Письмо из Брюсселя

«Я хотя не имею чести Вашей Светлости быть знакомым, однако пребываю в надежде, что сие моё письмо изволите рассудить, ибо оно касается к делу наивящей важности».

Страница из школьной тетради, в голубую линейку, буквы крупные, округлые, почерк чистый, уверенный — ни единой помарки.

«Представляется необходимым, чтобы я сам был в Санкт-Петербурге, что я немедленно по указу Вашему исполню, только да соизволит Ваша Светлость меня прежде княжеским своим паролем обнадёжить, а именно: никогда и никому, кто бы он ни был, кроме Ея Величества императрицы, ничего не объявлять. Знаю, что Вам можно доверить тайну, мной обнаруженную, без всяких опасений. Вы не откроете врагам того, кто без всякого личного интереса, а лишь по долгу чести пытается предотвратить ужасное преступление».

Адресов обратных три. Первым сорвёт печати Шангион, торговец книгами в Амстердаме, на Калверстраат. Найдёт внутри другой конверт, на имя коммерсанта Сойе, в Амстердаме же. Сей последний вынет третий конверт, с ответом принца Меншикова, и, не вскрывая, перешлёт во Францию, в город Авиньон, господину Лини.

«Это не есть моё природное имя, каковое назвать воздерживаюсь, ибо вынужден соблюдать крайнюю осторожность.»

Обер-секретарь Волков, докладывая князю, щурился иронически. Туману-то напущено! Какое такое преступление! Правда, сей господин Инкогнито денег не просит. Пока не просит.

— Постой! — сказал Данилыч. — Штемпель-то не разберу. Мимо почты шло, значит…

— Мимо, мимо, — и Волков почесал седую щетинку на скуле. — Капитан привёз.

— Какой капитан?

— Прости, батюшка, стар стал. Гони меня! Авось вспомню, даст Бог. Корабль-то «Амалия», утресь причалила, а капитан…

Услужливая память Данилыча дополнила — Томас Хойзерман. Капитан прижимистый, но честный, не из тех, что водятся со всякой канальей. Ходит в Петербург четвёртый год. Неспроста же именно он…

— Верно, знает этого Лини… А, Волчок [125]? Покличь-ка Горохова.


Флаги повисли в тёплом безветрии, адъютант не сразу отыскал голландца. «Амалия» привалилась к пирсу, полосы красные и жёлтые чередовались на свежевыкрашенном борту, дракон на носу, разинувший зубастую пасть, сверкал медной чешуёй и кроваво-красным петушиным гребнем. По сходням носились работные, выгружали скатанные ткани, ящики с посудой, мебель.

Хойзермана можно принять за дворянина — бархатная куртка, крахмальный кружевной воротничок, выпущенный наружу, широкополая шляпа, не хватало только шпаги. Кажется, ждал визита, без лишних учтивостей провёл в свою каюту. Холодок полированного дерева, портрет женщины маслом, японский чайный сервиз, мягкое кресло для гостя. Горохов утонул в нём.

— У вас по-домашнему.

— Это и есть мой дом, господин офицер. Мы ведь встречались?

— Да, один раз.

— Чем могу быть полезен?

— Вы привезли письмо от некоего Лини.

— А, его светлость получил! Очень хорошо. Как поживает его светлость?

— Благодарю, благополучно.

Горохов приучен смотреть и запоминать. Сервиз дорогой, чашки тонкого фарфора, почти прозрачные. Портрет написан мастерски. Капитан, он же, вероятно, и владелец судна, выполняет поручения недурно оплачиваемые, помимо грузовых перевозок.

— Господин Лини был у меня. Мы имели очень содержательные беседы. Чрезвычайно образованный господин. Он хочет приехать в Россию. Предложение торгового свойства, насколько я понял.

— Да, торгового. Пишет он не совсем ясно. И так как он просит от нас паспорт, то, вы понимаете, ваш отзыв…

— Ну, рекомендовать не берусь.

— У него есть состояние?

— Фабрика во Франции, так он мне сказал. Продаёт полотно полякам, желает расширить клиентуру. Говорю с его слов.

— Внушает доверие?

— Безусловно, господин офицер.

— Он бывал у нас?

— Очевидно, нет. Любопытен безумно, мы сидели часа три.

— Расспрашивал?

— Главным образом о его светлости. Испытывает к нему величайшее уважение, как и я, разумеется. Поверьте, я не взял бы письмо к принцу, если бы господин Лини произвёл впечатление неблагоприятное. Нет, нет, ни за что! Я рассказал, что его светлость пользуется огромным влиянием при дворе. Как никто другой из министров. Это и нужно было фабриканту.

— Что ещё?

— Насчёт пристрастий его светлости… Я позволил себе сообщить — обожает серебро. Потом, какие цены в Петербурге? На мясо, на масло, на дрова… Здоровый ли климат, правда ли, что при сильном морозе вода в жилищах замерзает, как ни топи. Страшно боится холода.

— Лини… Он итальянец?

— Смахивает, по-моему… Брюнет, ростом невысокий. Мы говорили по-немецки, у него южный акцент, баварский, насколько могу судить. Жил в разных странах, любит бродячую жизнь. Похвалился мне… Я, говорит, жира не накопил, хотя мог бы при моих средствах. Движение ног придаёт движение мыслям. Сюртук, между прочим, на нём изысканный.

— Он отыскал вас в Амстердаме, господин капитан. Вы были знакомы раньше?

— В Антверпене, господин офицер. Я там стоял. Корпел над счетами, команду отпустил на праздник. Оммеганг, большой праздник, слышали, вероятно? Нет, мы не были знакомы. Господин Лини мог навести справки обо мне. У него какие-то интересы в наших краях.

— А жительство имеет…

Осёкся Горохов. Авиньон, чур, не поминать, коли умолчал итальянец.

