* * *


Генерал Аверкин появился шумно, со «свитой» - майоры, капитаны… Одеты - будто только со строевого смотра, правда не парадного, но по всей форме.

Сам генерал имел прямо-таки богатырский вид: высокий, плечи - косая сажень, выправочка - позавидуешь. И голос настоящий, мужской, за три версты слышен.

- Начштаба, с картой ко мне! - приказал басом, адресуясь к моей персоне.

- Есть! - Стараюсь не подкачать.

- Рассказывай, где отряды, что делают, что имеют.

Выложил, что знал, покороче, побесстрастнее, как и положено докладывать старшему начальству.

- Ялтинский, говоришь, на самой макушке гор, а потом, как его?…

- Акмечетский.

- Во-во! Где он?

- В двадцати километрах от переднего края Севастопольского участка фронта.

- Это очень интересно. - Генерал долго смотрел на отметку, где было место дислокации самого западного отряда нашего района. - Это хорошо, что он там, отряд Акмечетский. Иди, начштаба!

Через час снова вызвал. Вокруг Аверкина офицеры его штаба, посередине клеенка, а на ней разная снедь и фляга. Генерал взял стакан:

- Пьешь?

- Бывает.

- Чистый?

- Не пробовал.

- Тогда разбавь. Пей!

Выпил - аж дух захватило.

- Закусывай, - подвинул банку фаршированного перца.

- Не отказываюсь! - сказал я весело.

- Теперь толком покажи дорогу на Ялтинский отряд, а оттуда на Акмечетский.

Я поднял на генерала глаза. Взгляды наши встретились.

- Я совсем недавно вернулся из Ялтинского. Обстановку могу доложить.

Генерал строго:

- Что приказано, то и делай.

- Ясно.

Доложил, что знал, а потом все же спросил:

- Подпишете приказ о вступлении в командование районом? Он написан, - я потянулся к планшету.

Генерал рукой остановил:

- Пригляжусь к отрядам, а потом скажу. А пока так: чтобы на рассвете был у меня толковый проводник к ялтинцам. Все!

Генерал переночевал и ушел, увел майоров и капитанов, охрану - группу автоматчиков. Мы снова остались с Иваном Максимовичем в своем штабе. Лишь недостроенная землянка напоминала о шумных гостях.

Бортников прикинул так и этак, а потом попросил:

- Пиши Мокроусову рапорт: генерал в командование не вступил, дорога у него севастопольская. Все ясно?

- Яснее некуда, товарищ командир! Генералу - фронт, партизану - лес!

- Все так и должно.

Поступают тревожные вести из отрядов: каратели готовят против нас небывалую по масштабам экспедицию: дивизии подтягиваются к горам.

Из штаба полетели наши связные с предупреждением: внимание!

12



Ялтинцы приветливо встретили генерала.

Аверкин со своими майорами, капитанами, телохранителями. Остатки первой боевой группы. Вторая группа - ребята на подбор… Всего более ста пятидесяти партизан. Сила! Казалось, сам черт им не страшен, не то что карательный отряд. Пусть попробуют - по сопатке получат!

Генерал первым делом потребовал установить связь с командиром Акмечетского отряда Кузьмой Калашниковым.

Связные немедля бросились выполнять генеральский приказ.

Но Аверкин не хотел покидать ялтинцев, не оставив после себя доброго боевого следа. Тут мысли генерала и отрядного Мошкарина полностью совпадали. Последний тоже мечтал о крупном боевом успехе, ну хотя бы об ударе по тем же Долоссам.

Срочно был вызван Становский.

Генерал скользнул по нему взглядом строгих и требовательных глаз:

- Кто в Долоссах?

- Румынская рота, товарищ генерал. Еще взвод немцев и группа полицаев.

- Слушай внимательно. Сегодня же пойдешь в разведку. Лично выясни, сколько и чьих там солдат, вооружение, огневую оборону.

- Понятно.

Мошкарин добавил:

- И где Митин.

- Понятно.

- О результатах докладывай через связных.

Генерал и командир отряда Мошкарин по всем правилам готовились к удару по вражескому гарнизону, были даже у южного обрыва яйлы - на личной рекогносцировке.

Идея удара по гарнизону захватила ялтинцев и всех, кто находился у родника Бештекнэ. Возник тот самый боевой задор, который обеспечивает успех там, где, по всем расчетам, его не должно быть.

Отряд напружинился, в нем появилось то, что появляется у бегуна на длинной дистанции, - второе дыхание.

Политрук группы - ялтинский электрик Саша Кучер - читал вслух книгу командующего Алексея Мокроусова о боях в тылу барона Врангеля. Глава - штурм Судака. Слушают - слюнки текут. Еще бы! Мокроусов в полковничьей папахе, на резвом коне влетает в набитый беляками город. Его с почетом встречают господа офицеры, дамы - красавец, а не полковник!… И вдруг разворачивается… Красное знамя. Свист, гик, улюлюканье: «Братцы, бей беляков, пузанов буржуев!»

…Начальник штаба Тамарлы шуршит картой, беспокойно почесывает бороду, поглядывает то на генерала, то на Мошкарина. Что-то ему не по себе, но в конце концов азарт захватывает и его. Только непонятно, почему молчит Становский - связного от него нет!

Двенадцатое декабря… День холодный, сумеречный. Над мертвой яйлой, окутанной снежным саваном, ползут тучи.

Тамарлы не спит. Еще не было полуночи, а он все выходит на дальние посты и прислушивается.

Тихо.

- Все в порядке, - докладывает начальник караула через каждые полчаса.

Все больше тревожится Тамарлы, Подсел к Мошкарину:

- Может, поднимем отряд, уйдем сейчас?

- Не паникуй, старина. Каратели не на волшебных коврах-самолетах. Они себя уже обнаружили бы.

Не спится и командиру второй группы Петру Ковалю. «Шоферское чутье!» - любил он эти слова. Когда предчувствуешь опасный поворот - вовремя ставь ногу на тормозную педаль.

Коваль подходит к начальнику штаба:

- Разрешите усилить охрану, Николай Николаевич?

- Давай! - охотно соглашается Тамарлы.

Не спит и Мошкарин, спрашивает у комиссара Белобродского:

- Как думаешь: куда пропал Степа?

- Да ты поспокойнее. Была бы опасность - предупредил бы, точь-в-точь.

Командир молчит. За землянкой посвистывает декабрьский ветер. Морозно - дух захватывает. Генерал подбадривает:

- Фрицы слишком любят себя. Не придут в такую холодяку.

И вдруг самый дальний пункт наблюдения тревожно доносит:

- Внизу шумят машины!

Петр Коваль бежит к наблюдателям, слушает.

Чу, ветер доносит звуки. Да, точно - машины приближаются к горным деревушкам Биюк-Узень-Баш и Кучук-Узень-Баш.

Тревога!

Отряд выскакивает из теплых землянок. Морозище - насквозь пробирает.

Партизанский секрет, выставленный на километр от штаба, настораживается:

- Вроде кашлянул кто-то.

- Тихо.

И вдруг из предрассветного полумрака вырастает цепь карателей. И еще одна цепь, со стороны Ай-Петринского плато.

Мошкарин приказывает Ковалю:

- Задержать во что бы то ни стало!

- Задержу!

Над молчаливой и сонной яйлой еще не раздалось ни единого выстрела, но борьба уже шла.

Генерал молча выслушивает доклады.

Мошкарин предлагает:

- Товарищ генерал, прошу отойти на запасные позиции.

- А ты?

- Организую оборону и выйду к вам, на правый фланг. Там нужно опередить немцев, не допустить окружения.

- Одобряю!

Генерал со своей группой начал отход.

Мошкарин побывал на боевой позиции Петра Коваля.

- Здесь остается начальник штаба Тамарлы. Любой ценой задержи, Петро, карателей! Я буду на правом фланге - оттуда немцев не жди, не пущу.

- Есть! Прощай, командир.

Группа Коваля занимала удобную позицию - у опушки мелкого дубняка, выклинившегося из лесного массива.

Фашисты шли на сближение не торопясь, надеясь застать отряд врасплох.

Вот уж до их авангарда рукой подать. Видны каски, заиндевелые воротники, глаза, со страхом ощупывающие мелкий кустарник.

- Огонь! - приказал Коваль.

Били в упор. Строчил из немецкого автомата часовщик Кулинич. На выбор бил политрук Кучер. Рядом с ним примостился парторг отряда Иван Андреевич Подопригора, бывший лектор Ялтинского горкома партии, больной туберкулезом, но давно позабывший о своей болезни. Беда иногда вылечивает то, что не могут вылечить врачи.

Фашистский авангард как ветром сдуло, большинство его было уничтожено.

Это отрезвило немцев, но ненадолго. Их оказалось несметное число, и у них был железный приказ: отряд уничтожить!

По землянкам стали бить горные пушки, минометы.

Врач Фадеева и медицинская сестра Тамара Ренц спасали раненых, обмороженных. Пекарь Седых закричал:

- Идите на линию огня, там вы нужнее. Слышите?!

Фадеева ушла, а Тамара осталась выносить раненых.

Атака!

Вал неудержимый, цепь за цепью на лагерь. Местами вспыхивала рукопашная схватка.

Тамарлы прислушивался к правому флангу - не дай бог оттуда немцы!

Но пока там тихо. Значит, все-таки выход есть.

- Хлопцы, на северо-восток, к скалам!

Партизаны начали отходить.

Отстреливаясь, поднимались к оледенелым скалам. Тамарлы следил за тем, чтобы ни одного раненого не осталось в лагере.

- Николай Николаевич, и вам пора!

- Хорошо, хорошо! Я сейчас.

Рядом разорвалась мина, осколком убило старого штабс-капитана наповал. К нему бросилась врач Фадеева, но пуля настигла и ее, когда она склонилась над трупом.

Парторг Подопригора и Петр Коваль уводили отряд все восточнее и восточнее, опасаясь, что на правом фланге вот-вот появятся каратели. Тогда полное окружение…

- Скорее, скорее! - подгонял партизан политрук Кучер.

Вдруг на далеком фланге, куда отошли генерал Аверкин и Мошкарин, вспыхнула ожесточенная стрельба.

- Наши! - сказал Подопригора, не останавливаясь.

Стрельба на фланге была короткой.

Отряд выходил в безопасное место.

…Только спустя четыре часа после боя в лагере с разрушенными землянками, со следами ожесточенной схватки появился начальник разведки Степан Становский.

Он натыкался на трупы, лежавшие под снегом, кричал:

- Кто есть живой?

Становский обнаружил раненного в шею разрывной пулей часовщика Василия Кулинича.

Долго искали следы генерала Аверкина, Мошкарина и тех, кто с ними отходил, кто не дал сомкнуться кольцу окружения, кто, по существу, помог сохранить главные силы отряда.

Останки генерала Дмитрия Ивановича Аверкина, Дмитрия Мошкарина, комиссара отряда Белобродского и всех, кто был с ними, обнаружили через многие дни на спуске Бештекнэ.

Какая трагедия здесь разыгралась?

Свидетелей не осталось. Горы молчали.



* * *


А Митин жил. Митин знал не только место расположения Ялтинского отряда. Пока Митин жив, покоя отрядам у яйлы не жди.

Становский! За тобой Митин!

Карательная экспедиция на Ялтинский отряд недешево обошлась генералу Цапу. До ста убитых солдат и офицеров. На окраине Ялты появилось новое немецкое кладбище.

13



«Шеф Никитского ботанического сада профессор Щербаков»!

«Бургомистр города Ялты знаменитый и почетный хирург Василевский»!

«Интеллигенция Ялты с почтением выслушала доклад майора фон Краузе о развитии искусства в великом рейхе»!

Это с газетах, в частности в издаваемой в Симферополе на русском языке, но с немецким названием «Штимме дер Крим».

«Инженер- механик Коньков делился с немецкими инженерами опытом использования малоемких котлов в процессе виноделия»!

Читаю - и волосы дыбом! Что ни фамилия - знакомый.

«Бывший лейб-медик русского царя известный заслуженный профессор Николай Федорович Голубов принял ученых коллег из Берлинского института»!

«Господин Петражицкий провел дегустацию вин в бывшем Ливадийском имении»!

Поначалу эти новости как обухом по голове.

Нет ничего выше человеческого доверия.

Вот ты, например, знаешь, что перед тобой бывший русский помещик. Он перед тобой, человеком, который впервые облачился в фабричные штаны великовозрастным парнем, чай внакладку выпил, когда было шестнадцать лет, по-настоящему стал наедаться на армейской службе. Ты знаешь, что у села Никиты, где сейчас ворота в сад, лежит бывшая земля этого помещика, рядом подвал для вин, просторный дом. Это все принадлежало ему, пока революция не отняла.

И все- таки ты уважаешь бывшего помещика, уважаешь потому, что он нужный человек, великий специалист по виноделию, по его книгам учатся студенты, его советы дороже золота. Он стар, сед, его мучают подагра, сердцебиение, годы гнут к земле, но он держится, мотается между Симферополем и Ялтой по горным дорогам, молодо спорит со студентами, подтрунивает над нами, «новоиспеченными Эдисонами» -меня и Родионова он так однажды окрестил, - подбадривает сына Петра, человека талантливого.

Одним словом, профессор Михаил Федорович Щербаков заслуженно пользовался нашим доверием.

И вот когда на землю твою пришли фашисты, он, профессор, как будто без нажима со стороны, по собственной воле становится шефом Никитского ботанического сада, находит добрые слова для оккупантов, что-то бормочет о древней немецкой культуре и гуманизме.

Петр Щербаков, сын профессора и мой товарищ, добровольно ушел на фронт. Он беспокоился об отце, написал мне письмо: узнай, как там старик, какие у него планы?

Исполняя просьбу товарища, я встретился с профессором. Встреча была в разгар эвакуации, и разговор наш начался на эту тему. Он и кончился на ней.

- В какие края собираетесь эвакуироваться, товарищ профессор?

- Стар я для таких моционов.

- Но фашисты могут прийти и сюда!

- Фашистов, сынок, не знаю, а с немцами встречался, знал ученых, музыкантов, врачей.

