Глава 4 Только все же не Россия…

Путешествие к теплому морю

У меня дома в Москве над письменным столом висит, занимая всю стену, большая цветная карта Израиля, подаренная мне в декабре 1990 года в Иерусалиме составившим ее известным американским геофизиком Джоном Холлом. Сам Джон Холл, белокурый англосакс огромного роста со светлыми глазами, женившись на израильтянке, переселился в Израиль и даже сделал обрезание. Уже много лет он работает в Геологической службе Израиля и строит на компьютерах морские и сухопутные карты. В своем иерусалимском доме, где я побывал в гостях, он оборудовал настоящую картографическую лабораторию, где работает один или с двумя помощниками, используя могучую компьютерную технику. Карта же, подаренная мне, создана на основе цветной аэрофотосъемки, проведенной с американскою спутника «Landsat» с высоты около 930 километров в светлое время суток — между 9 утра и 6 часами вечера — в 1987 году. Детали ее уточнены по данным еще одной космической съемки, на этот раз уже с французского спутника. В результате получилась роскошная трехцветная карта Израиля, яркая и радостная, как сама новенькая Обетованная земля, только что сотворенная Богом.

Когда я начинаю рассматривать карту глазами геолога, уже не как яркую цветную картинку, а как геоморфологический ландшафт, в глаза сразу же бросается длинная линия, протягивающаяся с севера на юг по восточной ее части и как бы отделяющая Израиль от его арабских соседей.

Беря свое начало на севере неподалеку от вершины Хермона, линия эта отчетливо прослеживается вдоль реки Иордан, далее тянется через чудотворное озеро Кинерет, снабжающее весь Израиль пресной водой, затем снова идет по Иордану и вдоль Мертвого моря. Еще дальше на юг она тянется через пустыню Негев, где отчетливо обозначается огромными скальными обрывами, привлекающими внимание экскурсантов. Помню, как поразились мы с моим приятелем — геологом Михаилом Рыбаковым, только переехавшим в 90-м году в Израиль из Питера, когда, выйдя из экскурсионного автобуса на пути из Беер Шевы в Эйлат, увидели над собой гигантский багряно-черный обрыв, протянувшийся от горизонта до горизонта и кажущийся непреодолимой границей, созданной Богом.

Еще дальше к югу эта грозная граница становится невидимой, ныряя в вечно теплые воды Красного моря под коралловые рифы Эйлата.

Я неоднократно бывал в Израиле, и мне не раз довелось проехать вдоль этой гигантской трещины в земной коре, и, казалось бы, игрушечная по размеру страна — несколько часов езды на автомашине, показалась мне огромной. По поводу величины Израиля обычно рассказывают анекдот: «Завтра с утра поедем смотреть страну». — «А что мы будем делать после обеда?» Но недаром говорится, что Израиль кажется маленьким снаружи и большим изнутри. Если ехать вдоль описанной границы с севера на юг, то на протяжении нескольких часов полностью меняется ландшафт — от снежной вершины Хермона и лесистой Галилеи на севере до лунного пейзажа долины Мертвого моря и желто-красной пустыни Негев на юге. А когда ныряешь с маской на красноморские коралловые рифы в Эйлатской бухте, обретаешь полную уверенность, что проехал уже добрую половину земного шара и находишься где-нибудь в Океании. Может быть, и вправду Бог, как на пробном полигоне, сначала создал все виды земных ландшафтов здесь, а уже потом распространил их на всю планету?

А может быть — дело не только в природных ландшафтах, но и в многообразии и живописности местного населения? Так, в Нахарии с ее нидерландским каналом и чистенькими, как в Германии, улочками — это Северная Европа, в Кесарии — Рим и Афины, в Яффе и Акка — неряшливый и многоцветный Восток, в Эйлате — Вайкики-Бич, в Тель-Авиве — Южная Европа, а в Иерусалиме — все вместе…

Помню, как, впервые увидев в лучах заходящего солнца неожиданно открывшийся нам на перевале дороги Иерусалим, так гениальна описанный никогда не бывавшим здесь Михаилом Булгаковым, я сказал сыну, который вез меня к себе в Рамот из аэропорта Бен-Гурион: «Какой странный город. Я ведь видел другие великие города — Рим, Париж, Афины, Лондон, Токио, но этот ни на что не похож». «На что он должен быть похож? — удивился сын. — Он ведь их всех древнее. Это они могут быть похожи».

Мы с женой приехали в первый раз в Израиль в ноябре 1990 года в гости к моему сыну от первого брака, переселившемуся сюда из Ленинграда в 1987 году. До сих пор явственно вспоминаю ощущение странного волнения, когда самолет польской авиакомпании «Лот» Накренился на правое крыло, закладывая предпосадочный вираж, и в разрыве желтых облаков, беременных солнцем, замелькали белые постройки на берегу ослепительно синего моря, непривычного нашим глазам. Сидевшая перед нами пожилая чета — кавказские евреи, эмигрировавшие из Тбилиси и больше похожие на старых грузинских князей, нахмурили седые брови и прижали к глазам платки. Грузная многодетная мамаша из Черновцов начала громко всхлипывать, закрывая лицо руками. Чувства эти нетрудно понять. Помимо торжественности момента первого свидания с землей предков, для эмигрантов из Союза, летевших с нами, прибытие в Израиль означало тогда окончание тех унижений и прямого грабежа, которым они подвергались у себя дома и по пути.

Еще в Москве, в Шереметьево-2, откуда мы вылетали через Варшаву в Тель-Авив, мы, поначалу не разобравшись, по ошибке встали в хвост длиннющей очереди в таможенный контроль, которую, как выяснилось, занимают за несколько дней до вылета те, кто выезжает на постоянное жительство. Все их вещи тщательно обыскивались и перетряхивались, и отбиралось все, что можно отобрать. Это, однако, не было последним испытанием. Вздохнувшие с облегчением эмигранты, с надеждой всматривавшиеся в окно самолета, еще не знали, что и тот жалкий багаж, который прошел таможенный досмотр, будет по пути ограблен.

Грабили все: рабочие «Аэрофлота» при погрузке в Москве, грузчики и сотрудники польского «Лота» при пересадке в Варшаве. Грабили не тайком по мелочам, а явно, разрезая ножом кожаные чемоданы или воруя их целиком, намеренно уродуя те вещи, которые не украли, откровенно наслаждаясь своей безнаказанностью. Да и как не грабить? Во-первых, евреи, а во-вторых — люди совершенно беззащитные, ничьи граждане, вроде военнопленных, — с грабителей спрашивать некому. Мне рассказывали, что людям, лишившимся багажа, не во что было одеться по прилете. Местные общины поэтому собирали им поношенную одежду.

В самолете тем временем замигали сигнальные лампы, призывая пассажиров занять свои места и пристегнуть ремни. Шумная ватага израильских школьников в голубых спортивных костюмах с могендовидом на спине, возвращавшаяся с каникул из Бельгии, неожиданно присмирела и притихла. Битые два часа перелета от Варшавы они шумели и веселились, никакого внимания не обращая на укоризненные взоры окружающих. Девчонки мазали губы только что купленной помадой и примеряли кофточки ужасающих расцветок, мальчишки орали и пили пиво. Здесь же они враз подобрались и умолкли. Когда самолет пошел на посадку, они не сговариваясь, но довольно дружно запели гимн.

Вообще дети, пожалуй, главное, что поражает в Израиле. В этой стране ты постоянно живешь в их окружении, поскольку Израиль — прежде всего страна детей, и, как думается поначалу, весьма распущенных. Так показалось в первое время и мне, когда я видел бойкие стайки школьников, вольготно лежащих на полу в залах музея или с неимоверным шумом вылетающих на улицу из школы (конечно, не в религиозных кварталах). Наша приятельница, хрупкая девушка небольшого роста, работавшая учительницей, рассказала, как на своем первом уроке в иерусалимской школе она, войдя в класс, увидела, что на учительском столе развалился здоровенный верзила-старшеклассник. При виде вошедшей учительницы он даже не шевельнулся, хотя звонок уже прозвенел. «Встань немедленно, — урок начинается», — строго сказала учительница. «Не смеши меня», — ответил он, не меняя позы.

Призывы к строгости и наказаниям здесь сочувствия у окружающих не вызывают. Детей как-то не принято строго карать за провинности. Может быть, именно поэтому они всегда ощущают себя хозяевами положения и этим отличаются от наших затурканных и затетешканных маленьких москвичей.

Что-то подобное я видел потом и в США. В Нью-Йорке специальные помощники полицейских на улице останавливают уличный транспорт во время перехода детей, и дети переходят через дорогу, совершенно не торопясь, явно продлевая удовольствие власти над взрослыми. Мне рассказывали, что американские родители не могут отшлепать своего отпрыска, поскольку тот имеет право в этом случае вызвать полицию, и не в меру ретивого отца будут судить за насилие над личностью.

Детям здесь с малолетства внушается уважение к личности каждого, чувство собственного достоинства, и эффект это дает удивительный.

Как я уже упоминал, в первый раз мы приехали с женой в Израиль по гостевой визе, но Игорь Губерман организовал для меня несколько выступлений в Иерусалиме, Тель-Авиве и других городах, на которые приходили давние друзья и знакомые. Встречи с ними возвращали нас назад, в те времена, когда они уезжали из СССР, перемещаясь как бы в небытие, поскольку расставались мы тогда без всякой надежды увидеться в будущем. Нет возможности подробно воспроизвести все эти грустнее и радостные минуты встреч и воспоминаний. Мы-то состарились, а они как будто остались молодыми, такими же, как много лет назад, когда уезжали, как будто жили мы в разных системах времени.

Поражал однако общий тон ностальгических воспоминаний, нашедший отражение в разговорах друзей или в вопросах, которые содержались в многочисленных записках, полученных на выступлениях от совершенно незнакомых люден: «Ну, как там у нас?» Удивительные люди! Покинув свою злополучную Родину, оказавшуюся для них безжалостной мачехой и сделавшую их людьми второго сорта, отлученные ею от гражданства и ограбленные напоследок, официально объявленные в свое время врагами и отщепенцами, они упорно продолжают любить ее, не помня причиненного им зла. Помнят только, как прекрасно было когда-то «у них» в Харькове, Ленинграде, Москве. В то же время, когда в ответ на упомянутый вопрос узнают, что обстановка в России не улучшается, несколько успокаиваются.

Поневоле вспоминается грустный анекдот о том, как двое русских угнали самолет и, уже благополучно миновав границу, летят над Западной Европой и размышляют, то ли нм здесь приземлиться, то ли прямо в США лететь. И один вдруг спрашивает другого: «Петя, а может, мы зря все это сделали?» — «Как это зря? — возмущается второй. — Жить же нельзя в этой нищете и беспределе. А за границей житье — первый сорт». «Все так, — говорит первый, — да только, говорят, там за рубежом такая болезнь есть, ностальгия называется». — «А это что за болезнь? Никогда не слышал». — «Ну скучать будешь, тосковать все время по березкам родным, по русской речи». — «Вася, ты что, с ума сошел? Мы что, евреи, что ли?»

На первом же концерте в Иерусалиме в перерыве ко мне подошел седой человек с советскими орденскими колодками на пиджаке и, утирая глаза платком, сказал: «Я старый полярный летчик. Почти полвека летал в Арктике, с немцами там воевал. Вашу песню про полярных летчиков много лет знаю, думал — народная. Можно я к вам после концерта подойду про Арктику поговорить? А то ведь тут не с кем». После этого он сокрушенно покрутил головой и грустно добавил: «И кому нужна в Израиле полярная авиация?»

В пустыне Негев, в городе Арад, я неожиданно встретился со своим давним начальником — бравым когда-то морским подполковником Николаем Николаевичем Трубятчинским, под началом которого я проплавал немало лет в Атлантике на военном паруснике «Крузенштерн». Николай Николаевич происходит из заслуженного морского рода.

Сюда перебрался из Мурманска, где руководил крупной морской геофизической экспедицией, вслед за своей еврейской женой. Женщиной энергичной и лишенной комплексов. Теперь бывший моряк сидит, вздыхая, у окна, за которым пылает в закате пустыня Негев, и вспоминает прошлое. После встречи с ним появилась песня:

Подполковник Трубятчинский, бывший сосед по каюте,

С кем делили сухарь и крутые встречали шторма.

Не качаться нам впредь в корабельном суровом уюте.

Где скрипят переборки и к небу взлетает корма.

Опрокинем стакан, чтобы сердце зазря не болело.

Не кляните судьбу, обо всем не судите с плеча!

В Зазеркалье у вас все читается справа налево, —

В иудейской пустыне нашли вы последний причал.

Подполковник Трубятчинский, — в прошлом надежда России!

Он сидит у окна, и в тазах его черных — тоска.

Позади океан, ядовитой пропитанный синью.

Впереди океан обожженного солнцем песка.

Подполковник Трубятчинский, что вам мои утешенья!

Где бы ни были мы и какое б ни пили вино,

Мы — один экипаж, все мы жертвы кораблекрушенья,

Наше старое судно ушло невозвратно на дно.

Подполковник Трубятчинский, моря соленого житель,

Как попасть вы смогли в этот город безводный Арад?

Надевайте погоны, цепляйте медали на китель,

И — равненье на флаг, — наступает последний парад!..

Возвращение в рай, а скорее — изгнанье из рая,

Где ночные метели и вышки покинутых зон…

Подтянувши ремень, обживает он остров Израиль, —

Наших новых времен, наших новых морей Робинзон.

Встречаясь с аудиторией в разных городах — Иерусалиме, Тель-Авиве, Хайфе, Беер Шеве, я все время испытывал то же ощущение, что и приезжавший в Израиль незадолго до меня Юлий Ким, который, внимательно посмотрев со сцены в зал, заявил: «Мне кажется, что я уже перед вами однажды выступал».

Забавная история произошла на одном из первых вечеров в Иерусалиме, в Русском культурном центре, где большой по израильским масштабам (на четыреста человек) зал был набит до отказа. Игорь Губерман, открывая вечер, неожиданно представил меня так: «Ну, вы все, конечно, знаете его песни и стихи, раз пришли сюда его слушать. А вот я вам сейчас скажу о нем то, что вы наверняка не знаете. Так вот запомните, — это первый в мире еврей, который погружался в океане на глубину пять километров». Невероятный шум поднялся в зале. Я мог уже ничего не петь и не читать, — вечер был все равно обречен на успех.

На следующий день иерусалимские русскоязычные газеты поместили мои наспех снятые портреты, снабженные подписями «Наш Гагарин», «Гость страны» и еще что-то несусветное в этом роде. Я разозлился и выразил Игорю свой энергичный протест, на что он со своей обычной непробиваемой улыбкой заявил: «Чего ты шумишь? Ты лучше проверь». Вернувшись в Москву, я и на самом деле занялся проверкой. К тому времени еще не так много людей погружались на глубоководное дно океана в батискафах, так что имена их было установить нетрудно.

Благополучно миновав знаменитые имена Пикара и Жака Ива Кусто, которые, конечно, были вне подозрений, я споткнулся было об одного канадца с подозрительной фамилией Фишер, но он на мое счастье оказался немцем. Я уже почти выходил в финал и вдруг вспомнил, что при самом первом моем погружении на «Пайсисе» в Тихом океане на атолле Хермиг в 1978 году командиром аппарата был Саша Подражанский, который, как и я, Александр Моисеевич. Сердце мое заколотилось. Я помчался в отдел кадров своего института и не помню уже под каким предлогом выпросил его личное дело. Ура! Оказалось, что мама у него русская. Так что Губерман, как ни странно, оказался прав. На банкете по поводу моего пятидесятилетия директор института поднял тост за меня с такими словами: «Во всем мире не более пятидесяти человек, которые побывали на дне океана». Сидевший рядом писатель Фазиль Искандер мрачно добавил: «Не считая утопленников».

В тот первый приезд мы с женой, купив на заработанные выступлениями деньги билеты на автобусные туры по стране, объехали буквально весь Израиль от севера с таинственным юродом Каббалы Цфатом до пляжей Эйлата. Помимо разнообразия природы на маленькой территории этой древней и одновременно новорожденной страны меня тогда удивило разнообразие облика ее населения. Привыкший за долгое время жизни к российско-обывательскому стереотипу «еврейской внешности», уже в первые дни в Иерусалиме, выйдя на центральную улицу Яфф, я поразился многообразию лиц и одежды шумной и жизнерадостной толпы, до отказа наполнившей узкие тротуары, спешащей куда-то на автобусах и автомашинах. Здесь можно было увидеть всех — от ортодоксальных хасидов в их круглых меховых «форменных» шапках и черных чулках, как на картинах Рембрандта, и арабов в ярких бурнусах до современных хипарей в заношенных донельзя шортах.

«Володя, — растерянно обратился я к сыну, откровенно потешавшемуся над моим замешательством, — это что, все евреи?» «Конечно», — засмеялся он. — «Нет, погоди, ну, эти-то в черных лапсердаках, понятно, но вот эти здоровые и белобрысые, в ковбойках?» — «Евреи». — «Ну ладно, допустим, но уж эти восточные красотки из «Тысячи и одной ночи», типично гаремные женщины?» — «А это тайманки — еврейки из Йемена». — «Ну, вот эти-то наконец негры», — обрадовался я, увидев на противоположной стороне улицы нескольких здоровенных парней шоколадного цвета с курносыми приплюснутыми африканскими носами, обряженных в хаки и алые береты, с американскими автоматами «М-16» через плечо. — «Ничего подобного, — видишь, у одного из них кипа на голове? Это африканские евреи, — фалашим по-нашему». За этим последовала небольшая лекция о том, что знаменитая царица Савская, возглавлявшая когда-то «правительственную делегацию» к легендарному царю Соломону, возвратилась к себе в родную Эфиопию слегка беременной от израильского царя, что и дало начало чернокожим евреям.

Действительно, Израиль — страна эмигрантов, маленькое подобие США. В Тель-Авивском университете, где мне довелось читать лекции на геологическом факультете, есть большой музей еврейской диаспоры. Там, в частности, выставлены макеты еврейских синагог в разных странах мира. Разглядывая их, можно удивляться их несходству, тому, как отличается бревенчатая литовская синагога от классической пагоды китайских евреев. Возвратившись на «Землю обетованную», беглецы принесли сюда с собой обычаи и привычки всех народов, среди которых они жили веками. Отсюда бесконечное разнообразие облика городков и поселков на небольшой территории Израиля, уже упомянутое мной.

Многообразие и бесконечность этого удивительного микроконтинента, столь отличного от других стран, подчеркивается прежде всего сердцем его — Иерусалимом, где сразу, независимо от конфессионной принадлежности, любой человек физически ощущает, что находится в центре Вселенной, в Святой Земле. Как получилось так, что начала и главные святыни трех основных человеческих религий сосредоточились на этой крохотной территории, где рядом со «Стеной плача» у руин разрушенного Храма с одной стороны Голгофа и Гроб Господень, а с другой — золотой купол мечети над гробницей Омара? Здесь поневоле убеждаешься в удивительном триединстве человеческой истории и культуры.

Своеобразие Израиля, его островная эндемичность, не только в ландшафтах, неповторимом концентрате раритетов и святынь человечества. Это еще и удивительная, непривычная для нашего менталитета атмосфера доброжелательства. Услышав русскую речь, в автобусе или на улице, прохожие запросто обращаются к вам с вопросами: «Давно приехали? А как с работой, уже устроились? Как это в гости? Вы что, всерьез собираетесь возвращаться туда? Это же безумие! Хаим, объясни нм, что они самоубийцы. Конечно, трудно, конечно, чужой язык, но ведь здесь можно жить». И все это несмотря на нехватку рабочих мест и жилья, на растущую конкуренцию и недостаток средств.

Весьма характерная в этом отношении история произошла в Иерусалиме. Игорь Губерман вез меня куда-то на своей машине японской марки «Daihatsu». («Имей в виду, — шутил он, — машина у меня с типично еврейским названием: Дай Кацу!») На одном из перекрестков он посадил «голосовавшего» молоденького солдата, видимо, добиравшегося домой на «шабат». Подхватив свой вещмешок и автомат «Узи», солдатик расположился на заднем сиденье, а мы с Игорем продолжили прерванный разговор. «Извините, — обратился Игорь к пареньку на иврите, — мы с другом будем говорить по-русски, потому что он не знает иврита». Солдат кивнул, однако через некоторое время начал задавать Игорю вопросы, в которых, как я понял, речь шла обо мне.

Разговор, судя по тону, явно обострялся. Игорь пытался что-то объяснить пареньку, а тот отказывался понимать. Наконец солдат сказал Игорю что-то откровенно резкое, и Игорь неожиданно начал хохотать так громко, что чуть не выпустил из рук руль. «Ты что, с ума сошел? — буркнул я. — Что случилось?» «Погоди, я тебе объясню, — ответил Игорь, утирая слезу. — Он, видишь ли, спросил меня, олим ли ты, а я сказал, что нет, ты турист. Тогда он спросил меня, почему я не сделал тебе вызов насовсем. Я ответил, что ты не хочешь, что есть много проблем. Тогда он спросил, правда ли, что я твой друг. Я сказал, что правда. Тогда он снова спросил, неужели могут быть проблемы, которые мешают спасти друга. Я пытался ему что-то объяснить, а он в ответ на это заявил, что никакой я тебе не друг, что я плохой еврей. Я должен немедленно остановить машину, и он сам напишет тебе вызов».

Новый тип отношений между людьми безусловно оказывает влияние на упорное нежелание правительства и кнесетта вводить смертную казнь даже для террористов, убивающих женщин и детей. Об этом прекрасно осведомлены арабские террористы из «Хамаза» и других бандитских организаций, которые хладнокровно режут детей, женщин и стариков, сознавая свою безнаказанность. Введения смертной казни требуют в основном выходцы из России, но дух ненависти, столь характерный для нашей распавшейся державы, еще не возобладал в маленькой окруженной врагами стране. Хотелось бы надеяться, что и не возобладает.

Удивительны для «совков» и порядки в израильской армии, где нет, например, приказа «Вперед». Есть только приказ «За мной». Командир не может послать солдата перед собой на смерть, он должен идти первым. Неразумно? Конечно, неразумно, — в Израиле в войнах гибнет больше всего младших офицеров. Однако солдат знает, что командир никогда его не подставит, и верит ему. Или другой пункт устава, — если ты окружен и находишься в безвыходном положении, то должен сдаться в плен. В плену же, если тебе угрожают пытками или смертью, немедленно выдавай все известные тебе военные тайны. Помни, что самое дорогое — жизнь. Чудовищно, на наш взгляд, не правда ли? А как же наши герои-мученики, брошенные Сталиным на произвол судьбы? А Гастелло и Матросов? А те сотни рядовых, которых по приказу посылали вперед на минные поля, чтобы расчистить дорогу танкам?

И еще один непонятный нам пункт устава для полевого командира: ни при каких обстоятельствах нельзя бросать раненых. Если на территории, захваченной или обстреливаемой противником, остался хотя бы один раненый и командир роты понимает, что вызволить его можно, только положив две трети роты, он обязан это сделать. Глупо? Уж, конечно, глупо, — у нас бы так никогда не поступили. Зато каждый солдат уверен, что его никогда не бросят, что бы с ним ни случилось, что вся страна в трудный час придет к нему на помощь, как и он к ней. Может быть, поэтому армия здесь действительно народная, и к солдатам все относятся как к собственным детям.

Служба в армии в Израиле, в отличие от нас, считается почетной. На особо опасные военные специальности — летчики, танкисты, десантники, — большой конкурс и тщательный отбор. Вспоминаю разговор с тем же Игорем, сын которого Миля в 91-м году достиг призывного возраста. «Знаешь, — делился со мной своими тревогами Игорь, — Милька такой рослый и здоровый, что ему могут предложить служить в «коммандос» (специальные подразделения для особо опасных десантных операций. — А.Г.). Мы с Татой очень переживаем». «Зря переживаете, — успокоил я его, — ты разве не знаешь, что для единственного сына в семье в таком случае нужно согласие родителей?» — «Да, знаю, конечно, ну и что из этого? Неужели ты всерьез полагаешь, что я могу не дать согласия? Это же позор. Как я буду соседям в глаза смотреть?»

В израильской армии воинская повинность распространяется не только на юношей, но и на девушек. Последние, впрочем, идут в армию весьма охотно, поскольку сразу после службы, как правило, выходят замуж. Не служат в армии только религиозные ортодоксы, которые вообще не признают государства Израиль, так как, по их вероучению, государство это может создать только мессия, а его приход еще не настал. Но это нисколько не мешает им принимать от не признаваемого ими государства разного рода блага и привилегии.

Поражает израильская армия не только необычными правилами ее устава, но и внешним видом солдат. Постоянно перемещаясь по стране рейсовыми автобусами, я поначалу удивлялся тому, что в конце недели они буквально набиты юношами и девушками в военной форме и с оружием. При этом, несмотря на обязательное наличие у каждого солдата автомата или скорострельной винтовки, внешний вид их не только не казался устрашающим, но наоборот — вызывал сочувствие и жалость. Прежде всего полное отсутствие облика бравых вояк, что привело бы в священное негодование любого нашего сержанта. Форма на всех мятая и заношенная, сапоги не чищены, худые впалые щеки мальчишек заросли щетиной, да у половины еще и кипа на голове. Рядом с автоматом почти всегда битком набитый вещмешок (позже мне объяснили, что солдаты едут домой на «шабат» и везут в вещмешках вещи в стирку). Помимо неказистого внешнего облика я удивлялся постоянному усталому виду солдат, — стоило им сесть в автобус, они тут же засыпали.

Спит солдат по соседству — ни выправки нету, ни стати.

Замусолена куртка, прикрыла затылок кипа.

Не увидишь такого, пожалуй, у нас и в стройбате.

Спит усталый солдат, и судьба его дремлет, слепа.

Кто сегодня предскажет, что может назавтра случиться

С этим мальчиком спящим, что так на бойца не похож?

Может, будущей ночью воткнется ему под ключицу

Мусульманский кривой, для убийства наточенный нож?

Тонкошеий, небритый, с загаром спаленною кожей.

Автоматный ремень в полудетском его кулаке.

Я не знаю иврита, он русского тоже, и все же

Как нетрудно мне с ним говорить на одном языке!

Почему так легко понимать мне его? Потому ли,

Что в тылу он не станет искать безопасных путей?

Что меня не сразит центробежною смертною пулей?

Что саперной лопаткой моих не порубит детей?