— Постоянное жительство? Каюсь, не спросил. Прошу вас, — и капитан налил джина из круглой глиняной бутыли. — За здоровье его светлости принца!

Можжевёловый дух скрасил горечь напитка, но от второй рюмки адъютант воздержался. Антверпен, итальянец, баварский акцент, фабрика во Франции, интересы на севере… Запомнить всё, передать по порядку. Капитан осторожно подбирает слова. Не договаривает? Попробовать сойти с официального тона…

— Оммеганг? Мне рассказывали…

— Господин Лини купил место на балконе. Три часа наблюдал шествие. Он захлёбывался. Карнавал в Венеции меркнет… Мне было приятно слышать, я фламандец, господин офицер.

Сказано без эмоций, всё те же взвешенные фразы… Возможно, потому что не твёрд в немецком. Оммеганг, оммеганг. Горохов повторил про себя, ибо усвоил — подробность, как будто совсем посторонняя, вдруг да и пригодится как частица мозаики.

Фабрика, коммерция — враньё, конечно. В Авиньоне и нет такого, поди… Богатый костюм взял напрокат. Обольстил моряка. Надуватель, разве что похитрее других. Вишь, паспорт ему… Ну, и денег на дорогу…

— Обольстил, — согласился светлейший. — То-то и есть, Горошек. Хойзерман тёртый калач. Смекаешь? Хитрость города берёт. Так что мы решим, а? Пошлём ему паспорт?

— Шутишь, батя. Не приедет.

— Пошлём, Горошек.

Удивление, обозначившееся на лице адъютанта, крайне развеселило князя.

Ответ господину Лини гласил:

«Ея Величество императрица по моему докладу приказала не только просить вас прибыть в Санкт-Петербург, но и уверить в её добром к вам расположении и протекции. Поверьте, что ваше усердие не останется без вознаграждения. Паспорт при сём прилагается».

Приедет? Обманет, — твердил Горохов, Данилыч подтрунивал, но и он предвкушал уловку. Так и случилось. Инкогнито, если верить ему, занемог феброй, то есть лихорадкой, а то немедленно пустился бы в путь.

«Как скоро от фебры освобожусь, того же часу поеду, а тракт возьму через Париж, Брюссель и Гамбург и переговорю с агентом российским, чтобы подыскал судно для меня, для слуги и переводчика».

Следом письмо из Брюсселя — впилась фебра, приковала надолго. Всё здесь дорого, а он непрестанно делает визиты к двум врачам, пользуется услугами аптекаря, двух служанок, лакея и влез в долги. Его светлость учтёт горестное положение…

Светлейший и адъютант — оба потешались, читая. Врачи, служанки, слуги… Важным барином кажет себя, явно набивает цену. Данилыч, чуждавшийся, азартных игр — царь не терпел их, — в сию авантюру втянулся со страстью. Кинуть денег, ободрить? Нет, пока поманить да принудить к откровенности.

«Ея Величество готова возместить вам расходы, однако она желает получить от вас некоторое освещение дела, о котором вы пишете…»

Екатерина встревожена, что светлейшему как нельзя более на руку. Ей он докладывает без улыбки, с глазу на глаз. Возникает общая тайна, щекочущая, зловещая, и распутывает он — первый вельможа.

— Эй, Александр! Торопи итальянца!

Неймётся ей.

— А как? Надоумь, матушка! С крыши помахать ему?

— Пфуй, глупый шеловек!

— Ушибли, матушка. Во младенчестве.

Велела, не дожидаясь вестей от Лини, раскошелиться. Раз такова воля… Данилыч дал ордер в Гамбург, торговому агенту:

«Когда кавалер, именуемый Лини, к вам явится, извольте платить ему 150 червонцев с кондицией, чтобы он по принятии тех денег путь восприял».

Теперь выложит карты.

Между тем розыск по делу Федоса выдыхается. Одни колодники, не снеся пыток, умерли, другие — с рубцами на теле, полуживые — отпущены. Оставшихся водят в застенок редко, вопросы одни и те же.

Посошков держит ответ за книгу. Что показывал её архипастырю и что тот похвалил многое в ней, — о том автор сказал давно. Но этого мало.

Хваля тое книгу, не говорил ли он, Федос, хулительных слов про особу покойного монарха или про особу её величества?

Кому дал тое книгу переписать?

Сколько сделано тое книги копий?

Кому давал оную книгу читать?

Не тщился ли приблизить тебя, Посошкова, к себе деньгами или подарками?

Поручал ли тебе, видя твоё искусство, какие-либо сочинения?

Обещал ли книгу печатать?

Писатель отвечал неизменно — не слышал, не ведаю, не было того. Опровергнуть нечем, ибо прочие арестованные с ним не знакомы, жил отшельником последние годы. От дыбы он избавлен, плетью лупят не шибко. Летняя духота сменилась осенним холодом и мокротой, болотная зловонная жижа заливает тюремную яму. Железное кольцо въелось в ногу, тяжела цепь, прикованная другим концом к колодке. Слёзные мольбы Посошкова безответны.

Ногтём на стене, царапинами отмечает дни. Уже две недели, как не видит своих мучителей.

Забыли его?


— Ах, Эльза! Этот Герман… Любезнейший кавалер, вполне светский. Вот тебе и сухарь!

Старый, заплесневелый сухарь — таким рисовался Екатерине магистр, поседевший над учёными трактатами. Ничего похожего! И коллеги галантного астронома очень милы, кроме насупленного, неповоротливого Бильфингера. Ни один не достиг пятидесяти — того рубежа, за которым старость.

— А Герман, Герман! Он так смотрит… Неподдельное обожание, да, да! Послушай, если он отыщет жителей на чужой планете… Либер готт [126], Эльза, к нам сбегутся отовсюду! Вообрази, там, над головой, в небе города, государства!

