— Ох, вот что боялась, — простонала Анжелика, — что буду всегда в тревоге; ты не сумеешь смиряться и терпеть, ты не умеешь прощать людям их недостатки… Ну, ладно, пусть — поздно думать. Правда, что из-за меня стал преступником, дорогой мой…

Анжелика обняла его и нежно поцеловала.

— О, невозможная… моя искусительница! — бормотал между поцелуями Илья. Легкие, мягкие прикосновения губ заставляли замирать и вздрагивать Анжелику…

Желание заполняло, переполняло, томило их сладко, жутко, пока не сделалось невыносимым…


В семь часов утра их разбудил властный как война стук. Сердце Ильи не билось, пока он искал тапочки и надевал халат. «В чем дело?» — спросил он сердито, выйдя в прихожую. «Откройте, телеграмма». — ответили за дверью, и он повернул ключ английского замка. Дверь распахнулась под мощным нажимом. Оттеснив Илью, вошли трое молодых людей, дежурная по этажу, пожилой дяденька с орденскими планками на груди, а на пороге пряталась за мужские спины т а, вчерашняя, вахтерша. Илья инстинктивно отступил и загородил собой дверь в комнату.

«Этот?» — спросил старший смены вахтеров. «Этот, этот» — энергично закивала тетка, и вполне человеческая радость промелькнула в ее нержавеющей улыбке. Один из парней развернул перед носом Ильи красную книжицу члена оперативного отряда и равнодушно сказал: «Разрешите пройти». «Туда нельзя» — глухо ответил Илья, глядя в книжку и ни одной буквы не видя. Он завязывал пояс халата с угрожающей медлительностью.

— Снегин, не мешайте товарищам. — строго сказала дежурная — пожилая дама в обвислой кофте, позванивая связкой ключей. — Отойдите от двери.

— Мы имеем право в присутствии администрации произвести осмотр, — сказал тот, что показывал книжку.

Илья не двигался с места, лихорадочно соображая, как они нашли его комнату. А между тем, это было несложно. Вахтерша, зная приблизительно, где он живет, засекла окно, в котором зажегся свет, а утром для верности поговорила с дежурной. Теперь, с трудом скрывая ликование, она поддерживала высокий боевой дух отряда причитаниями: «Ишь, какой хитрый отыскался — задумал старуху обмануть, видали таких! Да еще дерется, нонче ответишь, голубчик…» Илья не двигался с места и по обыкновению потерял дар речи. «Что вам нужно?.. Не имеете права!» — бездумно говорил он, спиной ощущая трепетную, перепуганную Анжелику за хрупким стеклом двери.

Старший вахтер подошел к Илье и, глядя по-бычьи вниз, взял его за плечо. «А ну, отойдите от двери», — сказал он внушительно, и чувствовалось, что этот шутить не любит. «Не трогать меня!» — процедил Илья сквозь зубы, и столько едва сдерживаемой ярости было в его голосе, что мужик отступил. «Как он разговаривает!», «Что вы себе позволяете!» — заголосили женщины, а два других оперативника, вполне безучастных до этого, молча надвинулись на Илью, впрочем, не без растерянности, ибо он походил на боксера, собирающегося скинуть халат и нырнуть под канаты. «Не советую сопротивляться, — сказал их командир, — расценивается как сопротивление властям — ст. УК РСФСР». «Студент юр. фака», — механически подумал Илья, видя перед собой только обнаженную, сонную Анжелику, которая в это время, одетая и причесанная, вышла в прихожую со словами: «Доброе утро. Прошу вас, проходите». Сознание вернулось к Илье, пока непрошеные гости один за другим проходили мимо него в комнату. Анжелика пригласила всех сесть, но приглашение повисло в воздухе. «Ваши документы» — обратился к Илье «юрист», овладев тягостной тишиной. Снегин вошел в комнату, с удивлением обнаружил ее в полном порядке и, быстро обретая уверенность, достал паспорт и аспирантское удостоверение. «Прошу-с» — подал с легким поклоном «юристу». Тот положил в карман, даже не взглянув, и повернулся к Анжелике: «Прошу ваши документы». Это и было кульминацией спектакля. Но героиня пожелала отойти от сценария: вместо угловатых жестов стыда и отчаяния, нарочитой мольбы в глазах и надтреснутого раскаяния в голосе, она, развела руками, пожала плечами и с подкупающей улыбкой сказала: «Правда, у меня нет пропуска в эту зону, мы только — жених и невеста… Мы очень торопимся, но столько противных формальностей… очень трудно». Она взывала к человеческому участию, искала сочувствия! — и стальные чиновничьи сердца, закаленные в схватках с наглостью, в водоемах слез, на мгновение… нет, не дрогнули, а как бы пришли в замешательство. «Что ж, формальности… а пока не грех бы и воздержаться» — сказала дежурная по этажу, которой пара положительно нравилась. Вахтерша глядела сердито, однако молчала и даже присела на краешек стула. «Конечно, — Анжелика беспомощно рассмеялась, — но как? Через месяц я уезжаю, и что будет? Отец, наверное, убьет…» «Что, уж так невтерпеж, иль любовь такая?» — добродушно проворчала вахтерша, и начало казаться (впрочем, только Илье и Анжелике), что машина захлебывается и вязнет… «Придется пройти с нами, — сухо сказал «юрист», — оденьтесь, а вас попрошу подождать там. Мусаилов, вызови пока лифт», — молодым командирским голосом распоряжался он. Одеваясь, Илья снисходительно улыбался: боятся, как бы он не покончил с собой, или не убежал? И, как всегда, усложнял — «юрист» (а он действительно заканчивал юр. фак) действовал строго по инструкции, запрещавшей оставлять задержанного одного и разговаривать с ним. С наигранным равнодушием и профессиональной цепкостью он рассматривал корешки книг, думая, что многого из этого задержания не выжмет, как вдруг заметил тисненное золотом «Фридрих Ницше». «Ах, вот оно что — белокурая бестия!» — догадался он, и круглые, твердые формулировки будущего рапорта на имя директора Дома Студентов посыпались в лузу его памяти: «Барское, пренебрежительное отношение к правилам социалистического общежития… хулиганская выходка… грубость, несовместимая с пребыванием в рядах Комсомола…»

Илья пылал алыми пятнами, а Анжелика болезненно улыбалась, когда кишащими коридорами и переходами, сквозь строй понимающих улыбок их конвоировали в Оперативный Комсомольский Отряд, занимавший две маленьких и одну большую комнаты в цокольном этаже. Их допросили в разных комнатах под назойливый треск ламп дневного света, которые горели здесь днем и ночью. Затем каждому предложили написать объяснительную записку. Анжелика, закусив губу, безропотно написала: «Двадцать третьего мая 1968 г. я ночевала в комнате моего жениха. Анжелика Стешиньска.» Илья же взорвался: «Это бессмыслица, вздор! Что тут объяснять?!», на что дежурный оперативник холодно заметил: «Вам же хуже: при разборе дела будут опираться на рапорт командира группы, докладную старшего вахтера и показания дежурного вахтера». «Ну и что? Что нам в конце концов угрожает за столь ужасное преступление?» «Диапазон очень широк, — ответил оперативник, играя шариковой ручкой, — выговор по административной части, по комсомольской линии — с занесением или без занесения в личную карточку, строгий выговор, выселение из Дома Студентов, исключение из комсомола и автоматически из — университета… — это зависит от вашего поведения. Пока что своим вызывающим поведением вы восстановили всех против себя». Комната с несколькими жесткими стульями и портретом Ленина в кепке становилась все более пустой и неуютной — как кузов грузовика, в котором предстоит трястись по ухабам. Илье почудилось, что неумолимая машина подминает, втягивает его в свои железные недра. И дикое желание вырваться во что бы то ни стало овладело им. «Идите вы к черту, бюрократы! Судите без меня.» — сказал он, подымаясь.

Продержав добрых полтора часа, их выпустили с предписанием Анжелике немедленно покинуть зону «Б». Черненький, тихий Мусаилов, в полувоенной куртке с галстуком, должен был проследить. Они брели переходами в клубную часть, а сзади следовал исполнительный, себе на уме, Мусаилов.

— Как у Кафки в «Процессе», правда? — спросила Анжелика, когда они наконец остались одни.

— Н-да-а, — сумрачно ответил Илья. — Пойдем, пока не начался дождь.

Грязные, лохматые тучи толпой перли на запад.

