Часть VII Через горы — к дому

Маклеод Ганж
Манали
Пангонг-Тсо
Манали
Дели
Москва

Глава 22 Слезы Авалокитешвары Манали — Лех

Из Маклеод Ганжа в Манали автобусы ходят три раза в день, чаще, чем из Златоглавой в какой-нибудь подмосковный городок. В мае, когда до Дхарамсалы добираются дожди, народ с рюкзаками начинает перемещаться к северу. Большинство едет в Манали, куда сезон дождей приходит иногда на месяц позже. Когда же начинает лить с неба и там, перебираются в Лех. Только в Лех в начале июня просто так не попадешь — на самых высоких в мире автомобильных перевалах в это время все еще лежат снега и надо брать джип. Ладакх — третья и самая крупная часть штата Джамму и Кашмир. В Джамму преобладают индусы, в Кашмире мусульмане, в Ладакхе — буддисты. Туристы сюда едут, чтобы побывать в буддийских монастырях. Монастыри окружены тайной. Считается, что в одном из них, в Хемисе, сохранились рукописи, утверждающие, что Христос восемнадцать лет — с двенадцати до тридцати — провел в Индии. Впрочем, когда я задал вопрос об этом монахам в Хемисе, на меня посмотрели безо всякой симпатии: видно, туристы их здорово достали этими тайнами!


На высоте три с половиной тысячи метров на склонах гор появились снежные пятна; одновременно Лёву начало рвать. Его белое — белее снега — лицо свисало из окна джипа, и время от времени снаружи долетал утробный вой. Вой Лёвы сливался с воем мотора, тянущего джип все выше в гору. В сочетании с лишенными растительности склонами звуки навевали страшенную тоску.

Вскоре перевал Рохтанг остался позади, после чего дорога лишь ненадолго прянула вниз, а потом с упрямством кашмирского фундаменталиста продолжила набирать высоту. Она чертила зигзаги с шагом метров в сто. Каждые пятнадцать-двадцать секунд пропасть с одной стороны и стена с другой менялись местами, и вскоре я перестал понимать, где право, где лево. У меня закружилась голова. В этот момент сидевший слева от меня Боря как-то неестественно шумно вздохнул и в свою очередь вывалился в окно. Минутой позже оттуда раздался точно такой же вой, какой справа издавал Лёва. Я не выдержал и рассмеялся. Молодые люди одевались и вели себя как близнецы, хоть и были совершенно не похожи друг на друга. Это были два благополучных еврейских мальчика, выехавших из Нью-Йорка в первое в жизни большое путешествие. И забавлялись они тем, что смущали окружающих веселой игрой в приятелей-гомосексуалистов. Но сейчас им было не до эпатажа: симметрично свесившись по бокам машины, они блевали на ходу.

— Высокий хорошо! — весело сказал, не обращаясь ни к кому конкретно, водитель. Из-за проблем с английским его речь порой звучала загадочно. Вот и сейчас было не ясно, хотел ли он приободрить всех пассажиров без исключения, утверждая, что выше будет легче, или только состязавшегося с приятелем Борю, чей рост приближался к метру девяносто.

До открытия автобусного сообщения через заснеженные перевалы оставался по меньшей мере месяц, да и джипы из Манали в Лех только еще пробивали дорогу и стоили несусветно дорого. Вот мы и решили разделить расходы.

Кроме весельчака-водителя, в джипе ехало восемь человек. Сзади, в багажном отсеке, сидели трое: канадец Джим и немецкая пара, Рон и Моника — те самые молодожены, которые свой медовый месяц решили провести на курсах Випассаны. В лагере, как и положено, Рона немедленно увели на мужскую половину, а Монику — на женскую. На одиннадцатый день, когда закончились бесконечные медитации и было разрешено разговаривать, супруги, как сумасшедшие, бросились друг к другу и уже на ходу начали спорить.

— Ну что, съела? — кричал Рон. — Кто говорил, что я не высижу!

— Не ври, о тебе речи не было! — кричала в ответ Моника. — Я о себе говорила, а ты не верил!

Немцы и в джипе продолжали пикироваться, но уже вяло: накопленный за десять дней энтузиазм был изрядно подрастрачен, а чем еще, кроме спора, занять время, они, похоже, не знали.

Джим вел себя незаметно, и сказать о нем было нечего. Он работал инженером и выглядел соответствующим образом. Еще он занимал мало места, был молчалив и серьезен. Казалось, в нем постоянно происходит напряженная внутренняя работа. Выходил он из состояния погруженности в себя лишь затем, чтобы, увидев стадо пасущихся яков, сказать: «Ого, яки?! Нормально». Или, обнаружив в расщелине между горами несколько домиков, задумчиво заметить: «Надо же, и здесь жизнь…» Пожалуй, единственной особенностью Джима (да и то от него не зависящей) было то, что попутчики постоянно забывали, как его зовут, и называли то Джоном, то Джо, но он не обижался и спокойно поправлял: «Джим. Меня зовут Джим!»

Джима мы тоже подобрали на Випассане. Канадец и немцы, как и предписывали напутствия, полученные в центре, медитировали точно по часам. Условия для медитации на горной дороге были средние. Оборачиваясь, я видел три головы с закрытыми глазами, мотавшиеся из стороны в сторону и стукавшиеся то о потолок, а то и друг о друга. Медитирующих, похоже, это не смущало. Во всяком случае, глаз никто не открывал. Впрочем, после того как за окнами замелькали снежные пятна и Лёва с Борей начали блевать, трое сзади тоже как-то напряглись и посерьезнели. Рон вспомнил о том, что он врач-натуропат, и принялся отпаивать нью-йоркских «близнецов» какими-то ядовито-желтыми гомеопатическими таблетками. Жертвам горной болезни от них было мало проку, но Рону это занятие явно помогало: он чувствовал себя при деле.

Впереди рядом с водителем сидела московская пара — Аня и Веня. У Ани от высоты болела голова, а Веню мучил холод. Оба они почему-то считали, что это я убедил их, что наверху будет жарко, и поэтому Веня отправился в Гималаи в одной майке. То есть теплые вещи у него, конечно же, имелись, но — в рюкзаке. А тот вместе с остальным багажом ехал на крыше джипа под брезентовым тентом.

— Тент сильный молодец! — сказал водитель, зачем-то сделав круглые глаза, и передал Вене тонкое байковое одеяло, в которое тот безнадежно и кутался.

В Манали, перед самым отъездом, Аня с Веней купили упаковку «хаша», и в дороге Аня не раз намекала, что не мешало бы «курнуть».

— Что ж вы такие скучные-то?! — в конце концов не выдержала она.

В другое время нью-йоркские близнецы непременно бы откликнулись, но сейчас им было не до того. Что до остальных, то трое из багажного отсека мало того что были сторонниками здорового образа жизни, еще и не понимали по-русски. Веня же от холода не мог вымолвить ни слова и лишь изредка клацал зубами. Водитель был не в счет. Таким образом, Анино предложение активной поддержки не находило. Впрочем, и противники наркотиков имели в своем активе единственный голос. Голос этот принадлежал мне.

Причина для возражений у меня была достаточно веская: в пути мы должны были одолеть второй в мире по высоте дорожный перевал. 5328 метров — дело нешуточное! Не то чтобы я возводил в идеал чистоту спортивных достижений, скорее считал, что в горах гашиш повлияет на хрупкий девичий организм нежелательным образом, и наше без того не слишком радостное путешествие может закончиться совсем уж печально.

Как-то само получилось, что обязанности руководителя небольшой разношерстной группы легли на меня: я подбил отправиться в Лех канадца, немцев и москвичей («близнецов» мы встретили в пути из Дхарамсалы в Манали), я же договорился с хозяином джипа, наконец и по возрасту я был лет на пятнадцать старше остальных участников маршрута. Командовать у меня получалось ненатужно и естественно. Во всяком случае, мне так казалось.

— Нельзя, понимаешь! Хуже будет, — говорил я Ане в ответ на очередной вопль о «хаше».

— Хуже не будет, — упрямилась девушка, и я не знал, как следует реагировать на подобный полемический ход. Ее лицо было перекошено — гомеопатические таблетки помогали от головной боли не лучше, чем от тошноты.

Пока мы дискутировали о вреде потребления наркотиков в горах, сзади кто-то неестественно громко икнул — раз, другой — и следом раздался вопль Рона.

— Стоп, сто-о-оп! Шайзе… — кричал Рон, стараясь отодвинуться от Джима, которого рвало прямо на сиденье. «Стоп» относилось и к Джиму, и в особенности к водителю. Однако ни тот ни другой остановиться не имели никакой возможности. Ситуация была и в самом деле дерьмовая. Сидевшая с краю Моника безуспешно старалась открыть окошко, но окна в багажном отделении были плотно задраены. Водитель сделал несколько попыток сползти на обочину, но всякий раз пропасть оказывалась так близко, что в салоне повисал сдавленный вздох.

— Шива не любит! — сказал водитель и показал на тучу, нависшую над снежным хребтом, после чего выразительно посмотрел на меня. Он был редким для этого буддийского края шиваитом. А еще он никак не мог простить, что я заставил его выехать в три часа дня, вместо привычного для этого маршрута часа ночи. Туча была и в самом деле пугающая, но остановиться мешала вовсе не она, и тем более не Шива, а подпиравшая сзади колонна машин. Впрочем, и колонна впереди имела не меньшую длину. Мы болтались между ними, как вагон в железнодорожном составе, как бусина в ожерелье, как сосиска в бесконечной связке. И при этом в салоне стоял устойчивый запах рвоты. Полотно на этом участке было проложено шириной в один кузов, и в редких «карманах» стояли встречные автомобили в ожидании, когда мы проедем, чтобы рвануть вниз.

Здесь самое время рассказать о дороге из Манали в Лех. Начало и конец этого пятисоткилометрового маршрута по уровню лежат выше Уральских гор, а большая часть проходит на высоте Монблана и Эльбруса. Это, возможно, самая близкая к небу автомобильная трасса в мире! Действует она всего три месяца в году, когда на высокогорье тает снег. Дорога карабкается вверх до тех пор, пока почти на пяти тысячах метров не достигает плоскогорья; дальше уныло тянется в окружении шести- и семитысячников, чтобы в конце концов неподалеку от Леха пересечь знаменитый перевал Тангланг-Ла и начать спускаться. Прежде из Манали в Лех ездили по равнинной дороге, в объезд, через Кашмир, но из-за постоянных конфликтов с Пакистаном возник этот горный путь. И похож он больше на военную тропу, чем на автотрассу: на перевалах стоят посты, случается, проверяют документы, а среди джипов, везущих туристов, обязательно затешется колонна крытых брезентом армейских грузовиков.

За такой защитного цвета колонной мы и плелись в гору. Солнце медленно опускалось за соседний хребет и никак не могло окончательно спрятаться — в своем движении вверх мы мешали закату. И все же ночь взяла свое. Пока офицер с усами, похожими на двух сидящих в ракушках улиток, проверял на КПП наши документы, тени от земли поднялись по склонам гор до вершин, и в Дарчу мы въехали в полной темноте.


Поселок Дарча — самый высокий населенный пункт на трассе — осветил наш путь двумя тусклыми фонарями. Слева был придорожный буфет, куда я немедленно и направился за чаем. Справа — постоялый двор, где оказалось всего шесть свободных мест: для «близнецов» места не нашлось, и хозяин повел их селиться куда-то рядом. Часы на стене буфета показывали четверть двенадцатого. Чтобы добраться до Леха засветло, выезжать решили в три часа утра.

Я был слишком возбужден поездкой и никак не мог заснуть. Перед глазами мелькал бесконечный зигзаг ползущей вверх дороги. Без пятнадцати три сработал будильник, и, разбитый бессонницей, я отправился к джипу. Там происходило побоище: забравшийся на крышу водитель воевал с тентом. Обледеневшие под морозным ветром углы не желали отвязываться. Внизу стоял закутанный в одеяло Веня, почти утративший надежду получить свои теплые вещи, и безостановочно лязгал зубами. Изо рта у него вырывались густые клубы пара.

Поодиночке подтянулись Джим, Рон, Моника, Аня… Судя по лицам, все были одинаково не выспавшимися и раздраженными. Водителю наконец удалось добраться до Вениного рюкзака и спуститься на землю. Можно было ехать, если бы не отсутствие «близнецов». А главное, никто не знал, где их искать! Веня и Аня тихонько забрались в джип и, обнявшись, прикорнули. Моника занялась переупаковкой вещей. Джим и Рон пошли за чаем в буфет. Только я не находил себе места, отчего-то чувствуя ответственность за потерявшихся спутников. Я бродил и сдавленным шепотом звал потерявшихся товарищей. Все было напрасно.