Праздник продолжается. Петербург становится пристанищем муз. Мечту великого Петра исполняет его преемница. Она, верная его заветам, обретает собственную славу. Герман сравнил её с Семирамидой [127]. Лесть, способная вызвать усмешку… Но кто помнит дела древней властительницы? Имя её канет в Лету и воссияет другое.

Имя Екатерины…

— А герцог, Эльза… Конфузил меня, разбойник. Что услышали от него учёные господа? Пьяную невнятицу… Я требовала, чтобы он произнёс речь на собрании, достойную королевского сана. Уже и в Швеции говорят, предел его желаний — рюмка. Юсси сказал мне… Ужасно, Эльза! Как разбудить в нём более высокие устремления? Жажду духовную…

Слова пастора Глюка. Эльза внимает растроганно.

— Он мог бы, например, быть шефом нашей гимназии. Я просила его… Какое-то занятие ведь нужно, правда же? Анна отчаялась.

— Несчастная Анхен.

Дом для гимназии выбран, новые столы и скамьи пахнут смолой, идёт запись. Девятилетний отрок, юноша, муж на четвёртом десятке — учитесь, добро пожаловать! Нет отказа и простолюдину — слово Петра свято. Набралось охочих более ста, неграмотных пишут в первый класс, а кто грамотен да немецкий язык понимает, — во второй, понеже преподаватели в большинстве немцы.

Приехавшие магистры без дела не сидят — начаты публичные лекции. Царица из-за жестокой мигрени присутствовать не могла, ей доложили — профессор Якоб Герман показывал форму Земли. Кругла, но не столь равномерно, как глобус, что важно знать мореплавателям и составителям карт. Подобных небесных тел, годных для жизни, множество.

Досадно, слушателей было мало. Кроме студентов-немцев, Кантемир, Феофан Прокопович, арап — крёстник царя [128], недавно вернувшийся из Франции, а русских горстка. Носится слух, что профессора привезли идеи еретические, Синод обеспокоен.

— Проклятые попы! Я бы удушила их, Эльза… Большие бороды… Почему Пётр не обрезал, как боярам? Но и бритые, вон в Галле, не лучше…

В ноябре грозно разлилась Нева. Вода хозяйничала в подвалах, разоряла деревянные жилища бедноты, лавчонки, склады леса, амбары, повредила и некоторые академические помещения. В народе заговорили о Божьей каре. Царица прогневала Всевышнего, допустила нашествие иноверцев, к царевичу обучать цифири приставила арапа. Точно ли православный он — Абрам? Чёрен ведь, словно дьявол.

В шафировском особняке кипит работа, следы наводнения замазаны, закрашены, уже установлены книжные шкафы, висят портреты — особ царствующих, Декарта, Лейбница, водружены бюсты Платона, Сократа. Хозяин дома недолго побыл в Питере после ссылки — отослан в Архангельск поощрять морскую торговлю, хоромы эти, впрочем, не единственные, ему не вернут. Декабря двадцать пятого года — гистория не забудет дату — открылась здесь Российская Академия наук.

Синодские осведомились, не сочтёт ли её величество уместным освятить сей акт, устроить молебен? Нет, излишне. Заперлась на несколько дней, Эльзе спать не давала, готовила речь по-немецки. Зятя наставляла строго.

— Накануне, с обеда — ни капли… Твоё место рядом со мной. Не спи, не грызи ногти и не зевай!

— Мамахен! Скука же…

— Потерпишь, пупхен. Потом пригласишь общество к себе. И не заставишь меня краснеть. Обещаешь?

Вышла в тёмно-лиловом — донашивала траур. Над ней, на потолке, золотилась «небесная сфера», изготовленная столяром-ярославцем; солнце, висевшее низко над кафедрой, почти касалось её монаршей головы. Грудной голос был полон ласки.

Пусть не сомневаются господа, она столь же ревностно поощряет просвещение, науки, как её покойный супруг. Деятельность великого Петра должна быть описана, увековечена — вот благородная задача для историков. Пожелав процветания всем наукам, представила учёному синклиту Блументроста — президента Академии, если господа согласны. Прошелестев платьем плотного шёлка, сошла, уступив кафедру лейб-медику.

Толстяк говорил долго, маслено улыбался, поминутно обтирал лицо, шею пухлой розовой ручкой. Карл Фридрих кривился, сдерживая зевоту, царица пинала его коленом. Светлейший князь сидел у другого монаршего бока в кафтане брусничного цвета, в полыханье рубинов, шитья, временами он не справлялся с собой, и бодрую, радушную мину сгоняла с лица ненависть к герцогу. Царица приказала не ему, а герцогу потчевать академиков вечером.

В камине трещали дрова, но согревали плохо, зимний ветер свирепо сотрясал окна. Слуги разносили горячий шоколад, кофе, заправленные корицей и ликёром. Предстояла серия рефератов. Царица высидела один — недавно прибывшего астронома Бернулли [129] «О системе мира».

— Природа, — сказал он с вызовом, — никогда не откажется от закона сохранения сил.

По оживлению в зале, особенно на задних скамьях, где жались друг к другу студенты, можно было понять, что мысль эта крамольная и навлекала в Германии опалу.

Разве не властна над природой воля Божественная? Нет, всякое в ней явление имеет естественную причину, не ведает она вмешательства свыше. Бернулли, затем Делиль ссылались на прославленного Вольфа, чья теория причинности так возмущает обскурантов.

Герман, склонный к выспренности, возгласил в конце лекции, обращаясь к портрету царя Петра.

— Петербург, я предвижу, станет вторыми Афинами, обителью наук свободных.

Зябко кутаясь в епанчи, шинели, шубы, общество высыпало на заснеженную набережную. Сани, кибитки, на полозьях помчали по невскому льду к Апраксину дому, нанятому герцогом. Светлейший отговорился — больные лёгкие его известны, — предлог всегдашний, приличный.

