Амстердам

Перевод А. Орлова.


Каждый амстердамец знает Дом Четырех Братьев на углу Херенхрахт и Лейдсехрахт и наверняка с восхищением разглядывал цветную композицию — четверку братьев на рослом коне.

Красивый фронтон — напоминание о захватывающей истории — так сильно приковывает к себе внимание большинства людей, что, проходя мимо двух соседних домов, они едва успевают опомниться. А жаль, ведь эти дома относятся к числу самых достопримечательных зданий нашего города, и с ними связана не менее захватывающая, я бы даже сказал, более поучительная для амстердамцев повесть, чем история о четырех братьях.

Эти дома — близнецы, и денег на их постройку явно не пожалели.

Об этом говорит и широта замысла, и роскошные орнаменты из лепных цветов и фруктов, наконец, достаточно упомянуть имя Юстуса Винкбонса,[101] того самого, что построил для стальных королей XVII века братьев Трип величественное здание на Кловенирсбюрхвал, которое прежде вполне заслуженно называли дворцом.

Наверху, стоя в висячем саду, приветствуют друг друга поклоном две юные пары, по одной на каждом доме.

Справа от конька крыш — женщины в атласе и шелках, слева — мужчины в сукне и кружевах.

Не боги и не богини, не символы торговли или мореплавания, а скульптурные портреты молодых людей, для которых были построены эти дома и которые поселились здесь в 1670 году.

Хотя сами скульптуры не символы, вовсе без символики в те времена еще не обходились. Брачные узы изображал протянутый между мужем и женой канат, высеченный из камня. Это единственная прямая и строгая линия средь пышных орнаментов.

Но у одной пары, той, что на доме номер 392, канат позднее удалили зубилом и в руках ничего теперь нет. Их жесты наводят теперь на мысль о том, что эти двое либо стремятся соединить себя узами, либо презрительно отбросили их прочь, что уз еще нет или уже нет. Учитывая разрушительное действие трех столетий, солнца и дождя, можно с равной вероятностью утверждать и то и другое.

А вот вам повесть о чете, уже не связанной канатом. История о том, как красота Амстердама разрушила семью.


Говорят, жизнь человека становится порой средоточием счастья. Куда бы ни бросил он взгляд: в прошлое, настоящее или будущее — повсюду встречает его яркий луч света. Он укрыт в замке благополучия, и ничто ему не грозит. Это ощущение на редкость коварно, ибо человек начинает считать свою особу бриллиантом, а окружающий мир — лишь оправой.

Был такой период и в жизни Элеоноры ван Расфелт.

Куда ни посмотрит: вперед, назад или по сторонам — нигде не попадалось ей ни облачка, ни пятнышка.

Она росла далеко от города, среди цветущих растений, короче говоря, среди зелени, под голубым простором небес, а в плохую погоду укрывалась в родительском доме — наполовину средневековом замке, наполовину дворце с большим парком.

Все было чудесно: и сидеть возле матери, вроде бы вышивая в пяльцах и подбрасывая изредка в камин кусочки угля, так что языки пламени, шипя и потрескивая, на миг освещали массивные выступы на каменной стене; и прятаться в дальнем сыром углу с мокрицами и уховертками, где скудный свет, проникавший сквозь бойницу, едва разгонял мрак; прятаться, заставляя своих братьев, двух влюбленных принцев, годами добивавшихся ее благосклонности, себя искать, чтобы затем под видом объятий сунуть победителю за ворот просторной куртки жабу; и лежать нагишом на безлюдном крестьянском дворе, чувствуя кожей, как поросята тычутся пятачками; и качаться на высокой ветке. Как и у дятла, у нее были в лесу любимые деревья, раскидистые, с развилиной, на которой удобно сидеть, одно для юго-западного ветра, другое для северо-восточного. Чудесно было и посещать с отцом арендаторов, сначала сидя перед ним на рослой лошади, так что поводья поддерживали ее с боков, затем верхом на собственном пони, еще позже и до сего дня — вскачь, не разбирая дороги, на Щилохвосте; и совершать в хорошую погоду прогулки на другом своем любимом коне, иноходце, тоже было замечательно.

Сколько терпения проявила она, обучая его, жеребенка, иноходи, как забавно кувыркался он со связанными попарно левыми и правыми ногами, прежде чем постиг это искусство; зато потом не было для нее ничего прекрасней, нежели довериться плавному движению, рассматривать сменяющиеся пейзажи и чувствовать, как легкий ветерок прогоняет солнечный жар. Она любила свое прошлое. Не так, разумеется, как жена Лота,[102] которая от долгого плача по былому покрылась солью и превратилась в сталагмит, а следовательно, в труп, нет, — уж она-то знала: для прекрасного прошлого нужно цепко держаться за сегодняшний день, за тот его кусок, который можно ухватить.

И чего у нее только не было для такой цепкой хватки. Кот, которому она дала кличку Спинетик за удивительно музыкальное мурлыкание, и настоящий спинет,[103] откликавшийся на любые ее настроения, и библиотека наверху в башне, откуда можно было видеть окрестности и следить за погодой; там она иногда уединялась, чтобы почитать Деяния апостолов или просто собраться с мыслями. И еще сотни вещей. Проще было бы сказать, что из окружающего не доставляло ей радости.

Как строчные буквы рядом с заглавной, жили рядом с ней члены семьи — отец, которого она про себя звала Опорой, потому что все опиралось именно на него, мать, которую она звала госпожой Глупостью, ибо та проявляла во всем чрезмерное усердие, и два брата, два преданных навеки паладина.

И наконец, существо из другого мира, как deus ex machina[104] античной трагедии спустившееся в ее жизнь, чтобы, подав ей руку, увести в королевство ее будущего, в прекраснейший Амстердам.

Сын богатого купца Абрахама Хонселарсдейка, владельца пяти галионов на Средиземном море и семи флейт[105] на Балтийском, красивый, высокий, стройный, по моде одетый, он непринужденно чувствовал себя в любом обществе и право на роскошь признавал за собой с непоколебимой уверенностью, которая воспитывается поколениями, привыкшими к изобильной жизни, а о заботах и хлопотах, благодаря которым его отец сумел стать тем, кем он стал, полностью забывал — вот таков был ее жених.

О, она любила его, разве можно не любить человека, знавшего столько новостей, жившего в незнакомом, таинственном для нее большом мире и готового взять ее туда. Готового? Почитавшего за великое счастье, что ему это позволено.

Разве мог не нравиться ей он сам, его лошади, собаки, экипажи, сани для зимних прогулок, его кружева и сукна, красивая вышивка на его одежде. Конечно, лепестки розы не менее прекрасны, чем кружева и сукна, но эта красота создана богом, ее встретишь повсюду, он же владел красотой рукотворной, созданной людьми и встречающейся гораздо реже. При виде ее невольно приходит на ум, что бог слишком велик для нас, зато люди, создающие красоту, вполне нам равны и с ними можно потягаться.

Она видела в нем чародея с волшебной палочкой в руках, который только что поднял занавес и дал ей возможность заглянуть в будущее и увидеть картину настолько привлекательную, что буквально все в этом зрелище наполняло ее восторгом. Она видела небо, пестрое от мачт, вымпелов и парусов, корабли, пристающие к берегу, блеск вечно подвижных вод, то растекающихся зеркальной гладью средь низких берегов, то струящихся по улицам-каналам. Она любила воду и любила солнечный свет, она была натурой вселюбящей, как бывают натуры всеядные.

Она видела лабиринт узких улочек, скорее даже переулков, темных от собственной тесноты и от множества людей; люди проворно скользили в толпе, задевая друг друга рукой или плечом, на ходу перебрасывались обрывками фраз, многозначительными и полными более глубокого смысла, чем иные ученые рассуждения, ибо всех этих людей роднила вода. Вода приводила в движение целый город, точно водяную мельницу. И казалось, даже людские умы позаимствовали у воды толику живости и проворства, так много там было работы и так скоро все делалось.

Там предстояло ей жить, в этом новом чудесном краю. Не уток и лебедей увидит она из окон, а плывущие мимо корабли, с чердака же — целое море крыш. Она станет хозяйкой и сможет исполнить любую свою прихоть. В сопровождении служанок, обязанных ей повиноваться, она будет ходить за покупками на Дам, где толпятся матросы, рыбаки и торговцы, на Дам, эту оживленнейшую площадь Европы, где на каждом шагу можно встретить необычайное: надменного члена магистрата с пышной свитой, фокусника и акробата, а не то чернокожего арапа или важного путешественника в причудливой богатой одежде — медлительного северянина в тяжелых мехах и кожах, стремительного южанина в ярком просторном платье.

Во всем она готова участвовать: в переноске грузов по набережным, в работах на судоверфях, в плотницких мастерских и на канатных фабриках, готова пить и распевать песни в тавернах и кабачках — готова участвовать во всем, чтобы доля и ее усилий влилась в гигантское, объемлющее весь мир созидательное творчество Амстердама.

Как ни радовало ее прошлое, как ни ценила она настоящее, всего приятней ей было размышлять о будущем, о том будущем, которое однажды тоже станет прошлым.


И перед ним, обещавшим ей все это, будущее простиралось как залитый солнцем луг. Молодость, здоровье, светлая голова, тонкий вкус, спокойная, беззаботная жизнь при прочном благосостоянии, да еще, для полного счастья, любовь самой непосредственной девушки из всех когда-либо им встреченных, выросшей вдали от городов и потому куда более цветущей и пылкой, чем знакомые ему дочки купцов и чиновников. Именно ее введет он в новый большой дом и сделает там хозяйкой, именно ей покажет свой Амстердам. Он представлял себе ее сияющие глаза при виде всей этой новизны, представлял себе, как она украсит собою его встречи с друзьями, а прежде всего с ближайшими соседями — с братом и его женой, для которых выстроен такой же дом и которые сыграют свадьбу в один день с его собственной, — представлял себе, как она своими замечаниями оживит беседу.

Не стоит подробно останавливаться на описании двойной свадьбы и приготовлений к ней, ведь и без того хорошо известно, с какой пышностью наши богатые предки отмечали подобные события. С той минуты, как Питер де Кейсер[106] прибыл в имение Расфелт, чтобы сделать скульптурный портрет невесты для украшения фронтона, и до отъезда последних гостей Элеонорой владело упоение от стремительного, захватывающего ритма жизни.

Ей все это время казалось, будто она переросла и обогнала самое себя. Окружающие едва ли не преклонялись перед нею, счастье как бы освящало ее в их глазах.

Взлетев на вершину праздничной волны, человек испытывает невыразимое блаженство.


