концов меня отвлекли другие мысли, так как мне все-таки хотелось поехать за город. Я уже говорил, что днем на улицу я не выходил из-за подтяжек. Хозяйке же я сказал, что у меня болят ноги и к тому же много работы. Я показывал на разложенное на столе исследование по «Триумфальному шествию всасывающе-выбрасывающего насоса в бытовых установках» и конспекты. Что же касается самой прогулки, я рассчитывал на то, что за городом мне никто не встретится, к тому же отправиться туда я собирался поздно вечером. Вечером, в День Выстрела, я тоже не выходил из дому, так как предавался планам и мечтам об экскурсии. Погасив свет, я долго стоял у окна.

Проснувшись рано утром, я услышал всхлипывания моей хозяйки, доносившиеся из кухни. Застигнутый врасплох, с минуту я продолжал лежать, тщетно стараясь догадаться, что могло ее так огорчить. Только вместе с завтраком — с бутербродами, которые я должен был взять с собой — она принесла мне газеты. Оставив все это на столе, она, рыдая, выбежала из комнаты. На первой странице газеты была моя фотография, а также сообщение, что всегда и во всем виноват был я.

Это меня вовсе не удивило, поскольку я этого ожидал. Да и откуда можно было точно знать, не являюсь ли я всему виной? Из дому я по-прежнему не выхожу, но на этот раз я радуюсь дефекту подтяжек, являвшемуся тому причиной. Мне неприятно показываться на глаза людям, если уж они убеждены, что во всем виноват я.

Жаль, все очарование загородной вылазки испорчено. Выходя из дома, я, как обычно, одной рукой поддерживал штаны, а другую подал дворнику. Все свои книги, в том числе «Приключения Синдбада Морехода» и «Триумфальное шествие всасывающе-выбрасывающего насоса в бытовых установках» я подарил хозяйке. Она просила, чтобы я время от времени писал ей. Я радовался, что наступили сумерки. Фонарщик еще не выздоровел. Я зашел во двор в надежде, что увижу в окне соседку. Ее я не увидел, только слышал, как она с кем-то разговаривала. По голосу я узнал знакомого канонира. Я отправился на юг. Я действительно любил свой город. Стены дышали легким, глубоким теплом, какое источают камни на исходе жаркого дня. У меня всегда вызывала удивление настоящая архитектура, все, что умно и просто, что возникает естественно и что является великим и прекрасным благодаря как бы естественному движению. Поэтому я живу с удовольствием, насколько это возможно.

Конечным пунктом своего маршрута я выбрал старую заброшенную цитадель. Я направился к ее древним, но еще высоким валам, поросшим буйной, ждущей второго покоса травой. Шум улиц остался далеко позади. Я забирался в глубь молчащих бастионов, которые со временем приобрели форму круглых горбов. Вся их воинственная гордость с них слетела, оставив идиллические, хотя и не лишенные некоторой тревоги холмы. Меня радовало то, что мои предположения оказались правильными. По дороге мне почти никто не встретился, и я мог без стеснения одной рукой придерживать брюки. В другой я нес бутерброды.

Несколько утомленный быстрой ходьбой, я присел на минуту в долине между двумя очень высокими параллельными валами, уходящими в далекую перспективу. Я уже долгое время шел вдоль этого оврага, по его дну, теперь же я видел над собою только полоску темнеющего неба. Всматриваясь в него, я заметил необыкновенно отчетливо выделяющийся на его фоне силуэт человека, чистящего винтовку, грудь которого украшал блестящий кружок медали. Там, наверху, было еще солнечно, в то время как в моем овраге уже лежала синяя тень.

Конечно же, это был старичок с конъюнктивитом, столь упорно преследовавший врага. И теперь он, очевидно, рыскал по окраинам города, без отдыха неся свою добровольную службу. Изумившись постоянству его страсти, я тем не менее испугался, что, хоть и побуждаемый благороднейшими стремлениями, увечный старец может ошибиться.

К счастью, он меня не заметил. Стараясь не издавать ни единого звука, я на цыпочках пошел вдоль вала. Вскоре он был уже позади. Я мог бы идти гораздо быстрее, но мне мешали спадающие брюки, которые я все время придерживал. О, если бы у меня были подтяжки! Смешные мелочи не оставляли меня и здесь. Но ведь в этой долине я был один, кого же мне стесняться?

А потом он все-таки выстрелил. Уже лежа в траве, лицом к земле, я почувствовал, что у меня болит сердце, тупо, глухо и глупо.

Мухи к людям

Октябрь, третья декада

— Видите? Нас уже почти нет. Вы сами этого хотели. Ну и наслушались мы ваших проклятий! А ты, который сейчас в глубине комнаты, огромный и нескладный, — ты, конечно, прекрасно помнишь, как ворчал целое лето: «Тоже господу богу пришла идея — дать червям крылья!»

Повторяю: нас нет, и вы можете по утрам спокойно отлеживаться, дремать с открытыми ртами, с голыши руками, разбросанными по одеялу. Кончилось для вас очень приятное сидение на ваших носах, полное изящества кружение возле уха, кто знает, не доставляющее ли больше радости, чем непосредственное вторженье с громким жужжанием в ваши ноздри.

Сегодня, когда все минуло, мы можем уже без злобы сказать, что мы и где мы. Итак — нас уже почти нет, согласно вашим желаниям, высказываемым с яростью вот уже полгода, по нескольку раз в день. Но чего вы этим достигли? Какой ценой вы заплатили за это? Нас нет, но нет и длинных дней, пляжа, жарких сумерек, а главное — уже нет надежды. Жалкие остатки каких-то листьев на деревьях — унылая пародия на прошлое, сохраненная только для того, чтобы ваше унижение было более горьким. Конец, конец… — признаюсь, выводя эти слова, я испытываю горькое удовлетворение, что вместе со мной, «крылатым червем», как вы любезно выразились, гибнет ваша прекрасная и благородная надежда.

Нас здесь три, здесь, между рамами окна; щели уже плотно законопачены валиками из ваты, тщательно заклеены полосками бумаги. С одной стороны я вижу мрачную глубину комнаты с белесым пятном твоего лица, с другой — простор неба. С этой стороны еще жужжит одна из моих приятельниц. Другая лежит внизу неподвижно, вытянув все шесть лапок. Ибо, хоть мы всего лишь «крылатые черви», после смерти мы выглядим лучше, чем вы.

Тихо тут и бело, и очень светло.

Никогда уже я не съем у тебя ни крупинки сыра за завтраком и не сяду тебе на голую спину, когда ты бреешься перед зеркалом, смешно скривившись, точно собака, выполняющая забавное и трудное задание. Зато когда ты смотришь теперь на меня, весь в своем мохнатом свитере, ты знаешь, что моя маленькая, черная и высохшая смерть на этой белой раме, в действительности — хочешь ты этого или мет — огромна и полна величия, как все то, что ты ожидал в начале мая.

Помнишь, как много ты себе обещал в начале опасного лета? Как лето проникало в тебя, а ты думал, что тебе удастся с ним справиться. Стоило потом посмотреть, как ты снова заклеивал щели в окне, снова, уж который раз в твоей жизни! Мы умрем. От всего этого тебе останется только мой трупик. И стоило ли так ругаться, когда я в июле хотела немножко пройтись по твоей ноге?

Прощай, мой огромный, одетый в позорную фланель! Веселого рождества и Нового года! Вот тут-то и выяснилось, что лучше: умереть вместе с Величием Несбывшегося, которое все же было так близко, или малодушно все забыть и сдаться в плен наушникам и калошам.

Мне светит последний закат солнца. Тебе — лампочка в шестьдесят ватт.

О наготе

Мой отец вошел в переднюю, машинально вытер ноги о вторую по счету подстилку, более чистую, которая находилась уже внутри квартиры. Первая, из дерюги, лежала перед дверьми, на лестничной клетке.

В передней, как обычно, было темно. Свет падал только через матовые стекла дверей, ведущих в спальню. И все-таки какой-то новый блеск, а точнее говоря, оттенок блеска, который едва обозначал свое присутствие, но не разгонял тьмы — должен был достичь поля его зрения и обеспокоить. Он остановился — в пальто цвета маренго — и стал искать источник своего беспокойства. Он нашел его не сразу, как бывает всегда, когда отыскиваемый нами неизвестный предмет находится выше линии нашего взгляда.

Вверху, выделяясь в густой темноте потолка, вертикально, острием вниз висел обнаженный меч.

В этом большом квадратном помещении стояла вешалка, где оставляли пальто и калоши; в углу стояли сундуки со всяким старьем. Все они имели неопределенную, глыбообразную форму, стертую полумраком. Теперь над ними парил меч, безупречно прямой, с продольным желобом вдоль клинка, светлый и, по-видимому, холодный. Его острие оканчивалось в одной точке, настолько интенсивно-яркой на границе металла и воздуха, что, глядя на него, вы чувствовали зуд в спине.

Так висел он на волоске, в самом центре передней.

Отец возмутился. Оплошность или глупая шутка? Но показать, как сильно это его затронуло, значило бы дать насладиться виновникам.

— Франтишка, уберите это! — с показным спокойствием бросил он в глубь кухни. Прижимаясь к стене, он достиг вешалки и оставил на ней свое пальто. Потом исчез в столовой.

За всей этой сценой я наблюдал из ванной, совмещенной с уборной, в которой был погашен свет. Я прокрадывался туда за листами романа, содержание которого хоть и было для детей непонятно, но будило преждевременное беспокойство. Чтобы роман не попал мне в руки, родители решили его уничтожить и выбрали для этого путь насколько деловой, настолько — как оказалось — ненадежный.

Передняя была пуста. Стоя один, в абсолютной темноте, я был свидетелем того, как в неподвижности и полумраке острие парило над черной стеклянной массой линолеума, слабо поблескивающего, точно подземное озеро.

Служанка не сняла палаш. «Слишком высоко», — ворчала она. Разразился скандал. Франтишка ушла.

Я был ребенком — и тот факт, что отец сам не мог ничего сделать, хотя часто, засучив рукава рубахи, чинил что-нибудь в мойке или на счетчике, — а также то, что не пришли монтеры и не сделали этого с профессиональной сноровкой и бесстрашием, — все это не вызывало у меня никаких эмоций. Я не смог пробудить свое удивление. Лежа на диване в столовой — это было мое любимое место, — я читал отрывки запрещенного романа и через приоткрытые двери поглядывал в сумрак передней. Так ежедневно ждал я возвращения отца. Он громко вытирал ноги, боясь, чтобы кто-нибудь из окружающих не заподозрил, что его обуревает страх.

Гостей, которые, по правде говоря, бывали у нас очень редко, он каждый раз предостерегал:

— Пожалуйста, вдоль стены, туда. Мы держим его на всякий случай, ну и к тому же для красоты.

Если бы полы не подметали щеткой на длинной палке, то место посредине передней осталось бы ненатертым. Но оно блестело всегда черным блеском и выделялось разве только в моем воображении.

Лежа на диване, небольшой, словно затерянный среди его узоров, я скорее перелистывал, чем читал эту желтую книгу, о которой не знал, как она называется, чем начинается и кончается. Благодаря зоркому наблюдению за всем, чем снабжали ванную, я дождался и иллюстраций. Белая, голая фигура заносила ногу через балюстраду балкона. Другая, тоже голая, хоть и несколько иная, стояла, заломив руки. В алькове кровать. На небе серп месяца. Все это черно-белое.

Случалось, хоть и не часто, что в длинные послеполуденные часы я оставался в квартире один. Тогда я открывал все двери, ведущие в переднюю. Из каждого закоулка квартиры, из ее глубины я четко видел в полумраке прямое и всегда неподвижное острие, с таким глубоким и чистым сиянием, что оно было лишено всякого вульгарного блеска, а великолепное единство его формы, материала и внутреннего света притягивало меня больше, чем крикливый отблеск заката в зеркале в спальне.

За ужином отец подавился рыбой. И было как-то неловко, что он подавился костью, а рядом в передней под потолком висел на волоске обнаженный меч.

Отъезд

Итак, сегодня день отъезда. Я уже достаточно прожил в этом доме. Достаточно, если спросить меня. Для посторонних вопрос: сколько я прожил — безразличен, и можно решить его полюбовно с каждым в отдельности. «Да, много прожил». Или: «Это еще не так много». Все зависит от обстоятельств, а также от моей аргументации.

Во дворе ждет меня оседланный конь. Я никогда не ездил верхом, но если уж дело касается того, чтобы отсюда уехать и никогда не возвращаться — все должно быть по первому классу.

Так говорил я себе, кружа по кухне и прилегающему к ней коридорчику. Вздорная мысль — как бы не забыть перец — не давала мне покоя. На что мне, черт его побери, в дороге этот перец? Ведь в закусочных, которые будут попадаться мне на пути, я смогу прекрасно обойтись и без него. Меня злила эта маска, за которую ловко спряталась боязнь отъезда. «В конце концов, — решил я, — если я сдамся, то из этого ничего еще не следует. Важно только одно — уехать». Итак, сваливая все на нервы, я достал из буфета маленький деревянный бочонок величиной с кулак. Выжженный на нем дикарь с кольцами в ушах пробовал запугать меня ужасной гримасой. Напрасно. Отсыпав немного этого забористого порошка в мешочек, я снова спрятал бочонок вместе с его дикарем. Я уступил здравому смыслу для того, чтобы, обороняясь от него, не подозревать себя в боязни отъезда. Солнце уже светило вовсю, и дом, насквозь пронзенный горизонтальными полосами, говорил мне весело: «Не беспокойся за меня. Уезжай».

Корзинки, чемоданы и сумочки я сосредоточил, как генерал свою армию перед битвой, под окном, на столе из некрашеных досок. Сделал я это, по-видимому, неспроста, хоть и безотчетно. Дело в том, что все эти ремни, брезент и кожа, хруст и шершавость, вся эта дорожная материальность деревенского путешествия сочетались с красотой неуклюжего стола. Должен сознаться, что стол этот сделал я когда-то собственными руками, с большим трудом и очень неудачно. Я не мог на него смотреть, хотя все-таки смотрел, назло ему, свидетелю моего поражения. Я успокаивал себя тем, что я выше какого-то там столярничания. Сегодня, уезжая, я не мог его обойти. Как трещит он под тяжестью дорожного снаряжения… Столько лет у него была ко мне претензия из-за своего убожества. Теперь он сам видит, что это не имеет никакого значения. Я уезжаю навсегда. Кто знает, может быть, поэтому мне не хотелось тогда делать его как следует, ведь я уже тогда подумывал об отъезде. Что может знать такой стол…

Выхожу в сени, чтобы почистить ботинки. В дороге они снова покроются пылью, но это уже будет пыль путешествия. К чему брать с собой прах черного крыльца, с которого я столько раз кормил кур. Становлюсь на колени на холодный пол. Нужно сказать откровенно, он заслуживает этого, так как никогда, сколько я его помню, не был другим — всегда как лед. Когда я ступал на него босиком, прямо с солнцепека, о чем бы я в эту минуту ни думал, его злобный холод всегда заставлял подумать о нем. Он был бетонный и глупый, гладкий, с большим белесым кругом и расходящимися от него, тоже белесыми, подобиями лучей, толстыми, напоминающими сильно сплющенный эллипс. Получалось какое-то подобие цветка, для украшения. Грязное вырождение мозаики, которую я проходил в школе, когда речь шла о Византии. С энергией, большей, чем это требовалось, начал я стирать щеткой пыль с его серо-белой поверхности.

Наконец я оказался во дворе, перед лицом дня, деревьев, освеженных ветром, ворот, открытых настежь, дома, белая стена которого с каждой минутой становилась все красивее от солнечного блеска. Пора было ехать. Тысячи маленьких радостей прыгали во мне и танцевали и все вместе составляли одну большую радость. Покидая все это, мне предстояло добыть другое, бесконечное все, в сравнении с которым то, первое, прошедшее, было плоским.

Солнце поднималось к зениту, приветствуя меня. Молодой лес, волнуемый ветром, махал мне миллионом зеленых платков. Теперь уже ни стол, кривой по моей вине, ни сени, ни дикарь на бочонке не имели никакого значения.

