Глава XIII Удой

…Василия я увидел издалека. Он стоял у калитки и из-под руки вглядывался в далекую перспективу улицы, по которой я шел. Заприметив меня с долгожданной ношей, он стал нетерпеливо потирать руки. Когда я приблизился, он широко распахнул калитку и радостно воскликнул:

– О-о, перцовочка – зашибись! А я тут Нюрку в школу на вторую смену провожал. Вот, смотрел ей вслед.

– Так, вроде, школа у вас на том краю деревни. Я когда тут ходил, совсем в другой стороне ее видел.

– Правда? – Василий озадаченно почесал затылок. – А кому ж я тогда вслед-то смотрел?

– Да ладно, не бери в голову, пойдем.

– И то, дело.

Мы прошли во двор.

– А я тут, земеля, время-то даром не терял, все для надоя приготовил, – воодушевленный грядущей выпивкой, забалабонил Вася. – Пойдем в сарай, глянешь.

В сарае я обнаружил бедолагу-козла, стоящего всеми четырьмя ногами в корыте. При этом передняя и задняя его ноги с одной стороны, были накрепко привязаны к стойлу, а перед ним стояла большая алюминиевая то ли миска, то ли таз. Вид его был прегрустным.

– Ну, как тебе, Колек? Теперь надой не убежит. Щас пива дадим, пусть переваривает.

Вася забрал у меня банку с пивом.

– Ну, что, Чертяка, пивка хлебнешь? – обратился он к животному.

Козел благодарно посмотрел на нас умным взглядом, весело взблеял и даже попытался встать на задние ноги, но путы не позволили ему выразить всю полноту охвативших его чувств. Василий же, тем временем, сам приложился к банке и, только отпив с пол литра блаженной влаги, стал переливать ее в тазик. Козел, не дожидаясь, пока Вася сольет все содержимое, начал нетерпеливо отпихивать его руки бородатой мордой и с наслаждением принялся лакать пиво.

– Ну, все, пусть пьет скотина круторогая, через полчасика будет тебе надой, Колек. Люблю я его, Черта рогатого. Он у меня знатный производитель, вся деревня к нему козочек водит. Выручает – по трояку за случку беру! Ладно, давай-ка пока – в хату, похмелимся да побалакаем за жисть.

Минуя сени, заставленные ведрами, граблями, лопатами, самодельными, из лозы, удочками, старой обувью и прочим хламом, и согнувшись чуть ли не пополам, чтобы не зацепить головой о дверной косяк, я прошел в развалюшку вслед за хозяином.

Хатка, сама по себе, была низенькой, явно довоенной постройки, и моя голова едва не подпирала потолок. Я даже осмелился предположить, что советская власть, напрочь искоренившая трудовое кулачество и настроившая вот такие курятники, рассчитывала, видимо, в неопределенном грядущем, вместо ленивой и пьянствующей, оставшейся после раскулачивания голытьбы, заселить местную территории вьетнамцами, имеющими врожденную, непреодолимую любовь к сельскому хозяйству. А что? – они такие маленькие, такие неприхотливые, такие дисциплинированные…

Изнутри домик был оштукатурен и выбелен, но давно, поскольку штукатурка кое-где пооблупилась, обнажив прибитую к деревянным стенам решетку реек, известь почернела, а в верхних углах потолка поселилась многослойная паутина. Хатка состояла из двух смежных комнат – паравозиком. Но первая, скорее всего, была ею только по совместительству, из-за малометражности жилой площади сего древнего и ветхого сооружения, а, вообще-то, больше служила кухней.

В ней располагались печь, с полатями, железным настилом перед ней и жестяным тазом с углем. За печкой – топчан, с ворохом разноцветного, засаленного тряпья на нем – то ли одеяла, то ли матрасы. Дощатый, без скатерти стол, расположился у маленького, без занавесок, мутного окошка, сквозь которое едва-едва просачивался дневной свет. Над столом и окошком нависала некрашеная самодельная полочка, с нехитрым набором посуды – железные миски, тарелки, кружки – кое-что из этой утвари было уже с оббитой краской, с железными ранками; стояли и несколько граненых стаканов.

В углу комнатки находилась невысокая, черного окраса, этажерка, верхнюю полку которой занимал будильник – именно им Нюрка отмеряла продолжительность раундов – и пара мраморных слоников, видимо, от когда-то полного набора, один был с отломанным хоботом. Среднюю полку занимали несколько старых книжек, некоторые без обложки, школьные учебники и тетрадки и пластиковый стаканчик, с перьевыми ручками и карандашами. Нижнюю полку занимали игрушки: тряпичные самодельные куколки, безглазый плюшевый мишка, картонные коробочки, калейдоскоп, фантики.

Рядом с этажеркой ютился маленький фанерный столик, с сиротливо стоящей на нем пластмассовой чернильницей, под столиком была задвинута крошечная, крашеная в голубой цвет и разрисованная цветочками, табуреточка – наверное, рабочее место Нюрки…

Еще в комнате была вешалка, прибитая к стене у самого входа, на ней висела зимняя и летняя детская и мужская одежда, далеко не новая – очевидно, вся, что имелась в этом доме. За вешалкой располагался алюминиевый, давно нечищеный и оттого позеленевший, рукомойник. Над ним висело старое зеркало в деревянной, проолифленной рамке. Зеркало было растрескано и поблескивало золотистыми и темными пятнами облупившегося, напыленного с обратной стороны на стекло, металла. А под рукомойником располагалось оцинкованное ведро, с плавающими в нем окурками.

Рядом с ведром, на половичке, связанном из лоскутных тряпиц, спал жирный, серый, в пятнышках, кот, перед его носом стояла миска с недоеденными кусками рыбы.

– Мишка! – поясняюще кивнул в сторону кота Василий. – Ни черта мышей не ловит. А все почему? – кормлю на убой рыбой, скотину серую, вот и обленился вконец. По утрянке всегда на Обь хожу, рыбалю всем нам на прокорм. Я рыбак знатный – я осетра видел! У него глазища – во! – как блюдца у собаки Баскервилей. Знаешь, как дело было? Это поплыл я на своей шаланде через Обь на остров закидушки ставить. Вижу – топляк плывет, не дай бог мою лодку заденет, пробой сделает. Ну, я его веслом давай отталкивать. А тут вода взбурлила, высунулась морда, что твово хряка, смотрю – мать честная! – то ж осетр огромадный, щас мою посудину потопит! Я не из пужливых, а тут со страху аж на дно лодки на спину повалился. А он хвост из воды вздыбил – куда там твоей лопате! – и легонько по борту шлепнул. Лодку качнуло хорошо, доски затрещали, но ниче – она выдержала, а осетрок – уплыл на дно. Во как дело-то было! Слушай, а чо я, прежде времени, разболтался? Ты, давай-давай, проходи-ка к столу, да на говно не наступи. Нюрка, лодырь, не успела подмести.

Мои глаза привыкли к полумраку избенки, дышавшей плесенью старого погреба, и я и, правда, заметил на дощатом, с вышерканой краской, полу пару кучек кошачьих экскрементов.

Василий вооружился веником и кочергой и убрал никчемный навоз, закинув его в печку. Половицы под его ногами ходили ходуном и жалобно поскрипывали. Он подвинул к столу древний, облезлый и расшатанный венский стул без спинки для себя и табуретку – мне.

– Стул-то тебя не выдержит – старый, табуреткой пользуйся. Садись пока, а я щас, токмо в погреб слетаю!

Он шустро обернулся, возвратившись с запотевшей банкой соленых огурцов и горстью вяленых чебачков. Из кармана фуфайки достал пару яиц, положил на стол.

– Свеженькие, – пояснил Вася, – только что из-под несушки взял.

Василий скинул фуфайку, которую повесил на свободный алюминиевый крюк вешалки, оставшись в одной тельняшке, стираной еще летом. Телом он, действительно, оказался худ – ни одной лишней жиринки, но мускулист, жилист и строен, как березовый черенок новой лопаты.

– А ты, Колек, скидывай свой жупан давай, в избе тепло, утром подтапливал.

В доме и в самом деле было не холодно, и я последовал Васиному примеру и снял пальто.

Бывший моряк взял с полочки над столом два стакана, пустую миску, тарелку, с нарезанным уже ржаным хлебом, а из верхнего ящичка стола – пару вилок и нож. Открыл бутылку и банку с огурцами, которые вывалил в миску с ржавыми проплешинами.

Откровенно говоря, закусывать и выпивать, используя его столовые приборы, мне не хотелось: вилки были непромыты, с остатками пищи меж зубьев, миска – тоже мылась в последний раз на первое мая, стаканчики мутны, заляпаны следами жирных пальцев и губ и пахли селедкой.

– Слушай, Вася, – сказал я. – Ты знаешь, я из горла привык пить, так что, давай я тебе твою долю в стакан налью, а сам из бутылки буду…

– Вот чудак-человек, первый раз такого встречаю! Ну, дело твое, – Васе было невдомек, что я брезговал его посудой, и он подвинул свой стакан ко мне. – Наливай!

Я почистил себе рыбку, взял из середины миски огурчик, тот который, как мне показалось, не соприкасался со стенками посудины, потом налил Васе перцовку в стакан – под завязку.

– Ну, за знакомство! – нетерпеливо гаркнул Вася.