Когда я вернулся, возле джипа полыхали страсти. Рон с Моникой бранились по-немецки. Заметив меня, Рон, не сбавляя тона, прокричал:

— Шайзе! Где твои уроды? Ждем еще пять минут и поехали!

Я отреагировал не сразу, и паузы оказалось достаточно, чтобы пропустить еще серию ударов. Теперь они были направлены непосредственно в меня.

— Что ты стоишь! Втравил всех в авантюру, а теперь в кусты?

Мне пришлось напрячься, чтобы не заехать Рону по физиономии. В маленьких круглых очках, с правильными чертами лица немец напоминал Джона Леннона и, следовательно, вызывал симпатию. На самом деле он принадлежал к тому отвратительному типу внешне мягких и интеллигентных людей, которые при первом удобном случае показывают себя склочниками и скандалистами.

Лёва с Борей возникли сами, без моего участия. Они шли хмурые и заспанные. Вряд ли «близнецы» и вообще проснулись бы среди ночи, если бы их по ошибке не разбудили, приняв за дорожных рабочих из Непала — у тех начиналась смена. Никто, включая Рона, не сказал пришедшим ни слова — все были слишком злы, чтобы разговаривать.

К рассвету, проехав еще два КПП и преодолев перевал Баралача-Ла, мы достигли плато. Перед нами, насколько хватало глаз, лежала пустыня, окруженная снежными пиками. Снег здесь встречался лишь изредка: его сдувало ветром к краям равнины. Желто-коричневая, а местами темная до синевы почва не служила приютом ни одному дереву, ни одному стебельку. Лишь изредка путь нам пересекало рваной рысцой перекати-поле, и взгляд, радостно уловивший постороннее движение, принимал прыгающий шар за неведомого зверька.

На высоте пять тысяч метров дыхание становилось работой. Чтобы нацедить нужный организму кислород, приходилось хватать ртом воздух куда чаще обычного. Я всмотрелся в лица спутников — теперь и остальные выглядели не лучше «близнецов». Бледные, с кругами под глазами, все пытались доспать в пути, но получалось плохо: джип непрерывно скакал на ухабах. Дорога была разбита, и ехать приходилось не быстрее тридцати километров в час. Особенно доставалось Монике. Она замотала голову шарфом и положила ее на локоть Рону. Лицо у нее было перекошено от боли.

То ли потому, что выехали среди ночи, то ли еще по какой-то причине, двигались мы в одиночестве. Поднимающееся из-за спины солнце вытягивало тень джипа на сотни метров. Казалось, гигантская такса бежит впереди нас и вынюхивает маршрут.

— Быстро хорошо! — сказал водитель и с тревогой махнул рукой по ходу движения. Впереди, закрывая вершины гор, висела туча. За ночь она стала еще тяжелее. Особенно зловещим казалось то, что в остальном небе не было ни облака.

— Дождь? — спросил Веня у водителя.

— Дождь, — горестно кивнул тот.


По мере приближения тучи, лицо водителя принимало все более испуганное выражение.

— Сухой дождь, — сказал он и закрыл все окна. И хотя солнце по-прежнему посылало нам вслед свои лучи, вокруг становилось все темнее. В конце концов водитель включил фары, а потом и вовсе остановил машину, достал из бардачка пластмассовую фигурку Шивы и принялся молиться. Лёва попытался спросить, почему не едем, но никто не ответил. Только Моника все громче стонала от головной боли.

Темнота обрушилась как-то разом, словно мы вошли в неосвещенную комнату и закрыли за собой дверь. И тотчас же раздался шлепок по тенту. А следом еще один, и еще. Звук был протяжнее и глуше, чем при обычном, пусть и сильном дожде. Не похоже это было и на резкие щелчки градин. Казалось, с неба падали и лопались от удара о землю десятки лягушек или медуз. На водителя было страшно смотреть. Он был бледен, мелко трясся и как заведенный молился по-своему. На меня же почему-то сильнее всего подействовало то, что стоявшая перед ним фигурка бога-разрушителя сияла хорошо различимым в сумраке ровным светом. В тот момент даже мысли не возникло, что в ней может быть батарейка. Более того, кажется, я вполне готов был допустить, что необычный шторм — дело рук Шивы. Впрочем, опережая течение рассказа, скажу: я и сейчас точно не знаю, что это было. Из-за редкости явления в путеводителях о нем нет ни слова, а жители Леха лишь удивленно качали головами, то ли не веря моему рассказу, то ли поражаясь тому, что нам довелось пережить. И лишь в самом старом ладакхском монастыре Ламаюру я узнал, что упоминание о сухом дожде встречается в древних тибетских книгах. Но все это было потом. А сейчас мы стояли посреди пустыни, словно в первый день творения, и земля была безвидна и пуста.

Свет фар утыкался в стену клубящегося мрака. Шлепки раздавались все чаще, но на ветровом стекле не было ни малейшего следа воды. Лишь от земли ритмично поднимались столбики пыли. И я вдруг поймал себя на том, что испытываю неодолимое желание выйти и посмотреть, что происходит снаружи. Но прежде чем я успел что-либо сделать, в багажном отделении началась возня. Рон бился в истерике. Он кричал, что Моника умирает и ей нужен свежий воздух. Лицо девушки и в самом деле выглядело неживым. До меня вдруг дошло, как тихо было в машине до этой минуты. Немец, лишенный возможности выйти, попытался перевалиться на наше сиденье, но на нем повис Джим, а Лёва и Боря, развернувшись, принялись дубасить его с таким остервенением, словно знали о том, что произошло в Дарче. Истерика, перекинувшись от Рона, овладела остальными. Водитель начал стучать кулаками в грудь. Веня вцепился в него, требуя, чтобы тот взял себя в руки. Но и сам Веня выглядел не лучше: от ярости у него сузились глаза и набухла жила на лбу. У меня внутри тоже все кипело, и я с трудом сдерживался, чтобы не влезть драку, — мне были одинаково противны и «близнецы», и Рон. Но поднимавшаяся злоба нашла иной выход: неожиданно для себя я прижал ладони к вискам и закричал. Похоже, сам же я первым и испугался этого крика. В наступившей тишине буднично и скучно лязгнула дверца — Аня вышла наружу. Мы не заметили, как кончился дождь. Вместе с тем быстро становилось светлее.

Поодиночке все, кроме водителя, вылезли из джипа. Индиец еще какое-то время неподвижно сидел, уронив голову на руль. Впереди лежала все та же дорога, упиравшаяся у горизонта в цепь снежных гор, а за спиной висела туча, проползшая над нами, как танк над траншеей. Но угроза исчезла — теперь это было обычное темное облако, которое с каждой минутой светлело и уменьшалось.

Участники путешествия молча бродили неподалеку от машины, стараясь, чтобы не только пути, но и взгляды их не пересекались. Повсюду виднелись холмики земли, похожие на вулканы с погасшими кратерами. Ничего, кроме них, не напоминало о только что прошедшем «дожде без воды». А вскоре под ветром исчезли и они.


Печальным следствием пережитого катаклизма стало то, что закрепленная под тентом тридцатилитровая канистра опрокинулась, и бензин вытек, насквозь пропитав лежавший на крыше багаж. Минут двадцать водитель разбирал тент и перекладывал вещи. Потом слез и, ни слова не говоря, завел мотор. Чтобы добраться до Леха, нужно было добыть по меньшей мере двадцать литров бензина.

Мы ехали молча — кажется, после того как я закричал, никто не сказал ни слова. Джип по-прежнему бросало на рытвинах. Теперь уже Моника держала голову Рона у себя на коленях и тихонько ее гладила. На лбу у него виднелась изрядная ссадина. После очередной ямы водитель ударил по тормозам, выскочил наружу и, став по-собачьи на четвереньки, вырвал прямо на обочину. По-собачьи же ногой подгреб песок и прикрыл им следы своей слабости. Вернулся он совсем уже потерянный.

— Манали — Лех, Лех — Манали, Манали — Лех. Три раза не спал, — тихо сказал водитель, и мне стало его жалко. Но ни я, никто другой не сказал ни слова ободрения. Так и поехали дальше.

Вскоре мы добрались до Сарчу. Палаточный лагерь, где обычно ночуют туристические группы, был виден издалека. На мачтах перед шатрами на ветру развевались пестрые флаги. Водитель поставил джип на стоянку, и все разбрелись по разным забегаловкам: группа безнадежно распалась. «Близнецы» ушли вдвоем, канадец держался то ли вместе с немцами, то ли сам по себе, я оказался в компании с москвичами. Надо было как-то доехать до Леха, не разругавшись окончательно.

После обеда мы устроились на скамейке перед шатром, и Аня вопросительно посмотрела на меня. Можно было этого уже не делать — нет группы, нет и руководителя. Но она спросила у меня разрешения, и я кивнул. Аня быстро набила чулум[37], украшенный тибетским орнаментом, раскурила и передала Вене, а тот мне. Чулум гулял по кругу. Мы были так поглощены процессом, что не заметили, как подошли «близнецы» и молча уселись рядом. А вскоре — и это было уж совсем удивительным! — возникли немцы с Джимом, и Рон пробормотал, что ему, как натуропату, необходимо опробовать действие «хаша» на себе. И только водитель ходил от машины к машине, пока не достал нужный бензин. На нем мы и доехали безо всяких приключений до столицы Ладакха.


На четвертый день пребывания в Лехе я отправился за сотню километров в монастырь Ламаюру. Мне удалось пристроиться к экскурсии, но она оказалась настолько скучной, что я не только покинул группу, но и сбежал из ритуального зала, решив вернуться, когда там никого не будет. Гуляя по монастырю, я сначала оказался на кухне с расставленной по полкам глиняной посудой и потемневшими от времени латунными чайниками, потом попал в комнату, где лежал больной монах, а в конце концов забрел в школу.

Я остановился на краю метра на три утопленного в землю квадратного дворика. Мальчики в красных монашеских одеждах, сидя на каменном полу, писали на деревянных дощечках под диктовку учителя. Они точно так же, как дети в остальном мире, высовывали языки, закусывали губы и наклоняли набок головы, словно от этого зависело качество письма.

«Это ли не лучшее доказательство, что все мы произошли от одной обезьяны или от одного бога!» — подумал я и почему-то обрадовался этой нехитрой мысли.

Учитель стоял ко мне спиной, и я, чувствуя некоторую неловкость от подглядывания, негромко кашлянул. Он обернулся и сделал приглашающий жест. Слева от меня вниз вели ступеньки. Пока я спускался, учитель объявил перерыв, и мальчики, бросившись к лестнице, застыли по обеим ее сторонам. Глаза их горели любопытством. Несмотря на популярность Ламаюру среди туристов, в школу, судя по всему, посторонние забредали нечасто.

Учителю было тридцать лет. Из них двадцать три он прожил в монастырях и буддийских школах. По-английски он говорил без ошибок, но так медленно, словно каждую фразу сперва проговаривал про себя.

— Ищете старый храм? — спросил он.

Я кивнул, хотя на самом деле ничего не искал. В путеводителе о храме одиннадцатого века было написано буквально два слова, а встреченные на экскурсии эстонцы сказали, что здание находится в таком состоянии, что монастырское начальство почло за лучшее повесить на двери чуть ли не амбарный замок.

Учитель подозвал одного из мальчиков и что-то сказал ему, после чего тот сразу убежал.

— Подождете минуту? Лама вас проводит. — обратился он ко мне.

За трогательным обращением «лама» к семи-или восьмилетнему ребенку мне почудилась такая нежность, что я даже не удивился тому, что мне покажут храм.

— Почему вы назвали мальчика ламой? — Я не сумел сдержать свое любопытство.

— Ламами мы называем самых святых и образованных монахов, — серьезно сказал учитель. — Образованными они станут со временем, а святые они и сами по себе. А еще в этом — надежда, что когда-нибудь из них и в самом деле вырастут ламы.

Я выглядел таким растерянным, что монах улыбнулся и спросил:

— Вас разве не так учили?

Как нас учили, я рассказать не успел — вернулся мальчик, в руке он держал огромный ключ. «Значит, и впрямь на амбарном замке», — подумал я, и мы отправились вверх по лестнице.