Итак, юные жены поселились на Херенхрахт, Элеонора ван Расфелт, супруга Виллема Хонселарсдейка, в восточном здании, а Вендела де Граафф, супруга Эверта Хонселарсдейка, в западном. У каждой из них было по три служанки, по пятнадцать юбок и по восемь корсажей. И дом каждой имел не только одинаковое количество окон, но и одинаковое количество кирпичей и соединительных швов на фасадах.

Мужьям пора было вновь браться за дела, которых немало накопилось в праздничные дни. Оба они были способными коммерсантами, обходительный Виллем занимался внешними сношениями, а прилежный и педантичный Эверт укреплял семейное предприятие изнутри. Братья хорошо дополняли друг друга.

А невестки? Вендела уже могла считаться молодой хозяйкой, уверенной в себе и в своем будущем, к которому она готовилась все предшествующие годы. Высокий, нарядный дом с мраморными коридорами и расписными потолками был для нее не чудесным сказочным дворцом, а вполне привычным жилищем. Она умела хозяйничать в таком доме, отдавать распоряжения, блюсти нужную дистанцию. О нет, она вовсе не была скучной педанткой, ценила встречи с подругами, увлекалась музыкой, отличалась порядочностью и никогда бы не совершила дурного поступка — просто она твердо знала, где как себя держать.

Элеонора так бурно выказала ей свою приязнь, что сперва она даже растерялась, но потом, несколько успокоившись, начала с интересом присматриваться к невестке, почувствовала к ней симпатию, захотела помочь делом и добрым советом.


В каждой семье сразу после свадьбы наступает первый кризис, вызванный тем, что цель достигнута. Вроде бы все пока веселит и радует, но в глубине подсознания уже вырастает вопрос: стоят ли блага семейной жизни затраченных усилий и принесенных жертв, оправдались ли великие надежды?

Преодолеть этот кризис жене, как правило, трудней, чем мужу, продолжающему заниматься своими обычными делами.

Виллем опять пропадал на бирже и на пристани или сидел дни напролет со своими бухгалтерами и писарями в конторе на нижнем этаже (тихонько стоя в коридоре, можно было услышать скрип гусиных перьев), тогда как у его жены изменился весь образ жизни, появились совершенно другие обязанности взамен старых, она вдруг осознала ценность того, от чего ей пришлось теперь отказаться, и новизна утратила для нее свой блеск. Вступив однажды в брак, навсегда обретаешь надежную гавань. Да, конечно! Как будто двое совместно достигают мертвой точки, как будто человек не изменяется на протяжении всей жизни. Даже брак, прерванный смертью одного из супругов, продолжает существовать для оставшегося в живых, претерпевая очередные изменения.

К счастью, первый кризис не вызвал у обеих юных жен слишком серьезных переживаний — Вендела привыкла жить, не ведая сомнений, а Элеонора по натуре своей была склонна полностью отдаваться вихрю новых впечатлений.

Домашнее хозяйство Элеонору не интересовало. В первый день она вызвала к себе трех служанок.

— Будешь подавать на стол и открывать двери, — приказала она самой красивой из них. Менее красивой поручила готовить пищу, а самой некрасивой — убирать помещения.

Уходили служанки, тихонько хихикая.

— Домашнее хозяйство, — сказала Элеонора, — это дыхание дома, и ничего необычного в нем нет.

А ей очень хотелось необычного. Погодите, ведь она же должна наконец рассмотреть вблизи, как этот Питер де Кейсер запечатлел в камне ее лицо. Она поспешила к своему вместительному комоду, но, пробежав пальцами по платьям, как арфистка по струнам, не нашла того, что искала. Нижние юбки и те были слишком роскошны, чтобы лезть в какой-нибудь из них на крышу.

— Барбара! — крикнула Элеонора, выйдя на лестницу.

— Слушаю, мефрау. — Самая молодая служанка, только что взятая в горничные, уже стояла перед ней.

— Не можешь ли ты, дитя мое, дать мне свою юбку, Мне надо слазить на крышу. Возьми пока одну из моих.

Раскрыв от удивления рот, Барбара сняла грубую хлопчатобумажную юбку и надела заморскую, в цветах, которую бросила ей Элеонора.

Получив возможность поносить такую вещь, служанка не могла скрыть своей радости:

— Теперь моя юбка будет шелестеть, а ваша — хрустеть. — На свежем румяном лице появилось выражение веселого лукавства. — А представляете, мефрау, как это запутает ваших поставщиков!

— Только ради путаницы и стоит жить на свете, Барбара. Запомни мои слова.

«Забавная начинается служба», — подумала Барбара, спускаясь по лестнице, а тем временем Элеонора протиснулась в слуховое окно. Красивый, новенький водосточный желоб был совсем рядом, рукой подать. Добравшись до его конца, Элеонора поднялась, ухватилась за опорную скобу, откинулась назад и начала разглядывать саму себя.

Затем она скользнула взглядом по тысячам амстердамских крыш. Мысль о кипучей жизни на дне красного черепичного моря привела ее в восторг и заставила обратиться к своему скульптурному портрету с такими словами:

— Элеонора, каменная моя сестра, лишенная души и потому достойная жалости, как же спесиво ты выставляешь напоказ свое бездушие. А ведь оно не вяжется с моей сестринской любовью, я-то сама, учти, всю жизнь гнусь под тяжестью огромной души. Поэтому, так же как моя рука передает тепло твоей холодной каменной шее, я передам тебе частичку своей души, сделаю тебя хранительницей той ее частички, которая тебе больше всего подходит. Прими же в вечное владение мою невозмутимость и мое постоянство, береги их вместо меня. Прими и все то, что соответствует твоему высокому положению, чтобы я при случае могла сослаться на тебя, а сама спокойно участвовать в том, что, словно дрожжи, способствует бурному росту города. Будь амстердамской дамой, каменная Элеонора, и оставь в покое живую Элеонору, простую амстердамскую женщину.

Она и сама, вероятно, испугалась последней своей фразы, но тот, кто столь официально начал свою речь, должен закончить ее в том же духе.

Прямо под ногами она видела камни мостовой и подъезд своего дома (туда как раз нырнул мужчина в серой грубошерстной одежде, наверное складской сторож), а вдали играла живым блеском река Эй, по которой там и сям скользили парусные суда. Взгляд ее задержался было на мачтах, словно прикованный к ним, а в следующий миг она вдруг почувствовала, что пора возвращаться. Осторожно, чтобы не сдвинуть образцово уложенные черепицы, добралась по водосточному желобу до слухового окна и бесшумно спрыгнула вниз. Юбка при этом раздулась колоколом, и Элеонора стала похожей на тюльпан, а ее ноги — на стебель.

«Вот что делают с женщинами слуховые окна», — подумала она с улыбкой и поняла, что в определенных слоях общества такое недопустимо.

В спальне она быстро переоделась и поспешила навстречу аппетитным запахам в обеденную залу, где Виллем уже сидел за столом. Тотчас же она опустилась к мужу на колени, оказавшись между ним и тарелкой горячего супа.

— Где ты была все это время? — спросил он, поглаживая ее локон.

— На чердаке, — быстро ответила она, прикрываясь полуправдой. — Я хочу познакомиться со всем нашим домом, знать каждый уголок, каждую балку, как если бы строила его сама. Птицы сами строят себе гнезда, а мы должны жить, как птицы, и, поручая строить наши гнезда другим, поступаем весьма непоследовательно. Так по крайней мере мы должны знать их целиком и полностью. — Затем, склонив голову над тарелкой, внезапно спросила: — К лицу мне пар? Богиня моря улыбается тебе сквозь туман.

— Давай обедать, пока суп не остыл.

Соскользнув с мужниных колен, она села за стол напротив него.

— А ты в самом деле богиня этого моря? — развеселился он.

— Да, я давала указания.

— А на кухню заходила?

— Нет, я начала с чердака. Но указания давала.

Суп, поданный господину и госпоже Хонселарсдейк, был известен в то время под названием «каттенбургская смесь» и приготовлялся из лука, моркови и корней сельдерея, сваренных в растопленном бараньем жире. Это блюдо очень любили портовые рабочие прибрежных островов.

— Чудесно! — воскликнула Элеонора, которой все было по вкусу.

После супа Барбара, все еще в атласной юбке, поставила перед каждым оладьи со шкварками и с изюмом.

— Для меня это чересчур. — Элеонора, избегая сала, отрезала тонкий ломтик, как отрезают кусочек торта. — А тебе нужны широкие плечи, чтоб смогли многое выдержать. По нашей милости ты наверняка каждый день теряешь вот такой кусок сала, — продолжила она, указывая на шкварку, выступавшую на поверхность оладьи и окруженную канавкой растопленного жира.

— Откуда ты знаешь способы приготовления подобных блюд? Их что, готовили в вашем доме? — внезапно спросил Виллем и положил свой прибор.

Элеонора рассмеялась.

— Я… способы приготовления? Ведь готовила Лейда, это, наверное, настоящие амстердамские лакомства.

— Ты же давала указания.

— Я распорядилась приготовить обед, и только, дорогой. Эти блюда — сюрприз и для меня. Если бы ты знал, как я ждала нашего первого совместного обеда. Жаль, я не могу съесть все оладьи, ведь мне надо быть стройной и гибкой! Зато тебе надо много работать ради меня. Кстати, раз уж мы заговорили о еде, у меня созрел новый план. Ты знаешь, что сказал профессор Баченбраузер, знаменитый лекарь из Гейдельберга? «Человек есть то, что он ест»… — В те времена цитаты были в большой моде. Однако Элеонора не умела цитировать по-настоящему и, чтобы не отставать от других, щедро пересыпала свою речь высказываниями придуманных знаменитостей, главным образом из Германии, о которой в Нидерландах знали не так уж много. Поэтому достоверность высказываний не вызывала сомнений, а Элеоноре все приписывали большую ученость с «восточным» уклоном. — Так вот о чем я подумала: у нас с тобой такой же дом, что и у Венделы с Эвертом, та же торговля, пусть и кухня у нас будет одинаковая: общий дом, общее дело, общая еда. По сравнению со мной Вендела — мастерица кулинарных дел, в этом я не сомневаюсь. Она наверняка знает почти наизусть «Искусную нидерландскую повариху и швею. Драгоценное пособие для голландских кухарок». Если пробить в стене круглое отверстие, так сказать внутреннее окошко, тогда из той части дома, где живет Вендела, сюда будут долетать все распоряжения по кухне. Благодаря одинаковой пище взаимосвязь двух семей станет еще прочнее. Ты согласен с этим, дорогой?

Виллем, не желавший продолжать знакомство с каттенбургской кухней и к тому же бессильный перед бурным темпераментом своей супруги, разумеется, был согласен, по крайней мере при отсутствии возражений со стороны Эверта и Венделы.