Царица на банкете была милостива и весела, иногда бросала беспокойные взгляды на зятя. Но образумить его за столом не удалось. И он капнул-таки дёгтем в мёд, подпортил ей праздник. Пошатываясь, он сперва предложил выпить за исполнение желаний — обычный его тост. На этом бы и кончил…

— Желания… Я не ошибусь, господа магистры. Жить до ста лет и дольше, верно?

Услышав нестройное одобрение, продолжал:

— Живите, господа! Тогда может быть, русские вас поймут. И то навряд…

Неловкое молчание, наступившее вослед, немного отрезвило.

— Извините меня… Прозит!

Сел и обмяк. Анна увела его спать. Напротив царицы сокрушённо моргал Юсси. В присутствии шведского посла такая бестактность… Милый, честный Юсси, ему же надо поддерживать претендента на трон! А герцогу, кажется, всё равно. Непостижимо! Он оттолкнул от себя русских, он и шведов не старается расположить к себе — добронравием, воспитанностью.

Сняла досаду Елизавета. Приблизилась к Юсси, глубокое декольте вольно обнажило пышную грудь. Щебечет что-то ему на ухо, озорничает, вздумала обольстить упорного пиетиста. Вино он только пригубил. Музыканты играют баркароллу, царевна с трудом сдерживает движения. Тоскливо без танцев.

— Скоро, дети мои, скоро, — говорит царица молодым и седовласым. — С нового года…

Её семья теперь разрослась. Академики, млеющие от признательности — о, они не избалованы вниманием монархов, — вошли в круг самых близких. Искатели истины, далёкие от придворных интриг, они напоминают ей пастора Глюка с его сутулостью книжника, серебристыми волосами, спадавшими до плеч, с его близорукостью и чуткими, осторожными пальцами, касавшимися драгоценных манускриптов. Отныне и впредь она будет опекать Академию, как своё чадо.

Что есть любезного ей, надёжного за пределами этого круга? Коварная топь простирается — куда же ступить? Опора сильная — гвардия, но сколь долговечна? Александр верен покуда… Повсюду — во дворце, в столице, в дебрях России — многоглавая опасность. Смущают народ юроды, возникающий там и здесь самозваный Алексей, жива и злобствует в монастыре мать царевича Евдокия, которую русские жалеют и чтут. Живы бояре, те, что звали на трон мальчишку тогда, когда Пётр за стеной спальни испускал последний дух. Они в приёмной императрицы смиренно ждут аудиенции, они в Сенате под одной с нею крышей. Хамелеон Голицын… До чего отвратительна сладкая его почтительность! Не он ли, стуча посохом, громче всех требовал присягнуть наследнику? Живы долгобородые, плетут козни. Три головы скатились — Федоса и сообщников, всего три из множества вражеских, притаившихся… Подозрителен Посошков, смеющий порицать учреждения царя, приятель изменника, упорствующий на допросах.

Теперь этот странный итальянец… О каком преступлении весть подаёт? Где оно затевается? За границей? В России? Открыть берётся в Петербурге… Кто же он, Лини — вымогатель или честный храбрец, предлагающий услугу?


Инкогнито отозвался. Он сожалеет, что недуг помешал ему объясниться лично. Очень не хотелось доверять тайну бумаге, почте.

«Существует безбожное намерение всеми силами стараться высокую Ея Императорского Величества особу секретным и никогда не слыханным способом умертвить. Я решил, невзирая на смертельный для себя риск, воспрепятствовать, так как считаю жизнь Ея Величества одним из величайших сокровищ мира. Люди, уверенные в успехе, находятся в Англии и должны прибыть в Гамбург, там у них рандеву и там к ним присоединится подмога. Я после Пасхи отправлюсь в Гамбург и буду ждать этих негодяев, хорошо мне знакомых. Обещаю Вашей Светлости сопровождать их и в Санкт-Петербурге Вам выдать. Но прошу иметь в виду — несколько месяцев пребывания в Брюсселе обошлись мне в пятьсот пистолей, деньги текут, кредита у коммерсантов не получить».

— Худо ли! — язвил Горохов. — Нашёл кормильцев… Ловит он нас, батя.

— Споришь? На что споришь?

— Сто рублей кладу.

— Ой, много, Горошек!

Князь задумчиво водил пальцем по шахматной доске, глянец её прохладно мерцал в зимних сумерках.

— Сплеча сечёшь, Горошек…

— Англию приплёл. Политик же…

— Нынче каждый политик. Говоришь, в политике ложь? Воистину так, Горошек, без этого не бывает. Ныне и присно и во веки веков ложь. Как в человецех, так и в политике… Но есть и правда.

— Кормить его, батя?

— Не объест, чай…

Вензеля, гербовые щиты чертит княжеский палец, перечёркивает раздражающую определённость клеток, чёрных и белых, как «да» и «нет». Будто третьего не дано… Неужели его камрат, взрослый мужик, ещё тешит себя несбыточным? Всегда есть третье…

— Всяко, пить и есть ему надо. Связался там… Оробел, платой недоволен. Подумал, стоит ли? Решил перебежать. Отчего же? Было бы что продать.

— Перебежчик?

— Диво тебе? Насмотрелись мы…

— Хуже, батя… Двух господ холуй.

— И этих пруд пруди…

— Натурально, батя… Я о другом… Насчёт государыни… Ум не вмещает такое.

И язык не вымолвит. Умертвить… Потрясён преданный гвардеец. Светлейший улыбнулся отечески.

— Случалось, милый мой… Гистория скажет тебе… Вдруг он нам правду пишет, вместе с ложью и правду. Будем деньги жалеть?

— Да разве я… Раскусить-то надо его.

— То-то и оно!

