Письма

КОРМЕЛУ ПРАЙСУ{1}

Авранш, Нормандия

10 августа 1855


Я еще не совсем про тебя забыл, хотя и не писал очень давно. Я в сильном смущении, — пишу тебе это письмо и не знаю, о чем и писать. Полагаю, тебя вряд ли удовлетворят простые названия мест, где мы побывали, но едва ли я смогу что-нибудь добавить к ним. Почему ты не приехал, Кром? О, мы видели славу церквей! Мы только что повидали самую знаменитую из них. Вчера мы расстались с Монт Сен-Мишель, а теперь находимся здесь (это очень живописное место) до вечера субботы или до утра воскресенья, когда мы тронемся снова на Гранвиль и сядем на пароход, идущий на Джерси и Саутгемптон. Кром, мы повидали семь кафедральных соборов, а сколько обыкновенных церквей! Я должен сосчитать их на пальцах. Часть церквей я пропустил, мне кажется, но я насчитал двадцать четыре великолепные церкви, и некоторые из них затмевают первоклассные соборы Англии.

Я рад, что Фулфорд облегчил до известной степени мою задачу, рассказав тебе, что мы делали в Шартре. Так что я начну с увиденного нами уже после того, как мы покинули этот город. Мы думали, что будем вынуждены возвратиться в Париж и проследовать в Руан и что мы должны будем ехать все время по железной дороге, и это показалось нам по прошествии некоторого времени настолько неприятным, что мы приложили кое-какие усилия и узнали о возможности проделать весь этот путь, лишь изредка пользуясь железной дорогой. Итак, мы отправились. Путешествие доставляло мне очень большое удовольствие, как и другим, хотя у Тэда на солнце все время болели глаза. Большую часть пути мы ехали в любопытной колымаге с запряженной в нее лошадью. Вот наш маршрут. Ранним утром мы выехали из Шартра — было около шести утра. Моросил дождь, который почти закрывали шпили кафедрального собора. Они великолепны посреди города! Мы должны были покинуть и их, и прекрасные статуи, и витражи, и громадные крутые контрфорсы — и, боюсь, мы покинули этот город надолго. Мы проехали около двадцати миль по железной дороге до местечка Мэнтнон, где, водрузившись в небольшой и необычный экипаж, отправились дальше. Дождь все еще понемногу накрапывал, и мы проехали красивыми местами через Дрё около семнадцати миль. По дороге было много интересного. Пожалуй, мне понравилась эта часть нашего пути больше, чем что-либо другое, в том прекрасном крае, который мы увидели во Франции. В прекрасных рощах деревья, причем самые разные, в особенности же тополя и осины. Без всяких оград раскинулись поля пшеницы. Красивые травы, названия которых я не знаю, — корм для скота. Таких красивых полей я в жизни не видел. Казалось, они не принадлежат человеку и посеяны не для того, чтобы в конце концов их косили, собирали в амбары и кормили скот. Казалось, что сеяли их только для красоты, дабы они расцветали среди деревьев, смешавшись с цветами, с алым чертополохом, синими васильками и красными маками вместе с пшеницей — вблизи фруктовых деревьев, в их тени, густо покрывая склоны небольших холмов, доходя до самой их вершины, достигая самого неба. Иногда на этом фоне разбросаны большие виноградники или поля сочного зеленого клевера. И поля эти выглядят так, словно травы растут на них всегда, независимо от времени года, и кажется, для них существует только один месяц — август. Так ехали мы через этот край, пока не прибыли в Дрё. К тому времени дождь уже давно прекратился. Стоял прекрасный солнечный день. Поблизости от Дрё край очень сильно изменился, о чем я расскажу позже. Большая часть Пикардии и Иль-де-Франса очень напоминают этот край, а земля между Руаном и Квебеком вдоль Сены настолько походит на эти места, что мне казалось, будто я их недавно видел своими глазами. Вероятно, этот край даже еще более живописен, горы еще выше, но едва ли цветы столь же ярки, а быть может, когда мы проезжали этот край, цветы уже в значительной мере поблекли. В Дрё мы должны были остановиться на некоторое время, видели там церковь, очень красивую, в большей своей части пламенеющего стиля. Апсиды в ней принадлежат к более раннему времени, но сохранились очень плохо, фронтон трансепта тщательно украшен резьбой, пришедшей в плохое состояние и сплющенной, но все еще не реставрированной. В Дрё сохранилась до сих пор великолепная старинная башня, тоже пламенеющего стиля — крыша ее напоминает настоящий обрыв, настолько она крута. Мы оставили Дрё и двинулись в направлении к Эврё. Полчаса должны мы были, к величайшему моему негодованию, ехать по железной дороге. В Эврё у нас была очень короткая остановка, и даже это время мы были вынуждены поделить между едой (увы, на потребу нашей земной природы) и созерцанием великолепного (кафедрального) собора. Это исключительно красивый собор, хотя и не такой уж большой, как большинство уже виденных нами. Боковые нефы принадлежат к пламенеющему стилю, над ними возвышается легкое перекрытие. Все остальное в церкви относится к более раннему периоду — главный неф — норманнского стиля, а тщательно построенные хоры принадлежат к раннему готическому стилю, хотя, кстати, трансепты и фонари также принадлежат к пламенеющему стилю. В церкви этой много прекрасных витражей. Когда мы покинули Эврё, то увидели, что местность сильно изменилась, стала более гористой. Но она почти такая же великолепная, как и виденная уже нами земля, хотя все же заметно от нее отличается. Край этот — череда совершенно плоских долин, окруженных со всех сторон невысокими, расступающимися, чтобы пропустить реку, холмами. Долины покрыты густыми лесами, а поля очень похожи на те, что я только что описал, без всяких оград, и плодовые деревья растут прямо над ними. Итак, мы продолжали наш путь, сначала кругами взбираясь на высокую гору, а затем — в течение долгого времени — по плоскогорью, после чего спустились в прекрасную, напоминавшую озеро долину и, наконец, прибыли в Лувьер. Там стоит великолепная церковь, снаружи она словно бы наряжена в несравненном пламенеющем стиле (хотя и поздним), с превосходными парапетами и окнами. Снаружи церковь настолько величественна и парадна, что я оказался совершенно неподготовлен к тому, что увидел внутри. Я был почти ошеломлен. После яркого пламенеющего фасада интерьеры выглядели спокойно и торжественно. Кроме часовни, все они раннего готического стиля и очень красивы. Никогда, ни до этого и ни после меня не поражало столь большое различие между ранней и поздней готикой, как и благородство более раннего стиля. Полюбовавшись этой церковью, мы забрались в омнибус и отправились на железнодорожную станцию, где должны были сесть на поезд и поехать в Руан. От Лувьера до станции было, по-моему, около пяти миль. Какая это была превосходная дорога! В это время уже спускалось солнце, заливая вечерними лучами все ту же долину, в которой лежит Лувьер. Эта долина была лучшим, что мы видели, в тот день. На полях ее не было видно пшеницы — почти все было покрыто зеленой травой и деревьями. О, эти деревья! Все напоминало какую-то страну в прекрасной поэме, в превосходной романтической балладе и могло бы послужить фоном, достойным Паламона и Арсита Чосера{2}. Мы сумели бы увидеть и долину, окруженную горами, которая простирается далеко в сторону Ер. Но вынуждены были распрощаться со всем этим и отправиться в Руан грязным, дурно пахнущим, грохочущим и пронзительно свистящим поездом, которому безразличны горы и долины, тополя и липы, полевые маки или синие васильки, чертополох и вика, белые вьюнки и ломоносы, золотой цветок св. Иоанна. Ему безразличны и башни, и шпили, и апсиды, и купола. Он будет так же грохотать под куполами Шартра или башнями Руана, как близ Версаля или купола собора Инвалидов. Поистине железные дороги отвратительны: мне кажется, я не осознавал этого до нашего теперешнего путешествия. Вообрази только, Кром, что все дороги (или почти все) идут в Руан через долину, в которой он лежит, и спускаются с величественных гор, откуда открывается великолепный вид на Руан. Мы же приехали в Руан железной дорогой, которая проходит неприятнейшими местами, и не могли ничего увидеть, пока не пересели в городе на омнибус.

У меня были некоторые опасения из-за моих воспоминаний прошлого года, что Руан меня разочарует. Но ничего подобного не случилось. Какое это прекрасное место! Мне кажется, что Тэду собор (кафедральный) понравился больше, чем любая другая церковь из виденных нами. В одном, однако, мы были разочарованы — мы думали, что вечернюю мессу служат каждый день, но убедились, что вечерни поют в этом епископстве лишь по субботам и по воскресеньям. Но зато как они пели гимны! Ничего не скажешь! Особенно в воскресенье, когда исполнялось множество псалмов в стиле пилигримов, о, как они пели гимны!

В Руане я купил «Ньюкомов»{3} в издании Таухница. Это превосходная книга. Ну, что же, Кром, я больше не могу писать. Из меня дух вон, я ужасно устал. И я должен начать собирать вещи, что всегда нагоняет на меня тоску. Когда увижу тебя (а надеюсь, что произойдет это скоро), расскажу тебе обо всем остальном. О боже! Если бы ты только был с нами! Как мне тебя недоставало! Очень, очень сильно! Посылаю это скверное письмо такому прекрасному парню, как ты, Кром, — пожалуйста, прости меня. Будь весел, и до нашего свидания! Увижу ли я тебя в Бирмингеме?

Страстно любящий тебя Топси{4}


Г-ЖЕ ЭММЕ МОРРИС

Эксетер Колледж, Оксфорд

11 ноября 1855


Дорогая моя мама!