Моряк, наколов вилкой огурец и держа руку с ним на отлете, потянулся, было, к своему стакану другой рукой, но остановился: по мере приближения руки к посудине, ее охватила сначала мелкая дрожь, а вблизи от горячительного она и вовсе стала ходить ходуном – наверное, сказывался похмельный синдром.

– Вот, ети ее! Разолью этак, драгоценную, – расстроился Василий. – Ан нет, возьму я тебя, подлая!

Он наклонился над стаканом, вытянул губы трубочкой и всосал в себя четверть содержимого. Затем, отвернув голову, смачно выдохнул, захрумкал огурцом и победно взглянул на меня заблестевшими счастьем глазками:

– Хорошо пошла!

Я отхлебнул немного из бутылки, ухнул, тряся головой, и тоже закусил своим огурчиком. Он оказался на самом деле отличного засола – хрусткий, холодненький, видно только что с погреба. Он прошел через горло так, что от него заиндевел затылок. Достал сигаретку и, закурив, обратил внимание на единственную большую фотографию, висевшую над топчаном в добротной раме.

Там был морячок в матроске и бескозырке, с лихо торчащим из-под нее завитым чубом, – красивый малый с мужественным лицом, который нежно обнимал девушку за плечи. У девушки были очаровательные светлые глаза в длиннющих ресницах, тонкие, видимо, слегка подщипанные бровки, крупный прямой нос и прическа с хохолком надо лбом – по моде сороковых – пятидесятых годов. Настоящая русская красавица северных, не тронутых монголами, кровей. Парочка склонила головы друг к другу. Амур, пронзивший их сердца своими стрелами, в кадр не вошел, но чувствовалось, что он замер в тот момент где-то там, за пределами рамки, над их головами.

В бравом морячке я узнал Василия, несмотря на изменения, которые покорежили его лицо пьянка и время.

Василий заметил мой взгляд:

– То Галя моя, – печально сказал он с кривой, вымученной улыбкой. – Жутейная красавица, а тело – что мед лесной… Только ветреная была баба, оттого-то я и попивать стал, из-за ее этой ветрености. Я же от природы не бухарик какой задрипаный. Из-за несчастной любви квасить стал. И разруха вся от этого. А ведь мог и дом новый построить – не чета этому курятнику, и жить могли хорошо. Прощевал я ей все, потому как – любил стерву до умопомрачения. Бывает же так в жисти!

– А почему была? Умерла? – участливо поинтересовался я.

– Кабы умерла – так легче б пережил. Сбежала она от меня с каким-то чуреком. Родила, вот, Нюрку и, года не прошло, потом, как сбегла. У нас долго детей не было, а тут – Нюрку Господь послал. Ну, думаю, теперь уж угомонится, наладится житуха наша. Ан – нет. Я, по правде-то сказать, и не знаю – от меня Нюрка, нет ли, но она – моя, я ее люблю только уж из-за одного тово, что она от моей Гали.

– Один-то управляешься с хозяйством?

– Хреново, но справляюсь. Да тут еще ко мне одна бабенка приходит – Клавка, уборщица в нашей школе, пьянь похуже меня – постирушки сделать, языком почесать, то-се. Бесплатно. Ну не совсем бесплатно – палку кину, она и поделает чо-нибудь. Вон и щас, как только Нюрка в школу – и она заявилась, как раз перед тобой пришла – в доску пьяная. Пошли, говорит, трахнемся. А мне не до того было – я ж тебя ждал, насилу спать курву уложил.

Василий вздохнул, уставил свой неподвижный взгляд в одни ему ведомые воспоминания и замкнулся в себе. И эта угрюмая его замкнутость вылилась в выжидательную пустоту.

Чтобы не окоченеть от наступившего одиночества, я предложил Васе выпить еще. Он мгновенно вышел из ступора и схватил стакан уже не трясущейся, нормальной пятерней.

– Давай! За щисливую жистю, мать ее!

Вася хряпнул стакан чуть ли не до дна, заглотил огурчик, оживился, развязал свой язык:

– Я же, Колек, тренером по боксу работаю в Клубе Ефремова. Пацанов тренирую. Да! А ты думал, я алкаш конченый? Не, я просто в отпуске щас. Конечно, квашу, что там говорить, может, когда и не в меру, но на работу тверезый хожу, не могу же я пацанам под мухой являться, а то – какой я им тогда наставник. Да и директор у нас строгий – выгнал бы зараз. И пацанов многих в призеры и чемпионы вывел. Шамков Паша – чемпион Союза, Трюхан Димка – чемпион России и призер Европы. А ты думал! Слышал про таких?

– Про Шамкова слышал.

– Во-во – мой воспитанник! – Василий весь так и засветился изнутри от распиравшей его гордости. – Изначально я готовил. Вот так – выучишь парня боксу, займет он тут какое-то место хорошее, и сразу, откуда ни возьмись, налетают тренера областного, а то и республиканского масштаба, отбирают парня к себе. Им потом и все награды достаются, а про меня-то и забывают, – сказал Василий, несколько угасшим голосом. – Скажи мне, Колек, разве ж это справедливо?

– А где ты, Вася, видел справедливую жизнь? – ответил я, жуя вяленую рыбку. – Она только в кино нашем справедливая. Вон, пиво сегодня, и то – обманом взял. Вашей продавщице – Валюхе – приглянулся, вот и плеснула она мне в банку, а то – кончалось пивко-то.

– О-о, неужто сама Валюха на тебя глаз положила!? Ну, ты даешь, земеля, тогда держись! Такую бабищу, если хреном не добьешь – то яйцами не дохлопаешь. Ее ни одному нашему деревенскому мужичку не взять – калибр не тот, разве что – лешему.

– Лешему? Слушай, она мне тут тоже про леших что-то там заливала. Неужели всё правда?

– А то! Валюха-то… – Василий опасливо обернулся, будто от посторонних ушей. – Может, ты кода ходил тут, вынюхивал свои дела, да уже и донесся до тебя деревенский наш слушок, что она от лешего – лешачка родила. И это не пустая брехня! Я-то точно знаю, так оно и было – родила стерва!

– Да ну! Сам-то не брешешь?

– Это я-то брешу? Василий Чушкин?! – взорвался он напрягшимся голосом и воззрился на меня так презрительно, как некогда, наверное, справный кулак Морозов – на предавшего его внука-пионера – Пашку.

Морпех замкнулся, как раковина, хранящая свою жемчужину от посторонних. Всем своим видом он показывал, что ему нанесена смертельная обида, которую может смыть только кровь или… или – добавочная порция перцовки. Хорошо, что я это сообразил вовремя, а то бы он мог со мной тут же и распрощаться, не одарив даже козлиным удоем.

– Да ты не обижайся на меня, Вася! – извинительно проговорил я, мягко тронув его за локоть. – Ну, хочешь, врежь мне по морде, я не обижусь. Такое просто невероятно услышать, вот у меня и вырвалось! Давай-ка лучше тяпнем еще, да ты мне все поподробней расскажешь.

С этими словами я подлил в его стакан горячительного. Заслышав приятное бульканье, Василий сменил гнев на милость:

– В меня, Колек, привычку говорить правду-матку, еще батя ремнем в задницу вбивал – царство ему небесное, покойничку. За то меня и не жалуют, что могу эту самую правду – прямо в глаза, хоть участковому. А ты… – тут он схватился за стакан, размяк окончательно и улыбнулся снисходительно. – Ну, ладно, ты не сведущий был, порядков наших не знаешь, да еще и – молодой, зеленый. Прощеваю, одним словом. Щас хряпнем – расскажу все, так сказать, из первых рук.

Вася опрокинул стакан, отвернувшись, – длинно выдохнул, занюхал чебачком, потом захрумкал огурчиком. Я тоже отпил немного из бутылки и стал жевать пластинку рыбьей мякоти в ожидании Васиного повествования. Тот закурил цигарку и, глядя в окно, будто на экран телевизора, где показывали интересную историю, стал, как будто бы, мне неспешно ее пересказывать, пуская в пространство колечки крепкого самосадного дыма:

– Так вот, слухай сюда. Эта Валюха раньше жила в домишке, нискоко не краше мово, в такой же хибаре, вместе с полоумной своей матерью – щас уже покойной Игнатишной – и с младшим братом Витькой. Хата эта тама стоит, – Василий махнул куда-то рукой с горящей цигаркой, осыпав мои колени пеплом. – А тут, в прошлом годе, она такие хоромы за лето отгрохала каменные – что дворец тебе, даже второй этаж есть – он, для отвода глаз, вроде под мансарду замаскированный, но жилой, с окнами. А куда он ей одной-то, с братом? Вот и думай себе, соображай. А старый домишко теперь как за дачу летнюю держит. И была она ранее-то простой санитаркой в психушке – здесь недалече, что на Тульской улице – говно за больными убирала, а тут – продавцом назначили в наш магазин, поближе к водочке да пиву, а это, сам знаешь, – место хлебное. Народ в деревне дивился: откуда деньжищ-то взяла – может, клад в огороде нашла или наследство получила, а, может, ублажила телесами своими толстомясыми какого большого начальника? Может, нашелся такой герой для ее телес из серьезного руководства области или чурка богатый какой? Сама-то Валюха молчала про правду себе в тряпочку. Вроде обронила как-то, мол де, мать всю жизнь копила, теперь, вот, после смерти старухи использую. А откудова мать ее накопит, когда, из-за своей психической болезни, кажется, даута называется, почти всю жисть свою не работала! В общем, тут целая загадка выходила…

– А как же ты все у нее выведал, Вася, перепихнулся с ней что ли?