Ах, как больно резанули меня профессорские слова. Я быстренько ретировался. Обидно стало, видите ли, за простоту нашу. На память пришла поговорка: «Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит».

Немецкий шеф!

О демагогических шагах оккупационных властей у нас мало что знают и пишут. Чаще мы признаем лишь одно: вошли фашисты - жди виселиц.

Да, виселица - фашистский герб. Не случайно их знак - свастика, контуры перекрещенных виселиц.

Но было в арсенале у немцев кое-что и другое.

Майор Краузе первым нанес визит профессору Щербакову. Он поблагодарил русского ученого за книгу, которая и для немецких виноделов была настольной.

Майор из семьи рейнских виноделов, его отец встречался с профессором Щербаковым на всемирной дегустации вин.

Нет, майор не настолько глуп, чтобы предложить профессору его бывшие земли, подвалы, дом. Он знает, что значит профессор для крымского виноделия, с какой самоотверженностью учил советских студентов.

Майор ведет разговор об араукариях, редчайшей коллекции кактусов Никитского сада, о древнем тысячелетнем тисе, который, к счастью, сохранился до сих пор.

Обо всем этом рассказывал мне совсем недавно сын профессора, кандидат наук Петр Михайлович Щербаков, с которым порой мы встречаемся.

Краузе ничего не требовал, не предлагал, откланялся и отбыл.

Профессора беспокоило одно: как быть с уникальной флорой Никитского сада? Она еще цела, но опасность-то рядом. Начальство эвакуировалось, рабочие разбежались, парники разбиты. Слава богу, пока тепло еще, но зима-то на носу.

И профессор стал собирать людей, распоряжаться, искать стекло, стекольщиков, укрывать нежные бананы.

Нужно было то, другое, третье, нужна была немедленная помощь транспортом. Разыскал адрес разлюбезного Краузе, связался с ним, с тревогой изложил свою просьбу и нашел полное понимание.

Старый профессор газет не читал, к пропаганде был глух, он был человеком жизненных фактов. А факты говорили в пользу Краузе и того, кого он представлял.

И когда Краузе закинул удочку: а не согласится ли господин профессор добровольно стать шефом научного учреждения - Никитского ботанического сада, - Щербаков только плечами пожал. Ему наплевать, как это называется. Сад должен жить - главное.

На следующий же день после этого разговора налетели корреспонденты и фоторепортеры. Они задавали вопросы, щелкали аппаратами, толкались, заглядывали в скромную профессорскую квартиру, на все лады склоняли его прошлое.

Профессор вышел из себя и прогнал всю эту шатию-братию.

Но дело было сделано. Газеты вовсю трубили о профессоре, принявшем в свои объятия немцев с их идеями и порядком.

Профессор газет не читал. А мы читали и негодовали! И если бы профессор тогда попал к нам в руки, мы могли натворить такого, чего себе вовек не простили бы.

Ведь мы тоже были людьми фактов. Только факты порой мы видели прямыми, как купеческий аршин.

Да, старый профессор был слеп, но со зрячей душой. Трагедия на массандровской свалке его ошеломила - она была в двух километрах от его квартиры и не могла миновать его, никак не могла.

Старый человек взял свою древнюю палку с изображением Будды и пошел на массандровскую свалку. Он не видел трупов, но он понял правду. Явился к Краузе, заявил:

- Вы опозорили свою нацию! Я вам не верю!

Краузе не бушевал, не выгнал вон, а выждал. Потом преподнес подарок: документы, дающие право профессору Щербакову вернуть себе бывшие земли, подвалы, винодельню, дом.

Профессор долго и внимательно вчитывался в бумаги с фашистскими знаками, а Краузе ждал.

Поднялся профессор, бросил майору документы, сказал по-немецки:

- Вы очень глупы, господа!

Щербакова не стали арестовывать, сажать в подвал гестапо. Нет, его лишили продовольственного пайка, запретили кому бы то ни было посещать профессорскую квартиру. Обрекли на голод и одиночество.

Но мыслящий человек никогда не бывает одиноким. Профессор работал, уточнял технологию производства марочных вин.

Но голод… Он был разрушителен и сделал свое дело. Профессор умер. Умер непокоренным.

Была в Ялте еще одна крупная фигура из научной среды. Ее и сейчас знает мировая медицина. Фигура колоритная, с которой фашисты повозились более чем достаточно.

Я говорю о профессоре Николае Федоровиче Голубове.

Восьмидесятипятилетний, но еще могучий человек, знаток живописи и литературы, близкий когда-то к русской императорской фамилии, вхожий в апартаменты Николая Второго, остряк и весельчак, самый талантливый ученик великого русского терапевта Захарьина. Именем Голубева названа ялтинская клиническая больница. Голубовская работа «Соображения о сущности бронхиальной астмы» имела большое звучание в медицинском мире.

Николай Федорович жил в двухэтажном особняке, за заслуги перед народом не экспроприированном революцией.

В годы Советской власти профессор занимался большой научной и общественной деятельностью, решал проблемы курортологии.

Он был стар, но трудно было найти врача с такой страстной, молодой душой. Доступный, по-русски душевный, скромный, любвеобильный.

Таким его знала Ялта.

Я, рядовой механик, далекий от медицинского мира, все равно. что-то знал о профессоре, как знали его поголовно все ялтинцы. Бывают люди, о которых не знать нельзя.

Профессор остался в оккупированной Ялте.

Почему? Не знаю. Могу только предположить, что причина была та самая, о которой напрямик говорил мне Щербаков: «а с немцами встречался».

Фашисты, конечно, широко были информированы о жизни и деятельности крупного ученого. Они не могли не знать, что в свое время профессор лечил даже немецкого кайзера.

Заняв Ялту, пошли к профессору. С подарками, цветами. И не какие-нибудь там рядовые гитлеровские офицеры, а ученые, медики, среди которых были и те, кого профессор знал лично.

В фашистских газетах широко освещалась жизнь профессора, писали о его приемах, высказываниях о немецкой культуре.

На Екатерининской улице у особняка профессора часто останавливались легковые машины, из них выходили высокопоставленные офицеры, медики и поднимались к парадному входу.

Профессор в городе не показывался, но о нем шумели сами немцы, и довольно успешно.

У тех, кто еще до конца не понял, что такое фашизм, вспыхивала надежда на лучшее, а кто разобрался в характере оккупантов, с горечью думал о том, что напрасно Советская власть либеральничала с такими, как Голубов.

Мы читали в немецких газетах статью о Голубове, интервью с ним о сочинениях Достоевского и русской душе, такой загадочной и несовершенной.

Нам было стыдно за человека, перед которым раньше так преклонялись.

После войны мне дали квартиру в профессорском особняке. Я поселился в двух больших комнатах, в которых профессор провел последние дни своей жизни. (Он умер при немцах осенью 1943 года.)

То, что на каждом шагу приходилось вспоминать имя человека, которого так уважали люди, а он предал это уважение, - меня и моих товарищей, бывших партизан, выводило из себя. Слишком памятны были минуты, когда мы у костра читали фашистские газеты, в которых до небес превозносилось имя Голубова.

Как- то я пошел в городскую терапевтическую клинику и увидел мраморный обелиск с именем… Николая Федоровича Голубова. «Клиника имени заслуженного профессора Н. Ф. Голубова». «Вот до чего додумались!» -возмутился я.

И конечно, так дело не оставил, стал доказывать, что это кощунство - высекать на мраморе имя человека, которого так почитали фашисты.

Меня слушали, пожимали плечами. А секретарь горкома Василий Субботин сказал:

- Слушай, партизан! Ты прав в одном: фашисты гудели о профессоре. Но он-то о них молчал!

- Не может быть!

И действительно молчал, а мне и моим товарищам казалось наоборот.

Через год, будучи в Москве, я совершенно случайно узнал, что один из самых крупных факультетов Первого медицинского института носит имя профессора Голубова.

Я задумался - впервые, может быть: не слишком ли мы, в данном случае бывшие партизаны, примитивно судим 6 человеке? Профессор прожил почти, девяносто лет, из них шестьдесят пять врачевал, написал более ста научных трудов, любил собирать картины, почитал Льва Толстого, в свое время переписывался с наркомом Семашко, был душою ялтинского курорта. И мы все это зачеркиваем только по той причине, что доживающий свой век старик якобы любезно принимал врагов наших?

Мысли мои шли в этом направлении и заставляли многие жизненные факты осмысливать как-то по-иному. Приходило на ум, что человека надо знать объемно, по-настоящему знать, а потом уж суд над ним вершить.

В военные, да и в предвоенные годы всегда ли мы так поступали? И как порой дорого за это расплачивались!

После войны снова разыгрался мой туберкулез, да так, что вопрос стоял о жизни и смерти.

Я инвалид первой группы, пенсия не ахти какая, никаких литерных и полулитерных пайков не получаю, не положено. Семья жила трудно. Все, что можно было продать, давно было продано.

Однажды моя предприимчивая теща с таинственным видом сказала:

- Бутылки!

Оказывается, в заброшенном подвале она обнаружила гору бутылок, грязных, запыленных.

Всей семьей драили их, предвкушая час, когда теща сбудет их в ларек.

Разочарование наступило раньше, чем мы предполагали. Бутылки оказались нестандартными, их не приняли.

Но работа наша, в частности моя, не пропала даром. Под бутылками я совершенно случайно обнаружил кожаный портфель с бумагами профессора Голубова.

Тут были письма, много писем, в основном на французском языке. Два письма от Семашко, много писем от Захарьина, послания великих князей, министров русского царя. Все это было, конечно, интересно, но постольку поскольку. Нашелся, например, красочно изданный альбом, посвященный охоте царя и его семьи в Беловежской пуще. В списке участников этой охоты десятым стоит профессор Голубов.

Но вот в моих руках карта России, обыкновенная карта РСФСР. И на ней удивительные пометки, сделанные рукой профессора.

Я стал к ним внимательно присматриваться, изучать.

Вот оно что!

Профессор, оказывается, тщательно следил за театром военных действий и все знал точно. Его знания были столь конкретны, будто он каждый день слушал советские радиопередачи.

Красными кружочками были отмечены города, откуда бежали немцы, поставлены даты вступления наших войск.

Выходит, профессор имел приемник и тайно слушал наши передачи?!

Мои догадки подтвердились. В том же подвале я обнаружил старый приемник типа «СИ-34».

И вот удивительная запись. Она сделана рукой профессора за несколько дней до его кончины: «Наши заняли Мелитополь - ура! и слава богу!»

На обороте карты стихи Маяковского, бесконечное повторение строки «Лет до ста расти нам без старости». Слова «без старости» жирно подчеркнуты красным карандашом.

Карта как-то приоткрыла истинную душу профессора. Она заставила меня заняться расспросами тех, кто при немцах жил по соседству с ним.

Поначалу все шло так, как мы и думали в лесу. Профессор охотно принимал немцев, особенно ученых коллег, угощал, как мог, хлебосольно.

Но разочарование наступило довольно быстро. Он увидел не тех немцев, педантичных и сентиментальных, которых знал когда-то, а врага, жестокого и коварного.

Трагедия на массандровской свалке не нуждалась в объяснениях.

Профессор демонстративно захлопнул двери перед оккупантами и с того дня никогда их не принимал.

К несчастью Николая Федоровича, к нему присосалась женщина, хитрая и алчная. Приська - до сих пор называют ее ялтинцы. Она ухаживала за профессором, внушала, что без нее дни его сочтены.

Одинокий старик уцепился за эту Приську и даже формально женился на ней.

Приська принимала немецких офицеров, но так, что профессор об этом и не догадывался. Он жил в большой своей восточной комнате, отрешенный от всего мира, и ждал наших. В доме был приемник. Профессор как-то наладил его и на все остальное махнул рукой.

Фашистские пропагандисты расписывали профессора и его любезную дружбу с оккупационными властями, но Николай Федорович об этом даже не догадывался.

Профессора нашли мертвым, склонившимся над приемником.

Демагогия во все времена была шита, как правило, гнилыми, хотя порой и яркими нитками.

Под Севастополем гремели батареи, а здесь, в Ялте, гебитскомиссары и гаулейторы всячески заигрывали с местной интеллигенцией. Но их старания лопались как мыльные пузыри.

Жил в Ялте многие годы знаменитый хирург Дмитрий Петрович Мухин. Плечи богатырские, рост два с половиной аршина с гаком, руки грузчика, шея коверного борца. И между тем пальцы Дмитрия Петровича умели держать не только тончайший хирургический инструмент, но и виртуозно перебирать клавиши рояля.

Клиника Мухина, «Пироговка», жила. Она воздвигла барьер между собой и оккупантами, обложилась предупреждениями, выведенными черной тушью на белых дощечках: «Ахтунг! Туберкулез!»

Немцы боялись заразы и обходили клинику за километр.

В клинике был железный мухинский порядок. Тут людей ставили на ноги. По существу, в течение многих месяцев в оккупированной Ялте существовал военный госпиталь для раненых.

Дмитрий Петрович - человек мужественный, большой воли - люто презирал фашистов. И они почему-то боялись его.

Дмитрий Петрович идет по узенькому коридору улочки, теперь носящей его имя, медвежистый, неторопливый, из-под густых седоватых бровей смотрят твердо глаза. Навстречу патруль - два рослых автоматчика. Не было случая, чтобы патруль не уступил дорогу.

- Я их, сволочей, люто презирал и не боялся, - рассказывал он потом.

«Пироговка» продолжала жить и действовать. Здесь на скудном пайке содержали тяжело больных ялтинцев, и кроме того, клиника стала базой снабжения медикаментами Ялтинского партизанского отряда. Но это случилось позже, в 1943-1944 годах, когда в городе начала действовать подпольная группа Казанцева, членом которой состоял хирург Дмитрий Петрович Мухин.

Конечно, в семье не без урода. Были и такие, что верой и правдой служили своим хозяевам.

