2.IV. - Убиты предателем - Смирнов, Вязников, Агеев.

5.IV. - Умер Качалов, причина - истощение.

7.IV. - Умер Долгов, причина - истощение.

10.IV. - Умер Гарбузов, причина - истощение.

12.IV. - Умерли тт. Болотин, Шостик, Боршинов… Зибарев. От голода.

13.IV. - Умер т. Гребенщиков. Голод.

14.IV. - Умер Гардаш. От голода.

18.IV. - Умер Зуев А. А. От голода.

21.IV. - Умерли Сокольский, Мухин. От голода.

24.IV. - Умер Расторгуев. От голода.

19.V. - Умер Шутенко. От голода.

21.V. - Умер Гришко. От голода.

21.V. - Умер И. П. Дорошенко. От голода.

20.V. - Умер Алексеев. От голода.

21.V. - Убит Пономаренко.

30.V. - Умер Орехов. От голода.

6.VI. - Умер Тимохин. От голода.

10.VI. - Умер Коренюк. От голода.

15.VI. - Умер Кравченко. От голода.

17.VI. - Умер Лобода. От голода.

22.VI. - Умер Загоса Д. В. От голода.

26.VI. - Умер Кузерин. От голода.

26.VI. - Умер Кондратенко В. А. От голода».

Это было бедствие. Казалось, все партизанское движение обречено на гибель. И все живое в лесу - на смерть.

Олени, косули, муфлоны исчезли, как сквозь землю провалились. Их, говорят, видели даже в далеком степном Тархункуте, куда война не добралась, а только отзывалась потухающим эхом.

На Верхнем Аппалахе убили зубробизона Мишку.

Это был старый-престарый самец с мощным торсом, могучей шеей, с гордо посаженной головой.

Мишка не боялся людей. В голодную зиму он приходил в партизанский лагерь, издавал какие-то трубные звуки. От выстрела вздрагивал, высоко поднимая голову, настороженно ждал: а что будет дальше?

Если выстрел повторялся или вообще начиналась стрельба, он бежал к шалашам, издавал тревожно-ревущий звук и нетерпеливо перебирал сильными и легкими ногами.

Мишка не любил боевую позицию, непременно отходил со вторым эшелоном, порой сам выбирая безопасную тропу. Он ни разу не ошибся.

Мишку любили, таскали ему сено, гладили.

И вот Мишку убили, убили, чтобы съесть! Выгнали его на поляну, отбежали от него, и он понял, что его ждет.

Взревел Мишка, низко опустил голову, гибко выгнул спину и бросился на людей. Спаслись только тем, что в один миг вскарабкались на деревья.

Стреляли по Мишке бронебойными пулями, стреляли упорно, но Мишку пули не брали. Окровавленный, с выпуклыми красными глазами, он бодал мощной головой дерево, на котором сидел партизан, стреляющий в него.

Мишка уже «глотнул» дюжину пуль и стал медленно оседать на задние ноги. Снова били по нему, били в упор.

Шкуру обдирали всем отрядом. Поделили мясо, стали варить.

Но мясо не разваривалось. Варили почти сутки, а потом ели нечто похожее на резиновые жгуты. Ели и молчали.

Сойки и те оставили партизанские стоянки - поживиться не было чем. Только порой низко над лагерем пластались черные грифы.

Апрель 1942 года! Двадцать седьмой апрель моей жизни, которая тогда казалась мне такой бесконечной.

Странное это чувство - чувство неожиданного старения.

Я был молод по годам, во всяком случае моложе всех командиров и комиссаров отрядов. Но почему-то никто этого не замечал, и более всех не замечал я сам.

Я в этом убедился позже, уже на Большой земле, когда лежал в госпитале.

Как- то на меня долго-долго смотрел партизан -командир группы, мой сосед по палате, фамилию которого я запамятовал. Он неожиданно сказал:

- Командир, ты же совсем пацан!

Ему было под сорок, но в лесу я возраста его не видел, как и он не видел моего. А сейчас, когда мы стали приходить в себя, все стало на свое место. Я сам смотрел на себя в зеркало и действительно видел нечто похожее на «пацана», и мне самому показалось странным, как это мне можно было доверить целое партизанское соединение!

…В Ялтинский отряд записалось сто тридцать семь человек, сто тридцать два вышли в горы.

Было сто тридцать два, а в живых остались трое. Только трое свидетелей трагических апрельских дней. Среди них водитель Ялтинского таксомоторного парка Петр Иванович Коваль. Он из тех, кто не терял мужества в десяти шагах от врага и кто заживо гнил в смрадных санитарных землянках.

Ему под шестьдесят, его окружают молодые и шумные водители курортных таксомоторов, среди которых есть так называемые проходные ребята. Их житейская забота: машину иметь получше, рейс повыгоднее, руки не замарать, ногой лишний раз не двинуть. Они смотрят на Петра Ивановича - кандидата в «пенсионники» - как на анахронизм, как на чудака, человека от пройденного мира. И нет им дела до «дяди Пети», до того, что бьется под рабочей курткой молчаливого человека с обрубленной ладонью, коммуниста, которому стаж партийный вернули только пять лет тому назад, - до того самого Петра Ивановича Коваля, который снял с группой партизан цепь карателей в составе ста солдат и офицеров и вогнал их навечно в землю. Нет им дела до Петра Коваля, прошедшего после партизанства Освенцим и Майданек. А если и есть, то только для своей выгоды, чтобы дать пожилому шоферу самую дряхлую машину, действуя по правилу: мол, старый конь борозды не испортит.

Петр Иванович! Мы недавно с тобой вспоминали апрельские дни, помнишь свои слова: «А все-таки мы их били, черт возьми!»

После нашей встречи я искал один важный документ, который с исчерпывающей точностью говорит о духе тех дней, дней не мертвых, а живых.

И я нашел этот документ, нашел в подлинном виде.

Вот он:

«Приказ № 32.

По партизанским отрядам 4-го района,

7/V 42 г.

В целом по району за апрель месяц имеется резкое уменьшение боевых операций. Если в марте имели 36 операций то в апреле всего 18. Так, например, отряд Ялты (я сохраняю подлинность документа даже в пунктуации. - И. В.) в марте м-це был передовым, провел 12 операций. В апреле провели только две диверсии и ни одной операции засадного порядка. Красноармейский отряд провел фактически одну боевую операцию.

Командование отрядов совершенно упустило важнейший фактор работы - войсковую разведку.

Примером изворотливости, умения сочетать борьбу с трудностями проведением боевых операций служит - Бахчисарайский отряд. Бойцы и командиры отряда находясь в одинаковых условиях с другими отрядами предмайское соревнование отметили боевыми операциями. Личная гигиена этого отряда несравнима с другими отрядами, где командование не сумело при наличии трудностей быть организованными и достойными руководителями бойцов-партизан, порой доходя до упадничества (Акмечетский отряд). Командование Бахчисарайского отряда дает хороший пример организации боевой разведки, результат которой очень нужен для н/частей в Крыму. Сейчас в период напряженной борьбы на участках Крымского фронта, когда части Красной Армии громят врага приближая час освобождения Крыма, никакие лишения и трудности не должны останавливать борьбу с врагами, понизить нашу боеспособность.

Приказываю:

1). Командованию отрядов немедленно поднять активность боевых групп, ввести в практику отряда беспрерывность выхода групп на операции по разрушению линий связи, минированию дорог, уничтожению техники и живой силы пр-ка. Операции проводить в соответствии с планом и указаниями райштаба.

2). Особое внимание уделять войсковой разведке в населенных пунктах и местах дислокаций пр-ка. Разведчикам передавать без промедления - грамотные, суммированные данные. И это считать одним из серьезнейших операций и фактором непосредственной помощи фронту.

3). Больше уделять внимание боевым группам, создавать для них привилегированные условия быта, в первую очередь и в большем количестве выдавать продукты. Обеспечить отдыхом в промежутках между операциями.

4). Комиссарам отрядов к 1 и 15 числам каждого месяца представлять в райштаб донесения о моральном состоянии и проведении политико-воспитательной работы среди бойцов, особенно при этом освещая меры связанные с политобеспечением участвующих в операциях.

5). Принятием административных и политико-воспитательных мер в ближайшие дни добиться ликвидации вшивости, антисанитарного состояния бойцов и лагерей. Организовать починку белья, ремонта обуви, стрижку и бритье бойцов.

Ком. политсостав отрядов должны личным примером возглавить поход за культуру, помня при этом, что хорошее сан. состояние бойцов залог их боеспособности.

6). При посылке бойцов в населенные пункты как правило включать в группы политически грамотных, способных хорошо разъяснить населению приказы №№ 55 и 130 т. Сталина, могущих провести с населением беседу о текущем моменте. Каждый агитатор посылаемый в населенный пункт должен быть лично комиссаром отряда проинструктирован.

С приказом ознакомить командный состав отрядов, командиров и политруков взводов - включительно.

Командир района

Комиссар района

Начштаба».

Подлинник приказа находится в Крымском облпартархиве

(фонд 151, опись 151, дело 17, лист 11-12, обратн. сторона).

Приказ, конечно, не ахти какая находка, самый что ни на есть рядовой из рядовых. Но важно, в какое время, в какой обстановке мы его издали.

Пехоту поднимают в атаку после артиллерийской подготовки, которая, казалось, на позиции врага и камня на камне не оставила. Но нелегко и в такую атаку ходить, ибо непременно найдется ожившая огневая точка. А каково без артиллерии - и прямо на пулеметы!

Когда я думаю о тех весенних днях сорок второго года, то мне кажется, что мы с рассвета и дотемна ходили в атаки на пулеметы. Тогда в санитарных землянках умирали раненые и голодные, а в куренях, наспех прикрытых палой листвой, находились живые и думали, как дальше быть.

Я устал. Ах, как я устал! Завернувшись в плащ-палатку, изнемогая от боли в суставах, хотел только одного - согреться. Думы у меня были невеселые. Каким будет завтрашний день? Крым набит немецкими полками, румынскими бригадами, штабами разных мастей. Шумно на рынках. Сизый табачный дым в кофейнях. В Симферополе открыл гастроли драматический театр, в Алупке для немецких и румынских солдат и офицеров распахнулись узорные ворота Воронцовского дворца-музея. Будто немцы забыли, что была подмосковная зима, что тысячи и тысячи трупов их соотечественников закостенели под Волоколамском и Можайском. Они здесь, на моем полуострове, подставив лица мартовскому солнцу, весело гуляли по набережным курортных городков и поселков, водили под ручку легкомысленных девиц. Офицеры постарше званиями выписывали жен из самой Германии, показывали им курортные достопримечательности; весь их напыщенный вид говорил: смотрите, какие мы, солдаты фюрера, викинги двадцатого столетия!

Севастополь еще плотнее обложен войсками, под его стены подтянуты гигантские пушки со звучным названием «Большой Густав». Снаряд такой пушки раскалывает пятиэтажный дом, как щипцы скорлупу грецкого ореха.

Упорство немцев потрясает. Каждое утро в одно и то же время начинают бить пушки самого крупного калибра, потом заголосят корпусные гаубицы, за ними артиллерия - дивизионная, полковая. По-собачьи скулят шестиствольные реактивные «ванюши». Затем наступает тишина. Что она значит - узнаем позже. С левого фланга на правый «пробуют» пехотой - авось найдется брешь в нашей обороне! Не находится. И все начинается сначала…

Я понемногу согреваюсь, теплеет остуженная грудь, а с ней теплеют и мысли. Конечно, трудно. Все меньше и меньше остается нас в боевых рядах. Но мы, черт возьми, живы, живы! Как бы фашисты на полуострове ни считали, что крепко стоят на обеих ногах, все равно им приходится оглядываться по сторонам не только ночами, но и средь бела дня. Мы живем. И, даже умирая, бьем их. В моем кармане рапорт командира Красноармейского отряда товарища Аэдинова, отряда, в котором каждый день от голода погибают два-три партизана. Вот этот рапорт: «Двадцать первого марта группа под командованием лейтенанта Столярова на шоссе Коуш - Бахчисарай уничтожила семитонную фашистскую машину, убила одиннадцать солдат и одного офицера, взяла следующие трофеи: три автомата, пистолет и пять плащ-накидок. При возвращении в отряд от голода умер сержант Коваленко».

У нас нет продуктов, мы всегда окружены, у нас нет тыла - ни лесных чащоб, ни болот, за которыми можно зализать раны. Наши стоянки вдоль и поперек пересекаются дорогами. По всем законам никакого партизанского движения здесь не должно быть… По законам! Но есть нечто большее, чем закон. Сила духа! Она держит нас в крымском лесу, ведет на дороги, заставляет нашего противника держать на охране коммуникаций десятки тысяч солдат и офицеров.

Сила духа! Я прикидываю: а что там, в лесах Брянщины и Смоленщины, в бескрайнем зеленом царстве Белоруссии, на степных просторах Украины?

И там, конечно, партизаны; и у них, конечно, стойкости не меньше, чем у нас. Может быть, им чуть-чуть легче. Они взрывают мосты, уничтожают машины, пускают под откос поезда. И там полки и полки карателей ведут лесные бои, вязнут в болотах, усеянных водяными лилиями.

Я мысленно переношу себя в те края, и мне становится теплее. Я будто зримо вижу нить, которая связывает нас, крымских партизан, со всем народом, со всей вооруженной мощью моей страны. Да, нам трудно! Но мы - авангард, выдвинутый далеко вперед, авангард главных сил, частицей которых и являемся. Об авангарде помнят, о нем беспокоятся.

Может, в этот час, когда я, прикрытый трофейной плащ-палаткой, предаюсь размышлениям, в Москве заседает Комитет Обороны, толкуют там о нашей жизни, решают: надо помочь крымским партизанам, снабдить отважных лесных солдат необходимым - питанием, взрывчаткой, медикаментами.

…Где- то под Краснодаром один за другим сели девять четырехмоторных тяжелых бомбардировщиков, а ПДС -парашютно-десантная служба - тормошила армейских интендантов, требуя от них продукты, оружие и боеприпасы.