— Вендела с радостью нам поможет. А если помощь станет для нее обременительной, мы снова закроем окошко. Закажем корабельному плотнику иллюминатор со шторкой, и тогда твоей Элеоноре больше не придется ломать голову над провиантом.

— Не объяснишь ли мне, почему ты разрешила Барбаре ходить в твоей юбке?

На этот неожиданный вопрос Элеонора ответила не сразу, сперва она, пританцовывая, подошла к мужу и погладила его по щеке.

— Ливрея нашего дома. Ты ведь не дворянин, и мы не можем одеть слуг в цвета нашего герба. Мы знатны богатством, и герб наш — кусок дорогой материи. Вот почему мы должны одевать Барбару в дорогие одежды. Заниматься стряпней и уборкой в шелках нельзя, но тот, кто исполняет наиболее благородную службу, обязан поддерживать перед гостями достоинство дома. Я буквально приказала ей снять хлопчатобумажную юбку и надеть одну из моих. Только теперь она должным образом представляет нас.

— Сегодня утром один из моих страховых агентов принял ее за новую хозяйку дома.

— А чем она не хозяйка? Разве плохо сложена? Дай ей лук и стрелы — и перед тобой сущая Диана, дай ей сноп — Церера.

— Или Руфь.[107]

— Хорошо, пускай Руфь. Но кто знает, не явится ли нынче-завтра какой-нибудь Вооз,[108] готовый ввести ее хозяйкой в дом вроде нашего.

В ответ Виллем произнес знаменательные слова, навсегда запавшие ей в память:

— Хозяйкою не станет та, кому пришлось трудиться.

Многозначительная фраза, грозная, ужасающая, произнесенная супругом как нечто само собой разумеющееся. Элеонора слегка вздрогнула.

— Кому трудиться не пришлось, та станет ли хозяйкой? — спросила она, выделяя каждое слово.

— Есть еще одна возможность, — спокойно ответил супруг.

Элеонора поняла его. Итак, либо хозяйка, либо…

— Что будем делать после обеда? — Она заговорила о другом, обрывая прежние мысли.

— Мне надо поработать, дорогая. Письма ждут ответа, а потом у меня встреча с купцом из Каппадокии.[109]

— А на каком языке он говорит?

— На французском.

— Нельзя ли мне присутствовать при встрече? Я никогда не слышала, как говорят по-французски жители Каппадокии.

— Ему это покажется весьма странным. Добропорядочные женщины там всегда находятся в гареме, им разрешено лишь купаться в бассейне и читать Коран под охраной евнухов и сторожевых собак, а мечтают они об одном: добиться благосклонности своего господина и стать его любимой женой. Этому купцу твое присутствие покажется очень странным. На Востоке при крупной сделке иногда предлагают в подарок рабыню. Кто знает, что он подумает.

— Тогда я пойду гулять, мне нужен свежий воздух. Я ведь теперь жительница Амстердама, я хочу осмотреть свой город, и, раз ты со мной не идешь, я пойду одна.

Виллем взял руку Элеоноры и задумчиво погладил ее.

— Здесь не принято, чтобы купеческие жены гуляли в одиночку. Ты можешь взять карету и отправиться за город. Поезжай в Старую Церковь[110] или в Димен[111]. В городе тебе можно бывать только со мной, и то далеко не везде. А уж если ты непременно хочешь что-то увидеть в городе, то единственный приемлемый способ — пойти на Дам в сопровождении Барбары, которая должна следовать за тобой с медным ведерком или корзиной для провизии.

Резким движением Элеонора выдернула свою руку из руки супруга. В ее глазах сверкнула гордость свободолюбивой натуры.

— Разве мы в Каппадокии? Я намерена бывать там, где мне заблагорассудится, дышать свежим воздухом всюду, где он есть, а если ваше общество сочтет это неприличным, значит, я буду единственной среди купеческих жен Амстердама, которую мнение общества не волнует.

Швырнув, как из пращи, эти гневные слова, Элеонора тотчас же скрылась в соседней комнате — полубудуаре, полукабинете, предназначенном для встреч наедине, и захлопнула за собой дверь.

Она была взбешена. Первое сражение, сражение вокруг обедов, было выиграно. Слава богу, это ее больше не касалось. И второе сражение, сражение вокруг Барбары, веселой, смышленой девушки из народа, было выиграно тоже. Еще несколько таких побед — и путь к счастливым приключениям был бы свободен, а теперь вот его грозят закрыть навсегда, хотят доказать ей: ты попала в клетку. Ее любимый сказал ей об этом, ее любимый. Человек, который еще ребенком предлагал так растянуть имя Элеонора, когда ей пришлось подписаться, чтобы оно захватило Африку и Азию и чтобы последняя буква заканчивалась в Сахаре или на Памире, в зависимости от направления пера. А теперь, совсем взрослой, ей нельзя пройтись даже по улице.

Ее первый выход из дому был испорчен. А она так радовалась целый день, что наконец-то осуществит свою мечту. Как иные жаждут во что бы то ни стало попасть на ближайшую ярмарку или на свадьбу, куда их пригласили, так она все это время испытывала радостное нетерпение от близости Амстердама.

Все испортила одна фраза: «Здесь это не принято».

Молча боролась Элеонора со своей злостью и сумела ее обуздать.

Каждый знает о способности реки самоочищаться, знает, что чем стремительней течение, тем скорее очищается вода. То же и с мыслями: чем стремительней и мощней их поток, тем скорее освобождается разум от неприятных впечатлений. Так было и с Элеонорою. Неприятные переживания не задерживались у нее надолго, вот и теперь уже полчаса спустя к ней вернулась прежняя ясность духа.

Раз ей не дано права бывать там, где она хочет, ее замужество ничего не стоит. Она просто вырвет себе это право, ей нет дела до того, что скажут Виллем, Вендела или кто-нибудь еще. Никому, даже целому купеческому сословию, не позволит она командовать собой, как бы дорого ей это ни обошлось.

Так она и скажет Виллему, совершенно спокойно, не давая больше воли своему гневу.

По телу от испуга пробежала дрожь, как прежде, всколыхнулась душа. Никаких колебаний, она сделает по-своему. Пойдет ва-банк.

Виллема в обеденной зале уже не было. Торопливо, слегка побледнев от тяжести принятого решения, вышла она в коридор и увидела, как Барбара перед зеркалом Делает сама себе реверанс. Элеонора вступила в игру и в свою очередь присела в реверансе перед Барбарой.

— Госпоже Хонселарсдейк угодно повелеть своей горничной носить не иначе как шелковые или атласные юбки. — Еще раз присев в реверансе, Элеонора удалилась.

Нет, здесь еще не вздохнешь свободно, здесь у дверей воздух еще не тот, скорее прочь отсюда, без оглядки. Пока он занят беседой с каппадокийцем.

Наконец, наконец можно остановиться, посмотреть вокруг и глубоко вздохнуть.

Она стояла у перил высокого моста. Весна близилась к концу. Под ногами плескалась вода, над головою нежно шелестели листья вязов, молодая зелень отражалась в канале, солнечные блики играли в кронах деревьев.

Под деревьями, словно частокол, тесно жались друг к другу узкие домишки, темные, прохладные, кое-где испещренные солнечными зайчиками. Сквозь пролеты следующего моста виднелось продолжение канала, который в самом конце сворачивал вправо, показывая свой зеленый бок.

Разве этот зеленый бок — тоже канал? И вообще, что такое канал? Только вода? Или то пространство с крутыми замшелыми краями, которое вмещает ее? Или набережные под кронами деревьев, или пространство между стволами? Или все пространство между домами — большой канал? А может быть, и сами дома — его часть?

На эти вопросы был лишь один ответ: весь Амстердам — канал, даже церковные купола — канал, ничего тут больше и не придумать.

Элеонора заплакала от восторга, и слезы ее упали в воду.

«Это — обручение, — подумала она, — республика Венеция каждый год обручается с морем, почему бы и мне не обручиться с Амстердамом, если уж Амстердам — канал».

Из-под моста с глухим плеском выплыла груженная ярко-красными бочками зеленая барка. Управлял ею старик с обветренным лицом (в те времена такая работа заменяла морякам пенсию). Он уперся шестом в дно канала совсем близко от Элеоноры (она даже заметила, как что-то темное поднялось на поверхность вместе с пузырьками воздуха), затем оттолкнулся от шеста плечом, послал барку вперед и, подняв голову, увидел плачущую девушку.

— Эй, барышня, не желаешь ли прокатиться, развеселиться маленько! — крикнул он, приняв ее за матросскую подружку из какой-либо таверны Зедейка,[112] переживающую разлуку с милым; утром как раз ушел караван судов к острову Ява.

— А как я слезу на палубу? — спросила Элеонора сквозь слезы.

— Я причалю к набережной!

Старик, уже добравшийся до руля, слегка развернул его и направил барку к лестнице, уходившей под воду.

Элеонора сбежала с моста и оказалась у лестницы первой. Спустившись к самой воде, она дождалась барки, затем ухватилась за планшир и ловко прыгнула на борт. Старик был очень доволен.

Прямо по бочкам Элеонора прошла на ют.

— Можно мне к рулю?

— Если умеешь. — Он посмотрел на ее одежду и тотчас подумал: «Дорогая штучка».

— Куда нам надо?

— Я бы сказал, к повороту. Ты держи курс. — Опустив шест возле себя в воду, он стал продвигаться вперед.

Она села на румпель и стала править носком ноги, как это делали шкиперские жены. Глаза ее были на уровне мостовой и видели катящиеся с грохотом колеса и шаркающие башмаки пожилых людей. Элеонора была наравне с сапожниками в полуподвальных мастерских, наравне с кипами товаров, сложенных на улице и ожидающих подъема к темному квадратному люку, где их примет маленький человечек. Чем дальше они плыли, тем тесней становилось вокруг от великого множества лодок. Все эти суденышки загружали и разгружали, смолили и красили. Ни одна лодка не стояла просто так, ни один человек не сидел с удочкой и не поплевывал от безделья. Каждый трудился, а заодно насвистывал или пел. Крики лоточников гулко отдавались от стен домов. Судя по красному цвету лотков, продавцы расхваливали свежую клубнику.

Сверху ей кивали ветки вязов. Она скользила сквозь игру солнца и тени — солнца узких коридоров-улочек и тени домов. Тени были светлые, профессор Баченбраузер назвал бы их оттенками солнечного света.

Но вот старик махнул рукой вправо — дескать, лево руля! — а потом указал на темную арку, под которой им нужно было пройти.

Элеонору охватила сладкая дрожь: а вдруг этот старик — Харон и отвезет ее в подземное царство теней?

Разве не могут боги и сейчас еще порой инкогнито, как простые смертные, появляться среди людей? Она сама считала кое-кого божеством, сосланным на Землю, например собственного отца.

