Фуйкова

— Да, я оплошал, но я свою оплошку достойно исправил, никто не может меня упрекнуть, — говорит папа.

Надо сказать, что он и впрямь старался. Сперва поехал представиться ее родителям — их маленький домик на восточной окраине Праги он знал, одно время проезжал мимо него на автобусе. Но сразу же, в качестве прелюдии, столкнулся с непредвиденными трудностями парковки: ужасно нервничая, он неудачно втиснулся со своим «вартбургом комби» в узкое пространство между домом, мусорками и телефонным столбом и никак не мог вырулить. Он, водитель автобуса… Будущий тесть, всего лишь тремя годами старше моего папы, вышел из дому, чтобы советами помочь ему. Соседи за занавесками помирали со смеху.

— Глянь, он пытается выехать оттуда задом! — раздался чей-то крик.

Мать невесты была в ярости — даже руку подать ему отказалась. Папа за всеми этими маневрами с парковкой совершенно забыл наперед заготовленные фразы и вынужден был импровизировать.

— Так-то, молодая пани, как оно есть, так есть.

— Вот именно!

— Жизнь, она не всегда такая, какой мы ее представляем. Но если мы все постараемся, особенно я и ваша дочка, то верю — все получится хорошо.

— Главное, постарались бы вы не обрюхатить ее — коль уж на то пошло! — ответила будущая теща.

Или что-то типа того.

В таком духе прошло первое знакомство, но папа не сдался: достал коляску и подержанную кроватку с деревянной оградкой, продал часть мебели и гостиную превратил в детскую. Купил супружескую кровать, новый унитаз, газовую колонку и под конец перекрасил всю квартиру. Стал ездить сверхурочно, чтобы скопить на свадьбу. Родители невесты чуть успокоились, но все равно оставались сдержанными. От тех немногих фотографий, что я нашла дома, до сих пор веет напряженкой. Почти никто не улыбается, мать невесты глядит недоверчиво.


В роддом папа ездил вроде бы каждый день. Стало подмораживать, и от его зимней куртки тянуло холодом. Наверняка в тепле больничной палаты у него всегда краснели щеки. Он искал для матери бананы и мандарины. Я представляю себе, как она молча поедает их и в пределах своих тогдашних возможностей размышляет; отец всякий раз подставляет ей ладонь, и она выплевывает в нее косточки.

— Ах, крошка моя! Ах, миленький мой! (Возможно, золотко, ангелочек, сердечко), — шепчут изнуренные мамочки, впервые увидев своего малютку, и глаза их заливают горячие слезы.

А теперь попробуйте отгадать, что в той же ситуации шептала моя мать (несколькими годами позже папе рассказала это одна медсестра). Не угадаете.

— Ну вот, нарисовалась!


Она покинула нас, когда мне не было и трех месяцев.

— Она и ста дней не защищала тебя, — вскипел Борис, когда я впервые рассказала ему об этом.

Много раз, естественно, я задумывалась, как она защищалась от самой себя. Никто не упрекнет меня, возможно, говорила она себе, что я не дала ей шанса. И правда, у меня было почти целых три месяца, чтобы хоть немного похорошеть. Она дала мне три месяца, чтобы я из этой слюнявой и хнычущей уродины стала наконец прелестным, улыбающимся младенцем, но я разочаровала ее: я не изменилась. Вот она и ушла. В моей жизни это, кстати, было впервые — но далеко не в последний раз, — когда я со своей внешностью хлебнула по полной программе.


Прежде чем уйти, она взяла у папы из буфета деньги и новый радиомагнитофон «Грюндиг»; на кухонном столе оставила ему початый пакетик молочка, пластиковую мерку и бутылочку для грудничков. Когда папа выпивал и я позволяла себе какое-нибудь критическое замечание, он всегда перечислял эти три предмета.

— Она оставила мне бутылочку с соской, молочко и мерку! — гудел он, словно это могло служить вечным оправданием тому, что он поддавал.

В конечном счете так оно и было.

Для меня моя мать навсегда осталась в том возрасте, когда она в пятницу убежала от нас к своему бывшему любовнику. Нынче ей уже тянет на пятьдесят, однако когда я порой думаю о ней, то представляю ее все той же растерянной, не очень красивой девушкой, более чем на двадцать лет моложе меня — только это и помогает мне отчасти простить ее.


Мачеху отец привел в дом, когда мне было пять. Роль суррогатной матери до тех пор успешно выполняли бабушка с дедом, и я совсем не мечтала ни о какой перемене, однако своим детским умом почувствовала, что папа почему-то хочет, чтобы к этой тете я относилась тепло, ну я и старалась вовсю (хотя, конечно, немного боялась ее). Это была полная, крашеная блондинка, которая вечно ворчала. Она принадлежала к тому типу людей, что зимой жалуются на страшный холод, а летом — на дикую жару. Когда у папы не было денег, она жаловалась на ужасную дороговизну, а когда он давал ей деньги и она могла наконец пойти за покупками, жаловалась на безумные очереди. Она уверяла, что страдает от одиночества, но гостей не выносила. Ради одного гостя ты обязана убрать всю квартиру, а когда он уйдет, то оставит после себя такой бардак, что изволь шуровать снова. Ее излюбленной темой были, конечно, проблемы здоровья. И это вполне понятно: ей было сорок два, но она перенесла уже семь разных операций.