Боюсь, ты едва ли приняла всерьез, когда я месяц или два назад сказал, что не намерен принять рукоположение. Если это так, то опасаюсь, что мое теперешнее письмо тебя раздосадует. Но если все-таки ты поняла, что я говорю всерьез, то, надеюсь, моя решимость будет тебе приятна. Ты помнишь, верно, свои слова — они очень справедливы, — что нехорошо быть праздным человеком, без цели в жизни. Я принял твердое решение не навлекать на себя этого упрека. Я не говорил тебе в то время всего, что думал, частично потому, что хотел дать тебе время примириться с мыслью, что останусь мирянином. Мне теперь хочется стать архитектором — заняться делом, к которому я давно испытывал призвание, даже когда собирался принять сан священника. Признаки этого моего призвания ты, несомненно, видела во мне. Кажется, я могу представить себе некоторые из твоих возражений — и довольно разумных. Надеюсь, что смогу ответить на эти возражения. Во-первых, полагаю, ты считаешь, что выбросила деньги на ветер, оплачивая мою подготовку к деятельности священника. Пусть душа твоя будет спокойна на этот счет. Образование в университете столь же годится для капитана судна, как и для пастыря душ. Кроме того, деньги твои не были брошены на ветер, если любовь верных и преданных друзей, которых я впервые повстречал здесь, если эта любовь действительно нечто бесценное и не может быть куплена где попало и за какую угодно цену. Тем более если, живя здесь и видя собственными глазами грех и зло в их самой низменной и грубой форме, как можно было наблюдать их изо дня в день, я научился ненавидеть зло в любом его проявлении и преисполнился желания бороться с ним, — разве это не благо? Молю тебя, мама, думай, что все это к лучшему. Другое дело, если бы на твои плечи легло новое бремя, но так как я способен обеспечить себя на новом пути моей жизни, то деньги, которые я должен заплатить за овладение ремеслом, ничего не значат. Если не смогу заняться этим делом, то, по правде говоря, не знаю, чем должен заниматься, не оставляя в то же время надежды на успех или на счастье, которое можно обрести в работе. Я совершенно уверен, что в избираемом мною занятии достигну успеха, и, надеюсь, рано или поздно стану неплохим архитектором. А ты знаешь, что в любой работе, которой человек увлечен, доставляет наслаждение даже самая обыкновенная и нужная мелочь. Я стану мастером очень полезного дела, с помощью которого надеюсь хорошо зарабатывать, даже если и не преуспею в чем-либо другом — и это вовсе не такой уж риск. Мне нелегко было принять это решение. Для моей гордости и воли будет очень тяжело делать то же самое, что я делал в течение этих трех лет, но это же и хорошо, на мой взгляд. При моей любви к праздности и пустому времяпрепровождению будет довольно грустно проходить сквозь ту же самую канитель освоения нового ремесла, но это же вместе с тем и благо. Возможно, ты подумаешь, что надо мною будут смеяться, называть непоседой, непутевым малым, — я не сомневаюсь, что так и будут говорить, но и я, в свою очередь, постараюсь устыдить их (и да поможет мне в этом бог), упорно и настойчиво трудясь. Пожалуйста, скажи Генриете, что я сочувствую ее разочарованию и, надеюсь, ее понимаю, но мне кажется, что по прошествии не столь уж долгого времени эти ее чувства изменятся, если она увидит, что я занят вполне полезным делом. И ради этого я ни в коем случае не буду отказываться от того, что, по-моему, принесет добро людям и что глубоко лежит в моей душе.

Вы видите, я вовсе не надеюсь стать великим в чем-либо, но, возможно, я вправе надеяться найти счастье в своей работе, и иногда в минуты досуга меня посещают приятные видения того, что может произойти. Вероятно, ты решишь, что это — длинное и глупое письмо по поводу очень простого дела, но мне казалось, я должен тебе рассказать, о чем я так детально размышлял, и попытаться, пусть даже и без надежды на успех, поведать тебе мои чувства, хотя бы вот так бегло. Кроме того, я помню, о чем говорил тебе столь отвлеченно, когда у нас происходил последний разговор на эту тему. Сказанное мною тогда не выражало по-настоящему моих чувств, ибо я был смущен, а теперь подумал, что смогу хотя бы немного поправить наш разговор. Удалось ли это мне хоть отчасти?

Теперь кое-какие подробности. Я собираюсь попросить г-на Стрита из Оксфорда{5} взять меня в ученики. Он хороший архитектор, и у него большая практика. Он неизменно пользуется уважением. Я выучусь у него тому, чему я хочу выучиться, но, если мне не удастся договориться с ним (а это может статься, ибо я вообще не знаю, захочет ли он взять ученика), то в таком случае я обращусь к какому-нибудь лондонскому архитектору, и тогда буду счастлив быть вместе с тобою, если ты по-прежнему будешь жить близ Лондона, и чем раньше это случится, тем лучше, ибо мне уже довольно много лет. Разумеется, за обучение я буду платить из своих денег; впрочем, как и за все другое.

Шлю свою горячую любовь тебе, Генриете, тетушке и всем домашним.

Твой самый преданный сын Уильям.

Пожалуйста, не показывай этого письма никому, кроме Генриеты.


16, Чейн Уок, Челси

3 декабря 1868


Дорогой сэр!

Я перечитал ваши стихи несколько раз, и вот что я думаю о них. Начну с неприятных вещей и скажу, что, по-моему, в них отсутствует сильная индивидуальность и увлеченность темой, неотъемлемо присущие произведениям, которым суждена долгая жизнь. Хотя я не могу обвинить вас в плагиате, я вижу в ваших стихах отголоски произведений современных поэтов. На этом, однако, не останавливаюсь, потому что едва ли может обстоять иначе с таким молодым человеком, как вы. Но стихи не оставляют глубокого впечатления ни по своему стилю, ни по идеям. Из мелких погрешностей (на мой взгляд, связанных с этими) мне хотелось бы отметить слишком много приемов классической поэзии и слишком растянутые метафоры. Но оставим это до того случая, когда я смогу поговорить с вами лично. Вместе с тем стихи хороши, и всюду проступает подлинное чувство и удовольствие, которое доставляет тема, сама по себе привлекательная. Стихи внимательно отработаны и продуманы. Читать их и легко и приятно. Моя оценка может показаться вам скудной похвалой и снисходительным порицанием, но примите во внимание, что я критикую ваши стихи целиком соответственно их достоинству. У вас неоценимое преимущество ранней молодости, к тому же вы обладаете (насколько я могу понять из ваших писем) весьма серьезными познаниями в классической литературе, которая оказывает слишком большое влияние по крайней мере на ваш стиль. Повторяю, мне хотелось бы, чтобы вы придали больше значения стилю и теме. Но вы должны также принять во внимание, что я обязан был высказать все, что думаю об этом произведении, и уверяю вас, что, учитывая все обстоятельства, мне было бы приятнее только похвалить вас, и я очень бы сожалел, если бы наше знакомство обескуражило вас и вас огорчило бы мнение человека, который, как вам, возможно, известно, весьма никудышный критик. Я не сомневаюсь, что вам удастся написать лучше (хотя, повторяю, и это ваше произведение совсем неплохо), если вы отнесетесь к своей работе серьезно и внимательно. Делайте только то, что сами вы сильно любите, — в конце концов вы сами вынесете наиболее строгий суд тому, что выйдет из ваших рук. Ваши письма ко мне были полны такого здравого смысла и скромности, что я не сомневаюсь — вы безусловно сможете выразить в творчестве то, что есть в вашей душе.

Мне очень хочется познакомиться и с другими вашими произведениями, лучше всего рифмованными, ибо белый стих — это ловушка для молодых поэтов.

Когда вы соберетесь навестить меня на Куин Скуэр, пожалуйста, известите меня за день или за два заранее о возможном времени вашего прихода, чтобы нам не разминуться. Еще раз я должен извиниться за назидательный тон, но я ничего не могу поделать, поскольку вы избрали меня своим наставником, хотя и опасаюсь, что это вовсе мне не подходит.

Примите мою особую благодарность за выраженные вами чувства симпатии ко мне; желаю вам полного успеха и остаюсь

Искренне ваш Уильям Моррис


Г-НУ СУИНБЕРНУ

26, Куин Скуэр

Блумсбери, Лондон,

21 декабря 1869


Мой дорогой Суинберн!{6}

Большое спасибо за ваше милое письмо и за содержащиеся в нем критические замечания. Я в восторге, что Гудрун{7} вам понравилась. В остальном же я сам с некоторой досадой сознаю, что книга эта принесла бы мне больше чести, отсутствуй в ней все, кроме Гудрун, хотя я и не думаю, что другие — худшее из того, что вышло из-под моего пера. И все же, дьявол их побери, они слишком растянуты и немощны. Мне приятно, что в Родопе вам кое-что нравится. Лично я полагал, что в интересах рассказа, который, в общем-то, очень слаб, нужно сильней выделить ее характер. Я знаю, что Аконтий — обыкновенный простофиля, и самое ужасное, что даже если бы я затратил на него во много раз больше времени, то все равно он получился бы у меня таким же. Я усердно занят теперь работой, но неудача следует за неудачей, и на какое-то время я бы забросил свое искусство, если бы мне удалось напасть на что-нибудь поистине увлекательное помимо сочинения стихов, ибо ничего хорошего у меня не получается. Торгерд принадлежит славная роль в красивом эпизоде из саги об Эгиле{8}, где он теряет своего любимого сына и из-за этого собирается уморить себя голодом. Я рассказал бы об этом подробнее, если бы мог повидаться с вами. Вся повесть — удивительная, написана прекрасно и полна действия. Это несомненно наиболее северная из всех саг, и сам Эгил — удивительная личность первобытного человека, а сама поэзия кажется мне по-настоящему прекрасной, хотя и совершенно непереводимой. Теперь я намерен переводить с исландского саги, перед которыми бледнеют все другие повести, даже сага о Гудрун в оригинале рассказывается очень разрозненно и обычно довольно бесцветно, явно отличаясь от Ньялы{9}.

Речь идет о Волсунге{10}, фактически об истории Нибелунгов. Смею сказать, что пересказ этой саги вы могли где-нибудь прочитать, но это могло дать лишь самое смутное представление о произведении в целом. Мне очень хотелось бы показать вам этот перевод, теперь уже почти готовый, и я уверен, на вас это непременно произвело бы впечатление.

Не без гордости я сознаю свое положение христианского поэта нашего времени, хотя и рискую этим своим положением, во-первых, отваживаясь на переписку с вами, а во-вторых, своим личным примером оспаривая изречение Священного писания: «блаженны ищущие, ибо обрящут».

Сердечно ваш У. Моррис


Г-ЖЕ КОРОНИО

Куин Скуэр,

24 октября 1872


Моя дорогая Аглая!{11}

Меня очень опечалила весть о ваших горестях, хотя, я надеюсь, к тому времени, когда вы получите это письмо, все станет лучше. Меня не удивляет, что вы стремитесь к более приятной жизни, ибо (после вашего сравнения Исландии с Афинами) существует несомненная разница между тем, чтобы сидеть у постели больного ребенка, ничего особенно не делая, и тем, чтобы ежедневно подниматься рано утром и отправляться верхом, дыша свежим воздухом, не думая, где вы будете вечером, короче говоря, отбросив всякие обязанности и заботы. Меня очень тревожит, что вы предаетесь такой грусти. По тону вашего первого письма я надеялся, что вы сможете неплохо провести время и предаться приятным воспоминаниям. Когда вы возвращаетесь? Вам хорошо известно, как мне недостает вас, и излишне говорить об этом. Я бы ответил на ваше последнее письмо и раньше, но на меня напало плохое настроение — без какой-либо определенной причины, на которую я бы мог указать. Надеюсь, теперь с ним уже покончено. Все это время я с головой ушел главным образом в мои переводы с исландского, но книга моя появится через месяц-другой. Полагаю, вам известно, что Теннисон печатает продолжение легенды об Артуре{12}. Мы довольно хорошо знаем, что она может собой представлять, и, признаюсь, я не горю нетерпением прочитать ее. В прошлую субботу я отправился в Кельмскотт и пробыл там вплоть до вторника. Большую часть времени я провел на реке. В Афинах на вас должно повеять прохладой от моего рассказа о воскресенье, проведенном на Темзе. Дул пронизывающий северо-восточный ветер, и почти весь день шел проливной дождь. Я все же наслаждался этим днем. Понедельник выдался теплый и солнечный, так сами дни проходили довольно приятно, но, боже, как скучны были вечера, несмотря на то, что Уильям Россетти{13} проводил время с нами. Джейн выглядела посвежевшей и чувствовала себя лучше. Стояло прекрасное утро, когда я уезжал оттуда: небо было светло-синее, и по нему всюду плыли редкие белые облака. По всему саду резвились и щебетали малиновки. Дрозды, прилетающие сюда на зиму из Норвегии, непрестанно ведут свой разговор в гуще плодовых деревьев, и скворцы, как и все два последние месяца, слетаются на закате в большие стаи и поднимают, прежде чем улететь на свой насест, невообразимый гвалт. Место это, как и всегда, красиво, хотя в осеннем саду с увядшими цветами на всем лежит оттенок печали. Полагаю, что долго я тут не пробуду. Мы все еще подыскиваем для себя дом к западу от Лондона, но, кажется, сносный домик не так уж легко найти. На следующей неделе я хочу провести день-другой у Неда{14}. Все это время мы были здесь наедине с Бесси, и отношения наши были очень натянуты — с ней я обменивался лишь самыми необходимыми словами. Как изнуряет постоянная жизнь с человеком, с которым у тебя нет ничего общего! Боюсь, мои письма весьма глупы. Чтобы обмениваться мыслями, необходим кремневый каркас вопросов и ответов, чтобы по любому вопросу обмениваться мыслями, и так много нужно сказать, что только по какой-то счастливой случайности мысли перестают блуждать и останавливаются наконец на каком-то одном реальном предмете.