Винодел Петражицкий, переводчица Севрюгина, инженер Коньков, плановик Ценин, гидролог Василенко, всякие поклонники санаторных преферансов и курортного адюльтера, старички адвокатики в вельветовых курточках, похожие на линялых крыс…

Они не убивали, вообще боялись держать в руках оружие. Дрожали за свою жизнь, трусили и служили. Служили потому, что думали: Советской власти возврата нет! Но эти люди - лишь редкие пятна на светлом облике моего города, не поддавшегося врагу…

14



Что может быть печальнее, чем вид курорта, наполовину опутанного колючей проволокой, обставленного огневыми точками, изрытого окопами и ходами сообщений - черные пасти дотов, а над ними розы, которые неожиданно стали распускаться зимой.

Не было ни танцевальных вечеров, ни рандеву корреспондентов, охающих и ахающих в залах южнобережных дворцов.

Севастополь давал о себе знать повсюду. Под ним морем лилась кровь, конвейер из цинковых гробов выстраивался на Сарабузском аэродроме, откуда эти «подарочки» следовали в Германию.

На набережной вешали непокорных. Морской ветер качал трупы.

Самым людным местом стала площадка у ворот гестапо.

Въезжали и выезжали машины, подскакивали мотоциклисты; черными тенями, в черных платках, с почерневшими от горя.лицами толпились родственники тех, чьи судьбы решались за крепостными стенами.

Бывшие корпуса здравниц застыли в безлюдье. Обваливалась штукатурка. Подземные воды рвали подпорные стены…

Но так Ялта выглядела лишь внешне.

В городе шла жизнь, не было таких сил, которые полностью прекратили бы ее.

Люди встречались друг с другом, обсуждали события, помогали слабым, прислушивались к отдаленному гулу артиллерии на западе. И им дышалось легче: жив Севастополь!

Они видели колонны немецких санитарных машин, слышали стоны раненого врага… И это обнадеживало.

Когда в Керчи и Феодосии высадились красноармейские десанты, мы без промедления донесли эту весть ялтинцам. И они встретили Новый год с надеждой.

А фашисты продолжали нервничать. Строили доты на ялтинской набережной, на мысах, у Желтышевского пляжа… Жерла орудий выглядывали из-за решетки городского сада.

Это была уже не набережная, а укрепленная линия. Гитлеровцам мерещились десанты. Специальные подвижные мотогруппы колесили по побережью, искали десантников. Ялтинская ребятня, вооружившись ракетницами, пуляла в небо ракеты. Коменданты, окончательно замороченные десантобоязнью, за сутки трижды, а то и четырежды объявляли боевые тревоги.

Ливадийские мальчишки во главе с озорными предводителями, братьями Стремскими, однажды так ловко имитировали высадку десанта, что немцы вынуждены были снять с фронта часть одной дивизии и заставить ее окапываться от Приморского парка до самого Золотого пляжа.

В феврале, боясь десантов, фашисты начали взрывать ялтинский мол - одно из уникальных портовых сооружений на Черном море.

Иногда на горизонте против Ялты появлялись советские суда - морские охотники. Тогда гитлеровцы в панике метались по набережной, занимали огневые рубежи и открывали безрезультатную артиллерийскую пальбу.

…Наде Лисановой было восемнадцать лет. Жила она на окраине города, из ее окон видны были ворота гестапо.

Надя - подпольщица, она ждет связных от Становского. Сама много видела, слышала, а еще ей помогают подруги, которые не знают, почему Надя интересуется номерами машин, знаками на них, но все же догадываются. Подруги не любопытны, но они активны и даже озорны. Знакомятся с молодыми офицерами, что-то выпытывают у них, смеются, не боятся нарушить комендантский час.

Девушки были шумными, горячими, в сердцах их была жгучая жажда борьбы. Они ждали часа мщения за поруганный родной город, за то, что им в их восемнадцать лет приходится каждый шаг делать с оглядкой, что жизнь их не стоит и ломаного гроша: любая случайность может оборвать ее.

Они приходили к Наде, к своему комсомольскому секретарю, и ждали, когда она их пошлет с гранатой на улицу или даст листовки - и они будут их расклеивать за спинами патрульных.

К Наде с гор спускался Толя Серебряков. Это был скромный и смелый юноша, скупой на слова, но отчаянный. Он средь бела дня входил в город, не минуя ни биржу труда, ни управу. Предъявив поддельные документы, официально зарегистрировался и до того осмелел, что выследил предателя Митина и чуть не застрелил его на глазах горожан, да помешало неожиданное появление патруля.

Толю инструктировал Становский, он запретил действовать. Только наблюдение, еще раз наблюдение…

Надя, получив такой приказ, рассыпала своих девушек вдоль Симферопольского шоссе. Девушки докладывали: столько-то танков прошло, столько-то прошагало солдат.

Толя запоминал все эти сведения и приходил в горы. Он думал, что приносил данные, без которых воевать нельзя. Да, информация была очень ценной. Однако куда с ней податься? Прямой связи с фронтом не было. Сведения поступали к нам, а мы пересылали их в штаб Мокроусова. На это уходила неделя…

Снова Толя Серебряков спускался в город, снова встречался с Надей, и снова все начиналось так, как начиналось раньше.

Отрядный разведчик Миша Горемыкин таким же образом ходил в Кореиз, в домик своего отца, который по явному недосмотру был определен как явочная квартира: место встречи подпольщиков с представителями отряда.

В Кореизе от мала до велика знали, что Миша ушел к партизанам.

И вот парня посылают на связь к собственному отцу.

Какая уж тут тайна, когда кореизские пацаны, случайно заметив Михаила, начинали горланить:

- Миша-партизан! Миша-партизан!

Миша идет на очередную связь с отцом. Он парень дисциплинированный, смелый. Куда как смелый! Когда неожиданно столкнулся в лесном доме «Холодная Балка» со здоровенным фашистом, то не растерялся, отбил пистолет, направленный на него, свалил немца ударом ноги и пристрелил. Второй фашист пустил было по нему очередь, но поторопился. Миша вывернулся, исчез. Пока фашист соображал, куда делся партизан, Миша выстрелил ему в голову.

Сумерки. Миша осторожно наблюдает за родным домиком, приземистым, крытым красной черепицей, замшелой от времени.

Но почему нет условного знака?

Вдруг увидел на соседнем дворе мальчишку, позвал.

Парнишка ахнул:

- Уходи! Твоих арестовали. И батю, и маму, и сеструху…

Двое суток Миша добирался до лагеря и пришел постаревший на десять лет.

Насильно согнали народ на ялтинскую набережную, в крытой машине привезли семью Горемыкиных и публично повесили. Мужчина, женщина и четырнадцатилетняя девочка качались на морском ветру не одни сутки.

Через страшные пытки прошла Надюша. В подвале гестапо она держалась мужественно, выгораживала подруг и сумела кое-кого спасти.

На смерть пошла смело. Они никого не предала, никаких секретов не выдала, а знала много. В ее руках были адреса тех, кто остался на подпольной работе…

Есть в Ялте люди, которые до сих пор не знают, что жизнью своей обязаны Наде Лисановой, восемнадцатилетней девушке, погибшей, но не проронившей ни слова…

Они добровольно остались в городе. Им сказано было: ждите сигнала, к вам придет наш человек и скажет, что делать.

Были такие, что честно прождали все 879 дней оккупации.

А есть случай парадоксальный. Недавно мы, бывшие партизаны, ходатайствовали о восстановлении в партии Евдокима Евдокимовича Легостаева. Он был оставлен для подпольной работы, в его домике, на окраине Кореиза, спрятали оружие: пистолеты, автоматы, взрывчатку, гранаты. Прямо арсенал целый.

Легостаев ждет связных, ждет месяц, другой, год ждет, а кругом полицаи, жандармы…

Легостаев ждал связных со дня вступления фашистов на Южный берег Крыма до часа появления войск Красной Армии в освобожденном Кореизе…

Ждал! Это легко говорится. Жил-то он вроде в камере для приговоренных к смерти. Вот откроется дверь, появятся палачи… Или случайность какая… Ведь могут склад обнаружить пронырливые мальчишки, которые, несмотря ни на что, играют в войну…

Человек поседел от такого ожидания. Он трижды перепрятывал свой опасный арсенал. Первый обыск - и ему виселица. Он мог покинуть Кореиз, в конечном счете закопав оружие, но не сделал этого, а следил за своим арсеналом, ухаживал, берег от порчи и дисциплинированно ждал.

Когда же пришли наши, то нашлись «умные» головы, которые на свой лад оценили поступок Легостаева. Они исключили его из партии за «пассивность». Правда, конечно, восторжествовала, но какой ценой!

15



Отряд исподволь собирался на заранее установленное место - в Стильскую кошару; а в старом лагере, в котором лежали убитые, продолжала гулять поземка, торопясь скрыть от неожиданно заголубевшего неба следы страшного боя. И так она, эта поземка, постаралась, что через сутки-другие не осталось решительно никаких признаков того, что здесь недавно было покончено с жизнью ста пятидесяти здоровых мужчин, что и в России, и в Германии овдовело немало женщин, осиротели дети, матери остались без сыновей.

Гуляла поземка на яйле, мертвой как пустыня.

Ялтинский отряд исподволь собирался. Последним пришел политрук третьей группы Александр Поздняков, привел остатки алупкинцев. На них, оказывается, тоже напали, и был бой, и были потери.

Как- то само собой получилось, что старшим над всеми стал парторг Иван Андреевич Подопригора. Это был больной человек, с сизым бритым подбородком, печальными глазами, мягкий по характеру, но мужественно сражавшийся на линии обороны, когда вблизи лагеря показалась первая карательная цепь.

Иван Андреевич командовать не умел. Он больше уговаривал, чем приказывал. И бог его знает, может быть, в тот час доброе слово было важнее командирского окрика.

Отряд притих. Никаких вылазок, разве лишь за продуктами Ходили.

Шоковое состояние продолжалось. Нужна была резкая перемена.

Трудно было начинать сызнова. Что-то пытался сделать политрук Кучер. То он шел на тайный склад, вспоминая покойного Тамарлы, который, так сумел сохранить продукты, что немцы не смогли, их обнаружить, хотя железными щупами протыкали весь лагерь, то добывал лошадей, нападая на бродячие обозы.

Кучера называли «товарищ комиссар». Никто не возлагал на него этих обязанностей, получилось само собой.

В лагерь Кучер возвращался усталым, едва держась на ногах. Он был молод и еще не мог понять главного. Партизаны смотрели на него как на своего спасителя, но ни они, ни он не задумывались, к чему их приведет собственная бездеятельность.

А мы в штабе понимали: или встряхнем Ялтинский отряд как следует, или он медленно, но верно сойдет со сцены партизанского движения, оставив в горах только трагический след.

«…И верю - ялтинцы не подведут!» - вспомнились мне слова секретаря обкома.

Пока подводили.

Нужен был прежде всего командир!

Имелся у нас на примете один человек, политрук пограничных войск Николай Петрович Кривошта. В одном из декабрьских боев мы оказались рядом…

Еще тогда я увидел, что это человек сильной воли. Немцы приближались, до них было всего метров двадцать. Я порывался дать команду открыть огонь, но Кривошта держал мою руку и говорил: «Еще немного, еще… Вот сейчас, сейчас…» У меня от страха на лбу холодный пот выступил, а он все придерживал. И я почему-то его слушал.

Наконец он поднялся, почти весело крикнул:

- А теперь даешь! - и в упор стал расстреливать карателей.

Да, выдержка была у Кривошты исключительная.

Красивый украинец, кареглазый, высокий, такой плечистый и сильный, что казалось, будто ему одежда мала, он был уже ранен на войне, но об этом у нас почти никто не знал.

Мы вызвали Николая Петровича в штаб, откровенно рассказали о ялтинских партизанах и предложили возглавить отряд.

Он долго молчал, курил самосад. Докурил, окурочек смял и положил в карман. Это мне понравилось.

- Ну как?

- Согласен. Разберусь на месте. Могу одно сказать: воевать будут!

Идем в отряд. Снова дорога по яйле. Снега, снега - уже тошно от этой белизны. Выручает наст, он крепок.

Шагаем молча. Я, например, не знаю, о чем говорить. И он, как я заметил, не очень настроен на разговор. Идет себе, а глаза такие, какие бывают у человека, пристально заглядывающего в самого себя.

О чем думает?

Обратил внимание, как он идет. Где научился на всю ступню ставить ногу? Меня, например, учили этому в Дагестане, в горнострелковом полку, когда готовили из нас младших пехотных командиров. А его? Как у него отлично отрегулировано дыхание! Ничего не скажешь - профессиональный горный воин!

- Давно в пограничных войсках?

- С призыва, - коротко ответил Кривошта.

- От рядового до политрука длинная дорога?

- Годы.

- Отлично топаешь по горам!

- А пограничник всю жизнь не по асфальту шагает.

- Конечно, граница не ялтинская набережная.

Кривошта горячо:

- Граница - школа, застава - дом родной, пограничник - сторож страны.

- Свой род войск любишь?

- Есть за что… - Он повернулся ко мне, сказал: - Хотел бежать от вас.

- Когда?

- И раньше, и совсем недавно.

- По какой причине?

- Долго к врагу прицеливаетесь. Его бить надо!

- Что же задержало?

- Партийный долг, товарищ начштаба.

Я промолчал. «Его бить надо!»… Гм… не громко ли сказано?

И все- таки где-то глубоко в душе я верил Николаю Кривоште, и было предчувствие, что веду к землякам самого нужного им человека. Но как они примут Кривошту?

К закату солнца добрались в отряд. У спуска в кошару встретились с Кучером. Я представил их друг другу.

- Здоров, командир!

- Здоров, комиссар!

Оба, как на подбор, рослые, крепкие, молодые. «Пожалуй, хорошая будет пара!»

У входа в кошару топтался сутуловатый часовой. Я узнал гурзуфца Семена Зоренко.

- Здравствуй, земляк. Чего согнулся в три погибели?

Он посмотрел на меня, промолчал.

В кошаре вокруг дымящего очага сидели ялтинцы. Все обросли бородами.

Холодно, неуютно. Сквозь полуразрушенные стены намело немало снега, который уже почернел от копоти костра. С дырявой крыши течет на людей - это тает лежалый на крыше снег. На меня, да, наверное, и на нового командира вся эта картина подействовала удручающе.