— Чудно мне всё же… На что им это, батя? Кабы к войне дело шло…

— У них спытай! Не чаешь грозы, ан налетит… Жаль мне матушку нашу, ох, всполошится! Так ведь вытянет из меня.

Нотка сострадания в голосе светлейшего. Рад был бы не страхом, а доводами рассудка направлять царицу ко благу. Итальянец в аккурат кстати. Новый заговор, скорее всего мнимый, взамен федосовского, истощившегося. Грех умолчать, не обратить на пользу.

Он выгнал бы сейчас же на лёд солдат с факелами, но распорядок в Зимнем сумасшедший. В пять часов утра царь уже был на ногах, а Катрин в это время падает на кровать, одурманенная вином, яствами, сплетнями, натиском придворных талантов. Всю ночь сверкают окна её покоев, тревожит музыка, льющаяся в спящую столицу, — фраппирует [130] благоверная православный люд. Светлейший прибыл весьма за полдень, и то заставила поскучать в передней. Совершала бесконечный свой туалет, впустила с неудовольствием. Эльза собирала мази в разных склянках.

Он сел за её спиной, обтянутой стёганым халатом, — топят спальню не чересчур. Лицо Екатерины в зеркале туалетного столика приторно розовело, как у восковой фигуры. Не оборачиваясь, кинула:

— Смотри, Александр! Сделала Бригитта…

Показала подушку на кушетке, рядом. Хвасталась уже, шитьё редкое — серебристой кожицей дешёвой балтийской рыбёшки, — по-немецки штремлинга, по-фински салаки. Отличилась статс-дама, верно, не один червонец вынула потом из кубка.

— Отдам в Кунсткамеру. Или твоей Дарье, а?

— Ох, матушка! Не до того…

Подал ей перевод письма, дословный. Колебался — не обкорнать ли конец, доброхот сетует на дороговизну, подставляет карман? Нет, усовестился. Царица дочитала до середины, лицо её опало, побелело, даже румяна не могли это скрыть.

— Англия, — прошептала она. И повторила громче, вбирая бумагу в кулак.

— Известно, — произнёс Данилыч жёстко. — Известно, откуда контры… Лютуют, ироды. Остерман рассказал тебе? Английские деньги к нам идут, тайно, на революцию.

Царица судорожно глотнула.

— Меня…

Письмо, сжатое в комок, полетело в угол.

— Расстроил я тебя… Прости! Может, он, шельма, крючок закидывает: Ехать и не думает. Вишь, до Пасхи отложено. Конечно, для верности…

— Меня… Они умеют…

— Полно тебе! Послушай!

— Как Марию Стюарт [131]

Учила же гисторию Марта, запомнила королеву Шотландии. Вся Европа до сей поры жалеет прекрасную мученицу.

— И тебе захотелось? — пошутил князь. — Успеем, матушка, на тот свет… О чём я? — . Для верности мы лазейки-то закроем. Есть люди. В Брюсселе тоже есть.

— Твои купцы…

Брезгливо дёрнулась.

— Зря, матушка. Мои-то на все руки… Прикажу искать — землю будут рыть. Курьера пошлю… Выведут господина на чистую воду. Как зовут, кто таков, какие такие злодеи в Англии? Нужно будет, сам поскачу.

Адреса нет, имя чужое, но его же знают. Капитан Хойзерман, торговец книгами Шангион, и не только они… Окажется шельмой, поплатится, на то полиция. Курьер захватит образец почерка. А если истинно перебежчик, служит нам, то агенты в Нидерландах, в Гамбурге, ловкие в операциях не токмо торговых, поберегут его и помогут исподволь, без шума.

— И здесь не шуметь об этом. Боже сохрани! Ты уж, матушка, с друзьями-то за чарочкой не оброни! Чем чёрт не тешится, ну как шныряют тут оборотни, деньги оттоль имеет же кто-то. Я англичан сквозь ситечко, тихонько. И Дивьеру велю, ты положись на него. По-тихому надо, не спугнуть чтобы…

Частил, не давая и слово вставить, непроницаемую воздвигал оборону. Заметил на губах самодержицы улыбку, кажись, благодарности.

Был у монархов обычай карать гонца, приносящего дурные вести, да и теперь он как незваный гость, конфузится, о награде не помышляет. Обиды Данилыча, давние, неутолённые, сегодня забыты. Меньше всего мог бы рассчитывать…

— Эй, Александр!

Он уже прощался. Увидел лицо смеющееся, блеск в глазах.

— Твой слуга, матушка!

— Подожди!

Встала, подошла к комоду, нетерпеливо защёлкала ящичками, обитыми медью, порылась в одном, извлекла некую грамотку, потом в красный угол, где под иконой Троицы на китайском расписном стольце козлоногий фавн обнимал амфору-чернильницу. Начертала нечто державной своей рукой, обернулась, лукаво сузила глаза.

— На!

Он обомлел, узнав собственное своё прошение, вручённое три недели назад.

«Уповаю, что Ваше Величество по превысокой своей материнской милости в день тезоименитства своего меня обрадовать изволит…»

Уничтожены проклятые счета. Зачёркнут долг казне, начисленный ревизорами. Смыто позорное клеймо вора, лихоимца, расхитителя казны, смыто, смыто! Подавятся недруги, завистники.

Царица ждала благодарности и уже брови сводила, чёрная мушка, налепленная над переносицей, тонула в складке. На колени пасть, лобызать ноги? Ишь, гордится собой! Акт милосердия совершила, будто он помилованный преступник…

— Служу тебе, матушка.

Отвесил поклон — и адье [132] в Сенат. Сунуть под нос Пашке… Пустился почти бегом, через залу, гостиные, только окна мелькали, летел, размахивая листком воинственно, служитель у двери отпрянул, закрыв лицо.