Крошечный храм выглядел заброшенным и давным-давно требующим реставрации. С потолка тянулись следы дождевых струй, превращавшие когда-то яркую настенную роспись в грязные, набухшие сыростью пятна. Через дыры в крыше падало несколько солнечных лучей, позволявших рассмотреть внутренности храма. Посреди комнаты стояли скульптурные изображения великого учителя тибетцев Падмасамбхавы и еще каких-то неизвестных мне святых. Дальше возвышалось одиннадцатиголовая статуя бодхисатвы сострадания Авалокитешвары. Стена за ней была оформлена в виде полукруга с тысячей рук, обращенных ладонями наружу. На каждой ладони был нарисован глаз.

— Ченрезиг, — сказал мальчик, наблюдавший за тем, как я рассматриваю скульптуру. Так зовут бодхисатву тибетцы. Я обернулся и вздрогнул: мой провожатый стоял у меня за спиной с ритуальной маской на лице. Ему, не знавшему английского, хотелось хоть как-то привлечь мое внимание. Маска изображала то ли быка, то ли какое-то другое животное с обломанными рогами, и мальчик, сделавшийся вмиг похожим на Минотавра, издавал из-под нее утробные звуки. Мне стало не по себе. С четырех сторон были полинявшие стены с сюжетами из незнакомой жизни, невиданные многорукие существа стояли в метре от меня, неведомое животное в упор смотрело мне в глаза через огромные пустые глазницы. И сам я — немолодой, но по-прежнему любопытный до всего человек — казался очутившимся в чужом мире ребенком, что трогает предметы, которые ни в коем случае нельзя трогать, и не понимает, с какими опасностями сейчас столкнется. От этого было и страшно, и сладко одновременно.

А потом мальчик приподнял маску и совсем по-детски начал ковырять в носу. Мне стало смешно, и морок растаял. Уже собираясь уходить из храма, я заметил вход в соседнее помещение. Там крыша была целее, и света, соответственно, меньше. Я зажег стоявшую перед Авалокитешварой свечу и вошел в темноту. Комната напоминала пенал, с одной стороны которого стояли совсем уже жуткие скульптуры с оскаленными зубами и мечами в руках, а с другой стороны тянулась голая стена с изображениями двух скелетов. Я стоял со свечой в руке, не в силах сдвинуться с места. Но не скелеты были тому причиной! На третьей, торцевой стене виднелось еще одно изображение. На нем были нарисованы десятки кратеров. Их ряды уходили к горизонту, туда, где угадывалась цепь теряющихся в тумане гор. Это был тот самый пейзаж, который я увидел после окончания сухого дождя. Даже горы казались теми же.

Я был так погружен в рассматривание картины, что не заметил, как в храм вошел учитель. Он подошел и, стоя за моей спиной, негромко произнес:

— Сухой дождь. Слезы Авалокитешвары…

Когда мы вышли из храма, я описал ему черную тучу над горным плато и все, что произошло с нами дальше.

— Что ж, вам будет о чем рассказать вашим детям, — сказал он, выслушав мою историю. — Немногие из жителей Ладакха могут похвастаться тем, что видели сухой дождь. Это плач бодхисатвы сострадания по человеческим душам, не способным выбраться из круга сансары.

И дальше он рассказал об Авалокитешваре — о его сходстве с Христом, о разбившемся на одиннадцать осколков сердце бодхисатвы и рождении из последней слезы богини-спасительницы Тары.

— Почему из последней? — спросил я.

— У него не осталось слез, — просто ответил учитель.

Наверное, такое объяснение меня устроило не до конца.

— Красивая легенда, — не очень уверенно сказал я и задал самый глупый из возможных вопросов: — А что происходит во время сухого дождя на самом деле?

— На самом деле… — повторил учитель. — Говорят про какие-то пространственные аномалии, про возникающие как результат вакуумные сферы. В Гималаях и вообще много странного. Но об этом вам лучше спросить кого-нибудь другого. Мне пора! — Мой собеседник неожиданно резко завершил разговор и, поклонившись по-восточному, пошел назад к школе. Я провожал его взглядом, пока он не скрылся за углом. Возникшее было воспоминание о собственных школьных годах я немедленно и безжалостно прогнал.

На выходе из монастыря я увидел Рона и Монику. Мне с трудом удалось подавить желание броситься им навстречу. Вместо этого, поравнявшись, мы молча кивнули друг другу и пошли дальше каждый в свою сторону, чтобы, скорее всего, никогда больше не встретиться.


От памятной поездки из Манали в Лех у меня осталась фотография. Мы ввосьмером стоим, обнявшись, на перевале Тангланг-Ла. Под нами, как следует из таблички, пропасть в 17780 футов. Несмотря на пронизывающий ветер, лица у всех совершенно блаженные. «Хаш» помог забыть о внутренних неурядицах и внешних бурях и на время сделал нас если не друзьями, то веселыми попутчиками. Было это простым совпадением или гашиш и в самом деле помогает справиться с горной болезнью, не знаю, но так или иначе дальше никого из участников поездки не укачивало. Головные боли тоже прошли. В укуренном состоянии все вели себя дружелюбнее и веселее. А Джим к тому же оказался отличным рассказчиком. Неожиданно для всех канадец прочел целую лекцию о яках и их потомстве при скрещивании с коровами, самых милых представителях фауны высокогорья — дзо. Джим произносил «дзо-о-о» и смеялся. А чтобы мы могли лучше представить этих необычных животных, он горбился и забавно крутил головой, пальцами изображая кривые рога.

«Хаш» работал почти до Леха. Действуй он и дальше, остались бы мы еще минимум неделю неразлучны в нашем открытии Ладакха! Но в Лехе действие дури закончилось, и мы немедленно разругались по поводу того, сколько чаевых следует дать водителю. Впрочем, это можно было отнести и к тому, что столица Ладакха сама находится на высоте 3600 метров. Что, согласитесь, совсем не мало.

Глава 23 «Вот ты и улетел!» Пангонг-Тсо

По дороге к озеру Пангонг на перевале Чанг-Ла рядом с воинским постом находится самый высокий в мире — 5289 метров! — туалет. Дорога считается стратегической (не из-за туалета, конечно, а из-за того, что ведет к границе с Китаем), нешуточно охраняется и в отличие от других высокогорных дорог Ладакха открыта для транспорта круглый год.

Когда-то озеро Пангонг — одно из самых больших в Азии — было частью Тибета, теперь три четверти его длины находится на китайских территориях. Заезжать можно вдоль берега лишь на глубину семи километров, дальше пограничные посты. И всё. Ни селений, ни людей. Только вода и горы.


— Джулэй! — повторил я приветствие погромче и на всякий случай еще раз постучал в полуприкрытую дверь.

Где-то в доме послышались шаги, а затем и ответное «джулэй». В проеме возникла старуха с ребенком на руках.

— Можно переночевать? — спросил я по-английски.

Вместо ответа старуха прокричала что-то в глубину дома, оттуда раздался шум, и вскоре в дверях показалась сначала голова, а затем и ее хозяин.

— Джулэй, — повторил я еще раз ладакхское «здрасте» и получил в ответ фразу на вполне приличном английском:

— У полной луны тридцать три здрасте.

Старик выглядел не более нормально, чем его речь. На одной ноге у него была кроссовка, на другой — тапок. Выше шли штаны с ширинкой без единой пуговицы и старый домотканый свитер. Старик стоял в дверях и улыбался. И улыбка выдавала его безумие больше, чем одежда. Он кривлялся, как ребенок, выставляя напоказ зубы и щуря глаза.

— У вас есть свободные комнаты? — спросил я, ни на что не надеясь.

— Конечно, — сказал старик, продолжая строить рожи. — Третий этаж пустой!

Он явно над нами издевался — разговор шел на пороге видавшего виды двухэтажного дома, одиноко стоявшего у подножья горы. Из четырех видневшихся на берегу озера домов этот был последним. Вместе с разговором с безумным стариком исчезала надежда на нормальный ночлег.

— Стоило переться шесть часов, чтобы тут же отправиться назад в Лех! — недовольно бросил Том. Все это время англичанин молча стоял рядом. Позади в джипе остались еще двое наших спутников, Пит и Гарри. Как нормальные австралийцы, они были изрядно ленивы и предоставили вести переговоры нам с Томом. Где ночевать, их так же мало волновало, как и все прочее — когда обедать, куда ехать и что смотреть. По сути, им и озеро было «по барабану»! Всю дорогу они наяривали в две гитары регги и были так поглощены игрой, что не замечали происходящего вокруг. В ста метрах от джипа лежало Пангонг-Тсо — самое красивое из когда-либо виденных мной озер. А из джипа доносилось задорное попурри из мелодий великого растамана.

Озеро Пангонг — это узкая соленая ванна на высоте четырех с лишним километров на краю света! Чтобы сюда добраться, надо получить специальный пропуск, пересечь занесенный снегом пятикилометровый перевал Чанг-Ла, проехать пять военных постов… И вот, преодолев все это, мы должны уезжать несолоно хлебавши!

— Дедушка! — исторг я из себя вопль, словно хозяин был не сумасшедшим, а глухим. — Где здесь можно заночевать?

— Везде, — сказал улыбающийся старик и обвел рукой окрестности.

Я с трудом подавил желание как следует потрясти его. Том, выругавшись, развернулся и направился к джипу. И в этот момент из-за угла дома вышла молодая женщина. Ее одежда была в козьем пуху, в руках она несла невесть как попавшую в эту глухомань картонную коробку из-под телевизора «Сони», до краев наполненную тем же пухом.

— Можете остаться на ночь, — сказала молодая хозяйка таким тоном, словно это ее я спросил о ночлеге. Она поставила коробку у дверей и пошла показывать нам комнату в сарае по соседству.


Озеро было узким и длинным. Зажатое между двух хребтов, оно тянулось на сто тридцать километров вглубь Тибета. Горы на противоположном берегу смотрелись присыпанным снегом песчаным карьером, а соленая вода — памятным с уроков химии раствором медного купороса. Сходство подкреплялось абсолютной прозрачностью и безжизненностью глубин: ни растений, ни рыб видно не было. Я опустил ногу и тотчас же выдернул: вода была ледяной, купаться расхотелось.

Склоны с нашей стороны были едва тронуты вечерней тенью, но казались темнее из-за множества загонов для коз. Плоские, уложенные друг на друга камни выстраивались в изгороди, а те на сотни метров в одну и в другую сторону от дома делили землю на квадраты. Внутри пряталась темнота. От берега к дому между загонами шла дорога.

Ко времени нашего приезда козы были загнаны в яму за домом и жалобно блеяли. Сейчас их голоса соперничали со звуком гитар, несшимся из сарая. Из-за одних только этих коз стоило переваливать через снежные хребты и проделывать многочасовой путь! Животные были столь изящны, что я надолго застыл у каменной ограды, наблюдая за ними. Пышная шерсть делала коз крупнее тех, что встречаются в среднерусской полосе. Их головы были украшены длинными — у одних кривыми, у других закрученными в спираль — рогами, придававшими глупым мордам характерное надменное выражение. Козы сгрудились в углу, а женщины — старуха, ее дочь и еще одна незнакомая индианка — по одной выхватывали их за рога и, резко крутанув, чисто борцовским приемом укладывали на бок. Потом, собрав пальцы в щепоть, мелкими движениями выщипывали пух на горле и складывали его в отдельную коробку. Когда с нежнейшим сырьем для пашмины[38] было покончено, наступала очередь прочей шерсти. Женщины брали металлические расчески и, не церемонясь, проходились вдоль всего тела, выдирая клочья более дешевого пуха. Вот в эти-то моменты драгоценные кашмирские козы и блеяли особенно жалобно.

Тем временем гитарный бой изменился. Я прислушался: казалось, ребенок в отсутствие взрослых добрался до инструмента и вначале робко, а потом все смелее дергает струны. По временам из сарая раздавался дружный хохот.

Я поймал себя на том, что испытываю к спутникам скрытую неприязнь. Жить в окружении людей, которые в два раза моложе тебя, с одной стороны, полезно — это стимулирует и порой позволяет забывать о собственном возрасте. С другой стороны — утомительно. Я, похоже, переживал вторую стадию: меня раздражали и гитары, и корявый австралийский акцент, и незнакомый сленг. Но больше всего угнетала моя собственная реакция на все это! Точно так же злились родители, глядя на чужие им приметы моей юности. По опыту я знал, что, если в такой момент ничего не предпринять и дать настроению овладеть тобой, можно и вовсе потерять контакт: вторично эти дурацкие двадцатилетки в компанию просто не пустят!

