Обо всем этом говорили с глазу на глаз- Красников и Томенко. Красников тоже не из барских покоев. Отец и дед строили корабли, да и сам он смысл жизни начинал познавать с рабочим молотком в руках.

Машинист Томенко и бывший рабочий судостроительного завода хорошо понимали друг друга. Они понимали, почему так неожиданно возник разговор о том, кто какое место занимал на земле.

Красников хотел одного: выход Томенко не должен закончиться бедой. Дойди до баз, прощупай их и вернись с доброй вестью: продукты есть, и их можно взять!

- Сам ничего не трогай! Ты понял? Иди бесшумно. Никаких встреч с врагом, ни единого выстрела. Чтобы птица не видела тебя!

- Я все сделаю, Владимир Васильевич!

- Учти: Генберг знает, что мы в лесу, но не знает, где точно. Нашумишь - погубишь всех.

Ушел Михаил Федорович и даже на спине чувствовал недоверчивый взгляд начштаба Иваненко.

Вел его, как всегда, незаменимый Арслан.

Наст твердый, ветки в белых чехлах - ворсистые. Ярко - аж глаза болят.

Томенко молчалив: разбередил душу разговор о стариках. Не так давно пересекал яйлу и с горы Демир-Капу разглядел родное село. Сердце защемило. Как они там, мать с отцом? Ведь уговаривал: «Нельзя оставаться, батя!» Кряхтел-кряхтел старик, а потом сказал: «Один раз помирать, сынок. Не приставай - тут останусь». Слово у него - кремень, тут ничего не поделаешь.

Третий месяц о стариках ни слуху ни духу, да и расспрашивать опасно. Узнают, что сын партизанит, - с корнем из земли вырвут.

Морозно, но ребята бодрые. От простора, что ли, дышится. Нельзя застаиваться, а мы застоялись. Сам Владимир Васильевич будто потерял живую нить, за которую все время цеплялся. Да и человека рядом нет. Василенко, комиссар, держал бы командира на подхвате. У него были сильные руки.

Арслан - как норовистый конь, застоявшийся в пульмановском вагоне. Худой до страха, руки болтаются, а в глазах все-таки искорки.

Ведет хорошо - открытую книгу читает. Чу! Остановился, ушки на макушке. Прошептал, улыбаясь: «Олень». И был прав: в густом кизильнике скользнула тень, кончики острых рогов проплыли над ветками.

Все время ели подмороженные ягоды терпкого шиповника. Вязко во рту.

Шагалось легко, и не чувствовали никакой опасности. Вдали покрикивают сойки, но лениво, - значит, покой вокруг и ни души.

Лесная просека - конца не видно, повсюду первозданная снежная целина.

Томенко знает места. Вот пройти до конца просеки, потом взять крутой подъем, а за ним будут видны развалины Кожаевской дачи, а там еще километр - и базы.

Все время вспоминался разговор с командиром, его наказ: «Запрещаю!» «Может, все с перепугу, а? - думал Михаил Федорович. - Проще надо: всех на ноги - марш на базу! Рисковать надо, узлы рубать одним махом, как мы, машинисты, берем крутизну. Главное, нигде не останавливаться, не терять силу разгона. А наш командир где-то уронил эту силу».

Вдруг - бах! бах! бах! Томенко от неожиданности присел.

Крик, еще выстрелы! Откуда-то взялись лошади, сани, бегущие румыны в желтых шинелях и белых папахах. Очереди из автоматов…

Действовали механически.

Шел себе обоз и не подозревал о том, что параллельно следуют партизаны. На перекрестке столкнулись.

И вся беда в Арслане. Он шагал впереди всех. Имея строжайший приказ не обнаруживать себя, нарушил его. Совершенно неожиданно увидел на передних санях рядом с румыном известного ему человека в черной мерлушковой папахе. Когда встретились с ним взглядом, тот выпрыгнул на снег и побежал, но Арслан бабахнул в него с ходу.

Человек - односельчанин, а теперь немецкий холуй, предавший семью Арслана. Она была зверски истреблена, в казни участвовал и этот предатель.

Только теперь Томенко понял, насколько тишина была обманчивой. Генберг знал свое дело. Началось с выстрела Арслана, а чем кончится?

Ожили лес, горы, вздыбились долины. Одиночный выстрел партизана был похож на включение безобидного на вид рычажка, который приводит в движение стотонные машины.

Затаившаяся силища вдруг заявила о себе от переднего края до самого Чайного домика.

Трое суток Томенко, подавленный тем, что нарушил строжайший приказ Красникова, лавировал в лабиринте с десятью неизвестными направлениями. Он шел к Чайному домику, как на эшафот. Не надо было быть особенно наблюдательным человеком, чтобы понять: выстрел Арслана наверняка аукнулся на отрядах. Каратели напали на Красникова, и один только бог знает, что с ними там произошло: кто жив остался, а кто мертв.

Чайный домик! Пещера, в которой порой отогревались. Вход в нее взорван.

Неужели случилось самое страшное?

Наступали минуты, когда человеку уже все равно - дышать или не дышать. Уткнулись под подпорную стену, спиной друг к другу, и молчали. Долго молчали.

И все- таки продолжали дышать, хотя в душе была одна лишь пустота.

И все- таки что-то подняло Михаила Федоровича на ноги, заставило осмотреться.

Он нашел убитую лошадь. Была не была: разделал ее и накормил партизан мясом.

Ничего, прошло. Так и не поняли, когда эта лошадь была убита. Зима в горах - холодильник.

Пища дала тепло, а тепло погнало в венах кровь быстрее. Повеселели малость, спокойнее обдумали создавшееся положение.

Пещера взорвана - это ясно, но ясно и другое: она была пустой; раскидали породу, проникли под землю, никаких трупов не обнаружили.

Значит, Красников вовремя убрал партизан. Но куда?

- Арслан, у тебя чертовский нюх, прикидывай, где наши!

Но Арслан сидит на снегу с убитым видом. Он знает, какой конец его ждет. Выстрела ему не простят.

Томенко понимает состояние проводника, боевого товарища. «Сколько с ним троп пройдено, в засадах перележано, у костров пересижено! Бог его знает, как бы я поступил, увидев человека, предавшего моих стариков? Тут заранее не решишь».

Прикидывал, размышлял: надо спасать товарища… Всю, абсолютно всю вину взять на себя, а там видно будет.

Красникова нашли на пятачке Орлиного Залета. Он как раз выстраивал партизан, чтобы снова вернуться на Чайный домик, где можно найти какую-то защиту от мороза.

Увидев Томенко, побагровел:

- Докладывай!

Командир кричал, ругался, сперва разоружил всех разведчиков, а потом оставил под арестом одного Томенко.

Никогда от Красникова не слышали грубого слова, а на этот раз он разошелся, как наипоследний биндюжник. Это было похоже на отчаяние.

Томенко вели под охраной, начштаба Иваненко крепко следил за ним.

19



Я уже говорил: к нам прислали комиссара - Захара Амелинова.

Не пойму, что за человек. Он похож на обрусевшего цыгана: брови как сажа, а глаза серо-синие, кожа на лице смугла, а залысины бледные, уши с большими раковинами и растопырены, но зато нос прямо-таки классически славянский, с широкими ноздрями.

Носит краги - единственный человек в лесу в крагах, толстых-претолстых. Я с завистью смотрю на них, прикидываю: сколько подметок можно накроить? Но, оказывается, краги сделаны не из цельного материала, они трехслойные, годятся разве на подзадники.

Ботинки у него скороходовские, даже щеголеватые на вид, почему-то не изнашиваются.

В походах Амелинов трехжильный. Засыпает мгновенно, отчаянно храпит.

Странный человек!

Вот умылся ледяной водой, на ходу взял охапку дров, свалил у печки, рядом с Фросей, нашей поварихой, с напевом сказал:

- Утро доброе, утро ласковое… - А потом неожиданно как гаркнет: - Громадянский привет трудовой женщине! Как жизнь молодая?

- А как вы, товарищ комиссар?