До свидания, и надеюсь вскоре услышать от вас более приятные вести.

Остаюсь сердечно Ваш Уильям Моррис


ФИЛИПУ УЭББУ{15}

«Под знаком Белого Льва»

На улице Новой Лозы

Флоренция, 10 апреля 1873


Любезный дружище!

Во Флоренции апрельские ливни. Только такая погода и стоит с тех пор, как мы прибыли сюда, и было, кроме того, довольно холодно вплоть до вчерашнего вечера, когда начало немного теплеть. Сейчас прекрасное утро, но уже успел пройти обильный дождь. Я занимался здесь покупками для фирмы, боюсь, к некоторому неудовольствию Неда, но ничего нельзя было поделать: я купил здесь массу оригинальных горшков (скальдини), покрытых свинцовой глазурью. Я также заказал большое число бутылей, вплетенных в самые разнообразные корзинки. Полагаю, что они прибудут в Англию в течение шести недель. Кое-что купил для фирмы и в Париже. Итак, надеюсь, мое путешествие принесет какие-то плоды, даже если я ничего не найду в Туне. Я отправляюсь отсюда в воскресенье утром и надеюсь, проехав по Италии и далее, возвратиться в Лондон в следующий четверг.

Мне следовало бы рассказать тьму всякой всячины о здешних произведениях искусства, но лучше уж отложить это до нашей встречи, когда мы сможем поговорить обо всем. Я отнюдь не разочарован Италией, но весьма недоволен собою. Я вполне счастлив, но как-то по-свински, и никак не могу настроить свою душу на восприятие этих чудес. Я могу лишь надеяться, что впоследствии я все это воспроизведу в своей памяти. Я не отваживаюсь признаться в этом Неду, который с ужасной ревностью воспринимает во мне малейшие знаки подавленности. Полагаю, что Флоренция должна исцелить больного человека и просветить глупого. Смею думать, все-таки имеется другая сторона, которая, во всяком случае, наводит грусть на человека: порча, руины, беспечность, глупость и забывчивость к «прославленным мужам и предкам, нас породившим»{16}, только в этих местах можно увидеть все это вполне. Ты, должно быть, помнишь мое путешествие в Труа, не правда ли? Оно едва ли лучше путешествия по Флоренции. Нед уже винит меня в том, что я обращаю больше внимания на оливковое дерево или керамику, чем на картину. Конечно, вам-то понятно, что оливковое дерево достойно более пристального внимания, а в керамике я знаю больший толк, чем в живописи. Он же профессиональный художник, и потому это не совсем справедливо. Это письмо из Флоренции — скучное, хотя, кстати, Флоренция кажется мне не скучной, а печальной, но все же, думается, ты не должен сомневаться, что и Нед и я бодры и здоровы. Расположились мы в небольшой прелестной гостинице, и нас весьма радует, что мы не превратились в меблировку огромной хибары для янки.

На этом заканчиваю нынешнее...

Сердечно твой У. М.


Г-ЖЕ КОРОНИО

Сейнт-Эдвард Стрит, Лик

28 марта 1876


Моя дорогая Аглая!

Наконец-то я могу ответить и поблагодарить вас за письмо: за очень короткий срок мне предстоит выполнить массу дел, ибо я пытаюсь обучиться тонкостям красильного дела, — вплоть до выполнения работы собственными руками. Само по себе оно довольно просто, но, подобно другим простым делам, содержит в себе секрет, о котором невозможно догадаться, если только тебе не подскажут. Я не только наблюдаю за тем, как набивают ситец, но и напролет целыми днями весьма усердно, облачившись в блузу и надев деревянные башмаки, тружусь в красильне г-на Уордля. Я крашу в желтые и красные цвета. Получить желтый цвет весьма нетрудно, как и множество таких оттенков, как оранжево-розовый, телесный, темно-желтый и оранжевый. Труднее всего мне достается алая краска, но я надеюсь преуспеть в этом деле прежде, чем уеду отсюда. Я не могу получить нужного цвета индиго для шерсти, но умею окрашивать в голубые цвета ситец и добиваюсь для ситца приятного зеленого и яркого желтого цвета, который получается от соединения красок.

Сегодня утром я помогал окрашивать двадцать фунтов шелка (для нашей камки) в чане с голубой краской. В этом был большой смак, так как дело это совершенно непривычное, и мы рисковали попросту испортить шелк. Этим были заняты четыре красильщика и г-н Уордль, я же выступал в роли помощника красильщика. Работников подбодрили пивом, началась работа, и было занятно наблюдать, как зеленый шелк, вынимаемый из чана, постепенно превращался в голубой. Пока можно сказать, что дело нам удалось на славу. Самый старший из работников, старик под семьдесят, говорит, что шелк такого цвета получали давным-давно. Сам чан, кстати, производит весьма внушительное впечатление: девять футов в длину и около шести в поперечнике. В землю он врыт почти до самого своего верха. Итак, вы видите, что я слишком занят, чтобы скучать: разве что по вечерам, когда мне приходится встречаться с большим числом людей, чем я готов вынести. В этот вечер, например, я иду на званый обед, — а в конце концов меня ждет желанный сон. Завтра я отправлюсь в Ноттингем, чтобы посмотреть, как окрашивают в чану шерсть голубого цвета. В пятницу г-н Уордль намерен покрасить для нас еще восемьдесят фунтов шелка, и я собираюсь красить около десяти локтей шерсти, используя марену для получения нужного мне яркого цвета.

Вместе со всем этим, как вы можете себе представить, мне бы очень хотелось быть снова у себя дома.

Я рад, что вам понравились мои работы на выставке, хотя я и не считаю, что из-за них нужно было поднимать такой шум. Я полагал, что шелк — это лучшее.

Миссис Льюис, кстати говоря, родом из этих сельских мест. В воскресный день я заглянул в ту деревню, где она жила. По-моему, она называется Элластон. Скучная деревня. Кажется, я вижу довольно много людей, подобных «тетушке» с «Флосской мельницы»{17}.

Надеюсь, у вас все хорошо.

Остаюсь сердечно ваш Уильям Моррис


Хоррингтон Хауз

Вторник, утро. [Март 1876]


Обожаемая Мей!{18}

Благодарю тебя за письмо. О, как бы мне хотелось быть свидетелем этой бури. В это утро стоит трескучий мороз. Насколько я могу упомнить, пришла самая холодная, как говорят, «колючая зима». Итак, завтра я отправлюсь в Лик к своим красильным чанам. Г-н Том Уордль обещал приготовить для меня пару деревянных башмаков, в которых я мог бы работать. Но даже когда я вернусь из Куин Скуэр, у меня будут свои красильные чаны, ибо нашу прежнюю кладовую мы превратили в подобие красильни. Когда ты приедешь домой, то сможешь увидеть это чудо, как и наши персидские ковры, которых мы немало понакупили в недавнее время. Тебе представится, словно бы тебя перенесли в атмосферу сказок Шахразады. Даже миссис Джадд, вероятно, будет способствовать этой иллюзии, если ты вообразишь, что она служит тебе постоянной помощницей в этой растреклятой работе, похожая на зеленую жабу с желтыми крапинками или, я бы сказал, на треснутую скорлупу грецкого ореха.

Итак, ты можешь представить себе, насколько я рад буду видеть тебя и маму, когда снова вернусь домой, что и произойдет примерно через две недели.

Надеюсь, что ты пышешь здоровьем.

Остаюсь, моя обожаемая крошка Мей,

твоим любящим отцом. Уильям Моррис


УИЛЬЯМУ ДЕ МОРГАНУ{19}

Хоррингтон Хауз

3 апреля 1877


Мой дорогой де Морган!

Я в самом деле очень бы сожалел подвергать насилию склонности г-на Карлейля{20} в данном вопросе, но, если вы увидите его, вы могли бы ему напомнить, что мы обращаемся не только к художникам и любителям искусств, но также и вообще к широким кругам мыслящих людей. Что же касается остального, то, мне кажется, речь идет не столько о том, суждено ли нам иметь старинные здания или нет, сколько, суждено ли им быть старинными или же поддельно старинными. По меньшей мере мне бы хотелось внушить людям, что несомненно лучше подождать до времени, когда архитектура и вообще искусство выйдут из своей теперешней экспериментальной стадии, а пока не делать ничего, что уже нельзя переделать или по крайней мере что может оказаться гибельным для сооружения, которое пытаются сохранить путем реставрации.

Ваш совершенно искренне Уильям Моррис


Несправедливая война.
К рабочим Англии

Друзья и соотечественники!

Нависла угроза войны. Взгляните прямо в глаза этой опасности. Если вы ложитесь спать, полагая, будто мы превратно понимаем теперешнее положение и будто опасность достаточно далека от всех нас, то, возможно, проснувшись, вы убедитесь, что зло уже обрушилось на вашу голову, ибо война сегодня стучится в ваши двери. Присмотритесь к этому внимательно и своевременно, хорошо взвесьте положение, ибо военные налоги, взвинченные войной цены, потери материальных ценностей, утрата работы, друзей и близких тяжелым бременем лягут на большинство из нас. Мы неминуемо должны будем дорого заплатить, но больше всех должны будете заплатить вы, друзья, — рабочие.

И что приобретем мы такой дорогой ценой? Будет ли это славой, богатством и миром для наших потомков? Увы, это не так! Ибо эти блага — завоевания справедливой войны, но если мы намереваемся вести войну несправедливую, которую нам сегодня навязывают глупцы и трусы, тогда утрата материальных богатств принесет нам лишь новые материальные утраты, отнятая у нас работа лишит нас надежды, вместо утраченных нами друзей и близких мы обретем врагов, начиная с отца и кончая сыном.