Я представил Николая Кривошту, кратко рассказал его биографию, подчеркнул, что он наш земляк: службу провел в Феодосии, потом в степном Тархункуте. Мое сообщение встретили довольно равнодушно. Ни вопросов, ни восклицаний.

Кривошта молчал, но я видел, как воспринимает он эту неприглядную картину. Вот сел поближе к костру и начал сушить одежду.

Сильные порывы ветра через незаделанные щели пронизывали кошару. Люди ежились. Кривошта, сидя на своем вещевом мешке, продолжал наблюдать. Он волновался, у него вздрагивали ноздри.

Поднялся неожиданно и, взяв в руки автомат, властно скомандовал:

- А ну встать!

Лениво сбросив с себя одежду, партизаны поднялись.

- Быстрее, по боевой тревоге! - подгонял Кривошта. - А теперь всем выйти из кошары!

Он первый твердым шагом направился к выходу, за ним медленно потянулись недоумевающие партизаны.

На холодном ветру Кривошта построил партизан в две шеренги.

- Что это еще за эксперимент? Холодно! Давайте в кошару. Чего морозишь, командир?

- В кошару вернемся тогда, когда приведем ее в порядок. Марш сейчас же за мелким хворостом!

- Где же его ночью найдешь?

- Найдешь! Пропуск в кошару - вязанка хвороста. Кто хочет тепла, тот найдет!

На часах поставили нового парторга Михаила Вязникова.

Кучер и Кривошта первыми принесли по доброй охапке мелких веток и начали приводить помещение в жилой вид.

Через полчаса появилась возбужденная группа партизан с сеном.

- Везет вам, хлопцы! - почти по-мальчишески крикнул суровый Кривошта. Кто-то.уже с улыбкой посмотрел на него.

Кошара быстро меняла свой вид. Кривошта с военной точностью распределил места для лежанок, наметил проходы. Все дыры проконопатили хворостом и сеном, сразу повеяло уютом, стало теплее и веселее. Скоро закипела вода в котлах, мы заварили чай и пригласили всех угощаться.

На середину вышел Николай Иванович Туркин, тот самый бухгалтер, который с Кулиничем убил комендантских солдат в первом бою. Когда мы явились в кошару, я не узнал его. Большая, неопределенного цвета борода сильно изменила Туркина. Но сейчас он, посмотрев на нового командира отряда, вдруг, может впервые улыбнувшись за эти дни, сказал:

- Ну, теперь у нас получается вроде порядок!

«Порядок» - редкое слово в устах настоящего бухгалтера.

В полночь Кривошта, снимая портупею, приказал:

- Всем спать!

Яркое зимнее утро. Слышны разрывы бомб где-то в районе Бахчисарая и далекий ровный рокот моторов. Это наши летчики с кавказских аэродромов «поздравляют» фашистов с предвесенним утром.

Кривошта снова выстроил партизан.

- Сегодня день санитарной обработки. Долой бороды и грязь! Все перестирать, перечистить, перештопать! Это главная боевая задача. - Командир вытащил из планшета ножницы. Под руку попался директор Ялтинской средней школы Ермолаев - «Пугачев», как прозвали его в лесу за черную, поистине пугачевскую бороду.

- Ребята, Пугачеву хана! - кричит Смирнов, бывший гурзуфский маляр. Он правит бритву для очередной процедуры. Брадобрейный комбинат работает полным ходом. Кто-то умоляет оставить ему бороду.

Кривошта смеется:

- Ее надо заработать! За пять убитых фашистов буду награждать бородой, за десять - звание «Пугачев» и борода до колен!

Переменилось настроение, появился смех, совсем исчезнувший из обихода ялтинцев. Кривошта все делал без натяжки, легко, естественно, но за этим чувствовалась железная воля.

Три иголки без устали штопали и латали партизанское одеяние. Вокруг костров люди толпились за горячей водой, посуды не хватало.

Потом началась реорганизация отряда. Кривошта настаивал на создании боевых взводов и хозкоманды. Я подумал и согласился. Партизанский отряд, конечно, не регулярная часть, но теперь во главе отряда кадровый пограничник, пусть будет так, как ему хочется.

Партизан распределяли по взводам. Тут решающее слово было за Петром Ковалем, Сашей Кучером, Иваном Подопригорой и Михаилом Вязниковым. Они знали людей, видели их в бою с карателями.

- Товарищ командир, а в какой же взвод Семена Зоренко? Он наш, гурзуфский, - спросил Смирнов.

Думали, гадали и оставили при штабе для охраны. Правда, прежде спросили у него:

- Куда желаешь?

Он мялся, мялся, а потом выдавил из себя:

- Хоть в попы, хоть в пономари. Церковь одна, без колоколов.

Кривошта внимательно посмотрел на партизана, но ничего не сказал. День закончился. В конечном счете, как думал я в тот вечер, вся наша предварительная подготовка может оказаться безрезультатной, если не достигнем главного: боевого успеха.

Видел, как дотошно расспрашивает новый командир об обстановке на Южном берегу, как изучает по карте тропы, как интересуется глубиной снега.

У нас было одно замечательное преимущество - внезапность. Фашисты чувствовали себя на южном шоссе относительно спокойно, не боялись передвигаться даже по ночам. Их там никто еще не трогал.

Главный расчет был именно на внезапность. И конечно, на подбор людей. Тут у Николая была своя тактика. Кучер рекомендовал самых боевых; тех, кого он водил под Гаспру, когда забрал в качестве трофеев оружие и солдатские книжки. Но Николай Кривошта стал возражать:

- Воевать должны все, а не исключительные лица. Мы пойдем под Гурзуф, значит, первые кандидаты те, кто лучше знает местность, кому этот край роднее.

И я согласился с командиром. Правильная логика: «Воевать должны все!»

Отлично знали район рабочий совхоза «Гурзуф» Григорий Кравченко, айданилец Михаил Болотин, бывший гурзуфский маляр Александр Смирнов. И два ялтинца: бухгалтер Туркин, учитель Ермолаев.

Мы их проводили, а через час ушел и комиссар, увел комсомольцев Галкина, Тимохина, Горемыкина и Серебрякова на Гаспринский перевал.

Две операции решали судьбу всего отряда. Мы очень волновались.

По глубокому сыпучему снегу Кривошта подошел к спуску у Гурзуфского седла и расположил группу в полуоткрытой пещере… Впереди длинная ночь. Тихо. Не слышно привычных выстрелов патрулей. Далеко в море бродит одинокий огонек, перемигивается с берегом.

- Спать! - Приказал Кривошта.

Он засыпал мгновенно, но прежде будто программировал память, чтобы проснуться минута в минуту.

Ровно в полночь открыл глаза, приказал постовому спать, а сам вышел, стал следить за дорогой, которая угадывалась внизу под ногами.

Нет- нет да и проскакивали машины, причем временами, видать, тяжело груженные.

Зло брало: как же так? Немцы под носом у отряда совершают ночные перевозки, бросают под Севастополь войска и грузы, а отряд отсиживается в древней кошаре с односкатной крышей.

… Но первую операцию надо было совершить днем. Пусть все, увидят, что фашистов можно бить на этой дороге в любое время суток. И не только бить, а подбирать трофеи, документы. Сегодня все должно быть именно так!

Спускались по глубокой снежной и очень крутой тропе. Из-за темных верхушек сосен пробивался косяк луны. Чем ближе к морю, тем становилось теплее.

Волнуется маляр Смирнов. Он увидел крышу собственного домика, освещенную луной.

- Жена и дочь там, - тяжело вздохнул партизан.

Рассвета ждали в густых кустарниках, пьяняще пахло морем.

Когда посерело на востоке, ползком пробрались еще ближе к шоссе.

Кривошта внимательно огляделся, что-то ему не понравилось. Он подполз к проводнику Григорию Кравченко:

- А еще ближе нельзя?

- Опасно, места почти голые, со всех сторон видать.

- Веди к самой дороге, - жестко приказал командир.

И вот дорога всего в трех метрах от партизан. Жутко. Промчался патруль на трех мотоциклах, легковая машина фыркнула газом.

Стало совсем светло. Кривошта посматривает на партизан: волнуются. Ну ничего, ничего…

На дальнем повороте показалась семитонка, крытая брезентом. На бортах - знаки: бегущие олени. Гудит - земля трясется… Двести метров, сто…

- Не спешить! - крикнул Кривошта полным голосом.

Внизу машина.

- Головы! - Кривошта метнул под колеса противотанковую гранату и прижался к земле.

Машина будто крякнула и раскололась, высыпая перепуганных офицеров в летной немецкой форме. Везет Кривоште!

Партизаны стали их расстреливать из автоматов и винтовок. Смирнов и Туркин пытались тут же уйти в горы.

- Назад! - Кривошта поднял автомат. - Марш на дорогу, подобрать трофеи!

Выбежали на дорогу… Кривошта бросился к кабине, навстречу полоснула очередь из автомата, но Кравченко застрелил притаившегося в кабине офицера.

- Спокойно! Собирать трофеи!

У гурзуфского моста уже лаяли собаки. Автоматные очереди резали утренний горный воздух. Раздавались голоса команды.

Кривошта будто ничего не слышал. Он только тогда дал команду отходить, когда каждый партизан нагрузился трофеями.

- Молодцы, хлопцы! Теперь айда!

Гриша Кравченко - мастер перепелиной охоты, он знал местность, как собственный двор. Вел по такой круче, что страшно было вниз смотреть, но вел точно и безопасно.

Через пять часов вышли на яйлу, от смертельной усталости повалились на снег и никак не могли отдышаться.

Отряд встретил так, как никого еще не встречал. Крик, шум, тисканье, смех. Лица красные, разгоряченные.

А тут комиссар явился. Правда, трофеи у него небогатые, зато надо же быть такому совпадению! И он, оказывается, разбил машину с военными летчиками. Вот здорово! На тот свет отправили столько офицеров, сколько достало бы на целый авиационный полк.

Летчики! То были экскурсанты, которые решили воспользоваться перерывом в воздушных боях и полюбоваться Южным берегом Крыма.

Ничего себе - полюбовались!

На радостях мы выпили по стакану вина.

Утром я спросил у командира:

- Двинется дело боевое?

- Уже двинулось. Теперь главное, чтобы каждый понюхал пороху на магистрали. Покоя никому не дам!

На посту опять бессменный часовой Зоренко, мой земляк.

- И до него очередь дойдет? - спросил я комиссара.

Тот подумал, улыбнулся:

- Не знаю, что и ответить. Пока ему дел и при штабе хватит.

- Что, Семен, пошел бы на дорогу?

- Что я, у бога теля съел, что ли? Мое дело подчиненное.

Видать, и его заело. Это хорошо!

Ялтинцы «нюхали порох» на магистралях. Кривошта никому покоя не давал. Вскоре крымский лес заговорил о Ялтинском отряде как о боевом, крепком.

Вот выписки из боевого дневника отряда.

«18.2. 1942 г. - В районе Гурзуфа разбиты 2 семитонные машины с солдатами и офицерами. Одна машина слетела под откос глубиной до 70 метров, вторая перевернулась в кювет. Потери немцев 58-60 человек, в дальнейшем в перестрелках убито еще 3 человека. Отряд потерь не имел».

«3.3.1942 г. - Вторым взводом (командир Вязников, политрук Подопригора) под руководством начальника штаба Кулинича устроена засада на шоссе Ялта - Гурзуф, в результате разбита пятитонная машина. Убито пять немецких солдат. Потерь взвод не имел. Особенно проявили себя Агеев, Подопригора, Вязников».

«3.3.1942г. - Третьим взводом устроена засада на шоссе Ялта - Ореанда. В результате разбита пятитонная машина с боевым грузом, уничтожены два немецких автоматчика. Потерь взвод не имел».

И так далее и тому подобное. Били, как правило, по двум плечам шоссе: то на востоке, то на западе, а иногда одновременно там и тут.

Двадцать пять крупных операций за январь и февраль, Весь Южный берег был поставлен на ноги, имя Кривошты становилось легендарным.

Но служил еще у немцев Митин!

16



Ходит Митин по Ялте в коротком кожаном пальто, вооруженный маузером, шапка-кубанка набекрень. Ходит-то ходит, да только в компании с немцами. Он с ними и в гестапо, и в шашлычной, и в чебуречной, и в кофейной оборотистого грека, где можно найти не только кофе по-турецки, но и контрабандный товар с анатолийского берега. Митин не только предавал, но и вел торгашеские операции, особенно с румынскими офицериками.

Каждый человек шел в партизанский лес для того, чтобы совершить свой главный поступок, или, как иногда говорят, сделать свое «главное дело».

«Главное дело» Степана Становского - взять живым Митина.

Становский за ним следил, «обкладывал», как охотники обкладывают матерого волка.

Наступал март - месяц таяния снега, большого половодья.

Март. Кого же он скорей одолеет? Митина и тех, кто за ним, или нас, партизан?

Становский действовал. Его разведчики - Химич, Серебряков, Галкин - были до крайности истощены, но держались, стали даже сноровистее, - может, потому, что приближалось их «главное дело».

Митин не только предатель, он еще и консультант. Ведь мало кто знал партизанские дороги, как этот лесник с Грушевой поляны.

Удары Николая Кривошты на дорогах между Алуштой и Байдарскими воротами были очень чувствительны для врага. Они вынуждали фашистов не только усиливать охрану магистрали, но и на дальних подступах к ней выставлять секреты, засады, организовывать патрулирование на кромках самой яйлы. И тут-то митинская помощь была крайне нужна.

Стало известно: Митин каким-то манером обнаружил наитайнейший продовольственный склад комиссара Александра Кучера. На то, что было в этом складе, надеялись. И вот эта надежда испарилась.

Голод, голод…

А Митин жив, Митин наглеет. Штаб района узнал: предатель протягивает руку к самому командующему Алексею Мокроусову. На немецком вездеходе, набитом солдатами, Митин побывал у- подножья горы Черной, даже на макушке Большой Чучели. Рыщет, сволочь!