Я не знал об этом, но узнал потом. А вот те, которых мы хоронили наспех, в расщелинах скал, так никогда и не узнают…

20



Сошел с гор снег, лес зазвенел, потеплело, заголубело небо.

И в эти кризисные страшные дни - наконец-то! - была установлена прочная связь с Севастополем.

Случилось это так.

Однажды утром над лесом появился самолет-истребитель. Сначала никто не обратил на него внимания, но - странно! - летчик упорно кружил над одним местом, то взмывая ввысь, то прижимая машину к верхушкам сосен. Следя за самолетом, мы разглядели на крыльях красные звезды.

Мгновенно зажгли сигнальные костры. Часовые на постах, дежурные санземлянок сигналили: «Мы здесь! Мы здесь!»

А самолет покачивал крыльями, посылал нам привет от Красной Армии, от советского народа, от Севастополя.

Над поляной Верхний Аппалах машина долго кружилась. Вдруг, набрав высоту, начала быстро снижаться. Самолет прогудел над поляной и круто взмыл вверх; потом, сделав прощальный круг над лесом и еще раз покачав крыльями, лег курсом на Севастополь.

Мы с волнением обсуждали появление истребителя, строили различные догадки, но всем было ясно: севастопольцы нас ищут!

Лес зашумел в ожидании событий.

На четвертые сутки в одиннадцать часов дня мы услышали шум.

Дежурный штаба кричал:

- Наш! Наш! «У-2»! «У-2»!

Почти касаясь верхушек сосен, над нами промчался самолет с красными звездами на крыльях и фюзеляже.

Все бросились на поляну Симферопольского отряда, куда, как нам показалось, летел самолет.

Из всех ближайших отрядов бежали люди.

Посадочная площадка с подъемом по северному склону была плохо приспособлена для приема самолета. Неоткуда было сделать заход, я это хорошо понимал.

Непременно разобьется!

Летчик все-таки решился. Самолет ниже, ниже… Вот колеса коснулись земли; самолет, как стрекоза, скачет по выбоинам и клюет носом. Раздался треск, и наступила тишина.

Над полуразбитой машиной стоял юноша в форме морского летчика, улыбаясь, сияя серо-синими глазами.

Мы к нему. Подхватили на руки, опустили на землю.

- Товарищи!… Товарищи! - краснея, просил он.

Каждому хотелось прикоснуться к человеку оттуда, от наших.

Переживая минуты радости, мы даже не заметили, что из второй кабины показался еще один военный с треугольничками в петлицах. Взволнованно-виноватое лицо его говорило о каком-то несчастье.

- Рация!… Рация!…

Оказалось, что во время трудной посадки радист, желая сохранить рацию, взял ее на руки и разбил о борт фюзеляжа.

Беда!

Мы пригорюнились, хотя большинство партизан, еще не зная о несчастье, продолжали ликовать. Она была разношерстной, эта масса людей, перенесших тяжелую зиму 1941/42 года. Одежда - немецкая, румынская, гражданская, наша армейская. Пилотки, папахи, шлемы. Сапоги, ботинки всевозможных фасонов, постолы… Такое же разнообразное вооружение.

На лица больно смотреть. Они, словно зеркало, отражали все, что выпало на долю каждого. Трудно отличить молодых от старых, мужчин от женщин. Все выглядели стариками. Ничьи щеки не лоснились от сытости, никто не мог похвастать капелькой румянца.

Конечно, за зиму каждый по-своему думал о судьбе Родины, Севастополя, о своей судьбе, о далеких родных, по ком так тосковали наши сердца. Но я не ошибусь, если скажу, что вера - большая вера - всегда была с нами, иначе мы не могли бы быть теми, кем были в этих кошмарных нечеловеческих условиях.

Постепенно все узнали о том, что связь с Севастополем установить нельзя, так что прилет самолета ничего не меняет в нашей жизни.

Но мы с этим не могли согласиться. Не хотелось соглашаться.

Начали с того, что осмотрели самолет. На мой взгляд, машину можно было подлатать, поставить на колеса. С мотором все в порядке, но была одна непоправимая беда: при посадке вдребезги разлетелся винт.

Винт, винт…

Кто- то сказал, что недалеко от переднего края Севастопольского участка фронта на немецкой стороне видел самолет «У-2», рухнувший на густой кизильник. Винт должен быть целым!

Далековато в те края, ох как далековато!

Мы с комиссаром района Захаром Амелиновым пошли в отряды. Было решено послать только добровольцев. Все понимали, что пройти за минимальный срок сто двадцать километров, да еще с тяжелым грузом, - значит, слечь в санитарную землянку и не подняться.

Кто возглавит поход?

Люди, конечно, найдутся, и более чем достаточно, но на одном энтузиазме яйлу в два конца не возьмешь.

Комиссар неожиданно предложил:

- Женщины! Они дойдут до самолета и вернутся с винтом.

Надо честно признаться: во всех наших испытаниях женская половина оказалась повыносливее. Мы в этом не единожды убеждались. На иную глядеть страшно: одни глаза да худущие ноги, а идет, да еще на плечах кроме автомата тащит бог знает чем набитую санитарную сумку.

Итак, женщины…

Выбор пал на седовласую учительницу из Симферополя Анну Михайловну Василькову; на молчаливую, но всегда при деле медицинскую сестру Евдокию Ширшову; на тихую дивчину, что с утра до вечера собирала липовые почки для партизанского кондера, а ночами безропотно выстаивала на постах, - Анну Наумову.

Возглавил наш «женский батальон» бывший комиссар алупкинских истребителей Александр Поздняков. Он сам напросился, и решительно.

- Посылай, командир.

- Дойдешь? Может, это не твое дело?

- Мое, и главное.

- Тогда иди.

Потянулись дни ожидания. Летчик и помощники - их нашлось немало - чинили самолет, готовили взлетное поле. Партизаны, уверенные, что самолет обязательно взлетит, писали домой письма.

На пятые сутки наши вернулись и принесли винт. Позднякова с ними не было…

Александр Васильевич! Познакомился я с ним в Гурзуфе при следующих обстоятельствах.

Совхозные мастерские стояли рядом со знаменитой дачей Раевских. Сохранился дом, в котором Раевские принимали Александра Сергеевича Пушкина.

Мне почему-то не верилось, что кипарис - стройный, высокий красавец, поднявшийся к небу, - и есть тот пушкинский, воспетый самим поэтом. Кто и как докажет? А я любил всякие доказательства.

Спор разрешил человек в роговых очках. Я знал, что это и есть директор музея, но лично знаком с ним не был.

Он меня легко убедил, что кипарис тот самый, заметив, между прочим, что хорошо, когда человек любит ясность, но еще лучше, если он ищет доказательства сам. «Вот ты сосед, - сказал он мне, - а ни разу в музее не бывал».

Я не обиделся, стал бывать в музее, встречаться с Поздняковым.

Он был старше меня лет на пятнадцать и во сто крат опытнее. За плечами большая партийная работа в Сибири, до этого - гражданская война, потом борьба с басмачами. Одним словом, живой герой близкой истории.

По молодости своей я не мог согласиться с тем, что героическую биографию красного комиссара гурзуфцы не знают, и стал при удобных случаях рассказывать о ней своим ребятам, - ведь я же был агитатором цеха.

Поздняков как-то узнал об этом, сказал сердито:

- Прошлое хорошо, но не самое главное, Важно, что ты сейчас делаешь!

Поход за винтом - страница незабываемая. Яйла лежала на пути. Снег сошел с лысых вершин, но в буераках он был предательски опасен. Мокрые насквозь, усталые до полного изнеможения, партизаны спустились к Чайному домику, за двое суток излазили чуть ли не весь второй эшелон фашистов, наконец кашли самолет; без инструментов, одним слабеньким шведским ключиком сняли винт с оси…

Они спешили. Поздняков все торопил и торопил, не давал никому отдыха и сам не отдыхал. Он шатался от слабости, но шел, наравне со всеми нес тяжелую ношу. Шел до тех пор, пока не упал. Его подняли на руки.

- Несите винт. Я вам приказываю. Я доползу, обязательно доползу. Вперед!

Он не дополз. Умер. Посланные ему на помощь люди принесли в лагерь заледеневшее тело.

Были у нас в Крыму герои легендарные, слава о них гремела. Позднякова же мало кто знал. Он не совершал громких подвигов, был тих, физически крайне слаб, больше всех лежал в землянках…

Прощай, мой земляк гурзуфец! Останусь жив, непременно буду приходить на дачу Раевских, вспоминать тебя, человека, с которым судьба счастливо свела меня в тяжелую годину…

…Самолет готов к вылету. Уложены письма и донесения, разведданные и страстные просьбы: нас не забыть!

И летчик Филипп Филиппович Герасимов с взволнованно бледноватым лицом оглядывается вокруг. Он видит сотни пар доверчивых глаз: уж ты постарайся, Филипп Филиппыч!

- От винта!

Самолет вздрогнул, слегка качнулся, мелькнула лопасть. Мертвая точка, обратный полуоборот - круг первый, второй… И над лесом поплыл ровный и обещающий рокот мотора.

Филипп молодцевато рубанул воздух рукой и повел машину на взлетную дорожку, расчищенную партизанами. Самолет ровно тронулся с места, пошел быстрее, еще быстрее поднялся хвост машины. Только на самом краю поляны оторвались от земли колеса.

Машина набирает высоту, но сердце мое на высших критических оборотах. Проклятое предчувствие беды!

Вижу, даже нутром ощущаю, как машину стало засасывать, настойчиво тянуть в проем ущелья.

И мотор не в силах справиться с этой неудержимой тягой. Еще правее, колеса чиркнули по макушкам старых дубов, и машина рухнула в мглистую шапку горы. Раздался треск.

Все! От самолета остались одни ошметки: в гармошке хвост, плоскости будто нарочно сложили вместе, впритык. Летчик, растрепанный, в крови, возится у мотора, стараясь предотвратить пожар.

Не могу: так и стоят глаза Позднякова, выпрашивающего у меня разрешение на марш за винтом…

Апрель. Лес пахнет сырой жимолостью; дрожат, бьются, набухая, почки.

У Филиппа Филипповича синие глаза.

Он стоит перед Георгием Северским в той собранной позе, когда принимают командирский приказ к боевому вылету.

Но приказа еще нет - Северский не решился. Да и трудно решиться, когда позади такой живой опыт: попытка за попыткой, а связных будто Нептун проглатывает заживо.

- Я в Севастополь пойду! - который раз повторяет синеокий юноша с похудевшим от партизанского харча лицом, за неделю постаревшим на годы. - Сто раз перелетал фронт, сверху хорошо видно. Я знаю дороги, и я дойду!

Ленинградский паренек с отчаянными глазами, которого стар и млад называют одним именем: Филипп Филиппович. Он-таки убедил всех нас, что в Севастополь дойдет.

И дошел. Через трое суток новый самолет качнул над нами приветственно крыльями и уверенно пошел на посадку.

И радиоволны легли в эфире между нами и Севастополем и оборвались лишь тогда, когда начисто рухнула в городе-герое последняя оборонительная точка.

И первая партизанская радиограмма гласила, настаивала, умоляла: Филиппу Герасимову звание Героя Советского Союза!

И звание было присвоено.

Кончилась война, а о синеоком парне ни весточки. Мы искали его повсюду, но ответ был один: убит, убит и еще раз - убит!

И в послевоенных музеях появился портрет восемнадцатилетнего Героя с нахмуренными глазами. И говорили те, кому положено говорить: днем он летал над немцами на машине, которую можно было сбить пулей малокалиберной винтовки.

Правду говорили.

Убит, убит, убит…

Годы летят безвозвратно в бездну. Рубцы на деревьях остались на прежнем месте, только расплылись. Кроны взлетели к поднебесью. Где был старый лес - звенит молодая поросль, а где стояло урочище худоногого дубняка - скрипят папаши-дубы.

Яйла и та меняет свои залысины, стараясь выглядеть более кокетливо, кое-где обрастая припухловатыми сосенками.

И ветер стал посвистывать так, будто слух обрел.

Скала Шишко над Ялтой, с нее простор как выстрел в горах: ахнешь!

На ней камень-глыба, а на глыбе той имена высечены - партизанские.

Юркий экскурсовод ведет группу отдыхающих и на ходу выпаливает заученные фразы о нашем времени.

Вот очередная фраза, как рассеянный пучок света от медленно гаснувшего фонаря:

- В критический апрель тысяча девятьсот сорок второго года к партизанам прилетел молодой летчик, славный сын своего народа Герой Советского Союза Филипп Филиппович Герасимов. Смерть оборвала путь патриота Родины, но память о нем не померкнет никогда…

И вдруг взволнованный и решительный голос из группы:

- Как это - оборвала?

Десятки голов поворачиваются на голос, осуждающие глаза: что ты, друг любезный, не понимаешь, сколько будет дважды два?…

Экскурсовод уточняет с подчеркнутой вежливостью:

- Элементарное понятие, дорогой товарищ: оборвала,-• значит, кончилась жизнь. Убит товарищ Герасимов в воздушном бою…

- Нет уж, позвольте, в мертвецы - не согласен. Герасимов - я! Да, я прилетал к партизанам, мне давали Героя.

…На моем столе звонит телефон, да таким манером, что я вздрагиваю: случилось что-то необыкновенное!

Чей- то слишком громкий, и слишком взволнованный, и чем-то встревоженный, и даже робкий голос:

- Здравствуйте, товарищ командир. Я - Герасимов, летчик Филипп Филиппович Герасимов!

У меня руки делаются ватными.

…Мы одни, в тарелке красные помидоры, в бутылке на вершок водки…

Печальная повесть о печальной двадцатилетней послевоенной жизни.

Звезда Героя, орден Ленина, три ордена Красного Знамени, сотни полетов, десятки воздушных боев… И все это, как корова языком, слизывает один глупый мальчишеский поступок.

Уже после войны, в воскресный день, выпил лишнего и ударил человека публично. И все!