Да, это несправедливая война, и не нужно самих себя обманывать! Если мы начнем теперь войну с Россией, то будем воевать не во имя того, чтобы наказать ее за совершенные ею дурные деяния или предостеречь ее от дурных деяний в будущем. Мы будем воевать, чтобы подавить справедливое восстание против турецких грабителей и убийц, чтобы подогреть остывшую радость в сердцах глупых бездельников, бессмысленно взывающих к «энергичной внешней политике», чтобы оградить обожаемое нами владычество в Индии от малодушного страха перед вторжением, которое может произойти столетие спустя — или же вообще никогда. Мы отправимся на войну с целью вновь продемонстрировать перед удивленным взором Европы мощь нашей армии и флота и укрепить слабые надежды наших держателей турецких облигаций. Трудящиеся Англии! Во имя каких же из названных целей сочтете вы нужным голодать или умирать? Может быть, все эти цели и образуют совокупность британских интересов, о которых мы недавно слышали?

А что собой представляют люди, размахивающие перед нашим лицом знаменем, на одной стороне которого написано — британские интересы, а на другой — русские злодеяния? Кто эти люди, втягивающие нас в войну? Давайте присмотримся к этим спасителям британской чести, к этим поборникам свободы Польши, к этим воинствующим судьям преступлений России!!.. Они знакомы вам? Это — алчные и азартные игроки биржи, это — праздные офицеры армии и флота (сущие бедняки!), изможденные клоуны из клубов, безрассудные поставщики сногсшибательных военных новостей к роскошному утреннему столу господ, которым нечего терять на войне, и, наконец, на самом последнем месте — это охвостье тори, которому мы, безумные, устав от мира, разума и справедливости, на последних выборах отдали свои голоса, дабы они «представляли» нас, а прежде всего их главарь, старый охотник за титулами, который, забравшись наконец в графское кресло, дерзко смеется{21} в лицо озабоченной Англии, когда его пустое сердце и изворотливые мозги замышляют тот удар, который, вероятно, навлечет на нашу голову разруху и уж наверняка посеет в стране неразбериху. О, позор, двойной позор, если мы, предводительствуемые такими людьми, отправимся на войну против народа, не являющегося нашим врагом, — против Европы, против свободы, вопреки нашему характеру и надеждам мира.

Трудящиеся Англии! Выслушайте все-таки одно предупреждение! Я сомневаюсь, знаете ли вы, до какой степени ожесточены сердца определенного слоя этой страны ненавистью к свободе и прогрессу. Их газеты пытаются замаскировать это ожесточение языком благопристойности, но если бы вы только услышали их разговоры между собой, как нередко случалось слышать мне, то я не знаю, какие именно чувства — презрения или гнева — наполнили бы ваши сердца при виде их глупости и высокомерия. Эти люди могут говорить о вашем классе, о. его целях и его руководителях только насмешливо и только оскорбительно. Будь их власть, то, даже если бы это привело к гибели Англию, они растоптали бы ваши справедливые стремления, заставили бы вас смолкнуть, связали бы вас по рукам и ногам и отдали во власть необузданного капитала.

Именно эти люди — и я утверждаю это с полным основанием — душа и тело партии, которая гонит вас на несправедливую войну. Неужели русский народ может быть вашим или моим врагом в такой же мере, как эти люди, которые выступают врагами справедливости в любой ее форме? Теперь они могут причинить нам лишь небольшой вред, но если разразится война, несправедливая война, со всей ее анархией и злобой, кто может сказать, какова будет их власть, какой шаг назад мы сделаем? Соотечественники, не закрывайте на это глаза, и если вы намерены поправить какие-то беды, если вы в сердце своем надеетесь мирно и уверенно повышать благосостояние своего класса, если вы жаждете досуга и знаний, если вы стремитесь уменьшить проявления неравенства, которое было для нас камнем преткновения с первых шагов истории, тогда отбросьте косность и возвысьте свой громкий голос против несправедливой войны, обратитесь к нам, средним классам, с призывом сделать то же самое, чтобы все мы настойчиво и торжественно протестовали против вовлечения нас (кто знает, во имя чего?) в НЕСПРАВЕДЛИВУЮ ВОЙНУ. В ту несправедливую войну, победа в которой принесет нам позор, утраты и обвинения, ну, а если мы потерпим поражение — что тогда?

Трудящиеся Англии! Я не могу поверить, чтобы под напором решительного сопротивления, сопротивления всех, кого самым близким образом затрагивает война, какое-либо английское правительство оказалось бы настолько безумным, чтобы втянуть Англию и Европу в несправедливую войну.

Поборник справедливости 11 мая 1877 г.


РЕДАКТОРУ «ТАЙМС»
Разрушение городских церквей

Сэр,

Запрос, сделанный лордом Хотоном в палате лордов в четверг, вынудил лондонского епископа признать, что план массового сноса городских церквей, предложенный несколько лет тому назад, неуклонно реализуется. Четыре других церкви должны быть принесены в жертву этому громадному городу его безвкусицей и поклонением мамоне. Прошлый год оказался свидетелем разрушения прекрасной церкви св. Михаила на Куинхайсе и церкви Всех Святых на Бредстрите, на стенах которой красовалась надпись, что там был крещен Мильтон. Церковь св. Дионисия, превосходное сооружение Рена, теперь разрушается. В течение тех же последних десяти лет уничтожены красивая церковь св. Антолина, с ее прекрасным шпилем, изящная небольшая церквушка Майлдреда в Полтри, Всех святых в Стейнинге, за исключением башни. Исчезли собор св. Джеймса в Дьюк-Плейсе, церковь св. Бенета, церковь Благодати с ее великолепным шпилем, башни и капелла Всех великих святых на Темза-стрит. Вынесено решение снести следующие сооружения: Башмаки св. Маргариты на Рудлейн, церковь св. Георгия на Ботольф-лейн, св. Матфея на Фрайди-стрит, св. Майлдреда на Бред-стрит. Должны быть уничтожены, таким образом, все эти возведенные Реном{22} сооружения. Две же церкви — св. Майлдреда на Бред-стрит и Башмаки св. Маргариты — обладают шпилями особенно своеобразными, великолепного рисунка. Не следует думать, что в опасности только эти церкви, ибо предполагаемое их разрушение говорит о той судьбе, которая рано или поздно должна постичь все церкви, построенные Реном в этом городе, если только англичане не проснутся от спячки и, выразив сильный и серьезный протест, не дадут церковным властям понять, что они не будут покорно мириться с этим диким и чудовищным варварством. С точки зрения искусства утрата этих сооружений окажется невозместимой, поскольку сооружения Рена, несомненно, связующее звено в истории церковного искусства нашей страны.

Многие полагают, будто сохранения собора св. Павла, великолепного шедевра этого архитектора, вполне достаточно, чтобы показать его взгляды на церковную архитектуру. Но это далеко не так. Ибо, хотя собор св. Павла и величествен, он представляет собой одно из весьма распространенных на континенте сооружений, имитирующих собор св. Петра в Риме{23}. Действительно, собор св. Павла едва ли можно воспринимать как английское сооружение, но, скорее, как английскую дань великому итальянскому подлиннику, в то время как церкви города служат примером чисто английского архитектурного ренессанса в той части, в какой он был связан с церковными стилями. Эти сооружения иллюстрируют архитектурный стиль, характерный не только для нашей страны, но также и для нашего города, и если они будут уничтожены, исчезнет представляемая ими особая стадия архитектуры. На континенте нет ничего такого, что хотя бы напоминало церкви нашего города, и тот факт, что они находятся в такой близости друг к другу, лишь повышает их ценность для изучения. Большое их достоинство состоит в том, что, хотя они и невелики в своих размерах, — едва ли длина какой-нибудь из них превышает 80 футов, — они отличаются великолепными пропорциями, великолепным решением своих масштабов, которые делают их гораздо более внушительными, чем многие здания, превосходящие их по размерам вдвое и втрое. Существующая между ними связь, равно как и связь их с большим кафедральным собором, который они окружают, величие купола, подчеркнутое тонкими конусообразными шпилями, преодоление скуки и монотонности общей линии неба в городе — все это неоспоримые доводы в пользу их сохранения. Несомненно, богатейший город, столица торгового мира может позволить себе небольшую жертву и предоставить под эти красивые сооружения небольшие участки земли. Так ли уж необходимо, чтобы каждый клочок земли в Сити был подчинен производству денег, и должны ли исчезнуть из богатого Сити церковные сооружения, эти священные воспоминания о великих и уже умерших предках, памятники прошлого, сооружения величайшего архитектора Англии? Если так, тогда, увы, прощай наша любовь к искусству! Тогда, увы, прощай то английское чувство самоуважения, о котором мы столь часто слышим. Увы, как жаль наших потомков, которых мы грабим и лишаем этих произведений искусства, хотя наш долг — передать им эти сооружения нетронутыми и неиспорченными. И жаль нам самих себя, ибо чужеземные народы и наши собственные потомки увидят, что мы оказались единственными из всех людей, когда-либо населявших землю, у которых не было собственной архитектуры и которые прославились как разрушители сооружений своих предков.

Остаюсь, сэр, ваш покорный слуга Уильям Моррис. («Таймс», 17 апреля 1878)


РЕДАКТОРУ ГАЗЕТЫ «ТАИМС»
По поводу собора св. Альбанса

26 августа 1878


Сэр,

Хотя Комитет по восстановлению собора св. Альбанса и решил перестроить эту церковь, возводя над нефом островерхую крышу вместо плоской, Комитет нашего Общества по защите старинных зданий выражает последнюю надежду на то, что широкая публика все же проявит интерес к этому вопросу и откажется поддерживать план, воспринимаемый столь многими знатоками старины как опрометчивый и губительный. В надежде на это мы просим оказать нам любезность, предоставить нам место на страницах вашей газеты и дать нам возможность еще раз выразить протест против перестройки знаменитого старинного здания, которую мы должны в лучшем случае назвать рискованной. Мы не намерены абстрактно, с точки зрения художественной рассматривать относительную ценность высокой или низкой крыши и соответствующие достоинства более раннего или более позднего стиля, которые представлены в соборе св. Альбанса, поскольку здесь не рассматриваются эти точки зрения; равным образом отказываемся и от археологического подхода, при котором пытаются установить, была ли прежде в соборе островерхая крыша. Точка зрения, которую мы намерены представить на рассмотрение публики, состоит в том, что данное сооружение уже покрыто крышей, которую можно починить, чтобы она была достаточно прочной и не ослабляла бы устойчивости стен, не изменяя архитектурного облика здания в сравнении с тем, каким оно было на протяжении длительного периода его интересной истории, той самой истории, неотъемлемую часть которой составляет нынешняя крыша. Все художественное великолепие крыши заключено в ней самой. Длинная, непрерывная и столь соответствующая этой крыше линия сложенного из различных материалов парапета должна быть оставлена и должна сохранить свое место наряду с замечательными архитектурными достоинствами, утрата которых уменьшит разнообразие искусства и интерес к нему. Замена этой крыши островерхой повлечет за собой такие расходы, что Комитет по реставрации старается уклониться от предоставления денег на необходимые для выполнения этой работы материалы и предлагает использовать сосну и шифер вместо теперешнего дуба и свинца. Если будет сделано так, то это возложит на будущих попечителей церкви св. Альбанса тяжелое бремя расходов по переделке деталей из быстро изнашивающихся материалов. Но независимо от того, какие материалы будут использованы, крыша окажется особо опасной для материалов нынешних стен и приведет к определенным изменениям в некоторых архитектурных украшениях, в частности в парапете. От нас не может укрыться и то, что под видом этих необходимых (и во многих случаях достойных сожаления) переделок ложный пыл реставраторов, вероятно, приведет к совершенно ненужным переделкам, в высшей степени гибельным для художественной и исторической ценности этого сооружения. Короче говоря, мы боимся, что произойдет полная модернизация этого великого памятника, что вызовет искреннее сожаление в кругах широкой публики, даже в той ее части, которая не питает особого интереса к памятникам старины.