– Да куда уж мне, я что – рехнулся окончательно, чтоб на такую слониху позариться! Хотя я еще мужик ничо себе – могу. Нет, тут такое дело было. Есть у Валюхи брат младший – Витька. И вот, он как-то прошлой осенью подходит ко мне и говорит: «Дядь Вась, возьми меня в секцию свою тренироваться. Боксу хочу научиться». А он, не в пример Валюхе, хлипенький такой, в ветреную погоду сдуть с дороги может. Я ему: «А скоко лет-то тебе, Витек, не рано ль еще?». «Четырнадцать», – говорит. «А чо хилый такой? Бойцы мои там из тебя котлету сделают на тренировках», – отвечаю. А он: «Вот я и хочу силы набраться да приемам научиться». Я ему отвечаю опять: «Ты вот, сначала гантели себе купи, накачайся малость, потом возьму». «Да я куплю, – говорит, – только возьмите сейчас, а то меня пацаны обижают. А я вам такую тайну скажу, такую!» – смотрит на меня с такой тоской. Мне и жалко стало его, спрашиваю: «А что за тайна, государственная-нет?» Витек приподнялся на цыпочки, чтобы ближе к уху моему, руки рупором сделал, прошептал: «Да ну, государственная, моя покруче будет: расскажу, как сеструха через лешака богатой стала!» «Да ну!? Не брешешь?» – говорю. А он: «Честное комсомольское! Только никому – ни-ни!» Я ответил: «Мамой клянусь!», – и взял пацана в секцию за его тайну.

Я тебе ее открою, Колек, потому как ты не из нашей деревни, никому тут не растреплешь, да и парень ты свойский. Только, Колек, никому ни гу-гу! Идет? – повернувшись ко мне всем корпусом и испытывающе глядя в глаза, словно прошивая меня насквозь своими, сказал Василий.

– Ну, Вася, ты за кого меня держишь!? Могила! – заверил я морячка.

– Верю, Колек. Тебе – верю. Подливай, давай!

Я булькнул Васе в стакан. Василий проглотил очередную порцию перцовки и продолжил:

– Так вот, два года назад, в июне, у нас тут сильная гроза была. Землю от громов сотрясало, как от бомбежек. А Витек в ту ночь спал не дома, а в сарае на сене, где они корову держали. Проснулся оттого, что крыша течь дала, Витек мокнуть стал, ну и решил домой идти досыпать. И вот, открыл он дверцу сарая и видит, как Валюха, в одной исподней рубахе, босая, простоволосая – как с кровати встала – выходит из дома и идет под дождем к калитке. Но не обычно идет, а как не своя, как во сне лунатик, как-то механически переступает, будто ее кто-то за руку ведет спящую – у нее и рука одна была приподнята. И ливень ей нипочем. Молния полыхнула, и Витек увидел, что глаза у нее неподвижные, прямо вдаль смотрят, как у слепой. Витек окликнул сеструху – раз, да другой, да куда там, вроде как не слышала она ничо и упорола – на улицу. Витек – шасть, за ней, решил подглядеть – куда она может ночью зарулить, думал, может, хахаля нашла себе где?

Тут, внезапно, и дождь кончился. Луна полная выглянула, ему сестру хорошо видно стало – рубаха еейная белая была, да и ночи в июне светлые. Вот идет он за ней метрах в двадцати, а она все не оглядывалась, ровно так ступает, как кукла заведенная, и рука все приподнятая. Собаки на них из-за заборов лаять начали, повылезли из конур на ночных проходимцев. А ей все нипочем – идет и идет себе. Вот до мостика дошли, вот за деревню вышли, по полю идут по тропке, что на кладбище наше идет. Ты, Колек, не был на кладбище-то нашем?

– Был, но так – мимоходом.

– У, знатное кладбище! Там уже двести лет, как хоронят, с той поры, как деревня наша стала тут. Это щас не хоронят, потому как объявили нас в городскую черту. А там и купцы, и попы и люди знатные лежат. Мраморные памятники, склепы, как в самом Питере – я был там, когда в Морфлоте служил. Потому ответственно сравнить могу…

– Да ладно, я потом зайду, осмотрю ваше кладбище внимательно. Ты дальше лучше рассказывай, – я опять булькнул Васе чуток перцовки в стакан, сам-то я за все время наших посиделок и пятидесяти грамм не выпил, так что в бутылке оставалось.

Вася не отказался, выпил и продолжил рассказ, не закусывая такую малость снадобья, только занюхал горбушкой:

– И вот, видит Витек, как из-за дерев на кладбище вышло навстречу Валюхе страшилище – волосатое, огромадное. Витек говорил, что оно было как чудище из мультиков про Аленький Цветочек. Лешак, одним словом. Ну, пацан спрятался за могильный камень, страшно ему было, морозяка по телу пошла, поджилки затряслись, да любопытство пересилило: чо же дальше-то будет? А чудище стало на тропе, руки расставило, мычит так негромко, ласково даже. Валюха к нему подошла, на грудь ему припала, а чудище ее обнимает, гладит. Ну, думает Витек, – никак с лешаком Валюха спуталась. Прижалась к нему, а сама ему и до плеча не достает, такая бабища, а рядом с ним – что девчушка: вот какой огромадный был!

– Ну, а дальше-то что? – нетерпеливо спросил я у, сделавшего паузу, Василия.

– Ну, чо – чо? Поставил лешак Валюху раком, да и отоварил. Витек-то про пенис-клитор уже все понимал – в школе изучали про осеменение, да дружки рассказывали про любовные науки, – Вася опять примолк, раскуривая потухшую самокрутку, а я поразился знанию Василия столь неординарных культурных слов.

– Ну, там стоко крику, стонов было, на целый Содом хватило – выдохнув дыма, продолжил Василий. – Ну, а потом лешак отпустил ее, и она побежала домой, да странно как-то: вперевалку, как утка, ноги нароскаряку держала, шажками мелкими какими-то. Да и не мудрено: он ей, видать, такой хрен зашпандорил, что у коня твово.

Ну вот, пробежала она мимо Витька, а тот тоже рад бы сбежать, да ноги от страха к земле приросли. А тут еще чудище по тропке в его направлении двинулось. Витек в полынь упал – спрятался – лежит, думал лешак мимо пройдет, а и не заметил Витек, что его ступни в кедах на тропке остались – торчат из полыни на дороге. Конечно, лешак его ноги приметил: полнолуние было, а у кед – подошва белая, широкая. Остановился, навис над Витьком, тот и обмочился с перепугу, ну, думает, порвет его леший щас, как промокашку.

А тот постоял, посмотрел на Витька, ноздрями поводил широкими – принюхивался, видать, к пацану. Потом ухнул негромко, как филин, повернулся и ушел куда-то за могилы, скрылся. Ну, Витек тут отошел от перепуга свово и кинулся наутек – до самой хаты без оглядки бежал. Домой забег, лег спать, но слышал, как в другой комнате – там свет горел за дверной шторой – Валюха стонала и о чем-то с матерью вполголоса переговаривалась.

А поутрянке мать привела с собой бабку-знахарку – Бормочиху, ее так зовут, потому как она все время чо-то бормочет себе под нос непонятное. Бормочиха у нас на отшибе живет, старая уже клюшка, еще при царе родилась. Так эта Бормочиха – кому аборт сделает, кому рожу заговорит, но деньги за ворожбу в жисть не возьмет – продуктами отоваривается. Чо она там с Валюхой делала – Витек не знает, но потом еще врач приходил, синяки на теле ему Валюха показывала, он ей больничный и выписал. Короче, отлежалась Валюха дома с недельку, да опять работать в психушке стала. Ну, а потом живот попер в рост, куда его спрячешь? А народ в догадках терялся: где такой мужик нашелся, что Валюху смог обрюхатить? Сама-то молчала в тряпочку, ну и Витек, знамо дело, никому ни гу-гу, чтобы не позорить сеструху.

Ну, ладно, пришел срок – в роддом увезли куда-то в Соцгород. Вернулась нескоро – недели через две, но одна, без ребеночка, сказала, мол, помер при родах. А чего ж тогда ее там стоко держали, спрашивается? Что-то тут не то было, но никто ничего не знал. А Витек знал, он разговоры матери с Валюхой подслушивал, поелику ему было страсть как интересно выведать: кто же родился?