Я сделал несколько глубоких вдохов, растянул губы в натужной улыбке и отправился в сарай. Свет почти не проникал через крошечное окошко, и внутри было уже совсем темно. В дальнем углу, там, где хозяйка бросила тюфяки и устроила нам ночлег, горела свеча. Пламя дрожало, и в его отблесках по стенам и потолку гуляли тени. Через минуту, когда глаза привыкли к темноте, я разглядел сидящих с трех сторон от ящика со свечой Пита, Гарри и Тома. С четвертой, спиной ко мне, пристроился сумасшедший старик. В руках он держал гитару и, ритмично ударяя по струнам, время от времени что-то выкрикивал. При этом остальные трое давились от смеха. На ящике, кроме свечи, стояла уже почти пустая бутылка индийского рома «Олд монк». Гарри сделал мне знак, и я присел рядом с ним.

— …а девушки ходят на каблуках, как вы достанете до них босиком? — Бум-бум! — И каждая в трусиках, как письмо в конверте. Ну-ка, прочтите мне, что они пишут! — Бум-бум!

Старик нес галиматью, которая в другое время могла бы и мне показаться забавной. Но сейчас я с отвращением смотрел на его закинутое к потолку лицо, где вместо глаз в узких щелках виднелись белки.


Ужинать нас позвали в дом. Перед каждым поставили тарелку с лепешками-чапати и рисом и чашку курда из козьего молока. Еще был густой тибетский чай. Весь первый этаж занимал зал с плитой в углу. Готовила старуха, молодая подносила еду. Пол был покрыт ковром с черным рисунком по бордовому полю. На нем мы и устроились. Сумасшедший старик присел было с краю, возле Тома, но тотчас же, словно что-то вспомнив, поднялся и прошаркал сквозь кухню дальше в дом.

С наступлением темноты снаружи резко похолодало. Я сидел неподалеку от двери и чувствовал, как дует из щели. Внезапно единственная лампочка, освещавшая зал, потеряв полнакала, заморгала, вспыхнула и наконец окончательно погасла. Сполохи огня из печи придавали женским лицам неестественную резкость: узкоглазые и скуластые, сейчас они выглядели еще более узкоглазыми и скуластыми.

«Инопланетяне», — подумал я. В этом забытом богом уголке земли им не надо было маскироваться и показывать, что они такие же, как все. Их цивилизация всего-то и имела общего с нашей — коробку из-под телевизора «Сони», которую женщины приспособили, чтобы так же, как тысячи лет назад, носить козий пух. Белая раса наступала, а они вежливо освобождали дорогу, не желая участвовать в общем движении, в том, что мы когда-то назвали прогрессом. «Так и загоним их назад, в Шамбалу, откуда они выйдут вместе со своим последним, двадцать пятым королем, перед гневным сиянием которого померкнет Солнце. И на что нам тогда эта „Сони“?»

Мать что-то сказала дочери, та ушла в глубину дома. Вскоре оттуда появился сумасшедший старик и, бубня, проследовал наружу. Из двери в комнату хлынул холод, а вместе с ним в проеме на мгновенье показалась полная луна. Она висела, едва касаясь хребта и заливая песчаный склон серебристым светом. К дому через озеро тянулась лунная дорожка.

Прошло минут пятнадцать-двадцать, и все повторилось в обратном порядке: открылась входная дверь, в проеме возник клуб пара и следом вошел старик. В руке он держал лампочку. Похоже, ходил он за ней куда-то к соседям. Потолки в доме были настолько низкими, что старику даже не нужно было забираться на табуретку, чтобы дотянуться до патрона. Он просто поднял руки, и зажегся свет. После этого старик повернулся ко мне и, словно желая подразнить, повертел перегоревшей лампочкой.

— Кому нужна лампочка без света? Одни ее закопают с почестями, другие — бросят в огонь. — Безумец скалился в отвратительной улыбке. — А свет — вот он! И что ему сделается?

Мне стало не по себе: для сумасшедшего старик выражался куда как заковыристо! Но еще сильнее подействовало то, что он явно подсматривал за мной из-под век, словно желал проверить, уловил я скрытый смысл или нет. От этого взгляда по спине у меня пополз нехороший холодок, и я поспешно отвернулся.

Старик был мне непонятен и противен, и, похоже, это чувствовал. Если добавить неприязнь, которую я испытывал к австралийцам, то можно было наверняка сказать, что у меня начинался очередной приступ мизантропии. Хотелось побыть одному. С ужином было покончено, и я, поблагодарив женщин, начал собираться. Следом поднялись мои спутники. Гарри, подхватив гитару, предложил взять бутылку рома и посидеть на берегу озера.

— У него их с собой полдюжины! — громогласно сообщил Пит и ткнул Гарри кулаком в бок. Оба расхохотались. Том не видел разницы, что делать, а я почти радостно отказался: можно было посидеть в сарае в одиночестве и постараться привести в порядок растрепанные нервы.

Я вышел за порог и застыл в изумлении — пейзаж был красив и безжизнен, как голограмма. Полная луна, зависнув над хребтом, посылала на землю странный зеленоватый свет, и от него пространство вокруг напоминало озерное дно в сумерках. Кроме меня и трех моих спутников, в этом мире не было ни одной живой души — ни птицы, ни зверя, ни человека. Даже такие громкие еще недавно голоса коз растворились в опустившейся тишине! Пока я стоял завороженный, где-то метрах в ста, на берегу озера, грянули гитары, а следом донесся беспардонный австралийский дуэт. Я чертыхнулся и поспешил в сторону сарая.


Я не стал зажигать свечу и уснул, судя по всему, моментально. Так же, разом, и проснулся. Сон мой был вряд ли долгим — австралийцы с англичанином еще не вернулись. В сарае было темно, но не так, как вечером: в лунном свете, проникающем сквозь крошечное окошко, привыкшие к мраку глаза легко различали отдельные предметы. На стене справа от мешков с шерстью (из таких же мешков были сделаны наши постели) висела утварь для ухода за козами. Ближе ко мне стояло деревянное колесо, отдаленно напоминавшее прялку. Впрочем, я не был уверен в его назначении. За ним, неподалеку от входа, к стене был прислонен массивный шкаф с приоткрытой дверцей. Косой лунный луч падал из окна на боковую стенку. Мне вдруг показалось, что за дверцей прячется отвратительный старик. Чем дольше я всматривался в темноту, тем отчетливей видел освещенное луной плечо и клок седых волос, подрагивающих от беззвучного смеха. И, как я ни старался, не мог отвести взгляд.

Так оставленный в темной комнате ребенок весь превращается в глаза и уши: стул кажется ставшим на четвереньки черным человеком, а рояль — огромным и тоже черным гробом. Господи, как же страшно одному в темноте! Но проходит минута-другая, и ребенок привыкает и к незнакомцу на четвереньках, и к гробу — пусть себе стоят, лишь бы не двигались! Да и не до них сейчас: из коридора слышны ритмичные глухие шаги и стук палки по паркету. Шаги медленно — так медленно, что за это время можно пройти двадцать, нет, сто коридоров! — приближаются к двери. И зажимаешь рот руками, и сердце готово разорваться от ужаса, и глаза смотрят на дверь, на щель — не стала ли шире? — и губы шепчут: мамочка, мамочка!

Неведомое вызывает ужас в любом возрасте, но взрослому легче: у него есть так называемый здравый смысл. На дне самой жуткой жути здравомыслие дергает за рукав и говорит, что в комнате нет и быть не может ни человека, ни гроба. А что есть? Есть приметы параллельной реальности — утлом ли, гранью ли прорывающей тончайшую пряжу ночи и выглядывающей незнакомыми ликами из знакомых предметов. Но об этом здравый смысл ничего не знает. Что такое эта параллельная реальность? Какое отношение она имеет к безумцу в шкафу? Почему пальцы не слушаются, и я не могу достать спичку из коробка, чтобы зажечь свечу?!

Когда наконец мне удалось запалить фитиль, плечо, как и следовало ожидать, оказалось висящим на гвозде пальто, а клок волос — пучком то ли шерсти, то ли пакли. Можно было спокойно укладываться, но тревога не проходила. Я приподнялся на локте и всматривался в дрожащие на стенах тени, вслушивался в шумы и шорохи, долетающие снаружи. Раз возникнув, образ безумного старика не хотел уходить. Я отлично понимал, что все мое беспокойство по его поводу, все подозрения в том, что он куда нормальнее, чем хочет показаться, основывались всего на нескольких фразах. «Мало ли что мог случайно сболтнуть сумасшедший!» — пытался я убедить самого себя, но это плохо помогало. И я продолжал вслушиваться в то, что происходит вокруг меня.

Я не сразу уловил тот звук. Он звенел на такой высоте, на таком пределе слышимости, что, даже уже однажды обнаружив, поймать его вторично было непросто. Он был так же неверен, как звон в ухе, и так же далек. И вот, несмотря на слабость и призрачность, именно этот звук не давал мне уснуть и заставлял в напряжении вслушиваться.


Вскоре в сарай вернулись мои спутники. Впервые за вечер при их появлении я не почувствовал раздражения. Были они навеселе, но австралийцы пришли с зачехленными гитарами и разговаривали вполголоса. Впрочем, увидев, что я не сплю, они перестали сдерживаться.

Разговор шел о каком-то музыканте и о его женщинах. Поняв, что быстро уснуть не удастся, я вышел из сарая и немедленно вновь услышал тот звук. Здесь, вне стен, он был и громче, и отчетливей. Казалось, кто-то на берегу озера выводит на флейте-пикколо негромкую монотонную мелодию.

Судя по луне, было около девяти. Я зашел за угол сарая — другого туалета в округе не было, но в смущении замер: под навесом в нескольких метрах от меня стояла молодая хозяйка и убирала в мешки развешанную днем для просушки шерсть. Я поздоровался и присел на скамейку рядом с навесом.

— Это что — флейта? — спросил я первое, что пришло в голову, и махнул рукой в сторону озера.

Женщина, не прекращая работы, ответила:

— Дядя играет. Вы его не бойтесь! Он не злой, просто при такой луне ему становится хуже.

— Он у вас странный, — сказал я, радуясь неожиданному разговору.

— Это у него после лагерей.

— Лагерей? — переспросил я, подумав, что ослышался.

— Его держали четыре года за колючей проволокой. После того как в тысяча девятьсот пятидесятом году китайцы захватили Тибет, многих монахов убили, остальных пораскидали по лагерям и тюрьмам.

К своему стыду, я почти ничего не знал о злоключениях тибетцев. И, надо сказать, полгода, проведенные в Индии, знаний не добавили. Нет, мне, конечно, было известно о том, что через девять лет после китайского вторжения Далай-лама бежал из своего дворца Потала на север Индии, в Дхарамсалу, и что за ним последовали десятки тысяч жителей горной страны. Но прежде мне никогда не доводилось встречать человека, прошедшего китайские концлагеря!

— Дядю Тобгяла схватили на перевале, когда семья уходила из Лхасы. Он подвернул ногу и не мог идти. Пока накладывали повязку, появились китайские пограничники — врача застрелили, а дядю пытали: искали информацию о монастыре, где он жил и учился. Но какие секреты могли быть известны одиннадцатилетнему мальчику!

Санму, так звали мою собеседницу, рассказывала историю своей семьи. А я, слушая об ужасах, через которые прошел старик-тибетец, думал о своем.

Вот все и объяснилось — и сумасшествие, и загадочная речь!

Стыдно признаться, но сочувствие во мне соседствовало с негромкой радостью. Все оказалось и трагичнее, и проще. Ни к чему было прибегать к мистике, чтобы объяснить замысловатые фразы сошедшего с ума монаха!

— Когда умер отец, дядя помогал маме нас с братом воспитывать. Если бы не он, мы бы отсюда не выбрались. Я вообще-то в Дели работаю, в библиотеке, просто отпуск сейчас, а брат — военный, — закончила свой рассказ Санму. Наступила пауза. Ветер дул со стороны озера, и от этого казалось, что флейта звучит где-то совсем близко.

— Красиво играет! — сказал я, и женщина кивнула в ответ.

— В обычные дни он флейту в руки не берет. А в полнолуние до рассвета сидит на берегу и дудит. Придумал, что он — гандхарва, и пытается всех в этом убедить.

— Кто-кто? — не понял я.

— Так называют небесных музыкантов. Если человек неправильно умирает, то гандхарва захватывает его сознание и превращает в один-единственный звук в мелодии на своей флейте.

Я хотел было спросить, что значит умирать неправильно, но женщина махнула рукой — мол, поздно уже — и, пожелав спокойной ночи, скрылась в доме. Я же пристроился у стены сарая и наконец избавился от доставлявшего мне столько неудобств тибетского чая.