Я прошел наискось двор, а мои ноги, длинные и сильные, безошибочно знали, куда надо ступать.

Последний взгляд. Пальто, переброшенное через плечо, уже придает мне таинственное благородство путешествия. Делает меня кем-то иным, тем, кто с поднятой головой спокойно отправляется за пределы погожего дня, навстречу грядущим бурям и ливням.

Так думал я, меряя двор широкими шагами. Я не мог отказать себе в удовольствии попрощаться с каждым кусочком того, что считал уже существующим в прошлом, отдельно. Я стоял перед подсолнечниками, которые были выше меня, и подсмеивался над ними. Изможденные, черные лица! Вы останетесь здесь, неуклюже торча на своей единственной ноге, и все, на что вы способны, это вот так мотать на прощанье своими огненными бакенбардами. Я высмеял также забор, синий и зеленый от плесени, унизил дровяной сарай, покровительственно отнесся к колодцу. Расхаживая туда и обратно, с каждым разом все пружинистей, я вспомнил, что надо бы еще посмотреть на себя в зеркало. С нетерпением прошел я через сени, стал перед зеркалом и долго не мог решить, оставить ли мне дорожный плащ на правом плече или перевесить на левое. С правой стороны было как будто эффектнее, но соображения практического свойства были за левое плечо — правой руке нужно оставить свободу движений. Я отступал на несколько шагов и снова подходил энергичной походкой к зеркалу, чтобы проверить, какое впечатление произведу на того, перед кем внезапно появлюсь. Я также принимал неподвижную позу, становясь вполоборота, желая получить выражение таинственной сосредоточенности. Я подходил совсем близко и то приоткрывал губы, придавая себе оттенок усталости, то снова очаровывал великолепной улыбкой. Все это продолжалось до тех пор, пока я не почувствовал, что хождение по двору и перед зеркалом утомило меня и мне захотелось на минуту присесть.

Ведь никто не приказывает мне ехать немедленно. Я знал также, что скоро мне захочется есть. Но чтобы заполнить этот краткий момент, пока из моего предчувствия родится настоящий голод, я решил подмести в сенях пол.

В конце концов — убеждал я себя — есть все равно надо, сейчас или потом, а мое эстетическое чувство, любовь к чистоте и порядку так сильны, что я не всегда могу с ними бороться. Повесив свой практичный дорожный плащ в шкаф, чтобы он не смялся и не запылился, я принялся за работу. Хлопоты затянулись, и когда я сметал последние соринки в помойное ведро, голод, к моему тихому удовлетворению, проявился уже совсем отчетливо, уставшие ноги настойчиво требовали отдыха.

Вынося ведро с сором во двор, я расседлал по дороге коня, чтобы он не мучился, а потом долго возился на кухне. Полдень, должно быть, давно прошел, так как я живо чувствовал, как запаздывает мой обед.

Тут потянулась нить мелких дел, скорее делишек, необходимых для того, чтобы в конце концов я мог сесть за мой, не бог знает как сделанный, стол. Они кончились на том, что я подложил сложенный вчетверо лист бумаги под короткую ножку стола, чтобы он не шатался. В окне были видны подсолнечники, неподвижные, так как ветер стих. Солнце, уже не такое горячее, как в полдень, опустилось между деревьев, и только у некоторых подсолнечников горели желтые уши, как у детей на заходе солнца.

Подкрепившись, я посидел еще немного, а потом зажег свечу, так как начало смеркаться. При свете свечи я достал из буфета бочонок с выжженной на нем коричневой головой дикаря и высыпал в него обратно из дорожного мешочка запас перца.

Чтобы не выдохся до завтра.

Ниже

— Ты заметил, — сказал Артур, — что дорога идет под уклон?

Действительно, уже около часа мы шли все время вниз. Крыши домов, встречавшихся нам время от времени, становились с каждым разом площе. Все больше было террас.

— Почему ты так на меня смотришь? — спросил я Артура.

— Твой лоб, — сказал он, — твой бедный лоб…

Я посмотрел в зеркало. Лоб значительно сузился. Линия волос начиналась почти сразу от бровей.

— Все в порядке, — пробурчал я, хоть это спокойствие было только внешним. — Лучше посмотри на свои ноги. Мне казалось, что у тебя не такой низкий подъем. Ты прямо как отец всех плоскостопных.

Артур вскрикнул. Он увидел, что обе его стопы были сплющены, как лопатки, и это все прогрессировало.

Мы шли теперь, без всякого сомнения, по наклонной плоскости.

— Но нельзя сказать, — размышлял я, — чтобы здесь не было никакого подъема. Наоборот, он все время был. Хотя все-таки как-то так получалось, что на нас это никак не сказывалось, и мы, несмотря ни на что, должны были признать, что скатываемся вниз. Значит, мы находимся, если можно так выразиться, на изнанке того, что принято называть кульминацией. — Тут обогнал нас какой-то прохожий со сплющенным черепом.

Артур молчал. Очевидно, он о чем-то думал. Потом вдруг оживился.

— Знаешь ли ты историю о вдове и печнике? Так вот, одна вдова…

— Перестань, — сказал я, — сейчас же перестань. Я уже знаю, ты хочешь рассказать мне плоский анекдот!

Артур надулся. Горизонт по обеим сторонам шел прямой наклонной линией, он начинался точно в середине зрачка одного глаза, но, дойдя до другого зрачка, был уже под ним, надо было наклонять голову. Это вызывало ощущение небольшого, но постоянного понижения. У меня было впечатление, что мы к чему-то направляемся.

— Артур! — воскликнул я. — Что, собственно, с нами происходит?!

Он поднял на меня глаза, но как-то так плоско, косым движением в наклонной плоскости.

— А почему бы и нет?! — воскликнул он дерзко. Уши у него дрожали. — В самом деле, почему бы не покончить с этой проклятой трехмерностью? Вдумайся, и ты поймешь, что горизонтальность может охватить всю красоту.

Я понял, что он уже готов. Что касается меня, то я еще был в состоянии какое-то время сопротивляться.

— Чудак! Ведь если исчезнет трехмерность, а может быть, и вообще всякая мерность, то она исчезнет, и ее не будет! Как же ты хочешь, чтобы она была там, где ее не будет, и как ты можешь даже говорить, что она будет, если ее не будет. Перестань болтать о какой-то горизонтальности с ее красотой.

— Вот видишь! — героически сопротивлялся Артур. — Ты сам говоришь, что если ее не будет, то ее не будет. Горизонтальность охватит все, потому что кроме нее не будет ничего.

— Но я знаю, я чувствую, что существует что-то и кроме нее! У меня в голове сидят: «вверх» и «вниз», «вправо» и «влево»!

Артур рассмеялся. С ним уже нельзя было разговаривать. Группа женщин шла по краю дороги. На плечах они несли коромысла, отшлифованные, деревянные, похожие на плечи весов. Я вспомнил стройных воинов с пиками, которых мы встретили до этого. Как красиво поднимался прямой высокий лес пик, как красивы вертикальные акценты. Мы никогда уже не сможем их увидеть. Коромысла, параллельные земле, горизонту, всему, зловеще нивелировали пейзаж. Я чувствовал, что у меня опускаются носки.

— Если бы у меня был плоский браунинг, я бы не раздумывая застрелился, — сказал я с горечью.

— Горизонталь… — повторял Артур растроганно. — В вечном споре отвеса и ватерпаса я на стороне последнего. Вертикаль! Что за мерзость! Это слово на шпагате! Поэтому я люблю море! Море олицетворяет идеальную тоску по плоскости! Горы! Это нечто отвратительное! Но еще отвратительнее плоскогорье!

— Артур! — пробовал я его спасти, хотя и чувствовал, что верх черепа прижимается к нёбу. — Остановись! Допустим, что ты прав. Возьмем пример, который должен тебя переубедить: покойник на поверхности и покойник в могиле. В обоих случаях мы имеем дело с прекрасным горизонтальным положением, твой идеал достигнут. Так. Но чтобы перейти от первого положения ко второму, нужен вертикальный вектор, материализованный в лопату могильщика, направленный вертикально, в глину. Итак, вертикаль, Артур, все-таки вертикаль!

Мы мчались теперь через лес, все более наклонный, в нем росли грибы с одними шляпками, без ножек. Артур смеялся, как безумный.

— Вертикаль! — издевался он. — Ты не понимаешь, что нет двух уровней, высшего и низшего, что есть только один прекрасный, абсолютный уровень. Душа, душа, мой мальчик, горизонтальна!

Лес кончился, и Артур вскрикнул от восторга. Перед нами был длинный мост, а на нем стадо длинных такс на маленьких и в довершение искривленных ножках.

— Таксы! Не жирафы! — воскликнул он и упал на колени. — Вперед! На четвереньках! В длину!

Я почувствовал, что мощная сила приказывает мне сделать то же самое. Остатком сознания я констатировал, без всякого удивления, что у меня в позвоночнике горизонт. Последним пространственным взглядом я посмотрел на Артура, который на глазах становился уже только горизонтальной чертой, а потом мы оба превратились в две параллельные линии и понеслись в бесконечность для того, чтобы там пересечься.

Профессор Роберт

Я сразу обратил на него внимание, хотя на приеме у В. встретил много других людей, также мне не знакомых. Может быть, меня поразили его глаза, глубоко посаженные, с выражением какого-то болезненного напряжения, и щеки, такие запавшие, что казалось, лицо его покрывает мягкая и темная растительность, хотя он был тщательно выбрит. Впечатление это усиливалось при определенном освещении. Кроме того, его выделял ореол серебряных волос.

Это был профессор Роберт Н., и казалось, что присутствующие знали о нем больше, чем я. Его окружала атмосфера уважения, даже преклонения. К столу еще не приглашали, и собравшиеся разделились на несколько групп в зависимости от темы разговора. Гости стояли или сидели в торжественных позах, обычно принимаемых перед ужином.

Я не стоял в группе людей, окружавших профессора Н., но мог расслышать, что говорили о музыке. Как я понял позже, Роберт Н. был композитором. Не слишком разбираясь в этом виде искусства и зная об этом своем невежестве, я не был склонен низко ценить профессора Н. Напротив: уважение его собеседников, форма, в которой к нему обращались, всеобщее внимание, когда он вступал в разговор — все это говорило о том, что профессор Н. занимает в музыкальном мире выдающееся место.

Напрягая слух, в то же время рассуждая о третьей мировой войне с одним из приглашенных, ограничиваясь, впрочем, поддакиваниями, я успевал следить за ходом диспута в соседней группе.

— Постепенное воспитание артиста, терпеливая забота о его созревании, — ровным и твердым голосом говорил профессор, — вот в чем суть. Создание необходимых условий, снисходительность и долгосрочный кредит, хорошая школа — вот как создается артист.

— Можно, — вмешался Гучо, вертопрах и кутила. Несмотря на ранний час, он был уже слегка навеселе. — Можно, но, собственно, зачем?

Наступило неловкое молчание. Только из других углов гостиной долетал гул разговоров. Гучо, слишком поздно поняв свою бестактность, с вызовом, который должен был скрыть его смущение, поглядывал по сторонам. В этой напряженной тишине профессор Роберт Н. положил ему на плечо руку.

— Молодой человек, — сказал он, — и в двух следующих его словах послышался металл: — Сам увидишь.

— Это теория pro domo sua, — послышался сзади меня чей-то бас. Я быстро обернулся. Это был доктор П., знаток, дилетант и циник.

— Однако, дорогой доктор… — ответил я, ощущая в ушах этот стальной звук. — Что-то в этом есть. Я не au courant событий в музыкальном мире, но мне все же кажется, что профессор Роберт Н. высокий авторитет, судя хотя бы по тому, как относятся к нему наши выдающиеся умы.

— Хе-хе-хе! — засмеялся доктор. — Не отрицаю, что господин Роберт Н. как композитор пользуется большим уважением. Но вы уверены, что знаете, из чего проистекает это уважение? Вы сами признаете, что ваша осведомленность в музыке поверхностна. Так вот, знайте: Роберт Н. автор только одной композиции, посредственной и редко исполняемой.

— Но, доктор!.. — воскликнул я.

— Должен вас успокоить, — добавил поспешно доктор, — эти поклоны, внимание, уважение, которым его окружают, ничуть не фальшивы, они вполне искренни, в некотором смысле, бесспорно, заслуженные. Роберт Н. умеет передвигать предметы на расстоянии, не прикасаясь к ним.

— Так он не музыкант?

— Музыкант! Но не такой, как Бетховен, Моцарт, Бах и еще многие другие. Роберт Н. был хилым ребенком, родители решили отдать его в музыкальную школу. Как один из самых слабых учеников в классе, он, может быть, не получил бы поддержки учителей, если бы не его усердие и непреклонное решение стать артистом. Кто помогает преуспевающим ученикам? Они помогают себе сами. Другое дело посредственность. Простое задание, с которым способный ученик справится левой рукой, не вызывая ничьего одобрения, выполненное после творческих мук бездарностью, обращает на себя всеобщее внимание и вызывает радость. Воспитывать! Что за благородная задача! Тем более что маленький Роберт принял твердое решение стать композитором и это решение совпало с удовлетворением воспитательского инстинкта стольких педагогов! Мера трудности, которую он должен был преодолеть, так как должен был преодолеть свою собственную натуру, свидетельствует о том, что он был от природы склонен к совершенно другой профессии — известен такой факт, что уже в раннем возрасте он умел передвигать легкие предметы на небольшие расстояния, например, карандаши с пульта на пульт, одной только силой воли, не вынимая рук из карманов.

Сила воли, выработанная в постоянной борьбе за овладение музыкальной наукой, выделяла его из массы способных студентов. Вскоре он уже умел подать пепельницу гостям в соседней комнате, отделенный от них стеной, а день, когда, не приближаясь к учителю, он подал ему пальто и трость, стал днем его триумфа и свидетельствовал о нарастании волны его успеха. К моменту окончания консерватории он был уже очень знаменит, а вершиной его карьеры — хоть надо сказать, с тех пор он не опускался ниже того уровня — стал момент, когда он издал свою композицию и поднялся в воздух на два метра восемьдесят сантиметров, оставаясь в таком положении в течение тридцати секунд!.. Его несгибаемая воля, направленная на то, чтобы стать знаменитым артистом, принесла ему полную победу!

Я взглянул на доктора. Зная, какое удовольствие он находит, нападая на общепринятые понятия, а также на особ, всеми уважаемых, я был склонен критически отнестись к его словам. Однако даже того, что он сказал, было достаточно, чтобы испытывать в отношении профессора Роберта некое удивление, смешанное с чувством собственной неполноценности. Я подозревал, что и сам доктор, несмотря на насмешливый тон, не был свободен от впечатления, производимого на всех личностью профессора. Впрочем, я не мог долее останавливаться на этом, так как в эту минуту все общество пригласили к столу.

Я был посажен довольно далеко от профессора, однако мог слышать его, а также — несколько наклонившись и продолжая ничего не значащий разговор с ректором Б. о распущенности молодежи — видеть его, живо беседующего. Таким образом, мне удалось заметить, что профессор и за столом выделялся среди окружающих и продолжал поступать точно в согласии с каким-то своим творческим методом, основные черты которого я мог представить себе из рассказа доктора, а также благодаря собственным наблюдениям. И вот, когда внесли закуски, профессор обратился к хозяйке вежливым, но довольно решительным тоном, попросив, чтобы вместо заливного из лососины ему дали шпинат без ничего. Как я вскоре узнал, это было у него в обычае, вытекающем из системы, выработанной в течение многих лет работы над собой. Ему подали шпинат.

Я солидаризировался с ректором в отношении потери моральных устоев у молодых девушек. Посетовал в связи с этим на невозможность найти с ними общую мировоззренческую платформу, в чем немалую роль играло мое пренебрежительное отношение к их интеллекту. Тема эта, как и слова сочувствия со стороны ректора, заняли следующие пятнадцать минут и отвлекли меня от моих наблюдений. На какое-то время моим вниманием завладел Гучо, решивший обсудить со мной марки предложенных нам вин (надо сказать, довольно скупо).