И выходило, с его слов, такая история. Родила она мальчика, да не простого, а – о-го-го! – весом восемь кило, с какими-то там граммами, волосатого всего. Знамо – лешачок. Но врачи-то, не знали тово, ей сказали, что у мальчика, вроде, – атавизма какая-то. Потом понаехали туда какие-то профессора и академики, некоторые были в военных брюках – из-под халатов видать было. Чем-то ее там обкололи, что-то там выведали, забрали в Москву на какие-то там обследования да эксперименты. На отдельном военном самолете увозили! О как! А после всех этих опытов, ребеночка от нее забрали – для изучения наукой, но не задаром. Положили Валюхе на сберкнижку неслыханные деньжищи – аж десять тысяч рублев! Ты понял!? Слышь, Колек, я б за такие деньги, сам бы кого хошь родил – хоть бекаса. Еще она просилась, чтоб ее директором нашего сельпо поставили, но ей сказали, что образования у нее нет подходящего, но место продавца обещали. Вот она с тех пор продавцом-то и работает, а на деньги со сберкнижки – новый дом себе отгрохала. Но с нее еще и подписку взяли – о неразглашении государственной тайны. И легенду ту Валюхе придумали: ребеночек, мол, родился обыкновенный, но слабый, помер вскорости. А потом эти ученые, или кто еще там, сюда приезжали, заставляли Валюху ночью на кладбище ходить, а сами там засаду устраивали. Только лешак, то ли чуял чо, то ли еще чево там, но при них не появлялся.

Вот такая с Валюхой была история. Хочешь, верь, хочешь – нет. Только, Колек, ты мне обещал держать язык за зубами, так что никому ни слова, – закончил Василий свой рассказ.

– Василий, ты за кого меня держишь? Я же обещал – могила! А тебе, то есть, Витьку твоему – верю. Думаю, много не соврал, так только – приукрасил, может, что. Я ведь сам в детстве одного бабая видел, он вполне походит по описанию на вашего лешего.

– Да!? И ты видел тоже? Сурьезно!? А я-то думал, что ты только вид делаешь, что тебе интересно, а сам на уме себе: мол, трави байки, Васек, да не завирайся сильно, – Василий удовлетворенно хмыкнул. – Тогда и мне не стыдно признаться, Колек: я ведь тоже с лешим встречался! Да, лицом к лицу, как вот с тобой. Веришь?

– Как себе!

– Ну, то-то!

– Ну, так давай, рассказывай!

Василий грустно посмотрел на свой пустой стакан, потом перевел полный надежд взгляд на бутылку, где еще оставалось грамм сто перцовки. Не надо было быть слишком догадливым, для того, чтобы понять: что мне следует сделать, и я вылил все содержимое бутылки в стакан бравого морпеха. Вася прикончил последнее горячительное, закусил хлебом, попросил у меня покурить «хорошей» сигаретки. Я положил перед ним распечатанную пачку «БТ». Василий сначала долго нюхал саму сигарету, наслаждаясь ароматом табака, прежде чем закурить, и начал свой новый рассказ.

– Было это, как щас помню, в шестьдесят шестом году – потому я запомнил, что как раз тогда и, что положительно, именно в этот день! – Шамков чемпионом Союза стал. Я по радио услышал. Ну, для меня это, сам понимаешь, Колек, душевный праздник – мой ученик да на такую высоту недостижимую поднялся! Само собой отметил, да завалился спать, но рано – самогон свалил, он крепкий, зараза – с табачком, да еще и на курином помете настоянный. Я его у Бормочихи брал, она всегда такой делает, чтобы дури в голове было побольше – травит, сука, нашего брата, как тараканов. А тогда – также вот, лето было, жара, я окошко открытым оставил на ночь – для прохлаждения прохлады. Вдруг, слышу ночью – мой Джульбарс меня мордой тычет и скулит, жалобно так, трясется весь, ко мне жмется. Ну, я кое-как глаза продрал, хлопнул сто грамм для прояснения ясности в мозгах, спрашиваю собаку: чего, мол, напужался?

А надо сказать, Джульбарс мой хоть и не овчарка и без особой породы, но здоровый пес и смелый был. Я вот, не охотник, а Иван Крючков, чей дом сразу за магазином, в резных завитушках весь – может, обратил внимание-нет? – так тот мово Джульбарса завсегда на охоту с собой брал. Я ему за пузырь собаку уступал на право аренды пользования. Так Иван с ним и на ведмедя ходил, потому как Джульбарс перед косолапым не ссал – вот какой смельчак был.

В общем, я удивился на Джульбарса, потому как ночью ко мне во двор лучше не заходи, даже калитку закрывать не надо – порвет пес в клочья любого. Но тут соображать стал: как же собака сюда попала – ведь двери в доме и в сенках закрытые были. Но понял все же: тут большого ума палаты не надо – через окно заскочил! Опять же думаю себе: отчего Джульбарсу приспичило через окно в хату проникать – никогда он так не делал, только через дверь и то, если разрешат – такой умный был. Глянул в окно – а там верзила какой-то о стену сарая спину чешет, аж сарай ходуном ходит. И Чертик мой стоит супротив него, весь взъерошенный, шерсть дыбом встала и искрами ходит, глаза горят, что уголья на ветру, набычился весь, рога вперед выставил, землю копытом роет, яко твой коняга, зубы оскалил по волчьи, паром изо рта дышит. Никогда я его таким ярым не видал.

Я подумал, что чужак хочет мово Чертика умыкнуть. Ну, я топорик в сенках схватил и выскочил во двор. А, странное дело, полнолуние опять было, да еще фонарь уличный горел, так что я хорошо все увидел. Стоит у сарая огромадный лешак, без одежки, весь волосатый с головы до ног, а Чертик мой, задом от него в сарай пятится. Задом, задом так, и юрк – сараюшку. Ну, я шагнул на лешака, замахнулся топором, рявкнул: пошел, мол, вон, зарублю щас нахрен! Тут лешак вывернулся на меня всей грудью – мать честная! – да он метра под три одного росту оказался, грудь – как стол, голова – что котел, плечи – что моя печь, ручища – медведя задавят, как простую крысу. Я как был, замахнувшийся с топориком в руке, так и стал столбняком. А я ведь сам не робкого десятка, с урками в ночи стоко раз встречался, скоко ты, наверное, в детстве конфет не съел. И под ножичек попадал, гляди – во!

Василий задрал тельняшку и показал на животе под ребрами косой шрам. Поцарапав его грязными ногтями, словно убеждаясь, что он до сих пор не разошелся, он продолжил:

– А труса я никогда не давал, потому как морская душа и боксер. А тут одеревенел весь, думаю, щас лешак меня как былинку простую поломает. А тот рыкнул на меня предостерегающе, но не злобно, – а все равно от этого рыка у меня мурашки по спине побежали – зубы показал, они в свете лунном, как клавиши твово пианино были, и белые такие, как сахар-рафинад. Посмотрел на меня исподлобья, серьезно так, – а глаза у него маленькие, цвета какого не разглядел, но светились зеленым, как у кота ночью. И руку поднял и пальчиком мне погрозил, как ребенку малому: мол, смотри не балуй, а то щас тебе жопу надеру. А палец тот – чуть не монтировка моя размером. Я хотел, было, ретироваться, ан нет, не могу – парализовало меня всего. Так и стоял перед ним с разинутым ртом и поднятым топориком недвижно. Короче нагнал на меня страху, напужал до смерти.

– И что, чем все кончилось-то? – не утерпел я спросить.

– Да не поверишь. Тут калитка распахнулась и еще два лешака заходят – лешачиха, с какой-то корзиной в руке, и их сынок!

– Да ты что?

– Вот те истинный Боже! – Василий исступленно перекрестился. – Лешачиху я сразу признал, она помельче, хотя Валюхе нашей до ней далековато будет, и сиськи у нее, пожалуй, поболее – во! – Василий выразительно показал их размеры руками. – Что груши боксерские. А малец, он был с меня ростом, но коренаст и так, по-нашему, по-человечьи, я полагаю, ему лет восемь было. Так малец этот сразу к моему лисапеду подошел, что у стенки дома стоял, сел на него и ну кататься по двору. У меня глаза на лоб полезли: если бы так сделал ведмедь, как показывают в цирке, и то я б не так удивился. А лешак с лешачихой, глядя на забаву свово лешачка, что-то там порыкали любезно меж собой, и лешачиха ко мне направилась. Я думал – ну, вот и все, конец мне пришел, щас ухайдакает – чувствую, задница у меня помокрела, и вонь пошла.

Стал про себя молитвы творить, которым меня с детства матушка обучила, да которые я стал забывать, как только в пионеры вступил, где мне там объяснили, что религия – это опиум для народа. А лешачиха чо-то там вытащила из корзинки своей и на крыльцо поставила. Чо – я видеть не мог, по причине своего полного оцепенения – я ведь не мог даже голову повернуть. Потом лешак с лешачихой вышли со двора на улицу, а лешачок – за ними, так на моем лисапеде и укатил. И ведь, ни одна собака на улице не тявкнула!.. Жалко мне этот лисапед было, на нем рыбалить поутрянке, как хорошо было ездить – незаменимая вещь! Но больше я его никогда не видывал. Во, как дело было!

– Слушай, Василий, а ты в милицию не заявлял? – воспользовавшись паузой в рассказе морячка, спросил я.

– Ну, куда там – нашел дурака! Чтобы меня в психушку упрятали?

– Так ты об этом никому-ничего, вообще?

Василий засунул руку под тельняшку, почесал там свой шрам и ответил:

– Да пришлось Бормочихе сказать…

– А почему именно ей? И она поверила?

Василий опять примолк, невесело посмотрел на пустую бутылку – но допинга для бесперебойного дальнейшего повествования там уже не оставалось. Наступила тишина, нарушаемая лишь надрывным скрипучим криком вороны, шедшего с потолка, – будто где-то на крыше от нее гвоздодером отдирали доски.