- Жив-здоров, без хороших портков, чего и вам не желаю. - Резкий амелиновский смех, а острые глаза мигом обшаривают: не дымно ли топится очаг, есть ли в ведре вода, достаточно ли чист передник у поварихи. Комиссар любит порядок, сам выбрит и вымыт. Он не терпит разбросанности, категоричен в своих суждениях. Но все эти качества прикрыты мало что значащим балагурством, от которого порой даже тошнит. Вот и сейчас спрашивает с подъемчиком:

- Фросенька-душенька, чай будет с церемонией или без оной?

- Вчера еще кончился сахар. Три кусочка было.

Комиссар трезво и требовательно:

- Я понимаю: раненых надо жалеть, но это не дает права нарушать мой приказ.

Фрося виновато мнет передник.

Амелинов любит секретный разговор. Останемся в штабной землянке четверо: командир, комиссар, я, разведчик Иван Витенко - бледнолицый аккуратист, любящий говорить больше шепотком, Захар выйдет из землянки, глянет туда-сюда, вернется и скажет: «Можно деловой разговор начинать!»

Бортников злится:

- Да что мы, предателями окружены, что ли?

- А ваш горький опыт, Иван Максимович? Куда денешь коушанского предателя?

Старика будто трахают обухом по голове, он низко нагибает голову и молча сопит.

Бортников вообще стал замкнутым, я знаю: он написал личное письмо Алексею Васильевичу Мокроусову. Я приблизительно догадываюсь, о чем оно: просьба об отставке.

На письмо быстро откликнулись и прислали нового командира района - человека в капитанской форме, с маленькими усиками, сероглазого, по-армейски четкого и на шаг и на слово, башковитого. Фамилия Киндинов, до этого был в штабе Мокроусова.

Киндинов мне понравился. Он рассмотрел систему охраны штаба и пункта связи, сразу понял ее слабости, коротко приказал, где заново поставить посты. Уже через день мне стало ясно, насколько надежнее стала наша караульная служба. Людей в ней занято было в два раза меньше, а эффект наблюдения повысился.

Киндинов - кадровый воин, участник испанских боев, предельно требовательный, суховат, больше любит положения армейского устава, чем наши партизанские, как он назвал, «стихийные выверты». Четкость, четкость, еще раз четкость - вот что он требовал от всех служб. А гармония этой четкости ломалась раз за разом и выводила Киндинова из себя. Он даже пытался создать собственную гауптвахту, но Амелинов сумел отговорить от этой затеи. Зато Амелинов согласился с предложением переселить из штабной землянки Ивана Максимовича в шалаш обслуживающего состава.

Я восстал решительно, заявил: «И я уйду с Бортниковым!» К счастью, Киндинов отменил свое решение, а Иван Максимович так и не узнал, какую обиду ему готовили.

Киндинов знакомился со мной, выслушал мою биографию, особенно подробно в той части, что касалась военной службы.

Я служил в основном в авиации, до военной школы около года провел в горах Дагестана, в горнострелковом полку, там из меня и сделали солдата. Чему-чему, а умению подчиняться научили, наверное, на всю жизнь. А я был нелегким материалом. Выросший без отца и будучи старшим сыном в семье, привык больше командовать братьями, чем слушать команду матери. Вытравляли из меня эту привычку не без помощи толстостенной комнатушки с решетками на окне - гарнизонной гауптвахты, стоявшей на крутой скале с красивым названием «Кавалер-батарея». Жители Буйнакска знают ее. Оттуда вид - «Кавказ подо мною…».

Говорят, что комнатушка эта сохранилась до сих пор и что в ней посиживают такие же молодые солдатики без ремней на гимнастерках, каким был в свое время и я. Во всяком случае, комнатушка на «Кавалер-батарее» - не самое страшное место на земле.

Буйнакск научил меня шагать в строю, петь песни, чувствовать локоть товарища. Наш старшина Хижняк частенько гонял нас - упорных - на гору Темир и кричал: «Запевай!» В конце концов мы все же запевали.

А потом, между прочим, исполнять приказ легче, чем отдавать его. Это я понял значительно позже.

Отряды нашего района - Акшеихский, Бахчисарайский, Красноармейский, Ялтинский - воюют, добывают трофейные продукты, правда в очень мизерном количестве, и уже давно живут впроголодь, отбиваются от карателей, лечат раненых, хоронят убитых, отличившихся принимают в партию, выпускают стенные газеты, охотятся за оленями. Одним словом, живут трудной горной жизнью. Гремит фронт на западе, и звуки его для нас как музыка. Да, да, именно музыка. Не дай бог затихнуть под Севастополем - борьба наша потеряет свою главную остроту. И станут перед нами такие проблемы, к решению которых, честно говоря, мы сейчас не готовы.

Каждый из нас просыпается; как локатор ловит отраженный радиолуч, ловит звуки, идущие из-под стен города, где живут и действуют приморцы - защитники морской крепости. Каждый из нас произносит как молитву: «Живи, Севастополь!»

Молчит только один отряд, самый далекий от нас и самый близкий к Севастополю, - Акмечетский.

Киндинов посылает туда меня и комиссара.

Итак, новый марш по студеной и снежной яйле. Мы ползем по пояс в снегу, крутой бок Демир-Капу мучает нас который уж километр! Амелинов тянет как добрая лошадка, только пар идет от его широких ноздрей, но зато мне каково?

Муки мученические претерпел, пока добрался до одинокой кошары с заброшенной сыроварней посередине.

Только комиссарский чаек с «церемонией» привел меня в чувство.

Взлохмаченное солнце щурится из-за гор, бросая на снежную целину бледные лучи. Ничего живого вокруг, одна оледенелая тишина.

Шагать трудно, нудно. Глянешь вперед - вроде равнина, думаешь: наконец-то!

А идешь меж хребтинок - вниз, вверх, снова вниз. Не только тело, но и душа изматывается.

Выручает один бесхитростный приемник: поищу точечку, за которую можно взглядом зацепиться, прикину: сколько до нее шагов-то?

Вот и считаю: шаг, другой, третий… и так до самой точечки. Глянь, и не ошибся. Может, потому я и сейчас почти точно определяю расстояние до любой видимой точки, только на море ошибаюсь - тут свой глазомер.

Перед вечером начали спуск к Чайному домику. Переход был изнурительный. И перемерзли.

Теперь дорога удобно бежит между могучими дубами, которые сторожко стоят по сторонам заслоном ветру и смерчу. Все вокруг спокойно, только на западе под Севастополем что-то поурчивает и хрипло охает, покрываясь татакающим языком пулеметов. То фронт, то свое, и нас сейчас некасаемо. Нам чтобы рядом пули не пели. Устали до того, что одним окриком можно с ног свалить.

И вдруг этот окрик:

- Положить оружие, лечь на землю!

Амелинов довольно спокойно:

- А, стреляй, коль хочешь. - Сам, правда, стал белым, а стоит на месте.

Из- за дерева вышел рыжеватый человек в кожаной обгорелой куртке, небритый, с отечной синевой под глазами.

- Кто такие? - автомат в мою грудь.

Я приказал:

- Убери, слышь!

Попятился назад, но автомат на меня.

Представились, спросили:

- Вы севастопольцы?

- Положим.

- Мы знаем Красникова, а он нас. Пошли человека, пусть доложит.

Ждали долго, пока наконец повели нас по поляне к полуразбитому сараю с перекошенными дверями. Показалась в стороне вооруженная группа. Впереди человек в железнодорожной форме, без поясного ремня и шапки - Томенко! Я сразу узнал его. За ним автоматчики, а потом следовал Иваненко. Он меня не узнал, а может, и не хотел узнавать. Плечи его еще больше сузились, глаза провалились, и губы - нитки синевы. Посмотрел на меня:

- Кто такие?

Представились более подробно.

Иваненко выслушал, извинился:

- На минутку.

К Амелинову подскочил рыжий партизан в обгорелой куртке, успел шепнуть:

- Шлепнуть хорошего человека хотят. Выручайте!

Имя Захара Амелинова больше было известно как специального уполномоченного командующего. Наверное, знал его и Иваненко.

Амелинов подошел к нему:

- Товарищ начштаба, я прошу вас отойти в сторонку.