Глава XXXI


Вначале казалось, что инцидент не задел Илью глубоко: гораздо больше его волновало молчание матери. Ее разрешение теперь оставалось единственным препятствием на пути к ЗАГСу. Она словно не понимала, что от нее требуется, и, потеряв терпение, он написал весьма резкое, ультимативное письмо. Дней через пять пришло явно наспех состряпанное разрешение и ни слова больше: мать обиделась или даже рассердилась, ведь он не познакомил ее… Неужели она не понимает, что ему некогда, что он разрывается, а Анжелика сдает экзамены? Шеф торопит с авторефератом и экзаменом по философии… Конечно, это сугубая формальность, но два вопроса в каждом билете были посвящены работам Ленина, и, попадись он, не дай Бог, Щекиной, что очень даже вероятно, уж она отыграется за все обиды. Как она раздражала его на университетских семинарах, когда вторгалась в утонченные споры своими глупыми, неуместными, но «очень правильными» замечаниями по поводу великих! Честно говоря, и он не всегда был корректен с ней… Теперь ее черед… Еще этот студсовет… Может быть, все-таки пойти? В конце концов, молодые могли бы понять его… Илья пытался вызвать в памяти молодые симпатичные лица, но, разрывая туман доброжелательных улыбок, выплыло холодно-строгое лицо «юриста», и он решил не ходить. Как только они подадут заявления в ЗАГС, дело умрет естественной смертью.

Наконец, в первых числах июня внешне спокойные, но с тайной внутренней дрожью, они отправились через всю Москву во Дворец. Их встретила, продержав больше часа в коридоре, все та же женщина, очень похожая на кассиршу железнодорожного вокзала. Она, перебрав, а затем скрепив большущей скрепкой бумаги, заявила, что назначает бракосочетание на первые числа августа. Как, почему, она вскоре уезжает… — заволновались Илья с Анжеликой, — нельзя ли как-нибудь побыстрее? Существует очередь, существует порядок, раньше месяца вообще нельзя по закону, — пояснила женщина, — вы должны проверить свои чувства. Итак, они не успеют до ее отъезда! Все мечты, надежды и планы заколебались, заволновались, готовые рухнуть. Илья растерялся; мир серел, темнел на глазах. Взглянув на помрачневшее лицо его, Анжелика предложила пойти на улицу прогуляться и все спокойно обдумать. Илья долго не мог успокоиться: камни, дома, деревья и люди — все было холодным и чужим. Было что-то враждебное в спешащих, озабоченных силуэтах с сумками, сетками, портфелями в руках. Он был уверен, что, подойди он к ним и пожалуйся, они покачают головой и голосом вахтерши скажут: «Что поделаешь, не положено», и за это он люто ненавидел их. Враг дробился, крошился на миллионы безответных лиц…

Между тем, Анжелика говорила, что нет худа без добра: Илья поедет в Польшу, познакомится с ее родителями, склонит их на свою сторону, и она получит благословение, без которого чувствует себя преступницей. Там они обвенчаются в костеле, а в сентябре-октябре она приедет в Союз — пусть даже только на неделю… Если начать действовать немедленно, то в августе он уже будет в Польше. Она сегодня же может написать родителям, чтобы они прислали приглашение для него, а он должен узнать в ОВИРе (отдел виз и регистраций), как оформляются документы, чтобы, не теряя ни минуты…

Необходимость и возможность что-то предпринять встряхнули Илью, он заметно повеселел и тут же собрался ехать в ОВИР, так что Анжелике пришлось напомнить ему про ЗАГС…

Бракосочетание было назначено на последние числа октября. В качестве приза за смелость им выдали по три талона в «Салон Молодоженов».

Прямо из ЗАГСа Илья поехал в ОВИР (Анжелика сказала адрес), полный решимости «прийти, увидеть и победить». На стене он отыскал «Правила оформления документов для выезжающих в соц. страны по личному приглашению» и тщательно их проработал. Гвоздем весьма обширной программы была, без сомнения, «характеристика с места работы или учебы». У него едва хватило сил переписать «что должно быть отражено в характеристике учащегося» и перечень лиц и организаций, чьи подписи должны ее венчать. Одна из них, а всего их было двенадцать, неприятно кольнула его — подпись председателя студенческого совета. Впрочем, он был уже в статусе жениха, он пойдет к этому председателю…

Однако события, в особенности неприятные, всегда идут своим путем. Придя к себе, Илья обнаружил в почтовом ящике приглашение на бюро комсомола. На сей раз он решил подчиниться, всецело уповая на спасительную бумажку из ЗАГСа.

Когда с ознобом в спине и натянутой улыбкой на лице Снегин вошел в кабинет секретаря, занял предложенный ему стул, слегка на отшибе, и слегка присмотрелся, ему сделалось не по себе. За Т-образным столом сидело семеро парней и одна девушка, все с лицами молодогвардейцев, перед председательствующим лежала папка с бумагами. «Ваш билет?» — привстал он, протягивая руку. «Зачем? — вспыхнул Илья, — я не взял его». «Автоматически из университета», — вспомнил он беседу с юристом, и предательская дрожь прокатилась по его ногам. «Таков порядок. Разве вы не знаете? С какого года вы в комсомоле?» Тупо соображая, Илья подсчитал и ответил. Председательствующий начал зачитывать «материалы»: докладную записку дежурной, рапорт старшего вахтера, показания вахтерши, объяснительную Анжелики и еще какие-то сопроводительные, записки… Его сменил председатель студсовета, сообщив, что Снегин не явился на заседание студсовета без всякого объяснения причин, и тут же спросил Илью, почему. Ответ Снегина вызвал легкое замешательство среди членов бюро: он, видите ли, считает, что ни одна организация не вправе вмешиваться в личную жизнь, тем более — врываться в жилище на рассвете обманным путем, как в худшие сталинские годы. Он вообще не понимает смысла происходящего: с сугубо формальной точки зрения он нарушил правила Дома студентов и готов понести административное наказание. При чем здесь сугубо политическая организация — комсомол? Один из членов бюро начал было с неожиданной горячностью доказывать, что комсомол призван воспитывать молодежь в духе кодекса строителей коммунизма, но Снегин прервал его и, покраснев, чуть сбивчиво спросил, распространяется ли названный кодекс на интимные отношения жениха и невесты. Увы, этот сакраментальный вопрос так и остался непроясненным, так как председательствующий в категорической форме предложил прекратить дискуссию. Товарищу Снегину, сказал он, не удастся с помощью профессиональной эрудиции запутать вопрос и увлечь бюро на путь бесплодной дискуссии, он все прекрасно понимает и не нуждается в разъяснении, поведение его возмутительно, и комитету комсомола надлежит сделать соответствующие выводы… Затем он попросил Илью подождать в коридоре, пока бюро посовещается и вынесет решение.

В коридоре Илья проклинал себя за несдержанность. Когда он научится в такой степени владеть собой, чтобы молчать в подобных ситуациях! Неужели с самого начала не было ясно, что у них в корне отличные взгляды, и в одну короткую беседу им ничего нельзя доказать. Ну, так хотя бы зародить сомнения… большинство, по-видимому, тушуется перед ними — честно говоря, он и сам растерялся вначале — и у них даже сомнения не возникает в правомочности взятой на себя миссии. Нет, он был обязан высказать свою точку зрения, разве что — мягче, доброжелательней…

Строгий выговор с занесением в личную карточку был максимальной мерой наказания для первого прегрешения, но Снегин воспринял его с облегчением. Поразило его добавление: бюро комсомола совместно со студенческим советом рекомендуют администрации Дома студентов рассмотреть вопрос целесообразности пребывания Снегина И. Н. в стенах общежития МГУ». История, таким образом, на этом не кончалась.

— Неужели одна ночь с невестой, — спросил с бледной улыбкой Илья, показывая бумажку из ЗАГСа, — оценивается столь высоко по вашему моральному кодексу?

Все уже двигались и разговаривали; председательствующий укладывал в папку возросшие числом документы.

В нашем моральном кодексе высоко ценится скромность и нравственность, а в вашем — не знаю что, — отрезал он.

События наваливались на Илью одно за другим, не оставляя времени на размышления. Двенадцать дней оставалось до экзамена. Из ста семидесяти шести вопросов двадцать семь были посвящены до-марксисткой философии, остальные — диалектическому и историческому материализму, «буржуазная философия» последнего столетия вообще не была представлена. Понукая, подгоняя, насилуя себя, Илья делал самую неприятную в своей жизни работу — читал учебники, пытаясь зафиксировать в памяти основные формулы: «Классовые и гносеологические корни агностицизма и скептицизма; причины возникновения и основные формы метафизики; философия Канта и ее оценка классиками марксизма; основные свойства пространства и времени; конструктивная, действенная роль диалектического материализма в развитии современной науки; мирное сосуществование капитализма и социализма как форма классовой борьбы…» Голова гудела и пульсировала, он сходил с ума, и только мысль, что это в последний раз, поддерживала его.

Анжелику вызвала инспектриса и провела с ней двухчасовую душеспасительную беседу — пустяк с точки зрения Ильи, которому через день предстояло встретиться с директором Дома студентов. Однако пустяк этот выбил Анжелику из колеи, и она завалила экзамен по историческому материализму, не сойдясь с преподавателем во взглядах на религию и «решение национального вопроса в социалистических странах».

Теперь Анжелика ни за что не соглашалась ночевать у Ильи и часто без всякой причины вздрагивала при малейшем шорохе за дверью. Около десяти вечера она начинала нервничать и посматривать на часы. Иногда им удавалось пройти незамеченными мимо вахтеров, и он уговаривал ее остаться, ничего не опасаясь, ибо, как он выяснил, свои налеты оперативный отряд совершает только при наличии «достоверных сведений». Не может она, чувствует себя неспокойно, отвечала Анжелика виновато, грустно. Она больше не дурачилась и очень редко пела — чаще наигрывала отрывки печальных мелодий, не то цыганских, не то испанских.