– Это что там такое? – спросил я.

– Да это Карла каркает, подружки моей Клавки ворон ручной. Когда-то она его вороненком вырвал из зубов кошки, подлечила – крыло у него было перекусано – с тех пор прижился у ней, не улетает никуда. Вот следом за ней прилетел, на чердаке сидит теперь, ждет, когда проснется.

– А-а…

Я подвинул пачку «БТ» Васе, но тот отмахнулся и с какой-то ватной, похмельной усталостью, все же, продолжил говорить, но как-то тихо, так что мне пришлось напряженно прислушиваться и хотелось найти где-нибудь рупор и вставить ему в рот:

– Тут вот какое дело получилось, Колек. Когда лешаки убрались себе восвояси, я от паралича отходить стал и пошел за корытом в сарай – постирушки штанам сделать. Потом, разделся и сам помылся из бочки с водой. И уж потом пошел в избу. И тут только увидел – ЧТО мне лешачиха на крыльце оставила. Там была бутылка водки, пачка папирос и монетка блеснула – подобрал. Понял, что это они так со мной за лисапед рассчитались. Ну, я эти товары домой занес, свет включил – и у меня глаза на лоб полезли. Во-первых, монета была золотой – царский червонец с Николашкой. Во-вторых, папирос я таких сроду никогда не видел, назывались они, как щас помню: «Любовь цыганки» – такая пачка, с нарисованной на ней какой-то Кармен, и написано все дореволюционными буковками. Ну, а самое главное – это водка в граненой бутылке и тоже со старинными буковками: «Царская № 0». О как! Я ведь точно такую же бутылку в могиле отца Бормочихи видел, когда ее раскапывал.

– Ты? Могилы?! – тень подозрения на Васины нехорошие дела мелькнула в моем мозгу и тут же угасла – не мог этот рубаха-парень просто так по могилам мародерничать, видно от худой жизни до такого дела дошел.

– Да было дело, только ты не пдумай чего. Ну, там где наше кладбище, там с одного его края о прошлом годе начали фундамент под облбольницу рыть. А перед этим всем в деревни объявили, мол, кто желает кости своих померших родных от безобразий фундамента убрать, пусть выкапывает их и перезахоранивает. Ну, нашлось несколько таких человек и Бормочиха в ихнем числе.

А надо тебе сказать, Колек, что Бормочихой ее не всегда звали, только последние годы, а так она – Екатерина Иннокентьевна. И раньше, до пенсии, она библиотекарем в нашей школе работала. А школа та до революции была «Торговым Домом Шумилина и К°» и ее родным домом. Ее отец – Иннокентий Шумилин – знатным купцом был на всю Сибирь. Торговлю по всей Оби вел: с низовьев ему пушнину везли, с Алтая – зерно, муку. Помер как раз перед революцией, не успел принять на себя позора разграбления награбленного. Ну, советская власть, конечно, и дом, и богатства его прибрала себе, а Бормочиху – она единственная дочь была в семье, мать-то ее в Париж с каким-то генералом еще раньше сбежала – выселила. Дали ей домик рядом со школой, там раньше сторож ихний жил. Так она потом и прожила одинокой всю жизнь, потому как гордая была, и краснозадых полагала себе не ровней.

Василий взял бутылку, вытряхнул несколько оставшихся капель перцовки в рот, но это не вдохновило его. Он встал, юркнул во вторую комнатушку и принес оттуда флакончик «Тройного одеколона», заполненный на треть.

– Будешь-нет? – Спросил он меня и, не дожидаясь моего ответа, забулькал его в свой рот.

Потом шумно выдохнул в сторону, что не помешало распространиться по комнате удушающему цветочному запаху, и выпил сырое яичко, после чего, оживившись, продолжил:

– Фу, какая гадость, не могли его поприятней для пищеварения сделать, что мы – скоты какие, пить такую невообразимую заразу… Ну ладно, не в том дело. Так вот, Бормочиха решила выкопать кости отца свово и перезахоронить. Подрядились на это дело трое нас мужиков из деревни – за два литра ее убойного самогона. Могила отца ее богатая была и стояла рядом с поповской. Памятник мраморный с крылатым ангелом – крылья-то, правда, ему пионеры поотбивали – цветник, под цветником оказалось надгробие мраморное, тяжелое. Мы его ломами втроем кое-как сдвинули. Под плитой гроб был, видать с мореного дуба – нисколько не протрухлявил. Ну, открыли мы гроб, а там одни кости от покойника остались целыми, да еще борода его седая. Но что самое интересное – там, в гробу, лежала запечатанная бутылка точно такой же водки, что и лешаки мне потом оставили.

Тут Бормочихе что-то не понравилось, она кинулась к черепу – трясь его, а оттуда золотой червонец выпал, опять такой же, как и мне достался. Она снова за черепушку взялась и ну ее трясти и так, и этак, наверное, думала, что череп полный червонцев должен быть. Но ничего больше не вытрясла. Потом, как бы сама себе, пробормотала, как всегда делала: «Странно все это, я собственными руками папе на глаза две монетки положила и две бутылки водки, с каждого боку – по бутылочке, он эту водочку любил. И еще папирос пачку… И могила, вроде, целая, нетронутая, а вещи попрападали…».

Мы ее стали допытываться о подробностях, но так и не добились от нее ничего больше. Хотели ту водку из могилы у нее выпросить, попробовать, какая лучше: нынешняя или ранешняя? Но она не дала – только свой проклятый самогон поставила. Кости отцовы сложила в фанерный ящик от посылки почтовой и унесла домой. А уж куда потом их дела – не знаю, говорят, у себя во дворе схоронила, да это не моего ума дело.

– Да, это странно, если могилу никто не трогал… Сами по себе испарились вещички ее что ли? – искренне удивился я.

– Что могилу не трогали – факт! – убежденно произнес Вася. – Бормочиха всю свою жисть за могилой ухаживала, цветочки сажала, если бы что случилось непотребное – так заметила бы, ясно дело.

– Погоди-погоди… Так это что ж получается, лешаки ее добро унесли? Но как?

– Вот тут-то, Колек, и есть самая большая загадка века для меня! Сам ума не могу приложить – как? Вот и решил пойти к Бормочихе. Отдать ей ее вещички, то бишь – продать. Конечно, мне страсть как хотелось самому водочку попробовать, но подумал, что за нее с Бомочихи литр самогону смогу выручить, за папироски – еще пол-литра, а это переведи-ка на литро-градусы, скоко получится? То-то! Ну, а за червонец – деньги хотел получить да новый лисапед купить, ведь государство за клад только двадцать пять процентов дает, а хватит ли того на лисапед?

В общем, поутрянке встал и пошел к Бормочихе. Та вещи признала, историю мою выслушала внимательно, но комментариев своих не комментировала, промолчала. Самогону без разговоров дала полтора литра, а за монету – сотню токмо, сжадничала. Но я тово тогда не знал, потом у умных людей спросил: сколько, мол, нынче за червонец царский получить можно? Сказали, что и все сто пятьдесят рубликов можно было бы заграбастать. А я тогда снова к Бормочихе пошел и стал требовать пятьдесят рублей, но только литр самогона еще выпросил – а чо с нее больше взять? Лисапед, правда, я так и не купил: как-то деньги ушли быстро, как скрозь пальцы, невесть куда.

А Джульбарс мой с той поры смирнехонький стал – тише воды, ниже травы, ни на кого не лает, не кусает. Но не выгонишь же его со двора, жалко – десять лет вместе горе мыкаем. Кормлю, вот, скотину неблагодарную, почитай, на пенсию досрочно отправил.

– Ну, а что еще про леших можешь рассказать?

– Да ничо больше. Кто их видел, стараются держать язык за зубами, я так полагаю – чтоб их полоумными не считали.

– Ну, что ж, Вася, спасибо за ценную информацию, пора нам, однако, с козлиным надоем разобраться. Как ты считаешь? – сказал я, полагая, что ничего интересного о необычных существах моряк мне уже не расскажет.

Понял и Василий, что момент расставания близок и что от меня тоже больше ждать нечего – в смысле выпивки, за все уже заплачено. Он окончательно скис, но вдруг неуверенная надежда блеснула в его бурятских глазках, и он спросил:

– Слышь, Колек, я тут понял, ты разными интересными историями интересуешься? Хочешь, я тебе расскажу, как еще до армии, я щуку поймал огромадную, чуть не два метра ростом?

– Нет, Василий, спасибо. Пора мне.

Василий грустно вздохнул, но не потерял последней надежды, многозначительно объявив:

– Ну, тогда, Колек, я решил тебе один подарок сделать, если конечно… – и морячок, с понятным намеком, поставил шелбан по брюшку пустой бутылки, отчего та весело загудела.

– Что за подарок? – без особого энтузиазма осведомился я.

– А вот, пойдем давай!

Василий поднялся и направился ко второй комнатке. Он раздвинул, прикрывающий ее полог, и поманил меня рукой с видом Алладина, зовущего за собой в пещеру с несметными сокровищами. Этот его загадочный вид подвиг меня к мысли, что за таинственным пологом скрывается некий значимый артефакт – никак не меньше, чем скальпель лешего. И я прошел за морпехом следом.

