Часть третья. ПОСЛЕ ФЕВРАЛЯ

Никто не поверил бы, что из школы нелегального кружка и подпольной работы, из школы маленькой гонимой партии и Туруханской тюрьмы мог выйти такой организатор... работы партии...

В. И. ЛЕНИН

Глава тринадцатая. Здравствуй, Питер!

Ещё не отступили зимние холода, ещё чернел на обочинах тротуаров опавший, потерявший и силы, и красоту свою снег, а весна уже заявила о себе моросью, окутавшей высокие шпили Адмиралтейства и Петропавловки.

Ночная тишина в Петрограде чуткая, настороженная. Она улавливает каждый звук и звонко разносит его по всему огромному городу. Здесь, на Петроградской стороне, услышишь сигналы паровозов с Финляндского или Московского вокзалов, перекличку сирен ещё не проснувшихся полностью заводов и даже далёкие-далёкие пароходные гудки. Да что там говорить — металлический звон сапог городового о мостовую ещё недавно можно было услышать за квартал, а то и дальше. Ростовцев научился отличать эти шаги, шумные, уверенные.

Но сейчас нет городовых, и Ростовцев весь был обращён к тем двоим, кто шёл с ним рядом. Он встретил их этой ночью по поручению Ивана Чугурина. И хотя городовых теперь бояться нечего, ночной Петроград полон случайностей. А тут ещё товарищи очень несговорчивые — ни за что не пожелали нанять извозчика, дай, мол, Григорий, невским воздухом надышаться...

Сколько вопросов возникло у Григория, когда шёл на вокзал встречать своих товарищей членов Центрального Комитета партии большевиков Якова Свердлова и Филиппа Голощёкина, — и о том, как дошла весть о революции в Туруханку, и как удалось уехать, и где семья Якова. Но только пожали друг другу руки — и Яков сам набросился с вопросами: что в Питере, где Ленин, кто из старых товарищей уже возвратился? Яков! Всё тот же неутомимый, непоседливый, всем и вся жадно интересующийся.

Много раз приходилось Григорию встречаться с Яковом — и в Сормове, и в Перми. Тесно сплелись судьбы трёх нижегородских пареньков — Якова Свердлова, Ивана Чугурина и Григория Ростовцева. Иван сейчас здесь, в Питере. Вот и Яков приехал... И хотя дела и масштаб работы в революции у них разные, хотя порой не виделись годами, всегда при встречах вспоминали Нижний Новгород и Сормовский завод.

Улица Широкая — на Петроградской стороне. Здесь живёт сестра Якова. Григорий Ростовцев знает этот дом. Вот уже скоро — ещё минут десять ходьбы.

Рядом с Яковом Филипп Голощёкин — Жорж. Они встречались в Питере пять лет назад, в редакции «Правды». Филипп тоже из Туруханки — вместе с Яковом в ссылке был.

— А ты такой же молчун, Григорий. Умоляю, не молчи, рассказывай, — нетерпеливо настаивал Свердлов.

Да разве Григорий молчит? Сколько уже рассказал... Конечно, многих подробностей он, Ростовцев, не знает. А Свердлов требует именно подробностей. Григорий вспомнил, как недавно Чугурин, подмигнув ему по старой привычке, сказал: Владимир Ильич уже выехал из Швейцарии и находится на пути в Россию.

— Вот это здорово! — в один голос воскликнули Свердлов и Голощёкин и сразу же приободрились.

Рассказал Григорий и о том, что знал о Центральном Комитете. Поначалу работало лишь Русское бюро ЦК — Залуцкий, Молотов, Шляпников.

— Опыта у них маловато, — сокрушался Голощёкин.

— Но сейчас ЦК расширился, — словно успокаивал его Ростовцев. — Вернулись из Сибири многие товарищи. У них опыта достанет.

Свердлов внимательно слушал, хотя Григорию казалось, что обо всём этом он уже знает. Лишь изредка Яков вставлял вопросы:

— О Москве ничего не знаешь?

— Приезжали москвичи, видел Ногина. Говорят, Дзержинский прямо из тюрьмы пришёл на заседание Совета и даже выступил с речью.

О меньшевиках и эсерах Свердлов не спрашивал — ещё в пути они много беседовали с Голощёкиным о том, как разоблачили себя эти, с позволения сказать, революционеры. Жорж со свойственным ему темпераментом назвал их охвостьем буржуазии.

Свердлов спросил у Ростовцева:

— Ну а как наша «Правда»? Не забыл зиму тринадцатого года? Да говори же, говори.

— Так ведь говорю, Яков. Да больно уж вы с Жоржем нетерпеливы. Разве за вашими вопросами угонишься? А «Правда» ожила. Между прочим, рабочие сами охотно на неё деньги собирают, шлют их в ЦК.

— А кто сейчас в редакции? — спросил Яков.

— Опять же Калинин, Сталин, Еремеев, сестра Ленина — Мария Ильинична Ульянова.

Ростовцев вынул из кармана свежий номер газеты.

— «Правда»? Спасибо, Гриша, это мы с Жоржем сейчас же прочтём. Ну-с, а другие газеты что пишут?

Григорий вспомнил, что недавно он прочитал в кадетской «Речи»: «Со времени государственного переворота никто в России не вправе считать себя обывателем. Обывателей больше нет. Мы все стали гражданами».

— Понятно, — заметил Свердлов, — этой газетке выгодно поставить всех в одну шеренгу — и тех, кто революцию совершал, и тех, кто сейчас в правительстве заседает.

— Эта же газета, — говорил Ростовцев, — писала, что, мол, в революции участвовали все, все её делали — и пролетариат, и войска, и буржуазия, и даже дворянство.

— Ну конечно, — возмутился Свердлов, — а как же? Кадетская «Речь» хочет, чтобы люди думали именно так. При чём здесь пролетариат? Все граждане, все революционеры...

— Все, да не все, — отвечал Ростовцев. — Одни за революцию в ссылку и на каторгу шли, боролись, народ поднимали, а другие быстро-быстро поспевали, чтобы стать у власти.

В тоне Григория ощущалась горечь. Прошли, пролетели первые дни после Февральской революции. Скольким людям слово «свобода» кружило, пьянило голову, наполняло гордостью сердца, наливало глаза лучистым блеском... Каждый чувствовал себя точно в самом начале своей судьбы, новой жизни, как молодые на свадьбе.

Похмелье наступило скоро — нет, не разочарование, а какая-то неопределённость: а что же дальше? Хлынули, как в паводок, волны из разных рек, и не сразу разберёшь, которая из этих волн своя и которая — чужая. Особенно буйствовали газеты. «Рычит от радости душа всего народа русского», — вопил «Петроградский листок», выражая самое главное, самое желанное для буржуазии — представить дело таким образом, что революция, дескать, ликвидировала понятие классовой борьбы, что нет больше богатых и бедных, угнетателей и угнетённых. «Сейчас, — писала эта газета, захлёбываясь от восторга, — действительно народ составился из всех русских людей, за исключением нескольких сот или нескольких тысяч негодяев...» Туманила мозги и «Маленькая газета». Поди разберись, что значат для простого человека слова: «Свобода — это когда народ выше своего правительства и душа народная молода, полна силы и рвётся ввысь...» Скольким, не слишком твёрдым в делах политических, людям были милы и ласковы эти слова! Шутка ли — выше правительства... Выше самого военного министра Гучкова!

Григорий Ростовцев не считал себя человеком, умеющим на ходу разобраться в сложившейся обстановке. Чугурин, который сейчас в Выборгском райкоме работает, тот пограмотнее — прошёл ведь ленинскую школу в Лонжюмо. Однако и он ждал приезда в Петроград Владимира Ильича, чтобы многое понять и осмыслить.

Кончалась ночь на 29 марта 1917 года. Утренняя свежесть пахла ещё крепким, студёным запахом Финского залива. Из домов начали выходить дворники. Звонко скребли они лопатами мостовые и тротуары, чинно покашливали, словно напоминали — а мы уже при деле, разглядывая каждого прохожего: одних с подозрением — не бродяги ли, других — почтительно, с лакейским поклоном. Григорий любил присматриваться к дворникам. Вот и у них в доме — Никодим. У самого сыновья в рваных штанах бегают, а смотрит на людей как хозяин, сверху вниз, делит их на «чистых» и «пустопорожних». «Пустопорожние» — это те, у кого карманы пусты... «А ты-то из каких будешь?» — спросил его Григорий. «Я-то? В дворниках я...» Значит, ни то, ни другое. И к революции Никодим отнёсся по-своему. «Я не против — демократическая, так демократическая! Но водки почему нет?! Разве это порядок? Тут, брат, что-то не то...» Григорий так и не понял, зачем Никодиму водка — он ведь непьющий... Разве что давали ему прежде за всяческие услуги на водку, а теперь никто ничего не даёт.

Остановились у дома под фонарём.

— Хорошо, Ростошка, что пешком прошлись, — сказал Свердлов. — Такая ночь...

— Да ведь скверная ночь, — удивился Григорий. — Погода-то дрянь.

— Разве? А я и не заметил, — серьёзно ответил Яков Михайлович.

Голощёкин рассмеялся.

— Ну, вы постойте здесь, — предложил Свердлов, — а я к сестрёнке поднимусь, проверю, что там и как.

— Может быть, лучше мне сначала? — спросил Григорий.

— Нет уж, подожди здесь. Нам ещё с тобой о многом поговорить нужно.

— Мне на завод пора. Счастливо вам, Яков Михайлович...

— Ростошка, какой я тебе Яков Михайлович?

Григорий улыбнулся широко, удовлетворённо. Конечно же, он — Яков, в Перми — Михалыч, в Казани и Екатеринбурге — товарищ Андрей.

— Нельзя мне. Свидимся ещё...

— Ладно, давай руку, земляк.

Филипп Голощёкин почти всю дорогу молчал, слушая разговор Ростовцева и Свердлова. Он понимал, что Андрей, мысленно, конечно, видит себя в делах, в Центральном Комитете, на заводах, в солдатских казармах...

У Голощёкина и Свердлова давно уже много общих интересов. Вместе — в Москве, в Питере, в Нарыме, потом в Туруханке. Даже там, в далёком далеке, стремились они быть в курсе всего, что происходит в столице, стране и за границей.

Филипп вспомнил трудную обстановку тех лет. Крах II Интернационала у многих социал-демократов посеял сомнения: а нужно ли возрождать его? Ленин, партия большевиков выдвинули задачу создания нового, III Интернационала, свободного от соглашательства и оппортунизма. К этой же точке зрения пришёл и Свердлов. В «Очерках по истории международного рабочего движения» он писал: Крах II Интернационала — крах лишь данной организации, не идеи объединения пролетариата всех стран. Да, это в характере Свердлова — никогда, ни при каких обстоятельствах не теряться, не поддаваться пессимизму, не опускать руки. Жив пролетариат, жива идея коммунистов, а потому не должна исчезнуть и идея их объединения, международной солидарности.

Особенно активен стал Андрей с началом войны. Все его заботы были о том, чтобы помочь сберечь партию от раздробленности, шовинистического угара и паникёрства, от неверия в дело победы рабочего класса.

Из Курейки он писал: «Некоторые из товарищей провидят отчаянный разгром рабочего движения, торжество реакции, которая отбросит его далеко назад. Не могу думать так. Скорее рабочее движение сделает большой скачок вперёд. Ужасы войны, её последствия, тяжёлое бремя, долженствующее надавить на самые отсталые слои, сделают огромное революционное дело, прояснят сознание ещё незатронутых миллионных масс и в отсталых странах. Возможны жестокие репрессии во время войны, возможны и эксцессы реакционеров. Но победа не в их руках. Их эксцессы могут быть, по-моему, лишь предсмертными судорогами. Да, мы, несомненно, переживаем начало конца».

А пока война разбросала, разрознила людей. Нарушились почтовые связи, в Туруханке это чувствовалось особенно остро.

Отсутствие информации мучило Свердлова. Он слал во все концы отчаянные письма. «Знаем, что всё левее либеральной прессы уничтожено. И только? Разгромлены ли союзы? Где депутаты? Каково их отношение к войне? Промелькнуло сообщение об аресте в Австрии Ленина. Верно ли, не знаем».