Она оттолкнулась кончиком носка, руль повернулся, и барка медленно скользнула в прохладную тьму.

Позади Элеоноры все погасло. Дневной свет чуть мерцал на влажных стенах туннеля. Из выкрошившихся швов свисали темные пряди мокрого мха. Воздух был промозглым и тяжелым. Вода струилась между стенами и бортами, и говор ее звучал глухо и зловеще. Впереди и сбоку от себя Элеонора увидела на воде чуть заметный след спокойно плывущей крысы; барка настигла ее, крыса нырнула и больше из воды не появилась.

«Амстердам, это тоже Амстердам», — подумала Элеонора. Название города наполняло ее тем расслабляющим теплом, какое возникает в душе при встрече с любимым, и все больше покоряло ее.

Способны ли вы мысленно произнести слово столь мощное, чтобы оно отразилось от каменных сводов? У Элеоноры оно отразилось не только от сводов, но и от стен, и от воды и зазвучало светлым, ликующим хоралом.

Холодный, сырой, похожий на погреб, туннель казался ей нутром живого, бесценного для нее организма, местом сокровенной жизни, а не леденящей смерти. И то, что она так скоро, во время первой же самостоятельной прогулки, проникла сюда, было для нее свидетельством согласия, ответом на ее слезы — Амстердам сказал ей «да».

За поворотом, под той же самой аркой снова блеснуло солнце, добежало до них по стенам и по воде, превратив фигуру старика в силуэт.

Вскоре они вышли на широкую воду. Корабли, пришвартованные к набережной, как бы протягивали свои рули навстречу тем, кто плыл мимо, словно стояли здесь в почетном карауле.

На мачтах и стеньгах реяли длинные вымпелы; ветер наверху был уже не городским, тесно жавшимся к земле или к воде, нет, там в вышине дул вольный ветер. И повсюду флаги — на вантах, на корме, среди мачт и такелажа. В доме праздник бывает лишь изредка, на борту корабля праздник всегда.

Между тем флаги — вовсе не главное, они только предвестники. По-настоящему украшают корабль его паруса; лишь когда они подняты, корабль обретает истинно праздничное величие.

Так думала Элеонора, сидя на румпеле. Яркое солнце и оживление вокруг наполняли ее радостью, казалось, и сама она украшена множеством флагов.

Теперь путь лежал среди выкрашенных светлой краской судов, на которых висели бурые от смолы шлюпки, мимо домов со смотровыми башнями, откуда судовладельцы могли в подзорную трубу заблаговременно увидеть приближение своих кораблей, чтобы успеть заключить на бирже новую сделку, а затем барка, миновав Новые шлюзы, вышла на открытую воду.

Элеонора впервые в жизни увидела открытую воду, воду до самого горизонта, воду, которая касается небес и которой касаются небеса, воду, по которой можно плыть и плыть, не ощущая более ни длины, ни ширины, ни высоты — необъятный дом моряка. Ей захотелось, чтобы ветер, доселе неведомый ей вольный ветер развеял ее тело на мириады частиц и разметал этот прах над бесконечными далями, приобщив к величайшему. В душе у нее словно звучала музыка Баха. Кругом во всех направлениях скользили лодки, мелькали просмоленные борта, крученые канаты, выцветшие паруса — творения этого города и его символ. Здесь лежала раскрытой великая книга Амстердама, страницы которой простирались до пределов Земли.

Моря должны быть свободны, да, свободны для Амстердама — вот что имел в виду великий юрист.[113]

«Как прекрасен брачный союз! — подумала она. — Оглянуться не успеешь, а ты уже на пути в Северный Ледовитый и Индийский океаны». Это ее океаны, ведь она — жительница Амстердама.

Отец, которого она глубоко уважала, владел лишь волнами, что пробегали по хлебным полям, у нее же были волны водяные, целые моря. Она сочеталась браком с водой.

Так бы и смотрела, не отрывая глаз, в эти бесконечные отблески, а еще лучше — в безбрежную даль, куда можно было попасть — только пожелай!

Правда, на сей раз так далеко плыть не стоит, она даже фыркнула, представив себе, как старичок повезет ее туда на своей плоскодонке с шестом. Скорее всего, они остановятся поблизости от шеренги свай, что горделиво ломают волны и дарят городу спокойную воду.

— Барышня, мне надо вон к тому лихтеру,[114] так что решай сама, ехать тебе со мной туда и обратно или я высажу тебя возле Нового городского трактира. Там наверняка найдутся желающие утереть твои слезы. — Старик кивнул на большое здание, чуть в стороне от их курса, солидно и прочно стоявшее на сваях над волнами; должно быть, нигде в целом мире не нашлось бы другого места, где так интересно побывать.

Конечно, Элеонора предпочла трактир, туда и обратно ее не привлекало, всю жизнь она стремилась только «туда», вперед, несмотря на препятствия, несмотря ни на что.

— Так я и думал, — пробормотал старый моряк, чьи предположения подтвердились ее выбором. — Не успеют те миновать Пампюс,[115] а про них уж и думать забыли. — И уже громко, обращаясь к своему рулевому, продолжил: — Ну давай, правь туда.

Элеонора слегка повернула руль, вода у борта забурлила, и они медленно заскользили к удивительной постройке, внушительному деревянному дворцу, поднятому с помощью свай в воздух.

Большие дымовые трубы говорили об огромных каминах и солидных кухонных плитах, высокие и широкие окна — о хорошем освещении и о том, что из них открывается прекрасный вид; после обильных возлияний Нептуну здесь было удобно принимать жертвы от Бахуса.

Когда они ткнулись бортом в сходни, старый моряк сказал:

— Ну что, барышня, разве я не обещал, что поездка тебя взбодрит? Теперь ты опять в лучшем виде. — И, указывая пальцем на трактирный зал, расположенный сразу за дверью, добавил: — Представляешь, сколько там деньжищ.

— Спасибо, дедуля, ты молодец, на том свете получишь в награду шест с золотым набалдашником. — Элеонора хлопнула старика по плечу, вскочила на сходни и побежала вверх по ступенькам. Бегать вверх-вниз по лестницам она любила всегда, это было ужасно весело.

У дверей, взявшись уже за ручку, она вдруг остановилась, резко откинула голову, так что даже локоны на спине подпрыгнули, и обвела взглядом весь фасад. То ли хотела убедиться, не глядит ли кто из окна, то ли попыталась вообразить, что здание плывет на фоне облаков и вот-вот задавит ее, то ли просто решила подарить старику грациозный прощальный жест. Вероятно, и одно, и другое, и третье. Наверное, поступки рождает лишь совпадение трех и даже более причин.

Когда Элеонора вошла в просторный зал трактира, шум на мгновение смолк, казалось, даже табачный дым улетучился. Этот городской трактир служил клубом для видных амстердамцев, местом отдыха для приезжих из Северной Голландии, гостиницей для тех, что прибыли по реке Эй из отдаленных провинций уже после закрытия шлагбаумов и попадут в город лишь на следующее утро; сюда же забредали случайные путники и просто люди, желавшие ненадолго отвлечься от забот, — и ее появление здесь было сразу замечено. Молодая женщина, одна в кофейне, значит, распутная, или одинокая, или отчаянная, — словом, есть на что посмотреть, и вот вам Элеонора.

Но ей вовсе не хотелось, чтобы смотрели на нее, она сама желала смотреть, поэтому прошла по залу с невозмутимым спокойствием, тотчас остудив всеобщее любопытство, нашла укромный уголок возле окна и пристроилась там.

Оставалось только потихоньку привыкнуть к новой обстановке, потихоньку, хотя помещение скоро вновь наполнилось шумом.

Она шума не слышала, увлеченно глядя в окно. Синее поле с его серебряными бороздами рыхлили и возделывали покачивающиеся, забрызганные водой исполины, которые тем не менее казались легкими пушинками, танцующими в лучах света, так что весь мир окрест выглядел резвым и шаловливым.

Поскольку ей не были видны сходни и сваи, она могла вообразить себя на баке поднявшегося над морем корабля, корабля, идущего в страну пальм, рассекающего дали на пути в страну пальм, все более широкие дали. Уже первая даль — какая же она огромная и светлая, а там, за нею, еще и еще. Элеонора могла теперь легко представить себе, что есть моряки, для которых каждый увиденный ими берег — пятно, загрязняющее горизонт.

Довольно долго глядела она на светлую воду, испытывая могучее, страстное желание прогуляться по амстердамскому полю.

А пока она так глядела, гвалт вокруг нее мало-помалу стал расслаиваться. Прежде всего выделились две компании, чьи оживленные беседы были особенно громкими. Каждая занимала отдельный круглый стол, на котором стояла посуда для вина и лежали курительные принадлежности.

Элеонора также обратила на этих людей внимание и Услышала обрывки их разговоров. Услышать разговоры было нетрудно, ибо люди успели порядком выпить и уже не старались приглушить свои голоса. Одна компания Рассуждала об отправке кораблей, о стоимости акций, Деятельности акционерных обществ и прибыльном помещении капитала; другая — о реях и лебедках, о якорных стоянках у Молуккских островов и плаванье вокруг мыса Горн.

Чем дольше Элеонора наблюдала за ними, тем яснее становилось ей, что эти две группы различны во всем — в одежде и манерах, в речи и внешнем облике, в жестах и взглядах.

У мужчин за дальним столом одежда была темных тонов, прямого покроя, наглухо застегнутая, чопорность которой оживляла лишь оторочка из белых кружев, — одежда, подходящая для рослых людей. Взгляды их были медлительны, будто всё, что они желали рассмотреть, само собою не спеша появлялось прямо перед глазами. Когда же взгляд наталкивался на что-то предметное, реальное, он становился вопросительным и словно бы случайным. Руки их были столь же длинными, как тела, пригодными для жестикуляции или разве что для того, чтобы надежно держать перо, ведь писание, по сути, та же жестикуляция. Голоса их были звонкими, протяжными, как раз подходящими, чтобы диктовать распоряжения в кабинете или приказывать слугам.

За ближним столом сидели совсем иные мужчины, телом покороче (встречались среди них и высокие, но высокий рост сочетался с широкими плечами), и волосы у них были короче, и одежда — короче и ярче, и говорили они короткими фразами. Взгляды их прямо-таки впивались в то, на что были направлены. Тут сидели люди, скорые на дело, привыкшие не размышлять, а действовать.

«Вот, значит, как, — подумала Элеонора по-немецки, как профессор Баченбраузер, — вот они, две группы людей, прославивших Амстердам, — те, кто надзирает, и те, кто трудится». Осторожно посматривая на них, она не могла решить, которая из двух групп достойна большего уважения. Творцы ее великого сокровища — совсем рядом, безмятежно отдыхают.