По крутой тропе, оглядываясь осторожненько, шагает в Ялту парнишка лет двадцати. Это Толя Серебряков. В городке он пробыл до вечера, вызнал что надо, у знакомого подзаправился чем бог послал, но не успело солнце остыть, как Толя уже карабкался по Стильской тропе на яйлу. Он очень спешил. Была причина.

Толя вваливается в штабную землянку, с трудом переводит дыхание, спеша докладывает:

- Дядь Степа! Митин третьего марта будет на Грушевой поляне… Один. Честное слово!

Выпалив все это, Толя падает на лежанку из жердей. Он голоден, он устал. И тут же засыпает, хоть из пушек пали - не проснется.

Кривошта посмотрел на Становского:

- Толя свое сделал. Уяснил?

- Я понял, командир.

Голоден и дядя Степа. Вот он в штабе района, на докладе у начальника разведки Ивана Витенко, известного на весь крымский лес своей аккуратностью. Иван будто не прожил в лесу четырех страшных месяцев, будто только что вернулся после прогулки по ялтинской набережной. Выдают лишь глаза, под которыми болезненная синева, да бледные губы, почему-то всегда поджатые.

Выслушали Степана, угостили чем могли. И конечно, лапандрусиком, только что вытащенным из горячей золы. Обычно скупой, Витенко на этот раз расщедрился:

Степа, возьми еще один, мой.

- Да ну!

- Это тебе аванс за живого Митина.

Вмешивается в разговор новый начальник штаба района подполковник Щетинин (я был в севастопольских лесах):

- Заруби на носу, товарищ Становский: Митин нам нужен живой.

- Понятно, товарищ подполковник.

Третье марта приближается. Боевая группа сколочена. Да, да, боевая. Если не возьмут «тихо», то возьмут с боем. Так решили. Командиром боевой части назначили Петра Коваля, дали ему два ручных пулемета и десять партизан, в числе которых был и бывший комиссар истребительного батальона Александр Поздняков, человек редкой выдержки. Правда, больной, тяжеловатый в походе. Толя Серебряков, между прочим, заметил:

- Куда уж вам, дядя Саша?

- Куда и тебе, сынок.

- А ежели того, драпака придется…

- Драпа, мальчик, не будет.

Я задаю себе вопрос: почему же Митин решился заглянуть на Грушевую поляну, о чем он думал, когда под прикрытием сумерек по крутой тропе поднимался в свой лесной домик? На что он, в конце концов, рассчитывал?

Конечно, на наш голод. Он думал, мы настолько истощены, что уже не способны спуститься с гор чуть ли не на окраину Ялты и подняться обратно. Кроме того, за последние десять дней на Южном побережье - ни единой партизанской операции. Это очень успокаивало.

Из- за Медведь-горы поднималось весеннее солнце. Его лучи уже крепко пригревали на склонах лес, на тропах подтаивал снег. А ниже снега почти не было, земля пахла талыми водами, кое-где кустилась молоденькая зелень.

Партизаны шли гуськом, делая короткие привалы. Спуск был крут, день проходил быстро. В просветах между кронами могучих сосен мелькали уголки родного города, сверкавшего на весеннем солнце. Вокруг была успокаивающая тишина. Оглядываясь, прислушиваясь к каждому шороху, партизаны подошли к высотке, стоявшей над Грушевой поляной. Стали наблюдать, увидели домик с большим крыльцом, куда выходили две двери. Вокруг усадьбы плетеный забор, за ним стог сена, небольшой сарайчик.

Становский увидел женщину. Она вышла на крыльцо, высыпала мусор; поправив рукой волосы, посмотрела на закат, розовевший над яйлой, залюбовалась им, а потом проворно вернулась в дом.

Может, и сам Митин дома?

Стоп! Не спешить!

Митин не из простачков, вряд ли средь бела дня явится сюда. Такие ходят ночами.

Стало понемногу темнеть, над соснами поднялась луна. Из Долосс доносились звуки: прошумел мотор и заглох, проскрипели повозки - это румыны. Чуть позже услышали музыку - крутили пластинки. «Чтобы тело и душа были молоды, были молоды…»

Из лесу вышел человек, осторожно прошагал метров десять по лунной поляне, остановился, прислушался. Долго стоял на одном месте, весь настороженный. Чувствовалась страшная нерешительность.

Блеснула полоска света, показался женский силуэт, и все скрылось за дверьми.

- Он? - встревоженно спросил Поздняков.

- Собственной персоной, - глухо ответил Становский. - Толя, обрезай провода.

- Есть, дядя Степа!

Становский подозвал Коваля:

- Позиция?

- Порядок. В случае чего минут на двадцать задержу. Справишься?

- Хватит.

Еще подождали, потом начали приближаться к домику. Вдруг на крыльце появился бородатый человек с собакой - сосед Митина.

Становский обогнул стоявший невдалеке стог сена, оказался рядом с бородачом.

- Уведи домой собаку и чтобы ни-ни! - приподнял пистолет. - И возвращайся немедленно ко мне.

- Понял, гражданин.

Бородач не мешкая исполнил все, что приказали.

- Не дрейфь, друг. Теперь стучись к Митину, попроси у него соль, что ли.

- Понял, гражданин.

Бородач находился в состоянии шока, но делал то, что ему приказывали. У него даже голос оставался натуральным.

- Слухай, сосед! А чи не найдется у тебя соли?

Открылась дверь.

- Ну чего тебе?

Бородач отскочил, и перед Митиным в полный рост появилась фигура Становского.

- Здоров! Вот и встретились! - Становский грудью втолкнул предателя в комнату. - Оружие имеешь?

- Нет.

- Обыскать!

Жена Митина чуть ли не в голос:

- И за что его! Ничего он такого не сделал. - Остановившимися глазами она глядела на Становского.

- Одевайся, Митин!

Лицо предателя мраморное, руки не слушаются. Он никакие мог найти шапку.

Ему помогли одеться.

- Куда же это меня? - выдавил он.

- Сам знаешь. Тебя ждут не дождутся, загулял, дружок. А ну, марш!

Вели Митина по тайным тропам - так исключались самые крайние неожиданности.

Луну накрыли черные тучи, ударил с востока ветер, и завыла пурга, снежная, морозная. Ни зги не стало видно, перепутались тропы, лес стал каменеть.

Остался один ориентир - подъем. Будешь подниматься - попадешь на яйлу, нет - можешь угодить в Ялту.

Но подъем бывает всякий, а сил у партизан, в отличие от сытого предателя, кот наплакал. В этом физическом неравенстве и таилась опасность.

Митин- то внимательно следил за партизанами!

Тропа завела в тупик. Впереди каменная стена, обледенелая, недоступная. Дорога только назад, но назад нельзя.

Выбрали затишек и застыли, хватая легкими морозный колючий воздух.

Митина привязали к Позднякову, намертво привязали, связали и ноги.

А метель не сдавалась.

Час, другой, третий. Глубокая ночь, и далеко-далеко до рассвета.

Неужели конец? Митина, конечно, можно убить, а как самим?

Митин все отлично понимал. Он видел, как иссякают силы партизан. Умел рассчитывать. Соображал: партизаны, прежде чем погибнуть, убьют его, наверняка убьют. Тут арифметика проще пареной репы.

- Я выведу вас! - неожиданно предложил он.

- Как и куда?

- Я найду нужную тропу и поведу в Стильскую кошару.

- Ты знаешь, где мы находимся?

- Секрета большого нет.

- Почему вы не напали на нас?

- Нападут! Я знаю, когда.

- Что же ты хочешь?

- Обещайте жизнь, спасу вас.

- Нет, сволочь! Сами дойдем, на пузе приползем, но заставим тебя смотреть людям в глаза. Только потом глотнешь пулю!

К рассвету одолели ледовую скалу и вышли на яйлу.

Митин понимал, что это конец.

В отряд его привели седым. Расстреляли.

Донесение о том, как поймали Митина, и протокол его допроса несли по тайным лесным тропам, через автомагистраль Симферополь - Алушта, партизанские ходоки к горе Замана, мимо ее подножья, в пойму реки Бурульча, и дальше - в штаб самого командующего Мокроусова.

Рассказывали: Алексей Васильевич, прочитав рапорт вслух, сказал комиссару Мартынову:

- Серафим Владимирович, ведь хлопцы… того, могут, а?

- Так воспитывали же, Алексей Васильевич.

17



Увод Митина с Грушевой поляны ошеломил южнобережных карателей. Ведь нарушилась толково продуманная и организованная охрана главной магистрали.

Надо заметить, что немцы не очень старались посылать своих солдат на дальние заставы и секреты. Гоняли туда румын, полицаев, и тут главную скрипку тянул Митин. Скрипачу оторвали руку, и расстроился весь оркестр.

И Кривошта точно воспользовался этим и еще сильнее навалился на магистраль. Он расширил район ударов, дошел до Байдарских ворот. Через день, а то и каждый день ялтинские партизаны пробирались на магистраль и не только ночами, но и днем обрушивались на машины врага. Весной 1942 года магистраль Алушта - Ялта - Байдары считалась у немцев самой опасной в Крыму.

Кривошта был не только отличным тактиком, он умел еще и выдвигать все новых и новых героев партизанской борьбы. Так, с его легкой руки выдвинулся Михаил Вязников, парторг отряда и командир боевого взвода.

До войны Михаил Григорьевич заведовал молочнотоварной фермой Гурзуфского военного санатория и был там секретарем парторганизации. Наружностью Вязников меньше всего напоминал боевого партизана. В пальто старого покроя, с узким бархатным воротником…

Вязников старался подражать командиру. Чем сложнее обстановка, тем спокойнее был Кривошта. Война - работа, а в любой работе торопливость ни к чему. Как известно, быстрота и торопливость - далеко не одно и то же. Быстрота - это прежде всего выверенная точность. Такой точности и учился у Кривошты Михаил Вязников.

Это помогало ему и сквозь засады добраться да цели, и найти выгодное место для удара, и не спеша напасть, и взять трофеи и уйти. А уйти-то и труднее всего! Враг знает: партизанам: надо выйти на яйлу. Он приводит в движение сложнейшую систему тайных секретов и засад. Тут-то и требуется та выдержка, которая, прямо скажем, дается не всем, порой даже смелым людям.

А вот Вязникову давалась! Давалось ему и другое…

В каждом партизанском отряде были люди, считавшиеся до некоторой степени балластом. Проводили свою лесную жизнь то на посту у землянок штаба, то на кухне, и постепенно создавалось мнение, что тот или иной человек только к караульной службе и годен.

Так было с Семеном Евсеевичей Зоренко. Мало кто обращал внимание на молчащего «вечного часового». Но порой этот человек умел и возмущаться. Однажды он сказал Вязникову:

- Ну что я не видел у этой проклятой плащ-палатки? - и ткнул прикладом в дверь штаба.

Сказано было серьезно. Вязников промолчал, но стал присматриваться к земляку. Вспоминал прошлое Семена. Был один случай, когда Зоренко удивил всех.

Как- то он оказался на молочной ферме. Было жаркое лето, воды коровам не хватало. Осыпались траншеи. Их нарыли еще весной, да бросили -не было нужных труб.

Он неожиданно набросился на Вязникова:

- Что вы скот губите?

- Нет воды.

- Почему?

- Не дали труб.

- Каких и сколько?

Вязников объяснил. Семен выслушал, ушел.

Вечером у фермы остановилась трехтонная машина, до отказа нагруженная трехдюймовыми трубами. Из кабины выпрыгнул Зоренко.

- Расписывайся в накладной!

- Кто прислал трубы?

- Неважно, оформляй!

Через несколько дней Вязникова вызвал следователь для выяснения, как трубы попали на ферму.

Зоренко работал кладовщиком строительной базы санатория. Его обвинили в превышении полномочий, дали год принудительных работ с удержанием двадцати процентов из заработка.

Сколько ни пытался Вязников выяснить у Зоренко причину, толкнувшую его на такой рискованный шаг, Семен отмалчивался.

«С характером человек», - думал Михаил Григорьевич.

Отряд голодал, люди изнемогали. Пришел такой момент, когда любая удачная продовольственная операция стала важней боевой.

Вязников упорно следил за проселочной дорогой между деревней Никита и Никитским ботаническим садом. И наконец дождался румынского обоза.

Румыны не сопротивлялись, просили только сохранить жизнь. Сами отпрягли лошадей и отдали их партизанам. Один молодой солдатик даже мешочек соли предложил, что было не менее ценным, чем мясо.

Трофеи благополучно доставили в отряд. Конина на время спасла людей от гибели.

В это время в штабе нашего района возникла идея взрыва моста под Гурзуфом. Саперное дело знал бухгалтер Николай Иванович Туркии. Он и часовщик Кулинич изобрели партизанскую мину. Дело было за диверсантами.

Группу возглавил Вязников. Он повел старых наших знакомых Смирнова, Болотина; пошел, конечно, и Туркин. Все как будто складывалось хорошо. Сделали передышку, разлеглись на подсохшей тропе. Передохнули, стали собираться в дорогу, но… Николай Иванович Туркин не поднялся.

Он умер от разрыва сердца. А без Туркина как без рук: никто не знал подрывного дела.

Группа вернулась, не выполнив важного задания.

Вязников тяжело переживал неудачу. Тогда к нему и подошел Зоренко. Удивленный решительным видом «вечного часового», Вязников спросил:

- Что сказать хочешь?

- Возьми меня на мост. Я взорву его.

- Ты знаешь саперное дело? - удивился Михаил Григорьевич.

- Немного знаю. И мост знаю, сам его строил.

Вязников посмотрел на Семена и понял, что этот парень просится не случайно. Он из тех, кто долго молчит, а потом возьмет и выкинет такое коленце, что только ахнешь. Доставка труб - разве не коленце?

- Хорошо, Семен, я доложу командиру.

Кривошта не сразу согласился. Да и можно было его понять: человек-то никак себя не проявил. Подрыв моста - операция трудная. Сорвется она - уже не повторишь. Кривошта мог действовать только наверняка.

- А как размышляет комиссар?

Кучер ответил без задержки:

- Я против! Пусть охраной занимается. Кто на что способен…

Вязников не согласился с молодым комиссаром:

- А где мера способности человека? Я верю Зоренко и с ним взорву мост.