Иваненко замешкался, но взгляд Захара Амелинова был чрезвычайно твердым: требовал безотлагательного подчинения.

- Обращаюсь к вам как специальный представитель командующего! Куда ведете машиниста товарища Томенко?

Иваненко насторожился: откуда нам известно о Томенко? Но все же ответил.

Итак, партизана Михаила Томенко собираются судить. Но чем-то не похож он на человека, умышленно нарушившего командирский приказ. Это нам не объясняли, но мы чувствовали, что именно так. Да и не случайно нам сказано: «Шлепнуть хотят!»

Амелинов просит настойчиво:

- Отложите суд до прибытия товарища Красникова.

- Томенко арестован по его личному приказу.

- И все же я требую! - Голос Захара - металл.

- Есть! - подчинился начштаба и ушел распорядиться.

Амелинов недоумевал:

- Непонятный человек!

- Обыкновенный пунктуалист, - подсказал я.

- Тут сложнее.

Красников был на Кара-Даге - у балаклавцев. Узнаю его и не узнаю. Это совсем не тот человек, кто поучал нас, бывших массандровцев, как командовать землей, кто считался передовым директором совхоза.

И вроде аккуратен, выбрит, подтянут, но все же не тот, кого я видел в последний раз на Атлаусе. Сразу видно - устал, до нестерпимости устал. Так глядят сердечные больные перед очередным тяжелым приступом. Их глаза как бы обволакиваются тончайшей кисеей.

Принял нас Красников по-братски, но был вял и совсем неразговорчив.

Амелинов- сразу признался, что превысил свои полномочия и вынужден был вмешаться в дела района, в частности в действия начальника штаба.

Красников ответил:

- Томенко - человек боевой, но он нарушил строгий приказ.

Мы расспросили, где находится Акмечетский отряд; нам ответили, но холодновато.

- У вашего Калашникова кулацкий дух. Он на чужом горбу в рай едет, - бросил обвинение Красников.

Тут я увидел Захара Амелинова в новом качестве и абсолютно поверил, что он не зря был первым секретарем райкома партии.

С большой выдержкой сказал:

- Владимир Васильевич! Мы постараемся разобраться.

Такая форма ответа на довольно резкую оценку действий Калашникова удивила Красникова и смягчила его.

- Нельзя оплетать собственный лагерь проволокой с навешенными на ней пустыми консервными банками, нельзя отказывать товарищу в беде, - совсем мирным тоном заметил Красников.

- А были случаи?

- Да! Отказал принять раненых, а у нас выхода не было.

- Факт подтвердится - накажем…

- Да я не к тому, я хочу, чтобы мы локтем чувствовали друг друга.

Амелинов выбрал момент и шепнул мне:

- Нам надо остаться.

Переночевали в закуточке сарая, заделанного хворостом. Было мучительно холодно и неудобно. Вспоминался Кривошта, ялтинские партизаны и ночь в кошаре. Следовало бы и здесь поступить так, но в чужой монастырь со своим уставом не лезут.

Какая- то внутренняя скованность и вялость чувствовалась у Красникова. Неужели это он так классически действовал во втором эшелоне фронта, где тылы вражеских дивизий?

А вся обстановка?

Она совсем иная, чем в нашем штабе, в наших отрядах. И у нас базы пограблены еще в ноябре, и мы мерзли - морозы у нас даже пожестче, и на нас нападали каратели, и мы хоронили боевых товарищей. И все-таки жили, даже в самые отчаянные минуты находили живое слово. На что уж наш Киндинов строг, но и он в хорошую минуту, бывало, спросит: «Куда наша «церемония» поцеремонила?» Это он об Амелинове. Меня, например, называли пророком, посмеивались над тем, как однажды я оленя-самца принял за лазутчика и пальнул из пистолета, а попал в старый дуб. Я забывал об этом факте, иногда хвастался умением отлично стрелять, но меня слушали и шутливо поддевали: «А кто попал пальцем в небо!»

Все это никого не обижало.

Здесь же вообще шутки немыслимы, а жаль.

Утром мы умылись с особенной тщательностью - так у нас заведено, - и на нас посматривали как на людей с того света.

Завтрак начался с того, что мы вывалили содержимое наших вещевых мешков в общую кучу. Оно не ахти какое, но килограмма два вареной конины было.

Иваненко жевал как-то украдкой, будто боялся окрика, Красников ел молча. Он ко всему еще был тяжело простужен, белки глаз в красных прожилках. Встретишь такого на улице и непременно подумаешь: болен, сильно болен.

После завтрака нас повели к партизанам-железнодорожникам, боевым друзьям Томенко, познакомили с их командиром - Федором Тимофеевичем Верзуловым.

Он худ, но широкоплеч, с твердой постановкой серых глаз. Человек с собственной жилочкой. Понравился и тем, что был рад нам, извинился за скудность угощения (а нам все-таки выставил тонкие кусочки конины), и тем, как слушал наш рассказ о действиях крымских партизан.

Амелинов с этого и начал. Честно признаюсь: поначалу слушали обычно, как слушают всегда, когда говорящий вспоминает: где-то рядом не так, как здесь, а намного лучше. Назидания люди не любят.

Захар был прост, но не простоват. Его простота была той самой, за которой стоят большие дела. Он как-то сразу расширил границу Севастопольского партизанского района, как бы поднял слушателей на самую высокую точку Крыма - Роман-Кош, и сказал: «Смотрите, сколько в лесах нашего брата, и вот какие дела мы творим. Партизан из отряда Чуба под Судаком свалил в кювет машину врага. Можно считать его бойцом за Севастополь? Конечно!»

- Двадцать пять отрядов защищают Севастополь, - говорит комиссар. - Но ваши отряды - правофланговые. А на правом фланге не всем устоять, а вы стоите три месяца, и мы снимаем перед вами свои шапки, мы учимся воевать у вас. Учат нас ваши рейды во втором эшелоне, ваша победа над карательной экспедицией…

Даже Красников не мог остаться равнодушным к таким словам - я исподволь наблюдал за выражением его лица. Он был взволнован, посмотрел на партизан, на самого себя как бы со стороны.

Иногда очень полезно послушать со стороны оценку собственным действиям, конечно объективную, честную.

Рассказ как-то расшевелил всех, вызвал взаимную откровенность.

И хотел того Красников или нет, но ему пришлось услышать слова Николая Братчикова, самого смирного человека среди партизан-железнодорожников:

- А мы сейчас как потерянные. Жить не хочется!

Кто- то вспомнил о Томенко, о том, что он настоящий человек, смелый, а вот его собираются чуть ли не расстрелять. И за что? За то, что он спасает своего проводника, который убил предателя и поднял шум на весь лес.

Красников только тут узнает правду о походе своих разведчиков. Он при всех допрашивает Арслана и дает приказ немедленно освободить Михаила Томенко.

Мы прощаемся с севастопольскими партизанами.

Красников провожает нас, говорит:

- Не забывайте.

Мне почему-то грустно: всех, кого я увидел на Чайном домике, где-то в душе я считаю сейчас на время оторванными от основного партизанского организма. И самый лучший выход из положения - слить их с нами, для чего отряды Красникова без промедления перебросить в заповедные леса.

Амелинов со мной согласен, обещает написать специальную докладную на имя командующего Алексея Мокроусова.

20



Мы вернулись на свое трехречье. Амелинов послал рапорт в Центральный штаб. Последствия были неожиданными.

Партизанская связь! Ах, если бы она была пооперативнее!

Связь от Центрального штаба до Чайного домика ползла со скоростью арбы в воловьей упряжке.

С этой связью в Пятый район шел новый комиссар - Виктор Никитович Домнин; он шел очень и очень медленно.

И всему виной яйлинский буран. Каждый километр брался штурмом, а когда этот штурм не удавался, то единственное спасение - карстовая пещера. Но ее надо голыми руками очистить от залежалого снега.

Пятеро суток в пути! А эти дни, по существу, решили судьбу многих и многих людей из Севастопольского и Балаклавского отрядов.

Успел бы комиссар - все могло принять другой оборот, наверняка другой.