Но и отдыхая, они не забывали о работе. Послушать только, с каким пылом объяснял один из них назначение недавно придуманной им анкерной сваи, со специальным отверстием. Послушать только, как за вторым столом обсуждались все «за» и «против» новой разновидности акционерных обществ.

Элеонора почувствовала себя вдруг самой Историей, наблюдающей, как у ног ее возникают и развиваются события, ей не хватало лишь бумаги и золотого пера в руках.

Она почувствовала, будто ее возвысили, будто подоконник обратился в трон. Огромное счастье для женщины — участвовать в происходящем, взирая на него с пониманием и любовью. Если же она чего-то не понимала, ну что ж, она утешалась мыслью: «Один из этих людей — мой муж, а обнимая тело, обнимаешь всю личность целиком, стало быть, и ее знания».

«Мой муж — из тех, что сидят за дальним столом, — продолжала размышлять Элеонора, — ни описания анкерной сваи, ни вида на Магелланов пролив я никогда в нем не обниму, я обниму в нем лишь горы замыслов, возвышающихся над лесом цифр». Ее поражала таинственная сила, благодаря которой он с легкостью обеспечивал себе процветание. О да, она очень любила его, только бы он не лишал ее свободы.

Шум в зале постепенно усиливался, хмель разгорячил головы, за дальним столом кто-то резко отодвинул стул, рассказы моряков стали откровенно хвастливыми, а один из них вдруг умолк, пристально глядя перед собой.

Элеонора расхохоталась при мысли о том, что в подпитии люди поменялись ролями: у этих появились медлительные взгляды, а у тех — стремительные движения.

У нее чуть кружилась голова от безудержного веселья. Каких только событий не пришлось ей нынче пережить! Однако она даже не предполагала, что еще ожидало ее в этот день.

Началом послужил крик вбежавшего в зал человека, сразу прекративший и речи, и движения:

— Это они, они! Корабли Тейса де Волфа!

Не успел он договорить, как все тотчас стремглав хлынули к окнам, будто кто-то взял и приподнял трактир с другого боку. Элеонора попала в самую толчею.

— Что происходит? — спросила она кого-то, одновременно пытаясь оттолкнуть его от себя.

— А вы не знаете, барышня? Корабли вернулись с Явы! Их ожидают уже полтора месяца. Гляньте-ка вдаль.

Да, вдали можно было различить приближающуюся флотилию кораблей из двадцати, они шли в четком строю, по сравнению с ними весь прочий транспорт на реке Эй, казалось, нервозно суетился.

Уже на таком расстоянии ощущалась неудержимость их приближения. Они подходили как победители.

Корабли шли за флагманом на всех парусах двумя стройными колоннами. Можно было подумать, что они не зависят от природных стихий и даже подчиняют их себе. Отчасти так оно и было, ведь паруса их ловили ветер, а носы раздвигали воду.

И чем ближе они подходили, тем радостней становилось на душе. Их суровый вид по мере приближения смягчался благодаря воздушной легкости надстроек, которые выступали с каждой минутой все отчетливей, а также благодаря легкому перебору бриза по краям парусов и среди такелажа — гигантов словно бы охватило волнение.

Когда же от сильного порыва ветра корабли на мгновение вдруг накренились, точно желая пуститься в пляс или сказать: мы отнюдь не столь неуклюжи, как вы думаете! (похожими, но по сравнению с этим бестолковыми движениями больших корабельных часов восхищались, вероятно, сто лет спустя), — когда, наконец, повсюду на мачтах и реях стали видны человечки и флажки веселых расцветок, тогда первоначальная суровость вполне сменилась радостью возвращения, тогда Элеонора поняла, что корпуса кораблей, издали выглядевшие неповоротливыми, при ближайшем рассмотрении были произведениями большого искусства, великолепной, дивной гармонией канатов и дерева, ковчегами, где хранились ценнейшие сокровища, богатство целого города, целой страны.

Сердце Элеоноры забилось от волнения, когда она увидела, что народ обуяла восторженная радость. Сотни людей бросили работу, набережные Эй заполнились густыми толпами, будто весь город явился сюда ликовать и размахивать руками, будто весь Амстердам обернулся ярмаркой. Посетители трактира тоже устремились на улицу.

А Элеонора? «Душа — паруса человека, — подумала она, — стоит наполнить их ветром, и нас увлекает прочь, но мы вынуждены убирать их, вынуждены таить. Не таи своих мыслей, но таи свою душу».

Она покорно дала увлечь себя радостным танцующим толпам.

Это был воистину народный праздник, всенародное ликование по поводу того, что касалось каждого. Праздник, точно молния, ударивший в сердца. Господин и слуга, продавец и покупатель, женщина и рыбак, все как стояли за прилавком да у корыта, в рабочих блузах, фартуках, передниках, так теперь и плясали, прыгали да веселились. Дети собирались в стайки и, подражая родителям, вопили во все горло, а малыши просто махали руками.

Элеонора, воспламененная всеобщей радостью, прокладывала себе путь через толпу, словно горящий факел. Чужие руки тянули ее вперед, только увернется от одних, другие уже тут как тут, привлеченные стремительными движениями и пылающим лицом в ореоле локонов и лент. В порыве родственных чувств она всех без разбору обнимала за шею, прижималась щекой к щеке и кричала:

— Вперед, мой милый, вперед!

Несколько раз она подолом шелковой нижней юбки осушала слезы у какой-нибудь молча сидевшей в сторонке женщины и ласково увлекала ее за собой в праздничную толчею. Всегда ведь находятся люди, которым важные события приносят горе.

Между тем часть людей разместилась у самой воды на ступеньках набережной и на пришвартованных к ней судах, доверху облепила высокие мачты, ветви деревьев и различные деревянные сооружения, образуя плотный заслон и наблюдая за каждым движением флотилии — за тем, как постепенно убирались и закрывались на реях паруса, как корабли один за другим разворачивались по ветру.

Наконец они стали бросать якоря, грохот бегущих сквозь клюзы якорных цепей явственно прокатился над водой. И вот они замерли на месте, эти красивые звери.

Словно мартышки, начали спускаться по вантам маленькие человечки, было видно, как они выстроились на палубе, вероятно для смотра или расчета, а затем под громкие восторженные крики матросов над каждым кораблем на верхушке самой высокой мачты затрепетал на ветру большой флаг.

Этот флаг был особой привилегией Объединенной Ост-Индской компании, ни до того времени, ни после такой привилегии не существовало. На флаге было изображено алое сердце на белом поле. Сердце взвилось вверх, и матросы проводили его взглядом.

— Пойдем со мной, — сказал моряк, который обнял Элеонору за талию, предварительно вытерев руки о свои штаны, — пойдем со мной, теперь женщинам дозволено подняться на борт!

Элеонора разрешила взять себя за руку, и они поспешили сквозь толпу, по стенам шлюзов, по Слейпстейнен к Схрейерсторен, путь им уже издали указывал невероятный шум.

В этот день повсюду смеялись больше, чем в обычные дни кричали. То и дело слышались взрывы смеха, низкого глухого смеха мужчин и высокого пронзительного смеха женщин. Иногда вперемежку.

— Что здесь происходит? — спросила Элеонора своего спутника.

— Здесь грузятся женщины, желающие попасть на корабль. В аккурат отчаливают.

Одна лодка, в которой сидели тридцать-сорок женщин, после сильного толчка отвалила от набережной под возбужденный визг пассажирок. Чуть дальше стояла другая лодка, обе ни дать ни взять огромные, подвижные, дышащие морские анемоны с венчиком из плеч, рук, шей, голов и причесок. Они покачивались, и пели, и склонялись над водой, которая отражала их и обдавала брызгами.

Как у махрового цветка вся чашечка сплошь заполнена лепестками, так и лодка была до краев заполнена женщинами, те, что в середине, лежали, прислонясь к спинам сидящих у бортов. Пяди свободного места и то не увидишь, ибо даже в полную лодку прямо с набережной из толпы умудрялись зашвырнуть еще двух-трех женщин. И при каждом таком броске сердце у всех замирало от ужаса и восторга.

Тем не менее они словно бы умоляли об этом — женщины, бесконечно длинной вереницей медленно продвигавшиеся вдоль набережной.

Выглядели они франтихами, будто нарядились ради праздника, хотя на самом деле этот свет темных переулков пришел сюда в рабочей одежде.

С обычной своей непосредственностью они оживленно болтали, и чем ближе к ступенькам лестницы, где здоровенные мужчины неутомимо передавали этих красоток с рук на руки, помогая им попасть в лодку, тем пронзительней становились женские голоса, тем громче звучал женский смех.

Собравшийся народ обращался с ними совершенно по-дружески и с гордостью ими любовался, поскольку были они национальным достоянием.


Приоткрыв в улыбке рот, во все глаза следила Элеонора за диковинной погрузкой и перевозом ярких живых букетов, чей путь лежал на корабли Ост-Индской компании, над которыми в вышине трепетало красное сердце.

— Они плывут к своим мужьям? Это жены матросов? — спросила она у своего провожатого.

Моряк расхохотался.

— Ты что же, думаешь, они из союза домохозяек? Нет, милая, это вроде как привет из родного дома, награда за то, что сплавал на юг и обратно. Коли не утопнешь в море и не загнешься от цинги, они придут тебя встречать. Ведь нынче — великий день, день, о котором моряк весь рейс думает, много месяцев. А платит компания. Для нее это пара пустяков, ведь сколько добра моряки домой привозят — не счесть!

— Я тоже хочу сказать им спасибо! — воскликнула Элеонора и убежала от матроса к женщинам.

И снова напрашивается вопрос: почему она это сделала? Хотела стать похожей на других? Нет, пока нет, чувство коллективизма было ей в ту пору неведомо. Жажда приключений — вот перед чем она не устояла. Во-вторых, представилась редкостная возможность попасть на корабль, на такую чудесную, такую сложную штуковину, которая еще совсем недавно была далеко-далеко отсюда, и осмотреть там все уголки. И наконец, она ведь была теперь жительницей Амстердама, а мужчины на кораблях, если разобраться, как раз и создавали процветание ее города. Так разве это плохо — показать этим мужчинам, до чего она рада их возвращению?

На все эти мысли ушло полсекунды, и вот она уже среди жриц наслаждения, и даже в начале очереди. Без колебаний доверилась она могучим рукам грузчика, который с довольной ухмылкой опустил ее в шлюпку.

Встретили ее там как сестру, юную, подающую надежды сестру. Вокруг царила непринужденная атмосфера, женщины старались расположиться поудобнее, жались друг к другу, и Элеонора почувствовала себя прямо как в турецком гареме. Голова ее покоилась на чьем-то бедре, руки сплелись с чужими руками, на ее колено попало чье-то плечо, а ступни упирались неизвестно во что. «Плавучий гарем восточного адмирала, этакого эмира, умеющего пробудить в женах любовь не только к себе, но и друг к другу», — подумала Элеонора.