— По высочайшему указу…

Выговорил, задыхаясь от радости и от спешки, в пространство, в свечное марево. Канцеляристы вскочили. Данилыч проследовал дальше, к сенаторам. Наперво — сунуть под нос Пашке… Эх, нет его! Данилыч потряс запертую дверь, выбранился. Из каморы напротив вышел Голицын.

— Ты это, князь?

— Поздравь, Димитрий Михайлыч!

— Зайди!

Обдало табачным духом. Балуется боярин, привёз с Украины трубку с длинным чубуком, зелье забористое, турецкое. Не стесняется святого Дмитрия Солунского, патрона — суров его лик в проёме золотого оклада. Икона фамильная, из московских хором, так же, как и старинные сундуки, ларцы, коими заставлен кабинет. Железная оковка, тяжёлые замки-по-дедовски хранит боярин коришпонденцию, шкафам не доверяет.

Читает, поматывая головой, водит глазами близоруко. Кисло ему, небось.

Никогда не ссорился с ним Данилыч открыто. Чувствует — близко к тому. Вот-вот прорвётся боярская неприязнь…

— Поздравляю, Александр Данилыч. Славно, славно!

Хитрит старик…

— Рад душевно, князюшка…

Руки развёл, словно обнять вознамерился. Глаза раскрыты широко, искренне, лукавства, коли верить, нет и не было.

— Если душевно…

— А как же! Хорошо ведь… Угоден ты, стало быть. Раз угоден, послушает тебя.

Вот куда гнёт…

— Послушает, батюшка…

Просеменил к столу, заваленному писаниной, книгами, захлопотал, разрывая залежи.

— Глянь-кось!

Покосился на дверь, защипнул пачку счётов. Жирные печати, герб города Данцига.

— Платим, батюшка Александр Данилыч… Купцу Бреннеру шестнадцать тысяч… Купцу Кокошке… Вот, за устрицы для государыни… Сама-то она не больно… Голштинцы глотают слизняков этих. Платим, платим… Вином залились, сотни тысяч просажено, а солдатам в Персии сухарь снится… Сам знаешь… Гладом морим, скоро ружья не снесут.

— Знаю, — вздохнул князь. — Бедствует армия, без пользы там.

— Говорил царице? Не тебя, князь, так кого послушает?

— Герцог есть.

— Нам под герцогом быть?

— Зачем ты так? — ответил Данилыч с резкостью. — Я-то не молчу. Другие молчат.

Голицын сел, поник седой головой.

— Все мы врозь. Татары отчего Русь полонили? Согласья не было между князьями. И ныне — где оно, согласье? Немцев ругаем, а сами-то… Зависть и злоба. Забыли, что мы русские. Может, нам Голштиния дороже? Чем кичимся? Кафтаном из Парижа, берлинской каретой…

— Ты-то что присоветуешь?

— То и советую — русским вместе быть. Свары какие между нами, — похоронить. Мне бы потолковать с тобой…

О чём? Прервалась беседа, вошёл секретарь с ворохом свежей почты.

— Ишь, карусель у меня! Княгиня здорова? Варварушка? Кланяйся им.

Встреча запала в память. Речь боярина необычна, подбивает на что-то. В сенатских дебатах — касаемо Персии, иностранцев, финансов — он нет-нет да и кинет словцо в поддержку, острое, меткое. Часто ратовали заодно. Минутные были альянсы. Теперь, сдаётся, нечто большее предложить имеет родовитый Голицын безродному Алексашке. Вожак царевичевой партии…

Милость царицы произвела перемену. Выше цена Алексашке. Ждал бы счастья, кабы не итальянец… Неисповедима судьба, кривыми бредёт путями, не ведает человек, где найдёт, где потеряет.

Удружил сей Инкогнито…


Заговор, — твердит молва. Новые происки Лондона… Имя Лини не названо, Екатерина блюдёт условие, во дворце говорят о деньгах, пересылаемых через Ганновер, чтобы посадить на трон Петра Второго. Агенты, готовящие переворот, не найдены, ловко прячутся, отсыпают кому-то втихомолку иудины сребреники. Юродам базарным, что ли? Пропойцам в кабаке? Самозваному Алексею, снова где-то объявившемуся?

Лишь немногие считают затею серьёзной. Куда важнее то, что пишет из Франции посол Куракин:

«Две партии главные есть знаемые в Европе: одна — двор имперский с гишпанским, а другая — французы с имперским, и каждая из оных теперь ищет присовокупить в свой альянс других потенций…»

Пруссия, союзница Пруссия оказалась в одном блоке с Францией и Англией, что огорчительно. Правда, явной враждебности к России сей трактат, подписанный в Ганновере, не вызывает. Кампредон с ног сбился, обхаживая петербургскую знать.

— Вы подозреваете скрытое жало. Ради Бога, перестаньте! Союз оборонительный, ради равновесия в Европе, ни в одной статье, ни в одной букве нельзя усмотреть ущерба для России, напротив, создаются возможности…

Для тесной дружбы с Францией, которой он — посол христианнейшего короля — добивается много месяцев и, увы, не находит сочувствия.

— Ваш король женился на польке, — бросил в подпитии Карл Фридрих. — Русские ему не простят.

И громко захохотал, по-своему сглаживая бестактность. Что с него взять! Кампредона трудно смутить, он в тысячный раз клянётся, сулит, соблазняет и всем надоел. И сам-то не верит, лицемер… Обнаружилось, что полномочий от короля на заключение какого-либо договора с Россией никогда не имел. Носился с прожектами, прощупывал силы грозной империи, намерения её двора. И главное, забивал клин между Россией и Австрией.

Габсбурги и без того охладели к Романовым. Рассчитывали видеть на троне Петра Второго, родственника; восшествие Екатерины обидело. Всё ещё не могут смириться, по-прежнему отказывают ей в титуле императрицы.