Он пишет, пишет вместе с Голощёкиным, восстанавливает связи. Сколько тревожных дней провели они в Селиванихе, а потом в таёжном селе Монастырском. Сколько бессонных ночей коротали за работой, за письмами, беседами, спорами. И хоть характеры у них несхожие, но по партийным вопросам не было между ними разлада. В Андрее Филипп открывал для себя всё новые и новые стороны.

Вспомнилось такое. Сговорился как-то Свердлов с местным крестьянином, и тот дал ему на время озёрную лодчонку-душегубку. Андрей обучил двух собак на постромках «бурлачить» эту ненадёжную посудину по берегу Енисея, вверх по течению. Сам обычно сидел на корме и правил лодкой. Местные жители, и особенно ссыльные, в том числе и он, Голощёкин, страшились такой забавы, опасались, что, неровен час, перевернётся лодчонка. Свердлов отшучивался:

— Какая рыба позарится на мои кости и кожу? Да и секрет у меня есть: я, как поплавок, непотопляемый.

Видно, были у него любимые места на Енисее. О чём он тогда думал, в какие дали уносила его беспокойная мечта?

Возвращался Андрей самосплавом вниз по течению, чуть подгребая вёслами. На дне лодки дремали собаки, доверчиво вытянув морды к его ногам.

Очень часто после таких поездок садился он за стол и о чём-то торопливо писал...

Но вот путешествия по Енисею стали реже. К Свердлову приехала семья — Клавдия Тимофеевна с детьми Андреем и Верочкой. Многих тогда потянуло к Свердловым. Клавдия затеяла общественный огород. Сообща стали высаживать и выращивать овощи. Свердлов с удовольствием наблюдал, с какой серьёзностью относятся к огородным делам жена, дети, помогал им. Ах, как любил на них смотреть Филипп Голощёкин, как радовался семейному счастью своего друга!

Свердлова хватало на всё. И колоть дрова, и печку топить, и вести наблюдение на метеостанции, где Клавдия Тимофеевна официально числилась заведующей, а все обязанности выполнял Яков Михайлович. И ловить рыбу, и лечить людей (ведь на весь Туруханский край был один земский врач!). И вместе с товарищами лепить пельмени, если удавалось купить в складчину оленье мясо. И сидеть по ночам за книгами. И собирать вокруг себя единомышленников. И писать исследование о крае, в котором они находились, статьи на самые острые темы партийной жизни. Дела, дела, дела. Книги, газеты, самообразование, вечная и неутомимая жажда знаний. И всё это — Яков Свердлов. Товарищ Андрей, Михалыч.

Воспоминания Филиппа Голощёкина прервал голос друга:

— Пошли, Жорж, всё в порядке. Сестра ждёт...

Глава четырнадцатая. Встречи, встречи...

Какая это радость для Елены Дмитриевны Стасовой — встречать товарищей, возвращающихся из ссылок, тюрем, с каторги, из эмиграции. Вот и приехали члены ЦК Голощёкин и Свердлов.

Стасова много слышала о Якове Михайловиче. И хотя товарищей из Туруханки ждали с началом навигации на Енисее, она с радостью узнала от приехавшего из Красноярска Теодоровича, что Свердлов и Голощёкин первыми примчались туда из ссылки, что они уже выступили перед местными товарищами, перед солдатами, что, может быть, уже едут в Питер.

Колоритная личность Филипп, по партийным кличкам — Жорж, Иванович, Фрам. Царская охранка немало сбила сапог в поисках этого человека, немало извела бумаги, описывая его приметы. Она рассылала филёрам его словесный портрет: «Приметы Голощёкина: рост два аршина шесть вершков, глаза серые, волосы желтоваторусые, родился 26 февраля 1876 года в городе Невеле. Примите меры к аресту...»

...Красноярцы наперебой, как могли, рассказали о том, что знали, и по их разговорам Свердлов понял — единого мнения, единой оценки происшедших событий нет. И потому столь естественной казалась просьба к нему, члену Центрального Комитета партии, высказать своё суждение, наконец, просто посоветовать.

— Товарищи! Дорогие друзья мои! Мне очень приятно встретиться с вами в новой России, России без царя, без жандармов... Поскольку точка зрения ЦК мне сейчас неизвестна, я буду говорить только от своего имени, высказывать только своё мнение, а уж вам самим решать, что делать дальше и как поступать. Лично у меня нет никаких сомнений, что Временное правительство — буржуазное, империалистическое по сути своей. И отношение пролетариата к нему — соответствующее...

Яков высказал свою точку зрения на оборончество, считая его контрреволюционным, на примиренцев, многие из которых попросту не разобрались ещё в существе дела.

Стасова уже слышала об этой речи Свердлова — рассказали красноярские товарищи, опередившие его в дороге. С какой точностью разобрался он, находясь вдали от центра событий, в сложившейся обстановке!

Они не были лично знакомы, но Елена Дмитриевна составила своё впечатление о нём по рассказам товарищей, по его выступлениям и лекциям (вести о них доходили до неё) и, наконец, по переписке, которая установилась между ними с 1913 года. Она мысленно представляла этого человека, закалившего себя в тюрьмах и ссылках, выросшего в крупного революционера, видного партийного деятеля всероссийского масштаба.

Много слышала от товарищей о его смелости, работоспособности и знаниях, его пропагандистской щедрости. Он мог выступать по политическим вопросам в любое время — хоть разбуди его среди ночи.

Елену Дмитриевну радовало и другое — в условиях оторванности от центра, вдали от Ленина, нередко не имея сведений о взглядах Владимира Ильича по тому или иному вопросу, Свердлов занимал истинно ленинскую позицию. В этом она убедилась, завязав переписку с Яковом Михайловичем. Произошло это тогда, когда Стасова находилась на поселении в селе Рыбном Канского уезда Енисейской губернии.

Она помнила многие письма Свердлова и от души жалела, что по соображениям конспирации их не удалось сохранить. Не забыть ей его стремления вселить в товарищей дух оптимизма, глубокую веру в победу революции. Он делился своими мыслями о каждом событии, о каждой прочитанной статье, иногда пересылал их заказным письмом, именно заказным, чтоб цензура не уничтожила — ведь за пропавшее заказное письмо почта обязана была выплатить червонец.

Тогда, в годы переписки, и окончательно сформировался в её воображении образ Свердлова — твёрдого, не знающего устали, пытливого большевика.

И вот он перед ней, в её квартире на Фурштадтской.

Яков Михайлович давно ждал этой встречи. Он всегда с уважением относился к деятельности Стасовой, к её высокой интеллигентности, много слыхал о её семье... Да и кто в Петербурге не знает Павловских казарм, входящих в ансамбль Марсова поля, или Триумфальных ворот у Московской заставы, или Нарвских ворот, поражающих воображение своей величественностью, строгостью композиции. Всё это творения Василия Петровича Стасова, выдающегося архитектора, деда Елены Дмитриевны. А её дядя, Владимир Васильевич Стасов, крупнейший в России критик, друг и глашатай художников-передвижников и композиторов «Могучей кучки»! А знаменитые «Музыкальные четверги» в доме её отца — Дмитрия Васильевича, которые Елена Дмитриевна называла «папиным собранием». О них знали вся петербургская интеллигенция, студенчество.

Елена Дмитриевна была достойной представительницей этой семьи, но в своих революционных взглядах пошла дальше. Её путь в большевистскую партию был естественным, как и путь многих видных представителей русской интеллигенции.

Секретарь ЦК, женщина огромной воли и стойкости, абсолютной эрудиции — и кличка-то у неё Абсолют, — была, несомненно, информирована о делах партии. Именно такой и представлял её Яков Михайлович.

— Не ждали? — спросил Свердлов.

— Ждала, очень ждала.

Стасова познакомила Свердлова с родителями — Поликсеной Степановной и Дмитрием Васильевичем. Яков Михайлович почувствовал их стремление расположить гостя к свободной, непринуждённой беседе.

— Дочь ваша, право, молодчина. Выбралась из Сибири в Питер, совершила революцию и нас из ссылки вызволила, — шутил он.

Старики смеялись, а Елена Дмитриевна благодарно смотрела на Якова Михайловича — давно уже не были так веселы её, увы, сильно постаревшие родители.

Яков узнал от Стасовой, что в Питере немало екатеринбуржцев и среди них Быков и Черепанов. Это обрадовало — уральцы стали его земляками. А Быков и Черепанов — это Мельковка, завод Ятеса, это знакомство с Клавдией...

Словно угадав его мысли, Елена Дмитриевна спросила:

— Семья осталась в Туруханке?

— Да... Выедет оттуда, как только начнётся навигация на Енисее.

Они много говорили о делах. Картина была для большевиков нелёгкой — сказались репрессии царской охранки и предательство различного рода соглашателей. Даже численно большевики значительно уступали другим партиям — их по всему Петрограду насчитывалось не более двух тысяч человек, причём большинство из них сосредоточилось в Нарвском, Выборгском, Василеостровском и Петроградском районах. Во всех остальных районах города — всего 250 ленинцев.

Если так сложно положение большевиков в столице, каково же им на местах!


В Таврический он пришёл вместе с Голощёкиным. У входа в актовый зал стоял огромный стол, заваленный бумагами. На большом листе бумаги чернилами было написано: «Бюро Центрального Комитета РСДРП(б)».

Из-за стола вышла Стасова.

— Вот и наш Секретариат, — сказала она.

— Ну что ж, по-моему, недурно на первый случай. А ты как думаешь, Жорж?

Тот согласно кивнул.

В эти дни большевики ждали возвращения Владимира Ильича. Хотя Временное правительство и объявило всеобщую амнистию политическим эмигрантам, преград на пути возвращения Ленина в Россию было немало. Особенно усердствовал английский посол Бьюкенен, которого в осведомлённых кругах именовали «некоронованным королём России». Одна французская бульварная газета пустила слух, что по приезде на родину эмигрантов ожидает тюрьма и ссылка. Временное правительство, его министр иностранных дел Милюков не стремились опровергнуть разные провокационные сообщения.

Все эти слухи, естественно, не могли остановить Владимира Ильича — в этом большевики не сомневались. И всё-таки, когда приедет Ленин, Стасова не знала.

Не знал и Сталин, с которым Яков Михайлович встретился в редакции «Правды» на набережной реки Мойки.

Свердлов листал мартовские номера газеты, и прежде всего внимание его привлекла опубликованная в двух номерах — за 21 и 22 марта — ленинская работа «Письма из далека». Вот «Письмо 1. Первый этап первой революции».

— Владимир Ильич написал несколько писем, — объяснил Сталин, — но напечатали пока только одно.

Читая «Письмо» Ленина, Яков Михайлович ощущал справедливость и точность каждого слова, сверял собственные мысли, свою оценку момента, Временного правительства. Получил он подтверждение и непримиримого отношения к оборонцам... «Правительство октябристов и кадетов... — читал он, — не может дать народу ни мира, ни хлеба, ни свободы». «...„Задачей дня“ в этот момент должно быть: рабочие, вы проявили чудеса пролетарского, народного героизма в гражданской войне против царизма, вы должны проявить чудеса пролетарской и общенародной организации, чтобы подготовить свою победу во втором этапе революции».


В ЦК, во дворце Кшесинской, Яков Михайлович увидел Николая Ильича Подвойского. Они встречались в 1904—1905 годах в Костроме и Ярославле, куда приезжал молодой Свердлов по заданию Северного бюро ЦК. Сейчас Подвойский в «военке» — Военной организации большевиков, её боевой и активный работник.

Стройный, худощавый, с небольшой бородкой клинышком, Подвойский казался более молодым, чем был на самом деле. Свердлов помнил его юношескую пылкость, и казалось, что ничего не изменилось в нём за эти без малого двенадцать лет. Разве только стал он более подтянутым и строгим. Военный да и только.

— Рад видеть тебя, Яков Михайлович, в Питере. Надолго ли в столицу? — торопливо спросил Подвойский.

— Нет, ненадолго. Нужно ехать в Екатеринбург. Моё место сейчас там, надо готовить партийную конференцию.

— Между прочим, много уральцев приехало на Всероссийское совещание Советов рабочих и солдатских депутатов. Я иду туда.