Кривошта решил:

- Мост рвать надо, другого варианта нет. Веди, парторг!

На этот раз состав группы изменился. Решили взять тех, кто отдохнул и физически был покрепче. Из прежнего состава, кроме Вязникова, пошли только маляр Смирнов, алупкинец Агеев, Михаил Абрамович Шаевич и еще один человек, о котором стоит сказать несколько слов. Он был смел, и в дневнике Ялтинского отряда можно встретить такие пометки: «В бою отличился Капустин». Часто напрашивался на операции, первым кидался за трофеями, но был прижимист, между делом мог припрятать провизию, взятую у врага, а потом тайно съесть.

Но разобраться в Капустине не успели, хотя комиссара его поведение беспокоило.

Кучер однажды спросил:

- Что с тобой?

- Не знаю.

- Пойдешь в бой?

- Я голодный, товарищ комиссар.

- А мы сыты?

- Пусть походят с мое другие!

- Довольно! Следующий выход твой. Ясно?!

Поход к мосту и был этим выходом.

…Я ждал рапорта командира отряда о выполнении диверсионного задания. Но Кривошта молчал. В чем дело? Решили пойти в отряд.

Яйла распухла, снег как бы вздыбливался. Шагать было до ужаса трудно. А шли так: впереди проводник, за ним след в след мы. Пройдешь сто шагов - прольешь сто потов.

А у меня еще нестерпимо болят ступни, хоть криком кричи. А как им не болеть? Обычно я ношу обувь сорок первого размера, а тут пришлось нарядиться в трофейные ботинки с низким подъемом, да еще на номер меньше. Они железными клещами обхватили мои ступни и непрерывно казнят их. С ума можно сойти!

Почти в беспамятстве добрался до ялтинцев, миллион раз проклиная яйлу, мою мучительницу, ботинки и Кривошту, который так долго выполняет важный приказ…

Каждый поймет мое состояние.

В отряде Кривошту не застал - он пошел на Ангарский перевал бить фрицев, так доложил комиссар Кучер.

- А кто ему позволил?

- Товарищ командир района, он же не на прогулке! - ответил Кучер.

- Ваш командир будет наказан. Почему нет рапорта о результатах диверсии?

- Ждем, товарищ командир! Четвертые сутки ждем.

- Немедленно снарядить встречную группу.

Комиссар с тремя партизанами ушел на розыск вязниковской группы.

Я осматриваю лагерь, санитарную землянку, шалаши. Все выглядит, прямо скажем, убого, но все-таки порядок чувствуется. В шалашах сыро, но тряпье свернуто и аккуратно сложено. Партизанский котел чист. Одежда на партизанах не висит лохмотьями, хотя потрепана изрядно.

А с Вязниковым случилась беда.

Они без происшествий подошли к мосту, пригляделись. Подождали, пока сменится охрана. Было холодно. Немец в какой-то странной кацавейке топтался на мосту и что-то напевал. Его убили ударом приклада по голове.

Потом сняли того, что стоял у сторожевой будки.

- Семен, давай!

Зоренко долго возился под мостом, но Вязников не торопил его, хотя Шаевич нетерпеливо дергал за рукав.

Перед самым рассветом вспыхнул бикфордов шнур. Семен отбежал к товарищам, а потом все вместе они пересекли по диагонали крутой откос и спустились на шоссе.

Будто горы раскололись: мост медленно стал подниматься в небо, а потом рассыпаться на части. Заряда хватило бы- на десять таких мостов, но боялись просчитаться и переизлишествовали.

Вязникова оглушило ударом, он на секунду потерял сознание, но быстро пришел в себя.

Бежали через поля лаванды, потом мимо озера и на крутой склон Авинды.

Немцы напали на след. Разрывные пули хлопали над головами партизан. Семен, отстав от своих, залег за камнями и прицельными очередями из автомата уложил на тропе троих преследователей. Остальные ушли в долину.

Измученные и усталые, вышли на Никитскую яйлу. Семен был героем дня, над ним подтрунивали. Шаевич, любящий побалагурить, сказал:

- Это же не по правилам! Сидел сиднем, посапывал в обе сопелки, а потом нате вам: герой. Не признаю!

Капустин всю дорогу молчал, как будто на него ничего не действовало: он сам по себе, а все остальные сами по себе.

Зашли в заброшенную Стильскую кошару, решили отдохнуть, а утром податься в отряд. С хорошими вестями…

Разожгли маленький костер, начали сушить обувь, греть чай и готовить незатейливый ужин - варить конину.

Согревшись и обсушившись, улеглись спать. Вязников распределил дежурства.

Похрапывали усталые партизанские диверсанты. Шаевич что-то говорил во сне.

К рассвету Зоренко разбудил Капустина. Тот быстро проснулся, будто и не спал.

- Давай дрыхни, - сказал он и засобирался на пост.

Зоренко свернулся калачиком, стараясь как можно скорее уснуть. Но странно: что-то тревожило его. Он ворочался с боку на бок, потом замер. В полудреме заметил, что у Капустина в руках кроме автомата и граната.

- Зачем тебе эта штучка? - спросил он шепотом, боясь разбудить спящих.

- Поржавела артиллерия, хочу почистить, - равнодушно сказал Капустин. - Впрочем, хрен с ней, пойду погляжу вокруг. - Он вышел.

Буквально через несколько секунд в просвете, где когда-то была дверь, мелькнула фигура Капустина. Размахнувшись, он бросил одну за другой две гранаты в партизан… Раздались взрывы.

Оглушенный, но невредимый Зоренко схватил автомат, выскочил из кошары, огляделся - никого. Глубокий след по снегу шел за скалу.

Семен вбежал в кошару, увидел убитого Вязникова, рядом с ним бездыханного Смирнова. Уцелевший Агеев перевязывал тяжело раненного Шаевича.

Агеев сказал:

- Идем искать гада. Ничего, далеко не уйдет!

Они выбежали из кошары, пошли по следу. Вдруг за грудой камней мелькнула тень, ударила автоматная очередь. Агеев не успел отскочить, очередь из автомата свалила его насмерть. Зоренко упал под камень.

Капустин начал быстро отходить. Зоренко упорно шел по его следу.

Бежавший несколько раз давал очереди по Зоренко, потом бросил автомат, - видимо, кончились патроны.

Зоренко стал отставать, пришлось и ему положить автомат на приметное место. На крутом спуске Капустин сбросил с себя шапку, пиджак, фуфайку, кинулся вниз. На бегу раздевался и Зоренко.

Расстояние между ними сокращалось.

- Стой, гад!

Поминутно падая, Капустин все бежал, но силы покидали его.

Недалеко от магистрали Зоренко догнал бандита и бросился на него.

Некоторое время они оба лежали неподвижно, не в состоянии вымолвить ни слова.

Наконец, переводя дыхание, Зоренко прохрипел:

- За что же ты нас, гад?

- Слушай, отпусти… Пойдем к немцам, скажем, что убили главных партизан, покажем трупы… Что здесь, с голоду подыхать? Всем каюк, я не могу жить голодным…

- Нет, тебе и сытым не жить! - Семен придавил предателя и подобрался к его горлу.

Собравшись с силами, Капустин с яростью стал сопротивляться. Они душили друг друга, кусали…

Почти теряя сознание, Семен задушил бандита…



* * *


На этом месте своего повествования я сделаю одну важную оговорку. В 1949 году я писал об этом трагическом эпизоде. Один из читателей сказал мне: «А знаете, Капустин весной 1942 года появлялся в Алупке, служил у гестаповцев, а потом исчез».

Сообщение было очень важным, но никаких доказательств, подтверждающих его, обнаружить не удалось. На всякий случай, переиздавая свой рассказ, я изменил фамилию Капустина.

Теперь я располагаю точными данными: да, Капустин, к сожалению, остался жив. Его случайно обнаружил линейный мастер Ай-Даниля, доставил в Ялту, и там врачи привели его в чувство. Он служил немцам до конца войны и сейчас, по слухам, обитает где-то; только где, на каком клочке земли?



* * *


…Измученный Зоренко вернулся в кошару. Там лежал израненный осколками Шаевич. Однако бывший директор не терял присутствия духа и старался даже подбодрить Семена, не проронившего ни слова.

Разорвав свое довольно чистое белье на бинты, Семен туго перевязал раны Шаевича, потом вышел на поляну перед кошарой, нашел выбоину, начал голыми руками разгребать снег.

Углубил выбоину, обложил ее диким камнем и перенес туда трупы Вязникова, Агеева и Смирнова. Он очень долго возился с похоронами, временами наведываясь к Шаевичу. Тот вел себя с потрясающей выдержкой.

- Ты, Сенечка, мне водички побольше давай, а то у меня нутро жжет. А вообще чувствую себя на сто с хвостиком!

К ночи с похоронами было покончено. На могиле партизан лежали зеленые сосновые ветки.

Прошла еще одна ночь, а чуть свет Зоренко взвалил на спину Шаевича и потащил его по покрытой снегом яйле.

Днем теплые солнечные лучи разрыхлили снег. Зоренко проваливался по пояс, выкарабкивался и снова шел. Градом катился с него пот.

Шаевич молчал; он знал, что уговоры бросить его не помогут. Но он не мог сдержаться. Само вырвалось:

- Семен, слушай! Я даю толковый совет. Ты остановись, спрячь меня надежно, а сам топай. Скорее дойдешь, скорее и ко мне придут. Дело же говорю, слушай, Сенечка. Я в отцы тебе гожусь, башка-то у меня толковая, все так говорят…

Семен молчал и тащил свою ношу чуть ли не на четвереньках.

Их нашли под Кемаль-Эгереком, всего в километре от лагеря.

И вот они лежат в штабной землянке. Заросшие, худые, кожа да кости, с глубоко запавшими глазами. Шаевич еще пытался улыбнуться, но улыбка была такая, что хотелось рвать на себе волосы. А Зоренко молчал.

Проходили дни. Как-то Зоренко без вызова явился в штаб.

Партизанская слава - как вспышка костра, осыпанного порохом. Она пришла к Семену Зоренко в весеннее половодье 1942 года.

Я не знал в Ялтинском отряде человека молчаливее и угрюмее Семена Евсеевича, как не знал и партизана выдержаннее и расчетливее, чем он. Летели мосты на горных дорогах под Ялтой, у Байдарских ворот, на Костельском перевале недалеко от Алушты.

Через два месяца Семена Зоренко принимали в партию.

Неожиданно он спросил у коммунистов:

- Разрешите мне носить партийный билет Вязникова?

- Но его нет! Билет в могиле!

- Нет, он у меня! - Зоренко вынул завернутый в платочек партийный билет, хранившийся у него на груди.

Комиссар Кучер сказал:

- Ты давно носишь билет нашего парторга. Товарищи коммунисты, предлагаю партийный стаж Семену Зоренко считать со дня смерти Михаила Григорьевича Вязникова.

18



В 1948 году в один из пасмурных осенних дней я сидел на ялтинской набережной. Больной, с изнуряющей температурой, раздраженный, смотрел я на матовую гладь моря. Не хотелось ни встречать никого, ни говорить ни с кем. Прятался за густым тамариском.

Но меня все-таки окликнули по имени и отчеству. Передо мной оказалась бывшая партизанка Ялтинского отряда Александра Михайловна Минько; рядом стояла незнакомая женщина.

Александра Михайловна представила ее:

- Людмила Ивановна Пригон… Да ты наверняка о ней-наслышан.

Пригон?… Пригон… Фамилию я, кажется, слышал давно, очень давно. Но в связи с какими событиями?

- Кореизская больница, тысяча девятьсот сорок второй год, - подсказывает Александра Михайловна.

- Доктор инфекционной больницы, да?

Людмила Ивановна улыбнулась и протянула руку.

- Ее исключили из партии! - сказала Александра Михайловна. - Можешь - помоги.

Ей, Людмиле Пригон, орден надо давать, а у нее отобрали партийный билет!

Что я могу сделать?

И все- таки я попытался помочь Людмиле Ивановне. Добрался до обкома партии. Там ничего конкретного не обещали, но были вежливы и посоветовали:

- Пусть она не спешит, работает. Врачу дело найдется. Поживем - увидим. Будет душу вкладывать в работу - ворота ей в партию открыты.

Как мог, я успокаивал Людмилу Ивановну. Хотелось знать подробности ее жизни в дни оккупации, добыть конкретные факты, которые подтвердили бы, что она достойна лучшей участи, но я мало в чем преуспел. Она качала головой, с грустью говорила:

- Это теперь ничего не значит! Не поверят…

А я факт за фактом восстанавливал ее биографию…

Предвоенные годы…

Людмила Пригон молода, скромна, воспитана в спокойной и уравновешенной семье служащего. Она врач, ее уважают, у нее отличное здоровье. Что еще надо?

Ее, совсем молодую, избрали депутатом местного Совета. Сидит на сессиях рядом с директором своего санатория, очень уважаемым человеком, Михаилом Абрамовичем Шаевичем, к ней обращаются по имени и отчеству, ее избирают в депутатскую комиссию. А через год сам Михаил Абрамович рекомендует ее в ряды кандидатов партии, ручается за нее.

Война, Людмила Пригон - врач медсандивизиона кавалерийской дивизии. Синяя юбка, армейские сапоги, гимнастерка, бекеша, попона и седло, смирная лошаденка и непроходящая боль в суставах от бесконечных маршей.

Трудно привыкать южанке к болотам и топким перелескам… Бри, окружение, раненые, попытки поухаживать за хорошенькой врачихой…

Ей повезло - не одинока. Есть землячки. Всегда рядом медсестра из Ялты Нина Григорьевна Насонова, кремень, а не человек. Все разузнает, нужное раздобудет, правду выколотит, никому не даст в обиду.

Людмила Ивановна, так думали о ней, совсем была не для войны. Поглядят-поглядят на нее, да и спросят: а ты откуда тут взялась?.

Вон Мария - настоящая солдатка! «Мария, Мария! Марию вперед! Позовите Марию!» А киевлянке Марии всего семнадцать лет. Где-то в подлесках Мозырщины прибилась она к сандивизиону. На девичьих плечах выносила с поля мужчин, вытаскивала их из трясин, болот, могла пойти за ними к самому дьяволу в зубы, только бы спасти еще одного солдата.