Испытывая такие опасения, мы хотели бы обратиться к широким кругам публики и указать на то, что мнения археологов и художников по этому поводу, во всяком случае, разделились. Мы хотим указать, что при неправильной реставрации риск потери для нации в пропорциональном отношении к преимуществам намного более велик, чем возможный риск ошибочного бездействия. Если фундамент аббатства св. Альбанса будет постоянно, тщательно и со знанием дела ремонтироваться, то будет не слишком поздно поставить поверх нефа островерхую крышу, если в один прекрасный день обнаружится безусловная ложность мнения членов нашего Общества, или же в этом случае можно будет просто снести всю церковь и поставить на ее месте другую. Но если предполагаемое изменение осуществится, а несколько лет спустя окажется, что наши представления разумны (и мы уверены в том, что это так и произойдет), то в этом случае будет слишком поздно производить реставрацию и никакие сожаления не помогут нам возвратить неподражаемые сооружения наших предков, навсегда уничтоженные нашей опрометчивостью и эгоизмом.

Остаюсь, сэр, покорно ваш Уильям Моррис, по поручению Комитета общества защиты старинных зданий.


Г-ЖЕ БЕРН-ДЖОНС

...Что касается поэмы{24}, то, полагаю, дело в известном моем настроении: ничто не может захватить меня целиком. Это, несомненно, моя вина, поскольку поэма кажется мне весьма милой. Но, признаться, черт меня побери, и вам это хорошо известно, мне никогда не нравились по-настоящему произведения Суинберна. Мне всегда казалось, что в основе своей они порождены литературой, а не самой природой. Утверждая это, я никак не могу обвинить себя в каких-либо чувствах зависти, и, надеюсь, вы тоже далеки от этого. Я верю, что любовь Суинберна к литературе искренняя и совершенная, и приятно слушать, как он говорит об этом, а говорит он об этом превосходно. Он преисполнен любви к литературе. Было время, когда поэзия, порождаемая глубокой образованностью и любовью к литературе, если не блистала, то, во всяком случае, занимала достойное и прочное место. Но в наши дни все искусства, и особенно поэзия, оказались под преобладающим влиянием громадной массы материальных богатств, розданных цивилизацией. И с каждым днем она торопливо создает их все больше и больше — богатства, которые этот мир не может употребить ни для каких разумных целей. В итоге различия между искусством, то есть божественной природой человека, и простой его животной природой настолько важны, а обстановка жизни столь сурова и примитивна, что очаровать людей может только что-то глубоко укоренившееся в реальной жизни и не утратившее своей непосредственности. Живо воспринимается лишь то, что исходит из души глубоко чувствующего человека благодаря его внутренней силе и видению.

Во всем этом я могу решительно ошибаться, и вина невосприятия может лежать на мне самом. Я только выражаю свое мнение, но не защищаю его, и тем менее защищаю я свою собственную поэзию...


Г-НУ С.-Э. МОРИСУ{25}

Кельмскотт Хауз

1 июля 1883


Дорогой Морис!

Я сел за стол, чтобы написать вам обещанное письмо, но с самого начала вижу, что это довольно трудное дело и мне нужно определить мою позицию несколько более четко, чем я сделал это в своем последнем письме. Мне кажется, что с самого начала мы расходимся в следующем: вы полагаете, что нынешнее устройство общества страдает от определенных недостатков, что определенные пороки возникают в результате ошибок, в которых продолжают упорствовать, и с ними в конечном счете становится очень трудно совладеть. Однако вы думаете, что эти недостатки и ошибки можно устранить, и, когда они будут устранены, останется общество, которое будет поддерживать свое существование, уделяя тщательное внимание своим обязанностям по созданию нормальной жизни для всех граждан. Признаюсь, я иду намного дальше этого. Правда, я не могу оставаться в стороне и махнуть рукой на необходимость устранить очевидные аномалии или смягчить в меру моих возможностей дурное влияние каких-либо глубоко укоренившихся пороков, которые бросаются в глаза нам обоим, но делаю я это без особой надежды, ибо убежден, что сама основа общества с его резким контрастом между богатыми и бедными неизлечимо порочна. В известной мере меня может утешать мысль, что изменения, которые, по моему мнению, должны наступить прежде, чем общество будет исправлено в своей основе, должны быть постепенными — или, я бы сказал, меня должно это утешать, но я не вижу, чтобы люди, которые направляют политическое развитие, хоть как-то намеревались осуществить реальные перемены в социальном базисе. Вечное существование нынешней политической системы с ее принципом предложения и спроса представляется одним из условий необходимого и вечного порядка вещей. А ведь система, состоявшая из свободных граждан и рабов, в условиях которой существовали древние цивилизации, несомненно некогда казавшиеся также необходимыми и вечными, должна была после длительного периода насилия и разброда уступить место феодальной системе господина и крепостного, которая в свою очередь, хотя некогда тоже считалась необходимой и вечной, была заменена нынешней системой договора между богачами и неимущими. Разумеется, я не намерен обижать вас предположением, будто вы настаиваете на изолированности каждой из этих систем, но мне совершенно ясно, что так думает каждый обычный сегодняшний радикал, и это я собираюсь оспаривать.

Разумеется, я не верю, что мир может быть спасен какой-либо системой, — я всего лишь настаиваю на праве бороться с общественными системами, которые переживают внутреннее разложение и никуда не ведут. Именно так, по моим понятиям, обстоит дело с нынешней системой капитала и труда. Как я говорил в моих лекциях, я лично пришел к выводу, что искусство оказалось сковано обществом, и если эта система будет по-прежнему существовать, то цивилизация вообще утратит искусство. Это, в моих глазах, выносит приговор всей системе в целом, и, полагаю, именно это обстоятельство привлекло мое внимание ко всей этой теме. Кроме того, внимательно приглядываясь к общественным и политическим проблемам, я придерживаюсь лишь одного правила: когда думаю об условиях жизни любого человека, я спрашиваю самого себя: «А сам ты вынес бы это? Что бы ты чувствовал, если бы оказался беден в условиях страны, в которой живешь?» Мне всегда становилось не по себе, когда приходилось задавать этот вопрос, а в последние годы я должен был спрашивать себя об этом так часто, что этот вопрос вообще редко выходил из моей головы. И ответ на этот вопрос все больше и больше заставлял меня стыдиться моего собственного положения, все больше и больше заставлял меня осознавать, что, не родись я богатым или состоятельным человеком, я бы оказался в невыносимом положении и выступал бы просто как бунтарь против той системы, которая казалась бы мне воплощением несправедливости и грабежа. Ничто не может поколебать меня в этом убеждении, которое, говоря откровенно, и есть мой символ веры. Контраст в жизни богатых и бедных невыносим настолько, что он невыносим более ни для богатых, ни для бедных. Я прихожу, далее, к мысли, что, ощущая это, я обязан стремиться к разрушению системы, которая представляется мне простым нагромождением препятствий. Такая система, по моим понятиям, может быть уничтожена только в результате общего возмущения объединенного большинства людей. Отдельные действия немногих людей среднего и высшего классов кажутся мне, как я сказал уже выше, совершенно бесполезными в борьбе с этой системой. Иными словами, борьба классов, порожденных этой системой, служит естественным и необходимым орудием ее разрушения. Поэтому цель моя — распространение возмущения среди всех классов, и я считаю себя обязанным присоединиться к любой организации, которая, по моему разумению, действительно стремится на самом деле воплотить в жизнь эту цель. Поступая так, я не слишком беспокоюсь о том, какие люди будут стоять во главе такой организации, и всегда придерживаюсь той мысли, что они искренни в своей приверженности определенным принципам. Мне всегда казалось, что культ руководителей служил в последнее время признаком безжизненности обычного радикализма, и это мнение было заново подтверждено событиями последнего года в Ирландии и Египте (особенно в последнем, где «либеральные лидеры» «завели» партию на путь прямого джингоизма){26}.

Но, помимо этого, мне искренне хочется, чтобы средние классы к которым я до сих пор лично обращался, проявили бы внимание к этим проблемам и также почувствовали бы возмущение, как им и должно его ощутить, поскольку они сами страдают от той же системы, которая угнетает бедных. Из-за этой системы их жизнь пуста и бесплодна, подавлены их надежды на жизнь более достойную. Кроме того, я убежден, что рано или поздно наступят те перемены, которые ниспровергнут наше теперешнее общество, но именно от средних классов в значительной степени зависит, придут ли эти перемены мирно или будут осуществлены насильственным путем. Если бы они только поняли, насколько бесполезны излишки денег и вредна роскошь для всей цивилизации, они не вопили бы и не упрекали с громким воплем в «конфискации, воровстве и несправедливости» ту общественную систему, которая предполагает дать каждому человеку то, что ему на самом деле нужно, и не призывает отнимать у каждого человека то, чем он действительно пользуется. Короче говоря, что мы, представители средних классов, должны делать, если способны, — так это показать на примере нашей собственной жизни, каков настоящий тип полезного для общества гражданина, тип, в котором должны раствориться в конечном счете все классы. Я вспоминаю, как некоторое время назад повстречал в поезде одного умного человека, который, не умолкая и не давая мне ввернуть ни словечка, говорил о горестях средних классов — о том, как сильно они страдают по сравнению с избалованным трудящимся классом. Досадно, что я не был достаточно готов сказать ему то, о чем я подумал впоследствии: «Друг мой, если бы вы позволили себе стать членом этого избалованного класса трудящихся, тогда, как вы и сами это признаете, все ваши горести окончились бы». Система его доводов довольно обычна и основана на допущении, что один класс должен быть хозяином другого. Но, с моей точки зрения, ни один человек не настолько хорош, чтобы быть хозяином другого, не нанося тем самым ущерб себе, что бы он при этом ни делал для своего слуги. Итак, я не уверен, объяснил ли вам свою позицию, — даже готов признать, что не сумел сделать это, но я высказал вам кое-что из своих убеждений, и по крайней мере вы теперь понимаете, что в вопросе о положении нашего собственного класса я ваш союзник.

Я полностью согласен с вашим мнением о слое лавочников и разделяю ваше убеждение, что совершенно несправедливо обвиняли их за то положение, которое для них обязательно и которое, как я знаю, весьма часто для них довольно тяжело. Пусть они и чужды каких-либо политических обид, но, мне кажется, у них есть довольно серьезная обида из-за взаимоотношений с людьми — например, более образованные классы, имеющие с ними дело, обычно считают, что лавочники обязательно обманывают покупателя, хотя в то же время и покупатель жаждет «поторговаться», то есть надуть торговца. Разве это не убеждает нас всех, до какой степени расточительна и постыдна по своей сущности наша нынешняя система торговой междоусобицы?