Она оказалась одной из последних, кто еще кое-как поместился в лодке, и вскоре раздался крик:

— Полна!

Каждый раз этот крик служил сигналом для броска. Теперь за руки и за ноги подняли рыжую толстуху, и началось обычное:

— И-раз… и-два…

Тут мужчины вдруг подмигнули друг другу, и толстуха от мощного броска перелетела через лодку и плюхнулась прямо в воду, к удовольствию зрителей. Отчаянно барахтаясь, она вынырнула и, едва переведя дух, заорала кидавшим ее мужчинам:

— Идиоты! Дурачье!

Один из гребцов резко оттолкнул лодку от набережной, чтобы удрать от визгливой нимфы. А та, насквозь мокрая, кое-как добралась до набережной. Большого сочувствия ей вызвать не удалось.

Наконец-то лодки отвалили от набережной и, покачиваясь, поплыли вперед, и женщин, редко покидавших свои кварталы, обуяло такое же игривое настроение, какое бывает у нынешних стариков во время увеселительной прогулки. Они радовались, словно дети, пели «Как легко скользит наша лодка» и «Бонни мой за океаном», вернее, что-либо совсем другое, ведь этих песен тогда в помине не было, окунали в реку ладони, брызгались, но не сильно, чтобы не пострадала косметика, а когда мимо проплывало каботажное судно, кричали и махали руками, словно Сирены при виде Одиссея.

Хотя Элеонора толком не могла в этом участвовать, радовалась она едва ли не больше всех. Вот жизнь так жизнь! Какой день, какой день! Одно приключение за другим. Теперь, например, посещение грандиозного корабля.

До чего огромным становился он по мере приближения, с какой отчаянной смелостью поднимался на волнах, и до чего искусная резьба, а вовсе не затейливые каракули, как мнилось издали, покрывала его деревянные детали, но игривое изящество было не только в этом, но и в гербе, и в фонарях на корме. А на полпути к корме — веранда при капитанской каюте.

О, там так удобно закусывать где-нибудь возле острова Мадейра, глядя в необозримый морской простор. С бутылочкой вина. В погожий день. Перед заходом солнца. И наблюдать за резвящимся дельфином. А после трапезы, стряхнув со скатерти крошки за борт, смотреть, как они уплывают в Атлантический океан. Самое удивительное — что все это случается в жизни, а не только в буйном воображении писателей.

«Впрочем, не менее удивительно и то, что сейчас происходит со мной, ведь я не в раковине среди наяд и еду не на свадьбу морской богини, нет, я, Элеонора ван Расфелт, участница реальных событий, принадлежащих нашему времени».

Погруженная в свои мысли, она смотрела только на сам корабль, не замечая хлопотливой суеты экипажа.

На борту кипела работа. Посередине правого борта был спущен парадный трап, роскошная штука с балдахином и ламбрекенами, предназначенный исключительно для высоких заморских гостей, флотоводцев и главнокомандующих, а также для членов Совета компании, но в этот день, когда возвышенное упало в цене, пришлось и ему послужить общему веселью. Кругом натянули гирлянды флажков, выкатили на палубу бочки, из ящиков, досок и козел соорудили столы и лавки, подвесили в разных местах матросские койки.

Часть матросов, не занятая в этих работах, стояла вдоль борта и у орудийных портов в качестве наблюдателей и, едва лодка с женщинами оказалась в пределах звуковой досягаемости, встретила ее словесным огнем.

— Привет, конфетки шоколадные, вот вы и опять здесь. Может, потрем вместе кой-какую посуду?

— Привет, котики ласковые, а ершики у вас еще не совсем истерлись?

— Сами скоро увидите. Иди-ка сюда, ты, с румяными яблочками, мужчины их любят!

— Эти яблочки для того и созданы, чтоб ими лакомиться. Ты их получишь, братишка, но смотри, чтоб не раздавил.

— Нет, я полегоньку.

— Эй, девочки, карета готова, только оторвите свои подушки от скамеек, а уж мы рассчитаемся на первый-второй.

— Сейчас вы поймете, мальчики, что вернулись в лучший уголок на свете, гляньте-ка на сдобных девочек, ведь они доставили вам столько радости.

С упоением слушала Элеонора новые для нее фразы. Как просто и как громко говорилось о вроде бы неприличном, как свободно вылетали слова. Вот он — язык рабочего люда, вот он — язык труда, язык решительных действий.

В ней вспыхнуло желание усвоить этот жаргон. Литературной речью она овладела достаточно хорошо, теперь бы овладеть совсем не литературной.

Под оглушительные ликующие крики лодка с женщинами аккуратно прошла вдоль кормы и осторожно причалила к парадному трапу.

И началось. Женщины, забыв о своих восточных позах, повскакали на ноги, стали толкаться, кричать, визжать и притопывать от нетерпения. Едва отдали швартовы, они ринулись на абордаж, и на палубе возникла толчея, в которой обе стороны слились в жаркой рукопашной. И как в бою нельзя заранее знать, чью кровь придется пролить, так и здесь речи не было о свободном выборе. После долгих месяцев поста уже не до личных вкусов. Скоро всю палубу заполонили обнимающиеся и целующиеся парочки, стройный парусник стал кораблем любви, от носа до кормы слышалось воркование и приглушенный щебет. А чуть позже кое-кто уже начал прикладываться к стоящим наготове кувшинам.

А Элеонора? После участия в штурме, уступив первому порыву, она тоже крепко обняла стоявшего напротив нее матроса. Ну и что? Каждый на борту был героем и имел право на привет от дочерей родной страны.

Но когда этот моряк, вместо того чтобы галантно проводить ее к праздничному столу, принялся лапать ее и мусолить губами, она прямо озверела от ярости и, кусаясь как собака, царапаясь как кошка, брыкаясь как лошадь, наконец ужом выскользнула из объятий ошеломленного ухажера. В следующий миг он опомнился и с криком «Ну, погоди, дрянь!» кинулся за ней. Умение бегать как лань на сей раз Элеоноре не помогло, свободного пространства не было, и в панике она юркнула, как мышь, в темную дыру кормового люка и очутилась в полутемном помещении, откуда не было выхода; лихорадочно ощупав все вокруг, она вновь попала в лапы взбешенного преследователя.

На удары ног о переборку и на крики, сопровождавшие борьбу, отворилась дверь, и мужской голос громко спросил:

— Что происходит?

— Девка артачится, — ответил рассвирепевший матрос.

— Уж раз вы здесь, прежде всего отпустите друг друга, — приказал голос.

Исполнив приказание, они (Элеонора была весьма растрепана) вошли в просторную, хорошо обставленную каюту, где человек десять скорее с досадой, чем с любопытством, оторвались от своих занятий и развлечений. Вероятно, это был командный состав, по традиции не участвовавший в празднике.

— Если ты артачишься, то зачем сюда явилась? — спросил отворивший дверь офицер, проникаясь сочувствием к подчиненному.

— Я прибыла сюда передать привет всему экипажу, показать, как я рада его благополучному возвращению. Я еще никогда ничего подобного не видела. Я недавно в Амстердаме, а приехала из Оверэйссела, — сказала Элеонора, едва сдерживая слезы.

После первых же ее слов мужчины поняли, что она тут случайно, и досада их сменилась веселым любопытством.

— Но как ты сюда попала?

— Вместе с остальными. Наблюдая за их отправкой, я решила, что каждая молодая женщина обязана принять в этом участие, и вклинилась в очередь. К тому же мне очень хотелось побывать на таком большом корабле.

Объяснение Элеоноры вызвало поначалу смешки, хмыканье, покачивание головами, а затем вдруг вся каюта взорвалась гомерическим хохотом. Худые хлопали себя по коленкам и от смеха сгибались пополам, толстяки держались за животы и запрокидывали головы, а кое-кто катался по полу, умышленно причиняя себе боль, чтобы подавить смех.

А Элеонора? Ее смеющиеся уста ловили слезы из плачущих глаз.

Не смеялся лишь незадачливый ухажер. Сообразительный и смелый в будничной жизни, он стоял теперь дурак дураком и с явным облегчением ушел, когда офицер, открывший дверь, сказал, сдерживая смех:

— Поищи себе другую, Янсоний, должно быть, найдешь еще кого-нибудь.

Элеоноре офицер предложил сесть и, как только хохот немного утих, спросил:

— Кто же ты, в конце концов? Или я должен обращаться на «вы»?

— Ну за девицу легкого поведения я теперь уж вряд ли сойду, — сказала Элеонора, утирая слезы, — следовательно… Хотя, с другой стороны, ваш подчиненный так основательно меня потрепал, что в нынешнем моем виде я едва ли способна вызывать к себе уважение (при этих словах Элеонора попыталась прикрыть дыры на платье), а поскольку вы меня защитили, я из благодарности к вам не вправе обижаться на фамильярное обращение. Как я уже говорила, живу я в Оверэйсселе, а в Амстердаме остановилась у тетки на Херенхрахт.

Из-за щекотливых деталей своего приключения она не посмела сказать правду.

— И вы никогда прежде не бывали в Амстердаме?

— Нет, я здесь в первый раз. — И тут же, указав на широкий эркер с видом на воду, оживленно, желая сменить тему разговора, и более раскованно, поскольку к ней обратились на «вы», добавила: — Он-то, наверное, и расположен над кормой. По пути сюда я подумала, как здорово в нем обедать, например возле острова Мадейра, а после обеда стряхнуть объедки в океан.

— Если хотите, можно расположиться там, — сказал офицер, почувствовав к ней симпатию. — Вам придется погостить у нас некоторое время, ведь, пока поднят флаг с изображением сердца, никто не имеет права ни подняться на корабль, ни покинуть его. Мы сейчас так же далеки от земли, как посреди Тихого океана. А если я наполню два бокала мадерой, то мы окажемся возле Мадейры, и ваша мечта станет почти реальностью.

И вот Элеонора уже беседует за бокалом вина с офицером в самом уютном уголке корабля, в уголке, освещением и красотой убранства больше похожем на будуар времен Людовика XV, чем на каюту голландского судна XVII века.

Она кое-как привела в порядок свою прическу и одежду, и под действием вина и оживленной беседы ее бледность и застенчивость сменились румянцем и уверенностью.

Взгляды их были устремлены на запад, на широкий разлив реки Эй и на две полоски суши, острова Рёйхоорд и Хоорн, а затем скользнули к югу, где за зеленеющими берегами виднелся коренастый силуэт харлемского св. Бавона.[116]

Во всех направлениях по реке сновали суда, каботажные, рыболовные, тьялки, лихтеры, ялы, шлюпки.