Марию смертельно ранили.

Не помнит Людмила Ивановна, когда и как это случилось; то ли когда ее коллеги врачи боролись за жизнь Марии; или когда стало ясно, что борьба эта безнадежна; а может быть, в ту памятную минуту во дворе Оржицкой больницы на похоронах солдатки-киевлянки поняла: сама становится солдаткой.

Она не испугалась плена, куда неожиданно угодил весь сандивизион. Ее и землячку Насонову, которая буквально опекала подругу, переводили из одного лагеря в другой, допрашивали, держали без пищи. Она знала главное: я врач, я нужна людям. До смертельной усталости заботилась о раненых пленных, отдавала им паек…

Неожиданно подруги попали в число заложниц. Испугались, конечно, но вида не показали, мучительно соображали, как быть.

Повели на расстрел. Нашелся добрый человек и среди немцев. С сожалением смотрел на молодую женщину, потом не выдержал, оглянулся и быстро шепнул:

- Доктор, выдавайте себя за местных жителей, только за местных!

Колонну остановил офицер, с каким-то холодным равнодушием спросил:

- Есть среди вас местные жители?

- Есть! - смело откликнулась Насонова, вышла вперед, потянула за собой Людмилу Ивановну.

Офицер прдошел ближе, уставился глазами на Насонову:

- Откуда?

- Здешние, из Лубен! - уверенно ответила та. - Она врач больницы, а я медсестра.

Офицер подумал, еще раз заглянул в глаза женщинам, а потом крикнул:

- Убирайтесь прочь!

Уходили не оглядываясь, выстрелит в спину - пусть.

Их собралось четверо медичек-крымчанок: беда свела вместе.

Шли на юг.

В те дни дорога мерялась не километрами, а тем, как повезет на ней. «На кого какая планида выпадет», - так сказал крымчанкам однажды в каком-то глухом хуторке дед Сидор. Он снабдил на дорогу салом и теплыми шапками, сшитыми из попон.

- Берегите, бабы, головы! Ныне вашу сестру более всего по голове грюкают. Ничего, я добрую подкладку подложил, выдюжит и полицейскую нагайку.

Шли женщины на юг. Спали, где ночь застанет, боялись комендантского часа, человека с ружьем, питались чем бог послал. Надежда была только на добрых жалелок-солдаток. Принимали, делились бабским горем, снаряжали в дорогу.

Шли четыре женщины, пряча под тряпьем красоту, опасную в те дни спутницу. Не приведи бог попасться на глаза сытому «самостийному» полицаю или оккупанту!

Людмилу Ивановну не узнала бы мать родная: на голове шапка деда Сидора, похожая одновременно и на Капелюху и на татарский малахай. Из бекеши что-то выкроено - не то пальто, похожее на одеяло, не то одеяло, похожее на пальто.

Киев встретил взорванным Крещатиком и виселицами. Но мертвые уже не пугали.

В Крым, в Крым!

Два с лишним месяца тянулась эта дорога.

На тихой степной станции тайком забрались на платформу эшелона с паровозом, глядящим на юг. Их нашли, по ним стреляли, только выдержка Насоновой спасла им жизнь. Насонова заставила всех ползти по-пластунски.

Через день Людмилу Ивановну задержал полицай. Он ударил ее по голове и пихнул ногой. Шапка деда Сидора спасла. Насонова бросилась на него, он тесаком рассек ей лоб. Тогда четыре женщины кинулись на полицая, задушили его и бросили в густую ржавую траву.

И вот Симферополь. Он кишмя кишел офицерами, заполнен штабами, опоясан концлагерями. Патрульные строги, полицаи злы. Немцы не замечают горожан, они озабочены.

«Партизаны! Партизаны!» О них только и разговор.

Остановились у подруги Насоновой, Оли. Она ахнула, когда узнала, что Насонова и Пригон собираются в Ялту.

- И не доберетесь туда! Режим страшный. Там кругом партизаны.

Нет, только домой!

Тогда- то Людмила Ивановна впервые подумала о Шаевиче, своем бывшем директоре. Он наверняка в отряде где-то за Ай-Петри. И Алексеев, директор санатория «Субхи», свой человек, товарищ отца, должно быть, там. Не может того быть, чтобы не добралась до них.

Знакомая Насоновой уговорила румынского офицера, и он за три бутылки вина пообещал доставить женщин в Ялту.

Румыны посадили их в фанерный кузов грузовика, строго-настрого предупредив:

- Обнаружат - мы вас знать не знаем. Сами тайком залезли в кузов, а мы вас и не видали.

Дорога на Ялту была разбита, машину часто останавливали патрули.

На Ангарском перевале контроль был особенный. Немцы, видать, боялись заглянуть в кузов, они протыкали фанеру лезвиями штыков. Насоновой пропороли плечо, но она не охнула.

И вот Ялта! Страшно глядеть на город: грязь, зловещая тишина улиц, кованые сапоги жандармов.

Ночевали у родных Насоновой. Они приняли вроде с радостью, но боялись, не позволяли даже подойти к окнам.

Насонова отдохнула, а потом решительно заявила:

- Покажусь на людях, пройду всякие регистрации. Дальше могилевской губернии не пошлют!

Регистрация на бирже прошла удачно; мало того, Насонову направили на работу в городскую поликлинику.

Людмила Ивановна раздумывала: как ей поступить? Кандидат партии, депутат… По-всякому может обернуться. Но прятаться не было смысла, так или иначе, но люди будут знать, что она существует и живет в Ялте.

- Рискнем! - сказала Насонова.

Вышли вдвоем на набережную, Нину Насонову узнали, кланялись, перекидывались с ней словами. А вот Людмилу Ивановну никто не узнавал, даже хорошо знакомые проходили мимо.

Жизнь научила наблюдать за людьми. Счастливых среди них не было, а вот примирившиеся с обстановкой попадались, хотя и редко.

Вот идет пара пожилых. Он прихрамывает, лицо у него округлое, сытое. Этому человеку, видать, не так уж плохо живется.

- Кто он? - спрашивает Людмила Ивановна.

- Обер-врач биржи Петрунин! - сплюнула Насонова.

А вот еще один знакомый. Лицо напряженное, глаза пристальные.

Он узнал Людмилу Ивановну и очень обрадовался.

- Людочка, как это хорошо! - Это доктор Василий Алексеевич Рыбак, человек сильный, с характером. Он всегда восхищал Людмилу Ивановну. - Появилась! Ну-ка расскажи о себе!

Насонова оставила их на время, побежала к какой-то знакомой, а они уединились на скамейке под платаном.

Василий Алексеевич выслушал ее с большим вниманием, помолчал. Взял за руку.

- Я не могу тебе не доверять. Признаешь мое старшинство?

- Да, Василий Алексеевич.

- Так вот, Люда. Меня оставили на подпольную работу. Жду человека с гор. Но его нет. Четвертый месяц жду. Не знаю, что и подумать. Партизаны там действуют активно, особенно в этом месяце. Но вот человека нет, а я уже на прицеле гестапо. Чувствую это, догадываюсь. Надо что-то делать. Я тебе открою еще один секрет. Мне было заявлено: ежели не будет связного через три месяца, то связывайся со своим двоюродным братом, который живет в Ново-Алексеевке. Дали пароль. Короче, Люда, ты должна пойти в Ново-Алексеевку и найти моего двоюродного брата. Ты согласишься на такое опасное дело? Говори честно.

- Да, я согласна!

Доктор поцеловал ей руку.

- Спасибо.

Ночью побывала в Гаспре, обняла родителей. С матерью поплакала. Отец, Иван Федорович, смотрел на дочь и никак не мог насмотреться. Мать, Юлия Иосифовна, спросила напрямик:

- Куда нее теперь, доченька?

- Вернусь через неделю, подумаем.

- Тебя схватят.

- Уйду в партизаны.

- Там голод, народ говорит.

- Как всем, так и мне.

Утром простилась и ушла в Ново-Алексеевку.

Дорога была неблизкой, но по ней шел человек, прошедший в десять раз больше, много повидавший и, что самое важное, знающий, что ему надо.

Дошла без приключений.

Двоюродный брат- доктора должен был работать сторожем питомника, так говорил Василий Алексеевич.

Туда она и пошла, присмотрелась, нашла пожилую женщину, обвязанную платками, спросила, где ей найти такого-то человека, она принесла ему доброе слово от брата.

Женщина шарахнулась в сторону, оглянулась вокруг, потом прошептала:

- Убили бедненького, вчера убили. Ты уходи, а то в беду прпадешь.

Будто перед пропастью оказалась. Что же дальше?

Ходила вокруг питомника, еще одного человека расспросила. Тот пристально посмотрел на нее, нахально улыбнулся:

- Шлепнули твоего молодчика.

Спохватилась: надо уходить!

Но нельзя было миновать ново-алексеевский базар. Ведь она шла менять вещи на зерно: так отвечала всем.

Вот и базар, шумный и бестолковый. Выменяла пальто на полмешка пшеницы, перекусила и стала собираться в обратную дорогу.

Только взвалила мешок на плечо, кто-то взял за рукав. Повернулась - Асанов! Форма на нем полицейская.

Асанов! Бывший председатель курортно-поселкового Совета. В этом Совете она была депутатом…

- Ну, здравствуй, здравствуй, мой депутат!

Похолодело сердце.

- Зачем зашла так далеко?

- На базар пришла.

- Издалека пришла! - Асанов посерьезнел, подошел ближе. - Зачем ходила в питомник, а?

Ответила совершенно спокойно:

- Шла мимо, на отдых напросилась.

- Спрашивать больше не буду. Все знаю! Твой человек расстрелян! Но тебя, Пригон, я спасу. И знаешь почему? Не за красивые твои глаза. Ты человек порядочный, придет ко мне беда, ты поможешь. Поможешь?

Людмила Ивановна растерянно смотрела на него.

Асанов заметил какого-то офицера, принял официальный вид,стал кричать:

- А ну уходи прочь, баба! - И тихо шепнул: - Запомни, что сказал!

Ушла. Страха не было, но было что-то похуже - омерзение.

Ялта встретила более страшным: арестован и расстрелян доктор Василий Алексеевич Рыбак.

Вот когда стало по-настоящему одиноко.

Насонова успокаивала:

- Людочка, надо жить.

Затихла в доме родителей, никуда не выходила, ни с кем не встречалась.

Но о ней уже знали власти. Неожиданно вызвали на ялтинскую биржу.

Она пришла на биржу, увидела Петрунина. Тот только кивнул головой и сразу скрылся. Обида захлестнула Людмилу Ивановну. Вдруг она вспомнила рассказ о том, как встречали его, когда он приезжал в санаторий на консультацию, дарили ему букеты роз.

Зарегистрировали, отпустили, но строго предупредили: никуда не отлучаться!

Вечером в домик пришел знакомый человек, бывший шофер, санатория «Субхи» Нафе Усеинов. Она знала его чуть ли не с детства, знала его семью. Старший брат Нафе, Абдулла, - чекист, младшие братья, Ибрагим и Кязим, - комсомольцы, сражаются против фашистов.

Но мало ли что… Ведь и Асанов был коммунистом!

Однако Нафе почему-то верилось. Трудно сказать, как складывалась эта вера, может быть, помогло мнение отца… Они вместе работали: отец бухгалтером санатория, Нафе шофером.

Бухгалтеры - народ прозорливый.

- Садись, Нафе, гостем будешь, - сказал отец и сел рядом с шофером.

Нафе сразу начал с дела:

- Людмила Ивановна, тебе скрываться надо. Завтра будет облава.

- Но я на бирже зарегистрировалась.

- Это не спасет. Я шофер общины, мне доверяют они, всякие старосты. Я говорю, я знаю.

Поверила.

- Куда посоветуешь?

- Иди к Михайловой.

- К Елене Николаевне?! - Ушам своим не поверила.

- Она ждет тебя.

- Она меня ждет? Пап, мам, она меня ждет!

Шла ночью, правда лунной, по глухой тропе. И то, что вели ее к очень уважаемому человеку, бывшему земскому врачу, бессменной руководительнице кореизской больницы, человеку, пользующемуся всеобщим уважением и почетом, - даже самые отпетые перед ней старались быть лучше, - буквально окрыляло Людмилу Ивановну.

Елена Николаевна, седая, семидесятипятилетняя, со спокойными глазами, встретила ее запросто.

- Здравствуй, Люда. - Поздоровалась и вышла на время. Большая комната, старинная обстановка, часы с двумя бронзовыми ангелочками, книги, тисненные золотом, запах тмина и чебреца, травы на стенах. И покой. Удивительный покой. Никуда бы отсюда не ушла.

Но вошла хозяйка, окликнула:

- Пойдем, Люда!

Елена Николаевна вела по саду, потом по крутой тропе, освещенной луной. Пересекли овраг, из полутемноты выросло барачного типа здание инфекционного отделения.

- Хорошенько вытирай ноги, - по-домашнему сказала Михайлова.

Вошли в длинную комнату, скупо освещенную керосиновой лампой.

- Здравствуйте, товарищи!

«Товарищи»! Людмила Ивановна еле сдерживалась.

- Доброго здоровья, товарищ доктор!

Мужчины солдатского возраста лежали на кроватях. Чьи-то глаза в упор посмотрели на нее:

- Людмила Ивановна!

- Леонид Николаевич!

Доктор Добролюбов, ортопед детского туберкулезного санатория. В один день призывались на войну. Он майор медицинской службы, коммунист, хороший товарищ.

Обняла его, спросила, кивнув на перевязку:

- Что с вами?

- Стукнули не вовремя. Вот и живу под крышей нашей чудодейки, дорогой Елены Николаевны.

Еще раненые - солдаты, командиры. Их немного, но они в хороших руках.

Тайный военный госпиталь! Это похоже на Елену Николаевну.

С сего часа быть ей здесь, людей лечить, самой жить. Она обняла Михайлову.

- Действуй, Людка! - сказала старая докторша.