Ну что же, я наговорил вам с три короба, но не попытался прямо ответить на ваши вопросы, ибо я понял из вашего письма, что едва ли можно думать, будто в настоящее время вы можете примкнуть к нашему Обществу{27}, хотя и не могу не надеяться, что в один прекрасный день вы пойдете на такой шаг.

Между тем я начал небольшое эссе на тему, которая была так любезно подсказана вами. Когда закончу, я пошлю его вам и, если вы отнесетесь к нему с одобрением, где-нибудь выступлю с ним и буду готовиться к ответу на другие вопросы по этой теме, — и я не могу не думать о том, что в конечном счете это снова приведет нас другим путем к социализму.

Кстати говоря, один мой друг послал мне газетные вырезки из Гемпстеда, которые содержат, во-первых, раздраженное письмо одного джентльмена, распаленного моей лекцией, и, во-вторых, ваш очень основательный ответ ему, за который я сердечно вас благодарю, особенно потому, что мне стало совершенно ясно ваше отчетливое понимание всего сказанного мною по этому вопросу. Кстати, хочу вам сказать, что с лекцией меня направила туда Демократическая федерация, и, таким образом, я думаю, что действовал в рамках предоставленных мне прав, распространяя ее призыв и говоря от ее имени.

Остаюсь, дорогой г-н Морис,

преданный вам Уильям Моррис.


Г-ЖЕ БЕРН-ДЖОНС

Кельмскотт Хауз

21 августа 1883


Меня тронуло твое милое беспокойство по поводу моей поэзии, но видишь ли, дорогая, самая основная из всех моих тревог, должен признаться, сделала меня угрюмым трусом{28}, и затем, хотя я и признаю себя тщеславным человеком, тем не менее думаю, что все мною созданное (если я буду судить об этом как о работе другого человека) лишено какой-либо особой ценности, кроме как для меня самого, и разве что указывает на мою любовь к истории и тому подобное. Поэзия, по моему мнению, разделяет теперь судьбу ремесленных искусств, и, как и они, она утратила реальность: то немногое, что осталось от ремесленных искусств, теперь угасает — до тех пор, пока они не возродятся вновь. Ты знаешь мои взгляды, на этот предмет, и я отношу их к себе так же, как и к другим. И это ничуть не больше мешает мне заниматься поэзией, чем созданием рисунков на ткани, ибо к этой работе меня тянет простое внутреннее наслаждение ею. Однако даже это мешает мне взирать на нее как на священный долг, и та тревога, о которой упомянул я выше, слишком сильна и слишком удручает, чтобы ее могла преодолеть простая склонность делать то, что, я знаю, лишено особого значения. Между тем пропаганда идей заставляет меня заниматься делом, которое, каким бы незначительным оно ни казалось, есть часть великого целого, которое не может исчезнуть бесследно... И этого должно быть для меня достаточно...


АНДРЕАСУ ШОЮ

Кельмскотт Хауз, Аппер Мол

Хаммерсмит, 5 сентября 1883


...Если вам хочется узнать более подробно о процессе крашения или о каком-нибудь другом деле, то я буду очень рад рассказать или показать вам, что мы делаем в аббатстве Мертон, где я одновременно тружусь и как красильщик и как набивщик ситца. Только вам следует знать, что мы применяем старые методы, существовавшие до того, как одержал полную победу шодди, пока не попали в сферу широкого обращения товары, которые Гладстон так превозносил позавчера в Керкуалле.

Посылаю вам весьма скучный очерк моей лишенной особых событий жизни, но, поскольку он попадает к вам, я отваживаюсь предложить вам и остальные мои книги, если вы не найдете их слишком громоздкими, ибо они составляют целую библиотеку и весят полтонны — да простят меня Тор и Один{29} (ибо мне не хочется, прибегать к резким выражениям).

Вы можете использовать этот очерк по своему усмотрению. Я постараюсь приехать на митинг в понедельник. Мне очень хочется повидать жителей Ист-Энда{30}. Как бы мне хотелось, чтобы они писали и поносили нас (членов Исполнительного Комитета) за то, что мы не столь рьяно учим их социализму! Если бы только они делали это и давали бы нам по шиллингу в месяц! Но мы, англичане, довольно тяжелы на подъем. Вы видите, кстати, что деятели тред-юнионов отвергли поправку о Национализации земли. Я знал, что они так поступят, и не могу сказать, чтоб это меня огорчило: буржуазная пресса будет льстить им.

Я родился в Уолтемстоу в Эссексе в марте 1834 года в пригородной деревушке на краю Эппинг Фореста. Когда-то это было прелестное место, но теперь оно чудовищно обезображено неряшливым строительством на скорую руку. Отец мой успешно занимался делами в городе, и мы жили в условиях обычного буржуазного комфорта. Поскольку мы принадлежали к евангелистской ветви англиканской церкви, я воспитывался, так сказать, в духе пуританизма богатого сословия — той религии, которой я был привержен в детстве.

Учиться я начал в школе при Марлборо Колледже, и в то время это была новая, но довольно примитивная школа. Что касается моего школьного обучения, я могу с полным правом сказать, что не выучился там почти ничему, ибо там почти ничего и не преподавалось. Но сама школа находилась в на редкость живописной местности, в которой было множество древнейших памятников, и я жадно набросился на их изучение, как и на все то, что имело хотя бы небольшое отношение к истории.

Таким образом, вероятно, я узнал немало хорошего, особенно потому, что там была неплохая библиотека, в которую я иногда проникал. Должен заметить, что с тех пор, как я себя помню, я в больших количествах пожирал книги. Не припомню, чтобы меня специально обучали чтению, но к тому времени, как мне исполнилось семь лет, я уже прочитал громадное множество книг, хороших, плохих и посредственных.

Отец мой умер в 1847 году, за несколько месяцев до моего поступления в Марлборо. Но так как он перед своей смертью провел несколько удачных сделок с рудниками, наша семья осталась весьма обеспеченной, или попросту богатой.

В 1853 году я приехал в Оксфорд, в Колледж Эксетер. В учении я был ужасно нерадив, но начал быстро изучать историю, и особенно средневековую историю, тем более что в это время я оказался под сильным влиянием консервативного направления англиканской церкви или школы Пьюзеитов. Этот последний период продолжался, однако, недолго, поскольку мои пути переменились благодаря книгам Джона Рёскина, которые явились для меня в ту пору совершенным откровением. Значительное влияние оказали на меня также произведения Чарлза Кингсли{31}, и я увлекся определенными социально-политическими идеями, которые получили бы во мне большее развитие, если бы не увлечение искусством и поэзией. Еще до окончания школы я открыл, к немалому для себя изумлению, что могу писать стихи, и приблизительно в то же время сблизился с несколькими юношами, горевшими таким же энтузиазмом. Вместе с ними мы начали выпускать ежемесячный журнал, который издавался (на мои средства) в течение года. Журнал назывался «Оксфорд энд Кембридж мэгэзин» и поистине отличался молодостью. Закончив свое обучение в Оксфорде, я, сначала собиравшийся стать священником (!!!), решил посвятить себя искусству в той или иной его форме и стал учеником Дж. Э. Стрита{32}, который впоследствии спроектировал и построил здание Суда. В то время он практиковал в Оксфорде. У него я пробыл, однако, всего лишь девять месяцев. Когда я был в Лондоне и художник Бёрн-Джонс, мой близкий друг по колледжу, представил меня Данте Габриэлю Россетти, главе школы прерафаэлитов, я решил стать художником. Некоторое время я изучал искусство, хотя и не систематически.

В то время в Англии наблюдалось быстрое возрождение готической архитектуры, и, разумеется, оно коснулось также и движения прерафаэлитов. Всей душою я отдался этим движениям. Один мой приятель построил для меня средневековый по духу дом, в котором я прожил около пяти лет. Я сам принялся за его орнаментирование. Вскоре вместе с моим другом архитектором мы поняли, что все малые искусства находились в состоянии полного упадка, особенно в Англии, и в 1861 году, с самонадеянной дерзостью юноши, я взялся все это переделать и основал какое-то подобие фирмы, занимающейся производством декоративных изделий. Д.-Г. Россетти. Форд Мэдокс Браун{33}, Бёрн-Джонс и Ф. Уэбб{34}, архитектор моего дома, стали главными работниками этой фирмы по части составления художественных эскизов. В то время начинала расти репутация Бёрн-Джонса. Он стал автором многих художественных эскизов для витражей и всей душой отдавался нашему предприятию. Прошло не так уж много времени, когда мы достигли первых успехов, хотя над нами, естественно, немало и посмеивались. Я относился к фирме как к деловому предприятию и, вопреки всем трудностям, которые нелегко себе представить, начал зарабатывать на этом небольшие деньги. Около десяти лет назад фирма развалилась, и я остался ее единственным участником, хотя еще получаю и помощь и эскизы от Ф. Уэбба и Бёрн-Джонса.

Между тем в 1858 году я опубликовал сборник поэм «Защита Геневры» — по духу исключительно наивных и очень средневековых. Спустя несколько лет я задумал создать свой «Земной рай» и с головой ушел в работу. К этому времени круг моего чтения по истории расширился, и я занялся переводом старонорвежской литературы. Я обнаружил, что это — превосходное дополнение к ленивой поступи средневековья. Кажется, в 1866 году я напечатал «Жизнь и смерть Язона»{35} — первоначально она предназначалась как одно из повествований для «Земного рая», но оказалась для этой цели слишком велика. К моему удивлению, книга была очень хорошо принята как критиками, так и публикой, и они с еще большей доброжелательностью приняли следующее мое произведение — «Земной рай», первую часть которого я напечатал в 1868 году. В 1872 году я опубликовал небольшую фантазию, преимущественно лирического характера, которая называлась «Любви достаточно». Около 1870 года я познакомился с исландским джентльменом г-ном Э. Магнюссоном{36}, благодаря которому выучился читать на северных языках. С ним я изучал большую часть этой литературы. Сердце мое было неожиданно тронуто прелестной свежестью и независимостью образа мыслей, чувством свободы, которое просвечивает во всех произведениях этой литературы, преклонением перед мужеством (огромной добродетелью человеческого рода) и их удивительной безыскусственностью. С помощью г-на Магнюссона я выпустил в свет «Сагу о Греттире Могучем», серию из шести саг под названием «Северные повести о любви» и, наконец, исландское переложение «Повести о Нибелунгах», которое называется «Сага о Волсунге».

В 1871 году я вместе с г-ном Магнюссоном отправился в Исландию. Я не только имел удовольствие видеть там овеянные романтикой пустынные места, но получил там урок, который запомнился на всю жизнь, а именно, что самая кошмарная нищета — пустяковое зло в сравнении с неравенством классов. В 1873 году я отправился в Исландию снова. В 1876 году опубликовал перевод «Энеиды» Вергилия, который был достаточно хорошо встречен. В 1877 году я начал свою последнюю поэму «Эпос о Нибелунгах», преимущественно основанную на исландской версии. Я выпустил эту поэму в свет в 1878 году под названием «Сигурд Волсунг и Падение Нибелунгов».