Как счастлива была Элеонора, что может исполнить свое страстное желание совершить экскурсию по этому музею под открытым небом, ведь ее недавний защитник, а теперь кавалер умел ответить на все вопросы. Он знал любую модель, любую техническую тонкость, знал маршруты, а нередко и какой груз везет то или иное судно, знал размеры шлюзов в Гауде и в Дордрехте. И о самом плавании, о силе ветра и сопротивлении воды он рассказывал так, что она как бы видела все собственными глазами и запомнила навсегда.

Пока он говорил, взгляд его часто скользил по ее мягкому, но энергичному профилю, однако ее глаза, неизменно направленные на предмет, о котором шла речь, лишь однажды поблагодарили его восхищенным и полным уважения взглядом.

Человек он был молодой, приятный, с густой шевелюрой, с ясным и живым взглядом, с усами, придававшими его лицу веселое выражение — выражение неистребимого оптимизма.

После третьего бокала он спросил:

— Не хотите ли осмотреть наш корабль?

— Конечно, очень хочу! Но не будет ли мне снова грозить опасность?

— Вы находитесь под моей защитой, и с вами ничего не случится. К тому же страсти, наверное, несколько улеглись. Правда, это и сейчас еще не детский садик.

— В провинции тоже приходится терпеть типов вроде здешних. Как они порой при этом надоедают, да еще кричат: «Мы тоже люди!»

— Знаете что, сначала мы спустимся на нижнюю палубу, совершим прогулку в утробе, как черви. Вот, смотрите, это — офицерский люк, через него можно попасть в любое подпалубное помещение; но сперва убедимся, не следит ли кто за нами, так как я не уверен, что капитан одобрит нашу затею.

Он присел за спинкой тяжелого кресла, скрывавшего люк от взглядов других офицеров, открыл его и быстро кивнул. По этому знаку Элеонора мгновенно и незаметно для остальных скользнула вниз, он следом за ней, и крышка люка над его головой снова опустилась.

С минуту они привыкали к полутьме (помещение освещалось лишь двумя узкими иллюминаторами), а затем для Элеоноры началась прогулка, которая могла бы подсказать Жюлю Верну тему романа о путешествии к центру Земли.

Из первого отсека, где хранились карты и инструменты, где мягко и таинственно поблескивала медь, где можно было увидеть глобусы, географические карты, карты морей и звездного неба, узкий трап и дверца вели в просторное помещение. Полутьму в нем прорезали лучи света, проникавшие сквозь застекленные иллюминаторы и отверстия в деревянном корпусе корабля.

Здесь Элеонора почувствовала аромат тропиков, опьяняющий аромат мгновенного расцвета и увядания, аромат, висящий над тропическими широтами по всей окружности земного шара. Они пробирались и протискивались между штабелями незнакомых ей товаров, прикрытых материей, листьями и стеблями, товаров, каждый из которых обладал своим особым запахом. Присев на какой-нибудь тюк, провожатый объяснял Элеоноре, что это за товар, где и как его добывают, давал ей понюхать растертый листок или стебель. Потом они очутились в боковом проходе, где шеренгой стояли пушки; через пушечные порты Элеонора заметила, что нацелены пушки на купеческие дома. Она споткнулась о пирамиду сорокафунтовых ядер, раскатившихся с глухим стуком.

— А не положить ли мне ядрышко в витрину вон той лавки? Где тут порох и фитили? — Дурачась, Элеонора взялась за поворотный механизм одной из пушек.

— Оставьте, барышня, на борту слишком много опасных игрушек. Советую вам пройти здесь на цыпочках, потому что вон там расположена крюйт-камера, способная всех нас отправить на небеса. Жалко было бы красивых девчонок.

Почтительно и осторожно прошла Элеонора мимо затаившейся опасности.


Хотя офицер все время был с ней наедине в полутемных помещениях и иногда на трудных участках пути протягивал ей руку, он не позволил себе ни одного несдержанного движения. Помня о той ситуации, в которой с ней познакомился, он старался вести себя хладнокровно.

Они вошли в провиантский склад, здесь рядами стояли кадки со шпигом и солониной, бочки с бобами и с квашеной капустой и пахло отнюдь не тропиками.

— Эти продукты давно следовало выкинуть, — сказала Элеонора, зажимая нос.

— Мы иной раз месяцами едим то, что и пищей-то грех назвать.

— Это так же противно, как балаганная толстуха на ярмарке, которая зарабатывает на хлеб, выставляя напоказ отложения прежде съеденного. — Элеонора внезапно разразилась смехом, загудевшим внутри пустых бочек.

Быстро покинув это не слишком эстетичное место, они по узкому трапу добрались до кубрика с подвесными койками и здесь впервые столкнулись с любовью. Оставив позади матросские койки, Элеонора и офицер очутились на средней палубе и с удовольствием вдохнули свежий воздух.

Первая вспышка любви к этому времени уже приугасла. Многие, угомонившись, весело поднимали за длинным столом бокалы и затягивали песни, не обращая внимания на любовные парочки вокруг. Не натолкнуться на парочки было немыслимо, так что Элеонора и ее провожатый долго не могли решить, в какую сторону двинуться.

— Я знаю куда! — воскликнула вдруг Элеонора. — Полезем по вантам на марс, благороднейшую часть корабля.[117]

Ее спутник невольно отпрянул, удивленный таким предложением из женских уст.

— Давайте! «Не колебаться, за дело браться», как говаривал профессор Баченбраузер. Я полезу первой. — И, тут же схватившись за вант-трап, стала подниматься по нему, ловко и уверенно, как белка. Офицер последовал за ней, словно мученик, куда менее ловко и быстро.

«Невероятно самостоятельное и взбалмошное существо, — думал он, — ничто ее не остановит».

Элеонора, взбираясь все выше и выше, не думала ни о чем. Поравнявшись с «вороньим гнездом», она ухватилась за его край и мигом очутилась внутри. Немного погодя и офицер сел рядом.

Теперь они скрылись от любого взгляда, скрылись от всего корабля, сидели в этаком двухместном небесном теле, у которого не было ни орбиты, ни вращения, — на прикрепленной к мачте неподвижной звезде.

Перед Элеонорой снова открылся Амстердам, но уже со стороны реки. Он был виден гораздо лучше, чем утром, целиком, со всеми своими кварталами, пронизанными сетью каналов, всюду меж угловатыми домами блестела вода, всюду вода и суша соединялись цепочками судов. Город напомнил ей гигантскую морскую губку.

Указывая на красное сердце, реявшее совсем близко от них, Элеонора спросила без всякого перехода, как спрашивают о том, что давно уже не дает покоя:

— Для чего вам такой обычай? Разве у матросов нет жен? Дома в городе полны женщин! Почему вы допускаете подобное на борту корабля?

— Я объясню, хотя все это не вполне для девичьих ушей. Видите ли, наши матросы холосты. Если я скажу вам, что больше половины экипажа не возвращается из столь дальних путешествий, вы поймете, что обзаводиться женами матросам не имеет смысла. Кто плавает на Восток, связан с жизнью так непрочно, что как бы и не считается живым. Поэтому на пристани их никто не встречает. А ведь и матросу нужен хоть кто-нибудь. Целый год он лишен всего, и какой же голод его обуревает. Нет, не голод. Неутоленная жажда. Вы сами в этом только что убедились. И если бы сейчас моряков с годовым жалованьем в кармане просто отпустили на берег, ничего хорошего не вышло бы, они бы оказались во власти женщин, и каких женщин! От всех заработанных денег наутро гроша ломаного не останется. Этого компания не хочет. Чтобы защитить моряков от них же самих, она ввела этот обычай. Нанимает женщин и организует их доставку. Когда матросы сойдут на берег, они по крайней мере будут уже владеть собой.

— А офицеры? А вы? — Вопрос вырвался у нее помимо воли.

Краска залила его мужественное загорелое лицо, и с тем движением, какое проделывает солдат, становясь во фронт, он ответил:

— Более высокое звание требует и более высокого самообладания.

Этим ответом он одновременно укротил свое внутреннее волнение, ибо от сидевшей подле него Элеоноры исходил такой соблазн, что несколько раз ему лишь с большим трудом удалось подавить желание обнять ее.

Элеонора, разумеется, заметила это и, стремясь направить беседу в иное русло, быстро попросила:

— Расскажите что-нибудь о последнем плавании. О самом удивительном вашем приключении.

— Трудно сказать, что было самым удивительным. Когда находишься в море, удивительные события следуют одно за другим; в тропиках то и дело спрашиваешь себя: неужели этот мир тот же, в котором ты родился? Но самое опасное приключение связано со штормом, налетевшим на нас у Негапатама.[118]

Мы шли близко к берегу (в такое время года никогда не ждешь сильных ветров), но внезапно нам пришлось бросить якоря на расстоянии мушкетного выстрела от скалистой гряды, которая, словно далеко выдвинутый волнорез, защищает берег.

Пока мы убирали паруса и задраивали пушечные порты, шторм разыгрался не на шутку, и вся наша надежда была лишь на якоря.

Окажись вы тогда на корабле, вы бы зажмурили глаза. Впереди надвигающиеся горы воды, позади скалы в пене разбившихся валов, за скалами на берегу местные жители, предвкушающие нашу гибель, справа и слева кипящая бездна, над головой свинцовое небо в клочьях летящих туч и сверкающих зигзагов молний, а под нами, в глубине, зияющие провалы океана, где порой на мгновенье мелькало обтекаемое тело акулы (хищники будто чуют, что кораблю грозит беда), — куда ни глянь, со всех сторон жуткие, вызывающие дрожь картины.

И ничего, ничего не могли мы предпринять, разве только по возможности укрыться от донной волны, если она вдруг появится. Вы, наверное, слышали, это волна, которая прокатывается по кораблю с носа до кормы и смывает все, что может сорвать с места. Лишь несколько человек, крепко привязанных, оставались наверху для наблюдения.

Матрос, находившийся на корме, возле фонарей, заметил шлюпку, оторвавшуюся от другого корабля, стоявшего на якоре недалеко от нас. Шлюпка, взлетая на волнах, двигалась в сторону наблюдателя. «Скоро ее в щепки разобьет о скалы», — подумал он. Не спуская со шлюпки глаз, в тот миг, когда она очутилась на гребне волны, он обнаружил, что в ней люди. Обычно при штормовой погоде в шлюпки сажают нескольких матросов, следящих за их сохранностью. «Может быть, они пройдут близко от меня и я смогу бросить им конец», — с этой мыслью матрос, отвязавшись, приготовил трос к броску. Шлюпка все приближалась, казалось, пройдет она под самым кормовым свесом. Матрос, держа конец наготове, увидел вдруг, что шлюпка полна воды и волны вот-вот затопят ее окончательно. Двое моряков непрерывно вычерпывали воду, трос им не поймать.