...Неужели это Быков? Перед Свердловым стоял высокий, подтянутый, широкий в плечах прапорщик. Лицо его с небольшими усиками — не по годам суровое, и совсем не просто в атлетически сложённом военном узнать парня из Мельковской слободы, увлекающегося стихами. Столько лет прошло!..

— Павел!

Быков, читавший в этот момент какое-то воззвание, увидел Свердлова и заулыбался всем лицом.

— Товарищ Андрей! Дорогой Яков Михайлович!

Они обнялись, никого этим не удивив. Здесь, в помещении ЦК большевистской партии, такие встречи были нередкими. Встречались товарищи по баррикадам, по тюрьмам и ссылкам.

Свердлов взял Быкова за руку и потянул к окну, туда, где стоял небольшой диванчик.

— Садись, рассказывай, дружище! Ты себе даже не представляешь, как я скучаю по Уралу. Как велика охота повидать товарищей, побывать на Проезжей, пройтись по Главному проспекту, взобраться на Каменные палатки или посидеть на берегу Шарташа. Да рассказывай же, рассказывай! Или нет, погоди. Знаешь что? Пока совещание не началось, давай-ка соберём уральцев.

— Где? — спросил Быков.

— Да здесь же, здесь.

Яков Михайлович взглянул на часы.

— На организацию сходки уральцев — десять минут. Вперёд, прапорщик Быков!

Павел улыбнулся — как это похоже на товарища Андрея!

Уральцев на совещание действительно прибыло немало. С одними Яков был знаком по Екатеринбургу, с другими вместе сидел в тюрьмах.

Перед глазами Свердлова словно наяву прошли революционные события в Екатеринбурге. В марте 1917 года рабочие освободили из тюрем политзаключённых, и они сразу же избрали временный комитет большевиков...

— Вы Малышева не знали? — спросил Быков.

— Слыхал только, — ответил Яков.

— Его избрали председателем. А меня, после того как слились рабочий и солдатский Советы, избрали председателем Екатеринбургского Совета.

— Рад, что во главе Совета — большевики. Да ты подробнее, подробнее.

— Призвали в прошлом году, закончил в Чистополе школу прапорщиков. А теперь — в Екатеринбурге, в 124-м полку. Солдаты и выбрали меня в Екатеринбургский Совет.

— А брат, Виктор, всё скитается по рудникам?

— Нет, вернулся, мы с ним вместе в Совете работаем.

Вдруг Яков встал и, тронув Быкова за плечо, сказал:

— А это помнишь?

По-ораторски вскинув руку, он продекламировал:

Тираны, страшитесь!

Пред знаменем красным

Покорно склонитесь.

Про

___ле

_____тари

_________ат

Идёт!

Быков смущённо посмотрел на Свердлова. «Неужели запомнил? Ведь это его, Павла, стихи!»

— Ну рассказывай, рассказывай, Павел. Кто ещё из старых екатеринбуржцев на месте?

— Да многие, Яков Михайлович. Пётр Ермаков, Семён Глухих, Николай Давыдов, Леонид Вайнер. Его-то вы, видно, не знаете...

— Как же, в Перми были вместе.

— А с Малышевым познакомитесь. Толковый он, крепкий.

— Конечно, познакомлюсь, как только приеду.

— И обязательно познакомьтесь с Юровским.

— С Яковом Михайловичем, моим тёзкой? Да мы же с ним в Томске через стенку в тюрьме перестукивались. Правда, никогда его не видал. Ничего, скоро увидимся.

В дни Всероссийского совещания партийных работников уральцы собирались не раз. Обсуждали, намечали пути создания Уральской партийной организации. Были здесь кроме Быкова Цвиллинг, Крестинский, пермяки, уфимцы, челябинцы. Все высказывали твёрдое мнение: товарищу Андрею непременно надо ехать в Екатеринбург — географический центр Урала.

Это мнение совпало с желанием Свердлова, его стремлением туда — к своей молодости, к своим боевым товарищам. Ехать он решил сразу после совещания партийных работников.

Глава пятнадцатая. Потапыч

Григорий Ростовцев пришёл домой поздно — снова задержался на митинге. Митинги теперь каждый день — то на заводе, то в цирке «Модерн» на Петроградской стороне, то просто на улице, у какой-то афишной тумбы. Меньшевики и эсеры кричали о свободах и благах народных, о том, что они и есть главные партии рабочих и крестьян. Эсеры, правда, убеждали, что их партия рабочая, потому что... крестьянская. Кто такие, мол, рабочие? Вчерашние крестьяне.

Этот митинг на Металлическом заводе действительно был бурным. Выступали друг за другом ораторы-меньшевики, эсеры, большевики. Слесарь Дмитрий Иванов, или просто Митрич, пятидесятилетний бородач с металлическими очками на мясистом носу, негромко буркнул:

— Все агитируют. Уже в третью партию, видно, буду записываться.

— А в какие, Митрич, записывался-то? — смеясь, спросил Ростовцев.

— Да одних меньшевиками зовут, значит, меньше их. Другие про мужика больно уж красиво говорили. А теперь вот большевики. С ними я согласный — они за мир и против войны. И Временному правительству не доверяют. Не наше оно — буржуазное, а значит, и цели ставит буржуазные — за продолжение войны и прочее.

— Так, может, ни в какую партию не вступать? — снова спросил Григорий.

Сосед Митрича по работе, Потапыч, тоже Дмитрий и тоже Иванов, ответил за товарища:

— Как же тут не вступишь? Революция ведь. Нескладно вроде без партии. Мне бы вот тоже...

И расстроили, и обрадовали Ростовцева два неразлучных друга — Митрич и Потапыч. Расстроили тем, что порой поддаются увещеваниям меньшевиков и эсеров. С другой стороны, было ясно, и это отрадно, что ни у меньшевиков, ни у эсеров, несмотря на кажущееся благополучие, нет прочной, осмысленной людьми основы. Вот Митрич в третью партию собирается вступать. Значит, он хочет иметь свою, единственную, ту партию, которая ему по душе. Но он пока ещё не во всём разбирается...

С некоторых пор на заводе стало модным слово «оратор». Оно объединяло всех — и левых, и правых, и партийных, и беспартийных. Кто выступает — тот оратор.

Уже выступили многие. И он, Ростовцев, выступал. Слушали его вроде внимательно, да только был он недоволен своей речью. Эх, Якова Михайловича бы сюда!..

Громче всех орал с трибуны меньшевик, хотя на вид он был сухоньким, невзрачным. Ростовцев припомнил его фамилию: Либер. Речь его, правда, не отличалась особой стройностью, но говорил он красиво:

— Нет, мы не именуем себя правящей партией — таковой в единственном числе сегодня не существует. Но мы, социал-демократы, меньшевики, вправе напомнить рабочему человеку, что именно мы выражаем его интересы, что именно мы создали прочную, революционную власть, что именно мы...

Ростовцев уже собрался прервать меньшевика, как произошло неожиданное: Потапыч, кашлянув в кулак, не очень уж громко, но довольно отчётливо сказал:

— Ты не серчай, товарищ оратор, но у меня вопрос.

— Пожалуйста, пожалуйста, — широким жестом Либер пригласил его говорить.

Потапыч с неожиданной ловкостью поднялся на небольшое возвышение, стал рядом с меньшевиком и сказал:

— Ты вот про всё на свете знаешь, и вроде, когда говоришь, всё понятно.

— Это естественно, — попробовал вступить в разговор оратор, но Потапыч жестом руки остановил его.

— Вот и сын мой, Сергунька, говорит вроде тебя, меньшевиков хвалит. А Николка — он слесарем на железной дороге — твердит одно и то же — серы да серы...

— Эсеры, очевидно, — поправил меньшевик, — социалисты-революционеры, значит...

— Так и есть, — согласился Потапыч. — А дочь моя, Катюша, стало быть, большевичка, только и говорит Сергуньке: «Эх вы, марксисты липовые». Вот и считай: большевики, меньшевики, эсеры да ещё к тому же марксисты... И все кричат, что они-то и есть рабочая партия. Попробуй — выбери...

Григория насторожило, что Потапыч заговорил о Кате и при этом, как показалось Ростовцеву, посмотрел на него не то с вопросом, не то с укором. А с Катей у Григория были отношения особые...

Потапыч продолжал:

— А я, по правде, уже опасаюсь. Четыре раза в Думу выбирал. И всё — пальцем в небо. Как за кого проголосую, так обязательно не изберут...

Лёгкий смешок горошком покатился среди рабочих.

— Простите, — попытался урезонить Потапыча Либер. — У нас разговор серьёзный, и если у вас действительно есть важный вопрос...

— Очень важный, — клятвенно положил руку на грудь Потапыч. — Вот Митричу, дружку моему, например, легко: он, чтоб не ошибиться, к большевикам потянулся. Говорит, ежели все партии рабочие, так уж лучше к большевикам — они против войны. Я тоже мог бы... Да вот сумление у меня имеется. Ежели все партии рабочие, то почему же ораторы по-разному толкуют? Да и может ли так быть, чтоб все три — рабочие? Вот и выходит, что рабочая-то одна, а другие поддельные. Кто-то из вас, стало быть, извини меня, брешет. А?

— Видите ли... Вы хотите получить ответ на этот вопрос... — профессорским тоном тянул меньшевик.

— Хочу, да не от тебя. Ты уж извини, но всякий кулик своё болото хвалит. А вот записываться к вам пока не буду. Потому как для меня это дело не шутейное, ведь я кому-то из детей должен предпочтительность отдать. А они у меня все честные, рабочие.

Ах, Потапыч, Потапыч! Люди вокруг смеялись, а он, Григорий Ростовцев, даже растрогался. И не потому, что в этот день никто ни в какую партию не записался, — словно задуматься над тем, что происходит, очнуться ото сна призвал их Потапыч. Старику никто не аплодировал, не говорил «правильно» или «долой», как это теперь модно. Просто смотрели на него во все глаза, будто видели впервые. Вот он какой, этот всегда склонившийся над замасленными тисками человечек, который, казалось, и склонялся-то пониже, чтобы его труднее было заметить. А у него в душе тоже революция: дома, видать, нелегко — трое детей, и все в разных партиях.

А дочка у Потапыча в самом деле особенная. Ростовцев увидел её впервые, когда она еду отцу приносила на завод, и врезались в память её озорные глазёнки. Потом ему казалось, что Катя не замечает его любопытных взглядов и вообще не обращает на него внимания.

Ростовцев жил одиноко. Не встретилась ему на пути женщина, которая могла бы это одиночество разрушить. Так уж складывалась его судьба, швыряла по новым местам, нигде подолгу не засиживался. Из Нижнего — в Пермь, в Мотовилиху, а точнее, в помощь Якову Свердлову, потом Петербург. Тогда, в тринадцатом году, он последний раз видел Якова, кажется, в редакции «Правды». С тех пор Григорий почти безвыездно (арестовали всё-таки в пятнадцатом, но улик не нашли — отпустили) в Питере, да и то болезнь тому причиной: после того как упала на ногу тяжёлая шестерня, оказался он чуть хромым на левую ногу. Сразу от двух бед, горько шутил он, избавило его это — от призыва в армию и от женитьбы. Хотя хромота его была не такой уж заметной.

Запала ему в душу дочь Потапыча. И какова же была его радость, когда однажды увидел её на митинге рядом с Подвойским. Николай Ильич познакомил их тогда:

— Это наша Катюша.

— Мы уже встречались. Да только неразговорчив товарищ Ростовцев, — улыбнулась Катя.

— Да, это верно, — подтвердил Подвойский. — Ростовцеву любое дело можно поручить. А вот насчёт речи — тут он не очень...

— Это заметно, — опять улыбнулась Катя.

Катюша, милая... Значит, она его запомнила. Как хорошо, что она большевичка. Пошла против родных братьев. Смелая. А внешне ни за что не скажешь.

С тех пор нет-нет да задумается Григорий о своём житье-бытье. Комната его, выкроенная из чердачного помещения трёхэтажного дома, никогда не казалась ему маленькой и неуютной. Он привык к этой железной солдатской кровати, к запаху от дымоходной трубы, к постоянному шуму дождя о жестяную, покрашенную красной краской крышу. Питался он чем попало и пищу готовил себе на керосинке, купленной по случаю у дворника Никодима.