Но это была зацепка. Вспомнили и строптивость характера, и страстность на собраниях, и дерзкий разговор с начальством, и заносчивость, порой присущую молодости. Одним словом, зачеркнули актив человека и вляпали парию восемь долгих лет тюремного заключения.

И с кем рядом? С подонками, отбросами войны, дезертирами и немецкими холуями. Вот где было трудно удержаться!:

Но Филипп устоял. Держал Севастополь, держали партизанские дни, наши глаза видел он, локоть друга-летчика, уже давно ставшего прахом, чувствовал он.

И душа его вышла из темени без черных пятен. Она только была надломлена неверием в свое будущее. Это неверие и заставляло все годы молчать, вести тихую жизнь.

Но не скользил по жизни, не жаловался на судьбу, а накрепко засел в строительной бригаде в родном Ленинграде и работал, работал. Только тоска воскресных дней толкала к выпивке. Пил не скуля, ходил тихо по жизни.

Называли его по-прежнему Филипп Филиппович, было ему только сорок три года, но никто не знал его героической биографии. Он, обкрадывая себя, обеднял других.

И только прорвалось все наружу у партизанской могилы. Он мог на все согласиться, но мертвым быть не желал.

Он не верил, а мы, партизаны, верили и боролись за него - за него, за его прошлое, нужное настоящему.

И нас поняли и в Ленинграде, и в правительстве. Монетный двор родного города отлил специально для него и Золотую Звезду и все ордена.

Но прежде чем получить все это, мы пропустили Филиппа через свой суд - партизанский.

И он расплачивался за свою слабость и неверие дорогой ценой.

И сейчас по Ленинграду ходит синеокий рабочий человек, и в торжественные дни на его груди сияет Золотая Звезда!

…Итак, связь с Севастополем была установлена.

Город молниеносно откликнулся на нашу беду. Прилетали самолеты чуть ли не каждую ночь и бросали, бросали нам продовольствие, медикаменты.

Это случилось после 20 апреля. Еще раз обратите внимание на документ. Голодная смерть косила партизан до 24 апреля, а потом до 6 мая - ни единого смертельного исхода!

Но почему же 6 мая снова нагрянула катастрофа? Тут уже слово за медиками. У нас были сухари, концентраты, был даже сахар. Паек выдавали по тем временам обильный, а люди умирали. Так случилось не только в одном Ялтинском, но и в других отрядах района…

По- видимому, еще раньше была перейдена черта, отделявшая жизнь от смерти, лишь затянулась агония. Никакие продукты обреченных спасти не могли…

21



Горячее июньское солнце насквозь прожигало лес, кричали кукушки, надолго открылось над горами яркозвездное небо.

И вот, пока еще не видимый, гудит самолет. На маленькой поляне выложено три костра в ряд, у каждого из них по партизану, в руках спички.

Гул ближе. Вот моргнул бортовой сигнал, раздалась команда:

- Костры!

Три вспышки огня, столбы пламени. С самолета ответный сигнал: «Понятно!»

В белолунии открываются шелковые купола парашютов. Они раскачиваются под легким ветром.

- Собирать парашюты!

Через полчаса на лунной поляне вырастает гора торпед-мешков с продуктами, взрывчаткой, одеждой.

Я распределяю сухари, консервы, концентраты.

- Ялта! Пять мешков сухарей, триста банок мясных консервов, тысяча пачек концентратов. Получай!

Все выдается под ответственность командира или комиссара.

- Товарищ Кривошта, задержись! - приказываю командиру отряда.

Идем к речушке, усаживаемся на бревне. И я и Кривошта в новеньком красноармейском обмундировании, обуты в добротные ботинки - нас щедро снабжает Большая земля.

- Докладывай!

Как далеко оно кажется, то время, когда мы с таким трудом организовывали нападение на какую-нибудь одиночную немецкую машину. Нелегко вспоминать те тяжелые дни. Каким холодом веет от них…

Сколько партизанских могил разбросано по негостеприимной суровой яйле… Разве их сосчитаешь…

- Докладывай!

И он, Кривошта, говорит о походе взвода Гусарова. Гусаров! Помню его: с цыганскими плутовыми глазами повар из Алупки. Из таких, что, если понадобится, из топора суп сварит. Это его изобретение - партизанский суп из липовых почек, приправленный горным чесноком. Вместо соли - полынь. Ничего, ели и даже похваливали.

Так вот, Гусаров забастовал. Хватит! Теперь отряд взяла на снабжение страна, на кухне управится любой чудачишка. Бывший партизанский повар повел на дорогу пятерку, составленную из партизан, выписанных из санитарной землянки.

Трое суток рейдировал Гусаров. Разбил пятитонную машину, снял патрульных на магистрали, попал в засаду, но опередил немцев, скрылся, а потом спустился по тропе ниже, сам притих в засаде. И клюнуло! Через полчаса немцы напоролись на его пули. На этом дело не кончилось. Гусаров пересек яйлу, спустился к селу Бия-Сала, оборвал на целый километр линию связи и снова засел в засаду. На мотоцикле подкатили немецкие связисты. Через минуту не стало ни связистов, ни мотоцикла.

Рядовой поход рядового командира.

В июне 1942 года ялтинские партизаны воевали необычайно свободно. Школа есть школа! Их осталось сорок восемь человек, но они, эти сорок восемь, с лихвой заменяли десять таких отрядов, каким был мошкаринский…

…Пока идет беседа с командиром ялтинцев, самолет совершает прощальный круг и берет курс на Севастополь. Сперва он отклоняется в сторону до точного ориентира - Медведь-гора; а потом над морем - и на запад.

Через двадцать минут получаю радиограмму: «Самолет обстрелян зенитной установкой Гурзуфа. Примите меры!»

Радиограмму показываю Кривоште:

- Как думаешь поступить?

- С этим только Зоренко справится, - говорит Кривошта.

- Снаряжай. Завтра же.

- Есть. Разрешите идти?

Поворачивается налево кругом строго по-уставному и широким шагом идет на поляну. Я задумчиво смотрю ему вслед…

Прошло всего двое суток, а в моих руках уже рапорт Кривошты.

На горе Болгатур, что нависает над Гурзуфом, стояла зенитная установка, теперь ее нет! Попутно Семен Зоренко подорвал на шоссе тот самый мост, который рвал уже трижды, а потом уничтожил три километра линии связи. На рассвете, перед отходом в лес, оказался на окраине деревни Никита. Напал на немцев, отбил у них полевую радиостанцию. И вот она лежит в моей землянке…

Ялтинцы - классики партизанской тактики. За июль тридцать раз успешно напали на фашистов. Это не сказки, в партийном архиве лежат подлинные документы, рапорт об этих зрелых днях. Но не менее важное - данные разведки. Ни одна машина, ни одна пушка не проходит мимо партизанских глаз. От южнобережной магистрали тянется цепь информаторов. Эстафетой передаются данные в наш штаб, от нас - в штаб соседнего района, которым командует Северский, а оттуда без промедления - в Севастополь. Вот бы когда пригодились сведения Нади Лисановой, Горемыкина, братьев Гавыриных! Но увы…

Ялта в полном смысле слова стала военным лагерем. Госпитали опутали колючей проволокой, у въездов торчат бетонные доты, дежурят солдаты с пулеметами. Вокруг госпиталей секретные мины. На них часто подрываются козы.

Жизнь кое-какая идет только на набережной. Тут прогуливаются офицеры, на пляжах видны купающиеся.

Дико и пышно расцвели неухоженные розы. Трава захлестывала парковые дорожки. Трава вообще наступала на город, пробивалась сквозь асфальт, выпирала из расселин подпорных стен.

Выпирали и разрушались мостовые, оседали постройки. С крыш по стенам лилась вода, оставляя темно-серые следы. По молу ходили одичалые кошки с шелудивыми боками. Так, должно быть, начинается смерть города…

Но пока еще работали бойко кофейни - подавали, как правило, эрзац-кофе; кое-как дышал ялтинский базар - цены на продукты были баснословными…

В лес пришло потрясшее нас донесение: в Алупке действует Воронцовский музей-дворец! Открыт для всех посетителей… Невероятно!

Во дворце побывали: командующий фон Манштейн, министр рейха Розенберг, Антонеску, король румынский Михай.

Музеем руководит то ли Щеколдин, то ли Школдин.

22



Мы точно выяснили: шефом музея-дворца был не кто иной, как бывший старший научный сотрудник Степан Григорьевич Щеколдин.

Смутно помню этого гражданина. Осенью сорок первого наш истребительный батальон располагался в подсобных помещениях Воронцовского дворца. Человек со связкой ключей часто попадался мне на глаза. Ему было не то тридцать, не то сорок лет, будто и не стар, но далеко не молод; при улыбке морщит все лицо. Лоб покатый, взгляд ощупывающий. Он часто бывал в нашем штабе. Как-то я попросил его задержаться на минуточку:

- Что вас интересует, товарищ?

- Эвакуация музея.

- Идите в горсовет.

- Каждый день там бываю, только без пользы.

- Но мы эвакуацией не занимаемся, - заявил я, давая понять, что вопрос исчерпан.

Поздняков задержал его:

- А ты иди в райком партии, настаивай. На самом деде, нельзя бросать псу под хвост подлинники Боровиковского, английские гобелены…

Однажды хранитель вбежал без спроса:

- Взорвать хотят!

- Что, кто?

- Взрывчатка… машина…

Во дворе музея стояла трехтонка со взрывчаткой… Около нее - уполномоченный НКВД, наш комиссар…

Комиссар с возмущением распекал уполномоченного, высокого, молодого, в пилотке.

- Какой дурак мог даже подумать об этом! Сейчас же убирайтесь со своей взрывчаткой!

- Я выполняю приказ, товарищ комиссар батальона. И никуда не уйду.

Поздняков вызвал бойца, что-то ему шепнул, и через несколько минут появилось отделение истребителей. Машину выдворили вон, у музейных ворот встала охрана.

Я не вмешивался в комиссарские дела, - в какой-то степени они были понятны: в нем заговорил музейный работник. И пусть…

А только не мог понять, до конца ли он прав. Мы тогда жили и действовали под влиянием речи Сталина от 3 июля и ничего не хотели оставлять врагу. Дворец, положим, не военный объект. Но может в нем расположиться крупный штаб? Я даже воображал, как вот по этой беломраморной лестнице идут немецкие офицеры…

Свои сомнения высказал комиссару. Он разозлился:

- Только полная тупица так может думать! Это же шедевр искусства, а ты - на воздух?! И как только можешь!

Поздняков с Щеколдиным ездили в райком, к Герасимову. Возвратившись, стали ждать специально зафрахтованное судно. Снимали со стен дорогие картины, скатывали персидские ковры, упаковывали хрусталь, мраморные бюсты.

Впрочем, мне какое дело до этого?! Жаль только, что комиссар слишком много уделяет внимания этому музею. А Щеколдин не нравится, уж больно настырен. А почему не на фронте?

Вдруг новость: теплоход, который шел за ценностями ялтинских дворцов, торпедирован фашистами и потоплен.

Детали катастрофы выяснить было некогда - нас подняли по тревоге, и мы покинули Алупку. О дворце я и не думал тогда, а вот теперь жалею…

Весной 1942 года в штаб нашего района стали поступать данные: Щеколдин принимает немецких офицеров! Он шеф музея, ему доверяют гаулейтеры и коменданты. Видимо, не случайно он мне не нравился. Хитер, самого комиссара вокруг пальца обвел! Теперь-то ясно: и не собирался покинуть Алупку и эвакуировать ценности…

Ишь ты! Принял штабных офицеров, чуть ли не самого Манштейна! Если бы мы только знали о вояже Манштейна! Кривошта его бы встретил как надо…

Еще одна новость: в Алупке объявились подпольщики. Мы связались с ними, передали им листовки, газеты, - все это обильно получали из Севастополя. Алупкинцы присматривались к немецкому шефу дворца, но с ним лично не общались.

Однажды Щеколдин сам явился к ним, сказал, что с врагом сотрудничает во имя спасения культурных ценностей… Его выслушали и выпроводили прочь… Мы о его шаге узнали через день. «Далеко вперед глядит немецкий холуй, - подумалось тогда мне. - Может, схватить этого прислужника и на допрос?…»

Я даже вообразил себе этот допрос.

- Это ты шеф-директор Воронцовского дворца? Признавайся, кто тебя назначил?

Положим, он ответил бы:

- Я. Гебитскомиссар Краузе назначил.

- Кого обслуживает твой музей?

- Всех, кто пожелает его осмотреть.

- И фашистов?

- И немцев.

- Кто водит по залам?

- Сотрудники.

- А фашистов?

- Я знаю немецкий язык.

- Ты принимал Манштейна?

- Он побывал в музее.

- О чем говорил?

- Был доволен.

- Что обещал?

- Сказал, что поможет.

- И как помог?

- Дал согласие на гласную работу музея.

- А зачем она тебе, эта гласность?

Вот так и воображал допрос, хотя, честно говоря, вряд ли он мог быть таким в действительности. Это теперь понимаю…

Тогда нам было не до музея. Позже, в 1944 году, будучи командиром стрелкового полка, я получил письмо от Кулинича, который разыскал номер полевой почты нашей части. Он сообщал: партизаны вошли в Алупку до подхода наших боевых частей и спасли Воронцовский дворец от уничтожения. Прочитав кулиничевские строки, подумал: интересно, куда подевался Щеколдин? Удрал, наверное. Такие умеют вовремя концы прятать…

До 1948 года я в Алупке не бывал, но однажды захотелось осмотреть комнаты бывшего нашего штаба, подсобные корпуса дворца, откуда мы уходили в лес. Такое желание вдруг возникло и погнало в Алупку. Но не тут-то было, меня не пустили во дворец. Он тогда сильно охранялся. Было обидно, но ничего не поделаешь, пришлось вернуться ни с чем.