После пережитых страхов и разговора с Санму сна не было ни в одном глазу. Я обогнул сарай и направился к озеру: хотелось хоть издали взглянуть на безумного флейтиста.

Каменные ограды загонов мерцали отраженным светом. Выступившая на прибрежном песке соль казалась снегом и делала пейзаж совсем уже фантастическим. Луна была неспокойной: на фоне яркого диска бежала череда облаков, и тени на небе рождали дымку в озерной воде.

На берегу спиной ко мне, как цапля, на одной ноге стоял старик и играл на флейте-бансури, а вокруг него лежали козы. Двадцать, а то и тридцать потрясающе красивых кашмирских коз!

Я присел на камень метрах в десяти от старого тибетца. Уверен, подойди я ближе — и тогда музыкант не обратил бы на меня внимания. Он находился в глубоком трансе. Глаза его были закрыты, лицо обращено к луне, а тело, хоть он и стоял в позе «дерева» с вжатой стопой одной ноги в бедро другой, оставалось совершенно неподвижным. В таком положении старик умудрялся безошибочно выдувать тягучую, словно разлитую по поверхности озера, мелодию. И не было на его лице ни безумия, ни кривляния. Как камни вокруг, как склоны гор, лицо старика ничего не выражало. Я вспомнил рассказ Санму о плененных гандхарвой душах, превращенных в звуки флейты. И второй раз за день возникла мысль, что тибетцы — инопланетяне. Кто еще мог придумать такое?!

Теперь я не испытывал к несчастному безумцу ни отвращения, ни жалости, но с удивлением наблюдал за ним самим и за его слушательницами. Козы лежали с поднятыми головами и неотрывно смотрели на флейту. Казалось, они были готовы последовать за музыкантом куда угодно, хоть бы и в ледяную воду высокогорного озера. «Как крысы за крысоловом, — подумал я. — Или как дети…»

В этот момент крупная коза с треугольным пятном на лбу, напоминающим полуостров Индостан, повернула голову и внимательно посмотрела мне в глаза. Не отводя взгляда, встала на ноги и, словно желая укрепить меня в возникшей догадке, отправилась к воде. Постояла у самой ее кромки и, как ни в чем не бывало, пошла по зеркальной поверхности, аккуратно переставляя тонкие ноги — с одного лунного «зайчика» на другой, с одного на другой. Следом за ней потянулись и остальные козы. Их копыта разбивали луну на жидкие осколки, и те, перекатываясь, как ртуть, тянулись друг к другу, сливались в лужицы побольше, пока в какой-то момент не превратились в огромный сияющий, не оставляющий места темноте свет.


«С Индией надо кончать, иначе можно сойти с ума», — так думал я, лежа на мешках с овечьей шерстью и уставив взгляд в потолок. Как ни старался, я не мог вспомнить, каким образом добрался ночью от берега до сарая. Да и был ли тот поход на озеро?! Пытаясь нащупать, где кончалась явь и начинался сон, я шаг за шагом восстанавливал события вчерашнего вечера — с выходом из дома после ужина, страхами в сумеречном сарае, возвращением спутников после прогулки, разговором с молодой женщиной и, наконец, походом на звук флейты на берег озера. Где-то на этом пути была трещина, разделявшая два мира. Каким-то неведомым образом вчера ночью я перемахнул через нее, не заметив.

Было совершенно ясно, что бродившие по воде козы относились к сфере сновидений. А флейтист, стоявший на одной ноге? А соль на берегу? А испускавшие серебряный свет камни?

Удрученный безуспешными попытками отыскать ответ на свои вопросы, я поднялся с тибетской лежанки и вышел из сарая наружу. Вставшие раньше меня спутники умывались на берегу озера. Водитель возился возле джипа, явно собираясь в обратный путь.

Продолжая раздумывать о событиях минувшей ночи, я обошел вокруг дома и снова увидел женщин, вычесывающих козий пух. Санму, заметив меня, кивнула головой — джулэй! — и выпустила истошно вопившую козу. Та отскочила в сторону и, склонив голову, застыла у ограды. На лбу у нее виднелось знакомое треугольное пятно.

Через полчаса все были готовы к отъезду. Я заплатил Санму за ночлег и ждал, пока она отсчитает сдачу. В это время в дверях дома возник старик-тибетец. Его вид не оставлял сомнений в душевном разладе, и я поспешил отвернуться. Санму, почувствовав мое настроение, что-то сказала дяде Тобгялу, но тот упрямо мотнул головой и с хихиканьем подобрался к австралийцам.

— Все девушки пишут письма друг другу, все юноши — почтальоны! — сказав эту чушь, старик оскалился и, выставив вперед живот, провел рукой вокруг распахнутой настежь ширинки.

Австралийцы ответили равнодушным смехом. Они были заняты тем, что настраивали гитары. Водитель устроился в джипе, остальные последовали его примеру, и я уже решил было, что на этом приставания проклятого старика закончатся, когда он подошел вплотную к машине и склонился к моему окошку.

— Больше не увидимся, — с пафосом сказал сумасшедший, вертя в руках свою флейту. — Вот ты… — и он подул в круглое отверстие, извлекая из инструмента долгий унылый звук. Потом потряс флейтой в воздухе, заглянул в темный ствол, словно надеясь что-то там отыскать, и то ли действительно с печалью, то ли притворяясь, произнес: — …и улетел!

После чего, закатив глаза так, что стали видны белки, заиграл ту же самую тягучую, словно разлитую по поверхности озера, мелодию, что и вечером предыдущего дня. Только сейчас старик стоял в обычной позе, обеими ногами на земле.

Всю обратную дорогу я безуспешно пытался привести в порядок растрепанные чувства. Мне и в самом деле казалось, что часть того, что называется моим «Я», оторвалась от целого и улетела. Чтобы как-то успокоиться, я старательно вслушивался в жизнерадостный звон гитар и в душе смертельно завидовал беззаботным двадцатилеткам.

Глава 24 Колесо времени Лех — Манали

Из Ладакха я возвращался в одиночку: расходы делить было не с кем, а профсоюз водителей в Лехе ни на какие уступки по деньгам идти не соглашался. И тогда я вспомнил старый добрый способ проезда на поездах: приходишь к отправлению, платишь проводнику и все равно едешь — не пропадать же незанятому месту! Важно было найти джип с номерами Манали, которому — пусть и порожняком — надо было возвращаться домой. В час ночи я вышел на стоянку автобусов. Нужный джип нашелся быстро — кроме меня, больше пассажиров не было. Торговаться начали с девяти тысяч рупий, закончили на пятистах. Водитель нажал на газ и погнал через горы так, что на поворотах у меня волосы становились дыбом. Домчавшись за неполных двенадцать часов вместо обычных восемнадцати, он сверкнул зубами в мою сторону и с поднятым кверху большим пальцем сообщил: «Формула уан чемпион!» А дальше по скользкой от дождя дороге рванул набирать пассажиров на новый рейс.


Шел шестой и последний день моего пребывания в Манали. Как и предыдущие пять, он был дождлив и холоден. Устав от бесконечного сидения в номере грязной саморазрушающейся гостиницы, я сложил рюкзак, спустился по тропинке, стараясь не вступить в разбросанные тут и там коровьи лепешки, и вышел на главную улицу Вашишта — поселка, расположенного на окраине Манали.

В тупике на верхушке холма мокли три рикши, из магазинов выглядывали понурые продавцы. Я был единственным пешеходом на весь дождливый Вашишт. Из открытого окна на втором этаже негромко играли гитара и скрипка. Отчетливо помню, как в тот момент подумал о том, что устал от звучащего кругом регги, и по узкой витой лесенке поднялся на второй этаж.

Это была обычная столовка — с грязными стенами и несвежими скатертями на кривоногих столах. Почему-то в Индии именно в таких кормят вкуснее всего.

Я сел за столик в углу. За соседним столиком, спиной ко мне, сидела молодая женщина с красивыми, беспорядочно разбросанными по спине каштановыми волосами. Кроме нас, в столовке было еще двое: средних лет бородатый садху[39], читавший «Таймс оф Индиа», и молодой кучерявый брюнет с книжкой на иврите. Я заказал запеченный в фольге сыр с грибами и в ожидании раскрыл книгу с пляшущим ламой на обложке:


Время, пронизывающее насквозь все сущее, образует два круговорота — внутренний и внешний. Изменения во внутреннем мире, в человеческом теле, неразрывно связаны с тем, что происходит в мире внешнем. Эти миры называют внутренней и внешней Калачакрой. Ими управляют «ветра кармы». Из круговоротов времени образуется сансара — бесконечная череда рождений и смертей. В моменты, когда сознание цепляется за объекты внешнего или внутреннего мира, рождаются привязанности, которые мы ошибочно считаем составляющими нашего «Я». При определенных условиях привязанности начинают управлять нашими действиями. Так возникает карма. Внутренняя и внешняя Калачакры несут на себе следы наших привязанностей. Для того чтобы их очистить, существует еще одна, третья Калачакра. Ее называют «иная» или «изменяющая». Путь в нее для непосвященных закрыт.


Обдумывая прочитанное, я разглядывал мокрую улицу через настежь раскрытое окно. Из созерцательного состояния меня вывел вопрос соседки.

— Вы до конца досмотрели Чехию с Ганой? — не поворачиваясь, спросила она, словно до этого мы вели долгий неторопливый разговор о футболе. — Кто выиграл?

— А вы за кого болели? — только и нашелся я ответить. Чемпионат мира был в разгаре, и вечерами все население Вашишта собиралось в одном из трех кафе с огромными телевизорами. «Там она меня, наверное, и видела», — подумал я.

— Ни за кого. Просто скучно, вот и спросила.

Я намеревался продолжить разговор в том игривом ключе, который обычно хорош со скучающими женщинами, но кучерявый молодой человек опередил меня, сообщив результат матча. Он говорил по-английски с выраженным акцентом и с трудом подбирал слова. Девушка ответила на иврите. Они обменялись еще несколькими фразами и замолчали. Я не знал, как возобновить разговор с соседкой. Она тем временем скрутила длинную «козью ножку», со вкусом затянулась и выпустила огромный клуб дыма. Мне вдруг тоже захотелось курить. Как только я осознал это свое желание, девушка повернулась ко мне и протянула дымящийся «косяк».

— Будете? — спросила она уже знакомым свойским тоном.

На сей раз я смог ее рассмотреть. У нее были раскосые смеющиеся глаза и большой, привлекающий внимание рот. В ее лице трудно было найти еврейские черты.

Я взял «косяк», молча затянулся и пересел за столик к соседке. В Манали не было ни дня, чтобы меня кто-нибудь не угощал «хашем». Гашиш здесь продается в каждой гостинице, в такси и просто на улице. Все население долины Куллу и соседней Парвати занято его производством.

Здесь слишком холодно для того, чтобы выращивать марихуану. Еще нераскрывшиеся цветки конопли растирают руками прямо на стебле, после чего ладони становятся черными от тончайшего слоя пыльцы. Это и есть гашиш. Пыльцу скатывают с кожи, прессуют в блоки, развешивают по десять граммов и продают по пятьсот рупий за порцию. В Узбекистане в советские времена по полям цветущей конопли гоняли голых солдат. Растревоженная пыльца оседала на потных телах, ее вместе с грязью скатывали в «колбаски» и получали анашу — тот же гашиш, но качеством похуже. А еще в Манали есть чарас — гашишное масло. Его добывают так же, как и гашиш, но потом пластины кладут на лед — благо в окрестных горах лед не тает круглый год. Когда пластины замерзают, их растапливают на солнцепеке. Отжим и есть чарас. От него улетаешь куда дальше, чем от «хаша». Впрочем, наверняка есть много тонкостей производства, которые я упустил.

Я затянулся еще раз и передал «джойнт» девушке.

— Где ты был до Манали? — спросила она.

Я угадал это «ты»: ее глаза перестали смеяться, и голос сделался глуше. Она неотрывно смотрела на уголек самокрутки, словно боялась, что без поддержки взглядом та погаснет. Я вдруг почувствовал неловкость и отвел глаза.

— В Ладакхе. А ты?

— И как там? — спросила девушка, не обратив внимания на мой вопрос.

Я не знал, что ответить.

Ладакх для меня разделился на две части: до Калачакры и потом, когда одиннадцать дней кряду я наблюдал вначале за строительством мандалы, потом — за ее разрушением.

— Я мало успел посмотреть, полторы недели провел в монастыре.

Девушка, наконец, оторвала взгляд от чадящего уголька.

— Что ты там делал?

— Наблюдал, как ламы строят Калачакру. Знаешь, что это?