За десять дней до ее отъезда пришло приглашение из Польши и короткое письмо от Эстер Стешиньской, в котором она благодарила за благоразумие и уважение к их, родительским, чувствам. Илье письмо показалось очень любезным, и Анжелика не стала его разочаровывать — она ясно представляла, какая сцена предшествовала письму и почему писал не отец, а мать, с трудом справлявшаяся с польским. Ее тревожили дурные предчувствия, но она их утаивала от Ильи, только иногда с необъяснимой для него порывистостью прижимала его голову к своей груди.

На встречу с директором Дома студентов Илья пришел мрачно-настороженным. Он не сомневался, что решение об изгнании его из общежития принято, что предстоит тягостный и сугубо формальный разговор, поэтому был удивлен первым же вопросом директора: «Как это вам удалось восстановить всех против себя? Расскажите-ка все по порядку».

— Ах, к чему это, зачем ворошить неприятную и больную тему? Я полагаю, времени у вас мало, а решение… видимо, уже принято, — ответил Илья и, словно размышляя вслух, добавил, — не знаю, чем я их так задел.

Иван Георгиевич Кузьмин поудобней устроился в кресле и внимательно посмотрел на аспиранта. Парень не жаловался, не просил и даже не оправдывался. Он совершенно не походил на заносчивого, аморального наглеца, каким представлялся из Дела, в нем не чувствовалось даже тени подобострастия.

— Во-первых, решения принимаю я, а не студсовет. Во-вторых, бумаги бумагами, а личный контакт есть личный контакт, — сказал директор. — Вот они рекомендуют лишить вас места в общежитии, а куда вы пойдете, ведь у вас на носу защита? И сорок-пятьдесят рублей за комнату из стипендии не заплатишь…

Человеческие слова и острая жалось к себе нахлынули на Илью и смыли с него настороженность. Подбадриваемый понимающими кивками Ивана Георгиевича, все больше и больше увлекаясь, он рассказал не только злополучную историю, но даже о проблемах, с которыми столкнулся в связи с женитьбой, о сопротивлении родителей, о скором отъезде Анжелики…

Кузьмин, который сам еще несколько лет назад занимался наукой, успевший возненавидеть административную работу, на которую пошел ради денег, был весьма тронут историей и наказание определил Илье самое легкое, почти условное.

Радостное настроение Ильи продержалось недолго.

На экзамене его подстерегала катастрофа, сокрушительная, как Пирл Харбор. Во-первых, Щекина не оставила ему шансов на сдачу другому преподавателю, а во-вторых, начала принимать экзамен со вступления: «Ну, что ж, Снегин, я помню ваши выступления на семинарах Галина и Астафьева, посмотрим, сколь обоснованы ваши претензии на ученость».

— Если бы я задался аналогичной целью, — вспыхнул Илья, — вы не сдали бы мне экзамен даже по арифметике.

— Ну, пока что я у вас буду принимать, — ядовито усмехнулась Щекина и, видя, что Снегин собирается уходить, мягче заверила, — впрочем, ничего сверх программы я у вас не спрошу. Или вы боитесь меня?

После этого он, разумеется, не мог уйти и, положив перед собой бумаги, начал весьма неуверенно отвечать. В первом вопросе речь шла о работе Ленина «О значении воинствующего материализма». Илья еще не успел разогнаться, как Щекина прервала его:

— Вы говорите о воинствующем материализме, а не о работе Владимира Ильича. Расскажите о структуре работы по главам.

Илья покраснел и сказал, что не помнит. Она предложила перейти ко второму вопросу: «В. И. Ленин о двух концепциях развития». Бешенство не давало Илье формулировать даже то немногое, что он знал. Торжество как жир выступило на лице преподавательницы философии, когда она проворковала:

— Ну, с работами Ленина вы почти не знакомы, посмотрим, как вы знаете своих любимых идеалистов. Что там у вас, философия Гегеля?

— Это ужас… издевательство… Я не могу вам сдавать экзамен! — взорвался Илья. Он отшвырнул бумаги и выскочил из аудитории.

Илья стоял у окна, прижимая пылающий лоб к стеклу, когда Галии вышел к нему.

— Илья, вы ведете себя как гимназистка. Посмотрите на себя — у вас глаза блестят, — сказал он мягко.

— Да, блестят, от бессильной ярости… Идиотская программа! Идиотский способ определять уровень знаний! — выпалил Илья с искаженным лицом. — Вы не находите, что все это унизительно? Знать Ленина по главам!

— Вот что, Илья Николаевич, успокойтесь и минут через десять приходите, будете отвечать в моем присутствии, а на эту тему — как-нибудь в другой раз, — сказал Галин и ушел, забыв на подоконнике учебник по диамату.

В результате компромисса между Щекиной и Галиным (она настаивала на двойке, он — на четверке), Илья получил три балла. В прежние времена тройка по философии глубоко уязвила бы его, как публичное оскорбление, а тут — уже через несколько дней — он чуть ли не с гордостью говорил о ней Андрею… Новая проблема пожирала умственные и нравственные силы Ильи. Дело в том, что характеристика его безнадежно застряла на четвертой подписи — подписи председателя студсовета, который помимо прочего был зол на Илью за то, что ему так ловко удалось выкрутиться. Два дня потратил Илья на то, чтобы поймать председателя и поговорить — впрочем, без какого-либо результата. Председатель был непреклонен — он не может с чистой совестью подписаться под такой положительной характеристикой. К счастью, он вскоре отбыл на целину, забыв проинструктировать заместителя, и дело двинулось вперед, чтобы снова застрять на подписи секретаря комсомольской организации факультета. Илья еще раз предстал перед комсомольским бюро и, хотя в дискуссии не вступал и, проклиная себя в душе, напомнил бюро свои комсомольские заслуги, оно сочло, что он не сможет достойно представлять за рубежом страну Советов. Положение становилось отчаянным, так как характеристику надо было сдать в ОВИР за полтора месяца до намечаемой поездки. Не зная, что предпринять, он обратился к декану, чтобы услышать раздраженное: «Что вы от меня хотите, чтобы я приказывал комсомольской организации?»… И вдруг судьба свела его в лифте с Кузьминым.

— Как ваша женитьба, Снегин? — любезно поинтересовался директор Дома студентов. Илья рассказал о своих затруднениях… дальше все было как в сказке про добрую фею: Иван Георгиевич снял трубку и поговорил с секретарем парторганизации факультета. Ребята из бюро, мол, перегибают палку, он сам занимался этим делом, Снегин понес заслуженное наказание за свой поступок и извинился перед вахтером (при этом Илья поежился и покраснел), нельзя же парня наказывать дважды за одну провинность, случай первый — можно и простить… Кузьмин посоветовал Илье немедленно зайти к секретарю, пока «железо горячо»… Через полчаса на характеристике красовалась подпись секретаря парткома, а на следующей неделе Илья сдал документы в ОВИР.

Глава XXXII


Отъезд Анжелики приближался неотвратимым бедствием. Сколько раз Илья провожал друзей заграницу, а привыкнуть никак не мог: как черная бездна поглощала она ставших близкими людей и с ними — кусочки его души. Приходила открытка-другая из Лондона или Торонто, реже — несколько писем, и голос друга терялся в бесконечных пространствах иного мира. Все обещали вернуться, и никто не возвращался. Илья начал страстно мечтать о поездке заграницу, ему стало казаться жизненно необходимым увидеть все собственными глазами.

Многие еще не сдали последнего экзамена, но билеты были куплены и день отъезда определен. Поляки толковали о подарках, сувенирах и выгодных операциях. Илья узнал, что кофе и кофемолки дешевле в Союзе, а пуловеры и носки — в Польше, что, если продать почти новый костюм в Союзе и купить «Зенит-ЗМ», который затем продать в Польше, можно купить два новых костюма. Предотъездная лихорадка не обошла и Анжелику: она покупала пластинки и книги, снимала с полок и паковала бесчисленные безделушки, сувениры, посылала в Польшу бандероли… Илья прилежно помогал ей, испытывая странное ревнивое чувство: было что-то обидное, почти оскорбительное в ее хлопотах о жизни там. Она уезжала как все — стараясь ничего не забыть, уничтожая материальные следы своего пребывания. Это было разумно, но больно. Ему хотелось, чтобы она не забыла, нет — сознательно оставила какую-нибудь юбку, кофточку или туфли, но говорить об этом было глупо, и он только грустно улыбался.

И вот пришел прощальный вечер. С самого начала он пошел не так, как мечтал и планировал Илья. Ему хотелось провести весь вечер и всю ночь вдвоем. Он накупил всякой всячины, он отобрал пластинки, подумал, о чем надо поговорить и договориться… и все напрасно. Он хотел проститься с ней, она — со всеми. У них даже вышла размолвка, затем он, естественно, уступил, но добрую часть вечера сидел в сторонке от общего веселья и с грустью думал о том, что невеста его чересчур социальна.