Ничего удивительного, что, когда вдруг со стороны, где сидел профессор Роберт Н., раздалось громкое позвякивание ложечкой о рюмку, я был захвачен врасплох, как, впрочем, и мои собеседники.

Профессор встал. В столовой воцарилась тишина, нарушаемая бряканьем посуды на кухне да шумом проезжающих по улице машин. Его серебряные волосы развевались, глаза горели. Он еще раз постучал ложечкой о стакан, потом слегка склонился в сторону Гучо и сказал:

— Полчаса тому назад вы любезно выразили сомнение по поводу моей теории искусства. Сейчас я хочу привести вам доказательство, которое должно оказаться достаточным как для вас, так и для каждого, кто хотел бы разделить ваше мнение.

— Если я не ошибаюсь, — обратился он к хозяйке дома, — сейчас должны подать гуся. Пожалуйста, распорядитесь, чтобы его не приносили. Блюдо с гусем само окажется на этом столе.

После коротких вежливых отказов хозяйка дома отправила назад на кухню кухарку, которая как раз показалась в дверях, держа блюдо с жареным гусем. Это была громадная, покрытая золотистой корочкой птица, окруженная облаком аромата. Все замерли в ожидании. Гуся отнесли на кухню.

— Раз, два, три! — воскликнул профессор и закрыл глаза. Прошло несколько секунд, и в кухне послышалось бренчанье.

— Идет! Идет! — донесся крик кухарки.

Гучо одним махом опорожнил рюмку и уставился на дверь, ведущую из столовой в гостиную.

Минута тишины — и легкий шелест. Тишина — и снова шорох. Снова тишина. Профессор ухватился за край стола. Звук повторился. Ректор Б. вскочил с места и выбежал из комнаты. Через минуту он вернулся.

— Уже в коридоре! — воскликнул он нервно.

Перерывы между шорохами стали немного дольше.

На лбу профессора выступили капельки пота.

Доктор П. наклонился ко мне.

— Страшно медленно, — шепнул он. — Я так голоден.

— Тс-ссс! — оборвал я его. — Не будем мешать профессору.

Но профессор словно обрел новые силы. В течение минуты шорох не прекращался, по всей вероятности, гусь двигался, потом вдруг наступила тишина. Профессор внутренне собрался. Скатерть под его побелевшими пальцами сморщилась свободными складками. Раздалось несколько звуков, словно по полу двигался фарфор. Гучо на ощупь искал бутылку. Внезапно все стихло.

Проходили секунды. Было видно, что профессор напрягся из последних сил. Все та же тишина.

Профессор, смертельно побледнев, не поворачивая головы, спросил:

— Что там?

— Холл.

— Может быть, зацепился за что-нибудь?

Ректор Б. выбежал. Он долго не возвращался. Наконец появился. Отрицательно покачал головой.

— На самой середине, на паркете, — тихо сказал он.

Теперь все мы смотрели на профессора. Оставалась половина холла и вся гостиная. Об этом профессор знал так же хорошо, как и мы.

Профессор Роберт стоял еще несколько минут, не желая верить в свое поражение. Потом опустился на стул.

— Вы были правы, — глухо сказал он, обращаясь к Гучо. — Кончено. Я больше уже никогда не прикоснусь к роялю.

Вина и наказание

Тихая сиреневая детская. В кроватке, не прочитав вечерней молитвы, сладко засыпает маленький мальчик. Рядом, закрыв лицо руками, красный от стыда, стоит измученный ангел-хранитель.

Мальчик снова весь день совершал дурные поступки. Он ел ложками варенье, горбился, не слушался и бегал. Напрасно ангел умоляюще трепетал вокруг него крыльями, напрасно шептал ему наставления о чистой и праведной жизни. Маленький бедняга портился на глазах — он то и дело горбился, бегал, сдирал на коленке кожу и в конце концов разорвал костюмчик. Его невозможно было удержать решительно ничем — ни напоминанием о том, что папа так не делал, ни ссылками на маленького героя Пьотруся Покровского, ни тихим ангельским пением. Не помогло даже то, что был сброшен в пропасть известный на всю улицу горбун, чтобы не подавал мальчику дурного примера.

Ангел-хранитель чувствовал свое полное бессилие. Были исчерпаны все доступные ангелам средства: доброта, сласти, мягкие уговоры, утешение. Все напрасно. И вот лежит этот мальчик, закостенелый в своих пороках и гордыне, не прочитав вечернюю молитву, глухой к голосу добра, и, засыпая, наверно, мечтает о том, что завтра опять будет горбиться.

И вдруг ангел почувствовал горькую обиду. Как же так? Неужели Закон во всем своем благостном величии ничто перед волей какого-то молокососа? Волна восторга перед Законом, которая в нем всколыхнулась, подняла волну отвращения ко злу. Наступила минута, когда маленькое сердце служителя Делу забилось в любви к нему сильнее, чем огромное сердце самого Дела. Из любви к Закону он нарушит Закон. Это будет мерой самопожертвования.

Он тихонько подошел к кроватке и дал мальчику здоровенную затрещину.

Тот вскочил, перепуганный. Под впечатлением удара быстро прочитал вечернюю молитву, пробормотал что-то, лег и заснул.

Восхищенный ангел долго еще стоял неподвижно и всматривался в ночную тьму.

Настало утро, свежее и бодрящее. Сон изгладил из памяти мальчика воспоминания о вчерашнем. Ему подали завтрак, Как обычно, он не хотел молока. От молока его тошнит. И тут он почувствовал сильный удар ногой. Он все понял и молча выпил молоко.

Простившись с мамой, он отправился в школу. Он переходил через дорогу, не останавливался и не смотрел по сторонам. Он старался быть внимательным. Очутившись в пустой аллее, он оглянулся и моментально сгорбился. Сильная оплеуха тотчас же призвала его к порядку. Не оставалось никаких сомнений. Это был ангел-хранитель.

Доброму духу понравился новый метод. Легкость, с которой он теперь добивался того, что еще недавно было недостижимым, несмотря на массу доброты и терпения, ослепила его. Вскоре он сообразил, что метод можно значительно усовершенствовать, разнообразя удары, — он даже находил в этом необыкновенное удовольствие, подобное тому, какое чувствует набожный органист, ловко нажимающий нужные клавиши органа. Итак, за недоеденный обед — удар, так называемый северный, за сгорбленные плечи — затрещина, за уклонение от молитвы — оплеуха, за то, что бегал и вспотел, — хук справа, за то, что ходил по лужам, — хук слева, за то, что шумел, когда папа работал, — щелчок, и так далее.

Метод давал великолепные результаты. Теперь ангел-хранитель не забивался по вечерам в угол, не стоял покорно, закрыв лицо руками. Наоборот: удобно усевшись, массируя правую руку или барабаня пальцами по столу, он с удовлетворением наблюдал за послушным и быстрым чтением молитвы. Иногда его одолевала скука, и тогда он с двойным вниманием следил за действиями мальчика, чтобы одним удачно отработанным ударом напомнить ему о преимуществе добра над злом.

Мальчик заметно изменился к лучшему. Он не бегал, не горбился, не шумел, читал молитвы и все доедал. Изменился он и внешне. Так как он съедал весь свой обед и безропотно выпивал все налитое ему молоко, а родители, видя, что он выпивает теперь целый стакан, подумали, что он полюбил молоко, и без конца подливали ему, — он растолстел и побледнел. Отрекшись от всех преступлений детского возраста, он получил массу свободного времени. Постепенно он научился направлять все свои силы на внутреннюю жизнь. Стал серьезным. Начал наблюдать за окружающим. Потом заинтересовался химией.

Теперь он обычно сидел на скамеечке в парке, толстый и спокойный, таинственно погруженный в себя, даже не пытаясь бегать, так как знал, что за это сейчас же получит по шее. В то время как вокруг него дети гонялись друг за дружкой, бегали по траве, он, склонившись над учебником, постигал таинственный мир молекул. Упорная, глубоко затаенная мысль бороздила его детский лоб.

Родители решили, что он вундеркинд, и очень этому обрадовались. А он упорно работал. Отец оборудовал для него маленькую лабораторию и предоставил скромные денежные средства.

Время шло. Однажды ночью над городом поднялся мощный столб огня и окрестности потряс страшный взрыв. Это взлетел на воздух дом, в котором жил мальчик, взорвавший его удивительно умело, хоть и по-любительски сделанной из домашнего тротила миной. Мальчик шел полем, удаляясь от города. Он нес заранее приготовленный рюкзак с небольшим запасом провизии и денег, а также билет на пароход, отплывающий в Южную Америку.

За ним по вспаханному полю бежал ангел-хранитель, готовый дать ему подзатыльник.

Кто есть кто?

Я вошел в вагон и отыскал свое купе. Там находились: артиллерийский офицер, молоденькая девушка, бородач, по виду купец, монах, старик с благородными чертами и горбун, почти карлик, а в углу скромный незаметный человек.

Когда поезд тронулся, девушка, собственно, еще дитя, всплеснула руками и, подскакивая на сиденье, с наивной радостью закричала:

— Едем, едем! — при этом косички у нее подскакивали вверх.

Монах перекрестился. Широкий коричневый рукав сполз до локтя, обнажая загоревшую кожу с фрагментами татуировки.

Набирая скорость, поезд вылетел на железный мост. Раздался неприятный грохот. Внизу мерцала река.

— В детстве я свистел, сидя на стуле, и слишком наклонился назад, — пояснил горбун. Поспешность, с которой он сделал свое заявление, показалась мне неуместной.

Потом я встретил взгляд незаметного пассажира с бледным измученным лицом. Он не спускал с присутствующих глаз. В них был страх.

— Все в руках божьих: стул, кресло, этажерка, — вздохнул монах, — даже самая маленькая полка.

Бородач, который, безусловно, был богатым купцом, уперся руками в толстые бедра. Видно, это была веселая широкая натура, которая не любила ни слишком печальных, ни слишком серьезных разговоров.

— Может, что-нибудь споем? — спросил он протяжным басом. — У нас в Ежовом Поле мы всегда поем, когда едем, — и взмахнул черными густыми волосами. У него было открытое лицо, хоть и не лишенное лукавства.

— Споем, споем! — захлопала в ладоши девчушка.

— Вообще-то говоря, поют только в походе, — отозвался военный. — Я это знаю как офицер.

А старик на это:

— Песня — привилегия молодости. — Как благородно он выглядел, опершись руками на набалдашник старинной трости. — Только испорченная молодежь боится песни, как преступник, который избегает светлых и открытых мест, охотнее выбирая лесную опушку.

Спокойная речь старика неожиданным образом подействовала на молчаливого пассажира. Он забился еще дальше в угол, а глаза его раскрылись еще шире.

— «Эй, запел, загудел громкий колокол медный…» — предложил купец. — Все ее знают?

— Колокол! — всплеснула руками девочка.

Какой-то твердый граненый предмет впивался мне в бок при каждом ее подскоке.

— «Эй, запел, загудел громкий колокол медный, с белой башни наш отец…» — затянул купец.

— Перелить колокола на пушки, — потребовал офицер.

Купец пел плавным, хотя и несколько искусственным басом. Вдруг в горле у него случилось что-то ужасное. Бас кончился, и следующую ноту певец вытянул сопрано, но чистым и звонким. Не замечая этого, он ужасно пел еще минуту, но, заметив, внезапно замолчал.

Потом откашлялся.

— Это всегда у меня так к перемене погоды. К новолунью и к засухе, — сказал он, пытаясь в то же время поправить искусственную бороду, которая начала у него отклеиваться.

— А я бы сыграл в ералаш! — воскликнул офицер, видимо пытаясь сгладить неприятную ситуацию. — Полковая игра!

— Не на чем, — заметил старик.

— Можно на мне! — воскликнул горбун. — Я встану посредине, и на мне вы будете раздавать карты. Я могу стоять ровно.

У меня снова было такое ощущение, что он слишком это подчеркивает.

— Карт у меня нет, — объявил офицер, порывшись в карманах шинели. — Остались на фронте.

Было что-то подозрительное в их поведении…

Затем, совершенно неожиданно, нас окутала полная темнота, поезд вошел в туннель. Загремело деформированное эхо. Я утратил ощущение направления.

Чья-то рука искала мое плечо. Потом нашла и слегка сжала.

— Ради бога, выйдем отсюда, — послышался голос.

Я встал, не понимая, где нахожусь. Сопровождаемый кем-то, я только помнил, что мы открыли и закрыли за собой дверь. Очевидно, мы вышли в коридор.

— Кто вы?!

— Тише, это профессионалы. Вы думаете, что этот офицер — офицер? А горбун — это горбун? Нет, они все притворяются. Я еду с ними с первой станции.

— А зачем они притворяются?

— Они все друг друга обманывают. Все они работники разведок и контрразведок, а также тайной службы.

— Все?

— Все. Раньше, конечно, мы все притворялись друг перед другом так и эдак, но уж не так, не настолько. Как же прогрессировало это притворство! Первобытный человек никем не притворялся.

— Ну, хорошо, — спросил я, осененный неожиданной мыслью. — А мы?

Снова стало светло. Мы стояли друг перед другом. Поезд замедлял ход.

— Кто, мы?

— Ну мы, оба. Вы и я…

Мы постояли еще с минуту, потом как-то так, бочком, повернулись и разошлись в разные стороны коридора.

Поезд остановился на маленькой станции. Так, будка в поле, ничего больше. Я подумал, что лучше будет выйти не на перрон, а с другой стороны. Спускаясь украдкой с высокой ступеньки на гравий, я заметил, что мой собеседник делает то же самое с противоположного конца вагона.

Потом, надвинув шляпы на глаза, съежившись, мы помчались в разные стороны, оба в открытое поле, удаляясь от поезда и друг от друга.

Свадьба в Атомицах

Эх, далеко у нас техника шагнула, далеко…

У жениха имелся возле леса неплохой кусок лаборатории и что-то около двух реакторов возле тракта, в самой же усадьбе небольшой, но чистенький институт химического синтеза. Невесте отец давал в приданое целую подстанцию в хорошем месте, в самом центре села, возле костела. А кроме того, у нее были припрятаны в раскрашенном сундуке, пожалуй, штук шесть патентов в области биохимии. Ничего удивительного, что молодые друг друга стоили и родители обоих сразу дали согласие на брак. И была объявлена в Атомицах свадьба.

Как раз я занимался холодной обработкой металла, когда брат невесты пришел звать меня на свадьбу. Это был видный ученый, мой коллега еще по факультету. Похвалил Бога, вытер босые ноги о солому и присел на табурет.

Немного трудно было нам разговаривать, так как в том году прилетело много реактивных самолетов и они устроили себе стартовое поле за овином, и без конца то один, то другой взлетал в воздух и своим ревом заглушал наши слова.

— Так вот, выдаем ее замуж, — вздохнул гость. — Как бы скандала какого на свадьбе не вышло, — добавил он озабоченно.

— А что могло бы выйти? — спросил я. — Ведь это свадьба мира, правда?

Посидели мы еще четверть часика, посмотрели, как дети возвращаются из университета, как старый Юзва свозит в овин топливо, а потом он попрощался и ушел.

Наступил день свадьбы. Немного неудачно получилось — у нас в это время как раз начали природу преображать. Все леса вырубили, почву осушили, зато пустоши засадили лесом. Реку повернули, чтобы текла в другую сторону. В связи с этим дорога к костелу стала намного длиннее, у меня же во дворе оказалась большая дамба серьезного хозяйственного значения, так что двери до конца не открывались и, с трудом можно было выйти из дома.

Когда я пришел на место, как раз начинали надевать на невесту свадебный чепец. Дружки пели:

Как тебя оденут,

Встань одна в сторонке,

Чтоб у деток были

Черные глазенки.

Потом сделали невесте электролиз и проводили в камеру давления.

Тем временем гости прибывали. Все были в народных термостатах, надетых поверх синих теннисных костюмов. У некоторых уже дым шел из скафандров. Во дворе подвыпившие летчики выпускали из сопла газ. Лаяли собаки.

Но только после костела началось настоящее веселье.

Я стоял на пороге, чтобы подышать вечерней прохладой. Из избы доносились бодрящие звуки музыки, то додекафонической, то синтетической. То и дело раздавались припевки и притоптывания. Клубились, кипели бойкие производительные силы. На небе появилась звезда. Дети бросали в нее камнями.