О Щеколдине же напомнили в 1960 году. Случайно напомнили…

Как- то встретился я с ялтинским художником Виктором Ивановичем Толочко. Встреча произошла в салоне-выставке, где экспонировались полотна пейзажиста и мариниста Степана Ярового. Мне нравились морские этюды Степана Калиновича, но Толочко, принимая их, кое в чем со мною не соглашался. Немного погорячились. Мирились за чашкой кофе.

Вдруг Виктор Иванович спросил:

- Ты, часом, не помнишь человека по фамилии Щеколдин?

- Хорошо помню.

- Он недавно был в Алупке.

- А разве он жив-здоров?

- Жив, но не слишком здоров. Интересный человек.

- Еще бы!…

- А ты напрасно. Хочешь познакомиться с письмом Щеколдина? Совсем недавно получил его.

- Интересно, почитаю, - согласился я, разумеется без всякого доверия к автору.

Виктор Иванович был директором Воронцовского дворца-музея. Он пригласил меня в гости, дал почитать письмо и рассказал такое, что заставило глубоко задуматься, а потом начать кое-какие поиски.

Должен признаться со всей откровенностью: в роскошных залах музея чувствовал себя не очень удобно. Видел, как люди восхищаются резьбой по камню, чудными контрфорсами, арабской инкрустацией на карнизах, львами Бонани, архитектурой, в которой строго английский стиль смешался с броским мавританским, а сам думал совсем о другом. Вспоминал машину со взрывчаткой, спор Позднякова с молодым уполномоченным и свою позицию, которая кажется сейчас дикой. Как могло случиться, что внутренне в чем-то соглашался с действиями, которые сейчас противоречат всему моему духу?

Именно в те минуты дал я себе обещание быть предельно объективным, в расследовании «дела» Щеколдина забыть раз и навсегда фантазию допроса, которую выдумывал, лежа на зеленой траве чаира.

Начал с разговора с пожилой женщиной, проработавшей хранительницей музея более сорока лет. Встретиться с Софьей Сергеевной Шевченко оказалось нелегко. Ей передали мое желание поговорить о Щеколдине. Она категорически отказалась.

- Хватит, больше ни слова не скажу! - вот так и заявила.

Но решил не отступать. Разыскал Софью Сергеевну и начал издалека:

- Вы, наверное, помните Иванова, Мацака, Пархоменко?

- Господи, кто их не помнит! Хорошие были люди, очень хорошие.

- Я был с ними в лесу, мы вместе воевали.

- А как ваша фамилия?

Представился. Она изучающе посмотрела на меня еще молодыми острыми глазами, усадила рядом с собой.

- Ах, как вы намучились там, сынок! Мы так переживали за вас.

- Спасибо вам, Софья Сергеевна. Помогите в одном деле. Меня интересует судьба Степана Григорьевича Щеколдина.

И сразу же в ярких глазах Софьи Сергеевны появилась настороженность.

- Снова худое о человеке собираете? - спросила в упор.

- Хочу знать правду, одну лишь правду.

Софья Сергеевна вздохнула:

- Хороший был директор!

Я удивился. Знал ведь, что при немцах Софья Сергеевна категорически отказалась служить под началом Щеколдина, хотя обещал и ей хороший продуктовый паек. Ушла из музея, страдала от голода, чуть богу душу не отдала. Щеколдин прислал продуктовую посылку в день ее шестидесятилетия, но Софья Сергеевна ее не приняла.

- Я фашисту не хотела служить, а не Щеколдину, мои дети и внуки били их, фашистов, а я что… - Она поднялась, давая понять, что пора кончать разговор. - На прощание все же сказала: - Ты хочешь знать правду? Так вот она: Степана Григорьевича обидели зря!

Потом у меня был разговор с Ксенией Арсеньевной Даниловой.

Когда- то в ее квартире собирались алупкинские подпольщики. Были среди них братья Гавырины, Александр и Владимир. Ребята весной погибли от руки предателя, который знал, что они специально оставлены для тайной борьбы с немцами. Ребят арестовали, пытали, а потом убили. Они никого не выдали, в том числе и Ксению Арсеньевну, у которой были и портативная машинка, и стеклограф, и явочные адреса.

Однажды к Даниловой пришел Щеколдин.

Ксения Арсеньевна рассказывает:

- Вошел, стоит у порога, такой чистенький, при галстуке… Разное я думала о нем, верила ему и не верила. Человек он умный, серьезный, так запросто к фашистам на службу не пойдет. Какой же у него расчет? И противно было, уж больно, как мне казалось, выслуживался перед фашистским начальством. И вот стоит у дверей, смотрит на меня и молчит.

«Что ты хочешь?» - спросила напрямик.

«Ксения Арсеньевна! Скажите тем, кто в лесу: Щеколдин не для себя и не для немцев старается…»

«А я дорогу в лес не знаю! И потом, уж слишком ты стараешься».

«Иначе нельзя».

«Люди тебя не простят!»

«Поймут - простят».

«Зачем же ко мне пришел?»

«Я уже сказал».

«Но, пойми… связи у меня нет».

«Может, будет, а? Скажите им. Это для меня важно, очень важно, Ксения Арсеньевна!»

«Ничего обещать не могу, ничего».

Он устало сказал:

«Как это мне важно».

Она умолкла.

- Как же он вел себя?

- Немцев принимал. Но Алупка городок с пятачок, в нем от глаз людских не скроешься. Встречаю как-то знакомую женщину. У нее была семнадцатилетняя дочь, и девушку собирались угнать в Германию. Женщина пошла к Щеколдину: «Помоги, как мать прошу». Помог! Девушку не тронули. Вот и со мной… Увидел меня как-то на улице, быстро шепнул; «Вам лучше на время скрыться. Я вам достану пропуск, уходите подальше». Получила пропуск, ушла, а через день у меня был обыск. Не знаю, может, он боялся наших и зарабатывал себе прощение.

Чем больше личного общения, тем четче познаешь человека. Надо непременно встретиться с Щеколдиным. Написал ему несколько писем - ответа не последовало. Стороной узнал, что он болен. Однако хоть строчку мог бы написать… Или не хочет ворошить трудное прошлое?

И все же он мне написал.

…Первая часть настоящей книги в сокращенном варианте была опубликована в 1967 году в журнале «Дружба народов». Там было рассказано о том, что выяснил я о жизни Щеколдина в годы оккупации.

Публикация дошла до Степана Григорьевича.

Он пишет: «…И теперь, вдруг - Ваша повесть о пережитых мною годах, ошеломившая меня.

Сразу, по прочтении ее, я не мог писать Вам, не стал даже искать ваш адрес. Я потерял покой, ночами вновь возникали во сне фашисты, преследующие меня. Правда наконец всплывает на поверхность. Я очень признателен за это».

Письмо Степана Григорьевича дорого мне по многим причинам. Совершенно ясно: не ошибся в нем, как и не ошибались те, кто помогал мне.

Сегодня для меня явственнее картина сложной и опасной жизни хранителя Алупкинского дворца-музея Степана Григорьевича Щеколдина.

Да, теплоход, снаряженный для эвакуации картин и других ценностей из дворцов, был потоплен. Фашисты наступали, прорвались на Южный берег…

Последний шаг Степана Григорьевича был таким: он вынул из рам дорогие полотна конца восемнадцатого и начала девятнадцатого столетий, замотал их в рулоны и увез на телеге в Ялтинский порт. Надеялся отправить их на Кавказ, но въехал в Ялту одновременно с немецкими танками. Двое суток прятался у знакомого и на той же телеге с теми же рулонами возвратился в Алупку.

Тут уже хозяйничали оккупанты. В парке - шедевре декоративного искусства - расположился румынский кавалерийский полк!

Загуляли топоры по редчайшим деревьям. Солдаты, повозки, лошади, армейские полевые кухни, смрад, дым… Унтера и вахмистры фотографировались верхом на мраморных львах Бонани.

Цокот копыт: подвыпивший унтер шпарил на скаковом горячем жеребце прямо по мраморной лестнице. А под овалом парадного входа, над которым выведено по-арабски: «Нет бога, кроме аллаха, а Магомет пророк его», - кавалеристы. Они озорно подначивали того, кто еще «штурмовал» лестницу.

Щеколдин, на которого никто не обращал ни малейшего внимания, ходил по парку и ужасался.

Все погибло!

Солдаты пили, кричали, дразнили у полевых кухонь собак, стреляли по птичьим гнездам.

Щеколдин пробрался в один из роскошнейших залов дворца, где потом, в 1945 году, во время Крымской конференции трех держав премьер Великобритании Уинстон Черчилль давал парадный обед, и ахнул: два солдата гоняли по редкостному паркету мраморный шар, отбитый от скульптуры.

Это и переполнило чашу щеколдинского терпения. Он подбежал к солдатам, решительно отнял шар, дерзко выругал их по-русски. Это неожиданно подействовало. Солдаты едва не вытянулись по стойке «смирно», отнесли шар на место и быстренько ретировались.

«Ага, вот что вам надо! Вам нужна, черт вас возьми, сила. Хорошо, я вам ее покажу!»

Щеколдин пришел домой, тщательно побрился, умылся, оделся в свой единственный, но вполне респектабельный костюм, повязал галстук и собранным, подтянутым вышел на улицу. Алупкинцы шарахались от него.

- Как он шел! - вспоминает рассказчик, старожил городка. - Немцы и те уступали ему дорогу! А мне хотелось плюнуть ему в лицо. «Выслуживаться идешь, гад!» - вот о чем я тогда думал.

Щеколдин остановился у двухэтажного особняка, на флагштоках которого трепыхались фашистские знамена. У парадного хода стоял немецкий часовой. Щеколдин обратился к нему вежливо и на его родном языке. И тот, улыбнувшись, пропустил его.

С кем он там встретился, о чем говорил - свидетелей нет. Известно лишь, что из особняка он вышел с крупным, дородным офицером, о чем-то оживленно беседуя. Они направились прямо во дворец.

В этот же день кавалерийский полк покинул Воронцовский дворец.

Первое, что стало совершенно очевидно Степану Григорьевичу: нужно как можно быстрее восстановить экспозицию, придать дворцу музейный вид. Только в этом спасение.

Музейные экспонаты лежали в ящиках. Некоторые, наспех упакованные, торчали на Ялтинском причале. Все собрать и выставить на обозрение! Это была сверхадская работа, она требовала потрясающей изворотливости. Щеколдин, два мальчика лет по четырнадцати-пятнадцати и пять женщин! Они на плечах перетаскали экспонаты, поставили там, где они стояли до войны. Особенно трудным был их путь от Ялты до Алупки. Они, например, по двое суток тратили на то, чтобы перенести золоченую раму большой картины. Ушло немало времени, пока музей принял свой «рабочий вид».

В один из дней, после полудня, под каменный свод башен, мягко шурша шинами, въехал «опель-адмирал». Из машины вышел седоватый немецкий генерал. Его встретил Щеколдин.

Генерал довольно долго осматривал дворец, вслух высказал одобрение, дал какие-то советы и на прощание пожал руку хранителю - Щеколдину.

Потом во дворце стал бывать ялтинский гебитскомиссар майор Краузе; он привозил гостей, по-дружески улыбался, был вежлив со Щеколдиным. А однажды алупкинцы прочли объявление о том, что Воронцовский дворец-музей открыт для всех желающих. За вход - две марки. И еще узнали: шефом дворца-музея назначен «господин С. Г. Щеколдин».

Начались будни. Степан Григорьевич собрал сотрудников и сказал:

- У меня одна цель - спасти дворец и его ценности!

Люди молчали, потупившись.

- Для этого я согласен быть шефом, дьяволом, чертом лысым. Любые средства хороши, лишь бы достигнуть цели! Сохранить дворец до дня победы наших войск.

Снова молчание.

- Мне нужны помощники.

Никто не отозвался. Тогда он обратился к старейшей, которую все почитали:

- Ваше слово, Софья Сергеевна?

- Я свое, сынок, отслужила. Мне скоро седьмой десяток.

- Вы будете получать паек, иметь пропуск.

Сбор на этом и кончился. Тогда Щеколдин стал ходить по домам бывших сотрудников, уговаривать, просить. Некоторых уговорил.

Никто не знал, чего это ему стоило, никто не догадывался, что он чувствовал, сидя в холостяцкой квартире один на один с собственной совестью.

Но люди прозорливы. Они наконец поняли, какую игру ведет этот мужчина в респектабельном костюме. Его самостоятельность бросалась в глаза. И потом, ни одному алупкинцу он зла не сделал, а выручать при случае выручал. Он никогда ничего зря не обещал, но люди знали: если сможет, непременно поможет!

Он не лебезил перед местным комендантом. Еще бы! Этот странный русский слишком самостоятелен, горд, смотрит на всех так, будто только лично он знает какую-то главную правду, которую не так легко постичь.

Пока все шло хорошо, музей продолжал существовать, принимал посетителей, ни один экспонат не пропал.

Одним словом, везло. Но беда нагрянула…

Ялтинские оккупационные власти принимали важную особу, эсэсовского генерала из Берлина. Город был поставлен на дыбы, наводнен жандармами.

Генерала привезли в Алупку.

Щеколдин был на своем месте. Комендант и гебитскомиссар пытались представить шефа музея высокопоставленному гостю, но тот так недружелюбно посмотрел на Щеколдина, что пришлось ретироваться.

Генерал знал историю дворца. Заметил:

- Граф Воронцов не лишен был вкуса, правда своеобразного! Мешанина стилей, немного мещанства, а в общем - оригинально! Покажите мне скульптуры этого самого итальянца…

Шесть скульптур охраняли парадную лестницу. Они были неповторимы. В фильме Эйзенштейна «Броненосец «Потемкин» есть глубокие мысли о «народе спящем», о «народе пробуждающемся», о «народе борющемся». Все эти мысли переданы в кадрах через образы алупкинских львов Бонани…

Генерал, видимо, знал толк в искусстве и восхищался мраморными львами. Он пришел в хорошее настроение и вспомнил один исторический факт. В голодный 1921 год английское правительство предлагало большевикам сделку. Просило дворец «со всей начинкой», а обещало хлеба на миллион рублей. Большевики отвергли это условие…

Генерал спросил возмущенно:

- Почему львы Бонани до сих пор не на земле рейха?!