Все это время я упорно трудился и в своей фирме, где я имел успех даже с коммерческой точки зрения. Я уверен, что не будь я столь настойчив в некоторых принципиальных отношениях, то мог бы наверняка стать весьма богатым человеком, но даже и теперь мне не на что жаловаться, хотя последние несколько лет в деловом отношении не были успешными.

Все художественные эскизы, используемые для декоративности, — обои, ткани и прочее — я делаю сам. Я должен был ознакомиться не только с теорией, но и в какой-то степени с практикой ткачества, крашения и ситценабивного дела. Все это, я должен признаться, доставляло и доставляет мне огромное удовольствие.

Но при всем успехе я не мог не осознавать, что искусство, созданию которого я способствовал, должно отойти со смертью немногих из нас, по-настоящему о нем заботящихся, что перемены в искусстве, основанные на усилиях индивидуумов, должны прекратиться вместе с индивидуумами, вызвавшими эти перемены. И мои занятия историей и мои жизненные конфликты с мещанством современного общества вынудили меня прийти к убеждению, что искусство не может, по-настоящему жить и развиваться при нынешней системе торгашества и выколачивания прибылей. Я старался развивать эту точку зрения, которая, по сути дела, представляет собою не что иное, как социализм глазами художника, в различных лекциях, первую из которых я прочитал в 1878 году.

Приблизительно в то же время, когда я начал столь усиленно размышлять на эти темы и почувствовал необходимость изложить свои взгляды перед широкой публикой, разразился кризис в связи с восточным вопросом и тем волнением, которое завершилось свержением правительства Дизраэли{37}. Со всем энтузиазмом я присоединился к движению протеста, выступая на стороне либералов, поскольку мне казалось, что Англия рисковала оказаться втянутой в войну, и она была бы обязана этим партии реакции. Вместе с этим я ужасно боялся взрыва шовинистических настроений, которые прокатывались по стране, и опасался, что, если война в Европе будет забавлять нас, никому в нашей стране не захочется вникать в социальные проблемы. К тому же я понимал, что в Англии не существует партии более прогрессивной, чем радикалы, которые, запомните это, заявили, что они в оппозиции и к партии, открыто провозгласившей себя реакционной. У меня не было иллюзий на тот счет, что дело закончится победой либералов, хотя я и надеялся, что это сдержит поток шовинизма, национальной ненависти и предрассудков, к которым я всегда буду испытывать глубочайшее презрение. Поэтому я принял активное участие в антитурецком движении, стал членом Общества по решению восточного вопроса и упорно работал в этой области.

Я познакомился с некоторыми деятелями тред-юнионов того времени, но пришел к выводу, что они находятся под влиянием буржуазных политиканов и как только добьются победы на общих выборах, то не сделают ни одного шага вперед. Деятельность и бездеятельность нового, либерального парламента, в особенности закон о приостановке конституционных гарантий и война биржевых маклеров в Египте, положили конец последним моим надеждам, которые я мог еще возлагать на союз с радикалами, какими бы прогрессивными они себя ни провозглашали.

Я вошел в состав Комитета (секретарем которого был г-н Герберт Бэрроуз){38} — этот Комитет пытался выступить в определенной оппозиции к общему курсу, который либеральное правительство и либеральная партия стремились осуществить в первые дни этого парламента. Но деятельность Комитета потерпела полное фиаско, поскольку в ней отсутствовали какие-либо практические принципы, которые могли бы объединять его участников. Я упоминаю об этом с намерением показать, что я серьезно стремился присоединиться к любой организации, которая, казалось, готова была содействовать делу прогресса.

Следует понять, что я всегда стремился примкнуть к любой организации, открыто провозглашавшей себя социалистической. Так, когда в прошлом году г-н Гайндман предложил мне вступить в Демократическую федерацию{39}, я принял это приглашение, надеясь, что она будет выступать в пользу социализма, хотя у меня и были определенные сомнения по поводу ее деятельности. В целом же я должен признать, что в ее деятельности имеется меньше недостатков, чем можно было ожидать.

Мне следовало также написать выше, что в 1859 году я женился, и от этого брака у меня родились две дочери, с большим сочувствием относящиеся к целям моей жизни.


РЕДАКТОРУ «ДЕЙЛИ НЬЮС»
Опошление Оксфорда

Только что я прочитал вашу исключительно правдивую статью об опошлении Оксфорда, и мне захотелось спросить, не слишком ли поздно воззвать к милости Совета преподавателей в Оксфорде с просьбой пощадить некоторые старинные памятники городской архитектуры, которые они еще не успели уничтожить, в частности небольшие оштукатуренные дома напротив Тринити Колледжа или те красивые дома, которые сохранились на северной стороне Холиуэл-стрит. Эти здания в своем роде столь же значительны, как и более величественные сооружения, к которым люди всего мира совершают паломничество. Когда тридцать лет назад я впервые увидел Оксфорд, он был полон подобных сокровищ, но «культурный» Оксфорд, цинично и презрительно настроенный по отношению к тем знаниям, которыми он не обладает, оказавшись в плену торгашеского подхода, начисто смел большинство этих сооружений. Однако и сохранившиеся здания обладают неизмеримой ценностью, а те здания, которые расположены вверх от улицы Виктории или Бейзуотер, придают особую прелесть современному Оксфорду. Разве невозможно, сэр, заставить как городские, так и университетские власти Оксфорда обратить на это внимание и положить конец процессу разрушения? Нынешняя теория относительно предназначения Оксфорда сводится к тому, что он призван служить огромной открытой школой для подготовки юношей из высшего и среднего классов к трудностям будущего жития за счет труда других людей. Что касается меня, то я вовсе не считаю, что такое понимание функций университета столь уж возвышенно, но если такое понимание в наше время является единственно приемлемым, то по крайней мере очевидно, что оно не предполагает никакой нужды в истории и искусстве наших предков, которые Оксфорд все еще силится продолжать. Лондон, Манчестер, Бирмингем или даже какой-нибудь только что появившийся город Австралии окажется более достойным местом для подобного эксперимента, который представляется мне слишком грубым для Оксфорда. Говоря истинную правду, какое другое предназначение имеет Оксфорд, как не genius loci, который наши современные профессора-коммерсанты всеми силами стараются уничтожить? Одно слово по поводу д-ра Хорнби{40} и Итона. Неужели невозможен протест против того варварства, о котором я уже более не в силах писать? Неужели мнение выдающихся деятелей разных областей не может на него воздействовать? Несомненно, должна быть составлена петиция, которая выразит эти взгляды.

«Дейли ньюс», 20 ноября 1885.


Г-ЖЕ БЁРН-ДЖОНС

Март 1888


В целом я считаю, что положение будет оставаться довольно спокойным до следующего октября или ноября, когда все закипит снова. Я читаю «Войну и мир» Толстого, книгу, которой могу воздать много похвал, хотя читаю ее с трудом и все же, говоря без обиняков, читаю не без большого удовлетворения. В этих русских романах высказывается единодушное мнение о нерешительности интеллектуальных людей: Гамлет (я имею в виду шекспировского Гамлета, а не первоначального Амлота) должен был быть русским, а не датчанином. Это проливает некоторый свет на решимость и прямолинейность тамошних революционно настроенных героев и героинь, словно бы они говорят: «Русские всегда нерешительны, и разве дождешься, когда они начнут действовать? Смотрите же, вот мы отбрасываем все прочь и идем прямо на смерть!»

Не думаю, что я примусь за «Анну Каренину». Мне хочется почитать что-нибудь более поднимающее дух. У меня не очень хорошее настроение — не могу отделаться от мысли, что в последнее время я должен был бы сделать больше, чем сделал. Хотя я и не знаю, что бы мог сделать, и все же чувствую себя убитым и подавленным. Тем не менее нельзя приходить в плохое настроение из-за дел, ибо я никогда не думал, что они могут развиваться столь быстро, как это было в последние три года, только вот мнения могут распространяться вширь, а организация растет не так уж быстро...


РЕДАКТОРУ «ДЕЙЛИ КРОНИКЛ»{41}

10 ноября 1893

Глубинный смысл нашей деятельности

Сэр,

Разрешите мне высказать несколько соображений в дополнение к вашему замечанию относительно будущего изобразительных искусств. Вы вправе предположить, что я пессимист в этом вопросе. Дело обстоит не так, но мне очень хочется развеять всякие иллюзии по поводу будущей судьбы искусства. Я не верю, что жизнь искусства можно поддерживать пусть даже и энергичными действиями небольшой группы особенно одаренных людей и небольшим кругом их почитателей из широкой публики, в целом неспособной их понять и насладиться их работой. Я твердо придерживаюсь мнения, что все достойные направления в искусстве должны быть в будущем, как это было и в прошлом, результатом стремления народа к прекрасному и к подлинному наслаждению жизнью. А теперь, когда демократия закладывает новые основы общества, которое медленно вырастает из недр анархии коммерческого периода, это стремление народа к красоте должно вырасти из реального экономического равноправия всего населения. Наконец, я до такой степени уверен в возможности достижения такого равенства, что готов принять в качестве последствия совершающегося ныне процесса кажущееся исчезновение того искусства, которое еще осталось нам. Я уверен, что это будет лишь временной утратой и что за ней последует возрождение искусств...

Я предвижу искусство будущего не как смутную мечту, но как практическую неизбежность, покоящуюся на общем благосостоянии народа. Правда, мне не придется увидеть этого расцвета искусства, поэтому меня можно извинить, если я вместе с другими художниками пытаюсь выразить себя в сегодняшнем искусстве, представляющемся нам единственным остатком органического творчества прошлого, к которому был приобщен народ, какие бы другие недостатки ни были присущи условиям его жизни. Ибо нам, художникам, присуще неподдельное тонкое чувство искусства, хоть мы и вынуждены трудиться среди невежества тех, кто всю жизнь тратит на изготовление художественных произведений (то есть производителей товаров), а также среди дурацкой претенциозности тех, кто, не производя ничего, лишь притворяется, что занят делом.

И все же, если мы (те из нас, которым столько же лет, сколько и мне) не увидим своими глазами нового искусства, выражающего всеобщее наслаждение жизнью, мы даже теперь видим его семена, которые начинают прорастать. Ибо если истинное искусство не может существовать без поддержки производящих классов, то как они могут обратить свое внимание на него, если живут среди ужасных забот, угнетающих их изо дня в день? Поэтому первым шагом к возрождению искусства должен быть решительный подъем благосостояния рабочих. Их жизненный уровень должен быть (если говорить о самом малом) не таким скудным и ненадежным, а рабочий день должен быть короче. Это улучшение должно стать всеобщим и должно быть защищено законом от возможных превратностей рынка. Но эта перемена к лучшему может быть осуществлена усилиями самих трудящихся. «Пусть и не для нас, но нашими руками» — вот каков их девиз. Тот факт, что они сами стремятся к этому и действуют согласно этому принципу, делает этот год по-настоящему памятным, как бы ни были незначительны его достижения. Таким образом, сэр, я не только признаю, но с радостью утверждаю, что «горняки закладывают основу для чего-то лучшего». Борьба против ужасной власти толстосумов, выколачивающих прибыли, теперь провозглашается трудящимися как основной их принцип. Отныне это уже не словопрения от случая к случаю; но хотя важность этой борьбы теперь и признается повсеместно, мне кажется, что она все еще недооценивается. Что касается лично меня, то я воспринимаю быстрый прогресс в сторону равноправия как нечто надежное; то, что эти стойкие горняки совершают перед лицом таких громадных трудностей, могут и будут делать другие рабочие. Когда же жизнь станет легче и намного радостней, у людей будет больше досуга, чтобы оглянуться вокруг и поискать то, чего они желают в мире искусства, и у них появится сила осуществить свои желания. Никто не в состоянии сказать теперь, какую форму примет это искусство, но очевидно, что оно будет зависеть не от каприза немногих людей, а от воли всех. Можно надеяться, что это искусство не остановится на уровне прошлых веков, но превзойдет его, ибо жизнь станет прекраснее после исчезновения насилия и тирании, вопреки, а не благодаря которым наши предки создали дивные произведения народного искусства, в немногих образцах донесенные временем до нас.