Гулянье было в разгаре, когда, около одиннадцати, выскочил на середину молодой Смыга из-за реки, знаменитый танцор, песельник и балагур. Покружился несколько раз, стал перед оркестром и запел:

На селе у нас не знают

Люди нетипичные:

Раньше счастье общества,

А там уж счастье личное.

Это всем очень понравилось. Раздался смех и аплодисменты. Но тут выскочил молодой Пег, пристукнул каблуками, сдвинул набок шапку и запел в ответ:

С неба звездочка упала

Ясная, хрустальная,

К счастью общества приводит

Чистота моральная.

Тут снова смех и аплодисменты. Некоторые гости начали кричать Смыге, чтобы он Пегу показал. Но тот ничего не ответил, только потихоньку обошел Пега и вдруг как выпалит в него атомным зарядом, спрятанным у него за пазухой. Пег зашатался и начал посылать лучи, но успел еще нажать на пуговицу сюртука и из ракетной установки, которая была у него спрятана в правом голенище, пустил ракету среднего радиуса действия, прямо тому в лоб. Тут, без сомнения, был бы Смыге конец, если бы не одно обстоятельство — последняя ступень ракеты не сработала, вследствие чего она сошла с курса. Смыга шарахнулся, закачался и оперся о тепловой барьер, но барьер рухнул, и Смыга полетел в глубину температуры, при все возрастающем ее коэффициенте.

— Люди, что вы делаете?! — закричал отец невесты, показывая на допотопный стенной счетчик Гейгера.

Но шум и переполох все усиливались, и вот уже на середине избы начали вырастать огромные голубые папоротники — обычная вещь при повышенной радиоактивности в закрытом помещении. Уже и другие ракеты начали летать. Один только Баньбула сохранил хладнокровие и по старинке пырнул кого-то ножом. Тут пошел визг. Это хозяин, видя, что иначе гостей не успокоить, подскочил к домовому резервуару, отвернул кран и пустил в избу отравляющие вещества. Все бросились к комбинезонам, но мой оказался дырявым, кроме того, меня уже немного клонило ко сну, и я решил покинуть гулянье и помаленьку собираться домой.

Ночь была ясная, со стороны двора, где была свадьба, вставало такое зарево, что я без труда находил дорогу. Шел я бодро, так как уже начал накрапывать радиоактивный дождичек, но мне немного мешало то, что я чувствовал в организме какой-то зуд, — хотя после гулянья это вещь обычная. Ну и еще то, что у меня стали вырастать добавочные ножки, по три пары с каждой стороны, зеленый рог на лбу, а на спине хитиновый панцирь. Однако кое-как добрался я до своей халупы, пролез через щель в оконной раме и нашел себе подходящее местечко за шкафом, подальше от пауков, и заснул спокойно, вспоминая, как там все было на этой шумной свадьбе.

Маленький друг

Однажды я увидел, как свирепый пес гнался за котенком. Будучи другом животных, я немедленно схватил огромный камень и бросил в собаку так, что она перевернулась и некоторое время лежала без движения. Несчастный котенок был еле жив от страха. Недолго думая я поднял его. Он был красивый, с пушистой шерстью и блестящими глазками. Я отнес его домой и отправился на вечеринку.

Каково же было мое удивление, когда, проснувшись на следующее утро, после того как я пропьянствовал всю ночь и обидел одну сиротку, я абсолютно не испытывал никаких неприятных ощущений, неизбежных спутников подобных грехов. Не было ни головной боли, ни головокружений, ни спазмов. Напротив, я чувствовал себя отдохнувшим и бодрым. Ощущение удовольствия от сделанной гнусности, за которую я ожидал возмездия, не покидало меня, при этом я не только не был наказан, но даже не испытывал ни малейших угрызений совести. Должен сказать, что сироту я обижал нехотя, так как, зная себя, предвидел, что мучительных угрызений совести не избежать. Тем не менее наутро я не только не чувствовал никаких, даже самых слабых ее упреков, но и не ощущал ни малейшего неприятного осадка после моего отвратительного поступка. Наоборот — едва я открыл глаза, как уже начал осматриваться по сторонам в поисках следующей сироты, которую я с удовольствием бы обидел.

Взгляд мой упал на котенка. Как изменилось бедное животное! Еще вчера такой здоровый и веселый, сейчас он еле держался на ногах. Глаза его помутнели, шерсть приобрела какой-то серый оттенок. Налицо были все признаки сильного отравления алкоголем. К тому же время от времени он мяукал, словно охваченный душевной тоской.

Насвистывая, я вышел из дому. Можно ли удивляться, что, не останавливаемый плохим самочувствием, которое обычно удерживало меня хоть на несколько дней от новых падений, я немедленно оглушил себя спиртным напитком и нанес непоправимую обиду одной вдове? На следующий день я проснулся в чудесном настроении и не испытывал ни малейших сомнений в благородстве моей натуры, а также никаких физиологических беспокойств. Зато котенок представлял собою жалкое зрелище. Он мяукал и икал, он страдал, а в его помутневших зрачках я видел угрызения совести.

Я сбегал за пивом, вылил пиво в его мисочку и, наблюдая, с какой жадностью котенок его лакает, стал размышлять. Не оставалось никаких сомнений, что котенок, то ли из благодарности, то ли из религиозных убеждений, берет на себя все мои грехи — вернее, их моральные и физические последствия, всю приятную их сторону оставляя мне. Возможно, что, несмотря на различие породы, он был сродни тому самому козлу, которого, отяготив предварительно своими грехами, древние евреи выгоняли в пустыню, очищаясь таким способом от тяжкого груза.

Я внимательно осмотрел котенка. Не считая симптомов катара желудка и расстройства вестибулярного аппарата, он все еще выглядел породистым и сильным котом, который может выдержать многое. О том, чтобы его выгнать, не могло быть и речи.

И тут наступили дни, о которых я всегда вспоминал бы с нежностью, если бы у меня оставалось хоть немного свободного времени. Я возвращался преимущественно на рассвете. Стон обиженных вдов и сирот разносился по округе. За короткий срок я совершил такое количество проступков, и настолько тяжких, что сомневаюсь, нашелся бы кто-нибудь, кто превзошел бы меня в этом отношении как физически, так и морально. Любому на моем месте грозило бы истощение, а также отвращение к самому себе. Но я был таким же свежим, бодрым и жизнерадостным, был готов к новым, еще более отвратительным поступкам и при этом чувствовал себя чистым, как ангел. Все брал на себя котенок, мой маленький друг.

Он похудел. Шерсть его покрылась паршою, ярко свидетельствующей об этическом уровне моих поступков. При каждом моем новом грехопадении у него на теле появлялся чирей. Когда я врал — у него распухала мордочка, когда я сквернословил — он покрывался бородавками, когда богохульствовал — он бился в конвульсиях, когда не уважал старшего или начальника — у него облезал хвост. Когда я желал что-нибудь, что принадлежало моему ближнему, например, его жену или еще какую-нибудь вещь, котенок корчился в падучей. Когда я обжирался — у него отказывала двенадцатиперстная кишка. Каждая моя измена означала для него новый чирей. Мое мошенничество на скачках вызывало на его теле сыпь. В периоды, когда я посвящал себя исключительно прелюбодеянию, у него вылезала вся шерсть. Да, это правда, я купался в грехе безнаказанно, зато он представлял собой все более жалкое зрелище.

Наконец я должен был замедлить темп. Котенок выглядел все хуже, и его нужно было немного поберечь, если я не хотел его потерять. А этого я совсем не хотел.

Теперь я почти ничего себе не позволял; так, изредка, и то с большим риском. Постепенно я отошел от главных грехов, ограничился мелкими, строго дозированными, да и то дрожал, что котенок каждую минуту может испустить дух. Я эксплуатировал его научно, даже разработал таблицу взаимосвязи между серьезными грехами и состоянием его здоровья. Все это могло только замедлить процесс, тогда как нужно было найти выход.

Теперь я охотно бы делил все последствия с ним пополам, но он и дальше неутомимо продолжал принимать на себя любое мое свинство. Наконец я вынужден был остановиться. На котенке осталось шерсти только на один проступок, к тому же самый мелкий: его мог добить любой пустяк.

Я вел себя образцово, а тем временем лихорадочно обдумывал, как бы оздоровить моего котенка. Я пробовал лечить его хорошими поступками. Несколько хороших поступков — думал я — и шкура его очистится, можно будет начать все сначала. С этой целью я перевел через дорогу старушку и подал милостыню нищему. Но, видимо, обратное на моего котенка не действовало, он не поправлялся. Было в нем что-то от суровых строгих принципов Реформации, что-то от детерминизма, от убеждения, что грех, однажды совершенный, не может быть искуплен. В связи с этим я хотел пнуть старушку и дать в ухо нищему, но вовремя вспомнил, что котенок этого наверняка не переживет, — и сдержался.

Теперь вечера я проводил дома, чтобы любой ценой избежать искушения. Трезвый, не распуская ни руки, ни язык, добродетельный, евангелически кроткий, садился я напротив него и, чтобы сделать ему приятное, вышивал фартучки для приюта подкидышей-негритят. Он смотрел на меня так, точно хотел сказать: «Пожалуйста, добей меня, насилуй, жги, очень тебя прошу!» Я хотел дать ему в морду, но это было бы тоже нехорошо, я проявил бы неблагодарность, и мой котенок наверняка бы издох. Я ненавидел его.

По ночам я угрюмо подсчитывал, во сколько раз больше мог бы он вместить и насколько дольше его хватило бы, будь он большим котом, тигром, а не обыкновенным маленьким котенком.

И в конце концов я нашел выход: ведь он может размножаться.

Правда, трудно было ожидать, что его потомки будут крупнее, чем он, но зато я выиграю в количестве. Предположим, котят будет шесть штук. Если все они унаследуют его свойство, то, при разумной экономии, одной штуки хватило бы мне приблизительно на полгода, все вместе они дадут мне три года, а если эти, в свою очередь, размножатся…

Я поднялся озаренным. Рациональное выращивание таких котов даст мне возможность безнаказанно погрязнуть в грехах до конца моих дней, а кто знает — может быть, и после.

Но тут я наткнулся на непреодолимую трудность. По причине его полной апатии ко всему, что не служит духовным целям, а также врожденной стыдливости, было неизвестно, какого он пола. Во-вторых, по той же причине, он решительно сопротивлялся какому бы то ни было размножению. В-третьих, из-за его ужасного состояния никакая здоровая кошка, безразлично какого пола, не желала иметь с ним ничего общего.

Но я все-таки дождался прихода весны. Я рассчитывал, что мощный зов природы переборет его сопротивление и ослабит предубеждение возможных партнеров. Пятнадцатого марта вечером, когда было на редкость тепло, я открыл окно и поставил его на подоконник. Он гордо посмотрел на меня, взгляд его выразительно говорил: «Никогда!» — и вернулся в свой угол.

Я понял, что побежден. Раньше совершал бесчинства я, а нес наказание он. Как же мне теперь заставить действовать его? Конечно, я мог бы сам выйти на крышу и попытать счастья. Но это мне не дало бы ничего в смысле размножения моего кота.

— Ах ты, негодный кот! — думал я в припадке бессильного гнева. — Наконец ты добился своего. Ты меня заматовал. Но хватит, довольно меня шантажировать. Теперь я тебе покажу, что такое шантаж.

Я быстро прикинул свои возможности. Уже поздно… Все закрыто… Я схватил котенка за шиворот и постучал в дверь соседа, болезненного старичка. Старичок открыл, радостно приветствуя меня; я вошел, закрыл за собой дверь, отпустил котенка и схватил старичка за горло.

— Или ты размножаешься, — сказал я коту, — или я этого старичка удушу, и можешь не сомневаться, что ты этого не перенесешь. Ты же отлично знаешь, что тебя может прикончить любой пустяк — стоит мне как следует выругаться или плюнуть на национальную святыню, как ты сразу подохнешь.

Кот не реагировал. Зато у старичка глаза вылезли на лоб.

— Ты будешь размножаться или нет? — закричал я.

Кот не шелохнулся. Тогда я сжал горло соседа чуть сильнее, для эффекта.

— Не доводи меня до крайности, — сказал я. — В конце концов размножение не грех. Другое дело, если бы ты наслаждался развратом, правда? Ты, наверно, догадываешься, что я имею в виду?

Кот как будто меня не слышал.

«Притворяется, — подумал я. — Хочет взять меня измором. Война нервов. Он прекрасно знает, что я не задушу этого старика, потому что не могу допустить, чтобы сдох мой драгоценный котеночек. Итак, посмотрим, кто выдержит. Бедный старичок уже весь посинел. Сейчас я его отпущу. Ничего ему не будет. А этого кота я уломаю. Сейчас же помчится размножаться».

К сожалению, выдержали мы с котенком, не выдержал старичок.

— Ах, так? — думал я. — Ах, так? Ну, теперь мне все равно. — И я бросился в квартиру напротив — немного понасиловать и кое-что сжечь.

Вряд ли котенок перенес все это.

Если бы он остался жив, его наутро повесили бы вместо меня.

Птичка Угупу

Когда я был маленький, старший брат посадил меня на раскаленный лист железа. Это дало мне преждевременный импульс к размышлениям над проблемой «человек и природа». Влияние температуры на наше поведение, хоть я и стал специалистом в этой области, — отнюдь не исчерпало круг вопросов, на которые я решил найти ответ. Каково место человека в огромной цепи природы? Какова его роль? Порцию калорий, которую я получил тогда, на листе железа, я отдал затем в атмосферу, после превращения тепловой энергии в фонетику, или, как принято думать, в энергию кинетическую, принимая за аксиому, что звук заключается в колебании, или в движении. Таким образом, уже на заре жизни меня поразил факт, что я являюсь звеном в цепи природы. Но когда человек включается в игру элементов, чтобы стать их частицей, а когда сохраняет обособленность? Словом, граница, связь и взаимопроникновение человека и природы должны были стать для меня, благодаря брату, страстью уже с самого детства.

Ее удовлетворение требовало чисто практических усилий, овладения знаниями. Не ища далеко, я принял как криптоним природы ее наиболее бросающиеся в глаза формы: ботанику и прежде всего зоологию. Неустанные стремления, исследования и усилия, двигателем которых была моя страсть, известная одному мне, принесли мне мировую славу ученого. Я же, не удовлетворяясь ничем, не останавливался на достигнутом. Ни одно из моих предыдущих решений не казалось мне исчерпывающим. Эта-то ненасытность, постоянное стремление найти правильный ответ и привели меня к тому, что на пятидесятом году жизни я очутился на очередной научной станции, в глубине девственного леса, в обществе лишь одного человека.

Климат там был адский, флора и фауна — удивительно буйные. Жилищем нам служил домик на сваях, стоящий неподалеку от болотца, в самом сердце джунглей. В обществе одного ассистента, поручика Ц., я провел там многие месяцы, воюя с тысячами неизбежных в этих краях бедствий и настойчиво проводя работу над проблемой, которая меня захватывала: тайна сосуществования и взаимозависимости животных различных видов.

Поручик Ц. был способным молодым человеком. Он хорошо переносил трудности, умел смотреть в лицо опасности и к тому же оказался наблюдательным исследователем.

Мы вели ужасное существование. Жара, пары, поднимавшиеся над соседним болотом, неожиданные ливни, множество ядовитых существ и растений, многочисленные хищники, болезни, отсутствие всякой связи с цивилизованным миром — в таких условиях мы должны были не только жить, но и проводить изнурительные исследования.

Вскоре волей-неволей мы должны были приспособиться к окружающей нас действительности, уподобиться ей внешне и внутренне, приблизиться к природе. Лица обросли длинной щетиной. Необрезанные ногти походили на когти. Речь стала хриплой, отрывистой, невнятной. Что касается состояния умов, то о тонкостях интеллекта мы забыли, сохраняя только профессиональные знания. Желая вырвать у природы ее тайны, мы должны были частично стереть разницу между нами и ею. Тогда меня еще не пугал этот временный компромисс. Мне казалось, что в любую минуту можно повернуть обратно, что по выполнении задачи мы сможем вернуться к цивилизации.