Потом и его расшевелили сестры, вино, музыка, он начал вполголоса подпевать, а затем встал и попросил тишины.

— А хотите, — спросил он таинственно, — я исполню одну из моих любимых песен, которую у меня давно не было повода петь?

Разумеется, публика жаждала зрелища и громко выразила свое желание. Илья сел за стол, подпер голову рукой и тоскливо-тоскливо, словно размышляя вслух, пропел: «Э-э-эх, ты, ноченька, н-о-о-чка тем-на-а-я…»

Он, конечно же, не был никаким актером и пел, подражая Шаляпину, но настроение его столь точно совпадало с характером вещи, что в одно мгновение он превратился в здоровенного, изрядно подпившего детину, готового первому попавшемуся охотнику слушать рассказывать свои самые сокровенные горести и тревоги.

Многие улыбались, некоторые переговаривались, Барбара подбирала аккомпанемент… Но когда он тяжко, горько спросил сам себя, с кем он эту ночку коротать будет, все притихли, только гитара роняла минорные аккорды. Вопрос повис в воздухе, и тогда он пояснил: «Нет ни батюшки, нет ни матушки», уронил голову на руки и сделал большую паузу, затем, словно решившись, доверительно сообщил, что есть одна зазнобушка. Он так растянул это слово, что стало ясно — о зазнобушке-то и речь. При этом лицо его на мгновение прояснилось, чтобы тут же опять помрачнеть, когда во всю мощь своих легких он заключил: «только со мной нет любви у нея… эх!». Первой, как ни странно, сорвалась Юдит и, подбежав к Илье, чмокнула его в щеку, затем Барбара лохматила его пробор, все горячо аплодировали, только Анжелика сидела притихшая и прятала влажные глаза. Вскоре начались танцы.

— Зачем мучаешь меня? — спросила Анжелика во время танца и, не стесняясь никого, поцеловала Илью, затем рассмеялась, — знаешь, о чем Золтан сказал Карелу? «Илья так меня задел, что я согласен даже на жирную корову»… не понимаешь? Так они зовут Таню.

— Мерзавцы! — рассмеялся Илья, — Не такая уж она… Впрочем, не о том речь… — забормотал он, тесно прижимая ее к своей груди. — Джи, Лика, я умираю… хочу тебя… Ну почему ты не пошла ко мне?! А теперь уже поздно, не попадешь в зону… А ты, что ты?

— Я тоже хочу тебя…

— Боже, что же делать, какая мука!

— Сейчас, подожди меня, я сейчас, — сказала Анжелика, выскальзывая из его рук.

Илья присел на разоренную кровать и упрекал себя за приземленность, думал о том, что Анжелика гораздо возвышенней его…, когда она подкралась сзади и обняла его за шею.

— Я поговорила с Барбарой, они скоро все уйдут отсюда… Ты доволен?

— Ты?! — изумился Илья. — Ты поговорила? Я не узнаю тебя…

— Сам виноват — так ранил меня, когда пел «нет любви у нее». Хочу доказать, что неправда…

Они не были искусны в любви, не знали ни точек, ни зон, не умели разжигать страсть и греться у ее быстротечного пламени. Они бросали себя в него и сгорали дотла.

Чувствительные как мимозы, голодные как зэки, они пожирали друг друга и не могли насытиться…

Слепые щенки, безжалостные дети, они искали сосуд наощупь, пили до дна и не могли напиться…

— Знаешь, что случилось? — спросила Анжелика, едва восстановилось дыхание. — Мы только что сделали Ванечку…

Он с трудом открыл глаза, посмотрел в безмятежно-счастливое лицо подруги и, поцеловав в утолок рта, спросил:

— Разве об этом можно знать?

— Не поверишь, но я точно знаю, что сейчас случилось…

И он поверил, задумался, а затем сказал:

— Это колоссально! Я люблю тебя вдвойне! Конопатый, белобрысый крепыш, как я мечтаю о нем… И пусть провалятся все председатели и характеристики — они не смогут нам помешать!


Разлука, даже объявившая о себе заранее, обрушивается всегда неожиданно, как цунами. Только что он держал ее за руку, прижимал к себе и насиловал свой мозг в поисках умных и нужных слов, только что болезненно улыбался, задрав голову, и бежал за вагоном, только что видел хвост поезда… и вот уже мир пуст и бессмысленен. На перроне грустные тени друзей, и некуда спешить, нечего делать.

Илья пошел пешком чужим, незнакомым городом и шел медленно, долго, придя к себе, он достал из ящика стола красную алюминиевую коробочку с короной, которая, несмотря на все его усилия, сохранила терпкий запах кубинских сигар. В ней лежала, уютно свернувшись, золотистая прядь волос. Он тщательно обследовал свой костюм, нашел еще несколько длинных прозрачных волосков, аккуратно уравнял их кончики и положил в коробочку. Неделю назад ему пришла в голову странная мысль — собрать из выпавших волосков Анжелики локон… Зачем? Разве она не отрезала бы ему? Нет, он уже тогда предчувствовал наслаждение собирания, как будто встречи их продолжались… Находя все новые и новые прозрачные нити на вечернем костюме, кровати, плаще или пальто, он испытывал особую щемящую радость — тонкие, почти невидимые, они, как нить Ариадны, вели его память в концертный зал, мастерскую Андрея, в их комнату на Рождество…

Через два дня пришла открытка из Бреста — бодрые голоса сквозь слезы, а затем — двенадцать дней — ни строчки. Он подсчитывал прикидывал, строил предположения и целые теории. Три раза в день обуревало предчувствие, что на пульте его ждет письмо. Он бежал туда, чтобы кто-нибудь не взял по ошибке, чтобы не завалилось, не затерялось. Проходили самые пессимистичные сроки: день на дорогу, три на раскачку, три — четыре — пять на пересылку, а письма не было. Он извелся, не мог ни на чем сосредоточиться, только строил версии — одну мрачней другой. Наконец, на пятнадцатый день, пришло письмо, датированное днем приезда… Две недели шло оно! Он никогда прежде не присматривался к датам и теперь пришел в отчаяние: две недели туда, две недели назад… ужас!

Надо было навестить маму и ехать в Новосибирск на симпозиум. Он готовился выступить в секции «философские проблемы теоретической физики», часто встречался с Галиным, а думал только об одном: он уедет, письма его будут приходить сюда… если он напишет ей немедленно новосибирский адрес, ответ не застанет его в Новосибирске… Неужели полтора месяца без связи? Немыслимо! Невозможно!

И он нашел выход. Писал письмо, ехал на вокзал, подходил к полякам, показывал фотографию невесты и просил опустить письмо в первом же почтовом ящике в Польше. Его выслушивали с понимающей улыбкой и никогда не отказывали. Но получала ли она их? Уезжая из Москвы в середине июля, он имел от нее только два письма, посланные еще в первые дни. Пан Стешиньский лежал в больнице, и она не решилась беспокоить его разговорами… дикие головные боли, к нему страшно подступиться…

Елена Павловна нашла его похудевшим, подурневшим, страшным. Аппетит, правда, был, как всегда, прекрасным, а в остальном… это не был прежний Илья — милый, ласковый шутник, всегда открытый, всегда уравновешенный. Она едва дождалась его, поломала отпуск, чтобы обсудить его женитьбу, защиту, распределение, а он явно избегал откровенных бесед: отмалчивался, либо успокаивал ничего не значащим «все будет хорошо». Она заметила, что у него появился повышенный, нездоровый интерес к политике. Это была единственная тема, на которую он охотно откликался. Он слушал западные радиостанции на английском языке, и она спрашивала, о чем они говорят. Он отвечал, загорался и начинал говорить вещи прямо-таки ужасные: у нас опять крепостное право, только еще более крепкое; своих союзников мы держим грубой силой — если бы не наши танки, они давно разбежались бы; вообще, соседи боятся, ненавидят нас и ждут только удобного случая, чтобы перекинуться на Запад; угнетая других, мы по злой иронии больше всего страдаем сами — хуже всех живем, самые бесправные и темные; сейчас сложилась кризисная ситуация — если мы не остановим процесс демократизации в Чехословакии, за ней потянутся Польша и Венгрия, что приведет к расколу социалистического блока, а затем, смотришь, и наш народ начнет задумываться… Елена Павловна попыталась осторожно спорить, но вызвала такую бурю, что испугалась и перестала возражать сыну, только спрашивала, что он предлагает. У него был один универсальный рецепт: отказаться от мелочной опеки народа во всех сферах деятельности — от экономики и образования до искусства и идеологии. Теперь мать ни секунды не была спокойна за сына и просила его только об одном: чтобы он был осторожен и не высказывал своих взглядов направо и налево. Илья задумался и с горькой насмешкой спросил: «Ты хочешь, чтобы я примкнул к статистам, к молчаливому большинству?»

— Нет, я хочу, чтобы голос твой имел вес, чтобы к нему прислушивались, а так что… — ну, чирикай направо-налево, пока не посадят…

Илья болезненно сморщился.