Он сделал местным властям выговор, сел в машину и отбыл.

Утром был получен приказ снять с постаментов скульптуры Бонани, запаковать и отправить в Германию.

Мы не знаем, как провел день Степан Щеколдин, но вечером он постучался к Даниловой и рассказал то, что сам услышал из уст берлинского генерала. Он был в отчаянии.

- Они увезут!

- Что я могу поделать?

- Пусть партизаны отобьют скульптуры, унесут в лес, спрячут!

- Это невозможно.

- Все равно они их не получат! - крикнул Щеколдин и выбежал на улицу.

В тот же день исчез Степан Григорьевич.

Где он - никто не знал, только разговоры о вояже генерала быстро затихли, скульптуры Бонани оставались на своих местах.

Оказывается, Щеколдина держали под арестом.

Просидел почти месяц в одиночной камере, вышел оттуда почерневшим и постаревшим. Его, видать, били: лицо, руки, грудь были в багровых пятнах.

Но вот что удивительно: Щеколдин вернулся на свое прежнее место, еще энергичнее взялся за дело, хлопотал о дровах, текущем ремонте, в назначенные дни и часы открывал музей для посетителей.

Восемьсот девяносто дней оккупации!

Дворец стоял целым, невредимым, словно в мире не было войны. Журчали родники, искусственно превращенные в фонтаны, росла араукария, серебрились кроны пинусов-монтезума.

В гулких залах дворца с утра до позднего часа раздавались шаги хранителя музея. Он не имел ни семьи, ни дома. Все его богатство было здесь…

Ему пока все удавалось, ни один экспонат не исчез, - наоборот, музей кое-чем даже пополнился. Щеколдин скупал ценные картины.

Пришел апрель 1944 года и принес Крыму свободу. Она ворвалась через огненную Керчь, через пылающий Сиваш.

Степан Григорьевич воевал не в одиночку. Сотрудники знали, чего добивается их директор, и каждый что-то старался сделать для сохранения дворца, его экспонатов, картин, мраморных скульптур, редких растений зимнего сада и уникального парка.

И снова пришла машина со взрывчаткой, на этот раз немецкая. Она осталась на ночь, но утром бесследно исчезла. Появились немецкие саперы, но взрывчатку найти не смогли. Она была в тайнике, куда перенесли ее помощники Щеколдина. Саперы спешили: пошумели, покричали и ушли на запад.

Седьмая партизанская бригада - моряки Вихмана - спустилась с гор и заняла Байдарские ворота. Немцы бросали машины, снаряжение, через тропы просачивались на Севастополь.

Наконец в Алупку вошли наши войска.

Командующий фронтом маршал Толбухин публично поблагодарил Щеколдина и его сотрудников за спасение уникального сооружения, ценнейших полотен выдающихся мастеров живописи. Через день специальный корреспондент «Правды» писатель Леонид Соболев в очерке об освобождении Южного берега Крыма немало строк посвятил подвигу Степана Григорьевича Щеколдина.

Ушли передовые части… Щеколдин сдал государственной комиссии спасенные им ценности, включая даже рваный веер графини Воронцовой.

Председатель комиссии был умный человек. Он обнял Щеколдина:

- Спасибо Вам, Степан Григорьевич.

После всего этого тяжкое испытание выпало на долю Степана Григорьевича; там, вдали от Воронцовского дворца, он с волнением вспоминал время, когда отдавал детище свое в руки всего народа.

23



После падения Севастополя - это случилось 2 июля 1942 года - Ялтинский отряд как боевая единица перестал существовать.

В июльских боях, особенно в дни, когда Манштейн бросил в южные леса армейский корпус, немало ялтинцев пало в тяжелых боях, в живых же осталось тридцать два человека. Они вошли в состав знаменитого Севастопольского отряда, которым командовал бесстрашный пограничник Митрофан Зинченко. Кривошта стал комиссаром этого отряда и снова прославил свое имя, на этот раз не только как яркий и самобытный воин, но и как воспитатель партизан.

Но в глубоких недрах ялтинского подполья уже зрел новый партизанский отряд. Процесс становления отряда был сложным и поучительным, но это уже новая тема…

Нас она интересует постольку, поскольку это связано с именами людей, уже знакомых по этим запискам.

Время выяснило: подпольная борьба под началом бывшего майора Красной Армии Андрея Игнатовича Казанцева - новая страница героизма ялтинцев. Внимательно изучены документы, факты, опрошено много людей. В честь двадцатилетия победы над фашистской Германией десятки участников патриотического движения в Ялте отмечены правительственными наградами, среди них и Казанцев, и Людмила Пригон, и многие другие…

История же Казанцева такова. Майор был ранен, подобран солдатской вдовой, выхожен. Потом прошел пешком всю Украину и осел в Ялте. Никто не знал ни его воинского звания, ни мыслей, ни планов.

Ходил по Ялте худой, болезненного вида стекольщик: «Стекла вставляем! Стекла вставляем!» К его хрипловатому голосу привыкли и ялтинцы, и даже чины городской комендатуры. У него был алмазный стеклорез, была замазка, ну а стекла хозяйские…

Человек не болтливый, уступчивый, вежливый. Не надо было спрашивать, почему он не на фронте. Достаточно было увидеть его бледное, без кровиночки, лицо. Доходяга!

Бывало, он попадал в облаву, сидел в камерах, но все кончалось благополучно; выходил на свободу и брался за свое: «Стекла вставляем!»

Жил Казанцев на квартире у одинокой женщины, позже ставшей верной помощницей и хозяйкой явочной квартиры.

Стекольщик больше вертелся у порта, базара, часто поднимался по Симферопольскому шоссе, проходил мимо гестапо, заглядывал в большой двор напротив, охотно обслуживал немецкие госпитали, цепочкой нанизанные на трассу. Ничего особенного в его походах не было, Недалеко был порт, а на него нет-нет да и налетали советские самолеты. Стекольщику работы по. горло, только успевай…

Никто не замечал, как иногда стекольщик задерживался на дворе у одного человека, бывшего лейтенанта Красной Армии Александра Лукича Гузенко, который тихо и мирно работал в винном подвале, жил незаметно…

В маленькой уютной, комнатушке накрыт стол, на нем массандровские вина. Сидят два мужика, пьют, закусывают… Но заглянул бы кто-нибудь под кровать… Там были пистолеты, гранаты и типографский шрифт.

Казанцева больше всего интересовал шрифт. Он приносил его в ящике, прятал в тайник. Потом уходил вверх по Симферопольскому шоссе…

Всю ночь готовил выпуск подпольной газеты. Казанцев был и редактор, и автор, и наборщик.

Гузенко только для видимости вел себя тише воды ниже травы. Человек это был смелый и умный. Он сколотил сильную подпольную группу из рабочих, от него протянулись нити на городскую электростанцию, в Ливадийский поселок, в городскую больницу. Медсестра Нина Григорьевна Насонова проложила дорожку в Кореиз к Михайловой. А Людмила Пригон нашла людей в Алупке, а позже в Симеизе. Круг замыкался, и ключ от него был в подпольном центре Южнобережья у майора Казанцева.

Типографию расположили в узкой комнатушке под крышей санаторного корпуса. В самом здании размещалось отделение немецкого военного госпиталя.

Осенью вышел первый номер газеты под названием «Крымская правда». Он едко высмеивал оккупантов, звал к активной борьбе.

Газета с удивительной быстротой распространилась по Южному берегу Крыма, достигла Феодосии, Симферополя. Шоферы, участники подпольного движения, монтировали экземпляры газет в скаты своих машин и доставляли в самые далекие уголки побережья. Старожилы Ялты до сих пор помнят свою газету, а некоторые бережно хранят отдельные экземпляры.

«Крымская правда» отличалась остроумием, выдумкой, была дерзкой.

Вот один из ее номеров. Он напечатан на красочном портрете Гитлера.

Подпольщики вывесили газету на всех городских досках объявлений. Город читает газету, а оккупанты, ничего не понимая, удивленно поглядывают на ялтинцев, любующихся портретом фюрера.

Спохватились, но поздно - уже весь город говорил о смелом подвиге патриотов.

Вот шеф черного СД празднует свой день рождения. Банкет, телеграммы, поздравления, цветы…

Юбиляр открывает очередной конверт, достает… «Крымскую правду» с карикатурой на Гитлера.

Работа же подпольного центра шла в двух направлениях.

В городе начали действовать боевики. Подпольное звено во главе с электриком А. Р. Мицко на городской электростанции вывело из строя ведущий генератор. Потом была уничтожена радиоустановка. В грузовом парке выходили из строя машины. Это делалось так, чтобы аварии происходили далеко за пределами гаража. Транспортная группа подпольщиков испортила сотню грузовых машин и не была схвачена.

Но перед подпольщиками стояла более трудная и сложная задача: комплектование партизанского отряда. Лес есть лес, особенно южный. Он не прокормит! Началась тайная подготовка продовольствия, причем более тщательная, чем в 1941 году, когда возможностей было куда больше. Вдоль яйлы рассыпали мелкие продовольственные базы, склады трофейного оружия.

Кореизская группа пережила тяжелое время. Тогда, в 1942 году, Людмила Ивановна так и не дождалась Алексеева, который умер в санитарной землянке. Она ждала месяцами, часто наведывалась к дереву, заглядывала в дупло. Там лежал чемодан с медикаментами: а вдруг придут партизаны?

Но лес будто вымер. На дорогах шла война, а вот партизан не найдешь. Сколько троп облазил Нафе Усеинов!

Однажды узнали: кто-то из полицаев нашел в дупле чемодан с медикаментами. В больницу нагрянули с обыском. Он ничего не дал, но немцы долго принюхивались к кореизским и гаспринским жителям…

В 1943 году подпольная группа связалась с ялтинским центром и с тех пор действовала по его указанию.

В Кореизе был создан тайный склад оружия, медикаментов. Усеинов все это осторожно переправил в лес и надежно спрятал. Он по-прежнему водил машину гаспринской общины.

В октябре 1943 года до ста человек вышли в лес. Так родился новый Ялтинский партизанский отряд. Поначалу им командовал майор Казанцев, потом ветеран партизанской войны Крыма Иван Васильевич Крапивный.

Большая земля прислала комиссара - Михаила Дмитриевича Соханя, политрука - Александру Михайловну Минько.

Снова ожил тайный кореизский госпиталь Михайловой. Из леса поступали раненые. Их лечили, кормили, отправляли в лес.

Насонова теперь была в лесу и возглавила медицинскую часть отряда. Часто наведывалась в Кореиз, консультировалась у Михайловой и Пригон. Однажды она пришла расстроенной. В лесу тяжело ранен партизан, ему нужна срочная операция. Михайлова расспросила о ране, о состоянии раненого и неожиданно решила:

- Доставьте его ко мне.

Ей было почти восемьдесят лет, но она сама встретила партизан с раненым, помогла им добраться в свой госпиталь. Блестящая операция сохранила партизану жизнь.

Это случилось уже в дни массового партизанского движения, когда в лесах побережья действовало многотысячное партизанское соединение под командованием легендарного Михаила Македонского, бывшего рядового бухгалтера из Бахчисарая, Но обо всем этом я подробно расскажу в третьей тетради…

В Ялте многие здравницы были уничтожены начисто. К счастью, сохранился Дом-музей Антона Павловича Чехова. В 1946 году я впервые увидел Марию Павловну, сестру писателя. Она с горечью вспоминала дни оккупации, а потом неожиданно улыбнулась:

- Один дотошный корреспондент назвал меня партизанкой. Лестно, конечно, но увы…

- И все же вы встречались с нашими. Помните?

- А, с Костиком Мускуди?! Да он же мой сосед, какой это партизан? Впрочем, за газеты ему спасибо. Как он меня тогда напугал!

Разведчик Костя был отчаянным парнем с анархическими наклонностями. Как-то майор Казанцев направил его в Ялту на разведку, строго-настрого предупредив: «Не озоровать!» Даже оружие отобрал на всякий случай.

Костя обегал Ялту, встретился с кем нужно и вдруг увидел эсэсовского офицера, того самого, который месяц назад на глазах у парня сжег его дом, имущество, вырубил сад.

Костя забыл о предупреждении, побежал в тайник, что был под мостиком, взял две гранаты, снова выследил офицера и стал ждать удобного случая.

Офицер вошел в Дом-музей.

Волшебная дощечка майора Бааке к тому времени потеряла свою силу. Немцы наведывались к Марии Павловне.

Приходилось хитрить, выкручиваться, а порой и принимать этих господ. Настали самые трудные дни для затерянного на оккупированной земле скромного домика-музея. Мария Павловна имела в виду именно эти дни, когда сразу же после освобождения писала директору Библиотеки имени Ленина: «Тяжелые переживания переутомили мое сердце, и я немного ослабела. Надеюсь, что скоро поправлюсь и буду работать с такой же энергией, как и прежде».

Костя забыл, где находится, не думал о последствиях: он хотел мстить! Притаился за кипарисом у самого дома. Граната в руке.

Вдруг позади себя услышал осторожный шорох, обернулся - увидел Марию Павловну.

- Ты что тут делаешь? - спросила она.

- А меня интересует тут один тип.

- Сам откуда?

- Отсюда не видать.

- Тебя зовут Костиком, да?

- Ну и что?

- Твой дом сожгли немцы?

- Положим.

- Я знаю. Передай Евдокии Герасимовне, матери твоей, мой самый низкий поклон.

Костя молчал.

- Ты хочешь есть? Только тихо, спрячься, а я принесу еду.

Костя послушался.

Мария Павловна пришла со свертком.

- В дороге поешь. Иди, не задерживайся.

- Спасибо, - Костя спрятал еду за пазуху, а гранату в карман.

- Обожди, - Мария Павловна взяла Костю за руку. - А вы газеты получаете?

- О, много! Комиссар читает.