Наибольшие муки мы испытывали между одиннадцатью и тремя часами дня, когда вследствие невыносимой жары нужно было прерывать работу. Каждый проводил это время по-своему. Я, совершенно изнуренный, ложился на нары, а мой молодой друг удалялся в заросли, где, как он утверждал, было немного прохладней.

Как я уже упоминал, мы изучали вопрос симбиоза у животных. Объектом наших наблюдений стала одна из разновидностей носорога, в других местах уже совершенно истребленная. Один-единственный представитель ее жил среди болот, вблизи нашей станции. Это был огромный экземпляр, и, как нам было известно из старых описаний и собственных наблюдений, очень дикий и опасный. Поэтому проводить наблюдения мы могли только на расстоянии, при помощи подзорных труб и с соблюдением всех мер предосторожности.

Вскоре мы заметили, что возле носорога вертится какой-то лис, маленький и невзрачный, который довольно часто убегает в сторону болота.

Потом мы видели их идущими вместе в зарослях. Раскрытие этой загадки отняло у нас добрых две недели. Оказалось, что лис показывал носорогу места, где растет дикий хрен, излюбленное лакомство колосса. Носорог одним ударом пробивал поверхность земли, одновременно открывая вход в барсучьи норы. Тогда лис моментально вскакивал в нору и быстро овладевал самкой, пользуясь отсутствием самца, который в это время находился в глубине леса. Таким образом, носорог находил свой любимый хрен, лис же избегал ответственности, связанной с образованием собственной семьи. Я был потрясен.

Как зоолог, я знал беспощадность и бесстыдство природы, но тут, в первобытных условиях, они приобретали трудно переносимую интенсивность.

Я наметил дальнейший план действий.

Необходимо проверить, как лис узнает, в какое время барсуки уходят из дому. Без этого мы не продвинемся ни на шаг.

Сначала мы решили, что это лесные мыши каким-то образом информируют лиса, понимая, что в их интересах, чтобы эротическая жизнь поглощала у него как можно больше времени и отвлекала от проблемы рационального питания. Как известно, лисы питаются, кроме всего прочего, мышами. Предположение было ошибочным. Природа оказалась более рафинированной. Лису доставляли информацию самки павианов. Эти пронырливые создания сообщали ему обо всех предстоящих возможностях, хорошо зная, что инстинкт подражания наблюдавших за лисом павианов заставит их повторить все его действия.

— Это ужасно, — говорил я вечером моему товарищу. — Во мне борются два чувства. Одно — омерзение и ужас, второе — невольное восхищение совершенной организацией природы.

— Мне импонирует прежде всего организация, — ответил юноша задумчиво.

— Когда-нибудь, — продолжал я, — в эту цепь взаимосвязей в природе включится человек. Он внесет в бессмысленную стихию инстинктов элемент моральной ценности. Не нарушая движения природы, наоборот, становясь его сознательным звеном, он придаст ей новое, благородное содержание.

Я был убежден в этом.

Еще один вопрос не давал нам покоя. Зачем барсуки так часто уходят в лес, если они могут предположить, что их отсутствие имеет роковые последствия для биологического развития их вида? Вопрос этот был труден еще и потому, что над ним я вынужден был работать один. Поручик стал жаловаться на головные боли и головокружения, часто бредил, как в лихорадке, или погружался в тяжелый каменный сон с храпом.

Я не мог дольше забивать себе этим голову, так как мы сделали очередное потрясающее открытие. Оказалось, что невниманием павианов, спровоцированным преступным поведением лиса, пользовался питон, который прокрадывался и похищал маленьких павианчиков.

— Это чудовищно! — заметил я вечером. Поручик лежал на нарах. В этот день он чувствовал себя особенно плохо, и даже часы, которые обычно посвящал прогулке в глубь зарослей — от одиннадцати до трех, — первый раз провел в бунгало. — Это мрак! — говорил я. — Ах, если бы я знал, где в этом мире грубого желания и голода место человека! Что вы об этом думаете?

— Откуда я знаю… — сонно ответил поручик.

Вдруг мощный удар потряс нашу хижину. Я схватил штуцер и посмотрел вниз: при свете луны огромный носорог напирал на бревна, двигая всю конструкцию. Нельзя было терять ни минуты. Я прицелился.

— Не стреляйте! — дико закричал поручик и ударом снизу подбросил стволы штуцера. — Слышали ли вы о маленькой птичке, называемой Угупу?

— Вы сошли с ума!

— Маленькая птичка Угупу умрет, если вы застрелите носорога!

— Нонсенс!

— Питон сожрет маленькую птичку Угупу, если не будет занят маленькими павианчиками!

— Ну и что же?

— Если носорог перестанет ходить с лисом за диким хреном, у павианов больше времени будет для их детенышей, и питон сожрет маленькую птичку Угупу!

Мое терпение истощилось.

— Послушайте! — крикнул я. — Какое мне дело до птички Угупу! Через минуту носорог развалит нашу хижину!

— Птичка Угупу — необыкновенная птичка. Она питается особыми листьями и, переварив их… — голос его оборвался, — …дает алкоголь, — закончил он шепотом. — Десять кило сушеного навоза птички Угупу на пол-литра воды.

Меня осенила страшная догадка.

— А что ты делал за это носорогу?! — закричал я, приставляя штуцер к его груди. — Говори, говори сейчас же!

— Я ежедневно массировал его от одиннадцати до трех. После массажа у него появлялся аппетит, ему хотелось дикого хрена.

Я все понял. В тот день поручик слишком долго был у птички Угупу и забыл про носорога. В ожидании массажа носорог пришел напомнить о себе. А полчаса спустя, намассированный на моих глазах поручиком, довольный, он удалился.

Возвратиться к цивилизации поручик отказался. Природа поглотила его.

Значительно позднее я узнал, зачем барсуки так часто уходили из нор в лес: для святого покоя.

Надежда

Однажды я получил письмо. В этом не было бы ничего удивительного, если бы не странное содержание этого письма, а скорее отсутствие его. Я машинально вскрыл конверт и обнаружил в нем белый лист бумаги, совершенно чистый с обеих сторон. На конверте был только мой адрес — адрес отправителя отсутствовал — и почтовый штемпель с названием известного населенного пункта. Чья-то рассеянность или глупая шутка.

Несколько дней спустя я получил точно такое же письмо. «Не рассеянность, а глупая шутка», — сказал я с досадой, бросая письмо в корзину. Этот жест демонстративного презрения, даже высокомерия, сразу показался мне подозрительным. Против кого он был направлен? Против отправителя письма, автора шутки? Но ведь отправителя письма в комнате не было, он не мог быть свидетелем моей демонстрации. Значит, жест был рассчитан на мое собственное, внутреннее употребление. Я чувствовал себя смешным из-за своего неуместного любопытства, задетым тем, что меня обманули. Униженным, что дал себя обмануть.

Я решил больше не вскрывать таких писем. Но как убедиться, что письмо такое, а не самое обычное, не распечатав его? Большинство писем вообще приходит в одинаковых непросвечивающихся конвертах.

«Буду узнавать их по названию населенного пункта, указанного на почтовом штемпеле», — подумал я.

Но этот населенный пункт был достаточно большим городам, может случиться, что кто-то действительно пришлет мне оттуда письмо. Было бы неразумно из-за какого-то шутника лишить себя контакта с миром.

Потом я получил еще три чистых листа бумаги. И каждый раз я испытывал то же обидное разочарование. Все знают, какую радость приносит человеку минута, когда он получает из рук почтальона еще неизвестное, но одному ему предназначенное послание. Можно было бы подумать, что кто-то решил грубо отучить меня от всякого любопытства, ожидания, а тем самым лишить смысла жизни, или убить, оставив внешне живым и избегнув тем самым судебного разбирательства и наказания.

Раздраженный, я воспользовался первой же возможностью, чтобы поехать в указанный город. Я рассчитывал, что встречу там знакомых, которые своим поведением, выражением лица, жестом или словом выдадут себя и признаются в авторстве этих докучливых писем. Никому ничего не говоря, я выполнил свое намерение.

Уже на вокзале, едва поезд остановился, я с подозрением осмотрел перрон, как если бы в толпе пассажиров, не обязательно местных жителей, мог находиться мой преследователь. Когда в гостинице я приступил к формальностям регистрации, портье, услышав мою фамилию, сказал: «Тут для вас что-то есть», — и протянул руку к стеллажу за письмом. Я моментально вскрыл конверт. Мог ли я ожидать, что снова найду там чистый лист бумаги? И все-таки это было так.

«За мной установлена слежка», — подумал я. Но дата на штемпеле показывала, что письмо было отправлено два дня тому назад. По почтовой печати я также узнал, что письмо отправлено из населенного пункта, который я покинул два часа тому назад.

Впрочем, это ни о чем еще не говорило. И дату, и печать можно подделать. Да, но как стало известно, что я приеду сюда? Портье утверждал, что письмо ожидает меня со вчерашнего дня. Он не возвратил его почтальону, думая, что отправитель мне известен и что я сам назвал ему гостиницу, в которой остановлюсь. Фамилии отправителя опять не было.

Портье тоже мог состоять с ним в заговоре. Проведение такой сложной операции требовало участия многих людей. О шутке уже не могло быть и речи. Слишком большие усилия были сделаны, и слишком большая предприимчивость проявлена, чтобы это могло быть шуткой. Но если не шутка, то что?

На этот вопрос я искал ответа той же ночью, в поезде, увозившем меня назад, а также во все последующие дни. Я рассуждал так: если шутка исключена, то отпадает вариант, что это письмо ничего не значит, что оно было лишь средством, само по себе, было отправлено без какого-либо умысла. Я пришел к выводу, что каждый чистый лист бумаги, по идее, несет какое-то только ему присущее содержание, каждый — свое. Симпатические чернила! Тайнопись, которая проявится лишь под влиянием соответствующих химических реактивов. Я вскочил. Лабораторные анализы неопровержимо показали: это были листы простой белой бумаги, ничего более.

И все-таки в них должно было скрываться какое-то содержание. Если попытки буквального прочтения оказались безуспешными, то нужно было идти к определению их природы путем исследования мотивов, которые могли руководить отправителем.

Робкое любовное признание? Ну конечно! Может быть, движимая желанием сделать признание и удерживаемая стыдом, эти чистые листы адресовала мне неизвестная женщина? И компромисс между чувством и приличием принял форму in blanco? Это открытие очень меня обрадовало. Я купил себе новый галстук и два дня напевал во время бритья. Я испытывал к незнакомке что-то вроде добродушной снисходительности, полной смущения и игривости.

«Бедная крошка… — думал я, покровительственно улыбаясь, — робкая и в то же время страстная, сколько в этом обаяния».

Крошка? Я задумался. Нет, тот, кто имеет в своем распоряжении такие средства, быть может, целую организацию, не заслуживает того, чтобы его так называли. Это какая-то гранд-дама, персона международного масштаба. Тем необычнее случай! Каким же сильным должно быть чувство, если оно сразило даже эту незаурядную женщину и превратило в гимназистку. Надо будет купить себе гамаши.

По мере того, как я продолжал получать пустые листы, радостное настроение постепенно развеялось и совершенно исчезло. Слишком долго длился этот флирт, чтобы не начать сомневаться в том, что это сердечное дело. Даже самая робкая девушка могла бы послать любимому одно, самое большее два таких письма и не удержалась бы от менее аллегорического признания во втором или третьем. Тогда мне пришло в голову предположение, увы, совсем иного рода.

Шантаж! Отправитель домогался выкупа. Уже сам факт, что листы были чистыми, свидетельствовал о ловкости, коварстве и осторожности преступников. Это были не примитивные, выведенные какими-то каракулями угрозы вроде: «Если вы не положите там-то и там-то такую-то сумму, то…» Видно, я имел дело с опытными гангстерами, которые не дадут схватить себя за руку. Хорошее настроение исчезло. Появился страх.

Каждую ночь я баррикадировал двери. Пока не понял, что дальше так продолжаться не может, что я становлюсь жертвой собственного бреда, что если я не буду обо всем этом судить трезво, если не предприму какие-то шаги, то неизвестно, что еще может причудиться мне в этих немых письмах.

Прежде всего, надо было на какое-то время от них освободиться. Ах, если бы в каком-нибудь из них было написано ну хотя бы: «Ты — подонок», — я сразу бы почувствовал себя лучше. Я охотно бы принял ложь, лишь бы она была произнесена. Эти письма ничего не говорили, и все-таки самим фактом своего существования обязывали меня к чему-то, чего я не мог понять. Ибо было в них какое-то сообщение, может быть, рекомендация, может быть, обращение, может быть, чего-то от меня хотели, ждали, требовали, но я не мог этого понять и чувствовал себя виноватым. Обязанности без ограничений, принуждение без приказа — это очень мучительно.

Поэтому я поспешно согласился принять участие в охоте на диких уток, которая должна была состояться на больших болотах в одном из отдаленнейших уголков страны. По этой территории, величиною с целое воеводство, можно было передвигаться только на лодках. Меня привлекала жизнь, полная трудностей и впечатлений, а также отсутствие какого-либо почтового отделения.

Мы сидели притаившись на маленьком островке, заходило солнце, приближался косяк водоплавающих птиц. Проводник, в совершенстве знающий повадки птиц, прикрыл глаза ладонью.

— Удивительно, — сказал он наконец. — Я не поручился бы, что та предпоследняя, слева — дикая утка.

Я напряг зрение, но не мог состязаться с орлиной зоркостью стрелка. Я схватил бинокль и направил его на птицу. Предпоследним слева летел почтовый голубь.

Не теряя времени, я заменил бинокль на ружье и, прицелившись с таким старанием, на какое только был способен, выстрелил. Голубь отделился от стаи и, безвольно паря, исчез в водах озера, далеко от островка. Вспугнутые утки изменили направление полета и исчезли за горизонтом. Мои товарищи, которым этот преждевременный выстрел испортил охоту, громко проклинали меня.

Солнце уже зашло, когда послышался плеск воды, заколебался камыш и сквозь него протиснулась моя услужливая собака, неся в зубах мертвого голубя. Я потихоньку пополз по направлению к лодке.

— Эй! Это тебе! — крикнули мне товарищи, размахивая голубым конвертом. Клеенчатый мешочек предохранил его от воды.

Сделав вид, что хочу прочитать письмо в уединении, я вышел на берег. Да, это был все тот же конверт. Я слишком хорошо знал почерк, которым все они были надписаны, чтобы ошибиться. Не распечатывая, я разорвал письмо на мелкие кусочки и разбросал их среди тростника.

Было уже почти темно. Мы лежали у костра.

— Что-нибудь важное? — спросили меня товарищи.

— Да нет, — отвечал я и вдруг понял, что не знаю, вру или говорю правду. Я вскочил и побежал на берег. Вошел в воду. Бродил, проваливаясь по пояс, по плечи, судорожно раздвигая тростник. Но было поздно. С каждой минутой темнело. Клочки бумаги намокли и пошли ко дну, ленивое течение разносило их по озеру, вплетало в корни водяных растений.

Ну что ж, может быть, там ничего и не было, даже наверняка не было. И почему должно было быть именно на этот раз?

Ничего не было.

А если было?

Mon Général

Было холодно, и на заснеженных аллеях парка я никого не встретил. Может быть, это было и не совсем подходящее время для прогулки. Стояли трескучие морозы, была середина зимы. Хотя время едва перевалило за полдень, уже надвигались сумерки. Однако в моем воображении проносились картины солнечной Эллады, поклонником которой я был, можно сказать, от рождения — увлечение, подкрепленное впоследствии образованием и родом занятий.