— Что вам Австрия, что пользы от неё, — внушает Кампредон. — Против турок она вам не поможет. Разве послала хоть одного солдата на Прут? Только Франция обезопасит вас на юге. Ограждает вас наша дипломатия, наш авторитет в Стамбуле.

Риторика посла прозрачна — Россия не столь опасна французам, как Австрия, давний, заклятый враг. Если снова война — лишить её русской поддержки.

Некоторый толк от Кампредона всё же есть. Франция принимает русских юношей, едущих учиться. Десять лет провёл там арап Абрам Петров, вернулся офицером королевской артиллерии, фортификатором. Во Францию отправлен учебный фрегат «Эсперанса», сиречь «Надежда», на нём не только моряки, но и купеческие сыновья, дабы торговали по-европейски, проникли в суть биржевых операций, обвыкли вести бухгалтерию. Императрица сама напутствовала корабль.

От Англии же ничего, кроме неприязни. Между тем именно она, указывает Куракин, составила тройственный союз и командует им.

Что же последует?

Для светлейшего исход наилучший — восстановить доверие Вены. Цесарь дал княжеский титул, протекция сего монарха нужна и впредь, дабы исполнилось мечтание о княжестве.

— Старый друг лучше новых двух, — твердит князь, запершись с царицей, убеждённый в том, что его интерес с государственным спаян неразрывно.

— Турки, Александр.

Она была на Пруте, воспоминание живо, едва не попала в плен вместе с царём.

— Натравят французы? Есть средство, матушка.

Убрать армию из внутренних персидских провинций. Хватит добывать престол бессильному шаху, ну его! Удастся сохранить южный берег Каспийского моря, — прекрасно. Но только малой кровью… Баку и Дербент удержать непременно, царь сим приобретением дорожил.

— Он хотел дальше, — и царица подняла глаза к потолку. — Индия, Александр…

— Не всё сразу, матушка.

Екатерина колебалась. Сложности дипломатии её удручают, она вспоминает персидский поход, города, сдававшиеся почти без боя. Пётр лихо рубил гордиевы узлы, стянутые политиками, неужели теперь бессилен победоносный царский меч?

— Я спрошу Остермана, — сказала она утомлённо. — Остерман умный.

Уколола напоследок… Данилыч немедля кинулся к главному дипломату, подготовить его к высочайшей аудиенции, обговорить и совместную линию в Сенате. Свистела вьюга, заметала санный путь через Неву, вице-канцлер, верно, простужен, лежит наказанный за скупость: копеек жаль на дрова.

С Остерманом и трудно и забавно. Смеяться Боже упаси — мину сострой горестную, сочувствуй; стонет — и ты в ответ постанывай, угости хворями собственными, болтай про лекарства, мыльню свою прославляй — лишь отдав дань медицине, перейдёшь к цели визита.

Уже на парадной лестнице запахло больницей. Хозяин сидел в постели с забинтованным горлом, сипел, согревался декохтами на спирту — печь в спальне остыла. В Сенат он не поедет, погода адская, умрёт в дороге.

— Отложим, Андрей Иваныч! — воскликнул Данилыч услужливо, чтобы польстить.

Вестфалец принял как должное. Слабую, уголком губ, наметил улыбку.

— Спех… Это ловить блоха.

И он считает — стакнулись державы главнейшие против России, убоявшись её мощи, это у них общее, хотя свои цели у каждой. Франция — в пику, во-первых, Австрии, во-вторых, Испании. Пруссия хотя и венского лагеря, но окрепла, избирает роль независимую, метнулась к западным королевствам, а она на нашей дороге в Голштинию, ладно что не единственной. Обозначается более резкое размежевание Европы.

Всё это великий дипломат выражал намёками, гримасами, презрительной ужимкой, часто прерывался — кашлял, страдальчески замирал, долго полоскал горло.

— Тройка… Три лошади… Две лошади… Англия кучер.

— Как нам-то ответствовать, Андрей Иваныч?

Прибедниться уместно. Остерман пожевал губами, подался вправо, потом влево.

— Стена… Ты сделал шаг…

Костлявый палец тыкал, чертил в воздухе, пояснял. Понимай так — отход с одной стороны приближает к другой, на тот же шаг. Эка мудрость, нашёл невежду! С Кампредоном мы, по сути, прощаемся. Дальше-то что? Изреки, провидец!

Палец закачался маятником, остановился, от крайностей удалённый равно.

— Ай, разбежался! — и глаза прищурились, наблюдая безрассудство. — Разбил себе лоб.

Да, поспешность вредна, было бы опрометчиво отвадить Кампредона, обидеть короля Франции, хоть и пренебрёг царской дочерью.

— Цесарского посла пока нет в Петербурге, — сказал князь. — Позвать бы…

— Будет… Англия заставит.

То есть придётся ему, перед лицом новой коалиции, протянуть руку старому союзнику. А пока не спешить, зорко выжидать, рассмотреть пристально манёвры соперников. Вывод разумный. Светлейший встал, «спасибо» сказал сердечно. Мнения, как и прежде бывало, совершенно совпали.

Неделю спустя — Остерман всё ещё недужен, но пересилил себя — собрался Сенат.

Рады бояре, давние сторонники Вены. Но громче всех ликовал Ягужинский, заметно в подпитии.

Жаркие споры разгораются в Сенате, Ягужинский неизменный сторонник Вены, в восторге от сей перемены ветров, пылко гвоздит коварный Запад.

— Исконная есть тактика Британии — разделять и властвовать, по учению Макиавелли. Доколе будем терпеть фарисея Кампредона? Француз, а инструкции из Лондона. Австрия нам алеат природный.

Ссылаясь на флорентийского политика, генерал-прокурор посмотрел на своего соперника, и светлейший отозвался запальчиво:

— У нашей макушки-царицы претензии к цесарю, касательно титула.