— Совсем немного. Вот читаю, смотри, — и девушка перевернула лежащий на столе томик голубого цвета. Такая же книга, с танцующим ламой на обложке, осталась лежать на моем столе. Я дотянулся до нее и положил рядом с первой.

Мы сидели, опустив глаза, и молча смотрели на книги. Какие еще знаки нужны, чтобы подтвердить неслучайность встречи?! Я чувствовал дрожь внутри, словно что-то вот-вот должно было произойти. Девушка положила руку на мою книгу, я — на ее, и наши пальцы — самые их кончики — коснулись друг друга.

— Как тебя зовут? — Я не смел ни убрать руку, ни продвинуть ее дальше.

— Даниэль, — сказала девушка и наконец посмотрела на меня.

Надо пожить в Индии, чтобы понять, что эта страна прекрасна не столько горами, пляжами и храмами (хотя и ими, конечно!), сколько неожиданными скрещениями судеб и путей с такими же, как ты сам, бродягами. Когда на мгновенье в поезде, на рынке или в храме пересекаешься взглядом, обмениваешься словом и чувствуешь всепоглощающую непереносимую близость. Словно приехал сюда лишь для того, чтобы на мгновенье встретить именно этого человека. И потом, спустя месяцы, эта встреча будет вспоминаться как самый важный момент путешествия.

— Расскажи о Калачакре, — нарушила молчание девушка, — это ведь Тантра?

— Тантра. Высшая йога Тантры, — сказал я и взглянул на часы. Времени на рассказ не было, до автобуса оставалось что-то около часа.

Мы вышли под дождь. Я махнул рикше, и тот лениво подъехал к ступенькам, на которых мы с Даниэль стояли, глядя в разные стороны, чтобы не смотреть друг на друга. Такова оборотная сторона бездомной жизни — отсутствие чего бы то ни было твердого, на что можно поставить ногу, за что можно ухватиться рукой. Не успев как следует познакомиться, мы должны были расстаться.

— Дать тебе мой адрес? — спросил я, садясь в повозку.

— Не надо, — быстро ответила Даниэль. — Сделай что-нибудь, чтобы я узнала.

Она повернулась и пошла в гору, к той самой гостинице, из которой я только недавно выехал.


Что нужно сделать, чтобы другой человек, живущий за тысячи километров от тебя, понял, что ты есть, что не умер, что помнишь о нем? Как дать ему об этом знать, не поджигая Александрийской библиотеки? Тогда в спальном автобусе, едущем из Манали в Дели, мне впервые пришла мысль о книге, в которой можно будет рассказать о тех, с кем — пусть всего на мгновенье — повстречался на дорогах Индостана. Ведь книги — такие странные создания, никогда не знаешь, куда они попадут и кто их прочтет.

Я представил себе своего спутника Гошку; и огромного голубоглазого Жору, который при встрече в Понди все удивлялся, как это я угадал в нем соотечественника; и влюбленных в Индию Муни с Леной с сайта индостан.ру, с которыми трижды за полгода пересекался мой путь, и братьев Свята и Юру из Гоа, названных в честь сыновей Николая Рериха, и Катю с Машей с почему-то грустными глазами, живущих в счастливом Ауровиле; и прекрасных последователей Будды Аню и Сашу, с которыми ходил на праздник Шиваратри в Варкале; и русских парижанок, которым делал массаж; и японку Нори, и индианку Шанти, и Такеичи, и всех тех, с кем делил обет молчания на Випассане; я представил Аню и Веню, которые вытаскивали меня с того света, куда я чуть не попал благодаря Калачакре, и австралийцев Пита и Гарри, которые после поездки на озеро Пангонг увязались за мной на разрушение мандалы и украдкой плакали, когда ее разрушали. И следом возникла Даниэль. А за ней — LP.

Мои герои чередой шли мимо меня, и я чувствовал, как натягиваются ниточки, которыми они со мной связаны. Я делал как раз то, чего делать было категорически нельзя, — привязывался ко всем ним и заранее тосковал о том, что они исчезнут из моей жизни вместе с Индией, что наступит какое-то другое время, а это навсегда уйдет.

Письмо в никуда

Здравствуй, Даниэль!

Сколько раз я начинал это письмо, и всегда что-то мешало довести его до конца. Надо бы смириться и бросить, ведь у меня нет никакой уверенности, что ты когда-нибудь прочтешь его. Но снова и снова меня толкает к ноутбуку желание рассказать тебе о Калачакре с самого начала. То есть вернуться в ту точку, где в Манали прервался наш с тобой разговор.

Я поехал в Индию, чтобы изменить свою жизнь. В какой-то момент мне показалось, что впереди — развилка, после которой прежним путем идти невозможно. И я выбрал то, что называют модным нынче словом «дауншифтинг»: бросил суетливую, хорошо оплачиваемую работу и поехал разбираться с самим собой — со своим прошлым и будущим. Отправляясь в путь, я совершенно не представлял, что конкретно ищу и что встречу на дорогах Индостана. Поэтому всякий раз, сталкиваясь с чем-то новым, я с напряжением и надеждой всматривался — не прячется ли здесь то, что поможет разрешить мои проблемы.

Так было, когда я занялся аюрведическим массажем. Я с удивлением узнавал законы, по которым развивается и умирает человеческое тело, изучал составляющие живой материи и человеческие типы, которые из этой материи формируются. Безусловно, это было очень поверхностное знание. Но я и не собирался становиться врагом-аюрведом! Мне было важно другое. Все, что я узнавал, укрепляло меня в мысли, что мой организм — всего-навсего одна из мириад клеток чего-то большего и куда более значительного. И в этой огромной живой системе действуют непреложные общие законы для смены времен года, для скисания молока, для старения людей и еще для многого, о чем я и понятия не имею.

Так было и тогда, когда я пришел на Випассану. Я учился направлять луч внимания сначала на отдельные участки кожи, потом на сердце, печень, сосуды, позвоночник. Это была тренировка внутреннего зрения. Бродя по закоулкам собственного тела, я натыкался на те самые залежи шлаков, о которых говорила Аюрведа. Такое подтверждение полученных знаний радовало вдвойне. Словно что-то подсказывало, что душа живет по тем же законам, что и тело. Что законы сохранения верны для одного не меньше, чем для другого.

Аюрведа и Випассана виделись мне двумя последовательными шагами в одном направлении. Я чувствовал, что вот-вот столкнусь с чем-то еще более важным для понимания собственного устройства, и находился в постоянном ожидании, чтобы не прозевать и вовремя сделать этот еще неведомый мне третий шаг.


За три недели до нашей с тобой встречи ранним июньским утром я вышел из гостиницы «Сиддхартха» в Лехе и направился к ближайшей от города гомпе[40] Спитук. В тот день там начинали строить Калачакру из песка, но мне об этом ничего не было известно. Когда я открыл дверь ритуального зала, первые песчинки упали в центр столешницы с нарисованными на ней контурами будущей мандалы. И с этого момента я не мог оторвать взгляда от красного восьмиугольника стола. На целых одиннадцать дней все прочее перестало существовать. Словно вдохнул, а выдохнуть забыл.

Я глядел во все глаза, как монах в красных одеяниях и с белой повязкой вокруг рта, сидя со скрещенными ногами на столе и низко наклонившись, трет одной медной трубкой о другую и из отверстия той второй долго сыплется песок. Как потом он тщательно чистит трубку внутри, зачерпывает ею из плошки песок другого цвета, и все повторяется сначала. Я наблюдал за растущим в центре мандалы квадратом, и мной владел необъяснимый восторг. Мне отчего-то важно было не упустить ни одной даже самой мелкой детали, словно от этих точек, линий и закорючек зависело понимание чего-то главного, без чего будто бы и жить дальше будет не интересно и не нужно. Я отрывался от наблюдения лишь затем, чтобы сделать несколько снимков.

Странные вещи происходили со мной в тот первый день! То ли от напряжения, то ли от обилия красного цвета вокруг мне наяву привиделся сон из детства: по бесконечному маковому полю шел лысый человек в красном плаще, а я прятался от него в цветах. Но куда бы я ни пытался скрыться, он всякий раз поворачивал и шел прямо на меня. И лишь когда мой преследователь подходил совсем близко, я замечал, что он слеп. Но от этого становилось только страшнее. Чтобы избавиться от морока и рассеять пугавшее с детства видение, я искал укрытия у Калачакры. Я прятался от сжимавшихся на столе красных концентрических кругов в центр крошечного белого квадрата, на котором был нарисован лотос с голубой и рыжей точками, символизирующими божественную пару. Глядя на эти точки, я представлял, как в сердце песчаного дворца двадцатичетырехрукий бог времени Калачакра держит в объятиях свою восьмирукую супругу Вишвамату. У Калачакры лицо было гневное, как у мужчины, которого застали в момент интимной близости, а у Вишваматы чувственное — ей мои подглядывания были безразличны.

Отдавшись фантазиям, я не заметил, как наступило время обеда. Монахи ушли куда-то во внутренние помещения, а меня попросили на время выйти из зала и на дверь повесили тяжелый тибетский замок. Я стоял на балюстраде, опоясывающей стены монастыря, и смотрел на город, лежащий в десяти километрах от меня. Все пространство от стен гомпы до крошечных белых терявшихся в дымке зданий занимали зеленые поля. Часть их относилась к городскому аэродрому, остальные использовались под посевы. Поля были расчерчены так, словно кто-то собирался строить песчаную мандалу с центром в монастыре.

Ламы один за другим тянулись с обеда, и каждый, проходя мимо меня, улыбался. Трудно было понять, кому эти улыбки предназначались: мне или миру, лежащему вокруг,этим самым полям, городу и горам, поднимающим к небу снежные вершины уже на самом горизонте. Вполне возможно, что я для лам и был частью пейзажа.

Вскоре на помощь к монаху с повязкой вокруг рта пришел еще один, а через несколько часов к ним добавились двое других. Монахи устроились на столе по сторонам света. Каждое направление имело свой цвет: восток был черным, юг красным, запад желтым, север белым. Вчетвером работа пошла заметно быстрее. Иногда, чтобы дать отдых находившимся в постоянном напряжении шеям, строители мандалы упирались друг в друга головами. Со стороны казалось, что они бодаются. Видя, как тяжело приходится монахам, я мысленно их подбадривал и напрягался вместе с ними, так что в конце концов у меня тоже заболела шея. И вот ведь, поверишь, Дани, я радовался этой боли! Так мне хотелось поучаствовать в создании красоты, рождавшейся на моих глазах.


Незадолго до заката я отправился назад, в гостиницу. Путь, который с утра казался легким и радостным, вечером тянулся бесконечно. Словно с каждым шагом, отдалявшим меня от Калачакры, у меня убывало сил. Воинские части с улыбающимися при свете дня солдатами в сумерках щерились бетонными заборами с колючей проволокой, а редкие машины, проезжая мимо, слепили и безбожно сигналили. Я едва добрался домой и, не притронувшись к ужину, которым меня угостили мои спутники Аня и Веня, повалился на кровать.

С утра я проснулся совсем больным. Тело было ватным, словно кто-то за ночь подменил его. В другое время я наверняка остался бы лежать в кровати, но сейчас заставил себя поесть и отправился в монастырь. Путь в десять километров занял у меня больше трех часов. Я шел, тяжело дыша и часто останавливаясь. Когда до цели оставалось чуть больше километра, рядом со мной тормознул грузовик, и водитель махнул — давай, залезай! Он посмотрел на меня с таким сочувствием, что мне стало не по себе. Потом водитель достал из бардачка чистую тряпку и протянул мне. Тут только я заметил, что по лицу у меня бегут струйки пота.


Монахи приветствовали меня кивками. Похоже, они не сомневались, что я приду снова. В мое отсутствие мандала заметно подросла: дворец Калачакры от центральной точки спустился на три яруса вниз. Черное сменялось красным, красное желтым, желтое белым. Возникали санскритские буквы, обозначавшие имена неведомых мне богов. По четырем сторонам у ворот, ведущих во дворец, появлялись стражи в виде животных. Цветной круг вращался передо мной, как калейдоскоп. Он набирал обороты, вращение становилось все быстрей и быстрей. Я стоял, опершись о колонну, и боялся отойти от нее. У меня рябило в глазах, болезнь явно продолжала расти во мне. Вечером, вместо того чтобы идти домой пешком, я поймал попутку и добрался на ней почти до гостиницы.