Гуляя по главной аллее, я дошел до конца парка, где стоял павильон, летом полный шума и смеха, гремящий звуками оркестра, а сейчас пустой и заброшенный. Круглую его кровлю подпирали ионические колонны. Я поднялся на подиум и меланхолически смотрел в глубь парка. Там, за сетью голых веток и стволов, я заметил, как что-то быстро и маятникообразно двигалось навстречу мне. Вскоре я распознал фигуру военного, который на близлежащем озерке, покрытом толстым слоем льда, одиноко катался на коньках. Это зрелище вызвало во мне неприятное чувство, так как по своей природе я мизантроп, считаю себя человеком слабым и склонным к уединенным размышлениям, и все виды здоровых развлечений, особенно на свежем воздухе, вызывают во мне отвращение. Тем более что это был военный, а значит, личность, олицетворяющая собой исключительное здоровье и силу. Однако я быстро поборол это движение души, внушив себе, что нет ничего обычнее, чем солдат на катке и что это ни в коей мере не должно расстроить течение моих мыслей. После чего я спокойно погрузился в свои любимые размышления о сильной воле Демосфена, который преодолел дефекты речи, кладя себе в полость рта камешки. Это доказательство огромных возможностей самоусовершенствования и корректирования природы уже через минуту наполнило меня надеждой, что и я, при соответствующих усилиях, вскоре стану другим человеком. Увы, именно тогда я случайно заметил, что на конькобежце, который за ажурной ширмой кустов, резво выписывая вензеля, катился в мою сторону, — не простой мундир, а офицерский. Это наблюдение нарушило только что восстановленное мое внутреннее равновесие и вызвало еще большее раздражение, дремавшее во мне, так как сам по себе факт, что фигура на льду оказалась офицером, а не рядовым, не мог иметь никакого значения. Тем более что я не признаю искусственную иерархию.

С большим трудом я опять погрузился в древность, но на этот раз это был не Демосфен, а замечательные подвиги Геракла. Легкость, с которой этот мифологический герой победил змея, наполнила меня удивлением и надеждой, являясь наглядным доказательством того, что при известной дозе храбрости я тоже когда-нибудь буду в состоянии преодолеть большие трудности. Но какой-то участок моего зрительного нерва, очевидно, действовал помимо моей воли, ибо уже через минуту передал мне информацию, что это не простой офицер, а высший офицер, вероятнее всего штабной.

— А хоть бы и штабной! — отвернулся я. — Что из того? Штабному еще больше нужны движения, так как он целыми днями корпит над картами, обдумывает стратегию, и нет ничего удивительного в том, что он любит кататься на коньках.

И все-таки мои пальцы потянулись к пуговицам пальто, одну пуговицу они застегнули и убедились, что остальные две отсутствовали, поэтому я поправил только фуляровый платок. Вокруг не было никого, но таков уж авторитет власти, что даже в пустыне он поражает человека, несмотря на то, что свободная мысль тут же снова перенесла меня в далекие времена.

Может быть, даже в слишком далекие, потому что я обратился к примеру Минотавра, который, будучи полубыком, располагал демоническим запасом жизненных сил. Уже после минуты размышлений это родило во мне надежду… Но течение моих мыслей было уже не таким спокойным — мое внимание привлекала фигура конькобежца в эполетах. «Красиво катается», — подумал я, следя за его силуэтом, который плавно перемещался то в одну, то в другую сторону, красочно мерцая за арабеской мертвых ветвей. Едва я об этом подумал, как раздался приглушенный треск и скользящий силуэт внезапно исчез.

Размышлять было некогда. Покинув павильон, я побежал через кусты к озеру, чтобы увидеть, как из только что образовавшейся проруби торчат два рукава в золотых галунах и пальцы, на одном из которых золотой перстень, вцепившиеся в край льда.

Я огляделся — вокруг не было никого, ни одной живой души в голубеющем парке. Было ясно, что только я могу и даже должен его спасти. Надо заметить, что я не человек действия, иначе говоря, я не умею находиться в центре событий и было бы лучше, если бы появился кто-нибудь третий, кто вытащил бы несчастного из проруби, а я мог бы тогда, и даже весьма охотно, подержать его за неподвижную ногу или за что-нибудь еще. К сожалению, надеяться встретить кого-нибудь другого было нельзя, поэтому я разозлился. А тут еще военный отцепляться не хочет, продолжает держаться за край и только пускает на поверхность в неслыханном количестве лопающиеся с таинственным бульканием пузыри.

Я потянул штабного конькобежца сначала за галуны, потом за бакенбарды и эполеты, и только когда он уже лежал на твердой поверхности, обращенный лицом к предвечернему молочно-свинцовому небу, только тогда я понял все значение случившегося. Передо мной лежал сам наш Его Превосходительство генерал-губернатор, который, должно быть, хотел инкогнито покататься на коньках и чуть было не поплатился жизнью за эту потребность в движении и разрядке.

Увы, единственное дыхание, которое я мог ему сделать, было искусственное. Я вспоминаю об этом с сожалением, так как известно, что Его Превосходительство, естественно, имел все только натуральное, и когда я ритмично то поднимал, то опускал его руки, у меня было такое же чувство неуместности, какое я испытал бы, подавая ему, например, искусственный, фальсифицированный мед, а не настоящий, пчелиный, прямо из улья. Так что как только он открыл глаза, я сейчас же снял шляпу и стал рядом в почтительной позе.

Его Превосходительство отжал воду с бороды и усов, сел и достал из кармана блокнот.

— Я никогда не забуду, что вы спасли мне жизнь, — сказал он. — С этой целью я запишу ваше имя и фамилию. У вас есть какие-нибудь желания? Как вам живется?

— Жить нелегко, — отвечаю я. — Особенно отношения между людьми плохи. Они неблагожелательны друг к другу. Что же касается меня, то я стараюсь подняться на высший уровень при помощи различных примеров из древности. Я работаю над собой. А остальные? Разве можно от каждого требовать знания античности?

— И что? — спросил генерал.

— Людей воспитывать бы надо, — отвечаю. — Иначе они сядут друг другу на шею. Возьмем хотя бы меня. Я чувствую себя одиноким, потерянным и несчастным. Не на кого опереться, никакой помощи. Человек тоскует по опеке, защите, поддержке… Тогда бы личность могла свободно развиваться, и страх перед людьми бы прошел. А так что? Выходит человек на улицу или на лестницу и даже не знает, может быть, он, прошу прощения, по морде сейчас получит. Личность слаба и ищет у высшей власти поддержки.

— Я все это запишу, — говорит Его Превосходительство и действительно все быстро записал в мокром блокноте. Потом снял коньки, перебросил их через плечо и, подав мне руку, ушел в сторону своего дворца. А я дольше в парке задерживаться не стал и возвратился в город.

Как я уже говорил, обычно, чтобы поддержать бодрость духа и не подвергаться влиянию сомнений и собственной слабости, чтобы не бояться угроз и общечеловеческой анархии, я искал порядка в мире искусства. Но теперь сознание того, что я нахожусь под непосредственной опекой самого Его Превосходительства, поддерживало меня гораздо больше, чем самые прекрасные произведения античного искусства. Шаткость условий моего существования как личности, обреченной на индивидуальную беспомощность, хрупкость и несовершенство, дополнялась теперь мощью высокой организации.

— Личность плюс Его Превосходительство, — думал я, — это уже кое-что…

Еще до Его Превосходительства бильярд был второй после античности опорой моего равновесия. Не столько по необходимости — ведь теперь со мной был Его Превосходительство — сколько по привычке остаток этого дня я провел в пивной за бильярдом. И как обычно, даже не заметил, что наступил поздний вечер — обстоятельство неприятное по той причине, что ворота дома, где я снимал комнату, открывал ночной сторож с чрезвычайно грубыми манерами, хмурый неотесанный мужик, нахально требующий крепких напитков и открыто оскорбляющий жильцов. Особенно же он недолюбливал тех, кто, поздно возвращаясь, прерывал его сон. Но делать было нечего, мороз обжигал все сильнее, и я, концентрируя тем не менее все свое внимание на Афинах Перикла, отправился к злополучным воротам. С великим страхом и дрожью позвонил я раз, затем другой.

В глубине дома раздался неприятный звук, после чего я услыхал знакомое тяжелое шарканье и проклятья.

Но как только заскрипели ворота и на пороге появилась огромная фигура в белых кальсонах, из уличного мрака возник элегантный адъютант Генерального штаба и наотмашь трижды дал этой дубине по морде, после чего с уважением отдал мне честь и исчез.

Ошеломленный сторож покорнейше попросил, чтобы я не отказал ему в любезности и соизволил войти. Я выполнил его просьбу. Поднявшись к себе, я бросился на постель, чтобы собраться с мыслями.

Его Превосходительство сдержал слово.

Да, несомненно, моя сегодняшняя встреча со сторожем была свободна от недомолвок. Наше взаимное уважение было определено благодаря адъютанту штаба с необыкновенной четкостью. Я решил в тот же вечер извлечь как можно больше пользы из заботы Его Превосходительства и без промедления укрепить свое положение. Наибольшей пользой от столь быстро проявленной благодарности генерала было то, что в тот вечер я пронес свою личность через порог дома не тронутой унижениями и бранью, постоянно встречавшими меня в подобных случаях со стороны грубияна сторожа. Итак, имеется великолепный шанс укрепить свое незадетое «я». Я хотел было приступить к этому немедленно, но было уже поздно и я нечаянно заснул. Уже засыпая, я ни с того ни с сего подумал, что одному адъютанту может быть как-то неудобно или неловко, и что, в конце концов, могло бы быть два адъютанта и один бил бы другого, в то время как сторож открывал бы мне двери, а я входил. Разумеется, желательно, чтобы в этом случае адъютант был слабее сторожа и проиграл бы.

Под утро я проснулся, встал и отправился по нужде. Полусонный, я не сразу понял, что, отворив дверь в переднюю, я наступил босой ногой на двух лейтенантов, которые дремали на соломенном коврике. Они сразу же вскочили, отдали, как полагается, честь и, извинившись, спросили меня, кого бить.

— Откуда я знаю… — ответил я задумчиво. — Около восьми приходит молочник. Может быть, его? Честно говоря, по отношению к нему у меня тоже имеется комплекс. Чтобы принести молоко, ему приходится подниматься на четвертый этаж, и я подозреваю, что он это не любит. Я много раз говорил ему: «Высоко, да? Вы, кажется, запыхались, да?» А он ничего, только поддакивает, но не краснеет, скрытный такой. Так, может быть, его?

— Можно. Нам все равно, — отвечают они вежливо.

Удальцы, соколы мои, защитники. Я снова ложусь, но заснуть уже не могу. Мне все время казалось, что я слышу шаги молочника на лестнице. Я ворочался с боку на бок, пока не встал и не надел штаны.

— Это я опять, — сказал я лейтенантам, которые больше уже не ложились.

— То ли я что-то вчера съел… — и подмигнул, как будто шучу, или что-то в этом роде. А они:

— Пожалуйста, пожалуйста…

Потом в коридоре я свернул на лестницу и бегом вниз. У открытых уже ворот стоял сторож и смотрел на улицу. Я хотел вернуться, но передумал. А он все не оборачивается, а я все стою за его спиной и жду, и так все это длится.

— Ну, как там? — говорю я наконец, но, к несчастью, тихо и как-то невразумительно, и тут замечаю, что у меня развязался шнурок, наклоняюсь, чтобы его завязать, и как раз в тот момент он обернулся и увидел меня, я шнурок завязывать не стал, а только оперся о дверной косяк и как ни в чем не бывало смотрю на улицу.

— Если придет молочник, то, пожалуйста, скажите ему, что сегодня молока не нужно… — и вдруг как крикну: — Понятно?! — И тут неизвестно почему меня разобрало, я даже поднял на сторожа руку, но в последнюю минуту сделал вид, будто что-то попало мне за воротник и я хотел почесаться, в результате чего я и поднял руку… Я убежал к себе наверх, закрылся в уборной и впал в отчаяние. Сердце колотилось…

Дело было не в стороже, а в молочнике. Я очень любил завтракать молоком, но не в этом было дело в ту минуту. Ненависть к молочнику вспыхнула во мне с неведомой силой. В моей голове возник идеальный план. Молочник не должен прийти с молоком, чтобы не быть избитым, а должен прийти без молока, чтобы быть избитым за то, что я приказал ему, чтобы он не приходил ни с молоком, ни без молока, чтобы быть избитым. И прежде всего за тот мой зуд за воротником. Кроме того, я боялся, что лейтенанты о чем-то догадываются.

Запыхавшись, я застал внизу сторожа, все еще смотрящего на улицу.

— Приходил? — спросил я с напускным равнодушием.

— Не приходил, — ответил сторож так грубо, что я зашатался.

— Если придет, то пусть молоко оставит внизу, а сам поднимется наверх… Что? — добавил я, так как прежде чем он что-то сказал, мне показалось, что он что-то сказал. Но так как он вообще ничего мне не сказал, то, делая взмахи руками и приседая, будто я спустился вниз только для выполнения упражнений, я снова взбежал по лестнице.

Лейтенанты стояли в дверях, всматриваясь в лестничную клетку, лощеные и настороженные.

— Это я! — крикнул я издалека на всякий случай, стараясь пройти мимо них пружинисто и небрежно, чтобы дать понять, что это свой. И тогда, вместе со спазмом страха, у меня мелькнула мысль, что они догадываются: моя одышка не может не обратить на себя их внимания. Рассеять их подозрения и в то же время отшутиться, сблизиться, вступить с ними в контакт, подойти к ним — неожиданно стало моей целью.

— Вы себе и представить не можете, господа, — загоготал я, — как человек запыхается, прежде чем… хе!.. хе!.. того… ну, вы знаете, господа, что я имею в виду!..

Сгорая от стыда, я спрятал голову под подушку. Это должно быть в их стиле, — повторял я про себя — солдатская развязность, почему они не смеялись? Ни в какую. Они ждали молочника.

Я тоже ждал. Около восьми на лестнице послышались чьи-то шаги. «Сейчас его будут бить», — подумал я с облегчением. Но ничего не происходило, наступила долгая тишина. Наконец, не в силах больше ждать, я приоткрыл дверь и выглянул в прихожую.

— Он не приходил, — отрапортовали они с готовностью. — Правда, здесь был какой-то тип, покрутился, покрутился и ушел. Но молока у него с собою не было.

— Благодарю вас. Наверно, придет попозже, — соврал я и вернулся на кровать. Я сидел на кровати, тупо уставившись в стену. Весь мой сложный план, стоивший мне такого напряжения, не говоря уже о беготне по лестнице, рухнул при первом же столкновении с простым молочником. — Значит, я ни на что не способен, — повторял я про себя, — если многоэтажная интеллектуальная постройка рушится при столкновении с таким обычным явлением, как молочник. Ему удалось уйти безнаказанно, так легко, так просто! Разгром, поражение, крышка! Обманул, надсмеялся надо мной! — кричал я.

Я чувствовал себя униженным.

Около полудня я решился выйти из комнаты.

— Иду в город развивать свою личность, — сообщил я лейтенантам. — Будьте добры, подождите еще немного. Иногда он приходит и после полудня, а если ему не по дороге, то и вечером.

Остаток дня я употребил на то, чтобы постараться забыть утреннее поражение. С наступлением сумерек я почувствовал значительное улучшение.

— Плевать! — решил я. — Что было, то было. Зато сегодня снова позвоним в парадную. Я и адъютант.

При мысли об ожидающем меня очищении, я повеселел. Я нарочно оттягивал возвращение домой. Чем позднее, тем сильнее он будет меня проклинать, тем полнее и упоительнее будет мой вечерний реванш.

Только после того, как последние посетители покинули бильярдный зал, вышел и я. Я шел не торопясь, останавливаясь по дороге, чтобы сладостней упиться, перебирая в уме все тонкости и так, во все улучшающемся настроении дошел до своего дома. Парадная была закрыта, улица пустынна и залита лунным светом. С улыбкой, потирая руки, чувствуя почти блаженную дрожь, я позвонил.

Послышались знакомые тяжелые шаги. В нетерпенье я переступал с ноги на ногу. Загремел засов. В дверях выросла огромная фигура в белых кальсонах, и в ту же самую минуту из-за угла появляется элегантный адъютант Генерального штаба и с размаху трижды бьет меня по роже.

Прежде чем я пришел в себя от удивления, дверь за мной закрылась и я очутился в коридоре, освещенном только переносной лампой, стоящей на полу возле фигуры сторожа, покрытой серой белизной, точно мраморный столб, подпирающий парфенонский храм.