Мчит автобус ночной по дороге меж горных селений,

И во сне улыбаясь звезды заоконной лучу.

Спит солдат на сиденье, усталые сдвинув колени,

Автомат, словно скрипку, прижав подбородком к плечу.

Только позднее, познакомившись с армейской учебной программой «курса молодого бойца», я перестал удивляться их изнуренному виду. Армия здесь не для парадов или устрашения безоружных, а для реальной обороны и защиты от агрессии. Служат в ней, кстати, не только евреи, но и другие граждане Израиля. В долине Израэль, например, мне показывали деревни друзов, которые тоже служат в армии, а неподалеку от Иерусалима — поселения выходцев из Сибири: старые российские семьи Карякиных и Дубровиных еще в начале века приняли иудаизм и переселились сюда. Армия поэтому здесь во многом интернациональная и начисто лишена дедовщины и расизма.

Кстати сказать, хотя солдаты по уставу никогда не расстаются с оружием, еще практически ни разу не было какой-нибудь пальбы «по пьянке» или подобных инцидентов. Солдат обучают выживанию в пустыне, плаванию под водой с тростинкой, бесшумному передвижению. Результаты воин при соотношении численности населения Израиля и его противников говорят сами за себя.

На берегу Мертвого моря над высоким неприступным скальным обрывом белеют руины древней израильской крепости Масада. Туристов сюда доставляют по подвесной канатной дороге. Эту крепость более двух тысяч лет назад, во время несчастной Иудейской войны, когда вся Иудея уже лежала в развалинах и сгорел Второй храм, разрушенный римлянами, восемьсот ее защитников более двух лет обороняли от обложивших ее со всех сторон римлян, с негодованием отвергая все предложения о сдаче. Когда кончились все запасы и осаждающим удалось лишить крепость воды, ее защитники, убив своих жен и детей, по очереди затем умертвили друг друга, предпочтя смерть позорному плену. На это место теперь привозят новобранцев принимать присягу.

Отношение к солдатам вполне отражается в истории, которая случилась во время моего первого приезда в Израиль. Группа арабских террористов захватила в заложники трех израильских солдат и потребовала в обмен на них выпустить из израильских тюрем триста заключенных террористов, — по сто человек за каждого солдата. Премьер-министр согласился, что и послужило поводом для скандального разбирательства в кнессете. Отвечая на справедливые обвинения оппозиции, Шамир сказал: «Да, вы совершенно правы, условия обмена крайне невыгодные. Но ко мне пришли три матери, и я просто не мог смотреть им в глаза». Так сказал лидер правых, сам прославившийся когда-то участием в дерзких террористических операциях во время войны за независимость.

На самом деле оппозиция права, — ничего хорошего в таком обмене нет, система обмена заложников вдохновляет террористов на новые акции. При этом страдают не только евреи, но и живущие в Израиле арабы, которым экстремисты, засланные извне, обученные в СССР или в арабских странах соответствующими спецслужбами, не дают спокойно жить и работать, хотя уровень жизни арабов в Израиле гораздо выше, чем в сопредельных странах.

В нашей печати до сих пор обходится упорным молчанием тот жесточайший террор, которому подвергают боевики «Хамаза» и других террористических организаций своих живущих в Израиле соплеменников за отказ участвовать в интифаде. Вырезаются целые семьи, как это принято на Востоке. После такой наглядной агитации соседи или родственники пострадавших уже согласны на все. Такую же ситуацию я видел в 82-м году на Кипре. Накануне подписания очередного соглашения о мире и согласии между греческими и турецкими киприотами из Турции срочно прибывали «активисты», начиналась резня среди турецкого (прежде всего) населения, и статус-кво сохранялось, несмотря на многолетние усилия высоких международных организаций.

Что же касается российской печати, то в первый мой приезд, в 90-м году, она еще следовала привычным курсом клеветнической лжи в адрес Израиля, унаследованным от сталинско-брежневской эпохи. Уже возвращаясь в Москву в декабре, я открыл в самолете свежий номер «Правды» и прочел сообщение под заголовком «Очередная расправа израильских оккупантов»: «По решению израильского суда трое юношей из сектора Газа приговорены к пожизненному тюремному заключению за подрывную деятельность. Решение это вызвало протест общественности».

А на деле было вот как. Три арабских террориста, вооруженные ножами, вошли в утренний час в рейсовый автобус неподалеку от Тель-Авива и хладнокровно начали резать детей и женщин. Погибли трое детей и беременная женщина, ранены еще трое. Остановил эту резню водитель, у которого оказался пистолет. Он разоружил бандитов и сдал их полицейскому патрулю. Вместо казни суд приговорил убийц к тюремному заключению, что и вызвало «протест общественности», требовавшей смерти для убийц, но таковы уж законы Израиля.

Кстати, именно этим мифам, создаваемым многолетними усилиями нашей советской печати, я обязан некоторой неожиданностью первого впечатления от реального Израиля. Мое поколение до сих пор недооценивает смертельную силу того яда замедленного действия, которое ему вливали в сознание десятилетиями. К тому же до этого почти за тридцать лет плаваний и поездок я побывал в самых разных странах, и «заграницей» с ее роскошным на наш взгляд сервисом и магазинами меня не удивишь. Поэтому до первой поездки мне была совершенно непонятна та эйфория, в которую впадали именно после поездки в Израиль Булат Окуджава, Юлий Ким и многие другие деятели нашей культуры, также вполне искушенные заграницей. Все они до Израиля тоже побывали в более богатых странах, так что это не шок от прилавков.

Первый миф — это уже упомянутый плод усилий нашей официальной пропаганды, изображавшей государство Израиль этаким лагерем сионистских бандитов и захватчиков, занятых исключительно угнетением и истреблением арабов, а в свободное от этого время — подготовкой к завоеванию и порабощению мира. А второй, тоже не без участия нашей славной прессы, — что Израиль, дескать, это захолустное провинциальное государство, огромное местечко, где все — бездуховные мещане и обыватели касриловского типа, а всемогущие религиозники заставляют всех надевать кипу и выполнять другие бессмысленные ветхозаветные обеты. Даже название уничижительное придумали: «Израиловка». Оказалось, что Израиль — демократическое и вполне современное государство, которое в условиях сложнейших проблем — военных, экономических, политических, старается ни на шаг не отступать от принципов нравственности и демократии.

С религиозниками дело обстоит сложнее. В Израиле существуют две основные противоборствующие политические силы — блок умеренно правых партий Ликуд и блок Маарах, объединяющий левую рабочую партию Авада и ее союзников. Каждая из этих партий имеет в кнессете чуть менее половины голосов. Остальные несколько процентов приходятся на долю религиозных организаций. Получается — кого они поддержат, тот и получит необходимый перевес при голосовании. Поэтому с религиозниками заигрывают и правые, и левые, — каждое правительство старается перетянуть их на свою сторону, и они довольно ловко этим пользуются.

Как раз в ноябре 90-го года кнессет, под давлением ортодоксальных сторонников иудаизма, принял закон, запрещающий продажу свинины. Закон, мягко говоря, мало разумный, особенно в условиях притока малоимущих эмигрантов и связанных с этим проблем. На следующий день после публикации этого закона в газетах мой приятель, живущий в Тель-Авиве, спросил у продавца в мясной лавке: «Что, теперь не будет в продаже свинины?» «О чем вы говорите? — удивился тот. — Мы, слава Богу, живем в свободной стране! Просто она станет на пару шекелей дороже».

В Израиле я встретился со своим давним приятелем по Питеру Сашей Радовским, который живет теперь в Хайфе и работает в «Технионе». Не виделись мы много лет. В свое время, еще в Ленинграде, Саша неожиданно для всех своих друзей вдруг крестился и стал истовым христианином. Теперь же он, как оказалось, вернулся к «истинной вере» и с тем же энтузиазмом истово выполняет все сложные ежеминутные предначертания иудаизма. В первый же вечер он с восторгом и убежденностью неофита решил и меня обратить в истинную веру с помощью страстной проповеди, подкрепленной бутылкой израильской водки «Стопка». «Ведь ты океанолог, — говорил он мне, — ты погружался на большие глубины в океане. Почему ты не хочешь познать самые большие глубины духа?»

Агрессивность ортодоксов проявляется не только в самом Израиле, но и в диаспоре. Несколько лет назад в Москве мне довелось принять участие в Первом конгрессе русских евреев, проходившем в гостинице «Редиссон-Славянская». Не успел я войти в вестибюль, как ко мне подскочили шустрые молодые люди и, спросив меня, евреи ли я, после утвердительного ответа начали энергично надевать на меня «тфили» (одна из религиозных молитвенных принадлежностей). Когда я стал протестовать, они тут же принялись укорять меня, что я якобы «отрекаюсь от еврейства, поскольку не уважаю религиозные обряды». Все мои робкие попытки объяснить им, что национальная принадлежность это одно, а религия — другое, успеха не имели.

Да и на самом конгрессе бросалось в глаза явное преобладание раввинов, особенно среди державших речи. У неопытных русских евреев складывалось впечатление, что еврейство и иудаизм — одно и то же, и что путь к культуре родного народа лежит только через религию. Это опасное заблуждение ловко используется организаторами разного рода религиозных школ в Москве, соблазняющих детей и родителей широкой учебной программой и экономическими благами. На деле же это приводит к необратимому вовлечению детей в религиозный фанатизм и отторжению их от родителей.

На этом конгрессе я был поначалу введен в состав комиссии по культуре, но после моего интервью для радио и телевидения, где я попытался протестовать против засилья религиозников, меня из культкомиссии тут же вывели.

А вот чем Израиль действительно отличается от всех виденных ранее стран, в том числе и более богатых, так это тем, что несмотря на безработицу, постоянную угрозу терактов, нехватку жилья и другие проблемы, он выглядит страной счастливых людей. И еще — это, пожалуй, единственное место в мире, где не чувствуешь себя за рубежом, поскольку каждый третий (а возможно, и второй) говорит по-русски. Этакий аксеновский остров Крым.

Недаром переехавший недавно в Израиль Юлий Ким написал такие строчки на мотив известной песни:

С гулькин нос страна моя родная.

Мало в ней лесов, полей и рек.

Я другой такой страны не знаю,

Где так счастлив русский человек.

Кстати, знаменитая советская ментальность, надолго пережившая Советский Союз, до сих пор весьма ощутима и в израильском обществе. Возможно, это связано с русской эмиграцией. Здесь, как нигде, считаются с мнением «общественности», да и сам интерес к общественной жизни крайне высок. Я практически ощутил это на себе во время моего второго посещения Израиля в 1992 году, когда ездил с выступлениями по стране в самый разгар муниципальных выборов.

Поскольку залы, в которых я должен был выступать в каждом городе, предоставляли обычно городская администрация или профсоюзы, то они решили использовать мои концерты для предвыборной агитации, благо народу на них собиралось много. Каждый раз перед концертом на сцену поднимался улыбающийся кандидат в мэры от одной из соперничающих партий, говорил о том, как он ценит меня, с трудом читая мое имя, впервые им услышанное, по бумажке, и затем по-русски или на иврите минимум полчаса яростно агитировал собравшихся голосовать за него и за его партию. Так как иврита я не знал, то не всегда понимал, кто из них от какой партии. Как мне потом объяснили, я трижды невольно поддерживал кандидата от Авады и дважды от Ликуда. Что же касается содержания речей, то, насколько я мог судить, они были совершенно советскими по форме и существу и содержали такие же безответственные обещания, как предвыборные речи наших кандидатов в Думу.

В целом же в Израиле весьма популярны идеи социализма, реализовавшиеся в кибуцах, где иногда, как мне говорили, можно встретить даже портреты усатого «Вождя всех народов». В этом тоже — немалая родственная связь с Россией. Думается, не случайно идеи коммунизма зародились в еврейской среде, а идеи сионизма — в России.

Замечательный израильский поэт Иегуда Амихай, принимавший участие в войне за независимость 1948 года, рассказал как-то историю, как после очередной захлебнувшейся атаки вскочил, подняв знамя, «русский» майор, из поверженного Берлина через всю Европу добравшийся до Эрец-Исраэль. Он повернулся к бойцам, взмахнул флагом и на чистом русском языке (иврита он не знал) закричал: «За Родину, за Сталина!» И рванулся в атаку. Так была взята Беер-Шева.

Еще одна черта местной жизни, — чудовищный бюрократизм чиновников, сильно смахивающий на советский, который быстро излечивает от радостной эйфории всех, кто с ним сталкивается, в первую очередь — вновь приехавших.

Ну а приезжающих на гастроли из России артистов и авторов быстро избавляет от эйфории шустрое племя менеджеров, в розлив торгующих здесь российским искусством вперемежку с другими ходкими товарами и стремящихся на каждом шагу обмануть и обобрать. Довелось с ними столкнуться и мне. Одни, обманывая, скандалят и даже угрожают (Булат Окуджава рассказывал, что его менеджеры, с которыми у него возник конфликт, угрожали ему пистолетом), другие льстят и заискивают, но надувают почти все.

Все это, однако — мусор, плавающий, как ему и положено, на поверхности.

Если вспомнить, что Израиль — страна эмигрантов, вполне можно оценить, как много сделано за сорок лет сто существования, да еще во враждебном окружении, на пустом месте. На пустом — в буквальном смысле, поскольку вокруг лежит пустыня, и все деревья которые там сегодня растут, не только сады и плантации, но и леса, все это посажено, — от стройных кедров и эвкалиптов до пальмовых рощ.

Заселявшие эти земли в течение многих веков арабы, будучи скотоводами, о деревьях не заботились. По их мнению, если дерево не приносит плодов, оно должно быть срублено. И сейчас, когда едешь по стране, глаз безошибочно различает голую выжженную пустошь вокруг арабских деревушек и густую обильную зелень в Местах израильских поселений.

У израильтян все время находится повод для посадки деревьев: по дереву за каждого еврея, погибшего при Холокосте (так в Израиле называют массовое уничтожение евреев гитлеровцами в годы Второй мировой войны), по дереву за каждого еврея, живущего в диаспоре, по три за каждую жертву террористов. Выжженные беспощадным солнцем библейские пустыни на тазах превращаются в сад.

И это при том, что в стране, где нет больших рек, постоянно возникают трудности с водой для орошения. В октябре и ноябре, когда мы были там, более месяца не выпадали дожди, и уровень озера Кинерет, откуда черпает воду весь Израиль, упал необычно низко.

Система орошения поэтому устроена так, чтобы ни одна капля воды не пропала даром, ни одна — буквально: на каждой банановой пальме стоит компьютерное устройство, управляющее капельным орошением. В кибуце неподалеку от реки Иордан, кстати, узкой и грязной, нам показывали цех по изготовлению этих компьютеров, которые поставляются во многие страны мира. В результате в Израиле — в условиях пустыни — чуть ли не самая высокая в мире продуктивность сельского хозяйства.

Пожалуй, главная проблема здесь — безработица, особенно в последнее время, когда в эту маленькую страну хлынул поток эмигрантов, в первую очередь из России. Но и устроившись на работу, советскому человеку не так-то просто на ней удержаться. Вот приезжает в Израиль российский еврей, языка он не знает, специальность у него такая, которая никому не нужна. Куда он пойдет? Разве что на стройку простым рабочим. Там обычно на самой неквалифицированной и низкооплачиваемой работе трудятся арабы, но предприниматель с радостью увольняет араба и берет «русского». Во-первых, он сам еврей и рад помочь «олиму» (так в Израиле называют недавно приехавших), во-вторых, араба он побаивается, в-третьих — «русскому» можно платить еще меньше, чем арабу, — для нищего эмигранта и это деньги.

Но дня через два-три хозяин вынужден увольнять «русского» и снова нанимать того же араба. Араб, конечно, может его неожиданно зарезать, зато он работает безотказно с семи утра до трех-четырех часов дня без перекуров и отдыха. Все израильтяне работают в таком режиме — не просто присутствуют на работе, а вкалывают так, как мы уже просто не в состоянии. При этом совершенно неважно таскаешь ты кирпичи на стройке или сидишь за компьютером в фирме — все рабочее время тратится только на работу — лишний раз покурить не выйдешь. И нет вроде бы никакого цербера, который фиксировал бы твои перекуры, а вот не выйдешь и все!

Помню, особенно это меня удивило в Тель-Авивском университете, где мне довелось читать лекции по геофизике океанского дна. Меня поразила абсолютная тишина в немноголюдных рабочих кабинетах, где все сосредоточенно склонились над компьютерами. Никакой толкотни в курилках или столовой, никаких собраний в рабочее время, и самое главное — никто не топчется в коридоре у кабинета начальства, чтобы подписать какую-нибудь нужную бумагу.

Мой друг профессор математики Виктор Браиловский, возглавлявший в свое время в СССР самиздатовский журнал «Евреи в СССР» и отсидевший за это срок в лагерях, который даже под постоянной слежкой КГБ ухитрялся в Москве у себя на квартире проводить научные семинары, с утра садится в своем кабинете за компьютер и отрывается только на лекции. Понаблюдав за ним пару дней, я окончательно понял, что в таком режиме работать бы не смог. Так что нашему человеку везде тяжело. Кстати, все научные доклады и их обсуждение ведутся только на английском языке. Забавно, что после моего доклада, на котором почти все присутствующие, приехавшие из бывшего Союза, прекрасно понимали по-русски, все старательно начали говорить по-английски.

Приезжая, эмигранты селятся большей частью среди своих приехавших ранее земляков, и в результате складываются целые кварталы и даже города, напоминающие о странах, из которых прибыли их обитатели. Отсюда уже упомянутое разнообразие облика людей и улиц, культуры и жизненных укладов. На этой крошечной территории снова моделируются, развиваются и мирно сосуществуют самые разные стили жизни.

Это впечатление мира в миниатюре, средоточия всех человеческих культур, усиливается еще больше при обращении к израильским древностям. Словно вся мировая история, все религии и культуры начались отсюда и потом, век за веком, снова встречались и переплетались здесь.

Вот, например, знаменитая Стена Плача в Иерусалиме — «Котель», как его называют, — подлинная стена Второго храма, построенного после возвращения евреев из вавилонского плена и разрушенного римлянами. Рядом с ней — мечеть, возведенная над гробницей Омара — одной из главных мусульманских святынь. Неподалеку — могила знаменитого царя Давида (у арабов Дауда), которого почитают все — и евреи, и христиане, и мусульмане. Над ней, на втором этаже — помещение, где происходила Тайная вечеря.

Иисус собрал своих учеников в субботу, да еще в праздничную, не где-нибудь, а именно здесь — над могилой святого праотца. Рядом дворик, где Иисуса бичевали, надели на него терновый венец, и прямо от этого дворика — крестный путь на Голгофу, где одна на другой лепятся церкви всех христианских конфессий — поближе к Гробу Господню.

А на противоположном склоне — уже за стенами Старого города, поставленными в XVI веке Сулейманом Великолепным, — храм над могилой Богоматери и напротив него храм Марии Магдалины, стоящий в Гефсиманском саду, где легионеры арестовали Христа и где сразу вспоминается «Моление о чаше». В самом храме хранятся мощи причисленной к лику святых мученицы Великой княгини Елизаветы Федоровны, вдовы Великого князя Сергея Александровича, разорванного в Москве на куски бомбой Каляева. Большевики в 18-м году, изводя под корень царскую семью, сбросили Елизавету Федоровну в Алапаевске в шурф шахты. Так наша трагическая история переплетается здесь с мировой.

Всего несколько остановок автобуса отделяет это место от шотландского монастыря, где похоронено львиное сердце короля Ричарда. А другой вождь крестоносцев — Готфрид Бульонский, конная статуя которого красуется на площади Брюсселя, похоронен прямо под ступенькой лестницы, ведущей в храм Гроба Господня. Еще дальше — монастырь Креста, основанный Шота Руставели, который прожил в нем свои последние годы. Называется он так потому, что поставлен на месте, где срублено было дерево, пошедшее на крест для распятия. А вот и портрет великого автора «Витязя в тигровой шкуре», приписанный им снизу к одной из икон, нм же написанных.

Так что недаром Палестину называют Святой Землей. Древнееврейские, христианские, эллинские, римские, мусульманские древности, вся мировая история вплоть до Бонапарта с его полулегендарными деяниями в Яффе и Акка, завязались здесь когда-то в единый узел, наглядно воплощая физическую модель расширяющейся Вселенной. Одна эпоха сменяется другой, но все связано. Весь Иерусалим выстроен из бело-розового камня, — и стена Второго Храма, и римские и эллинские храмы, и мечети, и городская стена, воздвигнутая Сулейманом Великолепным, и современные кварталы. (Последнее обстоятельство связано с тем, что во времена английского владычества уже после Второй мировой войны, англичане разрешали ставить здесь дома только из этого камня.) Вот она — истинная колыбель человечества, формой своей напоминающая ковчег.

Древняя культура на этой земле причудливо переплетается с современной. Израиль — страна художников. Иудейская религия запрещает создавать изображения людей и животных (это позволительно только Богу), поэтому в современной живописи и скульптуре преобладает абстрактный стиль. Пожалуй, ни в одной стране мира не видел я такого количества выставок, вернисажей, садовых скульптур, зданий и разного рода сооружений, украшенных фресками и живописью.

Здесь в Иерусалиме уже много лет живет замечательный художник Лев Сыркин. С ним и его женой Лорой, родной сестрой поэтессы Елены Иоффе, вместе с которой я занимался когда-то в литературной студии Дворца пионеров в Ленинграде, нас связывает многолетняя дружба. Сама Лена тоже живет в Израиле довольно давно, выпустила несколько поэтических книг, обзавелась детьми и внуками. Помню, в первый свой приезд в ноябре 90-го года я позвонил ей по найденному мной телефону и радостно закричал в трубку: «Ленка, привет! Ты помнишь, как мы с тобой целовались в параднике в сорок седьмом году?» «Ты, что, с ума сошел? — возмущенно ответила она. — Там же рядом твоя жена!».

Семья Сыркиных выезжала из Москвы в 72-м, когда Лев Сыркин был уже известным художником-монументалистом, одним из авторов мозаики киноконцертного зала «Октябрь» на Новом Арбате. Выезжали трудно, с тремя маленькими детьми, полностью пройдя через чистилище унижений и препон, создаваемых тогда властями. У Льва вышла сейчас в Израиле книжка воспоминаний на русском языке, посвященная этой горестной эпопее с публичным исключением из Союза художников и другими мытарствами. Книга называется: «Я вам не должен». Первые годы в Израиле им пришлось нелегко. Когда Лева посетовал на трудную жизнь одному из наших общих приятелей Саше Радовскому, уже обустроившемуся в Хайфе, тот пожал плечами: «Настоящий художник должен жить среди трудностей».

Сейчас Лев Сыркин — один из ведущих художников Израиля, человек, уважаемый всей страной и пользующийся широким международным признанием. Он — член Итальянской Академии художеств. В 1998 году он был объявлен «Человеком года». Он получает многочисленные заказы от государства и частных фирм. Мы видели его превосходные мозаики и смелые скульптурные композиции в Иерусалиме и других городах. Мне особенно понравились мозаики на химическом заводе, стоящем на Мертвом море. На этом заводе производят поташ, используя в качестве сырья супер-соленую мертвоморскую воду. На завод мы ездили вместе с автором на специальную экскурсию. Здесь находятся две огромных мозаики Сыркина. Одна украшает стену в гигантском зале, где размещается заводская столовая.

Нельзя попутно не отметить, что этот химический завод поражает не только мозаиками и панно, которые у нас украшали бы стены правительственных резиденций или музеев, но и оранжереями, чистым воздухом, обилием фонтанов и стерильной чистотой внутри и снаружи, в том числе, конечно, и в празднично убранной столовой, где питаются все вместе — от директора до разнорабочего. Различить их, кстати, нелегко, поскольку все одеты в одинаковую синюю униформу. Вторая мозаика занимает стену первого этажа в здании, где размещается заводоуправление. Я помню, уже настало время уезжать, а Лева все стоял, обернувшись от входных дверей, и смотрел на свое детище, освещенное багровыми лучами заходящего солнца.

В северном Израиле, неподалеку от Хайфы, есть живописный поселок Эн-Хот. Там живут и работают несколько десятков художников, в том числе мой старый знакомец по Питеру Евгений Абезгауз. Этакий постоянный Дом творчества.

В целом же творческая судьба художников в Израиле складывается по-разному. Говорят, что их там слишком много. Так, один из моих давних приятелей по Питеру, замечательный художник, неоднократно подвергавшийся непризнанию и гонениям в 70-е годы в СССР, приехав в Израиль, долгое время не мог начать зарабатывать на жизнь и выставлять свои работы. Семью, однако, надо было кормить. Тогда он решился на отчаянный шаг. Кто-то из приятелей сказал ему, что в биологическом институте в Тель-Авиве принимают мужскую сперму и платят за порцию 50 долларов. Наш герой тут же поехал в институт и занял очередь. Но поскольку ждать пришлось долго, он решил пока зайти к своему приятелю, жившему напротив. Услышав его историю, приятель налил ему полстакана водки и заставил выпить. Потом достал из кармана 50 долларов и положил на стол. «Бери, — сказал он, — и уходи отсюда. Чтобы я тебя в этой очереди больше не видел». «Ну зачем же? — заартачился художник. — Я хочу честно заработать свои деньги». — «Близко не подходи туда, — ты же после этого станешь импотентом». — «Почему?» — «Каждый раз будешь думать: «Опять пропадают пятьдесят долларов!»»

Через некоторое время дела у художника пошли в гору. Его начали выставлять. Однажды он вернулся в праздничном настроении с какого-то вернисажа, где хвалили его картины, и радостно заявил своей русской жене: «Вот, Вера, кто я был в России? А здесь я вхожу в первую пятерку художников Израиля». На что жена скептически ответила: «Ты бы еще в Люксембург переехал».

Сложнее обстоит дело с русской литературой и русскоязычным театром. В Израиле живет немало русских поэтов и прозаиков — Дина Рубина, Елена Аксельрод, Игорь Губерман, Михаил Генделев, Рина Левинзон, Вадим Халупович, Ася Векслер, Борис Камянов, Александр Бараш и многие другие. Кроме того, в Израиле существует первоклассная литература на иврите. А вот вся русскоязычная пресса, включая и литературные журналы, за редким исключением (журнал «22», например), как правило, второго сорта. Тем не менее в Израиле существует союз русскоязычных писателей, членство в котором дает автору право на издание одной книжки бесплатно.