Комнатка оказалась еще меньшей, чем та в которой мы гостевали, и такой же сумрачной. Единственное окошко справа – было плотно задраено голубыми ситцевыми занавесками, изрядно захватанных руками. Около окна стояли два вполне еще приличных не старых стула, на которых были развешаны штопаные чулки, женские фланелевые зимние трусы, черный бюстгальтер и прочее подобное тряпье. Напротив меня, за стульями, разместилась тумбочка салатного цвета, какими обычно оснащают больницы и солдатские казармы. Сверху тумбочку украшал раритетный телевизор «Радуга» – самый первый советский серийный цветной – аж три цвета! – голубеющий увеличительной линзой. Сам телевизор украшали усики антенны, рядом с которой приютился переносной радиоприемник «Спидола».

Левую часть помещеньица занимала железная кровать, крашенная в голубой и застеленная лоскутным, замусоленным одеялом. На кровати, спиной к нам, свернувшись калачиком, пьяным сном спала какая-то тетка в розовом вельветовом, вышарканном до белизны халате.

То, что она была в стельку пьяной – не вызывало сомнений. Это было видно по вываленным на подушку губам, казавшихся отдельными от лица. С них на подушку стекала слюна, оставляя на ней большое мокрое пятно, а также по распухшему синюшному лицу и, плотно стоящему здесь, запаху перегара, более крепкого и смрадного, чем тот, который исходил от Василия.

– Клавка это! Про которую я тебе говорил, – осклабился Василий, хлопнув тетку по заднице, на что та совершенно не отреагировала, разве что дребезжанием тощалых бедер.

– И что с того?

– А вот, смотри!

С этими словами Вася схватился за край халата и задрал его кверху, оставив нижнюю часть тела Клавки обнаженной. Перед моими глазами предстала картинка, достойная какого-нибудь задрипанного притона.

Худые, мосластые ноги Клавки были серозного цвета, как у ощипанной удушенной курицы, которые переплетали бугристые ветви фиолетовых вен. Сами ноги начинались из костистой задницы, с бурыми просиженными пятнами на каждой половине, напоминавшие старое корье. Между этими деревянными половинами произрастала пилотка – извини, милый читатель, другого слова я к этому предмету мужского вожделения здесь подобрать не могу. И вовсе не потому, что лично я отрицательно отношусь к этому самому популярному человеческому органу – если конечно, он не принадлежит к представительнице какого-нибудь там шоу-бизнеса – просто в каждом правиле есть свои исключения, ведь и со старухой бывает проруха.

Конечно, непредвзятый читатель упрекнет меня в том, что я не слишком галантен в своей описательности, но ведь и другие органы человека могут быть разного качества, например, лицо может быть красивым, а может – и не очень. В данном случае – не очень: пилотка эта выпирала двумя сложенными вместе, синюшными губами сдохшей позавчера лошади – осклизлыми и поросшими коротким, редким, жестким волосом, словно запущенная небритость на лице, замерзшего в проруби и напрочь впаянного в прозрачный лед, китайца.

Я онемел от этого зрелища и пока собирался с мыслями, чтобы поделиться с Василием своими неизгладимыми впечатлениями, как в этот момент, в комнатке похолодало и откуда-то сверху, со стороны чердака или крыши дома, послышался некий дробный стук, похожий на перестук дятла о ствол дерева. Вася же, заслышав эти звуки, вдруг, изменился в лице и насторожился, подняв указательный палец кверху и ошалело вращая глазами.

– Что это там у тебя стучит? – спросил я. – Может, ворон Клавкин – Карла?

– Нет, это не он. Карла токмо трепаться может всякими словами, а стучаться благозвучно не научен. Ты, вот, лучше послушай, о чем стучат-то!

– А о чем?

– Да ты слушай внимательно…

Я прислушался, но ничего не понял, хотя сам по себе стук показался мне каким-то упорядоченным, вроде как в барабан бьют отрывок из некой мелодии или марша. И он повторился определенным, одним и тем же, образом несколько раз.

– Там стучат – «три пера»!

– Какие еще три пера?

– Морзянкой стучат, сечешь? Я же на флоте служил, понимаю!

– А кто стучит-то, Вася?!

– А кто его знает, может, даже, сам домовой! Он у нас тут по ночам, бывает, то половицами скрипит, то ставнями хлопает, а, вот, чтоб морзянкой – первый раз слышу!

Мы еще с минуту прислушивались, но все было тихо, и в этот момент откуда-то с потолка на Клавкину задницу упало несколько капель водицы, отчего та, спросонья, хрюкнула, крутнув задницей. Этот новое событие заставило Василия сразу забыть про свои «три пера», и он посмотрел на потолок, на котором набухала, готовая вот-вот сорваться, еще одна капля.

– Дождь пошел, что ли? – спросил я.

– Да нет нахрен никакого дождя, вон в окошко сам глянь, – почесал Василий затылок. – Да у меня и крыша недавно с ремонту, толью новой крыта, проконопачена, как надо. И в хорошую грозу-то не течет. Сам не пойму.

– Может, Карла нагадил?

В этот момент набухшая капля стала отрываться от потолка, и я подставил руку, поймав ее. Понюхал. Вроде, ничем не пахнет. Василий взял мою ладонь и слизнул с нее каплю. Пошевелив во рту языком, он сплюнул и изрек:

– Вода – как вода. Да хрен с ней, с водой энтой, потом крышу проверю еще разок, ты лучше-ка скажи, как тебе чувиха – ништяк!? – радушно развел морячок руки с елейной улыбкой. – Жопастенькая! Вот тебе мой достойный подарочек, брателло. Пользуйся!

Меня так всего перекособочило от этого неожиданного роскошного подарка, будто я раздавил зубами целый лимон:

– Ты что, совсем охренел, Вася!? Да с подзаборной свиньей из помойной лужи приятнее иметь дело, чем с этой твоей сранью. По-ользуйся! Пользуйся сам нахрен!

Василий был ошеломлен моим отказом не меньше, чем я его подарком. Он воззрился на меня так, словно увидел перед собой недалекого лодочника, который отказывается от предложенной ему бесплатно новой моторной лодки, взамен его старого, дырявого каяка. Он почесал на голове черную копну лоснящихся сальных волос, приводя свои мысли в порядок, и только потом согласился со мной:

– А, пожалуй, и попользуюсь…

Морпех приспустил свои штаны и вывалил оттуда свое достоинство, похожее формой и расцветкой на жирную личинку майского жука. Помяв его в ладони, он увеличил его до приличных размеров и привел в рабочее положение. Потом, обхватив Катьку за бедра, поставил ее на карачки, при этом голова тетки не изменила своего положения на подушке, оставаясь на ней все так же боком, но теперь только с извернутой шеей, будто ей открутили голову, что, впрочем, не повлияло на ее безмятежный сон. Затем Вася изловчился и резко, до упора, с чавкающим звуком, запихал свое приспособление в ее тощее тело, звонко шлепнув своими бедрами по Клавкиному заду. Он смачно при этом крякнул, оттянулся назад, чтобы повторить свой бронебойный прием, но тут тетка издала короткий и звонкий звук, похожий на кваканье болотной лягухи в свадебный сезон и свинтилась с Васиного болта. Она вскочила на ноги, очумело соображая: что тут и кто? При этом, почти бесцветные, глаза ее затравленно заметались, словно пойманные сачком две бабочки-капустницы. Потом, зажав рот рукой, Клавка мухой вылетела из дома, напоминая своими движениями бреющий полет кукурузника, ведомого пьяным, в муку, летчиком.

Мне стало от всего этого так омерзительно и дурно, что я выскочил во двор вслед за Клавкой, услышав вдогонку недоуменный возглас Василия:

– Вы чо все? Куда, куда вы все!?

Я забежал за угол дома, чтобы дохнуть свежего воздуха и предотвратить подкатывающую к горлу тошноту. В огороде увидел, стоящую в позе прачки и рыгающую Клавку, распугавшую разгуливавших там куриц. Появился и Василий, застегивающий на ходу ширинку.

– Чо не так-то, Колек?

– Да все путем, Вася, – успокоил я своего благодетеля, с трудом подавив тошноту. – Только мне уже пора. Наливай-ка мне козлячьей мочи, да я пошел.

– Щас-щас, пойдем в сарай, давай – посмотрим чо там, как дела.

Я поплелся в сарай вслед за морпехом. Там я обнаружил Чертика стоящего передними ногами в корыте по копыта в моче. Голова его, с закрытыми глазами, свесилась на грудь в сонной дреме. Тазик с пивом, стоявший перед его мордой, был пуст и вылизан досуха. Вася, ухватив козла снизу обеими руками, выпнул из-под него корыто. Поставив, по-прежнему, спящее животное на землю, он спросил меня озабоченно:

– Куда нальем мочи? В трехлитровую банку? Тут литра два свободно будет – хватит тебе на полив цветов.

– Нет, столько мочи мне ни к чему, Вася. Ты найди дома какую-нибудь небольшую баночку из-под лекарства, но только, чтобы она с хорошей пробкой была, чтоб не выливалась, туда налей.

– А не мало будет?

– Хватит, ну ее нахрен…

– Ладно, пойду в хату, поищу.