— Уладится, чай, — возразил тот. — Задом стоим к цесарю, от нас зависит… Он герцогу симпатизёр, герцог из его рук получит Шлезвиг. Сатисфакция её величеству.

— За неё не решай!

Князь применял обычную тактику — раззадоришь собрание, лучше узнаешь позицию каждого. И притом, как самый преданный слуга государыни, оберегал её престиж.

Толстой, познавший в бытность послом заточение в турецкой тюрьме, поделился тревогой — султан обнаглел, непобедимым себя мнит; снимет Франция узду — накинется.

— На юге фронт наш хлипок. Солдаты с ног валятся от голода. Пропадёт армия.

По существу спора не было, все склонны к цесарю, привычному алеату, речь об условиях. Остерман заключал дебаты под гул одобрения — да, рассчитать поворот, не расшибиться! Светлейший поглаживал ордена на груди, с улыбкой то снисходительной, то иронической, а временами скучал — ничем, мол, не удивили. Дослушав вице-канцлера, вскочил, минуту наслаждался тишиной.

— Наша матушка-государыня, — сказал он громко, внятно, — с нами в единомыслии.


Иноземец Еншау, понукаемый полицией, исполнил заказ — кожа великана Буржуа, основательно выдубленная, лоснится. Екатерина изволила погладить. Милостивый дар Кунсткамере, так же, как подушка, обшитая рыбьей кожей.

Мужик, соорудивший в зале Академии наук модель звёздного небосвода, награждён царицей щедро, заводит в слободе мастерскую, берётся делать шкафы для книг, кафедры профессорам, глобусы.

Магистр Байер [133], приехавший из Кенигсберга, напористый, тридцатилетний, овладевший многими языками, обещает дознаться, откуда произошли русские, где селились в древности, кто были их варварские вожди. Ожидаются французы — братья де Лиль [134], астрономы, в новом здании Кунсткамеры на Васильевском откроется обсерватория. Профессора, которые в Германии слыли еретиками и натерпелись от архипастырей, в Петербурге глаголют свободно. Одна беда — прививать доброе ученье почти некому.

Чтимый покойным царём Пуфендорф [135] тоже испытывал гонения, его книга «Обязанности человека и гражданина» переведена и по высочайшему повелению печатается.

Чины синодские не вмешиваются, покуда касается иностранцев, опекаемых свыше, но всякие шатания, возникающие на российской почве, изничтожают бдительно. Бродячих пророков, пустобрёхов, толкующих Священное Писание своевольно, карают строже. Раскольники при Петре откупались денежной пеней, теперь им житья не стало, и бегут они в чащобы, в лесные скиты, за Урал, за Иртыш, к землям вольным.

Сочинитель Иван Посошков из смрадной острожной ямы взят, помещён в Петропавловской крепости. Чище тут, суше, червей во щах меньше, и то спасибо. Спросили его однажды, отхлестав плетью, знался ли с английскими коммерсантами, о чём толковал, бражничал ли с ними, не пытались ли совратить его подкупом, гнусными речами. Он клятвенно отрицал.

Потом забыли его. Подозрения с него царица не снимает, он знакомец Федоса, да хотя бы и чист, но за пределами круга нужных ей и близких людей.

Пётр завещал ей армию и флот. Мать отечества внушает сие морякам на корабле, корабелам в Адмиралтействе. Туда привезли насос, купленный Татищевым в Швеции. Екатерина явилась, при ней поставили на судно, откачивали воду. Спрашивала — годится ли, лучше российских или хуже.

Её крестники — корабли, рождающиеся на стапелях, — она сама даёт им названия. Заложен, взметнёт весной паруса трёхмачтовый «Герцог Голштинский», отделать его приказано искуснейше фигурным деревом, кают-компанию — просторно, в расчёте на пиршества.

Красавцем сойдёт на воду…

Изыскать бы руль, коим можно было бы управлять взрослым человеком, как кораблём! Карл Фридрих позорит себя, с Анной разлад, наследник пока не ожидается. Шансов на шведский трон всё меньше… Елизавета шалая, боится венца, участь сестры отвращает, вся в порывах сердца, горячего тела, что для царевны непозволительно, ведь сплетничает Европа… Впрочем, дочь Петра в девках не засидится.

Есть ещё родня, крови крестьянской, рассеянная по деревням и городкам прибалтийских провинций, родня Марты, воспитанницы пастора. Две сестры были у неё, один брат. Должны быть и дети. Все ли живы — неизвестно. Ни фамилий, ни адреса не имеют, найти трудно, но необходимо. Скачут, колеся по просёлкам, нарочные, расспрашивают старост, священников, брат уже обнаружен. Напали на след первого супруга Марты, шведского драгуна, уцелел, пленником угодил в Сибирь, определился на русскую службу. Велено там оставить, повысив чином.

И наблюдать за ним…

— Ах, Эльза! Я должна была… Проклят тот, кто равнодушен к своим кровным. Из плебеев я сотворю дворян. Графов, Эльза, графов! Вообрази, какой афронт боярам! Мы посмеёмся, мы весело посмеёмся.

Обширная, разноплемённая, многотысячная семья Екатерины дышит тёплом, сулит опору, защиту, отвлекает от зла, таящегося в засадах.

Лини напомнил о себе.

«Получил из Англии письма и спешу Вашей Светлости доложить, что негодяи совещаются с министрами и другими влиятельными людьми, в том числе с герцогом Ньюкастла, важным побудителем злодейского замысла».

Наконец указано имя, это внушает доверие. С долгами разделаться не удалось, нужны позарез ещё четыреста пистолей, Брюссель безбожно опустошает кошелёк. В конце послания раздражающе лаконично:

«Шеф заговора имеет секретную корреспонденцию с Россией».

Загрузка...