Но он не успел.

…Над Севастопольским районом продолжал висеть нерешенный вопрос: как быть дальше, где держать отряды?

Иваненко продолжал гнуть свою линию: настаивал на полной ликвидации района, на отходе в Севастополь. Он рассуждал: «В заповедные леса идти? А зачем? Разве нас ждут там целехонькие базы? Или партизаны тех отрядов, что живут там, по горло сыты? И там голод!»

Командир Севастопольского отряда Константин Трофимович Пидворко заявлял:

- Правильно думает начштаба! Все, что могли сделать, сделали. А теперь - шабаш! Севастополь от нас не откажется. Мы еще покажем себя!

Пидворко - авторитет: смел, с партизанами добр, но без панибратства. Он постоянно утверждал: пробьемся в Севастополь, голову на отсечение даю - будем там! На линии обороны мы принесем пользы куда больше, чем здесь, в лесу, где бегаем как зайцы или отсиживаемся словно в гробу.

Ему казалось, что «бегаем», но сам он никогда не бегал и умел смотреть смерти в лицо. Пидворковские засады известны, о них передавало Совинформбюро.

Красников чего-то ждал, скорее всего решительного слова от самого Мокроусова. Это слово уже шло, но на его пути стал зимний буран.

На человека по-разному действуют равные по значимости обстоятельства; убедительнее те, что под руками. Их видишь, ощущаешь, они давят не только на мысли, но и на чувства. Ты видишь, как с каждым часом слабеют люди. И тебе больно, на тебя смотрят, от тебя ждут последнего слова.

И Красников поддается всему этому и принимает решение. Он начинает с того, что переформировывает район. Балаклавский отряд не трогает - он никогда не приближал его к себе, и там были свои беды, своя драма, не менее трудная, чем собственная.

Из сильного Севастопольского отряда командир формирует три самостоятельные боевые группы, в каждой - командир, комиссар, по сорок - пятьдесят партизан. Была еще группа штаба района - около пятидесяти человек.

Командирами групп были назначены Пидворко, Томенко, Верзулов.

Они получили четкий приказ: готовиться к большому маршу! Но куда?

По некоторым приметам - на запад, в Севастополь!

Вот эти приметы: отдали балаклавцам два станковых пулемета; поменяли противотанковые гранаты на пехотные; котлы, палатки и другое имущество оставили при штабе.

Михаил Сергеевич Блинов - комиссар томенковской группы. Он, как и Михаил Федорович, из железнодорожников, бывший заместитель начальника Севастопольского вокзала. Дотошный: любит во всем порядок. Кое-кто в Севастополе помнит Блинова и до сих пор. Один из них как-то недавно сказал мне: «Как же, Михаил Сергеевич! Аккуратный был начальник! Увидит на путях соринку какую - бледнеет. Очень уж порядок любил!»

За день кончили формирование, еще день подождал Красников, а потом отдал приказ: трем боевым группам в составе 140 партизан выйти в район старых баз - Алсу, Атлаус. Старшим - Константин Пидворко, сопровождает - начштаба Иваненко.

Это был шаг отчаяния, но тогда непосредственным исполнителям красниковского приказа он не казался таким.

Томенко размышлял так, точнее - сейчас размышляет:

- Надо было на что-то решаться. Ясного плана у Красникова не было. Одни думают так: Красников бросил людей на базы с тем, чтобы забрать продукты, какие есть там, а потом всем махнуть в заповедник; другие - ближе к истине: настроения Пидворко и Иваненко взяли верх, и Красников нацелил отряды на Севастополь.

Пидворко на седьмом небе, он возбужден; как метеор, появляется то там, то тут, энергия у него зажигательная: на ходу других воспламеняет.

Начался марш в никуда!

Шли быстро. Летучая разведка бежала впереди групп и докладывала утешительные вести: «Тихо. Каратели не обнаружены. На дорогах обычное движение».

Но эти вести принимались по-разному. Для Пидворко - как укол морфия при почечном приступе: сразу приходит блаженно-кроткое состояние; для Томенко и его комиссара Блинова - как неожиданный провал дороги, развернувшаяся на глазах бездна, куда и заглянуть страшно.

И еще: Михаил Федорович не верил, что какая-нибудь база могла уцелеть. Как же она может уцелеть после того, что случилось: сколько немцев там перестукали!

Такое везение, чтобы и враг не видел марша трех партизанских групп, чтобы на базе были продукты и поджидали партизан, - практически невозможно.

Надо остановить этот безумный поход!

Бросился к Пидворко, отдышался:

- А не слишком ли тихо, Константин Тимофеевич?

- А что тебе - шума хочется?

- И все же! - настаивал Михаил Федорович.

{1} - Фрицы нас не ждут! Нет человека, которого бы мы потеряли с той минуты, как был объявлен приказ Красникова. Значит, Генберг тут не зряч. Нагрянем на базы, подкрепимся и… - Пидворко посмотрел в глаза Томенко, но ничего такого, что располагало бы к полной откровенности, по-видимому, в них не прочел. - И будем действовать по обстоятельствам.

Базы… Те самые, которые «сушил» Томенко, те, возле которых он набил кучу карателей. И они целы?!

«Ловушка, да?» - вот первая мысль, которая встревожила каждого.

Решили так: основную массу оставить в районе Кожаевской дачи, а Верзулова послать за продуктами.

Так и поступили. Верзулов бросился к базам. В настороженной тишине, прерываемой редкими залпами немецкой батареи, стоявшей за пригорком, выставив тайную охрану, партизаны срочно и до отказа нагружались продуктами.

Они доставили их товарищам.

В эту ночь и надо было уходить. Но не ушли, решили все же подкрепить себя поосновательнее.

Расчет - через двое суток покинуть главную базу. Самое важное: не потерять ни единого человека, не дать врагу даже случайного «языка».

Надо понять состояние людей: после голодных дней проделали нервный марш.

А тут еды вволю. Разрешили по сто граммов спирта. Всех разморило.

Томенко вспоминает:

- И я, человек осторожный, ничего против большого привала не имел. Мы так устали!

Через два дня на рассвете с поста исчез партизан Иван Репейко. Как в воду канул - никакого следа.

Дезертировал?

Не было, кажется, никаких оснований для такого подозрения. Парень из железнодорожников, воевал, как все, как умел, был безотказен. И сушняк соберет, и землянку выроет, и на посту без ропота постоит, и голод по-мужски переносит…

Полчаса ушли на поиски пропавшего - никаких следов. Странно все же, человек - не иголка в стоге сена.

Томенко подошел к тому месту, где был пост. Ночной снег присыпал следы, но если быть поглазастее, то можно заметить небольшие углубления. Они явно вели от поста в сторону Атлауса.

Пошел по ним Томенко, метров через четыреста вынесло его к натоптанной тропе.

След человека - от поста на тропу. Сам ушел?

Томенко вдруг вспомнил сигнал, данный фашистской «раме». Постой, постой, а ведь и тогда исчезал Репейко! Правда, начальник разведки района Николай Коханчик - человек, подозрительно относящийся ко всем, кто по той или иной причине исчезал из отряда, - тогда дотошно допрашивал Репейко и ничего дурного в его поступке не обнаружил.

Прошляпил разведчик! И все прошляпили!

- Репейко предатель!

Пидворко не стал выяснять подробности.

- Тревога! - приказал поднять всех.

Но было поздно.

Сразу же затарахтели автоматы. Пули прямо-таки секли верхушки кизильника. Потом густо заработали пулеметы. Они знали, куда бить.

Ранило Пидворко, рядом с ним охнул начальник штаба группы Гуреенко.

Томенковская группа раскололась на две части. Большую увел политрук Блинов, а с Михаилом Федоровичем осталось несколько человек.

Цепь карателей прорвалась между томенковской и верзуловской землянками. Томенко с фланга атаковал ее, отбросил и залег за камнями.

Верзулов выскочил из-за пригорка, крикнул:

- В атаку! - Увидел Томенко. - Поднимай своих!

Но уже через секунду он плашмя упал на снег.

- Миша, я готов!

- Иду!