Остаюсь, сэр, покорно ваш Уильям Моррис


РЕДАКТОРУ «ДЕИЛИ КРОНИКЛ»

23 апреля 1895


Сэр,

я отваживаюсь обратиться к вам с просьбой разрешить мне сказать несколько слов по вопросу о теперешнем обращении с Эппинг Форест{42}. Я родился и вырос в его окрестностях (Уолтемстоу и Вудворд). В детстве и юности я знал это место вдоль и поперек, от Уэнстеда до Фейдонза, от Хейл Энда до Ферлоп Оука. В те дни у него не было худших врагов, чем расхитители гравия и строители заборов, он был всегда живописен и прекрасен. Из того, что доходит до меня, я вижу, что большая часть его уничтожена, и я опасаюсь, сэр, что, несмотря на оптимистические нотки в ваших статьях по этому поводу, то немногое, что остается от него, находится под угрозой дальнейшего разрушения.

Этот лес особенно ценен тем, что в огромной своей части он состоит из грабов, то есть деревьев, которые растут только в таких немногих местах, как, например, в Эссексе и Герце. Несомненно, это был самый большой грабовый лес на наших островах, и, кажется, во всем мире. Все указанные грабы были подстрижены, каждые четыре года или шесть лет их окуривали, а во многих местах среди них росли рощицы остролистника. В результате всего этого лес был совершенно особый, в высшей степени привлекательный, и другого такого леса нельзя было найти нигде. И я утверждаю, что здесь лишь такое обращение допустимо, которое оставляет неприкосновенным этот грабовый лес.

Но хотя граб и интересное дерево в глазах художника и разумного человека, он вовсе не является предметом любви со стороны любителей-садоводов, и я очень сильно опасаюсь, что власти намерены очистить лес от его природных деревьев и вместо них насадить деревья типа гималайских кедров и заморские хвойные саженцы.

Я слышал, что был образован «комитет экспертов», который должен заседать и вынести свое решение по вопросу Эппинг Фореста. Однако, сэр, слово «эксперт» не может заткнуть мне рта, и я призываю широкую публику присоединиться к моей позиции. «Эксперт» может оказаться очень опасным человеком, потому что он способен сужать свои взгляды до какого-то определенного дела (обычно коммерческого характера), которым он занимается.

В частности, в этом вопросе мы не хотим зависеть от перста лесного стража, который занимается выращиванием леса на рынок, или же от ботаника, занятие которого — собирать разновидности флоры для ботанического сада, или от садовника, который по своей обязанности занимается тем, что опошляет сад или ландшафт настолько, насколько позволит ему кошелек его патрона. Тут нужен разумный человек с подлинным художественным вкусом, который принял бы во внимание насущные потребности дела и дал бы соответствующий совет.

В настоящее время мне кажется, что власти, которым попал в руки Эппинг Форест, имеют в отношении леса два намерения. Прежде всего они, вероятно, намерены превратить его в сад или разровнять его в площадки для гольфа (и я очень сильно опасаюсь, что именно последняя глупость засела в их головах). Во-вторых, вероятно, считают необходимым (как вы и полагаете) сделать более редкими грабы с тем, чтобы дать им возможность для лучшего роста. Что касается первой альтернативы, то мы, лондонцы, должны протестовать против этого всеми силами. Если этот план будет осуществлен, то, во всяком случае, Эппинг Форест будет превращен в обычный вульгарный клочок земли и фактически будет уничтожен.

Что же касается второго плана, то для того, чтобы нас успокоить, мы должны получить заверения, что очищенная земля будет вновь засажена, и почти целиком, грабами.

Помимо того, сугубое внимание должно быть уделено тому, чтобы не пропало ни единого дерева, если только это не является необходимым для нормального роста других деревьев. Ибо известно, что при сравнительно небольших деревьях наиболее красивый эффект достигается только тем, что они расположены настолько близко друг к другу, насколько позволяют возможности их роста. Мы хотим, чтобы Эппинг Форест был лесом, а не парком.

Короче говоря, будет допущена громадная и практически непоправимая ошибка, если под прикрытием мнения экспертов из простой беспечности и легкомыслия мы позволим, чтобы решение этого вопроса перестало быть делом думающей публики, ибо тогда полностью исчезнет одно из величайших украшений Лондона и не останется никаких свидетельств того, что некогда на северо-востоке от него был громадный лес.


Г-ЖЕ БЕРН-ДЖОНС

Кельмскотт

Август 1895


Только что я размышлял, сколько ушло у меня понапрасну времени, когда, будучи уязвленным, но (особенно в последние годы), не обнаруживая признаков раздражения, я замыкался со своими горестями и злостью и ничего не делал! В то же время, даже если бы я лег в постель и оставался бы в ней месяц или другой, отказываясь принимать какое-либо участие в жизни, а мне и в самом деле хотелось этого в подобных случаях, то я готов думать, что это могло бы сыграть свою роль. Вероятно, ты не забыла, что такой игрой занимались некоторые мои исландские герои...

Стоял один из самых прекрасных дней, когда я приехал сюда, и я был готов насладиться путешествием от Оксфорда до Лечлейда. И так я и сделал. Но горе мне! Когда мы проезжали мимо некогда живописного парка близ Блэк Бартона, я убедился, что сбылись мои самые худшие опасения. Там стоял небольшой амбар, который ремонтировали на наших глазах. Стену разрушили и заделали ее цинковым железом. Мне стало плохо, когда я увидел это. Все развивается именно в этом направлении. Через двадцать лет в этих сельских местах, которые двадцать лет назад славились своими живописными постройками, все будет кончено, и мы не можем сделать ничего, чтобы чем-нибудь исправить это положение. Миру лучше было бы сказать: «Давайте покончим с этим и посмотрим, что тогда получится!» Я ничего не в состоянии делать, кроме как выступать за сохранение красоты, — глазу приятно, пока видно. Теперь, когда я состарился и понял, что ничего нельзя сделать, я почти жалею, что появился на свет с чувством романтики и красоты в этот проклятый век...


РЕДАКТОРУ «АТЕНЕУМ»{43}

Кельмскотт Хауз,

13 августа 1895

Гипсовые слепки и гобелены

В вашем разделе «Разговор об изящных искусствах» в прошлую субботу была помещена заметка о переменах в Саут-Кенсингтонском музее, и я с сожалением отмечаю, что она получила ваше одобрение. Я напоминаю об этом, чтобы меня лучше поняли те, кто, возможно, не обратил внимания, что речь идет о несогласии с переносом гобеленов в большой зал, а гипсовых слепков классической скульптуры в смежную галерею.

Переходя к подробностям этого вопроса, чтобы пункт за пунктом разбирать замысловатые намеки этой заметки, я начну с того, что я не знал, что этот зал предназначен для демонстрации гипсовых скульптурных слепков. Если б это было так, то я должен признать, что он мало приспособлен для такой цели. Когда слепки заполнили зал, то стало ясно, что их трудно осматривать так, как должно; в то же время у музея несомненно нет другого места, где гобелены были бы так же хорошо видны. Я отрицаю также, что гипсовые слепки плохо размещены в галерее, в которой они находятся теперь. Далее, хотя собрание гобеленов может быть «относительно» небольшим, все же оно целиком заполняет зал, а до этого руководство музея было не в состоянии найти другое место, где они были бы хорошо видны.

Далее, что касается соответствующих требований к помещению музея между этими двумя выставками. Я могу легко понять, если бы речь шла о подлинных произведениях классической скульптуры, то возникло бы сильное желание — у многих, но, возможно, не у всех, — чтобы все другое уступило место этой скульптуре. Но следует иметь в виду, что, с одной стороны, «скульптура», упомянутая в вашей заметке, не является оригинальной, а воспроизведена лишь механически. Я не хочу сказать, что она бесполезна для науки (хотя наверняка она иногда может ввести в заблуждение), но ее можно воспроизводить почти в любых количествах... С другой стороны, гобелены, каковы бы ни были их художественные достоинства, — подлинные произведения искусства и не могут быть воспроизведены. Действительно, очень редко какое-нибудь прекрасное произведение искусства поступает на рынок. Следовательно, жертвовать ими ради обыкновенных репродукций художественных произведений было бы преступной ошибкой, если такое расположение станет постоянным. А я очень хорошо знаю, что многие «образованные поклонники искусства» сердечно благодарят теперешнего директора за устранение позора, который ложится на Саут-Кенсингтонский музей даже из-за временного пренебрежения к гобеленам.

Мне не хочется превращать эту тему в арену битвы стилей, но я должен сказать несколько слов о том, что на самом деле представляет «сравнительно небольшая» коллекция гобеленов Саут-Кенсингтонского музея. В моем ответе вашему автору это необходимо, поскольку, очевидно, он этой коллекции не видел, иначе он едва ли отважился бы приписать гобелены «веку Людовика XIV и предшествующему веку», имея в виду, по моим понятиям, время с 1580 по 1680 год. Эта коллекция — чрезвычайно достойная и удачная подборка лучшего периода создания гобеленов (ибо это, в противоположность утверждению автора, не игольное шитье) — периода, скажем, с 1490 по 1530 год. Бахрома некоторых из них, хотя и более позднего происхождения, отличается великолепием своего художественного замысла и исполнения, столь соответствующего материалу, из которого они сделаны. Короче говоря, эта коллекция почти целиком составлена из средневековых или «готических» фрагментов, которые содержат намеки на приближение французского Возрождения (и то лишь некоторые), но ни один не принадлежит к стилю Людовика XIV, к которому у меня лично такая же сильная неприязнь, как и у автора этой заметки.

Эта коллекция, следовательно, представляет собой великолепный образец самого важного настенного украшения позднего средневековья и содержит несколько великолепнейших художественных эскизов, созданных для различных целей художниками того периода и наделенных красотой и очарованием, доступными только средневековым художникам. Пренебрежение к этой школе декоративного искусства было бы непростительной ошибкой со стороны властей Саут-Кенсингтона, и я думаю, что возражать против приобретения этой коллекции и организации выставки могут только те, кто, будь их воля, ничего бы не показывали широкой публике, кроме произведений классического искусства или их репродукций. Против такого узкого и высокомерного педантизма я протестую всем своим сердцем.

Загрузка...