После минутного молчания я робко попробовал поставить ногу на первую ступеньку. Он не двигался, это означало, что мне разрешается подняться по лестнице и уйти к себе наверх.

— Шел я это сегодня через парк, — вдруг заговорил он как-то певуче. — …И знаешь ли, котик, что? Наш генерал-губернатор, Его Превосходительство… тут он отпрянул от стены и стал навытяжку, в позе, выражающей почтение и уважение, — …на катке тонет, ну и я его спас.

«Опять?» — подумал я про себя, а вслух сказал:

— Понимаю, анархия среди людей, отсутствие сил и опоры…

— И… нет, — отвечал сторож. — Перво-наперво я ему рассказал о жильцах. Его Превосходительство все записал.

— Ага. Mon Général, — сказал я ни с того ни с сего. — Ну, я пошел.

Сторож снова лениво оперся о стенку.

— А иди, иди, котик, иди. Там наверху уже ожидают. Те же, что и утром.

Я остановился, но только на мгновение. Потом, зажмурившись, крепко сжимая перила, медленно двинулся наверх, стремясь изо всех сил поверить в приключения Орфея.

Собака

Я уже заказывал по второй кружке пива, когда мы впервые увидели эту собаку.

По причине жары двери были открыты. Из темной глубины ресторанчика было видно как на ладони все, что происходило на рынке.

— Интересно, чья это собака? — спросил кладовщик. Собственно, ответа он и не ждал. Он сказал это просто так, между прочим.

Буфетчица наклонилась над стойкой, чтобы увидеть, о чем идет речь.

— Не знаю, — сказала она.

— Интересно, какой она породы, — продолжал лениво кладовщик. Не думаю, чтобы и эти слова он сказал с какой-нибудь тайной мыслью. Мы снова посмотрели на рыночную площадь.

— Какой-то неопределенной, — сказал я. — Смахивает на волкодава.

Собака медленно бродила по рынку.

Бухгалтер надел очки и подошел к дверям. Снял очки, протер их и снова надел.

— Ну что? — поинтересовались мы, все еще без особенного воодушевления.

— Полицейская, — ответил он кратко.

Наступила тишина.

— А может, нет? — спросил кто-то с робкой надеждой.

— Еще по одной? — спросила буфетчица, собирая пустые кружки.

— Что вы! — возмутился референт. — Я забежал только на минутку. Там люди ждут! Получите!

— Конечно! — поддержал юрисконсульт суровым тоном. — Алкоголь мешает работе. Особенно в служебное время. Пошли!

Контора находилась на противоположной стороне рынка.

— Может быть, лучше выходить по одному? — заколебался кладовщик.

— Она не смотрит, — шепнул референт.

— Еще бы, — подтвердил бухгалтер. — Хитрая бестия.

Действительно, собака лежала возле колодца к нам спиной. Такое коварство укрепило наши подозрения.

В конторе мы ретиво принялись за работу. Некоторое время был слышен только треск пишущих машинок и глухой стук печатей. В первом часу меня вызвали к управляющему.

Управляющий стоял у окна.

— Послушайте, — сказал он, — вы человек бывалый, многое повидали. Известно, что на свете имеются различные чудеса природы, водопады, нетопыри разные… Да зачем далеко ходить, возьмем, к примеру, хотя бы собак. Как вы думаете, они соображают?

— Еще как, — ответил я.

— Ну да, приносят палку, согласен. А как у них с образованием? Например, как у них обстоит дело с отчетностью? Считать-то они, пожалуй, не умеют, а? Зайчика погнать, хм… этого… как его… вора схватить, это пожалуйста. Но различные там балансы, приказы, это для них, я думаю, того, китайская грамота, не так ли?

— Пожалуй, — согласился я. — Хотя…

— Что — хотя?

— Я помню, видел когда-то в цирке разных животных. Они выходили на арену, им давали всякие таблички с цифрами, а они умножали, складывали, делили, и все безошибочно.

— Разные животные, говорите? Ну, что ж, может быть. А была там какая-нибудь собака?

— Точно не помню. Столько лет прошло, столько исторических событий. Вы же сами знаете, что по нашей стране пронесся ураган.

— Ну, а все-таки, может, вспомните, была или нет?

— Кажется, была.

— Благодарю вас, — закончил он разговор.

В этот день я пошел обедать на час позже. Работу мы кончили точно в три.

В пять часов мне сообщили по телефону, что собака бегает возле складов. Я решил лечь в постель.

Перед ужином пришел бухгалтер. Молча сел у изголовья. Он был бледен и сопел. Я молчал, ожидая, что он скажет.

— Свинья! — выпалил он наконец.

— Что?! Еще и свинью прислали? — закричал я, приподнимаясь на локте.

— Нет. Это я про старуху-кадровичку. Видели, как она давала ей во дворе сардельку? С хреном!

Я упал на подушку. Меня осенила неожиданная мысль.

— А она что? — спросил я.

Коллега отвел от стены тяжелый взгляд.

— Как это что?

— Ну что, взяла? Съела?

— Съела.

— Ну, мне пора, — сказал я и стал натягивать брюки.

— Я тоже пойду, — сказал он и вскочил со стула.

У мясной лавки была такая очередь, что не успели мы подойти к прилавку, как колбаса кончилась.

— Не могу, действительно не могу, — развел руками заведующий в ответ на наш вежливый нажим. — Поймите, я ведь тоже должен немного оставить для себя, на всякий случай.

Собака появлялась то здесь, то там. Как ни в чем не бывало она бегала по рынку и вдоль заборов. Самое неприятное было то, что она все обнюхивала. Слабые характеры сразу же стали ломаться. Постоянно что-нибудь всплывало. Все слышали, как машинистка управляющего приманивала ее: «Песик ты мой хороший, — звала она, — ох ты моя мордашечка!» Тьфу!

Потом собака куда-то исчезла, и ее не было видно добрых полчаса. Это было невыносимо.

Уже стемнело, когда на улице раздался топот.

Мы все собрались у меня, сидели, не зажигая света, и молча курили. Я потихоньку отодвинул занавеску. Перед крыльцом, в облаке пыли били копытами два огромных битюга. С линейки спрыгнул заместитель председателя кооператива «Лес и Руно», находящегося в двух милях от городка.

— Нельзя ли потише? — сердито сказал я, отпирая ему двери. — Хочешь нас всех засыпать?

Он весь трясся. Оказалось, что в то время, когда он выдавал зарплату, в его конторку вошла вышеупомянутая собака и обнюхала его.

— Это ты говоришь нам? — ответили мы гордо и с некоторым облегчением.

— Еще не все, — прерывающимся голосом рассказывал прибывший. — Потом она повернулась спиной…

— Ерунда, — оборвал его кладовщик.

— И обдала меня…

Мы встали с мест. Воцарилось молчание.

— Идемте к ксендзу, — сказал бухгалтер.

Ксендз принял нас на веранде.

— Мы пришли к вам с большой просьбой, — начал бухгалтер, вертя шапку в руках. — Вам, святой отец, конечно, известно, что происходит…

— Кара за грехи, — сухо отрезал ксендз.

— Но ведь милосердие — основа христианства, — продолжал кладовщик, — господь лично простил Магдалину со словами: «Иди и не греши больше». Так вот мы думали, что вы…

— В чем дело?

— Понимаете, она похожа на волкодава, а у вас тоже есть волкодав. Это очень хорошая собака. Так вот мы подумали, если бы ваш волкодав поговорил с тем волкодавом, вы понимаете, они ведь одной породы, коллеги в известной степени… хоть и различных взглядов…

— Исключено, — отрезал ксендз. — Я в политику не вмешиваюсь.

Нам не оставалось ничего другого, как вернуться. Мы подождали часок, другой… Все было тихо. Собаки и след простыл. Понемногу наши напряженные нервы успокоились.

— Может быть, она не на службе, — робко предположил юрист, — а только проездом…

— Ну что ж! — воскликнул кладовщик. — Надо после такого дня выпить пивка.

Мы с радостью согласились. Солидный буфет, знакомое тепло, привычные запахи встретили нас с материнской сердечностью. Как нежные руки, положенные на разгоряченный лоб, они сняли с нас остатки тревог и опасений. Мы шумно расселись, перебрасываясь шутками. Наконец-то у себя. Дома.

— Литр! — крикнул референт.

В эту самую минуту полуоткрытая дверь настежь распахнулась и вошла собака.

— …Тра-ли-трали-ли-тра-ла-ла-ла-ла, — неожиданно запел высоким голосом референт веселую мелодию из фильма «Принцесса Снежинка». Потом наступила тишина.

— Пожалуйста, лимонаду. Только без сахара! — раздался в тишине голос бухгалтера.

Точно по команде мы стали непринужденно разговаривать, искоса следя за собакой. Она стояла возле буфета и радостно помахивала хвостом.

— «Собакам вход запрещен», ведь на дверях ясно написано, а эта вошла. Понял? — шепнул мне кладовщик, подмигнув при этом.

Я наступил ему на ногу, так как собака приблизилась к нашему столику. Она села рядом, проницательно глядя на нас.

— В этом году будет очень большой урожай, — громко сказал кладовщик.

— А паводок?.. — возразил я для вида.

— Какой там паводок, смех просто. Так, кое-где будет сыровато, это ерунда.

Собака высунула язык и весело дышала, казалось, она смеется.

— Подходит он ко мне… — услышал я из-за соседнего столика глубокий бас юриста, — …и хочет дать взятку. А я как крикну: «Взятку?! Мне?!» Да как залеплю ему! Я знаю, что драться запрещено, но если кто-нибудь предлагает мне взятку, сдержаться не могу. Какая мерзость!

— Да, животные благороднее, — согласился бухгалтер. — Я читал в газете, что одна собака спасла ребенка от смерти. Два поезда шли навстречу друг другу по одному пути с огромной скоростью, а на рельсах играл ребенок. Она вынесла его буквально в последнюю минуту.

Потом на бульваре кто-то громко свистнул. Собака покружилась и выбежала. Побледнев, мы встали из-за стола и выглянули в окно.

Через рынок, прекрасно видимый при свете полной луны, опираясь на белую палку, шел старый человек в черных очках, а рядом с ним шла собака.

— Это собака слепого, — мрачно сказал бухгалтер. — Ну, завтра до работы мы ей покажем…

Гаваи

Вызвал нас Директор и сказал:

— Пришло распоряжение послать одного из вас в командировку на Гавайские острова. В целях изучения положения гавайской женщины на предмет установления хозяйственных связей и экспорта наших гребенок. Есть желающие?

Согласились мы все, потому что мы люди дисциплинированные и не можем отказываться от любого задания, которое нам поручают. Все, за исключением бухгалтера. Паршивая овца всегда найдется.

— Спасибо, — сказал взволнованный Директор. — Я вижу, что могу рассчитывать на свой коллектив. Завтра отдам приказ. Кстати, ставлю вас в известность, что сегодня привезли мне на зиму уголь. Если кто-нибудь захочет прийти помочь сбросить уголь в подвал, буду очень признателен.

Никто не откликнулся, и мы разошлись.

После работы я объявил коллегам, что в чайную сегодня не пойду, так как неважно себя чувствую. Мне было неприятно, но они не возражали. Наверно, из деликатности.

Однако я подумал, что маленькая разминка мне не повредит, и пошел к Директору. Каково же было мое удивление, когда я увидел там завхоза, референта, кассира и его помощника, орудующих лопатами. Не было только бухгалтера.

Сотрудники посмотрели на меня косо, но Директор приказал им подвинуться, и я присоединился. В конце концов ведь физические упражнения никому не запрещены.

Я быстро вспотел, но вижу, другие работают без передышки, а Директор с супругой сидят на балконе, пьют чай и наблюдают. Поэтому я поплевал на руки и как начал вкалывать!

Но я никогда бы не подумал, что у нашего референта, например, столько сил. Старый человек, кажется, у него кости ломит, а здесь — пожалуйста… Симулянт!

— Вам бы надо немного передохнуть, — сказал я заботливо. — А то уж очень вы бледный, как стена, и подтяжки вот-вот лопнут.

— Я? — отвечает. — Вы сами передохните, а то вас сейчас кондрашка хватит. Мне-то полезно для легких.

И не только не передохнул, а еще запел: «Волга, Волга…» Нарочно громко, чтобы Директор слышал. Относись после этого к кому-нибудь сердечно.

Хотя никто не отдыхал, кончили мы только поздно вечером, при луне. Такая большая была куча. Директор тепло нас поблагодарил, и мы пошли по домам. Не спеша, конечно.

— Хорошо вот так подвигаться на свежем воздухе, — прервал молчание референт, ползя на четвереньках.

— Безусловно, — подтвердил завхоз. — Как-то по-другому себя чувствуешь. Особенно в области почек.

Проходя мимо чайной, мы увидели в окно бухгалтера. Сидит, скотина, в пустом зале за столиком и спокойно попивает холодное пиво.

— Рахитик! — взвизгнул референт с презрением. — Не знает, как прекрасен физический труд.

— Недоразвитый, — подтвердил сквозь зубы кассир.

Назавтра никто на работу не вышел. Мне доктор тоже запретил подниматься. Только позже мы узнали, что в командировку поехал бухгалтер. И не на Гаваи, а в Згеж. Директор объяснил, что гавайская сторона разорвала контракт.

С тех пор гавайскую гитару слышать не могу. Сразу начинает болеть поясница.

Экономия

Однажды было получено распоряжение об экономии.

Чтобы подать хороший пример своим подчиненным, директор убрал из своего кабинета второй стул.

— Ничего не поделаешь, — сказал он, — буду сидеть на одном. С секретаршей. Тесно, но сэкономим на мебели, древесина теперь дорогая. А какие вы видите резервы?

Советовались мы, советовались… Никаких резервов не видно. Каждый жить хочет.

Наконец проанализировали положение с курьером: можно бы сократить имеющегося, а на его место принять инвалида с одной ногой. Только на ногах у предприятия будет пятьдесят процентов экономии.

К сожалению, в нашей местности такого не оказалось. Без зубов, без слепой кишки — это пожалуйста. А одноногого — хоть шаром покати. У общества количество ног парное, а некоторые ходят даже на четвереньках.

Расспросили мы в больнице, что и как, но, несмотря на развитие автомобилизма, ни одной ампутации в плане не было.

Дали мы объявление в газету:

«Срочно требуется курьер. Требование: одна нога и знание родного разговорного языка».

Один откликнулся, но отпал при экзамене. Левая нога у него оказалась просто длиннее.

Наконец попался тот, что надо. Первоклассный! Одна нога, да еще вдобавок короче.

Ну и сидит он теперь в вестибюле. А когда надо что-нибудь переслать, каждый сам выходит из учреждения. А как же иначе? Сэкономленного калеку мучить?!

Тем более что теперь, во время выхода в город по делам службы, можно выпить кружку пива.

Герой

Шел я однажды по берегу реки. Смотрю — харцер[2] тонет. Это место я знал, там неглубоко, и я решил его спасти, только когда соберется побольше публики. Я сел на скамейку и стал ждать. Харцер кричал громко, и вскоре на берегу собрался народ. Я еще немного подождал, пока соберется побольше, подошел к воде и, ободряемый криками восторга, начал медленно стаскивать левый ботинок. Публика зааплодировала. Я уже был в носках, когда заметил, что какой-то нахальный тип рядом тоже начинает раздеваться. Это меня возмутило.

— Вы тут не стояли, — сказал я. А он мне:

— А что, это ваш собственный харцер? — и уже снимает жилет.

— Правильно, — раздались голоса в публике, — харцер общий.

— Оставь в покое брюки, — говорю я ему. — Тебя еще на свете не было, когда я скаутов спасал.

— Бабушку свою ты спасал, — отвечает он оскорбительно.

— Из моей бабушки лучший харцер, чем из тебя казак. Мыло в ванне лови, а не харцера.

Публика все прибывала. Одни были на моей стороне, другие говорили, что спасать имеет право каждый. Вижу, толка не добиться, теперь все зависит от того, кто разденется первый. Конечно, он начал позже меня, но у него была молния, и он вырвался вперед. Я сравнялся с ним только на кальсонах. Видя, что шансы его тают, он как стоял, в белье, хотел прыгнуть в воду. Тут кровь во мне закипела, и я подставил этому нахалу подножку. Пусть не корчит из себя героя.