Но прийти к командиру, учителю, другу, с кем водил тяжелые составы по родной таврической степи, не успел.

Раньше его выскочили фашисты и штыками добили Федора Тимофеевича.

Томенко снял троих очередью, но в это время раздался рядом другой зовущий голос:

- Командир, меня убили!

Это проводник Арслан, Минный осколок разворотил ему живот.

Оттащил умирающего, шепнул:

- Прощай, друг!

Не было сил, не хотел подниматься, так бы и лежать, лежать. Пусть что будет, хуже не станет, куда уж хуже.

Кто- то схватил цепко за руку.

- Скорее! - Это был Братчиков. Он поднял Михаила Федоровича.

Бежали, ветки хлестали по лицам, кто-то на ходу пристал - Алексей Дергачев, свой, железнодорожник; потом кого-то сами чуть не силком подхватили: человек полубезумными глазами смотрел на все, что окружало его, и ничего не видел. Харьковчанин - так звали его в отряде. Томенко до сих пор помнит его. Все фотографию жены и двоих детишек показывал. И еще всем говорил: «Я с самого ХТЗ!»

Эти безумные глаза напугали Михаила Федоровича больше, чем свист пуль, которые вихрем носились повсюду.

- Вон немцы! - Братчиков показал на бугорок. Там стояла кучка фашистов.

Кинулись влево - обрыв! Первым прыгнул Томенко. Катился, не помня как, очнулся от удара в бок: харьковчанин плюхнулся на него. Братчиков и Дергачев не отстали, но оказались немного левее.

Сверху ударили очередями, но не доставали - скрывал уступ. Можно было переждать в этой «мертвой» зоне, однако каратели нашли спуск - они знали тропы получше партизан.

Пришлось снова бежать. Завернули за уступ и наткнулись на убитых фашистов.

- Взять автоматы и гранаты! - приказал Томенко. Он становился более хладнокровным; перенасытясь всем, что было с ним сегодня, понял: бежать бесполезно.

Мелькнули тени карателей. Харьковчанин было рванулся, но Томенко силой остановил его:

- Стой!

Спрятались за деревья, стали поджидать преследователей. Увидели их - полоснули струйками свинца. Перебрались через речку, вышли на острую кромку каменистого хребта. Вилась барсучья тропка, но она быстро оборвалась перед известняковой пещерой. Вход в нее был, а выхода запасного не было.

Отступать некуда - тропку пересекли немцы. Они внимательно огляделись и поняли: партизаны в ловушке.

Вот и все, крышка захлопнулась.

- Что ж, будем устраиваться поосновательнее, - почти по-домашнему сказал Томенко.

Никто не спешил к развязке - ни те, что были внизу, ни те, кому, может быть, остались считанные минуты жизни.

Занимали боевые места. Все улеглось, наступало время, когда человек начинает примиряться с чем-то неизбежным. Ясно было: или продержаться до вечера, или никакого вечера не будет.

Каратели перестали перекликаться, наступили секунды, как бы повисшие над пропастью.

Залп!

Сотни пуль впились в известняк - взвихрилась желтая пыль. Еще и еще залпы…

Минут двадцать кромсали вход пулеметным и автоматным огнем.

Лицо харьковчанина стало белее камня.

Затихло.

- Сейчас пойдут, - шепнул Томенко.

Боковой ветер тут же рассеял синий пороховой дым над хребтиной: по кромке осторожно ползли каратели - около взвода.

- Тихо, - сдерживал Томенко.

Он был абсолютно спокоен и знал, что делать. Все похоже было на то, как он однажды в ледяную стужу вел тяжеловесный состав на Джанкой. Перед ним лежал крутой подъем. Он знал только одно: останавливаться нельзя. Скорость, скорость… Ему, знавшему свой паровоз, как крестьянин знает собственную лошадь, не надо было смотреть на стрелку манометра. Дыхание паровоза говорило больше, чем все приборы, вместе взятые. Он находился в том состоянии, в котором бывает летчик и его самолет в минуты критического напряжения - в слитном. И он верил: подъем будет взят!

Но человек никогда не может всего предвидеть: на одном из переездов он напоролся на стадо овец, - что может быть хуже для машиниста, ведущего состав на подъем!

Надо остановиться - так требовали правила. Нарушишь это требование - покаешься. Ему как человеку было выгодно следовать букве инструкции. Никто его не осудит, скажут - случай помешал.

Но те, кто сопротивлялся, не верил в обещания молодого машиниста, скажут другое: нельзя водить такие тяжеловесные составы.

Томенко состава не остановил, не тормознул даже, он только давал тревожные гудки для пастухов, если они были там, где кружилось стадо.

Побил немало овец, лишился надбавок, премий, его прорабатывали при всех возможных случаях, даже пересадили на маневренный паровоз, но все-таки было то высшее, во имя чего он вполне сознательно шел на отчаянный риск: «Томенко состав до Джанкоя довел!»

И через годы составы, подобные томенковскому, шли по этой дороге, и все считалось в норме. Главное: хоть одному перейти черту невозможного, и оно станет возможным, обыденным.

Томенко, рассказывая мне об одном критическом дне своей жизни - слишком много их у него было! - почему-то вспомнил именно о первом своем тяжеловесном составе. А тогда не думал об этом, тогда глаза его видели острую кромку хребта, по которому хотят подняться фашисты; видел и тех, кто был рядом.

Братчиков и Дергачев держали себя в руках, но с харьковчанином творилось что-то неладное: тот почему-то был уже оголен до пояса.

Однако выяснить времени не было, немцы были в двадцати шагах.

- Давай! - скомандовал Томенко и очень расчетливо чиркнул длинной очередью из одного конца тропки в другой. Точно стреляли и его товарищи.

Цепь поспешно отступила.

Затихло, но чувствовали: только на время.

Каждая минута длиною в год!

Худо и непонятно было с харьковчанином. Он держал в руках фотографию и неожиданно запел.

Через двадцать минут атака возобновилась. Вход в спасительную пещеру стал совершенно неузнаваем: будто не лавиной свинца, а тесаком обрабатывали бока каменных выступов - до того они были ровно срезаны.

Харьковчанин стал разуваться, снимать брюки, кальсоны и все аккуратно складывал в тесный угол приплюснутой пещеры.

- А я буду купаться! Нельзя быть в грязном белье. Я буду купаться. - Улыбаясь, стал протискиваться к выходу… - Не дурите, ребята! Неужели вам жаль шайки воды!…

Это было страшнее атаки.

…Начался пятый шквал: немцы на этот раз били прямой наводкой из полковой пушки, кромсали камень бронебойными из крупнокалиберного пулемета. Так подтесали вход в пещеру, словно камнерезом прошлись.

Немецким пушкарям изменял глазомер: они ни разу не сумели забросить снаряд прямо в отверстие пещеры, а все остальное ничего не значило, кроме, конечно, психической обработки.

- Атака!

Потемнело. Снизу по-русски крикнули:

- До завтра! А там на штык!

- Заткнись, холуй! - Томенко сочно выругался.

- Это ты, Миша?! - раздался голос Репейко.

Вот когда чуть не захлебнулся Томенко, чуть было не рванулся вниз. Братчиков и Дергачев схватили за плечи.

Фашисты долго шумели и в темное небо пуляли ракеты.

Уйдут или нет?

Только за полночь Томенко заметил: ракеты продолжают падать на лес, но не с той стороны, с которой падали раньше.

Пригляделся - их швыряли из Атлауса, небольшого селения метрах в семистах - восьмистах от пещеры.

Неужели на отдых ушли? Вполне возможно. Да, да, не будут они торчать до утра, не такие! Нарочно продолжают обкладывать ракетами, берут на бога - приемчик!

- Собираться!

Легко приказать, товарищи приросли к месту, оно теперь им кажется самым безопасным.

- Собираться! - Томенко силой начал расталкивать партизан.

Никак не могли одеть харьковчанина - так он ослаб.

Томенко светил карманным фонариком - не опасался, пусть видят, а Дергачев с Братчиковым возились с ослабевшим товарищем.