И вдруг шальная мысль закралась ему в голову: вот пришла бы сюда Катя! В комнате нет даже стульев, лишь одиноко стоит самолично сколоченная табуретка. Ему стульев и не надо. Читал он за этим самым шкафчиком-столом, а если кто заходил — усаживал гостя на табуретку, а сам садился на кровать. Да и так ли уж часто приходилось ему бывать дома? Кто придёт, да ещё поздно, когда он с работы вернулся?

Григорий, усталый и разморённый теплом от дымоходной трубы, собирался уже было погасить керосиновую лампу и завалиться спать, как в дверь постучали.

— Не спишь, Григорий? — послышался голос Никодима. — Тут тебя господин-товарищ спрашивает.

Нельзя сказать, чтобы жильцы любили дворника Никодима, но недоверия к нему не испытывали: не пьянствовал. Правда, был он сердит, ворчлив и несговорчив, зато за порядком во дворе следил ревностно.

Ростовцев открыл дверь и удивился: за спиной Никодима стоял Яков Михайлович, он надеялся, как выяснилось потом, встретить у Григория кого-нибудь из нижегородцев — Ивана Чугурина или Митю Павлова.

— Вот, к тебе, Григорий, — сказал дворник. — Я сам проводил, потому как вопрос имеется. — И, указывая головой на Свердлова: — Не большевик ли?

— Большевик. А почему это вас интересует? — спросил Свердлов.

— Да и не знаю, как сказать... Звать-то как прикажете?

— Яков Михайлович.

— Так вот... — мялся Никодим. — Хотел было одного Григория просить, а тут оба вы... Не зашли бы ко мне чайку попить?

— А что случилось?

— Да брательник пришёл ко мне... младший, стало быть, Викулов Иван Васильевич. Солдат он. Отпустили до утра... И всё на фронт рвётся. Жалко мне его... Один ведь остался. Другого, среднего, немцы убили.

Григорий увидел, как повлажнели глаза Никодима, и немало тому удивился: очень уж непохоже было это на сердитого дворника... Если б не Михалыч, он, конечно, сейчас пошёл бы — просто интересно поговорить с солдатом.

— Я зайду, — сказал Никодиму, — вот побеседуем с Яковом Михайловичем и зайду.

— Нет, почему же? — запротестовал Свердлов и совершенно по-детски добавил: — Я тоже хочу... чаю.

Ростовцев выразительно посмотрел на Свердлова, но тот, казалось, не замечая его многозначительных взглядов, подтвердил:

— Да-да. Мы придём.

— Вы не сумлевайтесь, он смирный, Ванюша-то...

— А мы не боимся, Никодим Васильевич. Словом, придём.

Когда дворник вышел, Григорий заколебался: нужно ли идти Свердлову? Кто знает, что на уме у брата дворника Никодима.

— Ну-ну, успокойся, Ростошка. Неужели мы с тобой труса праздновать будем? Ты понимаешь, что мне просто интересно. Подвойский сегодня рассказал, как необходимо укрепить наши позиции в гарнизоне. Как ты думаешь, нужно мне понять человека, который ни с того ни с сего сам рвётся на фронт? Впрочем, смотри, я могу сходить и один.

— Ну уж нет! — категорически запротестовал Ростовцев.

Порывшись в постели, он положил в карман что-то тяжёлое.

— Оружие оставь дома, — сказал Яков.

— Ни за что! Не беспокойся, я упрячу его понадёжнее.

— Нет, мы идём к друзьям, если не сегодняшним, то завтрашним. Идти к ним с оружием нельзя. И дело совсем не в этом, увидят они твой револьвер или нет...

Глава шестнадцатая. В дворницкой у Никодима

Окна квартиры дворника Никодима в доме, где Григорий снимал комнатёнку, выходили и во двор, и на улицу. При входе, отделённом от земли одной деревянной ступенькой, стояли дворницкие доспехи — лопаты, мётлы, совки разных видов, а в самом углу лежал тяжёлый топор. На гвозде висел фартук — гордость и щит любого петроградского дворника.

— Входите, граждане. Вот тут, в передней, и раздевайтесь. А шапка-то у вас знатная. Медвежья, что ли?

— Оленья.

— О!.. — пропел Никодим, понимая, откуда, из каких мест привозят оленьи шапки.

Он повесил на аккуратно сделанную деревянную вешалку пальто и шапку Свердлова, полупальто Григория.

— Вот и наша конура.

— Почему же конура? — не понял Свердлов.

— Должность собачья, потому и конура.

Из передней дверь, тоже через ступеньку, вела в «зал», как торжественно называл Никодим маленькую комнату, предназначенную, очевидно, для гостей. Обстановка этой комнаты обычная: стол, комод, четыре стула да между двумя окнами — небольшой мягкий диванчик. Над ним — множество фотографий, разных по размеру.

На столе, ближе к краю, на пожелтевшем подносе стоял самовар, уже остывший, а посреди стола поблёскивала неначатая бутылка водки.

Никодим вошёл первым и поплотнее прикрыл дверь, которая вела в соседнюю комнату, видимо, там спали его домочадцы.

За столом, подперев лоб кулаком, сидел солдат. Он поначалу даже не обратил внимания на вошедших — мало ли кто придёт к дворнику, — бормотал какую-то песенку, выстукивая пальцами по столу барабанную дробь.

— Здравствуйте, — произнёс Свердлов, и от его баса солдат встал и по всем правилам отчеканил:

— Здра... жлаю! Рядовой Иван Викулов!

— Садитесь к столу, — пригласил Никодим, — гостями будете. Вот брат родной. Не виделись давно.

Свердлов подал Ивану руку, посмотрел ему в глаза и, придвинув стул, сел рядом.

Иван чувствовал себя в центре внимания — так пристально смотрели на него гости.

Выглядел солдат моложаво и, вероятно, зная это, для солидности выпустил на лоб вихрастый казачий чуб, что делало бы его лицо и строже, и даже суровее, если бы не доверчивые глаза, которые Иван старательно прятал под неестественно насупленными бровями.

— Никодим взял в руку бутылку.

— Мне, если можно, чайку, — попросил Яков Михайлович.

— Нет уж, — запротестовал Иван. — Это неуважение к революционному солдату.

— Вы меня извините, гражданин революционный солдат, — ответствовал Свердлов, — но я даже за Новый год вина не пью. Ничего не поделаешь — не люблю.

Он сказал это так твёрдо и категорично, что солдат сдался.

— А ты? — спросил Иван у Григория.

— А он, пожалуй, рюмочку выпьет, — ответил Яков за Ростовцева. — Так за что же вы предлагаете выпить?

Видимо, Иван собирался произнести очень торжественную речь, вспомнив всё, что услышал за последнее время на солдатских митингах, прочитал в газетах, запомнил из разговоров в казарме и на улицах. Он медленно и многозначительно поднялся со стула, долго откашливался, прежде чем начать... Нет, перед братом или этим рабочим он не стал бы выкаблучиваться, а вот бородатому в очках стоит кое-что порассказать. Видали, мол, мы и не таких — всякие в наших казармах агитаторы перебывали.

— Я предлагаю выпить за демократическую республику для всего русского народа. И ещё за наше, рабочее, крестьянское, солдатское, Временное правительство, которое есть дух нашего патриотизма. И ещё за победу над злейшим нашим врагом — Вильгельмом, которую мы добудем своей горячей революционной кровью. Вот!

Он посмотрел на Якова Михайловича без угрозы и злости.

Свердлов даже не взглянул в его сторону. Он чистил лежавшую перед ним на тарелке картошку «в мундире», словно то, что говорил солдат, его вовсе не касалось. Яков Михайлович посолил картошку и деловито отправил в рот.

Солдат посмотрел на него, на Григория — в его глазах тоже не прочёл одобрения, на Никодима, которого мучило только одно: уговорят брата не проситься на фронт или нет, и решил, что этим людям его не понять.

Яков Михайлович посмотрел на тяжело вздыхающего Никодима, потом на Григория, на лице его было написано: я же говорил — нечего нам здесь делать... И только солдат был, вероятно, доволен собой.

Свердлов терпеливо дал ему насладиться собственным красноречием.

— Я слыхал, что брат ваш погиб на фронте, — сказал, наконец, он.

— Да, погиб бедняга, — поспешил подтвердить Никодим.

— Он вам писал с фронта?

— А как же. Такие письма писал... — ответил Никодим и подошёл к комоду, вытащил из ящика аккуратно сложенный листок пожелтевшей бумаги. — Уж как писал-то красиво — он средь нас самый грамотный был. Вот: «А ещё сообщаю тебе, что завтра, наверно, пойдём в бой на заклятого врага нашего — немца. И так я себе думаю: неужели отдадим мы вражине нашего царя и нашу Россию? Да не будет этого! Вот и двинем мы завтра вперёд, на врага! С нами бог, а потому не тревожься, Никодимушка...»

Голос Никодима сорвался, и Яков понял, для кого прочитано это письмо. Он вынул из кармана газету, развернул её и тихо, словно в ответ, сказал:

— А вот я прочитал сегодня в газете любопытную речь Родзянко. Хотите послушать? — И, не дождавшись ответа, прочитал: —«Братья, неужели мы немцам отдадим свободную Россию? Не будет этого! С богом на врага!» Скажите, когда ваш брат погиб?

— Да уж два года прошло.

— Значит, до революции. А слова те же... тот же бог, тот же враг. Тот же лозунг — война до победного конца. Что изменилось?

— Так тут же сказано: «свобо-о-дную Россию», — почти пропел солдат. — Значит, не за царя уже...

— А за что?

— За республику... — ответил Иван и на всякий случай добавил: — Демократическую.

— Понятно. Хотя честно говоря, не очень. Может, вы мне объясните, что это значит?

Свердлов подмигнул Ростовцеву — это, дескать, только начало, и озорные огоньки уже засверкали в глазах Якова Михайловича. Они-то знакомы Григорию!

Иван не торопился с ответом, видимо, желая сказать как можно умнее.

— Это когда, — вспомнил он всё, что слышал о демократической республике, — когда всем всё поровну.

— Так... Значит, поровну. Интересно, миллионер Родзянко наравне с вами на фронт собирается? Или, может быть, сахарозаводчик Терещенко? Или министр Гучков? А может, они своими миллионами собираются поделиться — полмиллиона себе, полмиллиона вам? А как же: поровну так поровну. А вы потом со мной поделитесь...

Солдат сначала растерялся: чего говорит этот чернявый? Какие ему полмиллиона? Потом сказал:

— Причём здесь Родзянко.

— Как при чём? Это же и есть ваша демократическая республика. А может, вы думаете, республика в том, чтоб красивые речи говорить? Тогда научите, я, например, не умею...

Иван посмотрел на Никодима и никак не мог понять, чего от него хотят.

— Так они же, — стал объяснять Григорий Ивану, — Терещенко и Родзянко, как были капиталистами, так и остались. А ты как был бедняком, так бедняком и будешь.

— Я свободный, — упрямо твердил Иван.

— Правильно. Свободный бедняк, — уточнил Григорий.

— Ну, с этим я не согласен, — снова вошёл в разговор Свердлов. — Вероятно, Ивану Васильевичу уже кое-что пообещали — землю, например. Вы откуда сами-то? — обратился он к Никодиму.

— Ярославские мы.

— Бывал в этих местах, знаю. Бедные там деревеньки.

— Ох, бедные...

— Но зато вам теперь там землю дадут — или в другой губернии?

— Какую там землю... — простонал Никодим.

— Как это какую? — вспылил Иван. — Нам посулили: как только победим Вильгельма, так сразу землю и нарежут.

— И у кого же её отберут? Ведь свободной земли нет, — уточнял Свердлов.

— Мне-то какое дело. Лишь бы дали...

И такой вздох вырвался из груди солдата, что Свердлову стало жаль его. Он вдруг представил себе Ивана не в солдатской шинели, а в посконном крестьянском рубище, может, в лаптях, а может, босиком, идущим за плугом. Такими задумчивыми показались глаза Ивана, столько в них было тоски и надежды, что Яков понял: нет для этого человека ничего дороже земли. «Что ж, всё правильно. Под солдатскими шинелями бьются сердца крестьян».