- Будет случай, принеси. Вот сюда положи, - Мария Павловна показала маленький тайничок рядом со скульптурой чеховского бульдога.

Костя побывал тут дважды, оставил в тайнике газеты.

Дом- музей был спасен Марией Павловной и ее помощницами: Диевой, Михеевой-Жуковой, Яновой. О Диевой Мария Павловна писала: «В течение годов оккупации П. П. Диева с необыкновенной трогательностью и любовью помогала мне сохранить последнее место жизни А. П. Чехова от возможного разграбления».

…Миллионы людей приезжают на крымские курорты.

Дорогой читатель! Наслаждаясь всеми прелестями чудесного уголка земли своей, подними голову, взгляни на горы, подумай о тех, кто не вернулся оттуда, чьи останки лежат под гранитными обелисками и в скромных могилах. Поклонись мертвым, скажи «до свидания» живым!


Тетрадь вторая. Живи, Севастополь!




1


На ялтинской набережной ко мне как-то подошел человек в железнодорожной форме и пресекавшимся от волнения голосом спросил:

- Это вы, товарищ командир?

Я буквально остолбенел:

- Не может быть! Томенко?

- Точно! Михаил Федорович Томенко и есть…

- Живой!

…Мы не виделись двадцать лет. Сколько раз выпадал и таял снег на крымских горах, сколько воды унесли бесчисленные горные речушки, как высоко поднялся тот дубняк, на опушке которого мы последний раз простились! Я оставался в глубоком тылу врага, а дорога Томенко лежала на запад: ему надо было перейти линию фронта, добраться до Севастополя.

Он ушел тогда в неуютный мартовский день и пропал. Исчез, и все! Мы давным-давно похоронили отважного партизана, бывшего машиниста депо станции Севастополь. Ведь нам достоверно сообщили: Томенко подорвался на немецкой мине.

И вот он жив, стоит рядом и не может скрыть слез.

Годы! Крепко они разрушают нашего брата. И на лице Михаила оставили отпечаток: глубокие борозды морщин, залысины, седоватые брови… Мы, пятидесятилетние, как правило, выглядим старше своих лет. Ведь не случайно в послужном списке солдата день, прожитый на войне, отмечается за три.

Это между прочим. Что касается всего остального - есть еще порох в лороховницах! Вон как живо смотрят глаза Михаила Федоровича, как энергично он рубит воздух рукой! Сразу чувствуешь: человек знает, зачем на земле живет, стоит на ней обеими ногами. Помнит такие детали, будто только вчера мы расстались, а не в холодный мартовский день 1942 года. Не забыл, как мы с ним докурили последнюю самокрутку, в которой трофейный дюбек был перемешан с сухим дубовым листом.

О чем говорят два партизана при встрече? Мы обходились без привычных восклицаний: «А помнишь?», «А знаешь?» Мы все помнили, знали. Рубцы на сердце не сотрешь. Снова переживали незабываемое, будто вернулись к тем дням, каких у человека бывает не так уж много, но которые являются, может быть, самыми важными днями всей его жизни. Он, наверное, для них и рождается на свет белый.

Их было пятьсот человек. Они сражались за свой город, голубые бухты, землю с полынными косогорами, за древние виноградники. Им принадлежит целая страница подвига героического Севастополя, которая до сих пор не была по-настоящему известной. Мало кто знает правду о них: корабельцах, железнодорожниках, балаклавских рыбаках - потомках знаменитых листригонов, о виноделах и виноградарях, сынах древней южной земли, с ее Херсонесом, с присягой его граждан, высеченной на партенитском мраморе и дошедшей до наших дней: «…Я буду единомыслен относительно благосостояния и свободы города и сограждан и не предам ни Херсонеса… ни земли, которыми херсонеситы владеют… ничего, никому…»

Встреча до спазм сердца напомнила: самые трудные и памятные дни моей партизанской жизни прошли среди севастопольцев и балаклавцев. Я появился у них в драматический момент их борьбы с атакующим Севастополь врагом. Судьба забросила к ним нежданно-негаданно и взвалила на мои плечи непосильную ношу.

И тетрадь моя - скромная дань тем дням. Я пишу не исторический очерк и даже не воспоминания бывалого человека. Это - что видели мои глаза, что прошло через сердце. Думая о прошлом, я смотрю на сегодняшние дни нашей жизни; живя сегодня, я четче вижу то, что было четверть века назад.

2



Мы едем в горы. Август дотла иссушил придорожные кюветы, и боковой горный ветер полощет в них свернутые листочки летнего листопада.

Нас много - киногруппа, поэтесса Римма Казакова, прозаик Георгий Радов, жена моя и мой сын. Среди нас женщина, к которой с нежной теплотой относимся мы все, особенно безусые солдаты, - Екатерина Павловна, жена бывшего комиссара Балаклавского отряда Александра Степановича Терлецкого.

Мы едем снимать кадры о подвиге Терлецкого, туда, в высокогорье, где я расстался с Александром Степановичем, ушедшим по нашему приказу в Севастополь, осажденный фашистами.

Дорога, легшая по пустынному телу яйлы, привела нас в Чайный домик.

Мимо идут туристы с транзисторами, в защитных очках, веселые, занятые собой. Девчонки твистуют под музыку, с любопытством поглядывая на нас: почему мы хмуримся, когда им так весело?

Что они знают? Что для них Чайный домик, да и все эти горы, черные буковые леса, раскромсанные быстринами рек, гигантские стены застывшего диорита, буреломы, тропы? Природа!

Молчат горы, шумят под ветром буковые леса, бегут вечно говорливые реки. Раны на деревьях затянулись сизой корой. Время стирает следы человеческих драм. Идут туристы, и только остовы землянок с испепеленными бревнами да надмогильные кучи дикого камня говорят о том, что не так уж пустынен был древний крымский лес. И сейчас растут деревья, четверть века тому назад начиненные свинцом. Их не любят дровосеки. И когда буран или время свалит такое дерево - оно так и лежит нетронутым: берегут лесорубы топоры и пилы от свинца.

Мы расселись под раскидистой дикой грушей, и я рассказываю историю поляны, которая вокруг нас, гор, что полукольцом охватывают Чайный домик.

Я веду своих лесных гостей в пещеру. Узкая замшелая горловина, скользкие камни, темень - глаз выколи. Солдаты храбро спускаются в черную пасть провала, я впереди со своим сыном Володей, наши женщины не отстают.

Горит факел, вырывая под темным сводом сталактитовые наплывы, вокруг стоит гробовая тишина.

Могильная сырость окутывает нас, но я веду гостей своих дальше и дальше.

- Трое суток лежали здесь раненые, на четвертые вход в пещеру был взорван… - Мой голос клокочет в каменном мешке.

Вышли на простор, жмуримся от яркого дня, который нам кажется в тысячу раз светлее, чем полчаса назад.

У всех бледные лица, но испуг похож на испуг человека, который уже миновал пропасть.

Мы на вершине Орлиного Залета. Над нами действительно парят с размашистыми крыльями дремучие орлы, вглядываясь в незваных нарушителей их царства.

Под нами весь Крым до евпаторийских берегов. Мы смотрим на ковровые дали яйлы, на села, ожерельем нанизанные на упругие жилы изгибистых дорог и речушек.

Простор! Простор!

Мы вернулись в переполненную Ялту - молчаливые, взволнованные. Трудно связать наши ощущения с курортным шумом, толкотней на пляжах, мелкими житейскими хлопотами. Мы прикоснулись к чему-то святому, и где-то в уголочках наших сердец на всю жизнь врезались минуты, пережитые в пещере. Римма Казакова написала стихотворение. Вот оно:

ПАРТИЗАНСКИЕ ТРОПЫ



Партизанскими тропами трудно идти,

хоть сейчас здесь - шоссе первоклассное.

Ярко- зелены

все кусты на пути,

а мне кажется -

ярко- красные.

А седой партизан

аккуратно, как гид,

новобранцев проводит по прошлому.

- Убит… убит… убит… убит! -

автоматною строчкою брошено.

А седой партизан - вот, ей-богу, седой,-

как в романах описывать принято.

Ну а младший солдат -

уж такой молодой!

Ни усинки еще не выбрито.

Ах, Орлиный Залет!

Чем- то в бездну зовет,

а ведь страшно и поглядеть с него.

А седой командир говорит нам: - Ну вот,

тут стоять довелось до последнего…

О жестокая служба!

Голб ты, яйлб.

Сколько здесь наших батек угробили!

Партизанские тропы, в Крыму. - до угла -

вы - видней, чем на глобусе - тропики.

Были, правда, пещеры… Ползем в сырине

с дымным факелом, цепко зажав его.

И - все годы - по мне, все горе - по мне,

все пули - от времени ржавые.

Как дрожали пещеры. Продрогли в мороз.

И гранаты нашарили щели их.

… В тишине кипарисов,

средь лоз

или роз

вы, пещеры,-

как люди пещерные.

А седой командир -

так жена говорит -

иногда - ну как будто бы бешеный.

Вдруг заплачет навзрыд…

Видно, сердце горит.

Слишком много на долю отвешено.

… Возвращаемся ночью с Ай-Петри, кружа.

Понемногу машина укачивает.

А ночь хороша.

А жизнь - хороша!

Ничего она - дрянь! - не утрачивает.

Кто- то рос сиротой.

Кто- то -мальчик! - и мертв.

Кто- то легким единственным дышит.

… Может, все ж их проймет:

кто не понял - поймет,

кто упрямо не слышал - услышит?!

Партизанские тропы,

кто вас исходил -

время сердца тому не излечит.

… Ты кричи, ты ругайся, седой командир!

Ничего,

наши нервы покрепче.

3



Ноябрь 1941 года!

До трагических дней Чайного домика еще много-много времени. Пока я их даже не предчувствую. Только что вышел из здания обкома партии, шагаю по переполненному войсками Симферополю в Центральный штаб партизанского движения. Он уже создан, действует.

Мне предстоит встреча с командующим партизанским движением Крыма, легендарным героем гражданской войны Алексеем Васильевичем Мокроусовым.

Конечно, волнуюсь. Еще бы! В жизни не видел живого героя с таким прославленным именем. А тут не просто встреча, а, можно сказать, определение всей моей судьбы.

Женщина с пристальными серыми глазами внимательно посмотрела на меня, и я догадался, что передо мной Ольга Александровна - супруга Мокроусова, в гимнастерке без петлиц, с дамским пистолетиком на новом командирском ремне.

- Закуривайте и успокойтесь, - подала она мне пачку «Беломора» и ушла в соседнюю комнату.

Вошел Мокроусов - рослый, статный, спросил властно:

- Почему идешь партизанить?

- А больше некуда, товарищ командующий.

- Здоровье как?

- Меня хватит.

- Командиром твоим будет Бортников, Иван Максимович. В гражданскую партизанил. Повидай его. Он под Севастополем, в Атлаусе. - Мокроусов подошел к карте, показал где.

- Выеду завтра же! Разрешите идти?

- Обедал?

- Нет.

- Пойдем!

Скромная комната, не менее скромный обед. Едим молча, Алексей Васильевич поглядывает на меня.

- Ешь аккуратно. Из крестьянской семьи, видать?

- Из голытьбы, Алексей Васильевич.

- Все мы не из княжеского рода.

Прощаемся, Мокроусов задерживает руку:

- На трудное дело идем, учти!

В те дни для нас, крымских партизан, не было человека авторитетнее Алексея Васильевича, мы верили ему, мы подчинялись каждому его приказу. Может быть, мы тогда были слишком наивными, но за нашей непосредственностью стояло очень многое, и самое главное - любовь к своей земле, к Родине. Возможно, будь мы покритичнее, избежали бы некоторых досадных промахов, но, честное слово, мы выиграли большее. А это большее становилось великим: не рассуждать, когда речь идет о жизни и смерти, а воевать за жизнь!

Легендарное имя Мокроусова - матроса-революционера, штурмовавшего Петроградский телеграф в Октябре, знаменитого комдива, громившего Петлюру, командарма повстанцев в тылу барона Врангеля, главного военного советника республиканцев Испании под Гвадалахарой - было нашим знаменем от начала до конца.

4



Я спешу к Бортникову.

Наш юркий пикапчик подпрыгивает на разбитой севастопольской дороге. Ведет его Петр Семенов, нос которого за последние дни особенно заострился: на днях он расстался с семьей и переживает.

Вправо тянутся крутые и голые горы, мы жмемся к ним, повторяя их изгибы. Проскакиваем знаменитый подъем «Шайтан-мердвен», что в переводе на русский язык - «Чертова лестница». По ней, говорят, когда-то поднимался Пушкин. Круто!

Дорога - пронеси господи! Будто гигантскую веревку небрежно бросили на горные склоны, и легла она как попало, без всякого смысла.

Впереди - Байдарские ворота.

Стоп!

К нам подходит пограничник с худыми щеками. Узнаю: младший лейтенант Терлецкий - начальник Форосской заставы.

- Документы!

- Комбат-тридцать три! Знаешь же! - говорю с раздражением.

Два пограничника берут нас на прицел.

- Прошу документы!

Терлецкий внимательно просматривает мое удостоверение личности.

- Проезд разрешаю!

Спускаемся в Байдарскую долину.

- Строгий какой! - бурчит Семенов.

- С характером дядько!

- Порядок - хорошо!

Я соглашаюсь и вспоминаю прошлую встречу с Терлецким. Это было в преддверии винодельческого сезона. Метался я из одного конца Крыма в другой: то искал запасные части к прессам, то электромоторы, то еще что-нибудь. Такова уж доля совхозного механика.

В знойный полдень я с шофером попал в санаторий «Форос». Уставшие, разморенные жарой, мы бросились к спасительному морю, в спешке не заметили на берегу предупреждающую надпись «Запретная зона», стали купаться. Сейчас же появился погранпатруль, приказал выплыть на берег. Мы почему-то заупорствовали. Кончилось тем, что нас вынудили одеться и повели на заставу.