Вот это человечище! А каких помощников вокруг себя собрала…

Софья Андреевна Борщ - медсестра, человек вне всякого подозрения у оккупантов и их холуев. По личной рекомендации Михайловой была устроена в крупном немецком военном госпитале, раскинувшемся в корпусах бывших здравниц «Субхи» и «Роза Люксембург».

Женщина с отличным самообладанием, хорошей головой, наблюдательна и артистична. Великолепно играла роль доверчивой простушки, охотно принимала плоские солдатские шуточки, но еще охотнее опустошала фашистскую аптеку. Лекарства и перевязочные материалы перекочевывали из немецкой аптеки в больничную.

В так называемой гаспринской сельской общине имелась пекарня. Работал в ней симпатичный чудаковатый человек, тихоня Антон Антонович Спраговский. Кто мог подумать, что именно он-то и является главным кормильцем тайного военного госпиталя. Хлеб, мука, сахар, а порой и молоко поступали постоянно. Никакого контроля Спраговский не боялся. Там, где существуют усушка, утруска, припек и прочее, можно и самого дьявола вокруг пальца обвести.

Провизию доставлял в больницу Нафе Усеииов. Он умел ладить с главой общины, каким-то своим дальним родственником.

Бухгалтер больницы Екатерина Владимировна Гладкова, кастелянша Надежда Кузьминична Фомина, операционная сестра Анна Герасимовна Глухова - все эти люди многие годы работали с Еленой Николаевной Михайловой… То был круг верных товарищей, готовых на любые испытания.

В эту семью и вошла Людмила Пригон. Пока жила на нелегальном положении, но в гостиной у Елены Николаевны появлялась и была полноправной участницей вечерних встреч.

Елена Николаевна молча усаживалась в кресло с потертой спинкой. Рядом садилась Екатерина Владимировна Гладкова, будто тень следующая за доктором. Где Михайлова, там и Гладкова. Только в операционную ее не пускали. Но зато спросят: «А где Катерина?» - и из-за дверей тотчас слышится голос: «Я тут, Елена Николаевна».

В гостиной царило молчание. Оно имело свой смысл. Молчит кастелянша Надежда Кузьминична, - значит, в ее хозяйстве порядок; помалкивает операционная сестра Анна Герасимовна - тревожиться за инструмент и специальное белье не стоит. Так молча отчитываются друг перед другом и все перед Еленой Николаевной.

Есть одна тема, которая вот уж сколько месяцев волнует всех, но решение еще не найдено.

Как связаться с Ялтинским партизанским отрядом? Все, что касается партизанской темы, даже мелочь, не минует гостиной.

Недавно Софья Андреевна рассказала:

- Партизаны побили летчиков, к нам раненые попали, жуть что говорят про партизан. Мол, они пачками спускаются с гор.

А сегодня снова сведения. Только за неделю шесть раз дали о себе знать партизаны. Там машину разбили, в другом месте немецкую связь оборвали, в третьем взорвали склад горючего.

- Они рядом с нами, и мы должны их найти! - сказала Михайлова. - Мы нужны им, наши медикаменты дороже золота. - Она подозвала к себе Усеинова: - Нафе, что же ты молчишь?

- Я был в горах, следы видел, шел по ним, а потом патруль немецкий помешал.

- Нафе, на тебя вся надежда. Я же старая, пойми!

Попрощались. Елена Николаевна задержала Пригон.

- Чайком побалуемся, Люда!

Сидели за столом. Елена Николаевна любила крепкую заварку. Полную ложку сыпала в стакан. Вода густела до черноты. «Аромат!» - говорила аппетитно.

Сели поближе к кафельной печи, к теплу.

- Ты мне расскажи о своих походах. Все расскажи.

Ничего не утаила, даже поход в Ново-Алексеевку.

Выслушала, сказала:

- Ты среди нас одна прошла фронт, понюхала пороху, кое-что повидала. Я стара. Надо найти партизан.

- Я готова, Елена Николаевна.

- Не спеши. Прежде тебя надо официально оформить врачом больницы. Ты должна свободно ходить по поселку.

- Это возможно? - обрадовалась Людмила Ивановна.

Через неделю немецкая биржа труда без вызова в Ялту оформила ее врачом кореизской больницы.

А Нафе часто напрашивается за дровами. Он умеет доставлять для пекарни самые жаркие поленья граба. Пекарь доволен: он, Спраговский, не хочет других дров. Все шоферы ленивы и пьяницы, один Нафе уважаемый человек.

Старосту только одно удивляет: почему Нафе в лесу так долго задерживается?

Сколько раз Нафе прятал машину в густом кизильнике и шел в лес на поиски партизанских троп! Но тропы засыпаны снегом, и нет на них ни единого человеческого следа. Нафе знает: куда успешнее было бы пересечь яйлу и на северных ее склонах искать то, что нужно. Но пересечь яйлу - рисковать слишком многим.

И вот еще одна поездка за дровами. Уже март, снег в низинах подтаял, сырой ветер шумит в кронах высоких сосен.

Что это? След на пятачке снега? Ну да! Кто-то прошел в постолах, совсем недавно. Нафе идет по следу, дальше, еще дальше. След завернул за скалу. Замерло сердце, он набрал воздух, крикнул:

- Кто здесь?

Тихо.

Присвистнул дважды. И - шорох.

Вдруг жандармы? А все равно крикнул:

- Выходи, я один!

Из- за скалы вышел вооруженный человек, до ужаса худой, болезненный. У Нафе сердце зашлось: Алексеев! Его директор!

- Григорий Андреевич!

- Хлеб у тебя есть?

- Я сейчас, мигом!

- Постой. Я за тобой пойду. Смотри мне!

Подошли к машине, Алексеев успокоился - никого постороннего.

Нафе достал хлеб. При виде хлеба Алексеев пошатнулся, закружилась голова.

Он ел медленно; съел немного, остальное спрятал в вещевой мешок.

- Ну, рассказывай!

Все выложил, что знал, подробно о Михайловой, Пригон, Спраговском, о медицинских сестрах, помощницах Михайловой.

Алексеев знал каждого, о ком сейчас слышал. Что-то сильное, огромное захватывало его. Он обнял Нафе.

- Какие вы все молодцы! Я вам верю. А теперь ты меня слушай, и слушай внимательно.

Нафе узнал о том, как активно воюет отряд, но голод стал косить людей. Перво-наперво самое важное:

- Срочно нужны перевязочные материалы и медикаменты, а нужнее всего марля, вата и йод. Много нужно! Придем на очередную встречу ровно через неделю. Место встречи - столетний орех, что в начале тропы в сторону Тюзлера. Поможете продуктами - спасибо, но лишнего шума не надо. Мы знаем, что и вам не сладко.

- А в лес нас возьмете, Григорий Андреевич?

- Не я решаю. Пока! Большой поклон нашим. О встрече должна знать только Михайлова, ну и Людмила Пригон. И больше никто. Ты меня понял?

В гостиной Нафе рассказывает о встрече с Алексеевым. Елена Николаевна и Людмила Ивановна вслушиваются в каждое слово. Нафе часто повторяет:

- Худо выглядит наш директор, очень худо.

Елена Николаевна поднялась, подошла к шкафу, поставила на место томик Достоевского, украдкой вытерла глаза.

- Люда, Насонову можешь встретить завтра?

- Хорошо, Елена Николаевна.

- У нас мало антисептических средств, перевязочного материала. В Ялте больше возможностей, чем у нас.

- Хорошо, Елена Николаевна.

- И самое главное: как думаешь, Насонова в лес пойдет?

- Она и ее муж готовы в любую минуту.

- Это хорошо, очень хорошо.

- Но партизанам нужен врач, Елена Николаевна!

- Об этом я думала. Пока спешить не будем. Давайте готовиться к встречам.

Через неделю встреча состоялась. Людмила Ивановна принесла врачебный саквояж, туго набитый лекарствами, ватой, марлей. Нафе доставил два пуда муки.

Насонова с мужем были экипированы для лесной жизни.

С Алексеевым были еще два партизана. Их фамилии, к сожалению, мне до сих пор установить не удалось. Это были молодые ребята, страшно худые, изможденные. Насонова, увидев их, разрыдалась.

Алексеев очень спешил. Он поблагодарил за помощь, дал наказ: готовьтесь к новой связи; помимо всего, точно решите один важнейший вопрос. Может ли доктор Михайлова принять десять партизан в свой тайный госпиталь? Вопрос обдумайте всесторонне. Риск тут огромный, это помните каждую минуту. Что касается Насоновой и ее мужа, придется обождать до следующего раза. Таких полномочий штаб не давал, и он, Алексеев, не имеет права решать самостоятельно.

Насонова растерялась, стала умолять, хотя было ясно, что Алексеев по-другому не поступит.

- Я не знаю, как мне возвращаться в Ялту. Что я скажу людям?

Алексеев пристально посмотрел на нее, но муж Насоновой опередил его вопрос:

- Не беспокойтесь, никто не знает, что мы здесь. Для всех, кто нас знает, мы уходили в село к моим родным.

19



Кончилась трофейная конина, добытая еще Вязниковым.

Расковывались от жгучих морозов горы, а на побережье начиналась весна.

Отряд голодал. Голод и сырая стужа укладывали партизан в тайные санитарные землянки. Оставалась надежда на продовольственные операции.

Фашисты знали об этой надежде и делали все, чтобы она не осуществилась.

Конина могла спасти от голода, но обозы перестали двигаться по горным дорогам. Они шли на Севастополь далеким кружным путем по равнинам и только днем.

Чувствовалось, вот-вот установим прочную связь с Севастополем, оттуда придут самолеты, сбросят на парашютах продукты, медикаменты. Надежду рождала весна. Партизаны посматривали в небо, но оно пока было закрыто плотными облаками.

Голод, голод…

И вот пришел Алексеев, принес ошеломляющие новости: он связался с кореизскими подпольщиками. Они обещают медикаменты, какое-то количество муки.

Кучер горячился, недоволен был тем, что Алексеев так долго добирался в лагерь - а шел он трое суток, - упрекал, что пришел с пустыми руками: «Мог же прихватить медикаменты!»

Кривошта остудил комиссарскую горячность:

- Ты посмотри на Алексеева! Тень от человека осталась. Хлеб, который он принес, отдать ему! Через двое суток он, только он, пойдет на связь и доставит медикаменты.

Командир был прав. Алексеев если и держался на ногах, то только вследствие крайнего напряжения нервов.

Кучер хотел сам выйти на связь, но в санитарных землянках лежали тридцать бойцов. Он не мог их оставить, не имел права. Десять партизан, видно по всему, уже не поднимутся: нет никакой возможности помочь им.

А если тайком переправить их в Кореиз, в госпиталь Михайловой? С ним согласился и Кривошта. Кое-кого еще можно поднять на ноги - только накормить, но таких, как Михаил Абрамович Шаевич, не поднимешь. Длительное и профессиональное лечение - вот что ему нужно.

Алексеев уходил на связь. Он немного приободрился, был возбужден. Предстояло важное свидание, от него зависела жизнь товарищей. Понимание всего этого и держало его на ногах, было его вторым дыханием.

- А если в отряд будут проситься? - спросил у командира.

- Никого не брать! В таком положении мы не можем брать людей. Они погибнут. Время для этого впереди.

…Медикаменты, которые принес Алексеев, спасли тех, кто уже заглядывал в могилу. Два пуда муки поддержали весь отряд.

Но слишком дорого мы заплатили за этот второй поход. Алексеев напоролся на засаду. Внезапным огнем был убит один из проводников. Спасли медикаменты и муку. Вдвоем несли тяжелый груз, надорвались.

Второй проводник умер у заставы отряда, а сам Алексеев потерял память и лежал в горячке.

Он метался, что-то выкрикивал, звал кого-то. Долго мучился, но жизнь не покидала его, хотя память не приходила. Скончался он внезапно, утром нашли его похолодевший труп.

С его смертью связь с кореизцами оборвалась. Никто не знал, где назначена встреча, кто должен прийти на нее и когда.

Положение становилось трагическим.

Никогда не забуду эту санитарную землянку. Она снится мне до сих пор, и я просыпаюсь в холодном поту.

Вокруг тлеющего костра молча сидят люди. Один парень качается с закрытыми глазами, будто богу молится, не замечает, что на ногах загорелись тряпки. Рядом лежит страшно исхудавший, с гноящимися ранами Михаил Абрамович Шаевич.

- Здравствуйте, товарищи!

Молчание. Никто не отвечает. Только через несколько секунд, узнав меня, Шаевич пытается улыбнуться.

- Как, Михаил Абрамович?

- Мише каюк, видал? - он показывает ногу. - Гангрена.

Сижу молчу, ну что скажешь? Какое найдешь слово утешения? Да и поможет ли оно?

Шаевич тянет меня за рукав:

- Алексеев помер, жалко. Он мне шептал, еще в тот раз, что встречался с Людмилой Пригон, моей врачихой: «Ах, если бы меня к ней!»

- Мы обязательно свяжемся с Людмилой Пригон.

- Ты помолчи, командир. Вот сядь рядом, дай руку и слушай.

И он начал тихо петь, я едва слышал его…

Пот выступил у него на лбу, руки начали холодеть. Стало тихо. Я закрыл ему глаза и вышел.

Невозможно было сдержать слезы, я чувствовал себя в чем-то виноватым. Но что я мог придумать, когда у самого от голода кружилась голова, когда, шагая по тропе, вдруг ощущал, что она уходит из-под ног и кроны сосен начинают плясать.

Правда, сам голод как-то меня не терзал, я уже не хотел есть, трудно было даже языком шевельнуть. Только вот слабость была непреодолимой.

Вот документ тех дней, подлинник его находится в партархиве Крымского обкома партии (фонд 151, опись 1, дело 17):

«Список умерших партизан по Ялтинскому отряду о 26.III.42 г.:

26.III. - При нападении на сан. землянку бывшей 3 группы убиты противником: Сергеев, Пташинский, Горемыкин, Казачек, м/с Николаева.

28.III. - Умер боец Годин, причина - болезнь, грипп.

2.IV. - Умер Афонин - болезнь сердца.

Загрузка...