— И вы серьёзно верите, что вам дадут землю? Впрочем, брат, по-видимому, тоже верил в это. Он ждал её от царя, вы — от Родзянко.

Вдруг Иван тупо уставился на брата:

— Ты кого привёл? А? По-моему, это большевики.

— Да нет, что ты, Ваня, они беспартийные...

— Почему же беспартийные? — спокойно сказал Свердлов. — Я лично большевик. За это при царе в Сибири побывал, в тюрьмах сидел.

— Вот такого мы уже один раз подняли на штыки. Приходил агитировать нас, чтоб войну кончать, — возбуждённо проговорил солдат.

— Это ужасно, — возмутился Свердлов. — Нашли чем хвастать — убивать своего же брата. Придёт время, и вы тяжело раскаетесь за эту подлость.

Иван поднялся и уставился на Свердлова:

— Значит, мы, солдаты, подлецы? Да?

— Подлецы и убийцы, если посмели так расправиться с большевистским агитатором. — Свердлов не мог представить себе страшную картину смерти агитатора. — Подлецы и убийцы. Человек пришёл, чтобы принести вам правду — не липовую, не поддельную, а настоящую, рабочую, крестьянскую правду, а вы его на штыки. Он против войны, видите-ли... Да, мы, большевики, за мир, за то, чтобы закончить эту кровопролитную бойню. Конечно, мы против того, чтобы открыть немцам фронт... Но народы должны сами решить судьбу войны и мира! Народы, а не капиталисты, не Терещенко и не Родзянко, которым война эта выгодна.

— Замолчи! Слышь?!

— Остынь, Ванюша, — успокаивал брата Никодим, но тот уже озирался по углам, отыскивая что-нибудь тяжёлое. Вдруг он рванулся в переднюю, где лежал топор, но на пути его встали Ростовцев и Никодим.

— Не держите его, — сказал Свердлов. — Пусть хватает нож, топор, винтовку. Он же научился убивать братьев, своих ли, немецких — какая разница...

— Вы и есть враги революции! Вы против войны, хотите Россию немцам отдать!

— Не говорите глупостей. Вы же сами не верите в то, что плетёте. Понимаю, вам пока трудно во всём разобраться. Но придёт время, и вы поймёте... Если не будет поздно. Ведь что ни говори, а пуля — дура.

— Не позволю... — уже не грозился, а стонал Иван.

— И землю не просить у буржуев нужно, а отбирать, потому что даже комочка глины никто ещё добровольно не отдавал...

Когда Свердлов и Григорий уходили, Иван, уронив голову на стол, сквозь слёзы лепетал: «Не позволю...» Но это не была истерика хмельного человека — это были слёзы отчаяния.

Глава семнадцатая. «Благо тому, кто уяснит свои стремления»

На Широкой жила семья Бессеров, екатеринбургских друзей Якова Михайловича. Кирочка была ещё совсем ребёнком, когда там, в Екатеринбурге, познакомилась с Яковым Михайловичем. Запомнились ей добрые, всё понимающие глаза, чёрные, как смородина. Всякий раз, когда Свердлов появлялся у них в доме, ей становилось радостно, а главное — всегда интересно.

Но обычно Кирочка грустила. Она часто болела и, видимо, поэтому страдала, попросту говоря, хандрой. Её родители, Александр Александрович и Лидия Ивановна, переехавшие в Питер, летом увозили её в деревню.

«Чем живёт, о чём мечтает это юное существо? — нередко размышлял Яков Михайлович. — Она увлекается скульптурой, но, должно быть, это пока ещё поверхностное увлечение».

И он слал письма — из тюрьмы, из ссылки — не только отцу и матери, но и Кире. Он отвечал ей на письма. Вот, к примеру: «Трудная штука избрать что-либо такое, что удовлетворило бы. Благо тому, кто уяснит свои стремления и сразу же сумеет повести занятия по выбранному предмету. Это мало кому удаётся, особенно у нас на Руси. Я всё же думаю, что больше всего внимания Вы должны уделять работе над скульптурой, изучая, с одной стороны, технику, с другой — историю искусства вообще».

Она хранила его письма. Иногда это были простые поздравления к празднику, но даже в них Кира находила что-то очень важное, очень существенное для себя, словно умел этот человек почувствовать, что ей более всего необходимо.

Каким уверенным в своей правоте нужно быть, чтобы в тюрьмах, ссылках не потерять себя: чувство полной оторванности от всего мира, от всего, что дорого, близко, — это ужасно тяжёлая штука... Особенно для человека с такой кипучей энергией, читала между строк Кира. «В самом бродят такие силы, которые не дают сжиться, примириться с окружающим...» Она восторгалась его умением даже в самые тяжёлые минуты верить в будущее. Ах, как это важно! Как училась и учится у него она! Мама понимает это и, может, потому с таким удовольствием читает ей письма.

— Ты подумай, Кирочка, ведь письмо из ссылки. Из ссылки!.. «В общем же жить можно. Вскрылась река, кругом лес шумит, проезжают лодки за лодками, скоро покажется и пароход... Всего-всего доброго и бодрого... Надеюсь встретить Киру и Вас здоровыми. Не скоро? Что ж из этого. Не век же проживу здесь. Сохранюсь, уцелею, не превращусь в „обломок“ человека...»

А вот из тюрьмы: «Дорогие друзья! Из-за толстых стен шлю свой горячий привет... всему семейству. Очень жаль, что пока не могу исполнить просьбу Кирочки (может Александровны?) и написать на интересующую её тему о смысле жизни. Обсуждение вопроса требует больше места, нежели то, которым я при данных условиях располагаю. Но обещаю не забыть и при первой возможности напишу со всей обстоятельностью, на которую способен. Думаю, что такая возможность представится приблизительно через один — полтора месяца. В конце месяца ожидаю отправки. Ждал ещё в конце марта, но ничего не вышло; ну, да оно не беда. Полагаю, что придётся на этот раз проехать немного дальше. В силу счастливой случайности знаком с речью Маклакова в Думе, она не сулит мне ничего хорошего. Но сие не важно. Я ведь из той категории человеков, которые всегда говорят: хорошо, а могло бы быть хуже. Но так как абсолютного вообще не существует — я ведь диалектик, а значит, релятивист, — то подобное положение утешает при всяких обстоятельствах. Я не помню точно, но предполагаю, что, когда тонул, думал так же: могла бы быть и более тяжёлая смерть. Что ж писать о себе? Живу хорошо, насколько это возможно при данных условиях. Занялся французским языком, теперь более или менее читаю, конечно со словарём. Есть у меня французские, немецкие книги. Но не только учёбой в буквальном смысле занимаюсь, пополняю и общие знания. В этом отношении дело обстоит неважно: мало материала, но кое-что всё же находится. Уделяю время и поэзии, порой увлекаюсь даже ею. Побывали у меня Шелли, Верхарн, Верлен, Эдгар По, Бодлер, Кальдерон, не считая многих пишущих прозой. Перечитываю частенько Гейне, он у меня в подлиннике, я довольно хорошо к нему отношусь. Как видите, жизнь моя довольно богата. Если же прибавить ко всему „силу духа“, дающую возможность чуть ли не в любой момент переноситься в наиболее желательный пункт земного шара, то я иногда с друзьями беседую. Хорошо, Лидия Ивановна, жить на свете! И дочери своей должны сие внушить. Жизнь так многообразна, так интересна, глубока, что нет возможности исчерпать её. При самой высшей интенсивности переживаний можно схватить лишь небольшую частицу. И надо стремиться к тому лишь, чтобы эта частица была возможно большей, интересной... Настроение самое что ни на есть болтливое... Вы говорите, что я ещё ничего и не сказал? Факт! Черкните мне в Сибирь, как буду там. Не хотел бы терять с Вами постоянных сношений. Всего доброго Вам всем. Кирочке цветущего здоровья, а Вам обоим вообще всего наилучшего. Крепко жму всем руки...»

Кира перечитывала эти письма и тогда, когда ей что-то в жизни удавалось, и когда было трудно. Они существовали уже сами по себе, независимо от Свердлова, как её мысли, её чувства, её настроение. И она писала ему в тюрьму и в Сибирь. Не только потому, что это ему приятно, но и потому, что ей необходимо. Как радостно было прочитать: «Всегда думаю о Вас тепло, задушевно. Люблю Ваши письма... Бегут года, бегут».


Кира смотрела на Свердлова. Узнавала его и не узнавала... Розовая косоворотка, высокие сапоги — то, что сразу бросается в глаза... Бородка, пенсне. Она мысленно подсчитала: ему тридцать второй год. Впрочем, годы эти не простые, около двенадцати из них — тюрьмы, ссылки. Но у него такая же пышная шевелюра, такие же не слишком широкие, но крепкие плечи, такая же юношеская подвижность. И, конечно, деликатность.

— Ах, какая вы стали взрослая! — с искренним удивлением воскликнул он и посмотрел на неё добрым улыбчивым взглядом.

Да, девушка совсем взрослая. И хороша собой — круглое лицо, подчёркнутый ровной прядью чёрных волос высокий лоб, брови вразлёт... Но почему же взгляд её по-прежнему такой задумчивый и даже грустный?

— Я привёз вам, Кирочка, скромный подарок, но он символизирует силу человеческого духа, умение в самых, казалось, жестоких условиях увидеть красоту жизни и не только увидеть, но и творить её своими руками.

И он положил на стол, покрытый белой скатертью, цепочку, извивающуюся, точно маленькая змейка.

Кира не сразу поняла, что это. Она положила цепочку на ладонь и от удивления воскликнула:

— Боже мой, какая лёгкая!

— Эта цепочка сделана моими друзьями-ссыльными из обыкновенного конского волоса.

Кира гладила цепочку и чему-то улыбалась.

Лидия Ивановна уже хлопотала вокруг стола. Яков Михайлович помог ей принести самовар...

В этот вечер они засиделись далеко за полночь.

— Яков Михайлович, вы такой же неисправимый оптимист! Неужели вас никогда не посещают отчаяние, неуверенность?

— Бывают и у меня минуты тяжёлых переживаний, но все они вызваны различными, как я их определяю, житейскими мелочами. Одни из них более значительны, другие — менее. Но не они определяют основу существования. Это, так сказать, временный налёт. Основа — жизнерадостность, а она вытекает из такой необходимой человеку вещи, как миросозерцание. Именно она даёт бодрость в самых тяжёлых условиях. При моём миросозерцании уверенность в торжестве гармонической жизни, свободной от всякой скверны, не может исчезнуть. Процесс развития как раз и идёт в сторону преобладания хорошего.

— Но ведь этот процесс может быть очень длительным.

— Вопрос времени уже не имеет значения. И сама борьба за победу новых начал захватывающе интересна. Участвовать в этой борьбе — огромное наслаждение!

Он встал, вышел в коридор, и Кира слышала его неспокойные шаги. «Пошёл покурить. Щадит мои лёгкие...» — думала она.

— А теперь, — сказал Свердлов, возвратившись, — по зимним квартирам. Спать, спать, спать! Утро вечера мудренее. Через несколько дней я должен ехать в Екатеринбург.

Глава восемнадцатая. Снова в Екатеринбург

Потапыч обиделся, когда Митрич, скосив в его сторону лукавый взгляд, как бы между прочим процедил себе в бороду:

— А твоя Катька к Гришке Ростовцеву льнёт.

«И всё-то ему знать надо, везде нос свой суёт этот козёл бородатый», — подумал Потапыч, однако изрядно встревожился. Он и сам заметил, как поглядывает на Ростовцева его Катюша. Ну если бы поглядывала, то ещё не страшно. А вчера сама к нему подошла, о чём-то рассказывала...

Потапыч ничего не имел бы против Григория, если бы не одно обстоятельство. Как-то Митрич шепнул ему, что Ростовцев уже и тюрьму, и ссылку понюхал. Но что-то на него это не похоже. Парень работящий, в слесарном деле понятливый и исправный, живёт тихо, не пьёт.

Но и Митрич придумывать не станет. Он хоть с хитрецой мужичок, а правильный. Да и зачем ему врать? Хотелось у самого Григория спросить — неловко, подумает, что для Катьки интересуется батя.