Почему же возникают проблемы в этой стране с русской литературой? Возможно, дело, в частности, в том, что русскоязычная читательская аудитория здесь не слишком велика и со временем уменьшается, поскольку во всех семьях эмигрантов дети активно изучают иврит и быстро отвыкают от русского языка. Да и взрослые стараются как можно быстрее интегрироваться в новую среду обитания, где русский язык чаще всего только мешает.

Даже приехавшие недавно олимы думают больше о будущем, а не о прошлом, учат иврит и стараются поменьше оглядываться назад. Та, казалось бы, обширная русская языковая среда, которая возникла в стране в последнее время в связи с массовым исходом из бывшего СССР, с течением времени неумолимо мелеет и высыхает по мере ухода старших и адаптации младших. Может быть, именно поэтому в стихах русскоязычных израильских поэтов ощущаются растущая камерность и отсутствие воздуха русского языка, которым мы дышим в России, не задумываясь о его ценности, как человек дышит, не замечая этого, пока вдруг не ощущает нехватку воздуха. В Израиле же поэты обречены на известную языковую изоляцию, что, впрочем, не мешает их самодостаточности и довольно сложным взаимоотношениям.

Тем не менее хороших русскоязычных поэтов в Израиле немало. В 1993 году Зиновий Гердт, с которым мне посчастливилось провести там около месяца, познакомил меня с поэтессой Сарой Погреб, живущей в Ариэле. Интересно и новое поколение — Александр Валовик, уже упомянутый Александр Бараш и другие. Обращает на себя внимание, что некоторые поэты, ощущая узость русскоязычной среды обитания только в печатном слове, начали писать песни. Михаил Генделев, например, который еще в родном Питере написал превосходную песню «Ностальгия», теперь, уже вполне став израильским классиком, снова начал писать песни, и в последнюю нашу встречу в 97-м году показал мне целый цикл.

Хотелось бы отдельно остановиться на талантливом поэте и барде Александре Алоне, прожившем недолгую, но героическую жизнь. Он родился в Москве в 1953 году, поступил после школы в институт, но уже в восемнадцать лет уехал в Израиль, сменив свою фамилию Дубовской на Алон (алон на иврите — дуб). Здесь он окончил морское училище, стал офицером, до 76-го года служил на флоте, воевал, защищая свою страну, получил боевые награды. Он был настоящим романтиком. Может быть, именно поэтому мне так близки его стихи и песни. За свою короткую жизнь он объехал почти весь земной шар, побывал в Бирме, Корее, Японии, Австралии, Непале, Индии, Европе, Мексике, Латинской Америке. Он был моряком и воином, но прежде всего он был поэтом.

Едким пороховым дымом и копотью солярки пахнет его «Песня о танкистах», написанная на поле боя:

Мы на той высоте, мы на том рубеже, на который

Дня и ночи границу продвинули в беге своем.

Танки, те, что дошли, в темноте заглушают моторы.

Ну, а те, что горят, освещают за нами подъем.

Мы не все поднялись. Это значит — расскажет не каждый.

Каково на войне атакующей первой волне.

Эту кручу в огне штурмовали мы с вечера дважды.

И хватили вполне, и за все заплатили вдвойне.

Вместе с теми, кто был, я мечтал о вершине об этой.

Вместо тех, кого нет, я ладонью здесь слезы утру.

Это тяжко всегда, но оправдано только победой.

Это ясно, как кровь, что мерцает росой поутру.

Александр Алон погиб не на войне. Он погиб в 1985 году в гостях, в столь, казалось бы, благополучной Америке, в Нью-Йорке, защищая дом, в котором он жил, от ворвавшихся туда ночью вооруженных грабителей. Вот что написал об этом Игорь Губерман в предисловии к книге стихов и песен Александра Алона «Голос»: «В таких случаях американцы поступают разумно — и покорно ложатся на пол, отдавая дом в распоряжение насильников. Саша Алон вести себя разумно (то есть покорно) не захотел или счел недостойным (не случайно есть у него стихи об этом — поэты часто предвидят свою судьбу). И был убит. Смерть нелепая и бессмысленная для любого случайного человека. Смерть естественная и полная смысла — для русского поэта и солдата армии Израиля».

Что же касается отношения к русскоязычной культуре, то, несмотря на декларирование демократии и большое число русскоязычных изданий, в целом оно довольно сдержанное. Более того, ревнители «истинно еврейского духа», весьма напоминающие наших ревнителей «русского духа» типа Проханова, Кунаева и Владимира Бондаренко, время от времени выступают в печати с заявлениями, что «русскоязычное вторжение представляет собой угрозу многовековой еврейской культуре». Читаешь такое, и кажется, что у тебя в руках очередной номер газеты «Завтра» или «Русский порядок», только в типографии слово «русский» заменяется на «еврейский» или наоборот. Дело доходило до того, что в 1991 году мэр Тель-Авива запретил выступления переехавшего туда Евгения Клячкина, как «не соответствующие еврейскому духу».

Тлетворным духом противопоставления еврейской и русской культур отдавало и от многих статей профессора Агурского, публиковавшихся в начале 90-х. Ну как тут не вспомнить невеселые строчки все того же Игоря Губермана:

С душою, раздвоенной, как копыто,

Обеим чужероден я отчизнам:

Еврей, где гоношат антисемиты,

И русский, — где грешат синонанизмом.

Кстати, вопрос о том, почему я не хочу остаться в Израиле, «на земле моих предков», мне неоднократно задавали не только доброжелатели на улице и в автобусе, но и журналисты, и нередко в весьма агрессивной форме. Так, известная радиожурналистка Ципора Таль, бравшая у меня интервью для «Голоса Израиля», довольно напористо стала объяснять мне, что я «плохой еврей», поскольку отсиживаюсь в тылу в России, в то время как долг каждого еврея быть здесь, на передовой, вместе со своей маленькой страной, борющейся с более чем стомиллионным арабским окружением. «Почему вы говорите «У нас в Москве»? — возмущалась она. — Ваш дом здесь. У русских много своих поэтов, и вам совершенно незачем писать на чужом языке. Вы должны изучить иврит и писать песни на иврите для своего народа». Тон этого нравоучения меня, помню, несколько разозлил, и я был вынужден, может быть, резче, чем нужно, высказать свою точку зрения.

Она состояла в том, что родство по культуре для меня не менее важно, чем родство по крови. Что Родина человека, его среда обитания — это язык и культура. И для меня они русские. А свой долг еврея в помощи своей исторической Родине я вижу в том, чтобы вместе с остальной российской интеллигенцией, от которой я себя не отделяю, бороться с нарождающимся русским фашизмом. Как раз утром этого дня я побывал в музее Холокоста и был под сильным впечатлением от увиденного. Я сказал, что если фашизм победит в России, то катастрофа еврейского народа во Второй мировой войне окажется не последней. Ибо победа фашизма в России обернется не только трагедией для ее народов, но и мировой ядерной катастрофой, где от Израиля может только мокрое место остаться. Что же касается «передовой» и «тыла», то именно здесь, в Израиле, где арабские экстремисты то и дело учиняют теракты, я чувствую себя в глубоком тылу вдали от российского криминального беспредела и нарукавных свастик неофашистов, нагло разгуливающих по российским городам.

Через несколько дней на авторском вечере в Тель-Авиве я получил довольно ядовитую записку от известного физика Марка Азбеля: «Еврейское ли это дело — бороться с русским фашизмом, и неужели Вы всерьез полагаете, что кучка жалких интеллигентов вроде Вас может одержать победу в этой заведомо неравной борьбе?»

Вопросы о том, почему я не переезжаю в Израиль, мне приходилось получать в каждой поездке и почти на каждом концерте. Вопросы эти, разные по своей тональности, были обращены не столько ко мне, сколько к самим себе, и нередко уже содержали в себе ответы, не всегда однозначные. Авторы записок хотели получить от меня подтверждение правильности своего переезда, и спор со мной чаще всего означал мучительный и неразрешимый спор с самим собой, что же такое Родина и где она. Иногда это отчетливо просматривалось в заявках на песни. Вот примеры таких записок:

«Скажите, чувствуете ли Вы себя здесь дома? Могли ли бы представить себя в израильском обществе? Относитесь ли Вы к Израилю как к тому «гуманному Западу», который «не привидится во снах»?» (Кирьят-Оно, 1993)

«Скажите, пожалуйста, сколько времени прошло между написанием стихотворения «Не разбирай баррикады у Белого Дома» и «Пусть они приканчивают сами своего кровавого царя»?» (Реховот, 1993)

«Всего три месяца из Питера. Пожалуйста, исполните «Атланты»!» (Хайфа, 1990)

«Ваши песни знаю с конца пятидесятых. В семидесятом укачивал сына под Ваш «Снег», а на следующей неделе вылетаю в Питер на его свадьбу. Смогу ли я там достать что-нибудь из Ваших сборников? Существуют ли они в печатном виде хотя бы сейчас, через 35 лет?» (Тель-Авив, 1996)

«Скажите хоть несколько слов о Москве» (Ашкелон, 1993)

«Собираетесь ли Вы приехать к нам навсегда? Большая алия Вас ждет» (Кирьят-Оно, 1993)

«Давно ли Вы были в Ленинграде и как Вы относитесь к его переименованию? Если можно, — «Романс Чарноты»» (Акка, 1993)

«Мы встретились с Вами после многолетней разлуки во время Вашего первого приезда в Израиль. С тех дней у нас осталась кассета с Вашими песнями. Она не переставала звучать на магнитофоне в нашей машине, на которой мы много раз мчались с дикой скоростью по безлюдному Тель-Авиву в смутные дни войны в заливе. Мы всегда надеялись, что при случае расскажем Вам об этом. Слава Богу, наша встреча состоялась. Вы для нас — часть Родины. Спасибо и всего Вам доброго». (Бат-Ям, 1996)

«Я просила Вас еще три года назад спеть «Воздухоплавательный парк» и «Постоялые дворы». Надеюсь, что сейчас мне повезет больше. Пожалуйста, спойте. А эмиграция — страшная штука. Наши дети не будут знать «Постоялые дворы», потому что у этой страны нет прошлого века. Такой вот разрыв в истории на 1800 лет». (Иерусалим, 1996).

«Тар странно, что мы уже здесь, а Вы все еще там. Что с Вашей еврейской душой? Еще несколько лет, и мы расстанемся навсегда. Жаль Вас, как жаль!» (Тель-Авив, 1996)

В заключение мне хотелось бы процитировать еще одну записку, полученную мной в марте 1995 года в Питере:

«Здравствуйте! Спасибо за стихотворение о том, почему Вы не хотите уезжать. Я — еврейка, и все чаще передо мной встает вопрос об отъезде. Спасибо, что я не одна не хочу уезжать с настоящей Родины на историческую. Яна, 21 год».

Надо сказать, что длительное пребывание в Израиле, вполне законное на первый взгляд чувство патриотизма, столь понятное после долгих веков бесправия и гонений, иногда приносят весьма странные плоды. Здесь много, иногда слишком много говорят о еврействе, о том, что должен делать и чего не должен делать еврей, как бы отделяя евреев от всего остального человечества. Вызывает невольную улыбку также стремление обязательно найти во всех великих людях хоть какие-нибудь еврейские корни. В упомянутом музее диаспоры в Тель-Авиве есть даже специальный стенд — знаменитые евреи. Там рядом с портретом Альберта Эйнштейна можно увидеть фотографии Иосифа Бродского, Жака Ширака и многих других известных людей нашего столетия.

В связи с этим я вспоминаю, как мой старый знакомец по Ленинграду профессор русской литературы Илья Захарович Серман, работающий сейчас, несмотря на преклонный возраст (ему уже за восемьдесят), в Иерусалимском университете, взялся мне доказывать, что Пушкин был евреем. Дескать, знаменитый прадед Пушкина — арап Петра Великого Ибрагим (Абрам) Ганнибал происходил из эфиопского царского рода, который ведет свое начало от царицы Савской, как известно, забеременевшей от царя Соломона. Поэтому весь этот род — фалаши, африканские евреи. И Пушкин, конечно, тоже. Его рассказ напомнил мне старый анекдот. Один старый еврей спрашивает другого: «Вы слыхали, какой национальности новый Римский Папа?» И второй отвечает: «Не может быть!»

Впрочем, версия мне показалась занятной, и я даже написал стишок на эту тему:

Мне будет сниться странный сон:

Кричащий за окошком кочет,

Самумом поднятый песок.

Что ноздри сфинксовы щекочет.

Разъединение культур,

Их позднее соединенье,

Всеволод — храбрый багатур

И князя Игоря плененье.

Египетский позорный плен

И избавление от рабства.

Среди двенадцати колен

Поди попробуй разобраться.

Мне будет сниться до утра

Земли коричневое лоно,

Арап Великого Петра —

Фалаш из рода Соломона.

И петербургская пурга

Среди окрестностей дубравных.

Где в ожидании врага

Стоял его курчавый правнук.

Мне будет сниться странный фильм, —

Пустыня сумрачного вида

И шестикрылый серафим,

Слетевший со щита Давида.

В прошлом году, уже в Москве, один историк поведал мне не менее фантастическую легенду, относящуюся к Пушкину: он пытался доказать, что Троцкий — правнук Пушкина. Основа этой версии состояла в том, что у Александра Сергеевича было довольно много побочных детей от крепостных девушек, которых он с помощью своих друзей — Плетнева, Вяземского и других, пристраивал в состоятельные семьи. Одного из новорожденных мальчиков якобы пристроили в еврейскую семью богатых землевладельцев Бронштейнов в Херсонской губернии. Приемные родители, страдавшие без детей, обрадовались, что мальчик черноволосый и курчавый, и дали ему свою фамилию. Он-то и был дедом Льва Давыдовича Троцкого.

Каждый раз в Израиле я подолгу бывал в гостеприимном доме упомянутого выше Игоря Губермана в Неве-Якове на окраине Иерусалима. За это время он стал поэтом и писателем с мировым именем. Вот только характер его совершенно не изменился. Если раньше он бесстрашно воевал с советскими гебешниками, то теперь, считая себя патриотом Израиля, не менее яростно борется с идиотизмом бюрократов и религиозников в этой стране, где его русскоязычные «гарики» (в прошлом — «дацзыбао») оказались как бы никому не нужны. Несмотря на его теперешнюю всемирную популярность, в Израиле у него время от времени возникают проблемы. Пару раз его брали на работу в русские газеты и журналы, но нигде он долго не задерживался. Его непоседливый и неукротимый характер, полное отсутствие способности хотя бы в чем-то пойти на компромисс и с чем-то примириться рано или поздно неизменно приводили к очередной безработице.

К примеру, работу в одной из ведущих русскоязычных газет он потерял после того, как, выступая по радио, прочел стихи, в которых высмеивались религиозные ортодоксы. Дело в том, что, в соответствии с системой религиозных запретов, правоверный еврей не может держать на одном столе мясные и молочные продукты. Более того — для мытья посуды из-под молока и из-под мяса в религиозных домах на кухне существуют две отдельные раковины, — не дай Бог перепутать! Неистребимый остроумец Губерман не нашел ничего лучше, чем прочитать по иерусалимскому радио такие стихи:

Еврею нужна не простая квартира.

Еврею нужна для жилья непорочного

Квартира, в которой два разных сортира:

Один — для мясного, другой — для молочного.

Теперь Игорь Губерман полностью стал свободным. Он издает свои книги, выезжает с гастролями за рубеж, главным образом в США и в Россию, и иногда сотрудничает вместе со своим другом Александром Окунем на русском радио. Надо сказать, что в России, где книги Губермана выходят теперь многотысячными тиражами, его выступления проходят в переполненных залах, а его принимают восторженно, как национального героя. Юмор его все так же неизменен. Когда в первый приезд в Израиль я пожаловался ему на желудок, он немедленно среагировал: «Старик, все очень проста. Твой советский желудок отторгает непривычные для него свежие продукты».

В конце 90-го года, за несколько дней до моего возвращения в Москву, я неожиданно встретил в Иерусалиме моего давнего приятеля актера «Современника» Валентина Никулина. Мы как раз заехали на базар купить фруктов и овощей на мою «отвальную». И вдруг посреди узкой улочки, запруженной автомобилями и пешеходами, я увидел Валю Никулина, окруженного небольшой стайкой журналистов. Вид у него был потерянный, глаза — лихорадочно веселые. «Саня, представляешь? — оживился он при виде меня, как бы продолжая прерванный разговор. — Я ухитрился сюда всю звуковую аппаратуру беспошлинно вывезти». Выяснилось, что он решил навсегда расстаться с Москвой и переезжает в Израиль.

На следующий день я прочел в русскоязычной иерусалимской газете интервью с Никулиным под бодрым заголовком: «Полагаю, что в Израиле я буду «беседер» (в порядке)». Бодряческий самоуверенный тон интервью никак не вязался с испуганным выражением его нервного астенического лица на фотографии, с узким, вечно небритым подбородком и трагически поднятыми бровями. Судя по интервью, он рассчитывал вместе с известными актерами и режиссерами — Леонидом Каневским, Михаилом Козаковым и другими, организовать в Израиле русский театр. Мне же вспоминались его лицо на российских экранах, вдохновенный глуховатый голос, поющий Окуджаву или читающий стихи Самойлова, приглушенный шепот в метро у нас за спиной: «Смотри, Никулин» и втянутая в плечи голова на пути из «Крестов» к Финляндскому вокзалу.

В апреле 91-го года в Москве, в доме покойного Эйдельмана, в день его рождения, я встретил Михаила Козакова, также складывавшего чемоданы для отъезда в «Землю обетованную». Незадолго перед этим он опубликовал в «Московских новостях» трагическое интервью «Не могу плыть в серной кислоте», где обосновывал невозможность далее жить и работать в России. Обхватив пустую рюмку тонкими нервными пальцами, он громко вещал притихшим слушателям о своих будущих перспективах на Западе. «Прости, Миша, — некстати ввязался я, — у меня в Израиле сложилось твердое впечатление, что русский театр там не нужен. Он вообще только здесь и нужен». Я не удивился бы гневной вспышке, типичной для выпившего Козакова. Он, однако, ненавидяще блеснув в мою сторону своими огромными черными глазами, неожиданно тихо сказал: «Ну да, ну да, что ты мне объясняешь! Но у меня ребенок маленький, это ты понять можешь?» Это я понять мог. Тем более что после премьеры только что поставленного им по Шварцу кинофильма «Тень», заехав на пути домой с группой провожающих его друзей в ЦДЛ и привычно попросив там в буфете «пару бутылок водки для Миши Козакова», он услышал в ответ от ухмыляющейся, счастливой своей лакейской безнаказанностью буфетчицы: «В Израиле своем водку проси — хрен тебе, а не водка». Это несколько уменьшило его предотъездные сомнения.

С Никулиным и Козаковым мне неоднократно довелось потом встречаться во время моих поездок в Израиль. Идея с русским театром, вначале как будто имевшая успех, со временем довольно быстро сошла на нет. Зрителей становилось все меньше, и труппа не смогла существовать. Михаил Козаков, со свойственным ему упорством и нечеловеческой работоспособностью, изучил иврит и с успехом дебютировал на подмостках еврейскою театра «Гешер». А вот с Никулиным все было сложнее, — иврит ему не давался, пошли нелады с сердцем, он перенес нелегкую операцию по шунтированию, и, хотя нельзя было сказать, что он остался совсем без работы, но настроение у него было подавленное. Я помню наш грустный разговор об этом осенью 93-го под Иерусалимом:

Актер Никулин жаловался мне

Среди холмов Израиля отвесных:

Ему, артисту, нестерпимо тесно

В библейской этой маленькой стране,

Где наизусть изучены давно

Одни и те же улицы и лица,

И скорость превышать запрещено,

Чтобы не оказаться за границей.

«Бывало — прилетаешь из Читы,

В Москве — спектакль, назавтра в Минске — проба,

А здесь все глухо, как под крышкой гроба,

С ума сойдешь от этой тесноты.

Здесь тягостно и душно, как в метро,

И хочется повеситься порою».

Вокруг дышало каменной жарою

Вселенной обнаженное нутро.

И я смотрел на край лиловых гор

Под небом, остывающим и красным,

И времени немеряный простор

Нам дул в лицо из узкого пространства.

В 1993 году Михаил Козаков поставил в Израиле пьесу Пауля Барца «Возможная встреча». Это пьеса о вымышленной встрече двух великих композиторов — Генделя и Баха. В ней Гендель, которого блестяще играет Козаков, богат и знаменит, а Бах, роль которого прекрасно исполняет Никулин, беден и неизвестен.

Прошло несколько лет, и оба они вернулись в Москву. Козаков, по своему обыкновению, так же громко хлопнув на прощанье дверью в Израиле, как когда-то в Москве, Никулин — более незаметно. Оба, к сожалению, полностью убедились в правоте моих слов.

Несколько лучше обстоит в Израиле дело с авторской песней, хотя и здесь все далеко не так просто. Мне рассказывали, как отчужденно встретила израильская аудитория на первом концерте Александра Галича, который вышел на сцену с большим наперсным крестом, что в Израиле, мягко говоря, не вызывает положительных эмоций.

Характерна в этом отношении также драматическая судьба одного из самых талантливых авторов первого поколения Евгения Клячкина, приехавшего сюда в надежде обрести наконец истинную Родину и настоящее признание.

Он погиб неожиданно и трагически 30 июля 1994 года при купании в Средиземном море в кибуце неподалеку от Хайфы. Во время купания внезапно отказало сердце. Была сильная волна. Все усилия спасателей и реаниматоров, быстро прибывших на место происшествия, оказались безрезультатными.

Я дружил с Женей Клячкиным более 30 лет, с середины 60-х, когда в нашем родном Ленинграде, на улице Правды, в Доме культуры работников пищевой промышленности образовался песенный клуб «Восток», объединивший ленинградских бардов.

Среди других молодых ленинградских авторов Евгений Клячкин с самого начала выделялся музыкальной самобытностью и интонационной оригинальностью своих песен, занимающих в авторской песне 60-х годов особое место. В удивительном и чаще всего Нерасторжимом синтезе его песен-монологов несущей конструкцией, как, возможно, определил бы сам автор, инженер-строитель по образованию, является не стихотворная строка, а сложная и гармоничная мелодия, придающая каждой его песне яркую авторскую окраску. Песни Клячкина легко распознать среди других именно по этой щемящей струнной просодии. Он лирик, певец личности, бард «Великого города с областной судьбой». Эта «питерская» неуютная любовь блокадного ленинградского мальчика, неизбывная, пожизненная, как оказалось, привязанность к покинутым дворцам, сырым промозглым переулкам, обветшалым домам и каналам, лежит в основе его лучших песен. Таких, например, как «Песня об утреннем городе», «Мокрый вальс», «Возвращение», «Колыбельная домов». Мне, тоже блокадному мальчишке, особенно близки его строчки:

Я сквозь асфальт булыжник узнаю

И дровяные склады под травой.

Евгений Клячкин — очень питерский бард. Может быть, именно поэтому мне всегда было трудно представить его поющим о солнечном Израиле. В песнях ленинградского периода, который был и остался основным в его творчестве, постоянно звучит тема одиночества городского интеллигента, мучающегося от сознания неприкаянности в окружающем его бездуховном мире. Лирический герой Клячкина чрезвычайно близок к самому автору. В отличие от ярких разнообразных театральных персонажей песен Кима и Высоцкого, это всегда практически один и тот же человек, одинокий, откровенный и беззащитно лиричный: «И привычно нам щадить других, себя не защищая». Даже шуточные его песни наполнены грустным сарказмом («По ночной Москве идет девчонка», «Я был мальчишка глупенький», «Завистливая песенка», «На Театральной площади»).

Грустные песни, однако, удавались ему лучше. Они были более близки эмоциональному и искреннему автору, постоянно ощущавшему тревогу и одиночество в окружавшем его мире «развитого социализма». Вместе с тем, в лучших своих песнях, не всегда одинаковых по уровню стихов, Евгений Клячкин видел мир глазами художника, обращающего внимание на детали. В его песне «Танец старой газеты» газетный лист «встал на носочки, поднял над снегом плечо, и вот уже края его трепещут, как крылья, и ломкая грудь выгибается вздутым плащом, и в каждой бывшей строчке, в каждой букве — усилье».

Круг его песен по тематике как будто не очень широк: город, любовь к женщине, горькая любовь к своей равнодушной Родине, не рассчитывающая на взаимность, природа, возвращающая автору душевное равновесие.

В песне, посвященной другому, также безвременно ушедшему из жизни автору, Юрию Визбору, он написал: «Нас Бог избавил от вранья». Вот это полное отсутствие фальши, беззащитная искренность и прямота разговора всегда были отличительными качествами его песен. Возможно, именно поэтому с самого начала, еще с середины 60-х, Евгений Клячкин постоянно подвергался резкой критике (точнее травле) со стороны всех без исключения партийно-комсомольских инстанций. Концерты его много лет проводились полуподпольно. Не могло быть и речи о выступлениях по радио, телевидению, о записи песен на пластинки. К партийным и комсомольским функционерам дружно примкнули «профессиональные» композиторы и музыковеды. Их почему-то раздражало, что человек с дипломом инженера-строителя, владеющий одной гитарой и не имеющий музыкального образования, оказался автором оригинальных и талантливых мелодий.

Действительно, Клячкина как мелодиста не спутаешь ни с кем. Об этом говорили не только барды — Юрий Визбор и Сергей Никитин, но и один из величайших композиторов нашего времени Альфред Шнитке. Да и сам Клячкин, как отмечала поэт и критик Наталья Аксельруд, признавался: «У меня есть стихи — мало, но есть. Но я чувствую, что этим стихам не хватает музыки, а музыка доскажет то, чего нет в словах».

Не получившие официального признания песни Евгения Клячкина, широко расходившиеся по нашей стране, наряду с песнями Галича, Окуджавы, Высоцкого и Кима, стали основой «Магнитофониздата», сыгравшего важную роль в духовном становлении целого поколения. В середине 60-х годов он уже был частью жизни и культуры интеллигентной молодежи. Не случайно Андрей Битов в своей повести «Путешествие к другу детства» написавший об этих ребятах, отмечал «магнитофоны с Клячкиным и Визбором, их внимание к поэзии». Прошли десятилетня, но магнитофонные записи Евгения Клячкина все звучат, теперь уже для новых поколений.