Мы оказались перед младшим лейтенантом - высоким, поджарым, с жестким ртом, холодноватыми серыми глазами.

- Документы!

Их у нас не было, если не считать за документ шоферскую путевку. «Этот не отпустит», - подумал я и решил извиниться.

Куда там - бровью не повел. Пришлось подробно объяснять, кто мы такие и прочее.

- Кого вы знаете в совхозе «Гурзуф»?

Я ответил, что знаю всех наперечет, даже тех, кто работает в других совхозах Южнобережья.

- Сержант! Запиши фамилии и адреса этих граждан и отпусти.

Я заплатил солидный штраф за нарушение пограничных правил. Негодовал: службист проклятый, попадись такому в руки - труба!

А сейчас мне по душе такой «службист». Уж тут никто не проскочит - будьте уверены.

Мои воспоминания оборвал оглушительный взрыв страшенной силы. Упругий воздух горячо ударил по лицу. Семенов резко притормозил, мы выскочили из машины, огляделись, но испуг наш был напрасным: нам ничто не угрожало.

Еще взрыв, еще! Будто гром небесный с нахлестом бился о крутые бока скал, издавая треск, лязг, похожий на падение стальных листов на булыжную мостовую. Звуки стегали по нервам. Это отвечали немцам сверхдальние морские батареи, сотрясая горы до самого основания.

Черные колпаки медленно поднимались над высотами за Бахчисараем и тут же оседали.

Неужели фашисты уже там?

Все ближе к Севастополю, в кабину врывается пороховой угар - его несет с моря западный ветер.

На дороге нервный ритм, и повсюду строгий порядок, который, как я узнал значительно позже, присущ всем дорогам, приближающимся к линии огня.

Атлаус, где должен ждать меня Бортников, в стороне, на проселке. Под скатами шуршат палые листья. Нас неожиданным окриком останавливают и ведут к командиру Пятого партизанского района Красникову.

Я знаю его. Владимир Васильевич директорствовал в совхозе имени Софьи Перовской. Чем-то похожий на интеллигентного сельского учителя, носил пенсне в золотой оправе, аккуратный строгий костюм, белые рубашки, оттенявшие сильную красноватую шею. Был широк в плечах, имел сильный голос.

На собраниях и совещаниях, как правило, занимал почетное место, говорил громко и выразительно, но речь его, в частности для меня - совхозного механика, была все же замысловата.

Меня остановили у крылечка, пошли докладывать начальству. Ждать не заставили.

- Заходите! - голос самого Красникова.

Я с трудом узнаю Владимира Васильевича: он в ладно скроенной шинели, опоясан широким ремнем, через плечо - перекрестком - портупея, на боку кобура цвета густого кофе.

- Мы ждем вас, массандровец! - Красников дружески протягивает руку.

За столом сидит незнакомый пожилой мужчина с чисто партизанской внешностью: сивые усы, дубленый полушубок, папаха, маузер.

Наверное, это и есть Бортников. Я беру стойку «смирно» и докладываю по всем правилам.

- Будет тебе! - Он улыбается в ус, сажает меня рядом с собой. - Думал, ты постарше. Ну ничего, сложим года наши в одну кучу, поделим на две части, и будет что надо! - Бортников говорит с такой доверчивостью, будто знает меня давным-давно. Мне с ним просто.

Сидим за длинным столом в учительской. Красников шумно двигает картой, показывая границы двух партизанских районов. Да, наш район - Четвертый, куда и определяют меня в начштаба. У нас будет шесть отрядов, среди них и Ялтинский.

С нами еще один человек - начальник красниковского штаба. Я почему-то частенько поглядываю на него, но он, Иваненко, - его представили мне - почти не отвечает на мои взгляды.

Входит комиссар района - Георгий Васильевич Василенко. Плотный круглолицый мужчина. Он почему-то сразу напомнил моего первого мастера, который, несмотря на все охранные законы, как-то дал мне парочку подзатыльников, прорычав при этом: «Ух, байстрюки! Понарожали вас…»

Он грузно сел, выставил на стол большие руки со вздутыми венами:

- Чайку бы!

- Может, покрепче, комиссар? - спросил Красников.

- Не время. Еще один ход.

- Без тебя обойдутся, - жалеючи сказал Красников.

Василенко похлебал кипяточку, перевернул стакан - так мой дед поступал, когда кончал чаевать, - зевнул, простился и ушел.

Он с проводниками выводил из окруженных лесов наши подразделения; как позже стало известно, вывел на Севастополь тысячи красноармейцев и командиров.

Идем по узкой сельской улочке, навстречу - партизаны. Молодые, лихие, задористые. Встреча с действительностью впереди, но не за далекими горами.

Красников старается показать район в лучшем виде. Вот он остановил черноглазого, поджарого человека, легкого как танцор.

- Это наш Ибраимов - севастопольский хозяйственник, а сейчас главный снабженец района!

Ибраимов улыбается - блестят белые зубы.

- Отлично знает местность, - продолжает Красников. - Вчера проверял тайные базы. Ищу, ищу - нет, и все! Оказывается - стоял на крыше главной партизанской кладовой. Здорово прячешь, черт! - Красников уважительно подтолкнул Ибраимова.

Тот скромно уточняет:

- Каждый куст знаю, босоногий мальчишка за чертова ягода ходил.

- За кизилом, что ли?

- Конечно, кызыл! О, аллах шайтана надувать умел. Кызыл цветет на морозе, шайтан подумал: рано ягода будет!

Просит аллаха: «Отдай мне!» - «Бери!» - аллах хитро улыбается. Март - цветет кызыл, апрел - цветет, май - цветет! Лето кончилось - ягода зеленый. Тогдай шайтан обиделся и все солнце зимнее на октябрь загнал. Кызыл на урожай - зима на мороз!

А кизила действительно много, особенно по низинам. Бортников соглашается со снабженцем:

- По всем приметам, зима лютой будет!

Я прощаюсь; Бортников обещает ждать меня в лесном домике «Чучель», что лежит на Романовской дороге из Ялты в Алушту через Красный Камень.

В полночь подъезжаем к Алупке. Кругом гробовая тишина, батальон спит. Звоню начальству.

5



Следующая встреча с Севастопольским районом, точнее - со связными, произошла в более сложных обстоятельствах. Разрыв между встречами был небольшим, но очень драматичным.

Я уже в первой тетради писал о трагической гибели теплохода «Армения».

Она ошеломила не только меня, уполномоченного Мокроусова, Захара Амелинова, моряка Смирнова, но еще одного человека, о котором я ничего до сих пор не говорил, а говорить надо, ибо с ним связано то, что я не смогу забыть до последнего своего дыхания. Назовем его не слишком оригинально, но довольно точно - Очкарем. Посмотришь на его лицо, стараешься что-то запомнить, а вот запоминаются одни лишь очки с выпуклыми толстыми линзами.

Когда самолеты топили «Армению», он отвернулся от моря.

А мы смотрели, надо было смотреть.

Исчезла «Армения», как будто никогда не существовала.

Мы не могли двигаться, нас словно околдовали на том месте, где сейчас частенько останавливаются туристы.

Амелинов пытался свернуть цигарку, но ветер выдувал махорку, и он этого не замечал.

Нас вывел из оцепенения все тот же непоседа Володя Смирнов.

- Топать надо, братцы! Ну, я иду в разведку! - Он твердо шагнул, и мы вынуждены были следовать за ним.

Минут через десять моряк из-за куста вытянул шею и поднял ладонь:

- Ша! Кто-то шкандыбает к нам!

Показался военный в непомерно длинной новой шинели, но без знаков различия на петлицах.

- Стой! - гаркнул прямо под его носом моряк.

Военный до невозможности напугался.

- Кто такой, отвечай! - нервно спросил Захар Амелинов, Все это происходило очень быстро.

- Вот иду… Своих ищу…

- Кто свои?

- Наши, конечно… Ну, советские…

И вдруг случилось невероятное: Очкарь сбросил с себя плащ-палатку - оказался старшим лейтенантом, - грозно подскочил к задержанному:

- Я тебе дам «ну»! Дезертир, мать-перемать… Где фашистская листовка?

Военный без знаков различия стал белее полотна и ничего не мог сказать.

Очкарь нервно стал обшаривать его карманы, захлебываясь, кричал:

- Из-под Перекопа удрал? Отцы грудью, а ты марш-драп! Сука фашистская!

- Все отступали… И я… Я только курсы закончил…

- Признался, гад! Дезертир!

Мы были ошеломлены, все происходило с катастрофической быстротой. Я не успел опомниться, как раздался выстрел.

- За все и за всех получай! - Очкарь, как эпилептик, дергался, человек лежал у его ног мертвым.

Амелинов накинулся на него:

- Ты что натворил?

- Дезертира уничтожил. Я нюхом их чую!

Моряк успел обыскать убитого и в обшлаге рукава нашел перехваченный суровой ниткой пакетик. В нем были: удостоверение личности на имя младшего лейтенанта, медаль «За отвагу», комсомольский билет.

Смирнов поднял автомат.

- Ты кого убил, сволочь?

- Стой! - Амелинов стал между ними. - Самосуда не будет, разберемся. А ты, - он резко повернулся к Очкарю, - отдай оружие!

…Очкаря, к великому несчастью, не судили, защитил его, как ни странно, Амелинов. «Он был невменяем», - рапортовал он. Напрасно защитил. Позже, приблизительно через месяц, Очкаря послали с группой партизан на очень важное разведывательное задание. Он попал к немцам и выдал всех своих спутников.

Черного кобеля не отмоешь добела, как ни старайся.

6



Ни Бортникова, ни связных от него в лесном домике «Чучель» не было.

Рассказывают: на командира Четвертого района напали каратели и загнали его куда-то в район трехречья Кача - Донга - Писара. Я собрался на поиски, но меня не пустили, сказали: жди связных!

Домик стоял на перекрестке многих дорог и троп, связывал Центральный штаб с районами, подпольными группами оккупированных городов. Отсюда партизанские ходоки уносили приказы Мокроусова, доставляя сюда вести о боях, победах, поражениях.

На первый взгляд тут все мне казалось случайным, недодуманным: для чего, например, скапливать столько народу на этом крохотном «пятачке», лежащем всего в километре от довольно-таки важной Романовской дороги, по которой час назад прошла мотоколонна фашистов в сторону Южного берега Крыма?

Шум, гвалт, колгота, - не поймешь, кто здесь командует, кто подчиняется.

Амелинов вдруг куда-то исчез, моряк Смирнов нашел какого-то дружка, а я и Семенов сиротливо прижались к сырой стене - другого места не найдешь, все перезанято - и чего-то ждем.

Люди! Какие они тут разные! Сдвинуты набекрень шапки с красными лентами поперек, взгляды - знай наших! Военные, матросня, бывшие бойцы истребительных батальонов. Они все чему-то радуются, говорят в полный голос. Как же так: они же знают о гибели «Армении» - мы рассказали, а ведут себя, словно немцев из Крыма выгнали. Откуда такой оптимизм, уместен ли он? А может быть, я чего-то еще недопонимаю? На войне человеческие чувства - жалость, боль, ненависть, презрение, страх - проявляются как-то особенно, а как - я еще не знаю…

По соседству дотошный морячок пристает к пожилому степенному красноармейцу, прижимающему к себе новенький автомат-пистолет, явно трофейный.

- Папаша, махнем! Даю ТТ, пять лимонок, зажигалку и флягу!

- Не приставай!

- Жалко, да? Ведь стянул небось…

«Папаша» обкладывает моряка таким сочным матом, что тот от восхищения бросает вверх бескозырку.

Вокруг смеются.

Толстощекий артиллерист который раз обращается ко мне:

- Скажи толком: дадут мне шинель аль пропадать?

Я пожимаю плечами.

- Пойми, старшина не успел дать мне шинель. Значит, я не получал.

- Тут лес, цейхгаузов нет!

- Чевой, чевой?

- Вещевых складов нет, говорю!

- Но порядок должон быть?

Я увидел Амелинова, бросился к нему:

- Как же быть?

- Ждать.

И все же в этой сумятице была и своя гармония.

Вот вошел в переполненную комнатушку высокий сероглазый человек в годах, степенный, какой-то самостоятельный. На лице глубокие морщины, а кажется моложавым. У него крепкие зубы, точные движения. Снял плащ, посмотрел поверх голов:

- Товарищ Амелинов!

Захар обрадовался:

- Дядя Дима! С новостями?

- Морячка привел. Эй, дружок! - Он повернулся лицом к входным дверям.

Оттуда вкатился плотноплечий круглолобый парень в бушлате, перекрещенном пулеметными лентами.

- Мое вам, братцы! - по-смешному запищал бабьим голосом.

Грянул смех, но Амелинов шикнул:

- Ну! - Голос у него отлично поставленный, он сразу подавил смех. - Прошу ко мне! - Отыскал глазами меня: - И ты давай сюда!

Крохотная комнатушка, кровать, на ней гора подушек в красных наволочках. Амелинов присел на столик, приткнувшийся к окошечку, а мы прижались к стене.

- Ну, Дмитрий Дмитриевич, чем я обрадую нашего командующего?

Дядя Дима - Дмитрий Дмитриевич Кособродов - из-за пазухи достал пакетик.

- Лично от Павла Васильевича Макарова!

- Чем же нас удивит знаменитый адъютант генерала Май-Маевского?

Май- Маевского! Перед войной я прочитал книгу Макарова и буквально бредил тем, что узнал из нее. Большевик Макаров в роли белого капитана сумел стать правой рукой генерала Май-Маевского. Романтическая личность автора запомнилась на всю жизнь. Неужели сейчас он в лесу, в одном строю с нами? Меня взяло нетерпение, и я спросил у Амелинова:

- Макаров - тот самый?

Он кивнул головой, продолжая знакомиться с содержимым рапорта.

- Старая гвардия! Молодец, Паша! - он посмотрел на моряка. - Так ты из группы Вихмана?