Конечно, по нынешним временам не такой уж и грех в тюрьме посидеть или в ссылку попасть, ежели, предположим, не по воровскому или пьяному делу. Вот и сын как-то в каталажку угодил — тот, что в меньшевиках ходит. Благо, держали неделю — выпустили. Говорят, речь какую-то, неугодную царю, сказал, против, мол, вандалов. — он много всяких учёных слов знает. Это Николка всегда молчит, зато работник — первый сорт. Мастер в нём души не чает, он его в свои эсеры и записал.

Вот с Катюшкой беда — определилась к белошвейке в ученицы — сбежала, в прислуги тоже не захотела. Потом при какой-то типографии устроилась — опять не понравилось. Теперь в сёстры милосердия пошла. Бог с ним, милосердия так милосердия, лишь бы на фронт не угодила. Вроде бы не должна — при военном лазарете ведь служит, по армейской линии, значит, тех же раненных на войне солдат лечит.

И ещё беспокойство — в большевички записалась. Ну да это не страшно. Замуж выйдет, дети народятся — не до политики будет. Лишь бы муженёк хороший попался.

Так рассуждал Потапыч сам с собой, потому что поделиться не с кем. Уж три года как вдовствует, жена умерла неожиданно, в одночасье: утром, когда уходил на работу, всё было ладно — и чай согрела, и из дому проводила. А пришёл к мёртвой: видать, прилегла отдохнуть и не встала.

Друзей у него было много, но только с Митричем мог он иногда поделиться семейными делами, да и то не самыми сокровенными.

«С Григорием надо поговорить, — думал он, — прояснить про него всё. Потом то ли приласкать, то ли оттолкнуть». Но совершенно неожиданно Григорий сам затеял с Потапычем разговор. Сначала, как водится, о делах заводских, потом про митинг вспомнили — уж очень интересно рассказывал старик про своих сыновей.

— Ты им подсоби, Потапыч.

— Ничего, сами разберутся. Ты мне, Григорий, рассказал бы лучше, как в тюрьму угодил, — сказал Потапыч, не снижая голоса.

Но Ростовцев даже не оглянулся, чтоб удостовериться, слышал ли кто. Он ответил просто, словно никакого подвоха в этом вопросе не почувствовал. Не поинтересовался и тем, откуда знает Потапыч о тюрьме, кто рассказал.

— Я, отец, в тюрьме не однажды сидел. Сначала за то, что наши сормовские рабочие провокатора убили, всех хватали и меня посадили. Потом на Урале в жарком рабочем деле участвовал и в ссылку угодил. Да и в Питере не так уж давно посидеть пришлось — недолго, правда. Так что врать не буду — случалось и мне за наше общее дело в тюрьмах побывать.

— Общее... — проворчал Потапыч. — Я тебе на то документу не давал. Ну а ежели ты такой отчаянный, почему же твоё народное правительство тебя в начальство не вывело?

Григорий улыбнулся:

— В том-то и дело, Потапыч, что не ради министерских портфелей борются большевики. Да правительство-то это не народное и не моё.

— А какое же оно?

— Временное. А моё правительство ещё будет. Моё и твоей Кати.

— Ну насчёт Кати ты брось. Не твоего поля ягода.

— Конечно, она ведь графского роду. Из каких графьёв — Потоцких или Бобринских?

— Умолкни. А не то покажу тебе таких графьёв, что своих не узнаешь!

Не было злости в словах Потапыча, и Григорий сразу почувствовал это.


Стасова спросила, когда он намерен выехать на Урал.

— Завтра.

— Между прочим, должна вам заметить, Яков Михайлович, что вы произвели неизгладимое впечатление на моих родителей. Уж не знаю, чем вы их так покорили, — ведь на своём веку они повидали интеллектуалов.

— Милая Елена Дмитриевна, видимо, только мы, старики, можем понять друг друга. Вам это не дано. Низкий поклон Поликсене Степановне и Дмитрию Васильевичу.

Елена Дмитриевна улыбнулась:

— Что ж, старик, понимаю ваше нетерпение. Собирайте там наших. И — до новой скорой встречи в Питере.

Поезд уходил с Московского вокзала. Ростовцев провожал Свердлова. И вдруг он увидел Катю. Она бежала по перрону, внимательно вглядывалась в лица. Вот она увидела Свердлова:

— Яков Михайлович, вам пакет от Подвойского.

— Здравствуйте, сестричка из «военки». Я вас сразу узнал. За пакет спасибо. Передам екатеринбуржцам. А где Николай Ильич?

— Он на митинг поехал.

Свердлов, слушая Катю, взглянул на Григория. Э, да с ним что-то происходит...

— Гриша, ты знаешь эту девушку?

— Знаю... Это дочь Потапыча, я рассказывал о нём.

— Стоп. Тот Потапыч, который не знает, в какую партию записаться? Значит, это и есть его «самое умное дитё»? Ну вот что. Приеду — непременно поможем и вашему отцу, и братьям. А пока пусть помогает мой товарищ, — он кивнул на Ростовцева. — Уверяю вас, у него это не плохо получится.

Станционный колокол просигналил отправление поезда.


Яков Михайлович любил Екатеринбург, хотя прожил в нём не так уж много. Товарищи назовут потом Урал второй, партийной родиной Свердлова. И это правильно. Здесь он возглавил крупную большевистскую организацию этого рабочего края, здесь товарищи, друзья...

Была у Свердлова ещё одна причина стремиться на Урал. Вот уже месяц, как расстался он с Клавдией и детьми — Андрюшей и Верочкой. Они остались в Монастырском до начала навигации по Енисею, а потом направятся в Екатеринбург.

Яков всегда досадовал, если у него не хватало времени, для того чтобы ещё и ещё раз написать письмо Клавдии. Обладал он особым даром — умел представить себе, что она рядом и нет между ними ни тысячи вёрст, ни долгих месяцев разлуки. А может быть, так оно и было? Не письма, а продолжение давнего, ни на минуту не прекращающегося разговора:

— Дорогая Кадя! Наконец-то я получил от тебя письмо. И какое славное письмо.

— Лучше расскажи, Яков, как ты себя чувствуешь?

— В общем-то хорошо. Да и в частности неплохо. Много внимания уделяю своему физическому состоянию. Главным образом, посредством гимнастики и обтирания.

— По системе Мюллера? — шутит Клавдия.

— Да, — серьёзно отвечает он. — В результате почти исчезла моя сутуловатость, хожу, гордо выпрямившись.

— А здоровье?

— Грудь не болит, с сердцем тоже ладно.

— Признайся честно, куришь много?

— Представь себе, мало. Максимум десять папирос в день... против сорока — пятидесяти прежних... Прогресс?

— Прогресс... Но ты ведь наверняка экономишь на питании. Очень прошу тебя, не делай этого.

— Грешен... Благодаря экономии купил на восемь рублей тридцать восемь копеек книг, в том числе четыре тома Меринга, «Историю прибавочной стоимости» и другие. Правда, ради этого пришлось «повоевать» с тюремным начальством. Но добился разрешения. Нужно ли посылать много книжек? Много не надо. Мне не менее, чем тебе, хотелось бы основательно заняться языками. Лучше всего посылай мне побольше немецких книжек. Эх, кабы Сергей Чуцкаев послал мне своего Гейне! У него полное собрание сочинений в одном томе, что очень важно для меня, ибо могу иметь в камере лишь три свои книги, кроме учебных пособий. У меня есть три немецких книжки, беллетристика и по общественным вопросам, но они давно прочитаны, хотя и нет до сих пор словаря. Поторопи его с посылкой. Впрочем, тебе теперь не приходится и не следует даже заботиться обо мне. Под твоими желаниями «иметь сына здорового и быть поскорее вместе» подписываюсь обеими руками.

— Яков, о нас не беспокойся, прошу тебя. Всё будет хорошо, я в этом уверена. Больше думай о себе...

— Подобно тебе, и меня не особенно беспокоит будущее, никогда не теряю уверенности, что всё будет хорошо, что впереди много увидим и хорошего. О себе пока что и думать не приходится. Рассчитывать на скорую возможность быть вместе трудно... Если беспокоюсь о чём, так это как ты устроишься с ребёнком. Всё остальное сравнительно неважно. Наши отношения не изменятся ни на йоту от большей или меньшей продолжительности разлуки.

Он умел разговаривать с ней при помощи писем, по возможности старался скрыть от неё самые большие трудности, которые выпадали на его долю. Но разве скроешь от Клавдии? Она и между строк читать умеет, словно видит всё, что происходит в глухом Максимкином Яре.

— Милый Яков... Уже час ночи, а ты всё пишешь, думаешь обо мне с сынишкой. Не надо тревожиться — он растёт хорошим, спокойным мальчишкой. Ты предоставил мне самой выбирать для него имя — А или Я... Конечно же, А. Ведь я тебя узнала Андреем. В этом имени для меня — и гармония чувств и идейное единство. Андрей и только Андрей!

— Спасибо тебе, Кадя, родная моя. Главное, будь здорова... Надеюсь получать всегда и постоянно хорошие весточки о вас. Первый час. Не всегда сижу так поздно. Керосин — десять копеек фунт, а посему начал уже экономничать, пока немного, а после, может быть, и больше. Зажигать уже теперь приходится вскоре после четырёх. Когда ни лёг, встаю аккуратно после шести часов. Ты спрашиваешь, как выглядит моё жилище. Представь узкую комнату. Горит небольшая семилинейная лампочка. Я уже привык к такому свету, который раньше считал бы слишком скудным. Комната низкая, оклеенная мною снизу доверху газетами.

— Да, не рай, хотя мы с тобой привыкли ко всякому. Но в твоём Максимкином Яре невероятно холодно...

— Пришлось сшить себе тёплую рубаху на зиму, а тёплого пальто нет, только демисезонное. Всё это, впрочем, не беда, проживу и не потеряю себя. Скоро придётся снова неводить и ездить осматривать «чердак».

— Что это?

— Особая ловушка для ловли рыбы. Немало остаётся времени и для занятий. Кроме сего, занимаюсь со своей хозяйкой и ещё одной девицей, готовлю их на учительниц, на что уходит ежедневно часа по два по вечерам.

— Это хорошо, что даёшь уроки. Расскажи, интересный ли народ тебя окружает, как относятся к тебе местные жители. Меня ведь всё-всё интересует.

— Максимка, где я проживаю, является остяцкой столицей своего рода, и сюда на «вешнего» и «осеннего» Николу съезжаются остяки со всех юрт по реке Кети и около неё. Из остяков грамотных очень мало... Приходится иногда заходить к больным, я здесь за врача, у меня есть кое-какие медикаменты, присланные товарищами.

Время... Оно точно спрессовано, слито воедино в этих письмах-разговорах. Клавдия Тимофеевна перечитывала их, да и Яков — она не сомневалась — делал это не раз. Давно ли писал он из Максимкиного Яра... Теперь в Нарыме. Как хочется хотя бы словом согреть его в морозной, вьюжной тайге.

— Ты мечтаешь, чтобы мы были вместе. Хочешь — приеду? Возьму сынишку — и айда... Только скажи... А пока посмотри на эту фотографию и напиши, понравилась ли.

Яков смотрит на фотографию Андрюши и никак не может себе представить его рядом. Вот Кадя — другое дело. Она тут. Вот она...

— Да, я мечтал о возможности жить вместе, продолжаю мечтать и теперь, но это не стоит в непосредственной связи с возможностью превратить мечту в действительность. Не потому, что я побоялся бы мнения товарищей: «Пришёл-де к тихой пристани». Дело совсем в другом. Я чувствую себя настолько годным для живого дела, что реализацию моей мечты вижу не в твоём приезде.

— Опять побег?..

— Тс-с... Это не для писем... Понравилась ли мне карточка сынишки? И карточка, и твои описания наполняют меня гордым, радостным чувством. Порой голову занимают мысли о том, что я смогу дать ему, живя мало вместе. Быть может, позднее жизнь сложится иначе, но ближайшее время вряд ли много изменит... Буду ли тогда, когда окружающий мир пробудит его сознание, когда он станет задавать различные вопросы? И многое-многое приходит в голову. Ты — да. Ты можешь много дать, я же — лишь косвенно, через тебя. А впрочем? Разве мы не представляем собою чего-то единого? Разве, несмотря на наши индивидуальные различия, мы в то же время не проникнуты одним? Разве переживания одного не отражаются самым живым образом на другом? Иначе откуда это чувство близости, даже и после долгой разлуки, порой оторванности.