В те годы песни Клячкина могли исполняться по радио только «по недосмотру властей». В Сибири, в Академгородке, Юрию Кукину местные жители поведали как-то, что впервые познакомились с песнями Клячкина благодаря радиопередаче, где известный композитор Зарицкий вдребезги разругал его творчество. В качестве примера «плохой песни» передали «Сигаретой опиши колечко». И это был первый, кажется, случай, когда критическая передача повторялась по радио трижды по многочисленным просьбам радиослушателей, не успевших записать песню.

В 1966 году, когда Евгений Клячкин приехал в Академгородок с выступлением, местная газета «За научные кадры Сибири», через год опозорившая себя доносительской статьей об Александре Галиче, опубликовала издевательскую разгромную заметку, в которой он именовался «композитор Крячкин».

Когда в 1967 году Слава Чаплин сделал фильм об авторской песне, в котором были отсняты концерты-диспуты в клубе «Восток» с участием Высоцкого, Окуджавы, Кима и Визбора, песням Клячкина опять не повезло. Фильм этот попался на глаза всемогущему в те поры Первому секретарю ленинградского обкома партии Толстикову, печально известному своей расправой над Бродским. Явно подражая «величайшему гению всех времен и народов», Василий Сергеевич любил лично просматривать продукцию вверенного ему «Ленфильма». Посмотрев готовую к выпуску ленту, Толстиков заявил: «Пока я здесь первый секретарь обкома, людей с таким профилем у меня на экране не будет». В результате из уже готового фильма были вырезаны Евгений Клячкин с «Песней об утреннем городе» и я с песней «Атланты».

В начале марта 1964 года, когда в Ленинграде проходил позорный процесс над Иосифом Бродским, Евгений Клячкин на концерте в клубе «Восток» заявил, что посвящает свое выступление любимому им поэту Бродскому. После этого он спел несколько песен на его стихи, которые стали потом широко известны. Нет нужды объяснять, что сразу же после этого выступления имя Клячкина надолго попало в «черные списки» и концерты его были настрого запрещены. Пожалуй, только Юрию Визбору удалось тогда записать песни Евгения Клячкина на гибкую пластинку звучащего журнала «Кругозор» и передать по радиостанции «Юность».

Вообще цикл песен на стихи Иосифа Бродского в музыкальном творчестве Евгения Клячкина занимает особое место. Поэзия Бродского — по-видимому, крупнейшего русского поэта нашего времени — как будто совсем не нуждается в гитарном сопровождении. Да и сам Нобелевский лауреат неоднократно высказывал свое равнодушное отношение к жанру авторской песни. Что же побудило Евгения Клячкина, автора многих популярных песен на собственные стихи, обратиться к сложной и, на первый взгляд, далекой от песенного мира поэзии Бродского? В чем причина того, что именно благодаря музыке Клячкина, написанной к поэме «Шествие» и некоторым другим стихам Бродского в начале 60-х и в 70-е годы, стихи эти, ни разу не опубликованные в печати в те «застойные» времена и бывшие достоянием сравнительно узкого круга московских и ленинградских интеллигентов, знакомых с ними изустно или по бледным машинописным копиям «Самиздата», сразу стали популярны и известны по всей стране? Хорошо помню, как в сибирской тайге и ленинградских электричках геологи, туристы, студенты распевали в ту пору чеканные строки:

И значит, не будет толка

От веры в себя да в Бога,

И значит, остались только

Иллюзии и дорога.

Появившиеся в то глухое безвременье песни Клячкина на стихи Бродского вызвали множество подражаний и послужили великому делу приобщения к истинной поэзии людей, от нее далеких.

Дело, видимо, прежде всего в чутком поэтическом слухе Евгения Клячкина, его редкой музыкальной одаренности, давшей возможность извлечь для слухового восприятия внутреннюю сложную, но гармоничную мелодию стихов Бродского, во всей их многоплановой полифонии. Ему, как никому другому, удалось уловить не только музыку самих стихов, но и авторскую манеру их чтения.

Мне неоднократно приходилось слышать, как Бродский читает свои стихи, и кажется, что при всей внешней непохожести пения Клячкина на глуховатый, чуть завывающий голос читающего поэта, звук гитарной струны, щемящий, иногда кажущийся резким до диссонанса, внезапная смена лирической плавной мелодии («Ах, улыбнись, ах, улыбнись, вослед взмахни рукой») драматичным и напряженным мотивом («Жил-был король…»), создают близкое по знаку к авторскому чтению силовое поле. Услышав хотя бы раз в музыкальном прочтении Клячкина эти стихи или такие, например, как «Ни страны, ни погоста» или упомянутых уже «Пилигримов», в мелодии которых слышатся вагнеровские отголоски, уже не хочется слушать их иначе. Так поэзия Бродского, взятая «с листа», получила как бы отдельное звуковое существование.

В песнях на стихи Бродского полностью реализовался безусловный талант Клячкина-композитора, автора удивительных мелодий («Баллада короля», «Ах, улыбнись», «Романс скрипача» и многие другие). Талант этот сочетается с высоким вкусом в музыкальной интерпретации сложных поэтических монологов, где голос автора неуловимо переплетается с голосами его театральных героев — Арлекина, Коломбины, Честняги, князя Мышкина, и вновь возвращается к их создателю, человеку, как и они, обреченному на одиночество и непонимание во враждебном ему мире, сам воздух которого для него губителен.

И здесь мы переходим к самому главному. Когда я вспоминаю ранние стихи Бродского, написанные еще в Ленинграде, в бесславные для нас, его современников, годы судебной расправы над ним как над «тунеядцем» и последующего изгнания, то невольно сам собой возникает вопрос, почему его прекрасные стихи тех лет — «Джон Донн», «Письма римскому другу» и другие, воспринимающиеся сейчас как классика и далекие от обличительной политизированной поэзии, такой, например, как песни Галича, вызвали тем не менее откровенную неприкрытую враждебность у партийных и литературных чиновников брежневской поры, да и сейчас служат красной тряпкой для подкармливаемых этими чиновниками охранных отрядов, состоящих из полуграмотных ревнителей «истинно русской» поэзии? Не потому ли, что в самой интонации этих стихов, как прежде в великих стихах Мандельштама, они чувствуют чуждый им дух одинокого, непокорного, мучимого мировой скорбью неприкаянного мыслящего интеллигента, само существование которого чревато угрозой их сытому благополучию? Именно это ощущение обреченности в бездуховном мире, где утрачены действительные ценности, трагическая щемящая интонация стихов, подчеркнутая и усиленная музыкой, является основной особенностью и песен Евгения Клячкина, дает тот гармоничный синтез, который обеспечивает им долгую жизнь.

Последние годы ленинградской жизни были для Жени нелегкими. Оставив свою инженерскую должность, он пошел работать в «Ленконцерт», связав себя изнурительными гастролями по российской «глубинке», не дававшими ни денег, ни творческого удовлетворения. Чувство одиночества, ощущение невозможности реализоваться здесь как художнику, опасения за жизнь и благополучие своей семьи на фоне поднимающей голову «черной сотни» заставили Евгения Клячкина в 1990 году переехать в Израиль. Ему казалось, что там, вне партийно-советской системы удушения всего живого, вне пропитавшего все наше общество насквозь, как вирус, народно-государственного антисемитизма, он наконец обретет себя.

Отъезд этот, проблема которого решалась им мучительно и долго (вспомним хотя бы одну из лучших его песен — «Я прощаюсь со страной, где…»), оказался весьма драматичным. Песни «русскоязычного» автора Клячкина не получили в Израиле того признания, на которое он рассчитывал.

В первый свой приезд в Израиль я прожил двое суток у него в квартире, которую он снимал в Рамат-Гане, на окраине Тель-Авива. С работой у него тогда не клеилось, с выступлениями тоже. Он признался мне, что временами близок к самоубийству. Потом, правда, все понемногу наладилось. Его друг врач-стоматолог Геннадий Гонтарь, приехавший в Израиль из Одессы, где когда-то возглавлял одесскую команду КВН, довольно неплохо перевел несколько песен Клячкина на иврит, чем попытался расширить его аудиторию. Однако песни Клячкина в переводе на иврит уже что-то необратимо теряли, и эффект был совсем не тот.

Помню, после первой поездки в Израиль я привез в Питер аудиокассету с записью его песен на иврите и показывал ее на вечере в «Востоке». Хорошо знакомые всем песни, исполнявшиеся на иврите, неизменно вызывали смех в ленинградском зале. Да и в самом Израиле Евгений, хотя и продолжал писать песни, но что-то уже не получалось. Это, видимо, понимала и русскоязычная израильская аудитория. На своем концерте в Холоне в октябре 1993 года я получил записку: «Как вы относитесь к творчеству Евгения Клячкина «до» и «после»»? С горечью говорил он мне в 1993 году: «Сколько стоят билеты на твой концерт? Десять шекелей? А на меня и за пять не ходят».

Надо было кормить свою большую семью, и пришлось снова вспомнить про диплом инженера-строителя. Но работу найти тоже удалось далеко не сразу. Привыкший к многотысячным российским аудиториям, он страдал от равнодушия и неприятия. На фоне этого безразличия быстро угасли его неофитские патриотические восторги по поводу обретенной им новой Родины. Спрос на его выступления постепенно сходил на нет, а иногда, как уже упоминалось, они просто запрещались, совсем как когда-то в Ленинграде.

Для эмоционального и легкоранимого автора грустных питерских песен сложности и неурядицы жизни в этой новой и, как оказалось, чужой для него стране, были мучительны. Это не могло не сказаться на сердце, на которое он до этого как будто никогда не жаловался.

Надо сказать, что, переехав в Израиль, Женя не позволил себе ни одного критическою замечания в адрес покинутой им России, ибо отчетливо сознавал:

То, что болью прозвенит здесь.

Клеветой прошелестит там.

Еще в 1986 году Евгений Клячкин подготовил сборник своих песен для ленинградского отделения издательства «Советский писатель». В сентябре 1987 года автор писал главному редактору: «Слова моих стихов оплачены судьбой и жизнью моей и моих близких. Я хочу, чтобы они были изданы в моей стране и моем городе. Думаю, что имею на это право». В издательстве, однако, думали иначе. К концу 1988 года стало ясно, что сборник в печать не пойдет.

В год своего шестидесятилетия Евгений Клячкин приехал в свой родной Питер, как оказалось, в последний раз. К его юбилею здесь, благодаря усилиям его друзей, и прежде всего Леонида Левина, Натальи Аккуратовой, Марка и Аллы Левитанов, вышла наконец его первая и, к сожалению, последняя прижизненная книга «Не гляди назад». В книгу эту прекрасно оформленную художником Юлией Далецкой, вошли основные песни Клячкина, разбитые на одиннадцать циклов (с нотами). И хотя мелодии, да и стихи песен, гораздо труднее воспринимаются «с листа», чем при живом звучании, книга, ставшая итогом его творческой деятельности, дает представление о том, что успел сделать Евгений Клячкин за свою недолгую жизнь.

Торжественно и сердечно прошел юбилейный вечер, собравший, как и встарь, сотни поклонников. К этому времени фирма «Мелодия» выпустила два стереодиска с песнями. Женя возвратился на Родину. К несчастью, ненадолго.

Личная и семейная жизнь у Жени складывалась непросто, но он всегда был любящим мужем и трогательным отцом. Когда умерла после долгой и мучительной болезни его жена Виолетта, ее родители предложили взять на воспитание их маленькую дочь. Женя однако наотрез отказался и растил ребенка сам. Он всегда был преданным другом и обладал редким талантом радоваться чужим удачам. В середине 60-х в Питере, когда мы с ним выступали вместе, он неизменно помогал мне игрой на гитаре.

Помню, мы с ним вдвоем ездили с концертами в Новгород. Уже на обратном пути, в поезде, сидя с ним рядом, я прочел ему новое стихотворение, начинавшееся словами: «Сентябрь сколачивает стаи». И он сказал: «Саня, подари его мне, — я песню напишу. А то ты его, не дай Бог, опять изуродуешь своими примитивными мотивами». Так появилась его песня «Элегия».

Характер у Жени был упорный. Помню, как упрямо он овладевал искусством вождения машины, которое давалось ему с трудом. Наш общий друг, бывший президент клуба «Восток» Михаил Кане, написавший позднее книжку воспоминаний о Клячкине, опытный водитель с многолетним стажем, как-то пошутил, что, когда Женя выезжает на своей машине, ленинградское ГАИ объявляет по городу сигнал опасности. Это не помешало Жене вполне освоить водительское мастерство в Израиле, где водить машину еще труднее.

В Израиле Женя приобрел целый музыкальный комплекс с усилителями, синтезатором, колонками и еще какой-то современной акустической техникой, которую также освоил в совершенстве. Незадолго до его гибели я приезжал с выступлением в город Ариэль, куда он перебрался на постоянное житье, и он специально привез на машине для меня весь этот громоздкий комплекс.

Евгений Клячкин умер в Израиле, но песни его остались в России. Они выросли на петербургско-ленинградской культурной почве, для которой чужды эстрадность, аффектация, внешняя броскость. В них, как и в его любимом городе, преобладают «краски севера», царит атмосфера сдержанности. Именно эти черты присущи стихам в лучших песнях Евгения Клячкина, поражающих своей словесной и музыкальной точностью.

Сейчас, когда Евгения Клячкина не стало и «изменились его портреты», с особой пронзительностью звучат его старые песни, пронизанные многострадальной любовью к России, к Питеру, с которыми, теперь уже навеки, связана его внезапно оборвавшаяся жизнь.

Узнав о его трагической гибели, я написал песню, посвященную его памяти.

Сигаретой опиши колечко,

Снова расставаться нам пора.

Ты теперь в земле остался вечной.

Где стоит июльская жара.

О тебе поплачет хмурый Питер

И родной израильский народ.

Только эти песни на иврите

Кто-нибудь навряд ли запоет.

Со ступеней набережной старой

На воду пускаю я цветы.

Слышу я знакомую гитару.

Может, это вовсе и не ты,

Может, и не ты совсем, а некто

Улетел за тридевять земель.

Старый дом у Малого проспекта

Поменяв на город Ариэль.

Сигаретой опиши колечко,

Пусть дымок растает голубой.

Все равно на станции конечной

Скоро мы увидимся с тобой.

Пусть тебе приснится ночью синей.

Возвратив душе твоей покой.

Дождик василеостровских линий

Над холодной цинковой рекой.

В последние годы многочисленную русскоязычную молодежь, перебравшуюся в Израиль из распавшегося Союза, все более интересует вопрос о возможности существования там русской авторской песни и неистребимого движения КСП, которое с началом массовой эмиграции из России распространилось теперь по всему земному шару. За последние годы в Израиль переехало немало талантливых авторов и исполнителей из России, Белоруссии, Украины, Узбекистана и других краев бывшего Союза.

Среди них, наряду с Евгением Клячкиным, Дмитрий Киммельфельд, Александр Медведенко, Игорь Бяльский, Марина Меламед и многие другие. Приезжая в Израиль на выступления, я каждый раз встречался с ними и убеждался — несмотря ни на что, клубы самодеятельной песни здесь растут и процветают; а в последнее время на севере страны на озере Кинерет зажег свои огни ежегодный фестиваль русской авторской песни, — «Дуговка», — израильский младший брат Грушинского. Его душой и вдохновителем стал Евгений Гангаев. Недавно здесь стал выходить журнал «Майдан», посвященный проблемам авторской и самодеятельной песни, пользующийся большим спросом. Наряду с «Дуговкой» на юге Израиля (не слишком далеко удаленном от севера), в Беер Шеве собирается свой отдельный фестиваль, получивший название «Бардюга», что означает «Бард Юга», а в Ашдоде — «Дюна».

Что же касается популярности нашей авторской песни в Израиле, то я дважды убеждался в несокрушимом интересе к ней. В первый раз — когда несколько лет назад, в 1995 году, целая группа наших бардов, в которую входили кроме меня Юлий Ким, Сергей Никитин, Александр Мирзоян, Галина Хомчик, Дмитрий Сухарев, Виктор Берковский и другие, совершила турне по Израилю при переполненных залах и всеобщем энтузиазме русскоязычной публики (Юлий Ким назвал эту группу — «Бардформирование»). И во второй раз — уже совсем недавно, в 98-м и 2000-м годах, когда по всей стране не менее триумфально проехался коллектив бардов с первым диском из серии «Песни нашего века». Так что русская авторская песня в Израиле — непотопляема.

Кстати, у меня бывали весьма неожиданные встречи с бывшими энтузиастами самодеятельной песни. В 1990 году в Иерусалиме в одной из синагог религиозного квартала Рамот, обликом своим напоминающей скорее временный домик строителей, ко мне подошел молодой человек с длинной черной бородой и в полной форме религиозного ортодокса, как бы сошедший со страниц Шолом-Алейхема: черная круглая шляпа, такой же черный лапсердак по моде литовских евреев прошлого века, черные брюки и туфли. «Вы меня не узнаете? — шепнул он, опасливо оглянувшись. — «Да нет, по-моему мы раньше не встречались». — «Давайте выйдем наружу». Мы вышли из синагоги и завернули за угол, подальше от посторонних глаз. Он снял шляпу, прикрыл ладонью бороду и, радостно улыбнувшись, сказал: «Три года назад на Грушинском фестивале вы мне вручали первый приз за лучшее исполнение, помните?» Тут я его наконец узнал, хотя и с трудом, — уж очень не вязались его лапсердак, шляпа и набожность с прежними шортами и тельняшкой.

Почти на всех моих концертах, а их за четыре поездки в Израиль было немало, мне постоянно приходили записки: «Что Вы думаете о перспективах авторской песни в Израиле?» В доме Льва Сыркина меня познакомили с еще одним израильским автором, боевым офицером-танкистом, отличившимся в боях, Григорием Рубинштейном, который пишет на русском языке. Песни его — родные сестры тех, что написаны нашими «афганцами» и знаменитой танковой песни времен Великой Отечественной войны «Первая болванка попала танку в лоб», которую распевали на мотив знаменитой песни: «Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить». В его песнях, так же как и в песнях Александра Алона, звучит знакомая российская интонация, неразрывно связывающая обе страны.

Что же касается песен и танцев вообще, то любят их в Израиле не меньше, чем в России. Поют и танцуют здесь, кажется, но любому поводу, и старые, и молодые, и, конечно же, дети. Я помню, как поразило меня в 90-м году празднование в Эйлате древнего праздника Ханука, посвященного освобождению евреев из вавилонского плена и длящегося около недели. Весь город иллюминован, всюду горят цветные свечи, и все вокруг, забыв про дела, поют и танцуют прямо на улицах. Подумать только, — более трех тысяч лет прошло со времен событий, описанных в этом библейском мифе, а они все поют и танцуют, будто это было вчера!

Тогда в первый день Хануки я выступал с концертом в Беер Шеве, четвертом по величине городе Израиля, стоящем посреди пустыни Негев. Меня, как почетного гостя, приветствовал речью на русском языке мэр города Ицхак Регер (в недавнем прошлом, как мне поведали, резидент израильской разведки «Моссад» в Европе). После этого мне была предоставлена честь зажечь на сцене первую свечу ханукального праздника.

Примерно через полгода после этого, летом 90-го, мне довелось присутствовать на праздновании юбилея подмосковного города Обнинска. Здесь в начале торжественной части выступал с напутственным словом тамошний священник отец Вадим, а потом мне, опять же как почетному гостю, предложили зажечь на сцене свечу, на этот раз православную. «Александр Моисеевич, — спросил меня в микрофон ведущий, — вам, вероятно, впервые в жизни приходится зажигать свечу религиозного праздника?». «Нет, отчего же, — откликнулся я, — как раз полгода назад мне довелось зажечь первую свечу ханукального праздника в Израиле. Впрочем, мне кажется, — продолжил я, услышав сильное оживление в зале, — что ничего странного в этом нет, — ведь Бог един». И зал стих.

Поют в Израиле не только на праздниках, но и в путешествиях, и на отдыхе, и собираясь в компаниях. Что это — российская привычка или израильская? Во время многодневных экскурсий по стране на автобусах с лучшим, пожалуй, в этой стране экскурсоводом Мариной Фельдман, в динамике постоянно звучали магнитофонные записи еврейских народных песен и современной израильской эстрады.

Многие из этих песен напомнили мне еврейские песни на патефонных пластинках, изредка звучавшие в доме моих родителей до войны. Меня поразила их органическая мелодичность и глубокая гармония. И в то же время я испытывал странное ощущение, что слышал их еще где-то, что помню даже не сами мелодии, а скорее тональность песен, звучащих сейчас на непонятном для меня языке. Покопавшись в памяти, я, неожиданно для себя, обнаружил нечто схожее в хорошо знакомых мне песнях советских композиторов, — Дунаевского, Блантера и других. Что это — стилизация или голос крови?

Впрочем, в голос крови я не слишком верю. В последние годы наши московские барды, побывавшие в Израиле и восхищенные им, написали несколько песен, где довольно удачно имитировали еврейские мелодии. Можно вспомнить, например, прекрасную шуточную песню Сергея Никитина на стихи Дмитрия Сухарева:

Это чьи там прозвенели в небе трели?

Это едут на гастроли менестрели,

Не в Нью-Йорки, не в Парижа,

И не дальше, и не ближе,

А в родной почти советский Тель-Авив.

Александр Моисеич Городницкий

Спит и видит этот берег заграницкий,

А маэстро Юль Черсаныч

Вспоминает Хайфу на ночь,

И Персидский ему грезится залив

И заливное с хреном.

Ершалаим,

Поезжай к своим и спой им.

Ершалаим,

Хоть по радио, друг, попой им.

Сам упомянутый в этой песне Юлий Черсанович Ким, также сложил вполне стилизованную под еврейскую народную мелодию песенку «Ах, Исроел, Исроел».

И только я, единственный среди этих уважаемых авторов евреи по крови, сколько ни старался, так ни одной песни, стилизованной под еврейскую, сочинить не смог.

Что же касается проявлений еврейской ментальности в песенном творчестве советских композиторов, то они оцениваются по-разному. Вот что пишет Дмитрий Сухарев в упомянутой статье «Введение в субъективную бардистику»:

«…Пение, укорененное в какой-либо из дореволюционных русских традиций, было нежелательным для новой власти. Ей требовалось что-нибудь принципиально непохожее. Подходящие кондиции обнаружились в музыкальном языке еврейских поселений, еще недавно отделенных чертой оседлости от большей части России, где евреям гнездиться не разрешалось. Лирические и задорные напевы былых резерваций оказались совершенной новостью для большинства населения страны и подарком для советской власти. Соединение еврейских мелодий с коммунистическими стихами а ля рюс давало то, что надо.

Еврейский мелос проявил еще одно полезное свойство — экспортный потенциал. Мелодичные, бодрые, легко запоминаемые напевы таких песен, как «Полюшко-поле», «Тачанка» и «Катюша», стали визитной карточкой первой страны победившего социализма.

Уже в 30-х годах дело было сделано. Русский мелос задвинули в хор имени Пятницкого да в балалаечный класс районной музыкальной школы. Там, в маргинальных резервациях официальной культуры, он и перебивался с хлеба на квас, в ожидании лучших времен. А центральную, представительскую, позицию заняли в предвоенной советской песне еврейские мотивы.

Неудивительно, что вслед за композиторами в советскую пер ню устремились и поэты-евреи, которые быстро освоили сочинение текстов а ля рюс. Однако литературный вклад выходцев из черты оседлости поначалу оказался несколько жиже, чем мелодический. Это позже дети и внуки тех выходцев закрутили нешуточный роман с русской музой, а поначалу автору с приблизительным знанием русского языка ничего не стоило ославить роскошную музыку Дунаевского таким, к примеру, пассажем: «Приходи вечор, любимый», что в переводе на русский означает: «Приходи, любимый, вчера вечером…»

…При советской власти быть песенником значило быть богатым, и вездесущее еврейское радение явило себя здесь во всей красе».

С чувством растерянности и грусти читал я эти строки, как бы выхваченные из черносотенной статейки, но написанные не Прохановым и Кунаевым, а умным и талантливым человеком, к которому я привык относиться с уважением и которого трудно заподозрить в антисемитизме.

Я уже не говорю о том, что среди «выходцев из черты оседлости» с «приблизительным знанием русского языка» оказались Эдуард Багрицкий, Михаил Светлов, написавший знаменитую «Каховку» и не менее известную впоследствии «Гренаду», Михаил Голодный, автор стихов популярной песни «Матрос Железняк» и многие другие вполне достойные поэты. Главное однако в том, что и здесь непросвещенному читателю вполне отчетливо навязывается милая идея злонамеренного сионистского заговора, имеющего целью извести на корню русскую национальную песенную культуру. А чего стоит выражение «вездесущее еврейское радение»! Вполне сродни фразе из письма Виктора Астафьева к Натану Эйдельману: «Гнойное еврейское высокомерие».

Несколько ниже Д. Сухарев пишет и о русской авторской артели, сочинявшей партийные гимны (Василий Лебедев-Кумач, Сергей Михалков), однако это уже не впечатляет. Как написал однажды Максим Горький: «Если украл русский, то говорят, что украл вор, а если украл еврей, говорят, что украл еврей».

Но вернемся в Израиль. В 90-м году, во время трехдневной автобусной экскурсии в Эйлат все с той же знаменитой Мариной Фельдман, она вечером в гостинице попросила меня спеть несколько песен для нашей группы. Мы собрались внизу в холле, где была небольшая эстрада. Не будучи мастером гитарного аккомпанемента, я довольно робко под собственное убогое струнное сопровождение спел несколько песен, но тут подошли израильские музыканты, чьи инструменты стояли на эстраде.

Поинтересовавшись у Марины в чем дело (по-русски они не понимали) и тут же окрестив меня «Бен-Моше», они подхватили мои нехитрые мотивы во всю свою мощь. Потом спели хором две еврейские народные песни, потом «Катюшу», — мы по-русски, они — на иврите. Потом опять мои: «Над Канадой небо сине» и «На материк». В результате в холле набилось огромное количество народа, и экспромт закончился общими танцами. «Саша, — сказала мне Марина (в иврите нет обращения на вы и по имени-отчеству), — бросай все, переезжай сюда. Я тебя немедленно беру в штат экскурсий. Будем устраивать музыкальные песенные вечера».