Мы вышли из сарая и тут моряк, схватив меня за локоть, подвел к его стене.

– Вот тут, Колек, этот самый лешак чесал себе спину. – Вася пальцем указал на место на горбыльной накладке. – Тут он бо-ольшой клок своей шерсти оставил. Теперь уж не осталось, поди, ничо.

Вася пошел в избу, а я остановился и стал подробно разглядывать горбыльные стыки на сарае в указанном Василием месте. Тщательно исследовав доски, я обнаружил пару жестких, чуть вьющихся волосин. Я узнал их: такие же были в медальоне Софьи! Мало того, я тут же припомнил, что клок точно таких же волос я, когда-то давно, в раннем детстве, собрал на завалинке шестой бани, когда встретил там «бабая». Эти волосья я хранил дома до сих пор. Странные встречи с этими волосьями выстраивались в какую-то цепочку, закономерность построения коей я не мог постичь. И я задумался.

Мои раздумья прервал Василий, толкнувший меня в бок:

– О чем твоя мысленная трудоспособность, Колек? Вот твоя моча.

Я выдернул волосья лешака из горбыльной щели и, положив их в спичечный коробок, обернулся к Василию.

Морячок протягивал мне малюсенькую двадцатимиллиметровую баночку с желтоватой жидкостью, запечатанную резиновой крышечкой с этикеткой «Муравьиный спирт».

– Слушай, Вася, для такого удоя и стакана пива было бы много, – сказал я, хотя и был вполне удовлетворен количеством козлиного продукта.

– Ты сам сказал – найди баночку из-под лекарства малэньку. Вот я и нашел, у меня их много таких осталось. Этот спирт для наружного применения назначен, но и внутрь идет знамо как хорошо. А что: купишь, бывало, двадцать баночек – почитай литр водки, а такая баночка по двадцать две копейки штучка стоит. Двадцать баночек – четыре сорок. А литр водки – шесть с лишком. Вот и скажи на милость: есть ли выгода? То-то и оно! – назидательно проговорил Вася. – Жаль тока, что аптеки быстро про нашу хитрость разузнали, теперь тока две штуки на руки дают. А разве ж с такого мизерного количества можно привести в порядок больную голову, скажи на милость?

– Ты вот что мне лучше ответь, ты хоть эту посудину-то помыл?

– Обижаешь, Колек! Не тока помыл, но и чистой тряпицей вытер до умопомрачительного блеска, – искренне заверил меня Вася.

Я благосклонно принял склянку из рук Василия и сунул ее в наружный карман пиджака.

– Ну, ладно, все путем! Принеси-ка мне пальто из хаты, – сказал я, заметив, что слегка оклемавшаяся Клавка теперь, загородив проход в избенку, сидела на крыльце, подперев всклоченную голову сухими кулачками, и бессмысленно смотрела куда-то вдаль больными, с похмелья, водянисто-серыми, припухшими глазками.

– Шас, Колек, мигом.

Василий обернулся в пару секунд и помог мне надеть пальто, словно швейцар в ресторане, придерживая его за моей спиной за плечики.

– Ну, что Вася, прощай! – протянул я руку заметно погрустневшему морпеху.

Вася вяло ее пожал и вдруг, подпрыгнув, поцеловал меня в щеку.

– Ты что, Вася, сдурел? Я тебе баба какая, что ли? – оскорбленный его выходкой, я тщательно стал оттирать платочком, оставленные им на моем лице слюни.

У Василия глаза наполнились слезами, губы его задрожали и он, совсем как малый ребенок, растирая по лицу кулаком эти наворачивавшиеся слезы, проговорил дребезжащим голосом:

– Прости, Колек, полюбил я тебя сильно, ну, как сына! Так мы с тобой душевно поговорили, жалко мне расставаться с тобой. Заходи еще, когда пожелаешь. Ладно?

Я сразу же отошел и сердечно похлопал морячка по плечу:

– Ну, что ты, Вася? Будет тебе! Как в песне поется: «Ведь ты моряк, Мишка, моряк не плачет!» А ты, Вася – хороший моряк, настоящий.

– А ты настоящий боксер! – Василий не смог успокоиться, слезы покатились по задубелой коже его лица, оставляя грязные потеки.

– Эй, парень, да Васька тебя просто на выпивку растрясти хочет, дай ему два рубля на фугас бормотухи, он и реветь перестанет, – это глухим, трескучим голосом проговорила Клавка, все так же безучастно смотря куда-то мимо нас вдаль.

– Пошла, блядь, нахрен! – вдруг обозлено прорычал на тетку Василий, повернувшись к ней всем корпусом и грозя кулаком. – Щас фингал заработаешь!

– Ой, напугал! Вот щас метлой-то по бокам огрею, будет тебе! – беззлобно отозвалась Клавка. – Вот только гостенек уйдет.

– Заткнись, потаскуха!

Василий вновь повернулся ко мне и сказал с горькой усмешкой незаслуженно осужденного в преступлении:

– Врет она все, ведьма гребаная. Ты не думай, не надо мне от тебя ничего, Колек, наоборот, хочешь, я тебе огурчиков баночку дам? Они вкусные, ты же ел, знаешь. Или ведро картошечки? Бесплатно. Эй, Клавка, давай дуй в погреб, стерва, неси огурцы! – Вася снова обернулся к тетке с грозными нотками в голосе. Но та встала, взяла в руки метлу и демонстративно стала мести двор, будто ее тут Вася никоим боком не касается.

– Э-эх! – махнул Вася рукой и, понизив голос, начал лопотать едва разборчиво: – Эта моя Клавка – ведьма чистой воды, Колек! Все так тут говорят, кое-кто даже видел, как она из печной трубы по ночам вылетает на шабаш свой. И бабка ее, покойная Простоволоска, тоже была знатной ведьмой – все в деревне ее боялись, даже Бормочиха. Сам не знаю, чем она меня только приворожила? Ведь я ее не люблю совсем, а тянет, как муху на мед. Ведь у меня, по секрету тебе скажу, Колек, окромя, как на Клавку, ни на какую иную бабу теперь не стоит. Это она, сучка, так сделала, даже не сумлевайся. Иной раз найдет прозрение: ну, такая страхидонка, ну прямо – говна кусок, срать бы рядом не сел! Я ж ее не раз ночью под козлом моим, Чертом, в сарайке заставал – раком стояла, тому-то один хрен, кто под ним – коза или баба. Порол ее за это, сучку, до умопомрачения, да… прощевал по новой – ничего с собой поделать не мог. Завороженный я, точно тебе говорю! – Василий оглянулся на, подозрительно поглядывающую на нас, Клавку и громко закончил свою длинную жалобу: – Подожди, Колек, минутку – я сам в ямку за огурцами слажу.

Я удержал Василия за рукав от исполнения столь благородного поступка, сунул руку в задний карман брюк и вытащил из него трояк. Потом развернул его руку ладонью кверху и, с размаху, влепил туда эту бумажку.

– Держи! Это тебе, Вася, за твою доброту. Тоже бесплатно. Похмелишься потом…

Василий рассматривал купюру так, будто держал в руке маленькую птичку счастья. Сложная гамма чувств отображалась на его лице. Наконец, возобладало одно из них, и он протянул мне денежку назад:

– Нет, Колек, от тебя не возьму, чтобы ты не подумал, что Вася может за деньги душу продать…

Я взял несчастный трояк, заткнул его ему за пояс штанов и сказал, как можно душевнее:

– Я знаю, Вася, знаю, дорогой. Я же сказал: это от меня подарок.

– Спасибо, Колек. Хороший ты парень!

Слезы вновь брызнули из глаз морячка.

– До свидания! – сказал я, обведя взглядом на прощанье Васино подворье.

Казалось, в этот момент все, кто здесь обитал, собрались проводить меня. Из конуры, так и не осмелясь выйти, грустно смотрел мне в глаза Джульбарс; Чертик, в дверях сарая, глядел в мою сторону назидательно и исподлобья и рыл копытом землю, седая его бороденка колыхалась на легком ветерку, как прощальные взмахи платка. Клавка, опираясь на метлу, сделала осмысленным свой взгляд и изумленно пялилась на меня, поражаясь моей неслыханной щедрости – наверное, так смотрел на Хрущева некогда Мао-Цзе-дун, когда тот подарил Китаю русский город Порт-Артур.

Таким же осмысленным взглядом вперился в меня и, проснувшийся и расположившийся на крыльце, кот Мишка, словно я представлялся ему жирной мухой, замершей на оконном стекле. И даже пяток кур, во главе с красногрудым петухом, которого распирала неимоверная гордость за своих красавиц-несушек, сгрудились за Васиной спиной и, отвернув кто куда свои гребешкастые головы, боком поглядывали на меня, словно в ожидании горсти отборного зерна. А черный Карла загадочно мерцал своими глянцевыми глазками из дыры под крышей избенки и безгласно открывал и закрывал свой клюв, видимо, не решаясь выкрикнуть напоследок мне что-нибудь оскорбительное.

Один Василий смотрел на меня с нескрываемым обожанием, и ничего от меня больше не ожидая. Мой уход сопроводил словами:

– Заходи, Коля, заходи, братан, завсегда, когда вздумаешь. Я тебя буду ждать, как родного. Спасибочки тебе за все, и да хранит тебя Бог!