Но харьковчанин почти не подавал признаков жизни… Он конвульсивно дернулся и как будто сразу уменьшился.

Послушали сердце - оно не билось.

Сняли шапки, труп накрыли камнями.

Томенко рискнул спуститься почти по отвесной скале. Человек в опасности особенно зряч, ночью может пройти там, где не рискнет далее опытный скалолаз пройти днем.

Мы совсем недавно с Михаилом Федоровичем посетили ту самую пещеру, искали останки харьковчанина. Никаких следов, но зато вокруг было много свинца и разных осколков.

Время неузнаваемо меняет местность, даже горы перестают быть похожими на самих себя.

Просто невозможно понять, как удалось нашим товарищам спуститься в русло реки с высоты в полусотню метров по совершенно отвесной скале!

…Надо было искать своих, двигаться на Чайный домик: там Красников, туда придут те, кто вырвался из этого ада.

А многие ли вырвались? Ведь Пидворко стремился на Севастополь. Братчиков, например, утверждает, что лично услыхал команду Пидворко, когда подняли его на руки после ранения: «Пробиваться на Севастополь! Группами, поодиночке, на животе ползти!»

Значит, наши вот сейчас пробиваются туда, а знает ли об этом город?

Откуда ему знать? Надо кого-то послать в Севастополь. А лучше самому пойти. Да, да, он, Михаил Томенко, пройдет! Он самого черта вокруг пальца обведет, а своего добьется. После пещеры он всего добьется.

И вдруг рядом:

- Миша, пусти меня в город…

Это Дергачев, бывший проводник скорого поезда Севастополь - Москва.

Посмотрел на него со стороны: человек не в себе, худой как скелет, в глазах - муки мученические. Он старше Томенко на десять лет, слабее.

- Пройдешь? - спросил, проглатывая подкатившийся к горлу ком.

- Уж сделаю все, только позволь.

- Ладно. Ты обязан дойти! И скажи: наши пробиваются! Об этом скажи первому попавшемуся на твоей дороге нашему красному командиру. Иди и пройди!

Дергачев понимал, какую жертву приносил человек, которого он знал, но с которым никогда не был близок. Он вообще был далековат от тех, чьи фотографии висели на досках Почета.

Он обнял товарищей и исчез в тумане, который наседал с моря.

Дергачев прошел через линию фронта (правда, он не любит вспоминать об этом). Недавно мы встретились, я спросил Алексея Яковлевича:

- Как шел?

Ответил трудно:

- Все было, ладно уж.

Алексей Яковлевич жив и здоров, несмотря на преклонный возраст, работает на станции Севастополь на прежней, довоенной должности - единственный из восьмидесяти двух партизан-железнодорожников вернувшийся туда, откуда уходил на войну.

Приказ Пидворко: «Пробиваться на Севастополь!» - практически остался только приказом. Мало, очень мало пробилось на Севастополь - считанные люди. Кто-то из них жив до сих пор?

Константин Трофимович Пидворко был смелым командиром и страстным человеком. Но, по тогдашним нашим понятиям, он нарушил партизанскую дисциплину и был строго осужден особым приказом Мокроусова.

Но суд был запоздалым.

Раненый Пидворко, Гуреенко, партизанка Галя, дорожный техник, фамилию которого никак не могу установить, попали в плен.

Сначала к ним отнеслись как к рядовым воинам, в силу различных обстоятельств оказавшимся в партизанском отряде, посчитали за военнопленных и поместили в общий лагерь, но потом предатель Илья Репейко опознал всех, и участь их была решена.

Пытали в Бахчисарайском дворце - в подвалах, мучили, терзали. Теперь известны кое-какие немецкие документы о гибели Пидворко.

Видавшие виды палачи-гестаповцы были потрясены стойкостью Константина Пидворко - человека мирной профессии: он был до войны директором завода шампанских вин. Они устали его мучить.

Партизан вывели на публичную казнь. Они по-солдатски встретили свой последний час.

День этот помнят старожилы.

Пидворко, Гуреенко, Галя шли медленно под эскортом немцев в черных шинелях. Партизаны ни на кого не смотрели. Пидворко щурил глаза; Галя то и дело откидывала спутанные волосы назад; Гуреенко тяжело хромал.

Ни дроби барабанов, ни громких команд, ни единого городского звука. По сторонам стояли старики в барашковых шапках и колючими зрачками искали глаза обреченных. Столетний старик в тулупе качал головой.

Казнь долго не начинали.

Майор Генберг стоял рядом с эшафотом и нервно посматривал на часы.

Наконец показалась черная машина. Она протиснулась к подмосткам, и из нее вывели мертвенно-бледного мужчину с обезумевшими глазами.

Пидворко изумленно посмотрел на человека с сумасшедшими глазами и громко сказал своим товарищам:

- Это же Ибраимов!

Да, да, именно тот самый знаток крымского леса, - помните, как он предугадал холодную зиму? - кто готовил для севастопольских партизан базы, а потом их выдал.

Его повесили первым и чуть в стороне от партизан.

За что же повесили предателя?

В чем же дело?

Немцы подбирали буржуазно-националистическое отребье, на которое возлагали главную миссию - оградить немецкие войска от ударов партизан. Предатели-полицаи старались вовсю, они обрекали нас на холод и голод, но не достигли самого важного: не сумели сдержать наш натиск. Мы прорывали все преграды и били «чистокровных» и их холуев в самых неожиданных местах и на самых важных коммуникациях. Мы заставляли врага окружить нас линейными полками, дивизиями, посылать на прочес крымских лесов тысячи и десятки тысяч солдат и офицеров.

Публичная казнь Ибраимова была намеком тем, кто сотрудничал с оккупантами. Мол, заигрывать заигрываем, но можем и кнутом махнуть, коль нужда в этом будет. Да и повод основательный: Ибраимов не все выложил врагу, кое-что оставил для себя «в заначке» - те базы, которые он знал, но не выдал, - и за это поплатился головой.

…Погибли боевые группы Красникова, практически перестали существовать. Осталось около ста партизан, да и те не представляли из себя ударной боевой силы. Правда, был Балаклавский отряд, но там дела обстояли не лучше. На Кара-Даге, где в основном и жили балаклавцы, царил голод.

Невозможно было поверить в то, что случилось, в предательство Репейко, на которого даже подозрения не падало.

Многие судьбы до сих пор остались невыясненными. Кончились биографии почти ста тридцати человек, но конкретно, как она оборвалась у каждого, - темный лес.

И сейчас можно услышать разное. Где легенда, а где действительный факт - не проверишь.

Вот как отложилась в моей памяти судьба части томенковской группы, которая при внезапном ударе действовала под началом политрука Блинова.

Пятнадцать партизан с Михаилом Сергеевичем сумели пробить двойное кольцо карателей и дойти до истока горной речушки Черная. Но тут поджидала их секретная засада, очень похожая на ту, что погубила Мошкарина. Блинов принял бой, хотя позиции у него как таковой вовсе не было. Немцы предложили капитуляцию. Партизаны отказались и заняли круговую оборону.

На ровной местности плечом к плечу стояли изможденные и оборванные партизаны. Они стреляли во все стороны, но карателей спасали всякого рода прикрытия, а наши герои были как на ладони. Трагедия продолжалась десять минут. Остался в живых лишь сам Блинов. Он был тяжело ранен, но стоял на ногах.

Немцы крикнули:

- Бросай оружие и иди куда хочешь! Мы не тронем!

Политрук поднял наган к виску и выстрелил. Немцы согнали жителей, заставили выкопать большую могилу. Туда снесли трупы партизан, схоронили. Две роты егерей стояли вокруг свежей могилы. Раздался салют.

Одни говорят - был салют, другие утверждают, что немцы стреляли от страха.

Факт сам по себе чрезвычайный, но нечто подобное мне приходилось встречать и на фронте. Помню случай, как фашисты по своим окопам водили захваченного в плен нашего летчика с Золотой Звездой и показывали своим солдатам: «Этот офицер в одном бою сбил пять наших самолетов!»

21



Виктор Никитович Домнин, вновь назначенный комиссар Севастопольского района, - по специальности инженер-дорожник, представитель послеоктябрьского поколения советской, интеллигенции.