Юлий Ким и я вместе с женами объездили весь Израиль еще раз в ноябре 1996 года. На этот раз гастроли организовал один из главных вдохновителей КСП в Израиле — Женя Гангаев. Его небольшая, но, как выяснилось, на редкость вместительная квартира в центре Хайфы по существу превратилась в постоянно действующий центр КСП в этой стране. Здесь постоянно звенят гитары, какие-то люди приходят, уходят, пьют, едят, спят и все время поют. Соседи по дому, которым крупно не повезло, первоначально возмущались, особенно по ночам, и даже неоднократно жаловались в полицию, но потом как-то попривыкли. Дело дошло до того, что однажды вечером, когда мы ночевали у Жени, соседи, удивленные неожиданной тишиной, пришли узнать, что случилось.

Мы с Юликом не первый раз путешествовали и выступали вместе, образуя как бы союз Пьеро и Арлекина: первое отделение — я, второе — он.

Незадолго перед этим мы побывали с ним на нашем Севере, в Котласе. У Юлика уже тогда возникли серьезные проблемы с сердцем, и жизнь его в поездке, как и моя из-за жестокой гипертонии, была полна грустных ограничений. Организм свой он называл «Федей», и отношения с «Федей» у него были далеко не простые. Помню, на обратную дорогу хлебосольные поклонники авторской песни из Котласа надавали нам с собой массу всяких изысканных закусок. Юлий Ким ухитрился довольно точно описать эту ситуацию в одном из своих стихотворений:

Юлий Ким и Городницкий,

Две заслуженных гитары,

Две почтенных седины.

Песни авторской титаны.

Колебатели струны.

Посреди родной страны.

На пространном перегоне,

В замечательном вагоне —

Мягком, спальном, черт возьми!

Как у Бога на ладони,

Ужинают визави.

Только что-то не по-русски

Ихний выглядит фуршет:

Вон грибочки, вон закуски,

А поллитры нет как нет!

Неприятные детали

Подмечает грустный взор:

Между рыбкой и салями

Адельфан да валидол.

И с улыбкою печальной

Вспоминаешь пару строк:

«Нет дороге окончанья, —

Есть зато ее итог».

На этот раз в Израиле перед началом гастролей Женя Гангаев сосватал нас на четырехдневное путешествие по Красному морю на экскурсионном теплоходе с необычным названием: «Odessa Song». Удивительное это судно, пришедшее из Одессы и зафрахтованное израильским бюро путешествий, возило туристов по Красному и Средиземному морям. Флаг у него был кипрский, портовая приписка греческая, экипаж русский, а сервис — вполне европейский. За четыре дня мы ухитрились побывать в Иордании, в древнем скальном городе Петра, считающемся одним из чудес света, понырять с маской на коралловых рифах в египетском городке Хургада и в бухте Эйлата. Юлик оказался страстным фотолюбителем, — он беспрерывно щелкал своим аппаратом. Все попытки уговорить его поберечь пленку для более интересных кадров были обычно безрезультатны. Эти четыре солнечных беззаботных дня, проведенные вместе с ним и Ирой, я отчетливо помню до сих пор. Снимки Юлика запечатлели эти недолгие радостные часы. С грустью смотрю я теперь на молодое и счастливое лицо Иры на этих фотографиях. Кто мог тогда предполагать, что через два года ее не станет?

Ира Якир, жена Юлия Кима и внучка знаменитого командарма Ионы Якира, расстрелянного в 1937 году, родилась в мае 1948 года в селе Головинщина Пензенской области, — там отбывала ссылку ее мать, только что вышедшая из воркутинского лагеря, где сидела как «ЧСИР» (член семьи изменника Родины). В 1952 году сюда же приехал ее отец Петр Якир, тоже вышедший из лагеря. После XX съезда и известного доклада Н. С. Хрущева семья перебралась сначала в Подмосковье, а потом в Москву. В 1963 году юная Ира познакомилась с молодым бардом Юлием Кимом, часто приходившим в их дом и находившимся в абсолютном плену могучего обаяния ее отца. В 1964 году Юлик уехал на два года учительствовать на свою любимую Камчатку, а когда вернулся, они поженились. Ире тогда едва исполнилось 18 лет.

Была она удивительной красавицей, какой, впрочем, оставалась всю жизнь, поскольку, к сожалению, состариться не успела. Она поступила учиться в Историко-архивный институт, который за четыре года до этого, уже в весьма зрелом возрасте, закончил ее вернувшийся из лагерей и ссылки отец. Ире, однако, закончить институт не удалось. Ее отец Петр Якир с 1967 года стал одним из лидеров набиравшего силу общественного движения, которое быстро превратилось в диссидентское.

Дом Якира стал центром этого движения, и молодая семья Юлия Кима, жившая вместе с родителями, не могла и не хотела оставаться в стороне. Ира активно участвовала в распространении «Самиздата», вместе с отцом, Юликом и своими новыми друзьями — Ларисой Богораз, Павлом Литвиновым, Натальей Горбаневской, Анатолием Марченко и другими — подписывала письма протеста, а с появлением в 1968 году знаменитой «Хроники текущих событий» приняла прямое участие в ее подготовке и издании, осуществляя в частности связь с Украиной. В 1969 году ее исключили из института. В 1972 году снова арестовали Петра Якира. Иру тоже таскали на допросы, где следователи, зная о ее беременности, всячески издевались над ней, стараясь «расколоть». Судя по ее рассказам, в ход пускалось все — от запугивания и самых грязных провокаций до прямых побоев. Ира выстояла, оказавшись более стойкой, чем ее отец. Однако выпавшие на ее долю испытания не могли не подорвать ее здоровья. Кстати, много лет спустя, уже в 1996 году, она недолгое время работала в Думе, и однажды в думской столовой неожиданно лицом к лицу встретилась со следователем, который ее допрашивал…

В 1973 году у Кимов родилась дочь Наташа. К этому времени Юлий был уже весьма популярным драматургом. Его пьесы шли по всей стране. Однако после ареста Петра Якира, как уже упоминалось, потерял работу и вынужден был, чтобы прокормить семью, писать к фильмам и спектаклям песни под псевдонимом «Ю. Михайлов».

Мы познакомились и подружились с Кимами примерно с середины 70-х в Пярну, где вместе проводили отпускное время. Там в этот период жил Давид Самойлов, и летом собиралась большая и шумная компания, в которую входили кроме наших двух семейств семья Володи Лукина, однокашника Кима по МГПИ им. В. И. Ленина, Наташа и Егор Мирза, Марк Харитонов, ставший впоследствии известным писателем и Букеровским лауреатом, и многие другие.

В середине 80-х семейство Кимов вместе со своими украинскими друзьями купили дом в деревне на Полтавщине и с тех пор каждое лето наезжали туда, отдыхая от сумасшедшей московской жизни и своей тесной квартиры на Автозаводской.

В 1985 году Ира тяжело заболела. Одна операция следовала за другой. В 1996 году у нее обнаружили рак. Курсы облучений положения не улучшили. В 1997 году сам Ким перенес тяжелейший инфаркт. Инфаркт был обширный, и не сразу удалось его купировать. В связи с болезнью Юлика, главного кормильца семьи, возникли серьезные финансовые проблемы. В то же время Ире необходима была срочная операция, делать которую московские хирурги не решались. Пытаясь снасти жену, Юлий Ким принял израильское гражданство и вывез ее осенью 1998 года в Израиль. Однако было уже поздно. Проведя полгода в больнице, Ира умерла в ночь с 1 на 2 мая 1999 года.

Была она на редкость талантливым и сердечным человеком. Сколько я ее помню, она все время кого-то опекала, кому-то помогала и никогда не жаловалась. В советские времена ей со своей одиозной фамилией не удавалось работать подолгу на одном месте, однако даже то недолгое время, когда она в 70-е годы работала под началом Ильи Зильберштейна и занималась архивами Блока и Белого в связи с подготовкой одного из томов «Литературного наследства», оказалось для нее плодотворным. Ей удалось разыскать, в частности, несколько неопубликованных стихотворений Блока. Главным же ее делом было активное участие в подготовке самиздатовской «Хроники текущих событий», а также в работе общественного Красного Креста и помощи семьям осужденных. Все, кому посчастливилось встречаться с ней в ее недолгой и полной испытаний жизни, не могли не почувствовать на себе незабываемого обаяния ее красоты и душевности.

А тогда, в ноябре 1996 года, обратно из Эйлата в Хайфу мы ехали вчетвером на автобусе долгим ночным рейсом. Автобус закладывал крутые виражи по горной дороге над Мертвым морем, и полная луна заглядывала в окна то слева, то справа. Бодрствующий Юлик неожиданно предложил мне послушать начало новой песни. Послушав его, я сказал, что мотив мне что-то напоминает. Это, впрочем, не помешало Юлику дописать песню, которую он с успехом показывал на всех наших концертах: «Дорогой длинною, да ночкой лунною, с Эйлата в Хайфу через Тель-Авив»…

В этом же ночном путешествии началась еще одна история. Рядом со мной в автобусе оказалась супружеская пара, приехавшая в Хайфу с Урала, из Перми, — Давид и Татьяна. Мы разговорились. Выяснилось, что они работают в фармакологической фирме «Санрайдер», пропагандируют и продают разного рода целительные средства. Татьяна, статная, типично русская красавица с серыми внимательными глазами и русой густой косой, работала до этого в пермской милиции, в угрозыске, в звании майора. Неожиданно выяснилось, что у нее уникальные способности экстрасенса. Она окончила какие-то специальные курсы и теперь профессионально работает экстрасенсом, проводя диагностику больных и рекомендуя им для исцеления продукцию фирмы «Санрайдер».

Я пригласил их на ближайший концерт в Хайфе. После концерта они подошли ко мне с тревожными лицами и сказали, что у меня есть кое-какие проблемы и я должен срочно пройти диагностику у Татьяны. Что касается моих проблем, связанных с гипертонией, атеросклерозом и другим возрастным джентльменским набором, я был уже о них неплохо проинформирован, поскольку незадолго до этого провел в Москве месяц на диагностике в кардиоцентре. Однако наивная вера в оккультные чудеса и детское, несмотря на возраст (а возможно, и благодаря ему, — как это написано в одной из несен Юрия Кукина: «Шестьдесят — это то же, что двадцать, ну а семьдесят — то же, что десять»), любопытство заставили меня согласиться на встречу с Татьяной, хотя моя жена, ни в какие оккультные науки не верящая, и возражала.

Встретились на следующий день в доме у Жени Гангаева, где мы остановились. Отведя в отдельную комнату, Татьяна посадила меня на стул одетым — в брюках и рубашке. Одну ладонь она приблизила к моему затылку, а вторую начала медленно перемещать сверху вниз вдоль головы, шеи и туловища на расстоянии нескольких сантиметров, попутно сообщая мне мои болезни. С удивительной точностью она рассказала о моих глазах с правильным определением необходимых диоптрий; назвала цифры давления и процент обызвествления артерий, который я хорошо помнил по результатам доплексного сканирования; практически полностью подтвердила цифровые данные анализа крови и кардиограмм.

Я был поражен этим явным чудом, но не сдавался. И вдруг, приблизив ладонь к моей левой лопатке, она строго произнесла: «На левой лопатке у вас шрам от старого ножевого ранения. Второй должен быть на левой руке. Покажите руку!» И тут я сломался окончательно, поняв, что она знает про меня все. Действительно, оба эти шрама остались у меня с 59-го года, когда в экспедиции в Туруханском крае уголовник, азербайджанец Ахмет пытался из ревности меня зарезать. Нет необходимости говорить, что, безоговорочно уверовав в ее всезнание, я накупил целый ящик разного рода трав и других чудесных целительных средств фирмы «Санрайдер».

Прошло меньше года, когда у меня внезапно отнялась правая нога, и я с мучительной болью загремел в Москве в больницу. Проведенная ядерно-резонансная томография сразу же обнаружила большую межпозвонковую грыжу и разрушенный почти полностью диск, причем случилось это, по единодушному мнению врачей, не вчера, а минимум несколько лет назад. Это привело меня в недоумение: как же всевидящая Татьяна, мой всемогущий экстрасенс, которая изложила мне все до мельчайших подробностей, проглядела такое крупное нарушение? И, поразмыслив, я понял. Все, что она мне рассказывала, Татьяна считывала с моего же мозга. Она подробно изложила мне только то, что я уже знал сам. Чего не знал я, не знала и она, и поэтому ничего нового сообщить не могла. Конечно, и это — немалое чудо, по для диагностики, увы, не годится. Так что теперь я в экстрасенсов не верю.

Израиль — страна маленькая, и все друг друга знают. Иногда это напоминает о себе довольно неожиданно. Нас с Юликом водили по прибрежным кварталам Яффы, и я, увидев общественный туалет, зашел внутрь. В предбаннике дремал, не глядя на меня, пожилой служитель. Я кинул взгляд на входные двери, надеясь увидеть знакомые буквы или хотя бы значки, но над обеими красовались какие-то непонятные мне надписи на иврите. Я замешкался и вдруг услышал у себя за спиной голос: «Господин Городницкий, — вам в правую дверь».

Двумя днями позже в квартире, где мы жили, раздался телефонный звонок, и мой собеседник, сообщив, что его фамилия тоже Городницкий, спросил — нет ли у нас общих корней. Примерно полчаса мы искали с ним возможных общих родичей в прошлом, но так и не нашли. Он заметно погрустнел. «А в чем дело? — спросил я его. — Почему вы хотите, чтобы мы оказались родственниками?» — «Понимаете, мой сын, тоже Саша Городницкий, очень талантливый мальчик. Он выступает в составе команды КВН Израиля, сам пишет. Ему очень хотелось бы быть вашим племянником». «Ну что же, — улыбнулся я, — если мальчик хороший, то я не возражаю».

На авторских выступлениях в больших залах в Израиле, как и в России, я обычно пользовался помощью аккомпаниатора. Как правило, здесь мне помогал одаренный автор и гитарист Михаил Волков, переехавший в Израиль из Москвы. Он активно сотрудничает в юмористическом журнале «Беседер», пишет песни и сам довольно успешно с ними выступает. Как-то на одном из концертов в Тель-Авиве в перерыве я зашел в артистическую, где стоял Миша, окруженный стайкой своих поклонниц. «А Городницкий твои песни слышал?» — спросила одна из них. «Да все никак не соберется послушать, — не без некоторой обиды ответил он, не заметив, что я вошел. — Да и что он в современных песнях понимает? Он же старый. Посмотрите, — у него уши белым мхом заросли». Услышав это, я кинулся к зеркалу и с ужасом обнаружил на своих ушах клочки седой шерсти. Мне сразу же пришли на память строки из бессмертной повести братьев Стругацких «Понедельник начинается в субботу» о сотрудниках некоего института «НИИЧАВО». У бездарных и ленивых уши зарастали шерстью, и их узнавали по свежим порезам от бритья.

Что же до «голоса крови», то, впервые в жизни столкнувшись с ивритом, я с удивлением убедился, что запоминается он на слух куда быстрее, чем, например, английский, который так и не смог одолеть. «Старик, — улыбнулся Губерман, с которым я поделился своим недоумением, — это же очень просто: ты не учишь, а вспоминаешь, он же у тебя в генах. Кстати, ты знаешь, почему слово РСФСР одинаково читается справа налево и слева направо? Да потому, что половина членов Первого советского правительства могла читать слева направо, а другая — только справа налево. А известно ли тебе, что блатное слово «шмон» (обыск) тоже пришло из иврита? «Шмоне» — на иврите означает «восемь», а в одесских тюрьмах обыск всегда проводился в восемь часов. Да и «кагал» тоже ивритское слово».

В тот же вечер мы смотрели с ним телевизионную передачу, в которой показывали выступление тогдашнего премьер-министра Шамира в кнессете. Свою речь премьер начал словами: «Ани мудаг». Я вздрогнул. «Старый, не удивляйся, — тут же отреагировал Губерман, — «ани» на иврите «я», а «мудаг» — «озабочен». Я же говорю — очень много родных слов. Кстати, знаешь, как звучит на иврите выражение «точка, бесконечно удаленная в пространстве?» — «Кибинимат». Тебя посылают — ты идешь. А что значит на иврите «Вы хуля, вы хуля»? «Так далее и так далее»».

На самом деле множество слов пришло в русский язык из иврита. Это и слово «колбаса» (изделие из мяса), и слово «кремль» (укрепление на холме, по имени вершины Кармель). Даже имя старинного русского города Тверь имеет своим началом имя римской крепости в Палестине Тверия, названной так в честь Тиберия.

А если серьезно говорить об общности израильской и русской культур, то конвергенция библейской и христианской мифологий, освоение ветхозаветного ядра после уничтожения еврейского государства в начале нашей эры привели к тому, что в русской поэзии, так же как и во всей классической европейской литературе, библейские сюжеты использовались как лишенные национальных корней символы и аллегории.

Кризис школ символистов и акмеистов, появление на рубеже становления крупнейшего в мире тоталитарного государства таких художников, как Мандельштам и Пастернак, впервые наполнивших абстрактные общечеловеческие символы и метафоры хасидским и талмудистским мироощущением, ознаменовали начало нового этапа развития русской поэзии, продолженного уже в 70-е годы в творчестве Иосифа Бродского. Это дало русской поэзии многомерность, расширив рамки христианской традиции, позволив ей соприкоснуться с ветхозаветной культурой и философией непосредственно.

Возникновение государства Израиль, возродившего культурные и географические реалии Ветхого Завета, послужило импульсом для развития современной поэзии, дав ей конкретное национально-историческое содержание. Обращение к праязыку, синтез древней философии и новейшей политической обстановки, возвращение от антропоморфизма к невидимому космическому Богу, — свидетельства новых тенденций в сегодняшней поэзии.

Эту трансформацию в разной степени можно проследить на примере творчества нескольких поколений русских поэтов послевоенной эпохи — от Арсения Тарковского, Бориса Слуцкого, Давида Самойлова и Семена Липкина до Александра Кушнера, Анны Наль, Елены Аксельрод и Ларисы Миллер.

В то же время это не могло не вызвать раскола в российской литературной среде, усугубленного распадом большевистской империи и обострением межнациональных конфликтов. Явственно обозначились проблемы духовного выбора для «полукровок» — русских поэтов диаспоры. Следствием явилась резкая поляризация позиций и проявление откровенно антисемитских мотивов у русских авторов «национально-патриотического» направления — Юрия Кузнецова, Глеба Горбовского и других. Все это поставило российскую поэзию перед альтернативой — обогащение на основе синтеза иудео-христианской культуры или шовинистический изоляционизм.

Неторопливо истина простая

В реке времен нащупывает брод:

Родство по крови образует стаю,

Родство по слову — создаст народ.

Что еще поразило меня в Израиле? Пожалуй, старики, — свободные, как и дети, оживленно жестикулирующие и громко переговаривающиеся. Помнится, на одном из концертов один почтенного возраста человек, сидевший в последнем ряду, начал громко жаловаться, что он плохо слышит. «Садитесь в первый ряд», — предложил я ему, — и будет хорошо слышно». «Нет, — возразил он, — я хочу, чтобы мне было слышно здесь». Старики здесь не боятся быть такими, какие они есть, — шумными, наивными, размахивающими руками, смешными и беспомощными. Им не надо отворачиваться и втягивать голову в плечи на улице или в автобусе под откровенно насмешливыми, по-хамски презрительными взглядами, рискуя на каждом шагу нарваться на неожиданное оскорбление «жиды проклятые». Они у себя дома, в своей стране.

Это непривычное чувство защищенности, всеобщего братства и дома, гордости за свой народ впервые в жизни возникло и у меня, и, пожалуй, это самое дорогое приобретение за долгие годы ощущения себя «человеком второго сорта».

Торжественно провозглашенная большевистскими идеологами новая общность людей, Советский Союз, с треском распалась — и обнажились во всей неприглядности звериный национализм и религиозная нетерпимость. Взрывная ядерная реакция начала неостановимо расщеплять не только бывшую сталинскую империю — «тюрьму народов», но и сами отделившиеся страны, казавшиеся мононациональными. На наших глазах распалась на части Грузия, насмерть воюют между собой кланы в Таджикистане, негасимым пожаром то тлеет, то снова вспыхивает Чеченская война, угрожая поджечь весь Северный Кавказ.

Антисемитизм однако — это не просто разновидность шовинизма. Как показал печальный опыт истории, раковая опухоль антисемитизма поражает общество, обреченное на фашизм и последующую катастрофу. Обвинения и угрозы в адрес евреев, поджоги и взрывы синагог, зловещий миф о «тайных сетях сионизма», опутывающих всю планету, — уже испытанный Гитлером метод оболванивания народа и расправы с политическими противниками. Тот небывалый в истории даже дофевральской России разгул «народного» антисемитизма, который искусно управляется красно-коричневой оппозицией, объединившей юных фашистов и старых гебешников, макашовых и баркашовых, и которому потакает наше слабое «демократическое» правительство, то слегка журящее национал-патриотов, то кокетливо с ними заигрывающее, оставляет мало надежды на чудесное исцеление больного.

Помню, в конце декабря 90-го мы улетали в Москву через Варшаву из аэропорта Бен-Гурион. Это было незадолго до войны в Персидском заливе. Уже перед самым вылетом неизвестный позвонил в диспетчерскую и сообщил, что в наш самолет подложена бомба. После тщательного обыска самолета всех пассажиров заставили ждать в порту три часа — контрольное время полета от Тель-Авива до Варшавы. За это время несколько раз один за другим в аэропорту садились огромные аэробусы фирм «Малев» и «Лот» с сотнями эмигрантов из СССР. Общество «Сахнут» прямо рядом со взлетно-посадочной полосой разбило большой палаточный лагерь для размещения прибывших. Это была уже не эмиграция, а бегство.

Мы летели обратно в полупустом самолете, и мне на память приходил «Корабль дураков», но не Эразма Роттердамского, а Стенли Крамера.

Посещение Израиля в ноябре 2000 года, когда мы приезжали выступать с коллективом бардов, участвовавшим в проекте «Песни нашего века», пришлось на новый виток интифады и военной напряженности. Снова начались беспорядки на территориях и взрывы на автобусных остановках и базарах. Мне довелось выступать в Натании, где мы жили в гостинице клуба, принадлежащего партии Ликуд. На стенах зала висели большие цветные плакаты с видом Иерусалима, на которых по-русски было написано:

И врагу некогда не добиться.

Чтоб склонилась твоя голова.

Палестинцы опять потребовали раздела Иерусалима и начали широкую кампанию терактов и провокаций, убивая израильских поселенцев на территориях и подвергая обстрелу городские районы.

В связи с этим нельзя не вспомнить, что Иерусалим, более 3300 лет бывший еврейской столицей, никогда не был столицей какого бы то ни было арабского или мусульманского государства. Единственное арабское государство, возникшее на этой земле в итоге арабского завоевания в 635 году, просуществовало всего 22 года. Даже во время оккупации Иерусалима иорданцами они не сделали его своей столицей. В священном еврейском писании Танахе Иерусалим упоминается более 700 раз, а в Коране — ни разу. При этом арабы на Ближнем Востоке контролируют 99,9 процента всей территории, а Израиль — лишь одну десятую долю процента. Израильтянам некуда отступать.

Помню, в ноябре 2000 года в Натании я проснулся ночью от яркой вспышки, за которой последовал глухой раскат. Как раз накануне закончилась конференция Лиги арабских стран, угрожавшая Израилю войной. Через минуту — новая вспышка и новый удар. «Артобстрел», — подумал я, мгновенно вспомнив свое блокадное Детство. И только шум хлынувшего затем дождя заставил меня понять, что это гроза.

Несмотря на растущую военную напряженность, дни, проведенные в Израиле, напомнили мне о чувстве собственного достоинства. Том чувстве, которое с детства тщательно вытравливалось во мне и моих сверстниках под пионерские барабаны и комсомольское хоровое пение, под победные марши сталинских парадов и пьяный мат глумящейся толпы. Нас не учили любить, учили только ненавидеть — классовых врагов, инородцев, абстракционистов, сионистов, уклонистов — всех, на кого в очередной раз направлен указующий перст. Жизнь моего поколения невозвратно потрачена в этом больном ненормальном обществе, пораженном паранойей всеобщей ненависти. Но я рад, что хотя бы в конце пути увидел мир, где, возможно, будут жить не ненавистью, а любовью.

В шумном портовом городе Хайфа на склоне вершины Кармель, где стоит монастырь кармелитского ордена, построенный еще крестоносцами, и у подножья которой находится гробница Ильи-Пророка, я увидел в парке большой странного вида храм, не похожий ни на синагоги, ни на христианские церкви, ни на мечети. Храм этот увенчан золотым, нестерпимо полыхающим на солнце куполом и хорошо виден с моря на фоне зеленого склона. Поставлен он здесь приверженцами одной из самых молодых на нашей планете конфессий — «бахай», которая провозглашает единство всех верований, поскольку Бог един, и всеобщую любовь между людьми. Последователи этой религии одинаково поклоняются Христу, Магомету, Будде и Иегове.

Необычный этот храм стоит в огромном тенистом парке, посаженном прихожанами: каждое новое дерево здесь — форма молитвы.

В удивительном этом парке, как в дендрарии, сошлись вместе растения Запада и Востока, Севера и Юга, как бы демонстрируя людям возможность мирного и дружного сосуществования. Среди причудливого лабиринта дорожек, на клумбах, засаженных яркими и диковинными цветами, возвышаются бронзовые изваяния экзотических животных и птиц, населяющих нашу планету.

Негромкое пение птиц и шелест густых ветвей струятся над немноголюдным парком. Не странно ли, что уникальный этот храм, декларирующий любовь, так же как и храмы трех древнейших религий, встал именно здесь, на этой крошечной, истерзанной кровавыми междуусобицами земле, где когда-то зародилась человеческая цивилизация? Видимо, недаром слово «адам» на иврите означает «человек».


Я снова смотрю на карту Израиля, висящую над моим письменным столом, на коричневые горы, изрезанные речными долинами, где Моисей сорок лет водил свой народ «по оккупированным территориям», на зеленые краски лесов, на голубые пятнышки морей и озер.

В 1997 году мы, вместе с моим другом израильским геологом Арье Гелатом, анализируя эту карту, на основе совместной интерпретации геологических и геофизических данных высказали предположение, что тянущаяся с севера на юг описанная выше сквозьлитосферная трещина, раскалывающая твердую оболочку Земли, которая носит название трансформного разлома Мертвого моря, на самом деле преобразуется в рифт — расширяющуюся трещину, края которой раздвигаются в разные стороны, понемногу превращая Мертвое море в зародыш нового океана. Я докладывал об этом на Международном геологическом симпозиуме в Тель-Авиве.