— Мне кажется, как будто бы ты всё время живёшь с нами... Я никогда и никому не покажу твои письма, настолько они мои... Но Андрейке рассказываю о них, о тебе. Пусть он не поймёт ещё, но пусть чувствует тебя, отца своего, пусть ощущает твою близость, твоё присутствие, как я...

— И я настолько не отрываю своего существования от твоего, что часто в душе говорю с тобой. Для меня как-то странно, что мы долго не виделись. Но как хочется всё же быть около, поглядеть на тебя и детишку воочию. Сознаюсь, гораздо больше желание быть с тобой, ты занимаешь мои мысли больше, ты, ты и ты, и ещё раз ты, а потом наша детка. Не понимай меня превратно. Да, мне хочется твоей ласки, сознаюсь: иногда до боли хочется, и я не вижу в этом ничего дурного. Так хочется положить голову к тебе на колени, смотреть, смотреть без конца в твои глаза, превратиться в маленького-маленького и чувствовать прикосновение твоей руки к волосам — да, невыразимое наслаждение в этом. Но больше, больше, сильнее всего хочется передать тебе все свои переживания, все свои думы, чтобы и тебя полностью захватило моё настроение. Хочется заботиться о тебе, сделать жизнь твою полной бодрости, радости... Много-много хочется дать. Но что я могу? Слишком мало, но я верю, что будет время иное. Ещё не всю жизнь прожили, будут и светлые дни. Да, да. Будут светлые дни. Верь в это твёрдо, будь полна этим, пусть эта мысль всегда пересиливает тяжесть разлуки.

— Милый мой Яков, дорогой мой человек... Сколько радости доставляют мне твои слова! Но не нужно обо мне. О себе... Давно ли приехал на новое место, как устроился?

— Уже около двух недель. Вначале я собирался вести замкнутую жизнь, обложился книжками, в особенности периодическую литературу хочется пересмотреть, ведь Максимка не менее тюрьмы отрывала от всех и всего. Но при бедности в интеллигентных силах, при моём общественном темпераменте я не мог выдержать и сдался на просьбы, уговоры, приставания товарищей, согласился читать и лекции по политической экономии, и рефераты, а теперь проявил инициативу и сам затеял собеседования по таким живым вопросам, как оценка момента, избирательная кампания, характер работы и прочее, причём взял на себя роль докладчика...

Чем явственнее вспоминал Яков Михайлович переписку с Клавдией, её нежность, умение поддержать в трудную минуту и просто понять его состояние, мысли, желания, тем больше хотелось поскорее увидеть её и детей.

Что ж, теперь уже недолго ждать...

Поезд набирал скорость.

Глава девятнадцатая. Первая свободная...

У красно-белого здания екатеринбургского вокзала, как всегда, толпилось много народа: и приехавшие, и встречавшие, а больше всего — любопытные. Так повелось издавна, а сейчас, когда вести из столицы ловили жадно, нетерпеливо, каждое слово схватывали на лету, вопросы «Ну, что там?», «Какие новости в Петрограде?» звучали чаще, чем поздравления с приездом.

Свердлов вышел из вагона и тотчас ощутил приближение уральской весны. Она приходит в эти края быстро и властно, и не столько приносит с собой тепло, сколько свежесть, пряный запах талой земли.

По возможности Свердлов все эти годы не выпускал уральцев из виду. Поистине, «иных уж нет, а те далече...». Знал Яков о смерти Михаила — Вилонова. Сгорел в борьбе этот удивительный самородок, угас светлый, не унывающий, не знающий устали ум. Нет в Екатеринбурге Батурина — он ещё в эмиграции. В Самаре Мария Авейде.

Яков Михайлович теперь уже, после встреч в Питере с Быковым, Крестинским, Цвилингом, был частично в курсе уральских дел. Во главе комитета стоят преданные партии люди — Малышев, Вайнер. Силы есть, их нужно только собрать воедино. Правильно сделали уральцы, объявив призыв рабочих в партию. Необходимо немедленно разослать пропагандистов по всему краю.

Он вошёл в дом Поклевского-Козеля, где помещался комитет большевиков. И сразу же:

— Товарищ Андрей!

— Качать товарища Андрея!

Десятки рук подбросили его вверх.

Было в этом порыве людей, в их возгласах, в том, как произносили они «товарищ Андрей», что-то родное, до боли близкое.

Один за другим подходили к нему товарищи — знакомые, незнакомые. О многих из них уже рассказали Андрею в Питере, со многими увиделся впервые.

...В театр, на городское собрание большевиков, Яков пришёл в окружении товарищей.

Он окинул зал — в основном молодёжь.

И вдруг услышал:

— Товарищ Андрей...

Обернулся — перед ним стоял Клюка. Свердлов знал, что его фамилия Бурых, зовут Николаем Степановичем, но именно прозвище запомнилось ему с 1905 года. Якову Михайловичу показалось, что рабочий нисколько не изменился, даже помолодел и чуть выпрямился, несмотря на то, что пролетело двенадцать нелёгких лет.

Яков Михайлович спросил:

— А как жена? Детишки как?

— Живы, слава богу. Да что там говорить, как-нибудь заночуете у нас по старой памяти — обо всём и узнаете.

Свердлов улыбнулся — тепло у него стало на сердце.

— Спасибо, Николай Степанович.

А вокруг уже обступили участники собрания, услышав «товарищ Андрей». Те, кто постарше, узнавали его, а кто помоложе — дивились: неужели это и есть тот самый товарищ Андрей, о котором из уст в уста передаются рассказы, похожие на легенды?

— Слово товарищу Андрею! — И весь зал зааплодировал шумно и единодушно.

Яков Михайлович, вскинув руку, попросил тишины.

— Дорогие товарищи! Родные уральцы! — начал он. — Когда рабочие в памятном 1905 году бесстрашно встали за свои права, против царского самодержавия, они верили, что настанет день освобождения, что сможем мы вот так собраться, в этом театре и гордо произнести: «Да здравствует революция!»

Зал снова дружно зааплодировал. Свердлов говорил о пролетариате, силами которого свергнут царизм, открыты двери тюрем и каторжных централов...

— В Питере сейчас нелегко нашему брату. Но большевики твёрдо знают: главные события ещё впереди, и во имя этих событий мы должны сплотиться воедино, в одну боевую пролетарскую дружину. Я верю, уральцы будут в её первых рядах.

Он уже сошёл со сцены, пожимая руки вставших ему навстречу товарищей, уже вышел, окружённый партийцами, в фойе. А вокруг только и слышалось:

— Товарищ Андрей, приходите на Верх-Исетский!

— И к нам не забудьте!

— И в Мельковку тоже...

Первую ночь в Екатеринбурге Яков провёл в семье военного фельдшера Якова Михайловича Юровского. Давно уже знал он этого человека, а видел впервые. Перестукивание через стенку в Томской тюрьме, так сказать, знакомство заочное.

Зато жену его, Марию Яковлевну, Свердлов встречал ещё в пятом году — была она подпольщицей, и на её квартире не раз укрывались революционеры.

Когда, после собрания, екатеринбуржцы наперебой приглашали Свердлова к себе, дочь Юровского Римма безапелляционно заявила:

— Товарищ Андрей пойдёт к нам, в нашу семью.

— А фамилия у этой семьи есть? — спросил Андрей.

— Юровские мы... Мой папа вместе с вами сидел в Томске. А мама, Мария Яковлевна, работала тогда здесь.

— Всё правильно, всё совпадает, — весело откликнулся Свердлов. — И в тюрьме сидели, и маму вашу знаю. И собирался навестить вашу семью.

Ещё по дороге на Первую Береговую, где жили Юровские, Римма рассказала Якову Михайловичу о том, как создавался в Екатеринбурге юношеский социалистический Союз, как выбирали её председателем.

— Очень интересно, — вполне серьёзно заметил Свердлов. — И все за вас голосовали?

— Не знаю.

— То есть как? Разве выборы были тайными?

— Конечно.

— Вот как? Значит, бумажки в урны?

— Вовсе нет. Тот, чья кандидатура обсуждается, выходит за дверь. Вот и меня выставили. А потом сказали, что за мной большинство.

Свердлов улыбался этой придумке молодёжи и радовался, что выбрали они всё-таки потомственную большевичку.

— Ну-с, и чем вы думаете заняться? — спросил он.

— Партийный комитет скажет. Наш Союз ведь при партии большевиков. Да и существуем мы всего три дня.

— Ну, товарищ председатель, в наше время три дня — это огромный срок. Нужно, чтобы вы были настоящим боевым помощником большевиков... Для этого вовлекайте в свой Союз рабочую молодёжь. Без рабочей молодёжи не может быть никакого социалистического Союза.

Во время ужина Юровский рассказал о том, как узнал он, госпитальный фельдшер, о свержении царя. Дошедшие до Екатеринбурга сообщение об этом и воззвание Временного комитета Государственной думы были напечатаны лишь 3 марта.

А до того — слухи... Ползли шепотки, таинственно переглядывались обыватели, страшась самих слов «свергли царя!». Пермский губернатор Лозина-Лозинский издал воззвание, в котором призывал не верить слухам. В Екатеринбурге «сильные мира сего» срочно собрались, чтобы решить, как вести себя в сложившейся обстановке. Был здесь начальник гарнизона полковник Марковец, были командиры полков и лидер местных кадетов Кроль.

— Мы не можем допустить, чтобы такие слухи распространялись среди простого люда, среди солдат и рабочих особенно. Факты не проверены, — сказал Марковец.

— Но ведь есть телеграмма, — вставил Кроль.

— Да, есть. Но знать о ней народу не обязательно. И я прошу вас, милостивые государи, об этом позаботиться, — напутствовал полковник. — Я уже запретил в войсках гарнизона всякие сборища. А все либеральчики... Вот вы, господин Кроль, сами выступили бы перед солдатами. Так сказать, от имени граждан.

— Не знаю, не знаю, — говорил Лев Афанасьевич. — Хорошо ещё, если солдаты не прослышали о телеграмме, а то, пожалуй, и ног оттуда не унесёшь.

— Наш почтенный конституционный демократ, — язвительно заметил Марковец, — вероятно, думает, что сохранить порядок легко и просто. Если эта рвань узнает правду...

Кроль возмущённо пожал плечами — что за тон?!

...Командир части полковник Богданов понимал, что одним запретом собраний, изданным начальником гарнизона, делу не поможешь: солдаты всё настойчивее требовали ответа — свергли царя или не свергли? Значит, нужно, чтоб выступил перед ними человек посторонний, лучше всего из числа либералов. И он пригласил Кроля, личность достаточно известную в Екатеринбурге.

— Поймите, — убеждал его полковник, — скоро придётся создавать комитет безопасности, и нам небезразлично, кто в него войдёт.

— Да, — вдруг сразу согласился Кроль, — если туда попадут социалисты, это будет ужасно.

— Социалисты социалистам рознь. Вы о большевиках подумайте...

— Хорошо, я пойду. Выступлю...

Митинг в солдатской казарме 108-го полка начался спокойно.

Солдаты ждали. Кроль смотрел в их лица и сразу же сказал то, что приготовил заранее:

— Братья! Солдаты! Я пришёл к вам для того, чтобы сказать правду — царь Николай второй свергнут с престола.

Он ожидал взрыва, бурной реакции, выражения благодарности за то, что наконец-то им сказали правду. И сказал её он, Кроль...

Но солдаты молчали. И лишь из угла казармы донёсся голос:

— Давай дальше!.. Что же теперь?

— А теперь, — ухватился за этот вопрос Кроль, — теперь власть передана светлейшему князю Михаилу Романову. И под его началом русское воинство добьётся новых побед над Германией...

И снова ответом было молчание. Почему? Этого Кроль понять не мог.