— Мама, что за слово: «чирикай»! Начнем с того, что моя профессия — думать и высказываться (в той или иной форме). Голос не окрепнет, если им не пользоваться… Или, может быть, ты предлагаешь мне до поры до времени врать, чтобы в один прекрасный день «каркнуть во все воронье горло»? Уж лучше чисто чирикать, чем фальшиво каркать.

— Ну, и кто тебя услышит? «Разве жена, да и то, если не на базаре, а близко».

— Хорошо, скажи, кем надо стать, чтобы к моему голосу прислушались? Доктором? Академиком? Президентом Академии? Представляю: двадцать лет человек врал, стал академиком и вдруг заговорил чистейшей правдой…

— Зачем такие крайности! Ты можешь заниматься своей наукой — никто не заставляет тебя врать — тем временем созреют твои общественно-политические взгляды, и ты…

— И я превращусь в обыкновенного мерзавца, который все понимает, а говорить боится. Пойми, я ученый и философ. — Илья покраснел и поспешил добавить, — по крайней мере — стараюсь стать им. Мой долг — если я что-то понял, объяснить тем, кто этого еще не понимает. Молчать — это… это все равно, что сделать что-нибудь, а людям не отдать.

— Ты можешь погибнуть прежде, чем успеешь что-нибудь сделать. Вспомни тридцатые годы!

— Ах, оставь, мама. Вы — твое поколение — так пропитались страхом, что не видите, как изменились времена. Сейчас насилие психологически невозможно. И потом, если я не буду выполнять свои функции — думать и говорить — то не состоюсь как личность. Понимаешь? Человек есть, а личность не состоялась, нет личности. Что же тут беречь от погибели?

— Ты можешь думать и не высказываться до поры до времени?

— Мне уже сейчас трудно молчать… Понимаешь, я вижу, что король голый, а как заявить об этом — не знаю.

— Вот что, Ильюша, — сказала Елена Павловна с дрожью в голосе, — обещай мне только одно, — что ты не станешь кричать о своем открытии хотя бы до защиты диссертации.

Диссертация, защита… — думал Илья, — он и так пошел ради нее на недопустимые, мучительные компромиссы. Однако, и устоять перед женской просьбой Илья не мог…

— Ну, до защиты тебе не о чем беспокоиться, мне просто не до того будет, — уклонился он.

Из дома Илья вылетел в Новосибирск. Пять часов полета, за которые день успел превратиться в ночь, а ночь — разгореться в утро, перенесли Снегина так далеко, в такие недра, что он был искренне удивлен, встретив в чистеньком дачеподобном Академгородке привычных для глаза очкариков в серых костюмах, с белыми планками на груди, преисполненных кастового достоинства. Более того, тут оказалось десятка два «демократов», какой-то француз, «давний друг Советского Союза» и очень «прогрессивный философ и общественный деятель» Исландии.

Не успел «международный форум» по-настоящему открыться, как Илья потерял к нему всякий интерес. Галин хлопотал, знакомил его с будущими оппонентами, рекламировал себя, расхваливая своего талантливого ученика, а ученик норовил убежать на берег реки, в лес, в Новосибирск и пару раз на день заглянуть на почту. Вскоре курносая, широколицая девушка в окошке стала встречать его улыбкой сожаления и покачивать головой. Но однажды, излучая счастье, она подарила ему два письма сразу. Мир вспыхнул и завертелся праздничным фейерверком. У Ильи едва хватило сил выйти и разыскать скамейку.

Она получает его письма и очень счастлива, но почему он не отвечает на ее вопросы? Поэтому они с Барбарой и Карелом решили взять на себя всю ответственность. Почти все уже подготовлено: домик лесника в Татрах, квартира Карела в Варшаве, пансионат на берегу моря и, конечно же, Краков — всего на неделю. Папа еще слаб, и для него Илья будет гостем Карела, но она надеется… Он должен заказать телеграфом билет на пятое августа и послать им телеграмму, его обязательно встретят. Мама его заранее любит и посылает самый теплый привет… Про себя говорить она не может — не хватает слов: «Только то могу сказать, что люблю безумно, считаю каждый день и не знаю, доживу ли».

Илью разморило сладким, сонным счастьем. Боже, неужели?! Через восемь дней… Сколько это часов? Двести двенадцать, да полдня уже прошло, да шесть часов он нагонит… впрочем, нет — плюс шесть часов. Если на вокзал придут родители, он будет по-английски сдержан… только скажет матери потихоньку: «Мадам, я буду счастлив стать вашим сыном», нет что-нибудь попроще… Тьфу! К черту всю великосветскую игру! Он схватит Анжелику на руки и будет целовать на виду у всей Варшавы…

Он вылетел в Москву за день до закрытия симпозиума, чтобы второго августа рано утром быть в ОВИРе. Получить паспорт, заехать в польское посольство, а оттуда — в Интурист за билетом, и два дня на сборы.

Глава XXXIII


С того мгновения, как самолет оторвался от земли, пульс Ильи не опускался ниже ста, как будто это его сердце тащило тяжелую машину. День и ночь перемешались, но это не имело никакого значения — главное, что, согласно календарю и часам, он действительно второго числа в семь часов утра занял очередь в ОВИРе.

Второе августа 1968 года было пятницей.

Если бы он не был таким прожженым индивидуалистом и не пользовался каждой возможностью уединиться, если бы он, как все смертные, потолкался в очереди и послушал разговоры весьма осведомленных людей… Но что об этом говорить — тогда он не был бы Ильей Снегиным, я не взялся бы писать о нем, и нам было бы безразлично, как он перенес удар.

Итак, он оказался совершенно не подготовленным и, когда некрасивая, рыхлая женщина в очках сообщила, что паспорт его не готов, он долго тупо смотрел на нее и не мог сложить предложение из пяти слов: мне, ведь, как, вы, обещали.

Впрочем, ему незачем было утруждать себя, она все рано отослала бы его к первому секретарю ОВИРа, очередь к которому начиналась на первом этаже и под присмотром двух милиционеров доходила до — второго. К концу дня Илья достиг желанной двери и услышал ошеломительную новость: нет, это не задержка, университет почему-то отозвал его характеристику…

Пятница кончилась. Он ничего не мог предпринять до понедельника. Значит, он не уедет пятого, не увидит ее шестого… Он так стремился, так спешил, и вдруг всякое движение стало бессмысленным… Какая дикая, чудовищная несправедливость! За что?! Какой негодяй, монстр и для чего это сделал? Кто он, где его искать?! Сегодня уже поздно… Найти, приставить к горлу нож… «Зачем ты это сделал, негодяй? Подписывай, или я убью тебя, мерзавец!» Завтра, завтра он разыщет его, а в понедельник добьется паспорта… А сейчас, что делать сейчас? Позвонить ей, сказать, что задерживается на три… нет, на четыре дня?

Возможность что-то делать подхлестнула Илью. Он вернулся в университет и заказал на полночь разговор с Краковом. Но куда деть пять часов? Илья метался, он не мог сидеть на месте — одна минута неподвижности, и смесь бессильной ярости, отчаяния и жалости начинала давить на диафрагму… Затем на целый час он нашел себе занятие — он запишет разговор, у него будет ее голос! Он притащил магнитофон, подключил к телефону и сделал пробную запись… Но, что дальше?..

В половине первого он услыхал наконец ее голос:

— Ильюша, это ты? Chesch, дорогой мой! Как хорошо придумал — позвонить… Уже считаю минуты… Знаешь, какая новость? Папа сказал, что можем пользоваться машиной, если есть права. У тебя есть?.. Неважно, Карел поведет…

— Джи, радость моя, я не приеду во вторник, — выдавил из себя Илья, массируя пальцами пересохшее горло.

Честность всегда безжалостна. Трубка смолкла, как будто перерезали провод.

— Джи, Лика! Ты слышишь меня?! — закричал Илья. — Отвечай, Джи!

— Но почему? Почему?!.. Я не могу больше ждать… — ответил ее промокший голос, и спазмы схватили Илью за горло.

— Я не знаю, кто-то отозвал характеристику… недоразумение, ведь ее утвердили на всех инстанциях… Что? На симпозиуме? Нормально… «с честью представлял страну Советов»… — горько усмехнулся Илья.

— Jezus! Ты смеешься… Я не могу, я измучилась… приезжай как-нибудь.

Его душили. В глазах темнело.

— Но, что я могу!.. Клянусь, я побежал бы пешком… Эти чертовы учреждения все закрыты до понедельника…

— Но что-нибудь сделай… проси ректора… скажи, что я умру…

Рыдания ее захлестнули Илью. Он выхватил носовой платок.

— Не плачь! Любовь моя, не плачь! У меня у самого… глаза мокрые… Я не выдержу… прошу тебя…

Но он уже плакал и, зажимая ладонью трубку, пытался высморкаться. Наконец он овладел собой.

— Анжелика, не отчаивайся. Я приеду, я приеду во что бы то ни стало… Я все тут перетряхну и через неделю приеду…

Она всхлипывала реже, тише по мере того, как голос его становился тверже.

