Неси это гордое Бремя[41] вместо эпилога

Истерзанные индийской жарой тело и душа жили ожиданием прохлады. Кто знал, что тридцать градусов в Москве страшнее, чем пятьдесят в Дели! Я шагал по раскаленному асфальту и чувствовал себя солдатом Киплинга, вернувшимся из похода и осматривающим родные просторы.

С родиной, надо сказать, было не все просто. После полугода передвижения на поездах, автобусах, мото- и велорикшах оказалось, что я боюсь метро и не могу себе позволить такси. А рикш в Москве не было, хоть мне все время и чудились в уличном шуме их вопли и зазывания. К тому же я никак не мог избавиться от привычки ходить по тротуару с левой стороны — а посему мне вслед неслась брань тех, кто в Индию не ездил и воспитывался в «правостороннем» каноне.

Я брел по Тверской в разбитых сандалетах, в видавших виды шортах, в майке с надписью «Ладакх — вершина мира» и был похож на темнокожего бомжа. По сторонам проплывали магазины со сногсшибательными витринами, бордели, замаскированные под ночные клубы, и скрытые от глаз офисы, в которых днем и ночью шел «большой распил». С утра цена на нефть взяла очередной рубеж, и по этому поводу сирены снующих взад-вперед машин со спецномерами ревели с особой торжественностью. Я чувствовал себя бессердечным выродком, оторванным от забот своей родины, — все это меня никак не касалось. Передо мной в мареве над асфальтом покачивались то горы, то пляжи, а на месте раскаленного солнца полыхал огромный знак «Ом».

После полудня, когда на улице стало совсем уже нестерпимо душно, я, сам не знаю почему, зашел в возникший на пути храм. Внутри было сумрачно и прохладно. Словно Господь решил позаботиться о своих чадах и начал с того, что прикрутил фитилек и умерил температуру в котле. Но никого, кроме меня, в храме не было! Значит, прохлада, и полумрак, и покой, и обещание чего-то важного — все это устроили специально для меня. Я склонился перед Господом с благодарностью за передышку и неожиданно почувствовал чей-то взгляд. С едва различимой в сумраке иконы на меня смотрела моя бабушка.

— Вернулся? — спросила она и покачала головой, как во времена моего детства.

Я молча кивнул, потом одну за другой запалил три свечи и поставил рядом с иконой. Языки пламени затрепетали на сквозняке, и бабушка улыбнулась.

— Хорошо дома… А ведь все равно уедешь?

— Уеду, — тихо ответил я. Мы помолчали, как два человека, давно не видевшие друг друга и не знающие, с чего начать разговор.

— Зайди, Мишенька, перед дорогой, — сказала бабушка и потянулась, чтобы погладить меня.

— Зайду, — буркнул я, будто подросток, застеснявшийся бабушкиных нежностей, и направился к выходу. Уже в дверях подумал, что во всей Москве не найдется двух других столь же одиноких людей, как я и моя бабушка. Это было грустно. Но и, как ни странно, весело тоже. Потому что, чем более ты одинок, тем меньше у тебя привязанностей. Однажды записавшись в бродяги, ты зачеркнул свой адрес, забыл про возраст, и даже кожа твоя потеряла свой цвет. Ты стал белым для черных и черным для белых.

«Вот и прекрасно!» — сказал я сам себе, щурясь от яркого солнечного света. Потом еще раз обернулся на храм и, как положено солдату Киплинга, пошел куда глаза глядят, напевая себе под нос:

Неси это гордое Бремя —

Ты будешь вознагражден…

Неси это гордое Бремя —

Ты будешь вознагражден…

Неси это гордое Бремя —

Ты будешь вознагражден…

2006–2008

Загрузка...