Дома я долго не отпускал своих спутников, рассказывая им о строительстве мандалы, о пяти уровнях песчаного дворца, о том, что в Тантре медитация на Калачакру способна привести к нирване в течение одной жизни. Я вспоминал все, что мне было известно о круговороте времен, пускался в пояснения, говорил еще и еще — только бы не дать возможности Ане с Веней уйти в свою комнату. Мне было страшно оставаться одному. Когда же в конце концов они ушли, я до утра бегал из угла в угол. Казалось, стоит мне прекратить движение, и перестанет биться мое сердце. Мной владела паника, словно рухнули защитные барьеры и я оказался один на один с космосом, заглянул туда, куда человеку заглядывать было явно нельзя.

Увидев меня поутру, Аня и Веня переглянулись и сказали, что отправятся в монастырь вместе со мной. Я с радостью согласился. Мы решили ехать на автобусе, но, не доходя до остановки, я споткнулся, упал и потерял сознание. В больнице, куда меня доставили мои спутники, мне сделали искусственное дыхание. Давление на правой и левой руках различалось чуть не в два раза. Пульс был меньше пятидесяти ударов в минуту. Враг сказал, что это все от недостатка кислорода в горах, и поставил кислородную маску. Но, как это глупо ни звучит, я точно знал, что причина моей болезни в другом, что связана она не с высотой, а со строительством песчаной мандалы. Калачакра не желал впускать меня в свой дворец. Но мне упрямства не занимать! Через два часа я вышел из дверей больницы и первым делом попросил своих товарищей узнать, когда ближайший автобус на Спитук.

Ты спросишь, зачем надо было так мучить себя.

Не знаю. И тогда не знал. Оставшиеся дни до окончания строительства мандалы я буквально доползал до остановки и добирался до монастыря лишь к полудню.

Таким был третий шаг, который я совершал на пути самопознания.

Монахи, похоже, чувствовали, что со мной происходит. На четвертый день они пригласили меня пообедать вместе с ними и за едой осторожно поинтересовались, не собираюсь ли я принять прибежище, то есть прийти к Будде. Я ничего не ответил.


К концу седьмого дня мандала была готова. Чтобы защитить ее от мух, сверху поставили стеклянную восьмиугольную беседку. Песчаный дворец лежал внутри, как «секрет» из детства. А я, как ребенок, ходил вокруг него и хитро посмеивался, и ласкал взглядом пестрый песок, и ревновал жителей Леха, цепочкой выстроившихся от входа, чтобы поклониться своему божеству. Это была моя мандала! Я гордился ею и охотно рассказал бы любому из пришедших, как ее строили, как тяжело мне она давалась. Но никто меня не спрашивал об этом.

В тот день я почувствовал себя выздоровевшим и радовался: Калачакра больше не гонит меня! Это было удивительное чувство возвращенной любви.

Тем временем монахи взялись готовить божеству приношения. Они принесли откуда-то огромное деревянное корыто, сели вшестером вокруг и принялись месить тесто. Из теста вылепили три похожих на перевернутые ведра божества и богато их украсили. На следующий день должна была начаться трехдневная пуджа — медитация на Калачакру. Понаблюдав, как монахи в высоких бархатных колпаках раскачиваются, что-то бормоча себе под нос, я понял, что ко мне это никакого отношения не имеет, и с утра с тремя случайными спутниками уехал на джипе к озеру Пангонг.


Через два дня, когда я вернулся, в бетонной яме на крыше монастыря полыхал костер: монахи сжигали приношения. Высокий огонь, желтые плащи поверх красных одеяний, раскаленное солнце — все это притягивало взгляд и завораживало. Я непрестанно щелкал фотоаппаратом и пропустил момент, когда монахи, выстроившись гуськом, потянулись внутрь храма. Когда я вошел в ритуальный зал, там осторожно вынимали стеклянные рамы из стен беседки. Лишившись ограждений, мандала выглядела одновременно беззащитной и еще более прекрасной.

Я знал, что Калачакру должны разрушить, но за все те дни, что провел в монастыре, ни разу не вспомнил об этом. Разрушение мандалы казалось чем-то далеким и нереальным. Но наступает момент, когда самое отдаленное будущее становится сначала настоящим, а потом прошлым. Прямо напротив меня, по другую сторону круга, как-то боком стоял старший лама и из-под очков вглядывался в мандалу. В следующее мгновение он выбросил вперед руку и, по-кошачьи изогнув кисть, провел ногтями от центра мандалы до самого ее края. На поверхности праздничного ковра появилась безобразная, как след гусениц на пшеничном поле, полоса. Все произошло так неожиданно, что я не сразу понял, что Калачакру разрушают. Помню лишь, что меня пронзило сходство ламы с давним моим преследователем из детского сна. Стряхнув оцепенение, я молча отошел от беседки, чтобы не видеть творимого варварства, и оказался рядом с Питом и Гарри — австралийцы увязались за мной в монастырь после поездки на озеро. Они стояли чуть в стороне от толпы, окружившей стол с останками песчаного дворца Калачакры, и недвусмысленно шмыгали носами. Я усмехнулся сентиментальности любителей регги, но тут догадался, почему все вокруг кажется мне размытым, — в моих глазах, как и у многих, пришедших в монастырь в тот день, стояли слезы. И только монахи равнодушно сгребали в кувшин песок, мгновенно превращавшийся в грязный серо-буро-малиновый мусор.


Я улизнул от австралийцев и пешком возвращался из монастыря. Ни зловещего, ни радостного не было в том, что меня окружало. Аэродром, воинские части, пылящие автомобили и рейсовые автобусы. Это была Индия без чудес. Индия, от которой быстро наступала усталость. Где-то на середине пути, чуть обогнав меня, остановился крытый тентом грузовик с десятком солдат, и офицер — странное дело! — предложил подвезти. В другое время я бы с удовольствием влез в кузов, чтобы поболтать с солдатиками, но сейчас отказался. Мне хотелось побыть одному. Настроение было вполне похоронное. И сколько я себя ни спрашивал, мол, что тебе до той кучи песка, ответа так и не находил. Просто это была моя куча!

Вот тогда, в дороге, мне и пришла в голову странная мысль. Загрязнения образуются не только в теле, но и в сознании, и в судьбе. Чтобы измениться, надо очиститься — отмыть добела тело от шлаков, избавиться от случайных мыслей, отказаться от привязанностей. Отказаться от привязанностей…

Ты уже догадалась, Даниэль? Я не умею легко расставаться с теми, кого люблю. Этому меня не смогла научить даже Индия.


«Время, пронизывающее насквозь все сущее, образует два круговорота — внутренний и внешний. Изменения во внутреннем мире, в человеческом теле, неразрывно связаны с тем, что происходит в мире внешнем. Эти миры называют внутренней и внешней Калачакрой»…

Я разглядывал мокрую московскую улицу через настежь раскрытое окно и думал о том, что внутренний и внешний круговороты времени могут не совпадать. И тогда разрушенная мандала продолжает поражать красотой, а человек, давно исчезнувший из твоей жизни, продолжает жить в тебе. Еще какая-то важная мысль нетерпеливо вертелась в голове и никак не могла пробиться наружу. Сосредоточиться мешал рев, несущийся из дома напротив. Неведомый пэтэушник выставил из окна колонки и включил на полную катушку проклятое регги.

Глава 25 Жемчужное ожерелье Дели

Из Манали в Дели я добирался спальным автобусом. Внутри у него полки с постелями, похожие на те, что в поездах, только каждая — на двоих. Билеты продают, не спрашивая, какого пола пассажир. Незнакомых между собой разнополых вместе не кладут, а двух мужчин — пожалуйста. Мне повезло, я ехал один, а на полке рядом со мной молодого изящного итальянца уложили с огромным хмурым индийцем.

В Дели, покупая подарки для друзей, наткнулся на мечту своей юности. На витрине магазина музыкальных инструментов я увидел ситар и, не раздумывая, купил его. Я думаю, это был хороший инструмент. Вечером перед отъездом я часа полтора провозился с ним в номере гостиницы — все пытался настроить, но, не преуспев, улегся спать. Самолет улетал в шесть утра, и я заказал такси на три. Добрались до аэропорта нормально. Когда я сдавал багаж, понял, что ситара нет: я забыл его в гостиничном номере. Ехать назад было поздно. Из Москвы дозвонился до гостиницы, там подтвердили — стоит ситар. Теперь утешаю себя тем, что, когда в следующий раз поеду в Индию, там меня уже ждет моя реализованная мечта.


— Минуточку, господин, минуточку! Не подскажете, как написать по-русски, что мы открылись? Это, видите ли, магазин еще моего прадеда, но пятнадцать лет назад мы с женой вынуждены были его продать, а сейчас снова выкупили, и вот начинаем работать. Не удивляйтесь, здесь много русских туристов. Им будет приятно прочесть объявление на своем языке. Но важно, чтобы не было ошибок!

Торговец, пятидесятилетний араб, говорит с таким напором, что отказать ему невозможно. Он поймал меня «на проходе», зацепившись взглядом за майку с русской надписью. Так одна пешка сбивает другую — позабывшую об осмотрительности, рвущуюся прямиком к цели. Я и рвался, бежал, летел по базару в старом Дели и на ходу покупал сувениры — латунных божков, веера, флейты, благовония, бижутерию, шерстяные платки, которые торговцы с быстрыми глазами выдавали за пашмину, и вискозные, которые «косили» под шелк. Я вел себя как голодный в гастрономе: не мог остановиться и хватал-хватал-хватал то, на что не взглянул бы в других обстоятельствах. Истосковавшись по дому, я представлял, как встречусь с друзьями, которых не видел полгода, как стану раздавать подарки и как все будут удивляться восточной экзотике и радоваться моему приезду. В таком приподнятом настроении я накупил гору фантастического барахла! После чего, спиной почувствовав вес рюкзака, стал желчным и подозрительным и отшивал всех продавцов и зазывал без разбору. Но этот торговец ничего не предлагает, он просит о помощи!

Вечером у меня самолет. Я лечу в Москву. Нельзя вредничать! Я беру карандаш и на клочке бумаги пишу печатными буквами:

ПОРАДУЙТЕСЬ С НАМИ, МЫ ОТКРЫЛИСЬ!

Мужчина надевает очки, растерянно шевелит губами и посылает мне благодарную улыбку:

— Спасибо вам, добрый господин! Не могли бы вы зайти ко мне на чашку кофе? Меня зовут Ахмед. Я хочу отблагодарить вас тем малым, что у меня есть. Прошу вас, присаживайтесь.

Ахмед садится напротив и, достав две крупные розовые жемчужины, тотчас же начинает мастерить из них серьги. В комнате возникает юноша с двумя чашками пахнущего кардамоном кофе. С потолка свисает старенький вентилятор. Я сижу в продавленном кресле и чувствую накопившуюся за полгода усталость.

— Кому вы подарите эти серьги, жене или возлюбленной? Мне почему-то хочется, чтобы они достались вашей жене, господин.

Кожу обдувает прохладный ветерок, и душа приходит в разнеженное состояние. Зачем-то я рассказываю торговцу, что расстался с женой и живу отдельно, но все равно сделаю подарок именно ей. Глаза торговца становятся грустными, как перезрелые маслины. Он поднимает за проволоку сначала одну серьгу, потом вторую. Они качаются в его пальцах, и я понимаю, что таких больших жемчужин попросту не бывает и это наверняка пластмасса. Торговец, словно угадав мои мысли, подносит изделие прямо к моему носу. Сам он при этом выглядит почти трагически.

— Жемчуг, мой господин, нильский жемчуг! Равного ему нет на земле. Сколько лет вы живете вдали от жены? Семь? Как же много горя выпало вам за эти годы! Я могу лишь догадываться о той тяжести, что досталась на долю вашей супруги. Нет-нет, мне не удастся отделаться сережками! Вы удивительный человек, мой господин, и я хочу сделать вам удивительный подарок.

Я перекатываю во рту глоток ароматного восточного кофе и слежу за руками собеседника. Они живут отдельной от тела жизнью. Пока глаза грустят о моих беспутно прожитых годах, руки открывают коробочку красного бархата и принимаются выбирать тяжелые белые жемчужины. Прежде чем положить очередное сокровище передо мной, торговец крутит жемчужину между пальцами так, что на матовой поверхности появляется блик и луч попадает мне точно в глаз. Всего Ахмед достает тридцать три перламутровых шарика и принимается нанизывать их на нить. На все мои возражения он понимающе кивает и продолжает заниматься своим делом.