— И вы будете мне рассказывать о болезнях! — обычно говорила она, стоило только кому-нибудь заикнуться о своем здоровье.

Она мгновенно задирала комбинацию, чтобы остолбенелому неудачнику торжественно продемонстрировать свои рубцы. Когда-то я могла перечислить все ее операции; сейчас помню только четыре: желчный пузырь, желудок, матка (у нее не могло быть детей) и левый глаз. О них она подробно рассказывала мне — в конце концов, это были самые значительные события ее жизни. Два дня она находилась в полном беспамятстве. Тогда в кладненской больнице вынули ей из желчного пузыря такие здоровенные камни, каких ни один из докторов в жизни не видел. Главные врачи окружных больниц ходили на нее лично смотреть. И так далее. Однажды отец, вернувшись с работы, застал ее лежащей в трусиках на кухонном столе и наглядно демонстрирующей мне, что такое поясничная пункция.

— Милена, оденься, пожалуйста, и прекрати стращать ребенка, — только и сказал он.


Когда я начала ходить в школу, она взяла надо мной шефство.

— А теперь наконец вместе сделаем домашнее задание! — говорила она торжественно.

Она убавляла звук радио, раскладывала на столе старые газеты и придвигала ко мне стул. Ее голос источал добрую волю, но ее, естественно, хватало ненадолго. При первых двух ошибках она еще сохраняла святое терпение, но когда я делала кляксу или в четвертый раз заезжала за линейку, она махала на меня рукой, резко вставала и шла снова усилить звук радио. Я виновато сидела над тетрадью и смотрела, как она закуривает сигарету и потом выдыхает в окно дым. Мне было шесть, но я знала, что она думает: ее ребенок никогда не сделал бы ничего подобного.

— Не зевай и пиши! Ты можешь сказать, почему ты не пишешь?

Ее ребенок к тому же был бы намного красивей.

— Сама? — пропискивала я.

— А я, что ли, за тебя писать буду?


Вспоминаю минуты особого покоя (смиренного, сказала бы я теперь), когда мачеха прекращала свои если бы, хотя бы и было бы и на несколько часов принимала жизнь такой, какая она есть, — например, в рождественские праздники или в мой день рождения. Тогда ее было не узнать: она двигалась по квартире совсем иначе, гораздо медленнее, чем обычно. Не хлопала дверьми и больше улыбалась.

— Мы с папкой желаем тебе всего самого лучшего, девочка.

Я гашу свечи, и она фотографирует меня. Потом мы фотографируемся вместе, автоспуском. Мы смеемся. Папа обнимает ее за плечи. Она режет торт. Я знаю, что она пекла его сама, и потому нарочно ложкой беру себе самые большие куски — пусть видит, как он мне нравится; однако она глядит на меня все более неприязненно.

— Не набивай так рот, никто у тебя не отнимет!

— Оставь ее, — заступается за меня папа.

Она укоризненно смотрит на него и вздыхает. Потом встает и начинает собирать грязные тарелки. Мой день рождения, выходит, кончился. Праздничную скатерть она возвращает в буфет, а стол снова застилает вискозной (с прожженными черными кружочками). Ее движения снова набирают темп.

— Ты опять за свое? — с угрозой говорит папа.

— Разве это жизнь, как я живу? — шипит она на него.

(Конечно, ответила бы я сегодня, в свои сорок один, именно это и есть жизнь.)

Приходило ли ей когда-нибудь в голову, что она сама в немалой мере творит свою судьбу? Задавалась ли она когда-нибудь вопросом, почему счастье, на которое она постоянно претендовала, должно было снизойти именно на нее? Почему счастье должно было продраться сквозь сигаретный смрад лишь затем, чтобы осенить неотесанную, вечно чем-то недовольную неряху в папильотках?

Я думаю, она не была злой; просто выбрала кусок не по зубам.

— А я была такая дура, что хотела вам двоим создать домашний очаг! — часто повторяла она папе.

Ее соблазнила благородная идея — творить добро, а творить добро в конечном счете оказалось утомительнее, чем поначалу она полагала.

Она выдержала с нами шесть лет и потом окончательно сдалась.


Мой день рождения без мамы.

Рождество без мамы.

Школьный аттестат: одни единицы,[9] а мамы нет как нет.

Первые месячные. И так далее.

Надо ли это описывать? Можно ли описать? Попробуйте это хотя бы представить, — а иначе ничего не имеет смысла.

Загрузка...