Если это так, то трещина эта соединится с красноморским рифтом, отодвигающим Аравийский полуостров от Африки, и Израиль, оторвавшись от аравийской микроплиты, превратится в остров, точнее в маленький самостоятельный континент, к которому снова присоединится Синайский полуостров.

Согласно современной теории строения нашей планеты, ее внешняя твердая оболочка — литосфера состоит из отдельных плит, движущихся по сферической поверхности Земли. Там, где плиты расходятся, раскалываясь по так называемой рифтовой трещине, образуется новый океан, раздвигающий континенты, которые при этом разбиваются на части трансформными разломами. Там, где континенты сходятся, происходит закрытие древних океанов, а на границах столкнувшихся континентов от удара возникают огромные горные хребты.

Именно так случилось около 36 миллионов лет назад, когда в результате сближения Евразии с южными материками, оторвавшимися от суперконтинента Гондвана, закрылся древний океан Тетис, последними остатками которого являются Средиземное и Черное моря. От столкновения материки раскололись на множество мелких плит. Одна из них. — Израильская микроплита, примыкает к Аравийской, отделяясь от нее трансформным разломом Мертвого моря. Так что земля Израиля действительно образует собой микроконтинент в сложном ансамбле Аравийской плиты, напоминающей битую тарелку.

За долгие годы экспедиций мне довелось видеть много разных островов, от арктических — Новая Земля, Вайгач, до антарктических — Кемпбелл, Маккуори, включая Канарские, Бермудские, Гавайские, Антильские, Азорские и многие другие. Запомнились мне острова с эндемичным растительным и животным миром — Галапагосские с доисторическими ящерами и Тасмания с сумчатыми животными — осколки жизни, исчезнувшей на Земле.

Израиль — остров другого рода. Реликтовая эндемичность географии Ветхого и Нового Завета сочетаются здесь с ростками новых для нас — или основательно забытых — основ человеческой нравственности. Соседствующие здесь рядом могендовид, крест и полумесяц, причудливые сочетания библейской, эллинской, римской, христианской и арабской цивилизаций, смешение людей, животных, языков и растений будят в нас мысли о Ноевом ковчеге во дни грядущего потопа.

А между тем неумолимое движение литосферных плит продолжается. Гудят и сотрясаются земные недра, раскалываемые новыми трещинами. Соединившиеся вместе в северном полушарии континенты снова начинают распадаться. Огромная рифтовая трещина, породившая озеро Байкал, неостановимо отрывает Забайкалье и Дальний Восток от остальной России. Такая же дышащая огненной лавой трещина («Геенна огненная») раскалывает дно Красного моря и продвигается в Акабский залив и далее по впадине Мертвого моря, преображая ее в рифт и отодвигая «Обетованную землю» от Иордании.

Пройдет не так уж много времени на геологических часах, и остров Израиль начнет наконец свое самостоятельное плавание в бурном океане истории Земли и человечества.

Эта трещина тянется мимо вершины Хермона,

Через воды Кинерета, вдоль Иордана-реки,

Где в невидимых недрах расплавы теснятся и стонут.

Рассекая насквозь неуклюжие материки.

Через Негев безводный к расселине Красного моря,

Мимо пыльных руин, под которыми спят праотцы.

Мимо Мертвого моря, где дремлют Содом и Гоморра,

Словно в банке стеклянной соленые огурцы.

Там лиловые скалы цепляются зубчатым краем,

Между древних гробниц проводя ножевую черту.

В Мировой океан отправляется остров Израиль,

Покидая навек Аравийскую микроплиту.

От пустынь азиатских к туманам желанной Европы,

От судьбы своей горькой к неведомой жизни иной

Устремляется он. Бедуинов песчаные тропы

Оборвутся внезапно над пенной крутою волной.

Капитан Моисей уведет свой корабль, неприкаян,

По поверхности зыбкой, от белых барашков седой.

Через этот пролив не достанет булыжником Каин,

Фараоново войско не справится с этой водой.

Городам его светлым грозить перестанут осады,

И над пеной прибоя, воюя с окрестною тьмой,

Загорится маяк на скиде неприступной Масалы,

В океане времен созывая плывущих домой.

Уроки немецкого

Мое открытие Германии оказалось для меня неожиданным, тем более, что случилось оно в весьма зрелом возрасте, когда открытия совершать как будто поздновато. Более тридцати лет странствуя по морям и океанам и объехав почти все задворки планеты, до самого последнего времени я так и не бывал ни разу в Центральной Европе.

Давние мои представления о Германии основывались на двух основных противоположных источниках. Первый — зыбкие воспоминания о немецкой группе Агаты Юльевны из довоенного детства и неожиданно всплывающие в памяти отрывки из стихов Гейне, Гете и Шиллера, которые мы когда-то заучивали в школе на уроках немецкого. Второй, гораздо более основательно засевший в памяти, — война, бомбежки, пикирующие самолеты со сдвоенными черными крестами на крыльях, моя бабушка, закопанная живьем в землю в могилевском лагере уничтожения в 41-м году, метельная блокадная зима с неубранными трупами на улицах Питера. Гора детских ботиночек в Освенциме, где мне довелось побывать в 1966 году. Коричневая фашистская страна, населенная нелюдями, учинившими Холокост и уничтожившими миллионы жизней.

Реальность оказалось иной. Ярким и солнечным днем в начале июля 1996 года наш самолет приземлился в аэропорту Мюнхена. Стараниями моей давней питерской приятельницы Галины. Ковалевой, связанной по работе с немецкими строительными фирмами, я получил официальное приглашение от общества немецко-российской дружбы в Мюнхене выступить с авторским концертом. В программе вечер этот назывался весьма оригинально: «Александр Городницкий — легенда Петербурга».

Приехали мы втроем с Галей Ковалевой и Михаилом Кане и остановились в предместье Мюнхена в доме знакомого Галины Харальда Дзюбы, бывшего крупного руководителя строительства гидротехнических сооружений, пожилого, весьма интеллигентного человека и его обаятельной жены Лиззи.

Сам Харальд в 41-м году был мобилизован в армию и выброшен в составе парашютного десанта под Псковом. Ему однако повезло, — при приземлении он сломал ногу и был госпитализирован. Вылечившись, был послан на Западный фронт, где и попал в плен к союзникам.

Солнечная и светлая Бавария, двухэтажные сельские дома в стиле фахверк с белым низом и черным верхом, окрестные церкви с витыми по-баварски куполами, синие силуэты Альп на горизонте, контактные и доброжелательные баварцы, наконец, сам роскошный Мюнхен со старинными зданиями, которые были стерты с лица земли англо-американской авиацией и снова восстановлены с чисто немецкой педантичностью, — все это никак не вязалось со стереотипом мрачной вражеской страны из моего блокадного детства.

Эти улыбчивые с благородной сединой загорелые пожилые бармены в шортах и тирольских шляпах с пером, радостно, как неожиданно встреченных друзей, приветствующие нас в маленьких горных ресторанчиках и биргартенах, — неужели и впрямь они воевали когда-то на Восточном фронте, жгли города и села, убивали детей и женщин? Да и была ли в самом деле война? Как трудно в это поверить в таком уютном, стабильном и солнечном мире.

Помню, как я удивился, когда Харальд рассказал нам, что они с Лиззи взяли билеты на концерт симфонической музыки, который предполагался через год. «Как можно так все планировать? А вдруг что-нибудь случится?» «А что может случиться?» — удивился он в свою очередь.

Концерт, на который меня пригласили, должен был состояться в центральном концертном зале Мюнхена Гастайг, с немецкой аудиторией. Это очень меня обеспокоило. Ведь все песни исполнялись на русском языке. За несколько оставшихся дней, благодаря героическим усилиям приятеля Галины Петера Шенкеля, знавшего русский язык и оказавшегося прекрасным переводчиком, для десятка основных песен были составлены подстрочные переводы, которые предполагалось размножить и положить на каждое кресло в зале. Кроме того, Петер любезно обещал перед некоторыми песнями дать со сцены их краткую аннотацию на немецком.

Я со своей стороны, вспомнив уроки средней школы, решил во что бы то ни стало хотя бы одной фразой приветствовать немецких зрителей.

Зал в Гастайге, несмотря на так и не спавшую к вечеру жару, оказался полным, и зрители были одеты в вечерние костюмы. Это повергло меня в некоторое смущение, поскольку сам я обрядился в только что купленную по случаю концерта белую рубаху, рукава которой оказались слишком длинными, и прямо за сценой их пришлось срочно подкалывать. Кстати сказать, Петер Шенкель, со свойственной ему эксцентричностью, вообще пришел на концерт в затертом пиджаке и чуть ли не босиком.

Выйдя на сцену, и стараясь не забыть заученную наперед и отрепетированную с Мишей Кане приветственную фразу, я подошел к микрофону и осипшим голосом сказал, как мне представлялось, по-немецки, примерно следующее: «Добрый вечер. Извините, но я не говорю по-немецки. Поэтому мне хотелось бы знать, кто из наших гостей не понимает по-русски. Кто не знает русского языка, поднимите, пожалуйста, руку». Добравшись с запинками до конца фразы, я долго вспоминал последние слова, и вдруг, неожиданно для себя, внезапно прорезавшимся голосом заорал в зал: «Хенде хох, битте!» Зрители дружно засмеялись и подняли обе руки, решив, что я пошутил. После этого вечер был обречен на успех.

Второй раз в том же составе мы приехали в Германию в январе 1997 года, когда живущий во Франкфурте-на-Майне мой приятель Борис Телис организовал мое концертное турне по нескольким городам Германии. За три недели мы объездили не менее десятка городов — от Берлина до Дюссельдорфа: На этот раз аудитория была везде русскоязычная и состояла, как правило, из евреев, принятых в Германии на постоянное жительство в качестве частичной компенсации за Холокост. Меня поразило многообразие великолепных ландшафтов, стремительно пролетавших за толстыми стеклами широких вагонных окон, — пенистый и быстрый Рейн со скалой Лорелеи, лесистые склоны Гарца, суровые замки на вершинах холмов, каналы Гамбурга.

В Кельне мы заехали в гости к Льву Зиновьевичу Копелеву, с которым я был знаком с начала 70-х еще по Москве и Пярну, где он в летнюю пору поселялся неподалеку от уже постоянно жившего там Давида Самойлова.

Известный правозащитник и писатель Лев Копелев, ставший прообразом бывшего майора Рубина в повести Александра Солженицына «В круге первом», действительно в 1944 году в Восточной Пруссии, в бытность свою майором, пытался защищать немецких Женщин от изнасилования. За это он получил срок и сидел вместе с Солженицыным в «шарашке». Впрочем, все это прекрасно описано в его собственной книге «Хранить вечно».

В конце 70-х годов его вместе с женой Раисой Орловой принудительно выдворили из СССР, лишив советского гражданства за правозащитную деятельность и публикации в «Тамиздате».

Я хорошо помню его проводы в Москве, квартиру в большом писательском доме на Аэропортовской улице, которая была обложена стукачами. Под окнами стояла гебешная машина с аппаратурой для прослушивания. Тем не менее масса народа пришла прощаться, — ведь тогда думали, что прощаются навсегда. Когда я вошел, Копелев подозвал меня к себе и обняв своей могучей ручищей, запел «Бригантину». Я, естественно, начал ему подпевать. И тут только заметил, что во второй руке он держит подожженный спичкой советский паспорт и что нас с ним вместе крупным планом снимает немецкое телевидение. «Ну, все, — спекся», — испуганно подумал я, однако песню мы с ним допели до конца.

Лев Копелев был близким другом известного немецкого писателя Генриха Белля, вместе с которым написал работу «Почему мы стреляли друг в друга». В Германии он получил статус почетного гражданина в последние годы работал над Вуппертальским проектом «Немцы в русской культуре за 300 лет и русские в немецкой». Написанная им книга «Святой доктор Гааз» посвящена немцу, который жил в России и лечил заключенных.

Встреча наша в его доме в Кельне в январе 1997 года, к несчастью, оказалась последней. В мае этого же года он внезапно заболел гриппом и скончался из-за осложнения на сердце. Незадолго перед этим в его доме гостил Булат Окуджава, также заболевший гриппом и умерший в Париже. Возможно, что их встреча оказалась роковой.

Хоронили Льва Копелева дважды — первый раз в Германии, а второй — в Москве, где урну с его прахом захоронили на кладбище Донского монастыря. В этот день я написал стихи его памяти.

Прими венок мой скромный к изголовью

Перед уходом в плаванье большое,

Почетный немец с иудейской кровью

И русского доверчивой душою…

…Библейский старец с детскими глазами.

Бывалый зэк, себя судивший строго,

Ты перед Богом выдержал экзамен,

С рождения не признававший Бога.

Но в дальних неопознанных пределах.

Над звездною распутицею млечной,

Пылится неоконченное дело

С пометкою на нем: «Хранится вечно».

Там же в Кельне журналистка Хильда Хайдерзам подарила мне книгу о русской авторской песне, где был опубликован немецкий перевод песни «Атланты».

Через несколько дней после этого у меня был концерт в Берлине в Русском культурном центре. Зал на три четверти состоял из русских евреев, которые, чувствуя себя хозяевами положения, шумно переговаривались смеялись, пересаживались с места на место. Примерно одну четверть составляли немцы, в основном студенты-слависты, изучающие русский язык. Они, не в пример евреям, вели себя крайне скромно. Вечер уже подходил к концу, когда я, вдруг вспомнив, что у меня под рукой есть немецкий перевод песни «Атланты», решил почтить немецких гостей и спеть эту песню по-немецки. Однако я недооценил звучание жесткого немецкого текста на мою мелодию.

Ganz wenn dir vor Schmerz und Sorgen

Und kalt ist in der Brust,

Dann weist du, das du morgen

Zur Ermitage gehn must,

Wo ohne je zu klagen.

Nun schon jahrhundertlang,

Atlanten muhsain tragen

Den Himmel in der Hand.

Как только я стал петь песню с листа по-немецки, то заметил краем глаза, что в зале начали происходить странные изменения. Евреи, которые только что чувствовали себя вполне вольготно, вдруг перестали смеяться, замолчали и принялись боязливо озираться, как будто ожидая новой «хрустальной ночи». Немцы же, наоборот, оживились, начали улыбаться, переглядываться, бить друг друга по плечу и привставать со своих мест. Мне сразу вспомнился эпизод из гениального фильма «Кабаре», когда мальчик чистым голосом начинает петь народную песню, а к концу она преображается в фашистский гимн. Испугавшись, я перешел на русский язык, и все встало на место.

Попав в начале 1997 года в промышленную провинцию Рейн-Вестфалия, в соседствующие города Вупперталь, Дортмунд и Дюссельдорф, я с удивлением обнаружил там крепкие, хотя и не слишком многочисленные клубы самодеятельной песни, созданные выходцами из недавнего СССР. В Вуппертале, где, как оказалось, регулярно проходят «всегерманские фестивали русской бардовской песни», клубом руководит бывший майор Советской Армии Юрий Томилин. В этом клубе активно участвуют многие исполнители и авторы. В их числе — Татьяна Синицына, ставшая в последние годы регулярной участницей Грушинского и других российских фестивалей.

Уже позднее, в 1998 году в Берлине, мне довелось познакомиться еще с одним из лидеров движения КСП в Германии — Ильей Тимаковым, возглавляющим берлинский бард-клуб «Берлога». Справедливости ради следует отметить, что здесь, совсем как в России, отношения в клубах не всегда простые, часто в одном городе возникают два альтернативных клуба, неизвестно почему соперничающие между собой. Ни Берлин, ни Вупперталь этого не избежали.

В последние годы заметное место среди германских клубов самодеятельной песни занял Ганновер, где клубом руководит Злата Лихтенман, приехавшая вместе с родителями из Ташкента, где теперь хозяйничают узбекские националисты. Она поведала мне, как ректор одного из институтов, прибыв с инспекцией на физический факультет, показал пальцем на портрет Ньютона и спросил сопровождающих его лиц: «Кто это такой?» «Исаак Ньютон», — ответили ему. «Исаак? — насторожился начальник. — А что он сделал для узбекского народа?» И портрет сняли.

В Ганновер мне приходилось попадать неоднократно. В последний раз мы были там с группой бардов, принимавших участие в плавании на яхте «Банъярд» из Бремерсхафена. Я уже вспоминал, что в Бремерсхафене мы попали на Всемирный фестиваль парусников и побывали на моем родном «Крузенштерне». Там же мы побывали в гостях на русском паруснике «Штандарт», который был построен группой питерских энтузиастов как точная копия военного корабля петровского времени, с которого когда-то начинался русский военный флот. После этого вся наша группа, — Галина Хомчик, братья Мищуки, Леонид Сергеев, Константин Тарасов и я — отправились в Ганновер в гости к тамошнему клубу самодеятельной песни, где состоялся большой концерт и собрались тамошние активисты из всех окрестных городов.

С каждым годом укрепляется клуб во Франкфурте-на-Майне, где душой КСП стала Анна Белякина.

Русские клубы самодеятельной песни в Германии понемногу растут, постоянно пополняемые узким ручейком еврейской эмиграции и отчасти — русскоязычной немецкой. В 1997 году на берегу Вуппера, например, состоялся «Третий всегерманский слет авторской песни», а в Берлине в Шоенхольце бард-клуб «Берлога» в традиционной форме слета провел «Первый международный фестиваль авторской песни «Русский акцент»».

Сейчас регулярно выходит газета — информационный дайджест «Авторская песня сегодня» («АП-острофф»), которая в декабре 2000 года учредила ежегодную премию в виде трехнедельной поездки с концертами по городам Германии для авторов, ранее там не выступавших. В газете публикуется «бард-афиша» и вся информация, связанная с авторской песней в Германии.

Все это не случайно. В Германии, так же, как и в Израиле и других странах с многочисленной русской эмиграцией, именно авторская песня стала символом русской культуры, русского языка, причастности к покинутой Родине. Характерно, что в семьях, где увлекаются авторской песней, дети не утрачивают русский язык и не презирают родителей, отстающих от них в освоении языка новой среды обитания. С началом массовой эмиграции из России русская авторская песня буквально охватила весь мир, образовав как бы единое глобальное песенное пространство.

В 2001 году в Ганновере состоялся зимний слет КСП, посвященный памяти талантливого барда Виктора Шнейдера, жившего в Мюнхене и внезапно погибшего в возрасте двадцати девяти лет при катании на горных лыжах под Бостоном. Поэт, переводчик, прозаик, бард, переехавший в Германию из Питера, он успел выпустить две книги стихов, свидетельствующие о его безусловной литературной одаренности:

Новые стихи не лучше старых.

Может быть, немного совершенней,

Но написаны вослед свершений

И напоминают мемуары.

Виктор учился в Геттингенском университете и по специальности был биохимиком.

В 1999 году он стал лауреатом интернационального конкурса Тенета за переводы немецкого поэта Герхарда Тенцера. Виктор Шнейдер успешно переводил Генриха Гейне и других классиков немецкой поэзии. Он писал также повести, рассказы, публицистику. Его перу принадлежат оригинальные эссе о «Гамлете» и «Докторе Живаго». Одна из последних заметок Виктора посвящена полемике с упомянутой выше статьей Дмитрия Сухарева, вызвавшей у него негативную реакцию. Вот цитата из этой заметки:

«Оказывается, что советская власть боролась с русским мелосом, а насаждала вместо него мелос еврейский. Кроме фамилий лучших советских композиторов-песенников подтверждений этой гипотезе нету, но академик Сухарев с удивительной смелостью пренебрегает фактами. Получается, будто бы Клавдия Шульженко была принесена в жертву Марку Бернесу. Причем если русский народный дух репертуара первой очевиден, то еврейство второго выразилось в искусстве разве что в роли солдата из фильма «Два бойца». «Еврейский мелос проявил еще одно полезное свойство — экспортный потенциал», — сообщает Сухарев, невольно подкрепляя тезис о культурной экспансии малого народа в большем своего коллеги по Академии мифом о международности этого кагала».

Что же касается других достойных упоминания авторов, живущих в Германии, то их оказалось довольно много, особенно если учитывать «процент на душу населения». Среди них Людмила Барон, Николай Бень, Марина Белоцерковская, Марина Гершенович, Евгения Голосовская, Семен Кац, Манана Менабде, Алексей Петров, Борис Серегин, Яна Симон, Татьяна Синицына, Дмитрий Сорокин, Сергей Сусло, Константин Шнайдер. Подозреваю, что это далеко не полный список.

В январе 1997 года во время концертной поездки по Германии я впервые попал в Гамбург, который сразу же поразил меня сходством с моим родным Питером. Сходство это, впрочем, было неслучайным. Петр I, в бытность свою в Европе, в Амстердаме и Гамбурге, и очарованный их каналами и гаванями, старался строить Санкт-Петербург по их образу и подобию. К моему удивлению, оказалось, что по числу мостов Гамбург значительно превосходит Амстердам, Венецию и Санкт-Петербург, вместе взятые.

На перроне вокзала нас встречала очень красивая брюнетка с большими глазами, державшая в руке букет цветов. Подойдя ко мне, она сказала: «Я вас ждала всю жизнь». «Если бы я знал об этом, то обязательно приехал бы раньше», — улыбнулся я.

Муж Натальи Касперович (так звали встречавшую нас красавицу) Анатолий Контуш приехал сюда вместе с ней из Одессы, где в свое время занимал видное место в КВН в «Клубе одесских джентльменов». Талантливый биофизик, он работал в лаборатории в университетской клинике Эппендорф в Гамбурге. Сама Наташа родилась и выросла в Баку (она и похожа на первый взгляд скорее на азербайджанку), училась в Москве, где по окончании университета успела немного поработать на телевидении, потом вышла замуж и переехала в Одессу, откуда семь лет назад вся семья перебралась в Гамбург.

Ее приветственная фраза не была лишена оснований, — она действительно с раннего детства увлекалась моими песнями и именно поэтому взялась организовать мой концерт в Гамбурге. В то время она работала в еврейской общине, где занималась с детьми русским языком и ухитрилась поставить устный спектакль по моим стихам и песням.

Я несколько раз видел этот самодеятельный спектакль, в котором были заняты девочки и мальчики от 8 до 15 лет, нередко изрядно позабывшие русский и говорившие с акцентом. Песни они, впрочем, пели довольно чисто, запоминая их на слух. Картина была порой удивительная: на сцене стоят дети, уже частично утратившие русский язык, и бесстрастными голосами поют мои песни, а в зале сидят родители, хорошо знающие русский, и вытирают слезы.

Вскоре после нашей встречи Наташа перешла работать в маленькую частную телевизионную компанию «Lighthouse Production» под руководством молодого немца Арне Васмута. Голубоглазый и белокурый, по-баскетбольному высокий, Арне, выглядевший типичным арийцем, происходил из богатой и знатной семьи. Дедушка его в свое время работал в разведке, и Арне не без гордости показывал в альбомах старые фотографии своих предков, в том числе и в печально памятной моему поколению форме гитлеровской армии. Более всего Арне был привязан к своей девяностотрехлетней бабушке-графине, которую чтил и изрядно побаивался. Где бы он ни находился — в Германии, России или Турции, — он каждый день по многу раз звонил ей, постоянно советуясь по всем житейским вопросам.

Крошечная фирма Арне, весь штат которой состоял из трех человек, работала по контрактам с крупными телевизионными компаниями, предлагая свои проекты. С появлением в фирме Наташи существенное место в съемках сразу стали занимать русские проекты. Летом 1997 года они с Арне впервые приехали в Москву снимать телевизионный фильм о русских разведчиках. Будучи строго проинструктирован бабушкой, много наслышавшейся о грозном советском КГБ, Арне в первое время буквально боялся выйти на улицу, но постепенно освоился.

Его явно нерусская внешность, высоченный рост и привычка все время разговаривать по мобильному телефону постоянно привлекали к нему внимание окружающих. Самое длительное телефонное общение с бабушкой он решил провести, когда, прогуливаясь по центру, увидел на площади большое красивое здание, возле которого было относительно безлюдно. Прислонившись к стене у одного из закрытых подъездов, Арне тут же достал из кармана мобильный телефон и позвонил в Гамбург бабушке. «Бабушка, не волнуйся. Москва очень красивый город, и никакого КГБ здесь нет. Я стою возле очень красивого светлого здания». В этот момент к нему подошел милиционер и потребовал документы, поскольку, как оказалось, Арне стоял как раз у подъезда «Большого дома» на Лубянке.

Случались и другие казусы. Однажды в Елисеевском магазине к нему подошел подросток с лицом дауна, дружелюбно улыбнувшись, поднял руку в фашистском приветствии и закричал: «Хайль Гитлер!» Арне испугался и выскочил из магазина на улицу. В другой раз, тоже в каком-то магазине, к ним с Наташей подошли два парня и презрительно сказали: «Ты же немец, зачем ты с жидовкой связался?» Несколько дней спустя они снимали меня с песней «Чистые Пруды» возле Покровских ворот. Установили камеру, и Наташа попросила одного из прохожих обойти дорожку стороной, чтобы не мешать съемке. «Буду я еще всяким жидам уступать», — неожиданно заявил он.

В 1998 году в кафе «Планета Голливуд», где они снимали жизнь современной московской молодежи для другого фильма, Наташа предложила Арне пари на бутылку шампанского, что и здесь обязательно будут антисемитские выходки. Они уже выходили из кафе, и Арне потирал руки в предвкушении выигрыша, полагая, что на этот раз все обошлось. В гардеробе возле зеркала стояли два молодых парня, один русопятый блондин, другой с раскосыми глазами, похожий на казаха. Когда Наташа и Арне проходили мимо, второй громко сказал первому: «Уйдем отсюда. Здесь русских людей вообще нет — одни жиды».

Эти каждодневные проявления открытого антисемитизма, никем не осуждаемые и не запрещаемые, крайне расстраивали Арне, не привыкшего к этому в современной Германии.

В 1997 году, снимая телефильм о шпионах, они попали в гости к очень ветхому, но крайне доброжелательному старичку. Старичок много лет был разведчиком в Германии и прекрасно знал немецкий. Достав из стола старую затертую папку с грифом «Совершенно секретно», он долго рассказывал, с кем и против кого работал в 30-е и 40-е годы. Фамилию дедушки Арне, своего давнего противника, он тоже, конечно, вспомнил.