— Радость, любовь моя, я сделаю возможное и невозможное, клянусь тебе…

— Пойди к Петровскому, он хороший человек, он помогает…

Множество раз потом Илья прослушивал пленку и клялся своей любимой; запись, однако, на этом не кончалась. Был в ней также любопытный разговор с телефонисткой, который он обнаружил значительно позже.

Положив трубку, Илья сидел в оцепенении, потом спохватился и снова набрал 07.

— Девушка, я заказывал пять минут… наговорил, наверное, двадцать…

Ему долго не отвечали, наконец голос другой телефонистки сказал:

— Снегин, это вы говорили с Краковом? Ваша дежурная плачет… расстроили вы ее своим разговором… Не беспокойтесь, заплатите за три минуты.

Уже на следующий день, несмотря на то, что была суббота, Илья попытался выяснить, кто отозвал его характеристику. На факультете никто ничего не знал. В понедельник он явился в ОВИР и попытался пробиться к первому секретарю. Милиционер пускал только по списку, и никакие аргументы не него не действовали… Однако, первый секретарь был человеком и более того — женщиной, с кучей собственных проблем, которая занимала свою должность не потому, что она ей нравилась, а потому, что надо было кормить себя и лоботряса сына, который учиться не хотел, водил компанию с такими же бездельниками… Все это выяснилось, когда Илья подкараулил ее по дороге в кафе, где она обедала. Он покорил ее своей искренностью, своей историей, и вскоре эта женщина, которую все считали всесильной, так как ее охраняло два милиционера, жаловалась Илье на сына, на неприятную работу: «Все плачут, жалуются, просят, а что я могу сделать… я ничего не решаю».

Она посоветовала Илье оформить другую характеристику: коротко — всего шесть-семь строчек — и только четыре подписи: ректора, секретаря парткома МГУ, секретаря комсомола МГУ и секретаря профкома МГУ. «С такой характеристикой профессора ездят в командировки. Сумеете сделать, через неделю встретитесь со своей Анжеликой», — сказала она на прощанье и прошла мимо первого своего телохранителя.

Окрыленный успехом, Илья тут же написал и отправил письмо Анжелике, затем приехал на кафедру и написал на себя характеристику. Однако, с чьей подписи начать? Разумеется — с подписи ректора. Говорят, Петровский — милейший человек, а после него и другие подпишут гораздо охотнее. Он не ощущал дерзости своего поступка, как лунатик не ощущает высоты, но только так и можно было осуществить безумный рейд в лиссабонскую гавань бюрократии.

Записавшись у секретаря, в ожидании своей очереди, Илья тщательно обдумал предстоящую речь. Он должен убедить ректора, в конце концов Петровский — математик, автор книги по дифференциальным уравнениям…, они поймут друг друга.

Ректор сам вышел в приемную и протянул руку вставшему навстречу Илье. Мягкая рука, мягкая, почти застенчивая улыбка… Илья почувствовал себя непринужденно с первой же секунды. Он старался ясно и коротко изложить свою просьбу, однако не удержался на узенькой дорожке логики и фактов, когда ректор поинтересовался, как отнеслись к их роману родители.

— Родители? — переспросил Илья и вспыхнул всеми пятнами сразу. — Не только родители, все, буквально все ополчились против нас.

А теперь, когда нам не дают возможности встретиться, кажется, само государство против нас! И это непостижимо для меня. Мы ничего не просим: ни денег, ни дипломатической или, там, военной поддержки, только увидеться, познакомиться с родителями…

Ректор слушал очень внимательно, подперев голову рукой, затем молча вызвал секретаря — почтенную седую даму — и попросил связать его с секретарем парторганизации университета. Тот вскоре явился собственной персоной, излучая чуть больше независимости, чем давал ему временный статус главы парторганизации. Несмотря на то, что секретари приходили и уходили, а ректор оставался, его роль была весьма символичной. Беспартийный, деликатный, немного не от мира сего, ученый не хотел и не мог вникать в тайный механизм власти, довольствуясь представительной ролью монарха. Иногда он проявлял строптивость, и тогда ему либо уступали, если вопрос был несущественный, либо подталкивали усилиями советников к нужному решению, а то и просто давили партийным авторитетом.

Сам по себе вопрос поездки аспиранта в соц. страну был явно несущественным, но он затрагивал проблему «огромной государственной важности», в которую партийный секретарь не мог до поры до времени посвящать беспартийного ученого. Поэтому он попытался вполголоса объяснить ректору, что со второго августа действует закрытое партийное постановление, запрещающее частные поездки учащихся заграницу. Илья из деликатности встал и принялся внимательно рассматривать вышитый шелком портрет университета, подарок Китая. Однако, ректор насупился и вежливо, но громко попросил секретаря объяснить причины такого постановления. Ругнув про себя «старого олуха», секретарь громко, чтобы мог слышать Илья, пояснил, что постановление вызвано участившимися случаями недостойного поведения советских учащихся за границей.

— Хм, вот как… однако… — смутился депутат Верховного Совета, член Президиума Академии Наук СССР, ректор МГУ И. Г. Петровский, чувствуя, что от него в который раз скрывают истину, — однако, надо думать, в особых случаях, вроде данного… возможны исключения?

И Снегин удостоился исключения. На следующий день он без особого труда получил две остальных подписи и отвез характеристику в ОВИР. Первый секретарь была поражена: «Ну, знаете ли, Илья, я в этой организации уже пятый год работаю, но такое вижу впервые. Вы что, гипнотизер?» «Нет, — смеялся счастливый Илья, — это ее заслуга. Я показываю ее фотографию, вот эту, и никто не может отказать…» «Да-а, красивая… Ну, дай вам Бог…»

Она взяла у Ильи телефон и обещала позвонить, как только паспорт будет готов. Благодарный Илья поцеловал ей руку. Он тут же подробно описал свои успехи Анжелике, добавил в конце патетических аккордов и отослал письмо с польскими туристами.

Через два дня Илья получил от невесты письмо, в котором она сообщала, что у них будет Ванечка.

Он читал письмо в холле. Когда он дошел до этого места, глаза его закрылись и голова упала на грудь. Почти сразу же ему явилась юная мадонна в длинных светлых одеждах, с белым, пухлым младенцем на руках… Тело Ильи потеряло вес и вдруг куда-то исчезло; он ощущал только огромную, распухшую голову, которая все расширялась и расширялась, постепенно охватывая весь мир с рафаэлиевской мадонной в центре…

Его растормошил финн Эско Марконнен, весельчак и балагур, президент Интернационального Клуба физиков, в создании которого принимал участие и Илья. Узнав в чем дело, Эско потащил его к себе пить за здоровье матери и наследника. Илья быстро захмелел и рассказал приятелю про свои мытарства. Скуластый, белобрысый Эско жил в Союзе уже шесть лет, а поэтому ничему не удивлялся. Но твердое сердце прагматика и позитивиста имело свойство оттаивать весной и после трехсот грамм, тогда из физика-экспериментатора он превращался в милейшего эпикурейца и собеседника. Он увлекался политикой как захватывающим детективом, обожал делать прогнозы, а, угадав ход событий, искренне радовался. «Они никогда не выиграют войну, — рассуждал он, потягивая кофе. — Вьетнам — это болото и джунгли, они уничтожают пестицидами растительность, затем перепахивают авиацией землю, а через две недели все опять скрывается под зеленой крышей… Когда Дубчек отменил цензуру, он подписал себе смертный приговор; ваши ничего так не боятся, как нарушения монополии на информацию…». Эско обладал цепкой памятью, регулярно читал финские газеты, бывал в Европе, и беседы с ним вскоре стали для Ильи потребностью. Днем и вечером Илья боялся выйти из комнаты, чтобы не пропустить телефонный звонок, на пятый день не выдержал и поехал в ОВИР. «Ждите, еще рано, сама вам позвоню», — говорила его ангел-хранитель, но он уже не мог сидеть и каждый день с самого утра являлся в ОВИР.

Прошла неделя. Илья написал Анжелике письмо, полное любви, нетерпения и фанатичной решимости, однако в конце он просил передвинуть все планы еще на неделю. «Я все равно приеду, я приеду, несмотря ни на что!!» — повторял он вновь и вновь, но, чем больше восклицательных знаков он ставил, чем исступленней и безумней становилась его клятва, тем явственней звучала в ней мелодия отчаяния. Пошла вторая неделя с тех пор, как он подал новую характеристику. Его покровительница откровенно избегала встреч… Он проклинал себя за бездеятельность, за мягкотелость, а по ночам придумывал сцены — одну мучительнее другой. Он стоит у самой пунктирной линии на асфальте, она — у такой же, на расстоянии двадцати метров. Его держат пограничники, он что-то кричит ей, потом вырывается и бежит через нейтральную полосу, она — навстречу… Он обнимает ее посредине… Пограничники беспомощно разводят руками…

Хуже всего было в субботу и воскресенье, когда ОВИР не работал, и, казалось, можно было вздохнуть от беспрерывного ожидания. Он абсолютно ничем не занимался, не играл даже в волейбол, только лежал и слушал Перголези и «Американские квартеты» Дворжака. В университете состоялось открытие Энергетического Конгресса, и залы, холлы, фойе были забиты иностранцами с табличками на груди. В другое время он завел бы новые знакомства, куда-то ходил бы, говорил по-английски…

Все разрешилось беззаботно-солнечным утром. Спустившись позавтракать, он заметил у газетного киоска встревоженные кучки студентов. «Что там стряслось?» — спросил он через головы. «Да вот, подали братской Чехословакии руку помощи, — сказал, оборачиваясь, юноша с густым белым пухом на лице, — теперь, надо полагать, душить будем». Илья просунул сквозь тела руку с двумя копейками и выхватил «Правду». «Граждане, граждане, что вы делаете!» — причитала продавщица с сильным еврейским «р».