Василий перекрестил меня.

Я еще раз окинул взглядом этот захолустный дворик и прощально помахал всем рукой. Затем открыл калитку и, не оборачиваясь, ушел.

Было грустно. Казалось, какой-то важный и значимый кусок моей жизни остался навсегда позади на этом, засраном куриным пометом, пятачке земли. Никогда ничего подобного я больше не увижу, не почувствую и не узнаю. И даже те вещи, что показалось мне мерзкими или неудобоваримыми сейчас, через полвека покажутся сладким воспоминанием бесшабашной молодости…

Огибая Васин дом по поперечному переулку, я, вдруг, услышал сдавленный поросячий визг и невольно, через полуповаленную изгородь, опять глянул на двор морячка, но теперь уже с другого ракурса. Из всех фигурантов прошлого действа, когда я покидал дом, во дворе оставалась одна Клавка. Новым же лицом драмы оказался теперь некий поджарый, жилистый хряк со шкурой бело-серого, почти что в полоску, окраса, производившей впечатление нелепо натянутой на него тельняшки.

Клавка сидела верхом на хряке, крепко обхватив грязными пятками его круп и судорожно вцепившись одной рукой за ухо животного, а другой – яростно охаживала хряка по обоим его бокам и загривку помелом. Хряк, истошно, но приглушенно визжа сквозь закрытый рот и пытаясь скинуть своего седока, вертелся по двору, вставал на дыбы и грозно тряс головой, пугая разбегавшуюся, кудахчущую домашнюю птицу. Под пятаком его пасти трепыхалась на ветру какая-то бумажка, которую он, видимо, никак не хотел выпускать изо рта. Мне даже показалось, что это именно та самая трешка, которую я подарил морпеху.

И тут хряк рванул кругами по двору, как застоявшийся конь, взметая комья земли из-под копыт. Клавка, с развевающимися распущенными волосами на голове, мотылялась на его спине, словно привязанная кукла, но не оставляла бедного кабана в покое, продолжая упрямо оставаться на его крупе.

Наконец, хряк изловчился и, стряхнув с себя Клавку, прижал ее пятаком к стене избенки, отчего та пискливо и душераздирающе заверещала, корчась от боли и безуспешно пытаясь вырваться из-под пятака обезумевшего животного, которое все с новой силой плющило ее к бревенчатой стенке.

Я зажмурил глаза, тряхнул головой, резонно полагая, что все это мне привиделось, но когда открыл их, то заметил, как в этот момент из-под крыши дома вылетел Клавкин ворон. Он, взреяв штопором в небо, издал громогласное, протяжное и, как мне показалось, призывное «Кар-р-р!!!», будто и в самом деле к кому-то взывая о помощи.

Я отвернулся и поспешил удалиться, чтобы не оказаться ввязанным в какую-нибудь бестолковую историю, резонно полагая, что все тут происходящее – не моего ума дело.

Чудны дела твои, Господи!

Светило низенькое солнце, которое радовало последними теплыми лучами. Земля подсохла, и тут же ветер стал свивать по улицам в косички пыль. За заборами незлобиво перекликались собаки, где-то крякали утки, мычали коровы. По дороге попадались редкие прохожие и мотались на велосипедах беззаботные пацаны. Здесь шла своя жизнь, отличная от нашей городской.

Хорошо-то как!

И тут на землю нашла некая тревожная тень. Я поднял голову. И увидел огромную черную тучу, надвигающуюся на деревню из-за рощи. Это была необъятная стая бесчисленных черных ворон, низко пролетающих над землей, словно жуткое живое покрывало, накрывавшее собой Бугры. Может, это была какая-то миграция этих птиц – не знаю, но такого, ни раньше, ни потом, я больше не встречал.

Заунывно завыли собаки, где-то жалобно замычала корова, заплакали детскими голосами кошки. В воздухе зависла некая тревога. Посыпался редкий дождик. Когда грязные, вонючие капли стали попадать мне на голову и растекаться серыми кляксами на пальто, я понял – это валятся с неба вороньи экскременты. В это время я проходил мимо сельпо и, спасаясь от вороньей бомбежки, влетел в магазин. Оглянувшись напоследок, я заметил, как из центра живой тучи образовался вихревой живой столб, своим острием уткнувшийся в землю в районе Васиного дома. Оттуда ураганом разносился окрест невооброзимый рев из слившихся воедино карканий миллиона вороньих глоток, словно рев турбин готовящегося взлететь в небо «Боинга».

Варюха в магазине отпускала какому-то, не первой трезвости, старому хрычу, в поношенном спортивном костюме и женских ботах, фугас «Рубина» за рубль восемьдесят две. Дедок, с седой копешкой жидких волос на голове, незажженной папироской, зажатой в синих, словно после долгого купания в холодной воде, губах, и с загорелым и сморщенном, как прошлогодняя картофельная балаболка, лицом, прилип любвеобильным взглядом к разрезу Валюхиной белой груди – крутой и упругой, как два новеньких баскетбольных мяча. В другом же конце магазина пивница вытирала свой прилавок от разлитого на нем лужиц пива.

Завидев меня, Валюха, сдвинула халат, прикрыв свои надутые прелести от восторженного взгляда старого ловеласа. Тот, поняв, что кина больше не будет, заполучил свой пузырь и поплелся к выходу шаркающей походкой, задумчиво шевеля папироской во рту, видимо воображая захватывающие сцены, которые бы он мог проделать с Валюхой у себя на сеновале, будь он лет, этак, на двадцать моложе.

Сделав вид, что тоже пришел за покупкой, я подошел к прилавку.

– Что вам угодно-с, молодой человек? – спросила Валюха таким тоном, будто увидела меня впервые и довольно громко, поскольку странный шум с улицы пробирал с потрохами и весь магазин.

– Да мне бы сигарет пачку – «Честерфилд», – ответил я тоже громко, чуть ли не крича, вспомнив название иностранных сигарет, которыми меня угощал Моиз, когда мы с ним разговаривали в гостинице.

– Чо-чо? С каким фильтром? – переспросила Валюха то ли из-за этого наружного гула, то ли по непонятке, и мотнула головой, многозначительно посмотрев куда-то мне за спину.

Я понял, что она сигналила пивнице. И, в самом деле, та тут же скрылась в подсобке.

– Слушай, Миколка, там чо на улице-то творится, самолет что ли падает, – спросила меня Валюха с тревогой в голосе и оглядывая мою попачканную одежду.

В это время наружный шум внезапно оборвался, и я не успел ей ничего объяснить, как Валюха, по инерции громко, задала мне новый вопрос, который в наступившей тишине произвел впечатление грома среди ясного неба.

– Чо так рано-то, Миколка, невтерпеж что ли?

Уловив свой промах, Валюха продолжила говорить уже просто громким шепотом, улыбаясь самым нежнейшим образом и томно глядя на меня маленькими глазками в голубой поволоке:

– Так у нас обед будет только через двадцать минут. – Ты в магазине-то не трись, не вызывай лишних подозрений. Ступай на улку, в два часа напарница с грузчиком домой обедать пойдут, ты тогда к служебному входу и подходи, я открою. Ладно? Ну, все, иди уж. У-ух! – с этим уханьем, который захлестывал прилив нежности, Валюха протянула свою ручищу и, ухватив меня за щеки, словно малого ребенка, легонько, как ей казалось, потрясла меня за подбородок, слегка подтолкнув к выходу.

Впечатление было такое, будто мое лицо зажали между двумя корпусами включенных отбойный молотков, отчего на короткий период времени у меня помутилось сознание. Когда же я очухался, то обнаружил себя уже выходящим из магазина, и напоследок успел услышать за спиной Валюхин певучий голос:

– Э-эх, конфеточка ты моя, мишка ты мой косолапенький, сладенький…

Я снова попал под говняный дождик и ринулся под ближайший, еще не успевший полностью облететь, тополь. Экскременты, в некотором количестве, все ж пробивали и его поредевшую крону, одно только было утешение: воронья стая заканчивала свой пролет над Буграми – уже исчезла живая воронка над Васиным домом, и оставался виден только край поредевшей тучи, из-под которого засияли лучи солнца.

Потомившись под тополем еще пару минут и опасаясь, как бы раньше времени не открылся служебный вход в магазин, что находился как раз напротив меня, я вышел на дорогу. Одиночные вороны все еще летели надо мной вслед стае, но, как бомбардировщики, они уже не были опасны.

Домой, по загаженной цветными экскрементами дороге, я поплелся пешком, ибо был, в буквальном смысле, обосран с головы до ног, и не мог воспользоваться общественным транспортом, чтобы не испачкать других пассажиров. Почистить себя, в данный момент, я тоже не решался, дабы не размазать говно по одежде – надо было дождаться, когда оно подсохнет. Даже, если бы я снял пальто и, вывернув его наизнанку, понес в руках, все равно бы в транспорте от меня шарахались, как от прокаженного, поелику голова моя была похожа, хоть и на праздничный с виду, но, все же, вонючий торт.

Несмотря на выполненную свою задачу по д́обыче Чертовой мочи, чувствовал я себя, почему-то, прескверно…

Возможно оттого, что это воронье обгадило мне не только пальто, но и, казалась, саму душу. Но, может быть, и не поэтому…

Загрузка...