Слесарь, рабфаковец, студент. Потом инженер крупного гаража, главный механик строительства шоссейной дороги, неизменный секретарь партийного бюро стройки.

Он был невзыскателен в быту, довольствовался одним приличным костюмом. Виктор не расставался с сумкой Осоавиахима, в которой главное место, сменяя друг друга, занимали томики Синклера, Есенина, Стендаля, Дю Гара и непременный томик Эдуарда Багрицкого, стихи которого он знал наизусть и любил читать вслух. Заведуя промышленным отделом райкома, а затем горкома партии, за письменным столом или шагая по цехам завода, порой мог машинально повторять строки из «Думы про Опанаса»:

Опанас, работам чисто,

Мушкой не моргая,

Неудобно коммунисту

Бегать, как борзая!

Просился в Испанию - отказали. Рвался в коммунистический лыжный батальон на финский фронт. Но судьба вручила ему пост секретаря горкома по промышленности.

В партизанский отряд пришел с распахнутой душой, мечтал о набегах на гарнизоны врага, романтических вылазках в стан фашистов.

Любимым героем оставался Олеко Дундич. Но первые же стычки с фашистами охладили романтический пыл, заставили заниматься будничными многотрудными партизанскими делами: рыть землянки, перетаскивать продукты из одного места в другое, думать о том, как содержать себя в чистоте.

Пошел в рядовые, в матросскую группу - была такая при штабе Мокроусова. Стоял на постах, ходил на связь с подпольщиками, голодал, участвовал в молниеносных ударах на дорогах. Отморозил пальцы и не роптал. Тяжело переживал голод. Высокий, худой, большерукий, с лицом буденновца - такие лица рисовали на плакатах, - с добрыми голубоватыми глазами.

Красников ничего не знал о новом комиссаре, принял его почти безразлично.

Трудно было Красникову: гибель трех боевых групп - рана незаживающая.

Сперва он не поверил, раскидал летучие разведгруппы вокруг, никому не давая покоя: «Искать людей! Искать Пидворко! Его живым не возьмут!» Красников лично облазил всю местность вокруг Алтауса и находил только трупы.

Это было страшно.

Пришел Томенко с тремя партизанами, вернулся Иваненко и с ним несколько человек. Вот и все!

Начштаба был в полубреду и ничего путного сказать не мог. Он боялся всего: Красникова, каждого партизана, даже самого себя. Вид имел жалкий, и язык не поворачивался осудить его, накричать.

Новый комиссар знал, куда идет, с какими трудностями столкнется, готовил себя к самым неожиданным крайностям, но встреча с действительностью его оглушила.

Он ходил из группы в группу, побывал у балаклавцев - их подтянули к Чайному домику; он стоял рядом с Красниковым, но слов не находил. Единственный случай в жизни, когда он не знал, что сказать человеку, что ему обещать, какую дать надежду. Он не знал, как смотреть Красникову в глаза, как быть с человеком, с которым обязан делить ответственность за судьбу людей, за настоящее и будущее оставшихся в живых партизан.

Но Виктор Никитович знал самую простую и самую важную истину: нельзя опускать руки даже в минуты безвыходного отчаяния. Надо дело делать.

Первый, трудный, но самый важный вопрос: способен ли Красников командовать районом?

Этот человек держал в руках боевые группы и бил фашистов там, где другой отступил бы. Кто его обязывал на такой дерзкий шаг? Домнин хорошо помнит: еще в двадцатых числах ноября, то есть почти два месяца назад, в Центральном штабе созрело принципиальное решение - убрать севастопольских и балаклавских партизан из второго фронтового эшелона. Последнее слово оставили за Красниковым и комиссаром Василенко. Они показали железный характер и не ушли из смертельно опасного района.

Но сейчас перед Домниным другой Красников. Командир замкнулся, ушел в себя, и будто не существует более двухсот душ, переживших непереживаемое.

О Красникове ничего худого не услышишь, никто не требует решительных мер. Но есть нечто большее, чем жалоба или прямая хула. Это трудно объяснить, это можно только сердцем понять… Есть ошибки, которых не прощают.

Да, Красников ошибся - это очевидно. Он не имел права посылать отряды на старые базы, сочувствовать тем, кто уводил партизан на Севастополь.

Домнин честно переговорил с командиром. Красников понял его без вводных слов, сказал напрямик:

- Района уже нет, а теми, кто остался в живых, обязан командовать другой человек; лучше, если это будет «варяг».

Он сказал «обязан», а не так, как в таких случаях говорится, - «должен». И этим сказал все.

Азарян снова пересекал яйлу, нес доклад комиссара Домнина о положении дел в районе Чайного домика, рапорт о гибели боевых групп и требование срочно командировать человека, который должен заменить Красникова.

Красников был освобожден. Назначили нового командира. Эта тяжелая обязанность легла на… мои плечи.

Приказ Мокроусова настиг меня в очень трудный час.

22



Мы - штаб Четвертого района, - как и прежде, под Басман-горой, просыпаемся рано. Я выхожу из теплой землянки, щурюсь: очень уж ярок снег. Бегу к ручейку, умываюсь.

Вода ледяная, а год назад боялся даже комнатной, от любого сквозняка сваливался с ног. Партизанство не только калечит, но и лечит. У нас много легочнобольных, но что-то никто не жалуется на свою чахотку. А может быть, эти самые палочки Коха не выдерживают того, что может выдержать человек? Так или не так - не знаю, но на здоровье никто не жалуется. Нет и простуженных, понятия не имеем, что такое грипп. Врачи наши мало изучают человека в такой необыденной обстановке, в которой мы живем. А жаль!

По заснеженным тропам, через хребты и ущелья, сквозь сеть хитроумных застав идут и идут подвижные партизанские группы на дороги. И что бы там ни предпринимал враг, какие усилия ни проявлял бы - все равно мы проникаем к его чувствительным нервам и режем их нещадно. Где-то под Бахчисараем взлетела машина с пехотой, под Судаком отряд Михаила Чуба зажал фашистский батальон на «подкове», алуштинские партизаны прервали связь Симферополя с Южным берегом Крыма, лейтенант-партизан Федоренко вошел в офицерскую палатку и в упор расстрелял одиннадцать фашистов. И вздрагивает вся налаженная машина охраны и самоохраны, шоком охвачен штаб майора Стефануса, командарм Манштейн шлет в Главную квартиру фюрера оправдательные рапорты, в которых больше отчаяния, чем военной прозорливости.

С ненавистью смотрят фашисты на треклятые синие горные дали; если бы они только могли - подняли бы их на воздух, выжгли леса, дотла сровняли бы деревни и перетопили в Черном море всех жителей без исключения - от мала до велика.

Террор! Террор! Террор!

Заложники. Их ловят на дорогах, улицах, берут в домах, мужчин и женщин, подростков и стариков. Не найдут в районе партизанского удара - берут в городах, степных селах.

Это страх, отчаяние.

Рабочий поселок Чаир. Это недалеко от него мы нападали на целый дивизион. Это в нем были наши глаза и уши: старый шахтер Захаров, его внук, шестнадцатилетний Толя Сандулов… Не было случая, чтобы они не предупредили партизан об опасности.

От поселка лучом расходятся лесные дороги. Много отрядов вокруг: Бахчисарайский, Красноармейский, Евпаторийский, Алуштинский, Симферопольский-первый, Симферопольский-второй, Симферопольский-третий, и ко всем отрядам идет из Чаира тайная тропа.

Чаир - наш «нервный» узел. Мы берегли Чаир. Никто из партизан без особого приказа не мог там появиться, а приказ этот давался только в исключительных случаях.

В поселке был староста, некий Литвинов, тщедушный человек, боявшийся и гитлеровцев и нас.

Как он попал в этот переплет - шут его знает, но выпутаться из него не мог.

Была у него в руках власть, но только видимая. Жители Чаира последнего слова ждали не от него, а от Захарова, нашего человека.

Ближе всех к поселку жил наш, Красноармейский отряд. Он воевал активно, но голодал.