Тогда наш матрос, улучив момент, прыгнул в бушующую стихию, вынырнул возле шлюпки, перебрался через борт и мгновенно закрепил трос.

Риск был огромный, но трос выдержал, якорные канаты тоже, шлюпка была спасена.


Слушая рассказ, Элеонора откинулась назад, заложив руки за голову, и взгляд ее скользил все выше и выше по вантам, пока не достиг верхушки мачты, на которой развевался флаг.

— А матрос, проделавший все это, сейчас на борту? — спросила она, не меняя позы.

— Да, сейчас вспомню, кто это был. Ага! Это Янсоний, доставивший вам столько неприятностей.

Уже в который раз слезы брызнули из глаз Элеоноры. Чего только не случается в этом проклятом, дурацком, благословенном Амстердаме!

— Так мне надо было?..

Молодой офицер не ответил, понимая, что вопрос задан не ему. Теперь он мог наблюдать за ней более откровенно и, чем дольше на нее смотрел, тем больше она ему нравилась. Он хотел лишь одного: заключить ее в свои объятья и превратить «воронье гнездо» в гнездышко любви, однако что-то удерживало его от этого. Возможно, ощущение, что Элеонорой владеют более глубокие чувства, нежели обычная плотская страсть.

Флаг тоже не дал ответа. Он продолжал беззаботно трепетать, откликаясь на завихрения и толчки ветра, возвещая о незримом движении, царящем повсюду, о колыхании и волнах, летящих все дальше подобно птицам, к тому же и выглядел он великолепно — мягкий алый цвет средь небесной синевы, порой в столь пламенном изгибе, что сердце напоминало скорее факел.

«Сердце, которому не дано кровоточить, которое способно лишь пылать, — подумала Элеонора, — пылать и трепетать».

И все же ответ она получила. Флаг стал приближаться к ней, сердце, снижаясь, вырастало в размере, а когда очутилось возле Элеоноры и она вскочила ему навстречу, сердце, продолжая трепетать, на мгновение прикоснулось к ней и озарило ее таким ярким светом, что у Элеоноры словно зарделось все тело, прикрытое рваной одеждой.

Флаг, миновав «воронье гнездо», опускался ниже и ниже, а Элеонора неподвижно стояла, опершись спиной о мачту, и пыталась где-то вдали снова отыскать себя.

Офицер при спуске флага совершенно изменился. Привел в порядок одежду, стряхнул с нее пыль, выпрямился, а как только флаг оказался на палубе, коротко и сухо заявил:

— Пора возвращаться. — Внизу он добавил: — Подождите меня: вы вернетесь вместе с нами. Не беспокойтесь, больше вас никто не тронет.

И правда, дисциплина была восстановлена, власть женщин кончилась, ни один моряк уже не глядел на них. Словно призраки в час рассвета, женщины торопливо сели в лодки и уже без песен и веселой болтовни отправились на пристань.


Элеонора, подождав полчаса, села в офицерскую шлюпку. На обратном пути никто не сказал ей ни слова.

На набережной все стали расходиться, а ее провожатый, вновь почувствовав себя свободным от корабельной дисциплины, взял на прощание ее за руку и скромно, не глядя на нее, спросил:

— Может быть, мы встретимся еще раз?

Элеонора вздрогнула и покраснела по-настоящему.

— Я не решилась там признаться, — промолвила она наконец, — но… я замужем.

Он выпустил ее руку и, прежде чем повернуться и уйти, произнес слова, которые не так легко забыть, и она никогда их не забудет:

— Брак — то же кораблекрушение, один раз его нужно пережить.


Элеонора уже не могла разделять всеобщую радость. Надо было спешить домой, к мужу. Как примет ее Виллем и что он подумает о ее посещении корабля Ост-Индской компании, о ее порванной и запачканной одежде? Настал миг возвращения, похмелья от пьянящей свободы.

Страдая от тревожных мыслей и дурных предчувствий, не замечая послеполуденной красоты, Элеонора добралась до дома, поднялась по широкой лестнице с пышной балюстрадой и дважды ударила тяжелым медным кольцом.

Барбара открыла дверь и испугалась, узнав свою хозяйку.

— Здравствуйте, мефрау! Я уж хотела было сказать, что у дверей мы не подаем, — вырвалось у нее.

Элеонора прижала палец к губам и показала наверх. «Только бы успеть переодеться», — промелькнуло у нее в мозгу.

Увы, ничего из этого не получилось. Открылась боковая дверь, и ей навстречу вышел супруг. Барбара убежала на кухню.

Виллем Хонселарсдейк оглядел свою молодую жену с ног до головы, и на лице его отразились досада и сильнейшее недовольство. Он ни о чем не спросил, не стал возмущаться, только сказал:

— Переоденься к ужину.

Элеонора не знала, куда спрятаться от его взгляда.

«Лучших слов он не мог бы придумать, — размышляла она, умываясь и переодеваясь, — в них весь его упрек; он избавил меня от мучительной необходимости выслушивать его в таком виде, дал нам обоим возможность прийти в себя, позволил мне вновь воспользоваться самым лучшим оружием женщин. Гнев не лишил его тонкости и благородства. Возможно, теперь он осознал свою вину, и я смогу по-прежнему его любить».

Ужин проходил в молчании, оба считали, что начать должен другой. Казалось, что беседу пытались поддерживать ножи и вилки, они звякали и стучали вдвое громче, и не без основания, ибо процесс еды в такой ситуации позволяет по крайней мере сохранять внешнее спокойствие.

Несмотря ни на что, Элеонора ела прилежно, голод давал себя знать, а меню, составленное Венделой, было гораздо удачней обеденного.

«События развиваются стремительно, — думала Элеонора, — второй раз едим вместе и уже вот так — поистине молниеносный прогресс. Любопытно знать, наладятся ли наши отношения вновь».

Во время еды она прикидывала стоимость окружавших ее вещей и к концу ужина подсчитала стоимость мебели в столовой с точностью до гульдена. Элеонора уже успела немного научиться бухгалтерскому делу у своего мужа.

И после, на протяжении всего этого долгого вечера, ничего не решилось, молодая супружеская пара то разыгрывала пантомиму, то являла собой этакие восковые фигуры. Но когда, сбросив дневную одежду, они улеглись в постель, уклоняться от общения стало трудно. Элеонора вопросительно погладила плечо и руку мужа. Тот не ответил на ласку и не отодвинулся. Только спросил в темноте:

— Где ты была?

Элеонора начала рассказывать об этом дне, о полном событий, счастливом дне. Рассказывала она с присущей ей непосредственностью, а муж слушал со все возрастающей досадой и возмущением. Когда же она дошла до визита на вернувшийся из плавания корабль, он резко повернулся к ней спиной и сказал:

— Так ты была среди продажных женщин! Ну, с меня хватит.

— Но откуда же мне было знать, что всё это означает!

— Так они тебе и поверили! Продажная женщина! В объятьях первого попавшегося матроса! Надеюсь, ты понимаешь, что в этом доме тебе теперь не место. Чем скорей ты отсюда уедешь, тем лучше.

Ни один из них не дал воли своим чувствам. Они примирились со случившимся, так как поняли: это — судьба. Их собственная судьба была судьбой Амстердама. Это стало ясно Элеоноре в тот вечер, проведенный хотя и в молчании, но в напряженных раздумьях. А поскольку она не была уверена, что и Виллему это ясно, она произнесла длинный монолог, не спрашивая, готов ли супруг ее выслушать.

— Что здесь мне не место, я сегодня поняла. Дом для меня чересчур высок, коридор чересчур неуютен и холоден, улица, на которой мы живем, чересчур широка. Счастливой я здесь никогда не стану. Если же мне придется вести себя в этом доме так, как требуешь ты, я буду и вовсе несчастной.

Видишь ли, Виллем, я представляла себе жизнь в Амстердаме по-иному. Я полагала, что мы войдем в общество увлеченных людей, где каждый по-своему участвует в создании чего-то грандиозного и потому полон жизнелюбия, — общество, похожее на улей, в котором нет одинаковых пчел.

Я думала общаться с самыми разными людьми, стоя у окна, весело болтать с соседкой через улицу, придя на рынок, рыться в товарах, бродить вдоль пристани и путешествовать по воде. Ведь это и есть та часть городской жизни, от которой ты отвернулся. Ты предпочитаешь ходить по мраморным коридорам и ездить в карете, ты уже не способен жить в старых кварталах, тебе нужен высокий дом на широкой улице.

Я тебя не корю, мне теперь понятно, что так и должно быть, деньги делают людей холеными и изнеженными, и в эпоху благосостояния это неизбежно. Десятками строятся дворцы в новом французском стиле.

Но в старом Амстердаме людей, подобных тебе, еще не было, они бы не сделали этот город великим, ведь они боятся трудной и опасной работы. Ты стал дипломатом и уже не знаешь, что такое плавание по морю. Потому и сказал с такой легкостью: «первый попавшийся матрос». Матросами были твой отец и твой дед, это им обязан Амстердам своим могуществом, это они создали чудо на земле и по сей день пекутся о его сохранности, хотя порой это стоит им жизни. А тот, кто, сидя за конторкой на высоком табурете, полагает, что возвысился над ними, тот разрушил чувство общности, а тем самым красоту и благоденствие.

Старый Амстердам был единым городом, вы же разделили его, и теперь появились два типа людей. Тут уж ничего не исправить, как ничего не исправить в нашей с тобой жизни.

На корабле, Виллем, я тебе не изменила, но очень жалею об этом. Когда я поднялась на борт, меня встретил тот самый первый попавшийся матрос, пожелавший соединиться со мной. Однако я защищалась как бешеная, и он ничего не добился, только порвал мне одежду. Потом я случайно узнала о его смелом поступке во время плавания и пожалела, что не уступила ему. Я бы с радостью подарила ему несколько счастливых минут, так как он заслуживает гораздо большего.

Я люблю старый Амстердам, я готова полностью, без всякой корысти, довериться ему, как собиралась довериться тебе, и буду с ним счастлива.

Элеонора умолкла и заплакала. В ней вели борьбу две глубокие привязанности, а в таких случаях сердце всегда болит, обливаясь кровью.

На следующее утро, забрав свои вещи и Барбару, она навсегда покинула этот дом.


Ее имя, которое никогда уже не произносилось ни в Расфелте, ни на Херенхрахт, звучало в Капстаде[119] и на острове Децима,[120] шепотом передавалось из уст в уста в джунглях Суринама и среди скал Антильских островов. При жизни Элеоноры всегда во всех частях света кто-нибудь думал о ней.

Загрузка...