- Одесса! Осиповцы, в атаку, лупи мамалыжников! - Моряк рисовался, а потом, убедившись, что произвел впечатление, начал довольно толково рассказывать о путях-дорогах, приведших небольшую группу морских пехотинцев во главе с лейтенантом Вихманом в партизанский лес. Они лихо защищали Одессу, сдерживали фашистов под Перекопом, у совхоза «Курцы» - вблизи Симферополя - смяли немецкий авангард. И самим досталось по первое число, пришлось рассыпаться на мелкие подразделения и самостоятельно решать судьбу свою. Леонид Вихман разыскал Симферопольский отряд, которым и командовал легендарный Макаров. Павел Васильевич не жаловал «окруженцев», но Вихман оказался сверх меры настырным.

- Одессу держал? - Макаров любил краткость.

- Осиповский, - не менее кратко ответил Вихман.

Морской полк Осипова! О нем ходили легенды. «Черная туча» - называли его враги.

- Докажешь?

- Прикажи!

- Дуй на Курлюк-Су! Утром жду с пропиской. Пустой придешь - топай на все четыре! Ты меня понял?

Десять матросов в засаде. Дождь. Бушлаты промокли - хоть выжимай, в желудках - турецкий марш. Но матросы под командованием двадцатилетнего еврейского паренька с лицом музыканта зарабатывают партизанскую визу.

Ждут долго. Наконец увидели то, что нужно. Ревут дизеля немецких тяжелых «бенцев», грязь из-под колес до макушек сосен.

- Шугнем! - Вихман легко перебежал от дерева к дереву и под колеса первой машины бросил противотанковую гранату.

Жуть что было! Нет машин - взорваны, нет солдат - убиты. Есть трофеи - автоматы, пистолеты, документы, ром, шоколад, а главное - надежная прописка в макаровский отряд!

«Севастопольская работа!» - высшая оценка Макарова. Севастополь - его молодость, школа подполья, классовой борьбы; в Севастополе - могила родного брата, замученного беляками.

Амелинов вручает пакет Кособродову:

- Сам понесешь хозяину! Он кличет тебя!

Кособродов уходит в штаб командующего. Я сквозь тонкое оконное стекло вижу, как легко он шагает.

- Сколько же ему? - спрашиваю у Амелинова.

- Полвека будет.

Полвека! Для меня тогда этот возраст казался недосягаемым. Но вот прошло еще четверть века, а Дмитрий Дмитриевич Кособродов жив и по-прежнему молод. Да, да, молод. Он не так давно женился, и молодая жена родила ему трех дочерей - точь-в-точь портрет отца. А семьдесят пять лет для него не возраст. Он каждое лето водит практикантов-геологов в самые отдаленные уголки гор, и за ним трудно угнаться.

Кособродовы - саблынские крестьяне. Кто только не наживался на их горбу! Помещики-баи, надсмотрщики казенного лесничества. В работе В. И. Ленина «Развитие капитализма в России» отражена тяжкая судьба саблынцев, в числе которых упомянуты и Кособродовы. Их род не на жизнь, а на смерть боролся со своими угнетателями и в неравной битве потерял двадцать пять человек.

Еще через час в лесном домике стало особенно шумно: прибыли связные из Пятого района, лично от самого Красникова. Всех это волнует. Еще бы! Севастопольские партизаны дерутся у самого фронта. Что там, как держатся наши?

Подвижный, среднего роста, с черными усиками человек, снимая плащ-палатку, с явным кавказским акцентом громко спрашивает:

- Где главный начальник?

Голос показался мне знакомым: постой, да это же Азарян! Он самый! Винодел, наш, массандровец, шумный, громко-гласный.

Увидев меня, раскинул руки, обнял:

- Ба! Начальник мази-грязи! Какими судьбами?… Я тебе такое сейчас скажу…

Моряк Смирнов на этот раз оказался нетерпеливым, его беспокоил Севастополь.

- Успеешь указать, а пока отвечай: как дела на фронте?

- Морской порядок! Молотим фрица с двух концов! - Азарян выговаривался долго, но за его восторгом, восклицаниями все же вырастала довольно-таки точная обстановка, которая складывалась на Севастопольском участке фронта.

Первое - и главное - фашисты остановлены! Линия фронта уплотняется, и, видать по всему, там начинается упорная позиционная война.

Тут же мысль: а какое положение у севастопольских и балаклавских партизан? Ведь они оказались во втором эшелоне фронта, почти на артиллерийских позициях врага. Азарян рисует картину: отряд затаился на отдыхе после трудного маневра в лесочке, а через речку, в километре от него, - гаубичная батарея немцев. Или такую: на горке пиликают фашистские губные гармошки, выводя душещипательную песенку, а внизу, у подножия, севастопольские партизаны жуют сухари, запивая водой, которую взяли из того источника, откуда минут пять назад брал немецкий ефрейтор: пришлось обождать, пока наполнит все фляги.

И что удивительно: ни Красников, ни его комиссар Василенко пока не собираются покидать второй эшелон фронта.

Они бьют фашистов! Рапорт Красникова документально это подтверждает.

Вот немцы только замаскировали мотоколонну. Все как будто шито-крыто, но на рассвете точный и мощный артиллерийский удар. Солдаты спешат в укрытия, но на них обрушивается партизанский огонь.

В табачном сарае под Дуванкоем отдыхает батальон немецкой пехоты. Он вышел из боя, принял пополнение и готовится атаковать высоту Лысую.

За час до атаки налетают русские самолеты, а после них около сорока автоматчиков-партизан с гор палят по пехотинцам перекрестным огнем.

Весь второй эшелон вздыбливается.

В чем дело? Кто взорвал мост под Балаклавой? Чьи руки разметали телефонный кабель, проложенный от штаба дивизии к командному пункту самого Манштейна? Кто постоянно проводит через линию фронта русских военнослужащих, оставшихся в окружении?

Ни командующий Манштейн, ни его штаб не могли понять, что же делается в тылу их войск.

Но где Бортников? Почему не шлет связных?

Утро, большими хлопьями валит снег - первый снег этой зимы.

Но снег пока еще робкий, лучи солнца слизывают его моментально. Грязь, сырость. Я, в роли начальника караула, пытаюсь установить кое-какой порядок.

В избушке по-прежнему тесно. Прячась от непогоды, каждый старается обеспечить себя теплым местечком. Нашел записку: «Товарищи! Иду на связь с Алуштинским отрядом, вечером вернусь. Место за мной!»

Усмехнулся: ничего себе прогулка! В оба конца более двадцати километров, да и с противником можно встретиться на каждом шагу. Но товарищ крепко верит, что придет. Такие приходят, и их много. И не столь важно, что шапки они носят набекрень, любят баланду потравить.

Военнослужащие! Многие из них просят об одном: помогите добраться до Севастополя! Помогаем. Есть такие, что хотят остаться в лесу. Тут мы идем навстречу скуповато, тщательно взвешиваем «за» и «против». Морячков, пограничников берем охотнее, чем других. Это, как правило, народ кадровый, живой, отлично знающий, что такое война.

Попадается люд разный; бывают и такие: перед Амелиновым стоит военный в грязной шинели, за плечами у него туго набитый вещевой мешок. Его задержала секретная партизанская застава.

Амелинов молча, оценивающим взглядом осматривает задержанного; тот спокойно, даже слишком спокойно выдерживает этот взгляд.

- Звание?

- Лейтенант.

- Каких мест житель?

- Бахчисарайский, товарищ командир.

- Отходишь из-под Перекопа?

Лейтенант виновато разводит руками: мол, приходится.

- Почему один?

- Знаете, в такой обстановке кто куда…

Ответ настораживает.

- А ты?

Быстро:

- Разве присягу не принимал!

- Но идешь домой! - Амелинов с напором.

Военный молчит, но потом спохватывается:

- Разве можно, товарищ начальник! В такое время, когда надо Севастополь защищать…

- Защищать, говоришь? - Амелинов пристально смотрит на вещевой мешок. Задержанный в каком-то тревожном ожидании, и это не проходит мимо нас.

- Снимай! Живо!

Военный стоит неподвижно. Лицо его белеет.

Смирнов с силой дергает мешок - трещат лямки.

- Что у тебя здесь напихано? Может, полковое знамя спасаешь? Или несешь медикаменты для матросиков?

Смирнов выбрасывает из мешка шелковые платья, отрезы, суконные командирские брюки, пару хромовых сапог.

- Шкура! - кричит моряк. Из недр награбленного барахла он вытаскивает фашистскую листовку. «Бей комиссаров! Штык в землю!» - Сука! - Смирнов ударом кулака сваливает почерневшего от страха мародера.

Моя «чучельская» неделя! Прожил я ровно семь дней, не сделал ни единого выстрела, не видал в глаза врага, но все же она партизанская, эта неделя!

Каждый узнанный факт, каждая встреча ложились на обработанную почву и потом дали свои всходы. «Севастопольская работа» Вихмана открывала путь к молниеносному действию, к дерзости, красниковская смелость под Севастополем намекала на командирскую мудрость. Короче, «чучельский» домик - первая ступень моей партизанской биографии, она со мной и сейчас.

Наконец- то Бортников заявил о себе: он на водоразделе Донги и Писары, вот-вот будут от него связные. Но у меня такое состояние, что и часа ждать не могу. Меня понимают и не задерживают.

7



Погода никудышная: ливень сменяется сильным снегопадом, потом начинается изморось. Мои почти развалившиеся сапоги громко чавкают и не защищают от слякоти. Снег тает, едва коснувшись земли, и мы сразу замечаем: следы гусениц настолько свежие, что дождь не успел размыть их.

Пройдя несколько шагов, вдруг натыкаемся на тлеющий костер, не потушенный даже таким сильным дождем. Рядом с костром открытые консервные банки с остатком зеленого горошка, пустые бутылки и обрывки немецких газет.

Наверное, не прошло и двадцати минут, а может, и того меньше, как здесь грелся противник.

Насторожились, поближе подтянули гранаты.

Подошли к мосту, взорванному нашими отступающими саперами. Не имея, по-видимому, времени восстановить его, немцы не пожалели танка, вогнали машину в проем моста и проложили по ней настил из дров.

Послышался подозрительный шум. Мы осторожно вскарабкались на высотку, прикрытую кустарниками. За гребнем, на небольшой поляне Алабач, расположились два средних танка, рядом - до отделения солдат. На дороге стоит бензозаправщик. Орудия танков смотрят на лес.

Это первые живые враги на моем пути. Что же делать? Уйти? Ведь, строго говоря, мое задание - добраться до штаба района.

И все- таки я с каким-то непонятным и мне самому автоматизмом вдавливал сошки ручного пулемета в сырую землю.

- Приготовиться! - вырвалась команда.

Уловив удобный момент, я дал длинную очередь по заправщику, мои товарищи - нас было пятеро - ударили по солдатам, стоявшим у танков.

Несколько немцев упали сразу, но другим удалось вскочить в танки, и они наугад бабахнули из пушек и пулеметов.

Неожиданно кто-то из наших толкнул меня в плечо:

- Сзади две машины фашистов! Рассыпаются, идут сюда!

- К речке! - скомандовал я.

Мы бежали не чуя ног, спуск был ужасно крут, скатывались кубарем. Разрывные пули рвались вокруг, создавая впечатление, что немцы буквально за нашими спинами и стреляют в упор. Я даже ждал: вот-вот пуля секанет меня. С перепугу потерял шерстяное одеяло, единственную мою ценность. Зимой так часто вспоминал о нем.

Фашисты долго стреляли, но спуститься к нам побоялись.

Страх прошел, уступив место нервному возбуждению: мы наперебой делились впечатлениями от своей первой партизанской засады. Тут же пошла неудержимая фантазия!

Вечер окутал нас неожиданно, дальнейший марш не имел смысла. Нашли поляночку под развесистым, древним-предревним дубом, на котором листва только пожухла, и расположились на ночевку. Но заснуть мы так и не смогли. Беспокоило возбуждение, донимал. и дождь, который прорывался к нам сквозь крону твердыми крупными каплями.

Где же искать Бортникова?

Вдруг пришло решение: найти Ялтинский отряд (я знал его точное месторасположение), а потом с помощью Мошкарина отыскать и Бортникова. Шагать будем по азимуту.

Вот когда я впервые узнал, что такое Крымские горы! Мне до этого казалось, что только южная часть полуострова - так километров на шесть, не более, - является районом гор, а дальше, за яйлой, тянется плоскогорье, сходящее в равнину.

Оказывается, за яйлой и начинается дикая часть Крыма. Тут бездонные ущелья, неожиданные провалы, головокружительные скалы, каменные террасы, сосны, искореженные ветрами. Не тропы, а канаты, натянутые между ущельями.

А кручи, кручи! Мне очень трудно, не дышу, а хватаю воздух больными легкими, мне его мало, и я задыхаюсь на каждом шагу.

Семенов - он все время рядом - сухопар, легок, не поймешь: устает он или вообще не знает, что это такое? Он повсюду одинаков - и на головокружительном спуске, и на подъеме чуть ли не под прямым углом. Одно ясно - старается мне помочь, но с тактом, не навязчиво.

Подъем и подъем! Когда же ему конец, проклятому?

Неужели сдам?

Тащусь в полубреду каком-то, боюсь даже вперед посмотреть.

Подъем взят, я валюсь на мокрую листву и пальцем не могу шевельнуть.

Семенов обеспокоенно потянул носом:

- Никак, дымом несет?

Вскакиваю, подбегаю к пулемету.

Мы прячемся за толстыми стволами черных буков - здесь их царство, - оглядываемся.

Окрик со стороны:

- Кто такие?

Поворачиваю на крик ствол пулемета, громко спрашиваю:

- А вы?

- Старшой ко мне! Остальным не двигаться!

Да это же бортниковский голос!

- Иван Максимович!

Мы обнимаемся, потом я отступаю на шаг от командира: да он ли это? Совсем не схож с тем человеком, кого я встречал в учительской атлаусской школы! Во-первых, лет на двадцать постарел: во-вторых - и это меня удивило, - в его глазах стояла такая тоска, что хоть руки опускай.

Загрузка...