Не знаю, что стало с харцером, так как нас увезли. Я ему вывихнул руку, а он мне выбил передние зубы. Ничего не поделаешь, спасение утопающих требует смелости и жертв.

Пиво

Однажды в буфете погас свет. Когда он снова зажегся, председатель воскликнул:

— Кто выпил мое пиво?

Воцарилась тишина.

— Хорошо, — сказал председатель, — попрошу закрыть дверь. Будет расследование.

Когда дверь была закрыта, председатель заказал еще одно пиво, точно такое же, поставил его на буфет и объявил:

— Теперь будем выходить по одному. Пан бухгалтер, пожалуйста, выйдите.

Бухгалтер вышел.

— А теперь погасим свет на пять минут, — распорядился председатель.

Свет погас. Через пять минут он снова зажегся. Кружка была пуста.

— Бухгалтер невиновен, преступник находится среди нас! — объявил председатель. — Пан референт, попрошу покинуть зал. Пожалуйста, еще одно пиво. Внимание, гасим свет.

Мы повторили операцию. После того, как свет снова был зажжен, оказалось, что пиво опять кто-то выпил.

— Круг лиц, находящихся под подозрением, сужается! — воскликнул председатель торжествующе. — Еще одно пиво — и гасим свет.

Раздались голоса, что для успеха расследования хорошо бы заказать и закуску. Но и без закуски пиво всякий раз исчезало. По-видимому, преступник по-прежнему находился в зале.

Наконец нас осталось трое, не считая председателя: я, заведующий и начальник отдела кадров. Председатель велел заведующему выйти.

— Пусть только попробует кто-нибудь из вас не выпить! — шепнул заведующий мне и начальнику отдела кадров, надевая пальто.

Мы с кадровиком остались одни. Председатель с трудом сдерживал волнение. Свет погас и снова зажегся. Пива не было.

— Коллега начальник, теперь вы выйдите.

Кадровик встал и, направляясь к выходу, пристально посмотрел мне в глаза. Я понял, что буду вынужден выпить это пиво.

Председатель наслаждался последней минутой.

— Еще одно пиво! — крикнул он. — Только одно! Последнее!

— Пива больше нет, — объявила буфетчица. — Кончилось.

Председатель встал и, не говоря ни слова, вышел. Но я с тех пор на пиво в темноте смотреть не могу. Преступник находится среди нас.

Клиент

Мы все сидели, как обычно, в закусочной, было тепло, уютно. Одно только нам не нравилось. У буфета сидел какой-то посторонний, наверно, приезжий, пил водку и как-то вел себя нехорошо.

То столик перевернет, то лампу разобьет, то запоет что-нибудь антиобщественное. Мы понимаем, что после работы каждый должен отдыхать, поэтому мы ему ничего не говорили, но когда он плюнул в пиво председателя, мы сказали Юзеку, нашему официанту, чтобы он его выпроводил.

Юзек подошел к клиенту и уже взял его вежливо за лацканы, когда тот сказал ему:

— Покажите руки.

Вежливый Юзек показал руки, а рука у него с полметра квадратных, и вообще он сильный. Клиент посмотрел и сказал:

— Что?! Такими руками вы хотите выбросить клиента? Под ногтями черно, пальцы сальные, и вообще руки не мыты. Нахальство! И это гигиена?!

Юзек смутился, возвратился к нам и спрашивает, что делать. Смотрим, руки действительно не очень-то. Но уж не настолько, чтобы так разоряться…

— Капризный, — говорит председатель, — сразу видно, что приезжий. Ладно, надо думать о репутации заведения. Юзек, пойди вымой руки.

Юзек ушел на кухню, вернулся, подошел к клиенту и берет его за лацканы. Клиент понюхал, скривился и говорит:

— Или у вас мыло какое-то странное, или вы их не отмыли. Я возражаю.

Юзек покраснел, подходит к нам, проверяем. Действительно, какой-то странный запах. Юзек жалуется:

— А что я могу сделать. Я их вымыл в супе, потому что горячей воды нету.

На это председатель:

— Можно было бы сбегать за одеколоном «Очарование ночи», но уже поздно. Нужно выбросить его через салфетку. Юзек, бери самую чистую салфетку, какая у тебя есть, и давай.

Юзек подходит к клиенту, берет его через салфетку и уже поднимает кверху, когда тот снова к нему обращается. Юзек ставит его обратно и идет к нам. Мы видим, что он готов заплакать, чуть не в истерике.

— Салфетка ему тоже не нравится. Он говорит, что несвежая. Откуда я ему возьму свежую салфетку? На стирку лимиты отпущены только на следующий год.

— Возьми его через бумагу, — говорит председатель.

— Через бумагу неэлегантно, — стонет Юзек. — Ладно, пойду спрошу его, может, он согласится.

Но клиент не согласился. Юзек разрыдался. Большой парень, а стоит возле буфета и плачет. Жаль мне его стало.

— Юзек, — говорю, — что делать. Вынеси его на вилке. И гигиенично, и элегантно, как за границей.

И что вы скажете? Клиент вышел сам. Даже на вилке не захотел. Что за люди!

Пунктуальность

— Товарищи! — сказал председатель. — Нужно раз и навсегда покончить с опозданиями. Но как? Жду ваших предложений.

Собрали мы собрание по внесению предложений.

На собрании приняли предложение, назначить собрание по борьбе с опозданиями.

Ну вот, собрали мы, значит, это собрание, и после бурных обсуждений поступило предложение не опаздывать.

— Не опаздывать — это мало! — воскликнул референт. — Я беру обязательство прийти на четверть часа раньше!

Раздались аплодисменты. Но тут встал бухгалтер и сказал:

— Мы гордимся настоящей учрежденческой позицией, занятой нашим референтом. Но разве мы не способны на большее? Я обязуюсь прийти в семь часов двадцать минут, а если не будет дождя, в семь пятнадцать!

Референт хотел взять реванш, но не успел, потому что старший ревизор понизил до шести ноль-ноль.

Тут понесло и меня. «Чем я хуже?!» — подумал я, встал да как ахнул пять с минутами. Я уже думал, что моя взяла, когда вскочил референт и свел на без пяти пять. Но вел он недолго, так как его на целых шесть минут обошел бухгалтер. Бухгалтера торпедировал кладовщик, но сам спасовал перед управляющим. Победителем оказался инструктор. Он дожал до четырех и сорвал банк. Аплодисментам не было конца.

— Товарищи! — сказал председатель со слезами на глазах. — Ваш энтузиазм превзошел все ожидания. Теперь только надо придать нашим усилиям организационные формы. Давайте назначим день, в который все мы придем на работу не только вовремя, но даже раньше, в четыре часа утра.

Мы решили, что это будет, например, седьмое число текущего месяца. Потом спели «Вот эти руки, руки молодые» и разошлись по домам.

Решающий день приближался в обстановке всеобщей собранности и подъема. Шестого мы устроили себе выходной, никто не работал, чтобы выспаться перед седьмым.

К сожалению, оказалось, что как раз на седьмое приходилось воскресенье.

Лифт

Вызвал нас директор и сказал:

— Я собрал вас по важному делу. Нам установят лифт.

Мы сначала удивились, так как у нас, собственно, только один этаж.

— Надо, — сказал директор. — Модернизация. Мы не можем от нее уклоняться. Я вас для того и вызвал, чтобы вместе подумать над тем, как выполнить задание.

Совещались, совещались, наконец пришли к выводу, что есть только один вариант: садиться в лифт в подвале, а выходить на чердаке — и наоборот. Правда, для этого надо было проделать порядочный путь по лестнице, но другого выхода не было.

Приехала бригада и, как и намечалось, установила лифт.

Были наняты два лифтера: один ездил, а другой стоял на первом этаже и следил за тем, чтобы садились на чердаке и съезжали вниз, в подвал, а потом поднимались на первый этаж к выходу, или наоборот, чтобы, войдя, спускались в подвал, поднимались на лифте на чердак и своими ногами спускались на первый этаж. В зависимости от того, входил человек в учреждение или выходил.

Все шло хорошо, пока не пришло распоряжение, что в связи с экономией на лифте можно ездить только вверх, спускаться же пешком. Это вызвало некоторые неудобства, потому что теперь для того, чтобы выйти из здания, надо было не только подняться на чердак, как раньше, но после этого сойти в подвал, а затем — нормально: из подвала на первый этаж, к выходу.

Но, по-видимому, и при таком режиме лифт был перегружен. А кому дано право безрассудно портить оборудование? Поэтому дополнительно к предыдущему распоряжению было получено новое: лифтом разрешалось пользоваться только начальникам отделов, беременным женщинам и инвалидам.

Поскольку так неудачно получилось, что как раз в этот период ни одна из наших женщин классификации не соответствовала, а инвалидов у нас не было, выходило, что ездить в лифте мог один директор.

И только когда лифт испортился окончательно, все успокоились.

Одно плохо — порядок вхождения и выхождения остался прежним. Никак не можем от него отказаться. Гордость не позволяет.

Запах

С некоторых пор в кабинете директора появился какой-то странный запах. Нет, не то чтобы вонь, боже сохрани, но какой-то неприятный. Сначала он почти не чувствовался. Так, слегка. Но через некоторое время уже и сам директор, видимо, что-то почувствовал, так как вызвал меня и спросил, глядя испытующе:

— Что-то у меня душно. Может, окно открыть?

— Что вы! — воскликнул я. — У товарища директора и вдруг душно?! Абсурд. У товарища директора воздух как на курорте!

Но запах с каждым днем усиливался. То ли это откуда-то с пола, то ли из письменного стола — неизвестно.

Сотрудники, конечно, между собой об этом не говорили. Бывало, только кто-нибудь скажет: хуже всего — это вода из-под цветов, когда они как следует постоят.

— Да что там вода, — отвечал старший референт. — Сыр! Такой беленький сырочек, после того как полежит, тоже свою силу имеет.

Но о том, что происходит в кабинете, ни слова. И без того понятно.

Директор похудел. Было видно, что он страдает. Вызвал меня снова.

— Как настроение у коллектива?

— Атмосфера очень хорошая, — отвечаю я. — Можно дышать полной грудью.

— А может, тут чем-нибудь попрыскать, каким-нибудь одеколоном? Или попробовать самокритику? — И смотрит мне прямо в глаза, а сам бледный.

— Можно, — отвечаю я осторожно. — Но природа остается природой.

Несколькими днями позднее упала в обморок секретарша. Директор вызвал меня в третий раз.

— Завтра у меня будет комиссия, — а сам весь трясется.

А я ему на это:

— Свежий воздух еще никому не повредил.

А директор:

— Скажите откровенно, куда вы мне свинью подложили?

— Какую свинью? — спрашиваю удивленно.

— Месячный оклад, — говорит директор.

— Месячный оклад и премия, — отвечаю я.

— Договорились, — говорит директор.

И на другой день запах исчез. Хорошо подложенная свинья — друг человека.

Встреча

Дорога была пуста. То есть, я хочу сказать, что на ней не было ни человека, ни животного, ни каких-либо предметов. Я шел по этой дороге. Я — человек. Глядя по сторонам, я никого не заметил.

Так было до какого-то момента, когда неожиданно показался некто, идущий мне навстречу. Он был чуть выше меня ростом и заметно шире в плечах; на нем была шляпа, в то время как я шляпу никогда не ношу.

Я сделал соответствующее выражение лица, чтобы казаться энергичным и красивым.

Я думал, все произойдет как обычно. Я на минуту затаю дыхание, чтобы воздух, выдыхаемый неизвестным, а также воздух, его окружающий, не проник в мои легкие, и мы разойдемся.

Но он преградил мне дорогу и сказал:

— Стойте. Завтра ровно в семь вы придете ко мне убирать квартиру.

Я был так удивлен, что только проговорил:

— Я?

— Именно вы.

— Что это значит?! — нашел я наконец нужный ответ. — Что вы вообразили? Пожалуйста, пропустите меня!

— Не спешите. Сначала выслушайте: напор воды хороший, тряпки на месте.

— Вы что, действительно думаете, что я…

— Работа на первый взгляд нелегкая, не спорю, но ведь есть пылесос.

— Какой пылесос?!

— Отличный пылесос, чистить им одно удовольствие. И последнее — ковры выбивать внизу, во дворе.

— Какой этаж? Конечно, шестой?

— Что вы! Четвертый. Кроме того, есть лифт. Сами видите, какие условия.

— Но с какой стати я должен убирать вам квартиру?!

— Потому что она грязная и пора ее освежить. Вы получите фартук. И вообще попрошу не делать мне замечаний.

— Но что все это значит?!

— Вы же не можете убирать без фартука! В общем, как хотите.

— Нет, нет, конечно, фартук. Но… как вы смеете!

— В чулане возле ванной вы найдете веники, свет зажгите в передней, в чулане лампочка перегорела.

— Нет, это неслыханно!.. Хорошо бы достать обрезки фетра… Но за кого вы меня принимаете?!

— Фетра нет, есть домашние туфли на войлоке, вы их также найдете в чулане. Только не слишком много расходуйте пасты для пола. Столько всего уходит, что не напасешься.

— Вы думаете, что можно отделаться чем попало? Если работать, так надо столько, сколько надо, никто не даст себя обмануть, а как вы думаете…

— Я попрошу не дискутировать. Пасту наносите тонким слоем и подождите, пока высохнет. Щетку для натирки полов возьмете у соседей.

— Как, у вас нет своей щетки для натирки полов? Не могли приобрести?

— Это вас не касается. Соседям звонить только до восьми, потому что позже они все уходят. Скажете, что вы от меня. В кухне, на буфете, лежит сыр, возьмите себе кусочек, только не весь. Раковину надо почистить, герань полить, линолеум скатать, чужих не пускать.

— А горячая вода? Холодной я мыть не буду. У меня ревматизм.

— Не говорите ерунды. Воду можно согреть на газовой плите. Надо только повернуть кран. Вы же не маленький.

— Значит, и газ есть?

— Не задавайте неинтеллигентных вопросов. Разумеется, есть.

— Я боюсь. Можно отравиться.

— Глупости. Грязные салфетки сложите в одно место. Шкафы отодвиньте, матрасы выбейте, занавески снимите, ручки почистите порошком, не забрызгайте стены, окно надо вытереть насухо, как следует, я проверю, радио выключите и не слушайте, это отвлекает. Ну, вот, пожалуй, и все. До свиданья.

Он ушел, не оглядываясь, походкой спортсмена. Я смотрел на него до тех пор, пока он не скрылся из глаз. Во мне кипела оскорбленная гордость, кричало раненое чувство собственного достоинства.

Вдруг мне сделалось как-то не по себе, я почувствовал себя беспомощным, беззащитным… он не оставил мне свой адрес.

Штабс-капитан Ипполит

О нет, не сразу он стал штабс-капитаном. Когда в 1844 году его призвали на военную службу, он не был даже штабс-поручиком. Что я говорю! Даже штабс-капралом, штабс-ефрейтором даже. Он намеревался изучать философию.

Только в начале 1854 года получил он первое отличие. Пушка переехала ему ногу, и фамилия его была внесена в список больных.

Первое время он получал письма от друзей, но скоро казарменная суета целиком заполнила его жизнь. То ложись, то вставай, то кричи: «Да здравствует царствующий дом!»

Он твердел.

В 1859 году перед парадом ему запретили носить очки. «К чему?» — спросили его.

Суровой была его жизнь. В 1867 году его ударила артиллерийская лошадь. Он начал терять память.

Из всех человеческих чувств у него осталась только горячая любовь к животным.

В 1872 году он по забывчивости надел носки. На него направили два полка конной жандармерии. Проехали по нему.

Лечился в военном госпитале.

В 1880 году он умер, но его призвали вторично. Долг повелел ему явиться.

Он отвердел уже окончательно. Приехав в 1893 году в отпуск, он попросил на обед только воды из болота.

Еще в 1914 году его использовали в лагере в качестве подпорного шеста для палатки.

А потом уже никто ничего не слышал о штабс-капитане Ипполите.

Вот такая история.

Загрузка...