Глава XXXIV


Илья брел с газетой в руках, натыкаясь на людей, пока не обнаружил, что сидит на скамейке у главного входа. Он поднял газету и пробежался по заголовкам: жатва была в разгаре, металлурги Запорожья выступили с новым почином, страна готовилась к началу учебного года… Он обвел взглядом площадь: на флагштоках трепались флаги сорока пяти стран — американский рядом с советским, чуть в стороне британский, провинциалы и туристы глазели на сталинское чудо, силясь припечатать себя к его фасаду, скрипели на поворотах разболтанные автобусы, родители прогуливали детишек… Ничего, ничего не изменилось! Может быть, он чего-то не понял? Наводнение… пожары… спасают детей, стариков? Опять впился в зловеще-траурные строки… Ничего не понятно… И вдруг осенило: найти Эско, послушать радио.

Эско он не нашел и бросился к приемнику. По-русски ни одной станции… и вдруг взволнованный британский говор: «…по вымершим улицам ветер гонит бумагу… медленно ползет колонна танков… тут перевернутый трамвай, там горит машина… редкие пулеметные очереди… судьба правительства неизвестна…» Илья выглянул в окно: во дворе, как обычно, сновали люди, двое лениво перебрасывались воланчиком, и тогда ему стало страшно, жутко.

Если бы «наши играли с чехами», двор был бы пуст, а университет взрывался бы после каждой забитой шайбы, а когда их танки утюжат беззащитную страну и четырнадцать миллионов замерли в смертельном ужасе, они преспокойно делают свои дела и играют в бадминтон! Жестокий, бесчувственный, страшный народ!! Как расшевелить вас, как пробудить элементарное человеческое чувство — сострадание, как внушить хоть каплю уважения к достоинству и свободе другого народа?! Открыть окно, встать на подоконник и крикнуть: «Вы, стадо баранов, тупые бесчувственные животные, очнитесь! Поверните ваши танки! Кого вы топчете?!», или отпечатать сотни листовок и бросить с тридцать второго этажа?.. Ворвутся, схватят… И черт с ними! Он будет кричать в коридоре, в лифте… Безумный, он сходит с ума! Что будет с Анжеликой?! Опомнись, ненормальный! Разве ты не поклялся приехать? Приехать?.. Уехать?.. Конечно, совсем, немедленно! Порвать, чтобы не быть причастным…

Илья как-то вдруг странно успокоился. Пошел в ванную комнату и тщательно побрился, погладил белую рубашку и галстук, одел свой лучший костюм и прикрепил с левой стороны пластмассовую табличку «English, interpreter», затем запер комнату и спустился по лестнице на второй этаж.

В фойе актового зала возле стендов с фотографиями участников толпилось множество иностранцев, отыскивая себя. Илья присоединился к ним и долго присматривался к лицам и табличкам, вслушивался в речь. Наконец он остановился на англичанине — господине средних лет, с лицом, внушавшим безусловное доверие. Илья подошел к нему и, взглянув на табличку, вежливо обратился:

— Прошу прощения, мистер Стрентон, могу я чуточку побеспокоить вас?

Англичанин, не выразив не удивления, ни притворной радости, кивнул и отошел в сторону. Илья представился, сказал, чем занимается. Стрентон молча протянул руку.

— Видите ли, сэр, я был глубоко потрясен событиями этого утра…

— В самом деле, шокирующие события, — вежливо согласился англичанин.

— Для меня, однако, они имеют принципиальный характер… они затрагивают меня лично… — Илья покраснел и, собравшись с духом, продолжил. — Дело в том, что я — русский и тем самым разделяю ответственность…

— О! — воскликнул Стрентон, сразу смягчившись. — Я понимаю, это, должно быть, очень тяжело… Чем я мог бы вам помочь?

— Видите ли… надеюсь, я не похож на сумасшедшего? У меня есть глубокие расхождения с политической системой этой страны… Уже несколько месяцев… — Илья виновато улыбнулся. — Раньше я занимался наукой и не задумывался, то есть… очень мало. Но обстоятельства заставили меня подумать, и теперь я твердо уверен, что не могу жить в этой стране.

Англичанин грустно и сочувствующе кивал головой, затем сказал:

— Разрешите, если я могу, что-нибудь сделать для вас?

— Большое спасибо! — вспыхнул Илья. — Если вас не очень затруднит…

Он попросил Стрентона узнать в британском посольстве, не могут ли они там дать ему политическое убежище и помочь выехать из страны. Они договорились встретиться на том же самом месте на следующий день и расстались, обменявшись крепким рукопожатием. Только тут Илья ощутил голод и, сняв табличку, направился в столовую. Надо написать Анжелике письмо и привести в порядок дела, думал он, рассеянно читая меню. Маме он напишет оттуда. Конечно, для нее это будет страшным ударом, но ведь другого выхода нет. Анжелика приедет в Англию к бабушке… Надо связаться с Андреем… Так надругаться над личностью и целыми народами! Он сделает публичное заявление… В конце концов каждый порядочный человек должен доступным ему образом сопротивляться произволу или хотя бы выражать свой протест…

Вечером Илья поехал к Андрею, однако дома его не застал. Эско тоже куда-то исчез. Один в холодном, враждебном мире!

Ему показалось, что за целую ночь он не спал ни минуты: так плавно мысли переходили в виденья, виденья — в картины, картины — в безупречную действительность, которая подсовывает для доказательства своей подлинности совсем настоящие камушек либо травинку и даже уговаривает: «Ну, ущипни себя… теперь убедился?..» Но стоило на секунду поддаться ей, поверить, как невинные лесные тропинки сворачивали в чащу ужасов, из которой не вырвешься без холодного пота и срывов сердца. За несколько часов Илья успел выступить на каком-то митинге, встретиться с Анжеликой, задержать колонну танков… Он спорил с Галиным и Стрентоном, уговаривал по-английски маму, выдерживал осаду оперативников, удирал через университетский забор, чтобы оказаться в Лондоне, который походил на его родной город…

Стрентон был точен и деловит.

— У меня разочаровывающие новости, — начал он, едва они обменялись рукопожатием. — Мне сказали, что такое решение вопроса вряд ли приемлемо. Дело в том, что британское посольство в Москве находится, как ни в какой другой стране, на особом положении. Вы не можете, как в других странах, попросить политического убежища, получить британский паспорт и покинуть страну — Советский Союз не признает такого гражданства и не позволяет эмигрировать таким образом. Конечно, если бы вам удалось проникнуть на территорию посольства, полиция не смогла бы вас арестовать… Но правительство Британии не желает политических осложнений… Кроме того, как сказал мне чиновник, желающих было бы слишком много. Они советуют вам поехать в туристическую поездку по любой западной стране и там попросить убежища.

— Благодарю за совет, — кисло улыбнулся Илья. — Они, по-видимому, не знают, что такое ОВИР и характеристика с двенадцатью подписями… Меня не пустили в Польшу! К невесте! А они советуют поехать в западную страну… Извините меня, сэр, но они идиоты! Они не понимают, что здесь происходит.

— Мне кажется, вы правы, — растерянно сказал англичанин, — мне они тоже не очень нравятся… эти чиновники. Но чем я могу помочь вам?

Илья попытался улыбнуться, но из этого ничего не вышло.

— Боюсь, что уже ничем, теперь уже ничем…

Это прозвучало нехорошо, тут пахло трагедией, но англичанин не считал себя вправе вмешиваться. Впрочем, он ошибался. Илья не помышлял о самоубийстве, но что-то, какая-то пуповина, оборвалась за прошедшие сутки, и он чувствовал, что ее больше не свяжешь, не пришьешь.

Он смотрел вокруг себя с горькой и высокомерной отчужденностью, как будто все это его больше не касалось, не имело к нему никакого отношения…

Еще вчера этот мир странно волновал и притягивал его, как восточный базар европейца, дразнил пряным запахом порока и лжи, завлекал гортанным криком зазывал, завораживал откровенным уродством, заманивал скрытыми добродетелями, дурманил флюидами соблазнов… Более того, сюда уходили и здесь терялись его, Ильи, корни… Но слишком грубо, чересчур откровенно он удерживал Илью… Отвращение нахлынуло… Он рванулся… нет, не пускает, и тогда он отсек пуповину. Стало легко. Мир отодвинулся. Илью не волновали его проблемы.

Дома его ждала записка — Андрей Покровский просил немедленно приехать к нему. Илья тот же час поехал.