Когда гости обратили внимание на роскошь огромной, уставленной богатой мебелью квартиры, хозяин скромно сказал: «Так живут все советские люди». Когда его спросили о сталинских репрессиях, он ответил, что лично он ни о каких репрессиях ничего не знает, — скорее всего, это выдумки буржуазной прессы. «Ну как же, — возразила Наташа, — вот моего дедушку в тридцать седьмом году расстреляли. Ему было всего тридцать два года». Глаза улыбчивого и благодушно старичка сразу стали цепкими и злыми, как будто через маску вдруг проглянуло другое лицо. «Как ваша фамилия?» — спросил он жестким голосом допрашивающего.

С Наташей, впервые за восемь лет приехавшей в Россию, из-за ее яркой кавказско-семитской внешности и полного отсутствия российских навыков, тоже время от времени возникали проблемы. Например, в метро ее буквально на каждом шагу хватали бдительные милиционеры как «лицо кавказской национальности» и требовали предъявить паспорт, видимо, принимая за чеченскую террористку.

В июле 1997 года она прилетела в Москву, чтобы отправиться вместе со мной в Самару на Грушинский фестиваль. Войдя к нам в дом в чрезвычайно модной парижской шляпке и каком-то немыслимом европейском костюме, она сказала: «Я надеюсь, что в отеле на фестивале будет какой-нибудь душ». Пришлось срочно переодевать ее в кроссовки, штормовку и по возможности затертые джинсы.

Дорога на фестиваль также оказалась не простои. Нижние полки в нашем купе занимали наркоманы, которые, как выяснилось, тоже ехали на фестиваль «покейфовать и поколоться». Я мирно уснул на своей полке и только утром обнаружил, что Наталья за всю ночь не сомкнула глаз от страха.

И на самом фестивале, где она наняла от фирмы для съемок телевизионного оператора из Тольятти, тоже не обошлось без происшествий. В один прекрасный день, проходя по поляне, я обратил внимание на обступившую кого-то плотную толпу мужчин, в том числе подвыпивших. Протиснувшись внутрь, я увидел Наташу, которая, как выяснилось потом, решила произвести расчеты со своим оператором. Прямо на глазах восхищенной публики, под жадными взглядами мужиков она доставала из-за роскошного корсажа стодолларовые бумажки и передавала их оператору.

Несколько позже оператор подошел ко мне и смущенно сказал: «Александр Моисеевич! Она заставляет меня снимать все подряд, в том числе горы пустых бутылок из-под водки. Ну она иностранка, понятно, но мы-то с вами — русские люди, зачем нам позориться?» «Правильно, — улыбнулся я, — не снимайте». Опасения наши были напрасными, поскольку пленка «Бетакам», купленная в Тольятти, оказалась бракованной, и все съемки пошли насмарку.

Забегая вперед, хочу вспомнить другую историю, связанную со съемками немецкого телевидения в Москве. В феврале 1999 года, в год двухсотлетнего пушкинского юбилея, в Москву прибыла большая съемочная группа делать фильм о Пушкине. Возглавлял группу режиссер Раймонд Кусерофф. Меня попросили быть консультантом и гидом по пушкинским местам в Москве. Начали мы с бывшей Немецкой улицы — почти напротив нынешней станции метро «Бауманская» находился прежде дом, где, по наиболее вероятной версии, родился Пушкин. Теперь там здание школы, перед которой стоит небольшой бюст юного поэта. Шел мелкий февральский снег. Операторы расположились возле бюста и начали снимать.

В этот момент подъехал экскурсионный автобус с большой группой школьников во главе с учительницей. Как выяснилось из разговора, это были четвероклассники и пятиклассники из 16-й московской школы для трудных детей. Подойдя к памятнику, дети хором стали читать: «У Лукоморья дуб зеленый».

Я вступил с ними в разговор: «Ребята, за что вы любите Пушкина?» Маленький светловолосый мальчик, блестя отважными голубыми глазами, ответил: «За то, что он был очень храбрый человек. Ведь Дантес был моложе его и гораздо сильнее. А он не побоялся вызвать его на поединок». (Эта неожиданная мысль никогда не приходила мне в голову.) «А ведь плохо, что Дантес убил Пушкина?» — спросил я. «Плохо, плохо!» — дружно закричали дети, не ожидая подвоха. — «А было бы лучше, если бы Пушкин победил в поединке и убил Дантеса?» Наступило неловкое молчание. Школьники явно растерялись. Потом худенькая девочка, глядя в сторону, тихо сказала: «Нет, все-таки плохо». «Почему? — наседал я. — Ведь Пушкин бы остался живым». «А Пушкин, — запинаясь и с трудом подбирая нужные слова, ответила она, — а Пушкин никого не должен убивать. Лучше бы они помирились, и дуэли бы не было». И все ребята облегченно засмеялись и дружно захлопали в ладоши. Я был потрясен этим точным детским пониманием несовместимости гения и злодейства, недоступным многим взрослым людям.

В тот же день на Красной площади Раймонд нарядился в цилиндр и крылатку, приклеил бакенбарды и стал прогуливаться возле Спасской башни, изображая Пушкина. Его снимали скрытой камерой, чтобы не привлекать прохожих. Тем не менее довольно скоро подошел милиционер. «Кто этот сумасшедший?» — строго спросил он. «Вы что, не видите, что это Пушкин?» — возмущенно ответил ему русский оператор Дмитрий Благоверов. «Ну, так бы сразу и сказали», — смутился милиционер и мирно удалился.

Возвратимся снова в 1997 год. Тогда, приехав в Гамбург, Арне и Наталья подали в телекомпанию NDR проект фильма о русской авторской песне, в котором должен был сниматься я, в связи с чем планировался мои приезд в Германию в начале ноября. Но судьба расчислила иначе.

Во второй половине августа в поселке Красновидово, где мы с женой снимали на лето квартиру в писательском поселке, я выкупался в уже по-осеннему холодной Истре. Через несколько дней у меня заныла поясница, но я не придал этому особого значения, приняв боли за обычный радикулит. 12 сентября (эту дату я запомнил) я приехал на машине на работу на заседание Ученого совета и, вылезая из-за руля, ощутил резкую боль в левой ноге. С трудом добравшись до телефона, я позвонил жене, поскольку передвигаться без посторонней помощи не мог. Невропатолог в академической поликлинике выписала мне бюллетень и порекомендовала натираться мазями, однако ночью боль усилилась, стала постоянной и нестерпимой, и приехавшая «скорая» отвезла меня в отделение невропатологии в нашу академическую больницу в Узком.

Двадцать дней и бессонных из-за боли, которую так и не смогли снять, ночей, проведенных там, наглядно показали мне катастрофически бедственное состояние нашей нищей и беспомощной медицины. Никаких лекарств в больнице не было, — их надо было искать и покупать в аптеках по чудовищным ценам. Все попытки поставить мне капельницу ни к чему не привели, так как капельницы были неисправными. Истыкав толстенными иглами вены на обеих моих руках и доведя их до полного посинения, сестры оставили это неблагодарное занятие.

В первый же день мне сделали рентген позвоночника, и к вечеру ко мне в палату вошел один из лечащих врачей со снимком в руках. «Вообще-то нам запрещено это делать, — грустно сказал он, — но я считаю, что вы человек мужественный и должны знать правду. У вас в легком, по всей видимости, саркома. Посмотрите». С этими словами он протянул мне рентгенограмму, на которой в области правого легкого отчетливо проступало большое пятно. Меня бросило в озноб. В этот день как раз была пятница, и уж не помню как я дожил до понедельника. Помогала только боль, заглушавшая всяческий страх. Через два дня меня повезли на повторный рентген и заявили, что пленка была бракованной и с легкими все в порядке.

Отделение невропатологии, в которое меня поместили, занималось в основном реабилитацией больных, перенесших инсульт. За стенкой, в соседней палате время от времени кричал и страшно матерился какой-то несчастный академик, не оправившийся после инсульта.

Надо отдать должное врачам, которые из всех сил старались мне помочь. Меня кололи иглами, возили на физиотерапию, пару раз меня тряс мануальщик. Ничего не помогало. Только после этого решили, что надо бы сделать ядерно-резонансное исследование позвоночника. Своей установки в больнице не было, и меня по большому блату за доллары возили на машине в кремлевскую клинику. Исследование показало, что у меня межпозвонковая грыжа, очень неудачно придавившая какие-то нервные узлы и центры.

Кто-то из умельцев сказал мне, что уменьшить боль можно, если лежать на спине с поднятыми на табуретку ногами, и я несколько дней провел в этом дурацком положении. Специалистов-спинальщиков в клинике не было. Пока я скучал в больнице, бедная моя жена обивала пороги московских светил в разных клиниках. «Надо оперировать, — говорили хирурги. — Если вы не сделаете этого, он останется инвалидом и не сможет двигаться». «Только не операция, — авторитетно заявляли невропатолог. — После операции, как правило, бывают рецидивы, и все будет еще хуже. Да и процент успешных операций у нас очень невысок».

В этот критический момент неожиданно пришла помощь с немецкой стороны. Я уже упоминал, что муж Наташи Касперович Анатолий Контуш работал в лаборатории клиники Эппендорфского университета. В лаборатории велись исследования по изучению липидов в крови, наследственных заболеваний, влияния на кровь витаминов, неизлечимой болезни Альцгеймера и так далее. Руководила лабораторией профессор Ульрика Байзигель, молодая, на редкость энергичная и привлекательная женщина, носившая короткую прическу и приезжавшая на работу на велосипеде. Несмотря на молодость, она пользовалась в клинике неоспоримым авторитетом.

Благодаря активному вмешательству в ситуацию Наташи Касперович и Ульрики Байзигель удалось договориться, что меня положат в клинику для обследования на предмет определения необходимости операции. Мой друг Владимир Лукин обратился с письмом к немецкому послу, и мне буквально за два дня оформили немецкую визу. Ничего этого я, лежа в больнице, не знал и поэтому очень удивился, когда утром 30 сентября у меня в палате неожиданно возник сотрудник моей лаборатории Леша Горшков с каталкой и объявил, что меня немедленно везут на самолет. Так, прямо в больничной пижаме, с трудом переодевшись в машине, я отправился сначала домой за женой, а затем в аэропорт «Шереметьево-2», откуда санрейсом «Люфтганзы» мы вылетели в Гамбург.

Когда меня на больничной каталке выкатили в Гамбурге в зал ожидания, друзья, с которыми мы виделись лишь месяц назад, меня не узнали. Сморщившийся от боли, я был похож на груду серого тряпья. В клинике, куда меня привезли около 10 вечера, тут же была вызвана дежурная бригада диагностики. Посмотрев диаграмму ядерно-резонансного исследования, сделанного в кремлевской клинике, хирурги заявили: «Брак. Срочно повторить обследование».

Где-то к полночи все нужные обследования были закончены, и ведущий хирург с печальными итальянскими глазами — Лучо Папавера через Наташу, игравшую роль переводчицы, объяснил мне, что операцию делать совершенно необходимо и очень срочно, поскольку выскочивший позвоночный диск искрошился, И у меня в запасе всего несколько часов — может наступить общее отравление организма. После этого я подписал бумаги, что на операцию согласен и в случае нежелательных последствий всю ответственность беру на себя. (Аккуратная немецкая медицина всегда не забывает застраховать врача от больного.)

Операция состоялась на следующее утро под общим наркозом и заняла около пяти часов, которых я, уснув после анестезии, сделанной говорившим по-русски сербом, конечно, не заметил.

Меня спасли немецкие врачи

В одной из клиник Гамбурга сырого.

Мой позвоночник разобрав и снова

Соединив его, как кирпичи.

Я перед этим твердо осознал:

За двадцать дней бессонницы и боли

Подпишешь ты признание любое.

Как вы — не знаю, — я бы подписал.

Меня спасли немецкие друзья.

Снабдивши визой, авиабилетом,

И объяснив жене моей при этом,

Что часа медлить более нельзя.

И если Бог мне даст еще здоровье.

Я буду помнить на своем веку

Красавицу Наташу Касперович,

Погромы пережившую в Баку,

И Вас, профессор Ульрика Байзигель,

С кем были незнакомы мы почти,

Которая чиновникам грозила.

Чтоб не застрял я где-нибудь в пути.

В дождливой атлантической ночи,

Пропитанной настоем листопада,

Меня спасли немецкие врачи.

Блокадного питомца Ленинграда.

И город, что похож на Ленинград,

Я полюбил порой осенней поздней, —

Где громкие слова не говорят.

Поскольку делом заняты серьезным,

Чугун мостов на медленной реке.

Где наводнений грозные отметки,

И пусть не слишком знаю я немецкий, —

Мы говорим на общем языке.

Когда я пришел в сознание после операции, ко мне в палату заявилась оперировавшая меня бригада хирургов во главе с Лучо Папавера, который спросил, есть ли у меня вопросы. Оказалось, что таков общий порядок. Голова моя еще плавала в тумане, и мой первый и основной вопрос вышел из подкорки: «Скажите, доктор, такая сложная операция, и все рядом. Останусь ли я мужчиной?» Когда Наталья перевела мой вопрос. Папавера долго хохотал, поскольку, как он объяснял потом, ему больные никогда прежде таких вопросов не задавали. Обычно спрашивают — выживу или нет, будет паралич или не будет и тому подобное. «Передайте герру профессору, — сказал он, — что он быстро пойдет на поправку: у него на редкость здоровая психика».

Металлические скобы со шва на моей спине сняли на третий день, и уже на четвертый день меня перевезли из больницы на квартиру Ульрики Байзигель, которая, уехав на научную конференцию в Париж оставила моей жене ключи от своей квартиры, хотя мы с ней тогда были почти незнакомы. У меня были довольно веские причины не задерживаться в больнице: каждый день пребывания в ней стоил около 500 долларов.

Поскольку долгое время после операции я мог только лежать или стоять, то переезд на машине, да еще низенькой немецкой малолитражке, где надо было сгибаться, оказался весьма сложным мероприятием. Арне Васмут, который меня перевозил из больницы, сильно загрустил, поглядев на меня, и сказал потом Наташе. «Ты что думаешь, что его можно будет снимать в кино? Это же живой труп. Плакали мои денежки!»

Папавера сказал, что боли в правой ноге пройдут через три-четыре дня, но они не прошли и через неделю. Не в силах заснуть от боли, я ходил по пустой квартире, за окнами которой бушевали атлантические ветры, несущие шквальные холодные дожди. Испуг охватывал меня. Вот сделали операцию, и ничего не прошло. Что же будет? Только на третью неделю боли стали понемногу ослабевать и уходить. К этому времени мы с женой переселились от Ульрики в дом к Наташиной матери Неле, на редкость доброй и душевной женщине года на три моложе меня, которая, как оказалось, тоже была когда-то геологом.

Преодолевая боль, я начал понемногу «расхаживать» больную ногу, сначала с палкой, поскольку сильно хромал, потом — без нее. Примерно через три недели после выхода из больницы мы смогли приступить к съемкам, приятно удивив и успокоив Арне.

Что же касается доброжелательности и отзывчивости немецких врачей, с которыми мне многократно пришлось встречаться впоследствии, то вопреки Нашим заскорузлым представлениям о расчетливости и холодности немцев, она оказалась поистине удивительной. Так, через месяц после операции, в Дортмунде, где меня неожиданно прихватил нешуточный приступ гипертонии, первый попавшийся врач, к которому я обратился, и его жена, работавшая медсестрой в его маленькой амбулатории, сделали мне необходимые уколы, снабдили грудой весьма дорогостоящих лекарств и категорически отказались брать деньги. Я уже не говорю о замечательных врачах Эппендорфской клиники: профессорах Байеле и Уланде, докторах Ангелине Гудхофф и Александре Манне, многократно помогавших мне в трудных ситуациях.

Кстати, в немецких поликлиниках меня поразила и такая мелочь, — врач выходит из своего кабинета к каждому очередному больному и обязательно протягивает ему руку. В аптеке все больные, имеющие страховку (а в Германии страховку имеют практически все), платят за лекарство не более десяти марок независимо от его реальной стоимости.

Слегка оправившись после операции, по просьбе гамбургской еврейской общины я решил устроить шефский авторский концерт в гамбургской синагоге. Зал был переполнен, тем более что вход был бесплатный. Собралось более 800 человек, и смотрители беспокоились, не рухнет ли балкон. Концерт шел успешно, и я был весьма горд своим благородным поступком, однако продолжалось это недолго. После концерта в комнату за сценой ворвалась огромного роста еврейка, таща за собой за руку низенького мужа. Кинув негодующий взгляд на пустой стол, она возмущенно заявила: «Хаим, я так и знала, — фуршета не будет».

Евреи, приезжающие на постоянное жительство в Германию из России, обеспечиваются весьма ощутимой социальной поддержкой, бесплатным жильем, медицинской помощью и так далее. Но не все так просто. В ноябре 1997 года Арне и Наташа начали снимать серию коротких телефильмов о семьях эмигрантов, живущих в Германии. Они успешно сняли индийскую семью, итальянскую, ливанскую, турецкую, греческую, сербскую. Не смогли найти только еврейскую. Все евреи, к кому они обращались, отказывались сниматься, боясь «засветиться» по телевидению.

Так просто на этом причале

Укрыться с течением дней

От глаз своих в вечной печали,

От русскоязычных корней.

В других раствориться незримо

И стать европейцами вновь,

Как будто и впрямь растворима

Густая еврейская кровь.

В четвертый раз мне довелось попасть в Германию примерно через год, в ноябре 1998 года, когда в Израиле в издательстве «Беседер» вышла из печати книга моих избранных стихов и песен «Атланты держат небо». На этот раз я приехал по приглашению еврейских общин Германии для презентации книги и выступлений в связи с годовщиной Холокоста, начало которого приурочено к печально известной «хрустальной ночи» 9 ноября 1938 года. Именно тогда начались поджоги синагог и массовые убийства евреев. После первых погромов наступило недолгое затишье. Гитлер и Геббельс внимательно следили за реакцией мировой общественности. Общественность промолчала, и начался массовый геноцид евреев, который привел к истреблению шести миллионов человек.

Группа Арне должна была снять большой фильм обо мне для немецко-французской программы телевидения «АРТЕ». Основные съемки планировались в Берлине. Арне к этому времени начал понемногу изучать русский язык и даже пытался напевать какие-то мои песни.

Помню, накануне съемок мы вместе с операторами, тоже русскоязычными, собрались у него в его ультрасовременной квартире на последнем этаже высокого дома без лифта (в старых домах в Гамбурге лифтов нет), чтобы обсудить их последовательность. Когда обсуждение закончилось, он поставил на стол бутылку шведской водки «Абсолют», однако закуски никакой не было. «Have you some snack?» — спросил я его по-английски. «Minute», — улыбнулся он и вышел. И через несколько минут принес большое блюдо с бутербродами и водрузил его на стол, напевая на мотив «Снега»: «Snack, snack, snack, snack…»

Загрузив аппаратуру, мы отправились в Берлин из Гамбурга на стареньком «вэне», у которого по пути дважды отваливалась боковая дверца. Берлин, огромный, величественный и по-имперски холодный, совершенно не похожий на другие уютные и компактные немецкие города, с широкими столичными улицами, огромными зданиями и монументами (Рейхстаг, памятник Бисмарку, Бранденбургские ворота, триумфальная колонна со статуей Ники), чем-то напомнил мне Москву при всей несхожести этих городов. В тот год Берлин представлял собой гигантскую стройплощадку. Весь он был перегорожен котлованами, заборами, башенными кранами. Его срочно перестраивали под столицу объединенной Германии, залечивая язвы социалистической поры.

Кстати о язвах. Неоднократно перемещаясь поездом или машиной в Германии из западных областей на территорию бывшей ГДР, я всегда обращал внимание на неуловимое изменение ландшафта. Разбитые, плохо ухоженные дороги, у обочины которых нет-нет да и заметишь ржавеющий комбайн или трактор советского производства, нищие сельские домишки, убогие блочные пятиэтажки хрущевского типа, руины зданий, так и не восстановленных с самой войны. И это в трудолюбивой и чистенькой Германии! Сколько же десятилетий надо, чтобы изжить это в России?

Среди прочего в Берлине надо было провести съемку на самом большом еврейском кладбище Вайсензее. Мне об этом ничего не сказали. Утром я вышел из гостиницы к машине, гае уже ждали операторы. Было холодно. «Пойду возьму куртку», — сказал я Наташе. «Не надо, — заявила она, — мы все равно едем на кладбище». «Но я не хочу на кладбище», — возразил я. «Надо», — жестко отрезала Наталья. «Господи, Наташа, подумай, что ты говоришь», — вмешался в этот странный диалог оператор.

На огромном кладбище Вайсензее, по странной случайности не разгромленном, как все остальные, при Гитлере, я обратил внимание на четкие ряды одинаковых могил с воинскими званиями над еврейскими именами. Здесь, как оказалось, лежат евреи, погибшие за Германию во время Первой мировой войны 1914–1918 годов. Я вспомнил, как в 1968 году в Париже, во Дворце инвалидов нам показывали мемориальную доску в память французских солдат еврейского происхождения, погибших в ту же войну за Францию. С грустью вспомнил я и поросший мхом, покосившийся надгробный камень над могилой лейб-гвардии фельдфебеля Шимон-Черкасского на Казанском кладбище в Царском Селе.

Руководитель берлинской еврейской общины, самой большой в Германии, Иосиф Варди организовал мои концерты в Берлине, Дрездене и Потсдаме, которые тоже вошли в фильм. В Потсдаме поздно вечером в пустынном ресторанчике мы столкнулись с мрачной компанией бритоголовых «качков». Выяснилось, что это местные нацисты, родные братья наших баркашовцев, которые, хотя и не так явно и безнаказанно, начали поднимать голову в Германии. Весьма характерно, что происходит это в основном на территории бывшей Восточной Германии, где нацистские молодежные партии формируются в основном из членов бывшего гедеэровского комсомола «Freie Deutsche Jugend».

Что касается общности коммунистической и фашистской идеологии, на которую обратил внимание еще Василий Гроссман в своем романе «Жизнь и судьба», то она, увы, не случайна.

Упомянутый выше Е. Г. Эткинд в своей книге о советской поэзии, сравнивая коммунистические советские песни 30-х годов с нацистскими, пишет об их глубоких аналогиях: «Людоедские режимы обоих тоталитаризмов странно походят друг на друга».

В марте 2001 года в Гамбурге в русском журнале «Гамбургская мозаика» я прочел статью моею давнего приятеля по Питеру, одного из первооснователей песенного клуба «Восток» Владимира Фрумкина, много лет живущего в Вашингтоне и работающего на радио «Голос Америки». Статья называлась «Раньше были мы марксисты» и посвящена песенной связи двух социализмов.

Например, знаменитая любимая Лениным песня «Смело, товарищи, в ногу», написанная поэтом Леонидом Радиным в конце прошлого века в одиночной камере Таганской тюрьмы, ставшая в годы Гражданской войны коммунистическим гимном, немецкая версия которой была создана видным дирижером коммунистом Германом Шерхеном, в конце 20-х годов была дружно подхвачена штурмовиками, лишь в слегка подредактированном варианте. Молодым коричневорубашечникам нравилась ротфронтовская песня, полная громких фраз о темном прошлом, светлом будущем, презрении к смерти, жажде битвы, всеобщем братстве и свободе.

В этой песне как в капле воды отобразилась интонационная и ритмическая общность двух неразличимых как близнецы тоталитарных идеологий: «Свергнем гнет буржуазного государства богачей, разобьем цепи, выведем Германию из нужды, уничтожим врагов!» Разница была только в именах вождей и врагов да в терминах.

Главный ритм, под который росли и крепли и фашистская Германия, и ленинско-сталинская Россия, это ритм «смелого бодрого революционного марша». Не зря в качестве эпиграфов к статье Фрумкин приводит рядом знаменитую строчку из «Левого марша» Владимира Маяковского: «Разворачивайтесь в марше» и весьма примечательную фразу одного из нацистских главарей Альфреда Розенберга: «Немецкая нация наконец-то готова найти свой жизненный стиль. Это стиль марширующей колонны». Под таким заявлением охотно подписался бы и сам усатый «вождь всех времен и народов».

Мне на память приходят другие не менее характерные строчки из любимого мною Маяковского:

Это мало построить парами.

Распушить по штанине канты.

Все совдепы не двинут армий,

Если марш не дадут музыканты.

И музыканты обоих режимов изо всех сил давали требуемый марш. Я уже упоминал в первой главе, что революционные марши были далеки от традиции русских народных песен. Дореволюционная Россия по этой части безнадежно отставала от Европы. Более того, как справедливо подчеркивает Фрумкин, русские композиторы нередко прибегали к ритму марша, чтобы показать силу чужую, «нерусскую», враждебную. Вспомним «Марш Черномора» у Глинки, «Половецкий марш» у Бородина в «Князе Игоре» или фашистский марш из Пятой симфонии Шостаковича.

Советская же Россия в самое короткое время стала крупнейшим мировым экспортером воинственных революционных маршей, ведущей маршевой державой мира. Советский Союз, гитлеровская Германия и Италия Муссолини, по существу, вместе с середины 30-х годов стали активно создавать международный человеконенавистнический интонационный стиль тоталитаризма.

Не случайно во всех этих трех странах сразу же началась непримиримая борьба с фокстротом, танго, джазами и другими безыдейными «штатскими» буржуазными ритмами. Я уже упоминал, как в конце 40-х в нашей школе на вечерах строжайше запрещалось играть фокстроты и танго, и в первую очередь растленный «гамбургский фокстрот».

Общей была не только интонация, но и однотипная словесная риторика. Так, любимая мною с детства песня: «Мы шли под грохот канонады», которую мы дружно распевали в пионерских лагерях, на стихи Михаила Светлова, оказалась русской версией немецкой солдатской песни времен Первой мировой о гибели юного трубача-гусара. Фашисты сделали из нее свою печально известную «Песню о Хорсте Весселе».

Наш знаменитый «Авиамарш», написанный в 1920 году в Киеве авторами-евреями поэтом Павлом Германом и композитором Юлием Хайтом и в 1933 году официально утвержденный авиационным маршем ВВС РККА, также был сразу приспособлен нацистами, которые даже слова особенно не меняли и пели его с припевом: «Und hoher, und hoher, und hoher» («Все выше, и выше, и выше»).

Как отмечает Владимир Фрумкин, мелодия бодрого марша советских ВВС послужила мелодической основой еще одной известной фашистской песни «Дрожат одряхлевшие кости», текст которой был написан 18-летним Гансом Бауманом в 1932 году:

И если весь мир будет лежать в развалинах.