— Братья, — продолжал он, — мы создадим комитет общественной безопасности. Я верю в то, что общими силами сумеем сохранить порядок в нашем городе, на Урале. А всякие слухи... Они никогда не помогали делу. Поверьте мне, наша партия не зря именуется партией народной свободы. Верить слухам — это лгать самому себе.

— А телеграммам можно верить?

Кроль насторожился:

— Каким телеграммам?

— Из Петрограда. Тем, которые получило почтовое ведомство. Не беспокойтесь, нам всё известно...

Это Юровский, госпитальный фельдшер, решил, что пора противопоставить правду истинную, большевистскую, полуправде кадета Кроля.

— Словом, вывели мы почтенного Льва Афанасьевича на чистую воду, — рассказывал Юровский Свердлову. — Я прямо сказал солдатам, что без представителей рабочих и солдат никакого комитета не будет — так решил городской митинг. Ну, конечно, Кроль возмущается, размахивает руками, чуть ли в драку не лезет.

— Ай да Кроль! Ай да Лев Афанасьевич! — дивился Яков. — Вот вам и вся его «конституционная демократия». Обычная контрреволюция.

И, обратившись к Юровскому, спросил:

— А как же ваша служба?

— Чахотка помогла, товарищ Андрей, — с горькой иронией ответил тот. — Взял отпуск на три месяца. И не знаю, возвращаться в армию или нет?

— Думаю, что это необходимо, нам предстоит ещё большая и сложная работа в войсках, — ответил Свердлов. — Разумеется, если вам позволит здоровье.


Иван Михайлович Малышев в партии с 1905 года. Он долгое время работал на Верх-Исетском заводе, был секретарём больничной кассы. И сейчас, когда екатеринбургские большевики избрали его своим вожаком, часто бывал на заводе, беседовал, выступал на собраниях и митингах.

Нелегко ему было — большевистская организация Екатеринбурга, как и других промышленных центров Урала, оказалась к февралю значительно ослабленной многочисленными арестами и ссылками. После Февральской революции долго пришлось бороться с владельцами предприятий за установление восьмичасового рабочего дня, за повышение заработной платы рабочим.

— Ну, с установлением восьмичасового рабочего дня мы кое-как справились, хотя сопротивлялась буржуазия отчаянно, — рассказывал Малышев Якову Михайловичу. — А с заработной платой плохо — никак заводчики не хотят раскошелиться. Особенно трудно на Верх-Исетском.

Они ехали на этот завод, и Свердлов, слушая Малышева, разглядывал знакомые улицы, переулки, постройки... Вот и дом на Проезжей, где некогда помещалась коммуна, где впервые назвал женой свою Кадю. Тот же деревянный забор, только ворота чуть покосились...

— А нельзя сильнее нажать на хозяев? — спросил Свердлов.

— Пробовали, товарищ Андрей. Так ведь грозят закрыть предприятие. Правда, мы послали в Петроград людей в Главное управление заводов Верх-Исетского округа, но уверен, что к успеху это не приведёт.

— Верно, Иван Михайлович, не приведёт — капиталисты чувствуют, что Временное правительство их в обиду не даст. А допускать, чтоб завод закрыли, нельзя — буржуазия рада бы избавиться от такой армии организованного пролетариата.

На Верх-Исетском Свердлов встретил Клюку. Он заметил, что рабочие, особенно молодые, почтительно здороваются с ним, называя по имени и отчеству — Николаем Степановичем.

— Товарищ Бурых у нас вроде министра финансов на заводе, — сказал Малышев.

— Заводской кассой заведует?

— Похлеще, товарищ Андрей. Когда заводская администрация заявила, что повысить жалованье не может из-за финансовых затруднений, рабочие создали специальную контрольную комиссию. Вот в неё-то и вошёл Бурых. Он, брат, все бухгалтерские книги переворошил.

Свердлов обратился к Бурых:

— Ну и как, одолели бухгалтерскую премудрость, Николай Степанович?

Тот смущённо почесал затылок:

— Да чёрт в ней разберётся. Я, товарищ Андрей, за эти годы много книг прочитал. А вот с цифрою никак справиться не могу.

— Ничего, дружище, разберёмся. Подыщем вам в помощь знающего человека. А насчёт рабочего контроля — это здорово. Повысят плату или нет, рабочий контроль должен действовать.

К Бурых подошёл ладный паренёк лет семнадцати, и Свердлов сразу догадался: сын, до того похож на Клюку.

— Чего тебе? — строго спросил отец. — Видишь, с товарищем Андреем разговариваю.

— Потому и пришёл — поглядеть на него, — простодушно признался паренёк. — Сколько раз слыхал — «товарищ Андрей». А видеть не приходилось.

И, протягивая руку Свердлову, сказал:

— Меня тоже зовут Андреем.

— И у меня сын Андрей. Моё настоящее имя — Яков Михайлович. А ты слыхал что-либо о молодёжном социалистическом Союзе?

— Не-е-е... — признался Андрей.

— Напрасно. Я тебе сейчас напишу записку к Римме Юровской — она у них председатель. Ты и сам в этот Союз запишись, и товарищей вовлеки. Договорились, товарищ Андрей?

Необычно гордый тем, что его назвали «товарищем Андреем», юноша раскрыл глаза от удивления:

— Я... товарищ Андрей?

— Конечно, — ответил Свердлов, — а как же ещё прикажешь тебя звать?

...С Бурых у Свердлова разговор был особый. Лишь на днях комитет решил создать группу разъездных инструкторов для разъяснения позиции большевиков среди рабочих Урала. Решено было послать их в Невьянск, Нижний Тагил, Кушву и в другие промышленные районы. Верхисетцы рекомендовали привлечь к этому Клюку.

— Уехать из Екатеринбурга сможете? — спросил Свердлов.

— Надолго?

— На недельку-другую... Недалеко — в Алапаевск. Вас комитет рекомендовал. Нужно там рассказать рабочим о том, что происходит в Петрограде и Екатеринбурге, что Временное правительство не стало и никогда не станет выразителем интересов рабочего класса, а меньшевики да эсеры пошли с буржуазией на сговор. Только что приехал из Питера Павел Быков. Он был среди тех, кто встречал на Финляндском вокзале Ленина. И лозунг Владимира Ильича теперь должен стать лозунгом всех рабочих: «Да здравствует социалистическая революция!» Прочтите, Николай Степанович, в «Правде» статью Ленина «Письма из далека»... Ну, так как? Справитесь?

— Отчего же, — степенно ответил Бурых, — если будет доверие, как не справиться.

— Помните, это опасно... Мне вон один солдат уже грозил за то, что я против войны.

Бурых посмотрел на Якова Михайловича, почему-то подмигнул и с задором сказал:

— Нам бояться не след, товарищ Андрей. Я вроде бы как сам Клюка — могу и сдачи дать. Клюкой-то оно дальше достанешь.

Свердлов расхохотался.

— Вы не очень-то руками размахивайте, — хитро проговорил он. — Словом, доставайте людей.

— А как же: у меня, товарищ Андрей, давненько уж язык прорезался — он теперь со словом-то больше в ладу, чем в пятом. Я по-рабочему, по-простому. Не сомневайтесь, товарищ Андрей. А статью товарища Ленина мы всем цехом читали. Всё там для меня яснее ясного. А если я понял, то и другие поймут.

В те дни многие большевики разъезжали по Уралу с заданием комитета провести на местах подготовку к Уральской партийной конференции, помочь в восстановлении и росте большевистских рядов.

Кроль, узнав, что представители рабочих вошли в комитет общественной безопасности, заявил, что заседать вместе с социалистами отказывается... «Ну, — думал он, — а если этим социалистом оказался товарищ Андрей, тогда как?» И отвечал себе твёрдо: «Всё равно».

О Свердлове он вспоминал часто. Вспоминал и в марте семнадцатого... Ну теперь-то Андрей появится в Екатеринбурге, непременно появится. Впрочем, полной уверенности нет: в большевистской партии он весьма значительная птица, член Центрального Комитета.

И вот случайная встреча на улице.

Яков Михайлович смотрел на этого человека с любопытством. Пожалуй, внешне он мало изменился, разве немного потолстел.

— Ну, как там в столице наше правительство? — спросил Кроль после обычных слов приветствия.

— Всё, как и должно быть. Временное...

— Ах, вот как... Постоянными бывают только большевики?

— Разумеется.

— Отчего же?

— Оттого, что большевики выражают интересы народа. А народ будет всегда.

Они шли медленно.

Беседа затянулась. Кроль ждал её долго — он знал, что Яков Михайлович в Екатеринбурге, ежедневно бывает в большевистском комитете и, как записал Кроль в дневнике, распоряжается, по-видимому, на правах партийного эмиссара высокого ранга. Ему хотелось выяснить кое-что из тех давно минувших дней. Лев Афанасьевич давно уже решил, что его впечатлений вполне достаточно для того, чтобы оставить свою отметину в истории российской революции. И Свердлову, несомненно, будет уделено в этой летописи определённое место.

Кроль даже знал о товарище Андрее больше, чем тот мог предполагать: на поиски его в конце 1905 года был брошен весь сыскной аппарат, из Нижнего Новгорода был вызван и прибыл в распоряжение начальника Екатеринбургского жандармского управления Хлебодарова сыщик Орехов, знавший Якова в лицо и «наблюдавший» за ним ещё в Канавине.

— Да, я знал о том, что меня собирались арестовать, — сказал Свердлов. — Царская охранка ведь в средствах не стеснялась. Однажды мою знакомую прачку Анну Константиновну вызвали в полицию и предложили ей пять тысяч рублей за то, что она выдаст меня.

— И что же вы?

— Посоветовал взять. Неплохие деньги, право. За пять тысяч вполне можно было одеть её милых дочерей — Катюшку и Августу — и даже выдать их за купцов.

— Шутите... Вы удивительный человек. Я непременно запишу это в свой дневник.

— Можете записать, что мы всё-таки в феврале шестого года провели в Екатеринбурге партийную конференцию большевиков. И не один час, а пять дней заседала конференция в доме рабочего-машиниста. Между прочим, беспартийного. Как видите, простые рабочие, даже не состоявшие в партии, не посчитались с опасностью быть арестованными. А ведь они знали, на что шли. Да, знали. Сделайте выводы, Лев Афанасьевич.

Кроль поразился, слушая Свердлова. Пожалуй, впервые за всё время ему стало страшно. Да, это конец. Конец всему: чем жил, во что верил, на что он ещё смутно надеялся. Этот человек, эти люди, эта партия, их Ленин оказались живучими. Они не уйдут, их ничем не возьмёшь.


Подготовка Уральской конференции шла полным ходом. С мест поступали сообщения о росте организаций, о выборах делегатов на конференцию, и большинство из них были сторонниками Ленина.

Перед Свердловым стояла задача — провести конференцию и по возможности быстрее в Питер, там Ленин. Увидеться с Владимиром Ильичём, рассказать ему об Урале, о том, что ещё в марте здесь насчитывалось всего 500 членов партии, а сейчас— 16 тысяч. За короткое время — полтора месяца — Уральская партийная организация выросла в тридцать два раза. Значит, была почва для её роста! Значит, не удалось задушить репрессиями дух большевизма в этом пролетарском крае.

Один за другим съезжались в Екатеринбург делегаты. Яков Михайлович знал, где, в каком общежитии кто остановился, где питается, с кем вместе живёт. Он ходил по общежитию, беседовал с товарищами, спрашивал, как пережили они годы реакции, каково настроение теперь...

Один из уфимских делегатов предложил:

— Хорошо бы, Яков Михайлович, подготовить приветствие товарищу Ленину от нашей конференции.

Свердлов уже думал об этом. Он мысленно представлял себе текст телеграммы: «Ленину. Собравшиеся на Уральскую областную конференцию делегаты в количестве 65 человек от 43 организаций, объединяющих 16 тысяч членов партии, единогласно постановили приветствовать ЦК партии и идейного вождя российской социал-демократии товарища Ленина...»

Яков Михайлович не сомневался в том, что это приветствие будет принято, и тогда, когда редактировал текст, и когда беседовал с делегатами, и когда по поручению президиума сказал:

— Товарищи! Первую свободную Уральскую областную партийную конференцию объявляю открытой...

Загрузка...