— Вы и должны себя так вести. Порядочный человек не может без колебаний принять подарок в полтысячи долларов. Но вы не знаете, что мы на Востоке готовы отдать другу самое дорогое, что у нас есть. Прошу вас, только не говорите, что мы — малознакомые люди! Я ведь не случайно к вам обратился за помощью: у вас удивительное лицо, оно издалека привлекло мое внимание. Для меня будет величайшим огорчением, если вы скажете, что не чувствуете ко мне такого же расположения, какое я испытываю к вам.

Увы мне, увы! Если я что и чувствую, то неловкость. А еще то, что меня покидает воля. Мне и в самом деле симпатичен этот торговец, и я не хочу его обидеть, но как можно взять такой подарок?! А с другой стороны, было бы здорово привезти домой замечательное украшение — это не какая-то там псевдопашмина и не искусственно состаренный бронзовый Ганеша. Торговец ловит тень сомнения на моем лице, укладывает ожерелье в коробочку и быстро касается пальцами моего плеча.

— Послушайте, — говорит он. — Я вижу, как трудно вам дается решение, и с уважением отношусь к вашим сомнениям. Вы не хотите остаться в долгу, вот что! Кто, как не я, способен вас понять: пятнадцать лет назад, когда мы с женой лишились магазина, ко мне пришел друг детства и предложил деньги. Он знал, чем для меня был семейный бизнес, и хотел помочь мне его выкупить. Почти месяц меня бросало то в жар, то в холод, пока я не решил, что не имею права рисковать деньгами друга. И тогда я отказался от щедрого предложения. Но ведь здесь-то совсем другое! В конце концов, если мой подарок вам кажется излишне дорогим, вы можете дать мне какую-нибудь незначительную сумму денег. Скажем, сто долларов… Или двести. Это поможет вам избавиться от ощущения зависимости, а мне по-прежнему будет радостно оттого, что я сделал вам приятное — ведь я-то знаю истинную цену этому ожерелью!

С этими словами торговец ставит передо мной бархатную коробочку. Внутри изящно уложена нитка из тридцати трех прекрасных жемчужин. Я перевожу взгляд с одной из них на другую и вдруг ловлю себя на том, что уже с минуту верчу в руках кошелек. Денег в нем совсем мало: долларов пятьдесят, а может, и того меньше. Хватит лишь на то, чтобы добраться из Домодедово домой, на Красную Пресню, да еще выпить стакан чая на пересадке в Ашхабаде. Я замечаю, как расстроен мой новый друг: он понимает, что я не соглашусь взять ожерелье даром. И тут мне в голову приходит превосходная идея! Ведь на рынок в старом городе и в самом деле ежедневно приходят сотни русских туристов: я мог бы написать статью о том, как торгуют в Дели, об этом вот магазине — как Ахмед сначала потерял его, а затем сумел выкупить… Это будет отличная бесплатная реклама! Да что статью — рассказ, заключительный рассказ моего индийского путешествия! Представляя себе, как буду описывать тонкости восточного характера, я улыбаюсь торговцу и кладу руку на коробочку, но мой визави с грустными глазами печально качает головой.

— Нет, мой господин. Негоже историю моего позора рассказывать русским братьям. Мы слишком любим вашу страну, чтобы рисковать своей репутацией. Пожалуйста, угощайтесь кофе, — Ахмед подливает в чашку густой дымящийся напиток. Я машинально делаю глоток, обжигаю гортань и неожиданно чувствую раздражение. С какой стати они так любят мою страну — мало им Афгана и Чечни?! Почему этот ласковый араб хочет подарить мне — первому встречному — вещь, которая стоит кучу денег? А если я сострою козью морду и возьму ожерелье, что он тогда сделает — бросится на меня сам или вызовет полицию? Или все же это — пластмасса? Мне хочется ударить торговца. Я резко встаю из-за стола. Лицо араба выражает недоумение и испуг, и от этого мое раздражение еще усиливается. Нашарив в кармане десять рупий, я намереваюсь заплатить за кофе, но вижу, как торговец смертельно бледнеет. Так, держа руку в кармане, я иду к дверям и спиной чувствую провожающий меня взгляд. Настроение до отлета испорчено: я противен сам себе, и еще больше мне противен Восток.


Возле рынка под тентом прячется стайка велорикш. У них в тени +52, а у меня на солнце градусы подбираются к чистому спирту. В воздухе пахнет расплавленным гудроном, и с каждым вдохом этот самый гудрон входит в легкие, на мгновение застревая где-то по пути, заставляя глаза круглиться от изумления — разве такое возможно?! Из-за полнящего душу раздражения я оставляю без внимания велорикш — мне хочется как-то наказать самого себя, хоть бы и солнечной пыткой. Индийцы недоуменно и, похоже, с облегчением смотрят мне вслед: им лень крутить педали в такую жару. А я иду — единственный на весь Дели пешеход. Прохожу мимо старой мечети и банка, построенного еще в XIX веке англичанами, мимо сикхского храма, мимо домов с террасами и домов с венецианскими двориками, мимо заброшенных сооружений, в которых когда-то жили богатые горожане, а сейчас ютятся бездомные, — мимо всего того, что полгода назад нам с Гошкой показывал навязавшийся «экскурсовод». Сквозь заливающие глаза струи пота я вижу Красный форт — несостоявшийся дворец Великих Моголов и вспоминаю, как десять лет назад в такую же бескомпромиссную жару прощался с Бангкоком.


То была моя первая поездка на Восток. В последний ее день я вырвался посмотреть знаменитый королевский дворец. Таиланд щедро одаривал меня неподвижным раскаленным воздухом, потоками жидкого золота с крыш буддийских храмов, щекотал ноздри экзотическими ароматами и всячески притворялся другом. Я шел по незнакомому городу и радостно улыбался в ответ на улыбки таиландцев.

На Востоке белый человек должен быть готов к тому, что всё, вплоть до ничтожнейших мелочей, участвует в заговоре против него. Вот кривоногий юноша на мгновенье оторвался от огромной сковороды с жарящимися на ней орешками кешью и вытер пот со лба, и тотчас же чистильщик обуви в ста метрах подбросил и поймал на лету кувыркающуюся щетку, а дальше дважды просигналил мотоциклист, и следом распахнулось окно меняльной конторы. Восток живет своей жизнью, а глупый белый идет и не представляет, что все эти события связаны между собой и что в центре их хитросплетений — он сам.

Десять лет назад я и был нормальным, восторженным первооткрывателем чужих вселенных. На подходе к королевскому дворцу меня встретил молодой человек в сияющей белизной рубашке с короткими рукавами и, грустно взглянув на мою потемневшую от пота майку, спросил: «Господин идет во дворец?» При этом брови его скорбно поднялись и на лбу пролегла вертикальная складка.

От печального юноши я узнал, что в городе объявлен траур по поводу смерти королевы-матери и впервые за двести пятьдесят лет королевский дворец закрыт для экскурсий. Впереди и впрямь виднелись наглухо задраенные ворота с огромным увитым цветами портретом пожилой женщины. При взгляде на портрет мое лицо тотчас же приняло сочувственно-скорбное выражение.

Стоило мне мысленно согласиться с раскладом, предложенным судьбой в лице добровольного гида, как тотчас все вокруг завертелось: в метре от меня остановился моторикша или, как их здесь называют, «тук-тук», и вдруг оказалось, что я уже еду на почему-то бесплатную экскурсию по Бангкоку. При этом водитель ни слова не знал по-английски и молча возил меня по раскаленному городу! Через десять минут в буддийском храме я столкнулся с еще одним молодым человеком, который представился сыном владельца мебельной фабрики. От него я узнал о Всемирной ярмарке сапфиров — единственном легальном способе избежать гигантской трехсотпроцентной вывозной пошлины на камни. «Сегодня последний день работы!» — сказал молодой фабрикант и, усевшись в белый «мерседес», навсегда исчез из моей жизни. И всё — ни нажима, ни уговоров! Но мир вокруг меня крутился все быстрее — до закрытия Всемирной ярмарки оставались считанные часы. Все было рассчитано до мелочей! Через минуту этот круговорот выбросил мне навстречу немецкого бизнесмена — таиландца, конечно! — который только что вернулся с ярмарки и спешил на самолет, чтобы увезти с собой пять сапфиров. В Германии они принесут ему не менее двадцати тысяч долларов чистой прибыли! На быстро раскрытой смуглой ладони загадочно мерцали пять голубых камней. И их сияние проникло мне в душу.

К этому моменту я уже себе не принадлежал. До сих пор даже не помышлявший о покупке драгоценностей, я неожиданно оказался в двухэтажном деревянном сарае с висящей на гвозде табличкой «Всемирный торговый центр». Но даже это меня не озадачило! Со стороны я, наверное, напоминал голубя, которого мальчишки ведут по просяной дорожке к петле, разложенной на асфальте. С важным видом и чувством собственного превосходства — обязательными атрибутами белого человека, оказавшегося среди туземцев! — я лениво поклевывал зерно.

Пожилой ювелир в окружении двух роскошных девиц — то ли эскорта, то ли телохранителей — раскрыл чемодан-складень, и я почувствовал себя Али-Бабой, забравшимся в пещеру к разбойникам. А разбойники только того и ждали! Сквозь тонкие золоченые очки они спокойно следили за тем, как я разглядывал камни. Я же тем временем уже не только интересовался ценами, но даже пытался торговаться!

Тогда, в Таиланде, я убедился, что наивное лукавство белого человека — не более чем детский лепет в сравнении с дьявольской хитростью восточных людей. Позже мне открылась и другая сторона медали: не только белый человек плохо себе представляет туземца, но и этот последний часто видит сахиба в неверном свете. К примеру, поздно седеющие люди Востока видят в седине признак благосостояния. Может быть, именно из-за цвета волос я и показался сапфирным мафиози почтенным голубем при деньгах. Они ошиблись в главном — денег у меня не было!

— Это не страшно, — бодрился ювелир. — Недолго и в гостиницу съездить, машина под окном!

Под окном стоял тот самый белый «мерседес», на котором за час до этого уехал «сын мебельного фабриканта». А денег у меня не было и в гостинице. Трехчасовая восточная комбинация закончилась ничем.

— Но ведь у вас такой дорогой фотоаппарат! — почти с отчаяньем завопил напоследок ювелир, и девицы, как две овчарки, подались вперед.

— Я журналист, фотографирую… — Впервые за весь день мне показалось, что что-то происходит не так. И я повел объективом в направлении драгоценностей.

При слове «журналист» девицы отступили, и взгляд торговца (а вместе с ним и сапфиры в чемодане-складне) потускнел. На выходе из «Всемирного торгового центра» я не нашел свой «тук-тук» — похоже, рикша уже знал о провале операции.

Вечер я провел в разговорах с хозяином отеля.

— Неужели вы не знаете, что пошлин на вывоз не существует? — удивился таиландец, выслушав рассказ. — Всемирная ярмарка сапфиров — это же выдумка двадцатилетней давности! На нее каждый год попадаются тысячи туристов.

Я молчал, потрясенный открывшейся истиной. Но и это было не все! Хозяин отеля достал из шкафа путеводитель по Бангкоку и отыскал фотографию того самого места, где ко мне подошел молодой человек со скорбным выражением лица. На снимке ворота дворца также были закрыты, и рядом висел портрет уже виденной мной пожилой дамы. На титульном листе путеводителя я отыскал год выпуска — 1988.

— Сколько же времени длится у вас траур? — безнадежно спросил я, уже догадываясь об ответе.

Мой добрый консультант по единоборствам с Востоком молча вышел из комнаты и вернулся, держа на ладони небольшой сапфир с серебряной петелькой для цепочки.

— Это чтобы в следующий раз вы не ломились с черного хода туда, где открыт парадный, — сказал он с учтивой улыбкой и протянул мне подарок. — И на добрую память о Таиланде!

Я был смущен и неловко пытался отказаться, но мой собеседник уже не слышал: его отвлек телефонный звонок. Он снял трубку и медленно, как взрослый ребенку, объяснил кому-то на другом конце провода, что из-за Всемирной ярмарки сапфиров свободных номеров в гостинице нет, но для семейной пары из Швеции он что-нибудь обязательно придумает.


За годы путешествий по миру я многому научился. Например, не доверять излишне любезным людям и всегда помнить о том, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Но, судя по всему, впереди меня ждет еще много открытий. В том числе и в понимании загадочной восточной души.

В Москве я оказался на следующий день. Разбирая рюкзак, наткнулся на крошечную обшитую бархатом коробочку: с белой шелковой подушечки на меня смотрела пара одинаковых розовых жемчужин. Сколько ни старался, так и не вспомнил, как они ко мне попали: Ахмед ли незаметно положил серьги в рюкзак, или я сам в порыве гнева машинально унес их с собой.

Загрузка...