Мы все равно будем маршировать дальше,

Потому что сегодня нам принадлежит Германия,

Завтра — весь мир.

Кстати сказать, после падения гитлеровского рейха уже упомянутая песня Радина «Смело, товарищи, в ногу» снова вернулась «на круги своя» и стала официальным партийным гимном Социалистической единой партии Германии, который с энтузиазмом распевался делегатами всех партийных съездов. О фашистском прошлом этой песни там старались не говорить. Ну, как тут не вспомнить весьма актуальную для нас недавнюю историю с официальным гимном России, трижды перелицованным из гимна ВКП(б) и СССР!

День 9 ноября, годовщина начала Холокоста, застал меня в Берлине. В этот день по телевидению выступали канцлер и президент ФРГ, посвятившие свои речи памяти об этом трагическом событии. Вечером мы стояли с моей давней знакомой актрисой Таней Куприяновой на тротуаре центральной улицы Западного Берлина Курфюрстендамм неподалеку от вокзала Цоо. Накрапывал мелкий по-осеннему холодный дождь.

Многотысячная демонстрация, вооруженная зонтами, медленно и молчаливо двигалась мимо нас. Шли, подняв транспаранты, большие группы студентов. Ехали на своих передвижных тележках инвалиды, зябко подняв воротники дождевых курток. Матери везли в колясках младенцев. Татьяна, в отличие от меня хорошо знавшая немецкий, спросила у молодого светловолосого пария, что происходит, и он, остановившись около нас, неторопливо и спокойно стал объяснять, что демонстрация посвящена памяти жертв Холокоста. «Это позор Германии, который не должен быть забыт, чтобы не было повторения». С грустью подумал я о том, что немецкая нация нашла в себе силы и мужество публично покаяться в преступлениях гитлеризма. А мы? Разве мы покаялись в не менее тяжких злодеяниях сталинского времени?

Вскоре после этого в Амстердаме, где у меня был авторский вечер в русском кафе «Обломов», я около двух часов простоял в огромной очереди перед ломом Анны Франк. Тоже шел дождь и не менее холодный, но очередь все прибывала. Белые и черные, юные и пожилые, японцы и американцы терпеливо ждали, чтобы, пройдя по дому, где и смотреть-то особенно нечего, почтить память еврейской девочки, замученной фашистами вместе со всей семьей уже в самом конце войны и оставившей свой дневник в назидание потомкам.

Мне вспомнилась некстати печальная история, произошедшая в конце 30-х годов, когда из Гамбурга вышел пароход с еврейскими эмигрантами на борту. Их тогда никто не принял, и они вынуждены были вернуться обратно, чтобы быть задушенными в газовых камерах. Как необратимо изменилось за полвека человечество! Неужели потребовалось убить 6 миллионов человек, чтобы люди наконец опомнились?

Что же ожидает завтра русскоязычных еврейских эмигрантов, которые едут в Германию из сегодняшней России, кто на безбедную сытую жизнь под старость, кто, думая о детях и опасаясь за их будущее в нашей многострадальной и невычислимой стране?

Мысль эта в очередной раз пришла мне на ум в Штутгарте, бывшей столице княжества Вюртемберг. Мне здесь показали площадь, где в XVIII веке был повешен «Еврей Зюс», имя которого дало название известному роману Лиона Фейхтвангера.

И размышляя над загадкой многовековой привязанности европейских евреев к Германии, выразившейся, в частности, в том, что в качестве своего второго языка идиш они использовали немецкий жаргон, привязанности, которую даже Холокост не сумел разрушить, я прихожу к выводу, что любовь сильнее ненависти.

Евреям немцы более сродни,

Чем англичане, шведы и французы.

Оборванные Холокостом узы

Наладятся — лишь руку протяни.

Сюда от инквизиторских костров

Бежали почитатели субботы.

Их вольница ганзейских городов

Манила обещанием свободы.

Зеленая и добрая страна

Приют сулила нищим и убогим.

Им новые давали имена:

Голдвассер, Люксембург, Кацнеленбоген.

Среди земель империи Священной

Они существовали сотни лет;

Забыв язык, и для своих общений

Немецкий приспособив диалект.

Когда в едином усомнившись Боге,

Крикливого безумца возлюбя,

Германия сжигала синагоги.

Она уничтожала и себя.

Но Мендельсона солнечные гаммы

Плывут опять над рейнскою водой,

И носит, как повязку, город Гамбург

Свой герб с шестиконечною звездой.

В центре Гамбурга на берегу внутреннего озера Альстер, рядом с величественной ратушей, восстановленной после англо-американских бомбежек, стоит небольшой памятник великому немецкому поэту Генриху Гейне, столь любимому мною в юности.

Грустный понурый Гейне, чем-то напоминающий горестный памятник Гоголю в Москве, задвинутый с Арбатской площади за дом, где он умер, стоит, ни на кого не глядя. Как будто предчувствует черные годы фашизма. На четырех стенках постамента укреплены чугунные барельефы, на которых изображены мрачные сцены из времен Холокоста: штурмовики сжигают книги Гейне, свергают памятник и швыряют его в яму с отбросами. Теперь памятник водружен на прежнее место. Надолго ли?

В том же 1998 году, познакомившись с Артуром Лукасом, возглавляющим Общество немецко-российской дружбы в Магдебурге, я попал в Цербст в маленький музей в родовом дворце Ангальт-Цербстских князей, посвященный принцессе Софье Ангальт-Цербстской, ставшей российской императрицей Екатериной Второй. Очень красивая девушка в платье XVIII века встречает посетителей книксеном и представившись Екатериной Второй, помогает ознакомиться с небольшой экспозицией. Какая удивительная связь между этим захолустным и небогатым немецким городком и Великой и необъятной Российской империей!

Из многих городов Германии, где мне довелось побывать в концертных поездках, более других мне запомнился Марбург. Отчасти потому, что имя это пришло ко мне из стихов Пастернака, отчасти оттого, что водил нас по этому старинному университетскому городу, с которым связаны имена братьев Гримм и Ломоносова, замечательный человек Григорий Певзнер. Он влюблен в город, ставший ему родным, как только коренной ленинградец может быть влюблен в Европу.

Одаренный поэт и эссеист, Григорий уверял нас, что каждый раз, водя гостей по Марбургу, он сам обнаруживает что-то новое, чего раньше не знал или не замечал.

Именно здесь будущий великий русский ученый в бытность свою студентом, уже успев жениться и сильно подпив в местном кабаке, дал подписку вступить в армию герцога. Проснувшись наутро под замком в каталажке, он своими могучими руками раздвинул железную оконную решетку и благополучно сбежал в Россию, чем оказал немалую услугу отечественной науке.

Марбургу сильно повезло. Он оказался одним из немногих немецких городов, которые не пострадали от беспощадных англо-американских бомбежек во время войны. Бытует легенда, что командир эскадрильи, получившей приказ о его бомбардировке, был выпускником Марбургского университета.

Марбургский университет, первый протестантский университет в Германии, основал в 1527 году ландграф Филипп. До сих пор на территории старинного замка ландграфов, возвышающегося над городом на высоком берегу Лана, можно увидеть консервативные студенческие корпорации «Алемания», «Корпус Тевтония» с традиционными пивными, украшенными чучелами медведей и шпагами в козлах. Не вышли до сих пор из моды и традиционные шрамы на лице у буршей. Многие из буршей до недавнего времени специально резали себе физиономии.

Город тесно связан с мировой литературой. В начале XIX века здесь преподавали братья Гримм, ученики знаменитого профессора римского права Карла фон Савиньи. Кстати, и знаменитые иллюстрации к сказкам братьев Гримм, как поведал нам всезнающий Гриша Певзнер, созданные в начале XX века художником Отто Убелоде, имеют своей основой реальные ландшафты Марбурга и его ближних окрестностей.

В Марбурге изучал философию Борис Пастернак. Здесь неоднократно бывал Булат Окуджава, ставший его почетным гражданином и написавший песню, начинающуюся строкой: «Когда петух над Марбургским собором…»

Нам пора было уже уезжать, а мы все ходили по древним и узким улочкам с «фахверковыми» домами, спеша как можно больше запомнить и унести с собой хотя бы часть очарования этого удивительного сказочного города.

Накануне вечером за столом в доме у Певзнеров мы разговорились с молодым профессором физики из Москвы, преподающим в Марбурге. Речь зашла о национальной ментальности студентов. Я, читавший в последние годы лекции по геофизике на геофизическом факультете Московского университета, посетовал на нерадивость русских студентов по сравнению с аккуратными и всегда дисциплинированными немцами.

«Не скажите, — улыбнулся мой собеседник, — в Германии другие трудности, связанные именно с хваленой немецкой дисциплиной. Когда я даю студентам решать задачу, они обычно приходят ко мне и спрашивают, где можно найти готовые варианты решения. Такая психология хороша для службы в армии или работы на фирме, а для теоретической физики не годится. А вот в России студенты мыслят менее стандартно. Кстати, когда в середине 30-х годов Гитлер изгнал из германских университетов профессоров-евреев, немецкие профессора облегченно вздохнули, поскольку евреи их сильно опережали, в частности в физике».

После этого разговора мне снова припомнились известные слова Альберта Эйнштейна: «Есть сто физиков, которые хорошо знают ее законы и понимают, что эффекта быть не может. Есть сто первый, плохо ее знающий. Он приходит, ставит безграмотный эксперимент и получает неожиданный эффект. Так совершаются великие открытия».

В ноябре — декабре 1998 года во время концертных поездок по Германии мне довелось побывать также в Дании и Швеции. Меня пригласил туда эмигрант из Польши Штефан Бург, живущий и работающий в маленьком университетском городке Лунд неподалеку от порта Мальме. Комфортабельный поезд «Томас Манн» долго втягивался в огромный паром «Ферри», следующий через серые датские проливы.

В Копенгагене нас возили его окрестностям давние мои знакомые еще по Харькову Валентин и Алла Ровинские, живущие здесь уже 7 лет. Их семья как капля воды отражает причудливые пути нового Исхода российских евреев. Младшие дети, выехавшие с ними в Европу, стали здесь лютеранами, приняв христианство, старшие, переехавшие в Израиль, надели кипы и стали убежденными иудейскими ортодоксами. Впрочем, какая разница? Бог един.

Более всего мне запомнились два замка неподалеку от Копенгагена: знаменитый Кронберг в Эльсиноре — суровый и древний замок Гамлета, и королевский замок Фредериксборг, построенный в XVI веке. Они как бы создают странное двуединство: Кронберг для войны и смерти, Фредериксборг — для мира и жизни.

Русских в Дании мало. Это или ученые, приезжающие по контрактам в известный институт Нильса Бора, или русские женщины, вышедшие замуж за датчан. Русскоязычная аудитория здесь формируется в основном за счет польских евреев, выдворенных из Польши при Гомулке и осевших в скандинавских странах.

В сентябре 2000 года в Гамбурге, где мы были вместе с Александром Костроминым, немецкий музыкант, работавший одновременно пилотом Люфтганзы, огромного роста 32-летний красавец Нильс Вулькоп предложил записать диск с моими песнями у него в студии, снабдив их переводами на немецкий язык. Нильс с детства увлекался музыкой и решил посвятить себя ей. Однако надо было зарабатывать на жизнь. Поэтому он окончил летное училище и стал летать, чтобы заработать деньги на студию звукозаписи. Сам он сочиняет музыку и поет вместе с ансамблем. Мои песни ему понравились, хотя он ни слова не понимает по-русски. «В них есть какая-то сила, — говорит он, — я чувствую это по интонации».

Диск нам удалось объединенными усилиями записать примерно за две недели напряженной работы. С переводами, однако, не обошлось без проблем. К примеру, во время перевода песни «Чистые Пруды» выяснилось, что слово «вагоновожатый» звучит по-немецки примерно как «Айзбанфюрер». «Нет уж, такого слова мне в песне не надо», — запротестовал я. Пришлось заменить слово «вагоновожатый» на более благозвучное на немецком языке слово «прохожий».


Дождливым сентябрьским днем 2000 года мне довелось принимать участие в официальной церемонии открытия в деревне Сологубовка под Мгой неподалеку от Синявинских высот немецкого военного кладбища для солдат, погибших под Ленинградом в годы войны. Здесь в 1941–1944 годах, когда фашистские войска полностью блокировали Ленинград, неподалеку от ладожской «Дороги жизни» шли самые жестокие бои, в которых погибли десятки тысяч советских и немецких солдат. Именно здесь, на ладожском направлении, в топких Синявинских болотах воевал и был ранен в 42-м молодой лейтенант Александр Межиров, написавший прекрасные стихи «Воспоминание о пехоте»:

Пули, что посланы мною, не возвращаются из полета.

Очереди пулемета режут под корень траву.

Я сплю, положив под голову Синявинские болота,

А ноги мои упираются в Ладогу и Неву.

Кстати, здесь же неподалеку находится деревушка Лодьва, где отбивал упорные атаки наседавших немцев юный солдат-разведчик Давид Самойлов:

Рукоположения в поэты

Мы не проходили, и старик Державин

Нас не встретил, не благословил.

В это время мы держали

Оборону под деревней Лодьва.

На земле болотной и холодной

С пулеметом я лежал своим.

А история кладбища для немецких солдат была не простой.

Во время войны в Ленинградской области было захоронено около 400 тысяч солдат вермахта. После 1945 года, в точном соответствии с директивой ЦК КПСС, все немецкие воинские кладбища были стерты с лица земли. Сохранилось одно-единственное — под Сестрорецком.

С 1992 года, когда впервые было подписано российско-германское соглашение по уходу за воинскими захоронениями, в Петербург и в Ленинградскую область стали приезжать с туристскими группами и поодиночке немецкие ветераны и родственники тех, чья жизнь оборвалась в годы войны на ленинградской земле. Мало-помалу сам собой сложился традиционный маршрут, который приезжавшие немцы по собственной инициативе обязательно начинали с возложения венков на Пискаревском кладбище. Как сказал Генеральный консул ФРГ в Санкт-Петербурге Боден: «Каждый житель Германии, посещающий Петербург, должен воспринимать его не только как сокровищницу мировой культуры, но и как трагическую страничку немецкой истории».

Писатель Даниил Гранин, бывший фронтовик, выступил в «Литературной газете» с инициативой установить на Пулковских высотах «Крест примирения», чтобы его «простой ясный знак осенил память жертв при наступлении Юденича, сражений белых и красных, русских и немцев…»

В 1993 году в Питере возник центр международного сотрудничества «Примирение». Его председатель Юрий Лебедев сказал: «Почему именно «примирение»? Слово «мир» нравится мне меньше. С этим словом за тысячелетия беспрерывных конфликтов произошла ужасная вещь: оно все чаще используется политиками для развязывания войн…»

Лебедев припомнил известные слова Альберта Швейцера: «Отношение к военным могилам свидетельствует о культуре нации».

Были и другие мнения. Например, известный телерепортер Александр Невзоров, будущий депутат Государственной Думы, в свойственной ему манере представил попытку немцев установить памятный знак в районе Красного Села как «очередную оргию фашиствующих молодчиков».

На открытии кладбища в Сологубовке молодые женщины, восстанавливавшие немецкие могилы, жаловались мне, что в деревне им вслед кричали: «Подстилки немецкие! Вас всех повесить надо!»

Кстати, под Ленинградом воевали не только немцы. Здесь в районе Стрельны, Красного Села, Пушкина воевали солдаты испанской «Голубой дивизии», норвежского, голландского, бельгийского легионов, сотни поляков, латышей, эстонцев. Были даже французы из Эльзас-Лотарингии, которые ни слова не знали по-немецки.

Теперь, спустя полвека, бывшие враги разыскивают на многострадальной ленинградской земле, начиненной осколками, своих погибших родственников. Оказалось, что в иностранных архивах сохранились фотографии каждого военного кладбища, каждой немецкой могилы. «Когда родственники погибших немецких солдат привозят с собой эти документы, просят разыскать места захоронений своих родных, становится стыдно, — пишет Юрий Лебедев. — Стыдно, когда видишь, как варварски обошлись с этими местами… Когда на этом месте устраивается свалка, когда кости разбрасываются по округе мародерами, а мальчишки «стреляют» камнями по черепам, становится жутко».

На церемонии открытия мне рассказывали, что наших русских ветеранов, которые не всегда однозначно реагировали на строительство кладбища, пригласили в Германию и показали, как ухожены там военные кладбища советских солдат. Это сразу же убедило.

На официальное открытие кладбища в Сологубовке прибыло более тысячи немецких ветеранов и родственников погибших. Возглавляли официальную делегацию бургомистр Гамбурга, города-побратима Петербурга, и немецкий посол в России. Церемония первого дня началась с возложения венков к памятнику жертвам Ленинградской блокады на Средней Рогатке в конце Московского проспекта, где не обошлось без накладок: для возложения венков к подножию памятника милиция пропускала только «по четыре человека от каждого района», и непонятливые немцы никак не могли уразуметь, почему цветы к памятнику могут положить только «официальные представители», а не все желающие. Был и еще один неприятный инцидент, типичный для нынешней российской жизни. Когда прилетевший в Питер гамбургский бургомистр входил в гостиницу «Астория», в вестибюле, почти у него на глазах, наемные киллеры застрелили человека, сразу же дав понять иностранному гостю, где он находится.

В тот же день были возложены венки на Пискаревском мемориальном кладбище, а в немецкой кирхе на Невском «Петершуле» состоялось экуменическое богослужение памяти погибших солдат. Вечером состоялся обязательный по такому случаю банкет с обилием официальных речей и тостов.

На второй день автобусы с участниками церемонии отправились в сторону Мги, сначала на Синявинские высоты, где были возложены венки к обелиску памяти погибших здесь советских солдат, и далее в деревню Сологубовку. Здесь на церковной земле была выделена территория в пять гектаров для сооружения кладбища. По проекту питерских архитекторов должны быть построены само кладбище с могилами 80 тысяч погибших немецких солдат и примыкающий к нему Парк мира, символизирующий бессмысленность войны и означающий примирение. Должна также быть восстановлена и отреставрирована русская православная церковь Успения Богородицы. Церковь эта, освященная в 1851 году, в конце 20-х годов была разграблена, а в 1937 году закрыта. В подвале церкви во время воины находился госпиталь для немецких солдат, и поэтому она была разрушена советской авиацией. Теперь в этом подвале планируется открыть постоянную выставку и перечислить там все имена немцев, погибших под Ленинградом. Пока установлены имена около 10 тысяч погибших.

Церемония началась с православного богослужения у большого деревянного креста, установленного перед руинами церкви. Собралось много местного населения. Службу вел местный священник, отец Вячеслав, окончивший технический вуз и свободно владеющий несколькими языками. Рядом стояли лютеранские священники, также освящавшие кладбище.

Потом участники церемонии в сопровождении многочисленного милицейского оцепления двинулись за каменную ограду, ворота которой были украшены немецкими флагами, на территорию будущего кладбища. Здесь на покрытом короткой стриженой травой ноле стояли сгруппированные по три невысокие гранитные кресты. В нескольких местах поднимались редкие саженцы деревьев и стояли небольшие гранитные стелы с именами погибших.

Родственники погибших, их дети и внуки, уже ставшие седыми и старыми, несли с собой свечи и вечно молодые фотографии своих сгинувших здесь отцов. Более полувека они безуспешно пытались разыскать эти могилы. Им показывали примерную территорию, где захоронены останки их близких. Они втыкали в рыхлую землю зажженную свечу, укрепляли возле нее фотографию, клали рядом цветы, ложились или садились на поросшую редкой травой глину и плакали.

У дальней ограды кладбища в нескольких армейских палатках был организован обед. Там дымили полевые кухни. Каждому входящему в палатку давали металлическую миску с мясным гуляшом и гречневой кашей и стопку водки.

Мне почему-то запомнилось, как уже в конце официальной части какой-то человек из обслуги начал торопливо снимать с ворот кладбища немецкие флаги. На просьбу съемочной группы подождать до конца телевизионной съемки он ответил: «Что вы, нельзя, — немедленно все сопрут». Ко мне подошла стайка девушек из соседнего поселка: «Дайте, пожалуйста, автограф. Мы вас очень любим. Ведь вы такой известный. Мы вас узнали, вы — знаменитый джазмен Давид Голощекин».

Наташа вместе с операторами брала у участников интервью для немецкого телевидения. Больные и согбенные старики, бывшие немецкие танкисты и наши пехотинцы, обнимались и плакали, поминая погибших. Выяснилось, что у немцев тоже были заградотряды, стрелявшие в своих, если те отступали. Вокруг сочувственно ахали местные бабки в белых платочках.

Они поведали нам, что в годы войны партизан подо Мгой не было. Были только наши солдаты, бежавшие из немецкого лагеря. Их выдала местная крестьянка за триста немецких марок. «Да как же не выдать, — объясняли старушки, — у нее четверо детей было, их кормить было нечем». Живется здесь и сейчас невесело. Прежде был совхоз-миллионер с породистыми коровами. Сейчас — нищета, разорение и бескормица. Молодые жалуются, что работать негде, голодуха. Увидев, что местные женщины разговорились со съемочной группой, к нам тут же подошел маленький человечек, назвавшийся представителем местной администрации, и стал интересоваться, о чем разговор.

Теперь, когда минуло уже полвека, бывшие рядовые армии противника тоже стали представляться нашим людям жертвами войны. Думается, что немалую роль в этом сыграла сегодняшняя Чеченская война. Ведь немецкие солдаты тоже вынуждены были выполнять приказ. Вряд ли им всем, даже одурманенным фашистской пропагандой, так уж хотелось умирать на чужой земле. Немцы подарили мне изданный в Германии дневник погибшего в этих местах немецкого солдата Вольфганга Буффа, начатый 29 сентября 1941 и оборвавшийся 1 сентября 1942 года. В дневнике есть и стихи, очень невеселые.

Как знать, может быть именно моему родному многострадальному Питеру суждено стать в истории первым городом-миротворцем враждовавших народов?

Еще в 1961 году известный московский художник Борис Йеменский написал картину «Безымянная высота», на которой изображены два лежащие голова к голове молодых парня, — русский и немецкий солдаты, убившие друг друга в рукопашном бою на безымянной высоте. Лицо русского солдата обращено к небу. Немец уткнулся лицом в землю. Оба юноши, одетые в солдатскую форму враждующих армий, почти дети и одинаково беспомощны перед смертью. Пожалуй, это единственная из многочисленных картин о войне советского периода, ярко и выразительно показывающая, что война — не победа и героизм, а страдание и смерть.

Картина вызвала дружную брань советской критики. Художника обвинили в отсутствии патриотизма и буржуазном пацифизме. Более всего высокопоставленных идеологов советского искусства возмутило, что на картине смерть уравняла немца-захватчика и русского-защитника. Это никак не вписывалось в многолетний, привитый нам еще с военных лет стереотип «немец-фашист».

Несмотря на хрущевскую либеральную оттепель, после ожесточенных споров картина была убрана в запасники. Пытаясь спасти картину, художник сделал ее вариант, где изобразил немца со звероподобным лицом, но и это не помогло. Цензура была неумолима. Только через тридцать лет картина смогла увидеть свет.

Известный немецкий коллекционер Петер Людвиг купил один из вариантов картины и повесил в своем музее в городе Ахене в Германии на одном из самых почетных мест. Там было организовано интервью и открыт конкурс на тему «Память о войне и примирение глазами молодежи». Такой же конкурс в 1997 году был начат и в Петербурге центром международного сотрудничества «Примирение». Целью конкурса было укрепление взаимопонимания молодежи городов-побратимов Санкт-Петербурга и Гамбурга через творческое переосмысление уроков Второй мировой войны.

Основой для конкурса была предложена картина Йеменского. Ребят попросили нарисовать еще что-нибудь на эту тему. Сначала казалось непонятным: как можно нарисовать примирение? Вот войну, например, можно нарисовать, мир — тоже, а примирение как? «Мы сами не знаем, что такое примирение. Зачем же эту идею детям навязывать? — возмущался директор одной из художественных школ. — Детям будет слишком сложно понять эту тему. Давайте ее заменим на «Мир и дружба: Петербург — Гамбург»».

В декабре 1997 года в газете «Невское время» была напечатана заметка учительницы истории Ирины Головановой «Можно ли нарисовать примирение», посвященная картине художника Йеменского.

«Вопрос о солдатских могилах, — писала Голованова, — лишь малая часть общей большой проблемы возрождения нравственных ценностей и человечности, утраченных в нашей стране за последние 70 лет. В отношении к погибшим выражаются жестокость, инертность и бездушие, охватившие наше общество. Либо мы преодолеем это, восстановим нравственные основы, либо перед нами возникнет пропасть одичания. Поэтому так важно увидеть память о войне глазами молодежи».

И одна за другой на конкурс стали поступать детские работы, которых набралось более пятидесяти. При этом решения были самые нестандартные. Меня более других тронул рисунок четырнадцатилетней девочки. На рисунке изображены две могилы рядом на пригорке. На одной могиле — немецкий крест с каской, пробитой пулей, на другой — звездочка на фанерном постаменте и висящая на ней пробитая пилотка. Так появилась песня, исполненная впервые на церемонии открытия немецкого военного кладбища:

День над городом шпиль натянул, как струну.

Облака — как гитарная дека.

Ленинградские дети рисуют войну

На исходе Двадцатого века.

Им не надо бояться бомбежки ночной,

Сухари экономить не надо.

Их в эпохе иной обойдет стороной

Позабытое слово «Блокада».

Мир вокруг изменился, куда ни взгляну.

За окошком гремит дискотека.

Ленинградские дети рисуют войну

На исходе Двадцатого века.

Завершились подсчеты взаимных потерь,

Поизнетилось время былое.

И противники бывшие стали теперь

Ленинградской горючей землею.

Снова жизни людские стоят на кону,

И не вычислить завтрашних судеб.

Ленинградские дети рисуют войну,

И немецкие дети рисуют.

Я хочу, чтоб глаза им, отныне и впредь.

Не слепила военная вьюга.

Чтобы вместе им жить, чтобы вместе нм петь,

Никогда не стреляя друг в друга.

В камуфляже зеленом, у хмеля в плену.

Тянет руку к машине калека.

Ленинградские дети рисуют войну

На исходе Двадцатого века.

И соседствуют мирно на белом листе

Над весенней травою короткой

И немецкая каска на черном кресте,

И звезда под пробитой пилоткой.

Загрузка...