Ему открыла Инна Грейцер, встревоженная и похорошевшая. По комнате взад-вперед ходил Андрей, всем своим видом говоривший: «Ах, ну, что же это такое!». Володя из «Современника» флегматично пощипывал гитару.

— А где же Игорь? — первым делом спросил Илья.

— Да вот, в том-то и дело, — сказал Андрей, царапая бороду, — он, брат, такую штуку выкинул…

«У меня для этой самой штук-штук-штуки…» — подхватил Володя.

— Да прекратите вы балаган! — закричала Инна. — Он поступил, быть может, и не лучшим образом, зато честно и смело…

— Как, как он поступил? — нетерпеливо перебил ее Илья, расцвечиваясь алыми пятнами.

— Он написал в Политбюро дерзкое письмо, обозвал их детоубийцами, шайкой разбойников и потребовал пустить его в Чехословакию, где он будет рядом с чехами защищать свободу и демократию…

— Чего сами чехи и словаки делать не собираются, — вставил Володя.

— И правильно, это же чистая бессмыслица — правительство парализовано, стратегические пункты заняты, — возразил Андрей.

— А партизанская война зачем? Самый лучший способ! Бросил в окно гранату и опять делом занялся.

— Вовка, ты перестанешь юродствовать?! Ты не на сцене, — вмешалась Инна, — кстати, у них и оружия-то нет, — добавила она и тут же спохватилась, — о чем тут говорить! Устроить еще одну Венгрию?

— Где же все-таки Игорь? — спросил Илья.

— Так вот, — почти торжественно продолжила Инна, — вчера вечером он разослал всюду письмо, а сегодня днем его увезли в психушку.

Сердце Ильи сжалось и замерло: вот оно!

— Теперь наш долг, как я его понимаю, высказать свое отношение и поддержать Игоря, — закончила Инна.

— Она предлагает устроить на Красной Площади демонстрацию, — сказал Андрей, ни на кого не глядя.

— А я предлагаю сжечься на Лобном Месте. Представьте: четыре мечущихся факела, крики, вопли… Зрелище!

— Шут гороховый! — коротко бросила Володе Инна. — Андрей считает, что надо написать письмо и собрать несколько сот подписей…

— Поставить свои адреса и сушить сухари, — подхватил Володя. — Кстати, вы знаете, что всегда надо иметь при себе червонец? То-то, зелень! Вы думаете, в Лефортово коммунизм? Там два раза в месяц ларек.

— Вовочка, помолчи чуток. Как я от тебя устаю… Хочется послушать умного человека, — сказала Инна, поворачиваясь к Илье.

Илья, не отвечая, сел в свое любимое кресло, несмотря на то, что Инна стояла. Ему было все равно, его не касалось… Но как сказать им, этим милым и недалеким людям, что протест их смешон, наивен? Если т е пошли на то, чтобы задушить целую нацию, четырнадцать миллионов, неужели их остановит писк двухсот человек в своей стране? Или дело в принципе?

Друзья терпеливо ждали. Володя накрыл ладонью струны, словно не доверяя гитаре.

— Вы извините, — сказал наконец Илья, сосредоточившись на сплетающихся и расплетающихся пальцах, — но меня это все не касается.

— Та-а-к! — прошептала Инна.

— Ну ты даешь, старик… — сказал Андрей виноватым голосом, разрывая бесконечную цепь шагов своих как раз напротив Ильи.

Володя прислонил к стене гитару, встал, хлопнул себя по лбу и начал изображать, лихорадочно поясняя: «А ведь он прав… Мы приходим с канистрами бензина на Красную Площадь, бросаем листовки и поливаем себя бензином… Вокруг уже толпа любопытных… Чиркаю спичкой — не горит, вторую, третью — не горят! Отсырели! Нам холодно… Вокруг смеются агенты… Тогда он, добрая душа, достает сухой коробок… А когда его возьмут, он скажет, что его это все не касается.»

Илья побледнел: «Не забудьте отдать мне свои червонцы».

— Да что это такое?! — беспомощно всплеснула руками Инна. — Как вам не стыдно! Что угодно опошлят! Ну этот… понятно, а ты, Илья!.. Ну скажи же им что-нибудь! — набросилась она на Андрея.

— Инночка, ну что ты, юмора не понимаешь… — спокойно заметил Андрей и, не глядя Илье в лицо, сказал: — У него, должно быть, свои планы — диссертация, женитьба… ему сейчас не до политики.

— Женитьба? Медовый месяц?! — взорвалась Инна. — Да он просто трус! Как все эти лабораторные амебы… сидят в своей конуре и и делают вид, что ничего не замечают. «Наука, наука!»… «На благо всего человечества!» Корчат из себя глупеньких… не понимают, видите ли, что, если бы не их достиженьица, эти бандиты не посмели бы так расправляться… Негодяи! — голос ее срывался, черты лица заострились, глаза заставляли отворачиваться каждого, на ком они останавливались.

— Инночка, успокойся. Ну, стоит ли так расстраиваться, — уговаривал Андрей, пытаясь обнять ее вздрагивающие плечи.

— Не трогай меня, транквилизатор нашелся! — брезгливо дернулась Инна. — Там, может быть, дети гибнут, а двести пятьдесят миллионов такие спокойные… Хоть бы десяток порядочных… По-зо-р!

Она вдруг извлекла откуда-то платочек и оставила ребят, скрывшись за неоконченной картиной. Андрей, сложив на груди руки, теребил бороду, Илья кусал бесцветные губы, даже Володя казался подавленным. Минут через пять Инна вернулась, села за стол и начала чиркать пистолетом-зажигалкой.

— Ну, вот что… — нарушил невыносимое молчанье Илья, — по-моему, демонстрация это бессмыслица… Кто нам дал право приносить человеческие жертвы? Неужели мы не способны на большее? Один раз крикнуть и навсегда замолкнуть? Хотя это и честная, органическая реакция… Что касается письма… меня просто переворачивает от мысли… Не знаю, как вам это объяснить… Я ощущаю себя в тюрьме, явственно ощущаю, и не хочу ничего, никаких улучшений — только свободы! Я родился и вырос в тюрьме, просто не понимал этого. Теперь я понял — это тюрьма, если нет выхода, нет выбора. Но понял и другое: меня заманили в нее, посадили обманом. Если бы я заслужил ее и получил положенное по закону наказание, было бы естественно требовать, чтобы меня и содержали в ней по закону. Но ведь я ничего не совершил, меня посадили незаконно, как же я могу требовать законности содержания… Смешно, да и безнравственно, так как тем самым я говорю: «Вот при таких-то и таких-то послаблениях режима я согласен сидеть». Н и при каких улучшениях я не согласен сидеть!! Мне наплевать на рай, если из него нет выхода! Тюрьмы надо разрушать, а не улучшать! Если же нельзя разрушить, надо бежать. Из тюрьмы надо бежать!! И я убегу!


Конец первой части

Лефортово, декабрь 1970 — Киев, октябрь 1979

Об Авторе


«Со своей любовью и своим созиданием, — выписывает герой этого романа поразившие его строки Ницше, — иди в уединение, и только позднее, прихрамывая, последует за тобой справедливость».

Но как уйти в уединение, если форма выбранного тобой «созидания» — занятия философией, а сам ты живешь в общежитии Московского университета в середине 1960-х и каждое написанное и произнесенное слово должен отдавать на проверку целой армии профессоров, «блюдущих чистоту материалистического мировоззрения». Да и с любовью не легче, ибо избранница сердца — польская девушка — пламенная католичка, с обостренным национальным чувством, с острым неприятием пропагандой лжи, торжествующего хамства, культа силы, то есть всего того, от чего не отгородиться в советских условиях. И наконец, ждать справедливости герой романа может только от одного персонажа — самого автора.

Дмитрий Федорович МИХЕЕВ родился в Сибири в 1941 году, в семье летчика и учительницы. В 60-х годах, будучи студентом кафедры теоретической физики МГУ, организовал несколько дискуссий на социально-политические темы. После вторжения в Чехословакию советских войск потерял последние надежды на «конвергенцию» советского режима. Не желая больше служить ему, начал искать пути бегства за границу. К этому же времени относятся его первые литературные опыты, в частности эссе «Как оболванить народ». В 1970 году, по окончании аспирантуры, делает неудачную попытку бежать из СССР. Власти арестовывают его и, осудив «за измену родине», посылают в лагеря особо-строгого режима. «Идеалист» был начат в Лефортовской тюрьме как попытка спасения от убийственного однообразия тюремного существования. Отбыв в тюрьме и лагерях шесть лет, два года работал на заводе и ночным сторожем. В это время заново переписывает книгу, которая сразу же по окончании попадает в руки КГБ и оказывается причиной его высылки на Запад. Находясь в Париже, а затем в Нью-Йорке, опубликовал в Новом Русском Слове два десятка статей, эссе и рассказов. Сейчас работает на Голосе Америки в Вашингтоне.


notes

Примечания


1


О, господин барабанщик, сыграй для меня песню.


Мне не спится, да и пойти мне некуда, (англ.)



2


Прочь, быдло!

Загрузка...