Однажды на этот отряд внезапно напали, так внезапно, что и старик Захаров предупредить не успел. Было убито три партизана, ранено пять.

Мы ломали голову: «Кто предал?» В самом отряде люди были верные.

Тяжелое ранение получили два партизана-красноармейца, они нуждались в специальном уходе. Комиссар отряда Иван Сухиненко спрятал раненых в поселке, на квартире у шахтерки Любы Мартюшевской, которую знал еще с времен своей журналистской работы.

Она умела молчать, но фашисты что-то пронюхали. Вдруг староста Литвинов на свой риск собрал сход, чего он никогда не делал без совета Захарова.

Человечек-невеличек вроде стал поосанистей, когда внушал жителям: нам надо быть осторожней. Немцы прицепятся… тогда быть большой беде, а к чему прицепятся - дите и то знает.

Литвинов говорил, а сам поглядывал на Захарова. Потом он более решительно бросил следующие слова:

- Да ведь всем известно: тропы в лес протоптаны. Да и партизаны, бывает, что захаживают.

- А ты почем знаешь, что захаживают? Видал, что ли? - отрезал Захаров. - Смотри, староста!

- Да я что… разве худого желаю. Хорошо бы тихо, мирненько…

- Ты дочь уйми! Уж больно тянет ее к чужим.

- Что - дочь? Она взрослая. Одним словом, поселяне, я предупреждаю: беда не за горой держится, к нам ползет. - Снова взгляд на Захарова. - Мы сами по себе, а они, - кивок на лес, - пусть сами по себе.

Сход на этом и кончился. Он встревожил Захарова. Литвинов явно намекал: уберите раненых!

Старик послал связного к нам, в штаб района. Наш командир Киндинов аж побелел: кто разрешил помещать раненых?

Отдан приказ: Литвинова арестовать, раненых убрать в санземлянку.

Но мы со своим приказом не успели.

Рано утром 4 февраля в поселок на пятнадцати машинах нагрянули каратели. Жителей в один момент согнали на площадку перед клубом.

Саперы с удивительной быстротой минировали каменные дома рабочего поселка.

Группа гестаповцев обнаружила раненых и бросила их под ноги майора Генберга.

По его приказу немецкий врач осмотрел их.

Генберг подошел к красноармейцам:

- Где ранены?

- На Мангуше.

- Кто вас принял в дом?

- Никто, мы сами зашли и заставили лечить…

- Рыцари, благородство проявляете. - Генберг подошел к толпе, кивнул на Мартюшевскую: - Взять!

Потом взяли Захарова, инженера Федора Атопова, еще и еще.

Раненых увели в деревянный сарай, заперли там и подожгли.

Взрывались дома, факельщики подожгли клуб, столовую. Фашисты поторапливались, десятки пулеметных стволов смотрели на лес.

Поселка не стало. Торчат голые стены взорванных зданий, догорает клуб. Дым, смрад, летящий из подушек пух.

Двадцать жителей повели к оврагу, поставили на краю пятнадцатиметрового обрыва. За ничтожную долю секунды перед залпом Никитин, Зайцев и Анатолий Сандулов прыгнули в овраг. Сандулова тяжело ранило, но все-таки ему удалось добраться до Евпаторийского отряда.

Убили Захарова, его внука, Мартюшевскую, инженера Атопова, Николая Ширяева, Федора Педрика и других.

Оставшихся в живых женщин и детей погнали в Коуш, который стал укрепленным фашистским бастионом; там было и гнездо предателей, услужливых фашистских холуев, поставщиков «живого товара» для палачей.

Нельзя никому простить трагедию Чаира. Так настроен весь наш штаб, настроены все партизаны.

Я был в поселке всего один раз, но помню многих жителей - таких наших, что готовы были вытянуть из себя жилу за жилой, только бы помочь лесным солдатам. Они знали, на что шли их мужья и сыновья, которые дрались в партизанских отрядах.

Надо ворваться в Коуш и разгромить, к чертовой матери, карательный отряд!

Мы связываемся со штабом Третьего района; его командир Георгий Северский и комиссар Василий Никаноров близко к сердцу принимают наш отчаянный риск и дают в помощь три отряда.

Нас пятьсот партизан, мы без долгих проволочек ворвемся в самый центр Коуша и покажем, какие последствия ожидают карателей за трагедию Чаира.

Я сам напрашиваюсь на командование штурмовой группой: дайте мне два отряда, и я войду в Коуш, чего бы это мне ни стоило!

Я дал себе такую клятву, сам себе.

Михаил Македонский ворвется с другой стороны, Евпаторийский отряд - с третьей, и все мы соединимся в центре, там, где главный штаб карателей.

Киндинову мешает привычка к точности. Он хочет по-армейски: чтобы и приказ был заранее написан, и дислокация отрядов перед боем уточнена, и вооружение соответственно распределено. Все это нужные вещи, поступки, но они задерживают нас, ослабляют сжатую пружину.

Тут комиссар Амелинов более тонко чувствует настроение партизанской массы, оно ему дороже киндиновских расчетов. Скорее в Коуш!

В чем- то уступает Киндинов, в чем-то Амелинов, -в общем, мы теряем двое суток, а можно было обойтись и потерей одного лишь дня - для подтягивания отрядов.

У меня нетерпение, - странно, я такого настроения в лесу еще никогда не испытывал. Мне дали Красноармейский и Алуштинский отряды. Двести партизан. Сила! Есть автоматы, пулеметы, много гранат.

Вот готовлю факелы - мы будем жечь каждый дом на пути, где сидят фашисты.

В разгар подготовки, в час наивысшего напряжения, мне приносят весть, от которой по спине пробежала судорога.

Поскрипывая постолами по снегу, кто-то подошел к штабной землянке.

- Можно?

- Азарян! Ну, здоров, иди на кухню, жалую тебя одним лапандрусиком и стаканом кизилового настоя. И уходи, у меня каждая секунда…

- Як тебе, товарищ командир.

«Товарищ командир»! С каких пор Азарян так заговорил?

- Что там?

Вид его настораживал. Он посмотрел на меня, вынул из-за пазухи завернутый в тряпицу пакет.

- Это тебе, товарищ командир!

Приказ Центрального штаба: я назначен командиром Пятого района. Через двое суток я должен быть на месте.

Итак, мой курс на Чайный домик!

В голове как на экране: несчастный Красников, Томенко без оружия, трагические глаза начштаба Иваненко.

- Поздравляю. - Киндинов был сдержан. - Когда выходишь?

- После Коуша! - машинально, но твердо ответил я.

- Штурм - риск, а приказ командарма надо выполнять.

- У меня двое суток впереди.

Киндинов был нерешителен: с одной стороны, он не хотел нарушать ритм коушанской операции, а с другой - побаивался: а вдруг со мной что случится?

- В Коуше я должен быть! - почти умоляю его.

Он молчал, но комиссар Амелинов понял меня: коушанский штурм мне нужен, я не смогу от него отказаться.

- Завтра мы тебя проводим. И все будет как надо!

…В кромешной темноте мы шли на Коуш, не шли, а бежали.

До этого я повел свою штурмующую группу на руины Чаира. Мы сняли головные уборы и постояли перед свежей могилой, потом смотрели на развалины.

Комиссары не говорили зажигательных слов, командиры еще глубже затягивались самосадом, партизаны прощупывали карманы: хватит ли гранат?

Мы бежали на Коуш, и нас не могли остановить никакие доты.

Ночь темным-темна, где-то за Бахчисараем висит гирлянда разноцветных ракет.

Колючие кустарники. Они нас держат, раздирают лица. Неужели заблудились? Эй, проводники, в трибунал пожелали?

В тревоге смотрю на часы: явно опаздываем. Где-то впереди загудели машины. Неужели пронюхали, бросают подкрепление?

Без четверти два почти рядом с нами вспыхнула красная ракета, а за ней серия белых. Это фашисты. Значит, Коуш под нашими ногами!

Лают собаки, постреливают патрули.

Высоко взлетела зеленая ракета: сигнал Киндинова на штурм!

На северо-восточной окраине вспыхнуло пламя. Сейчас же поднялся второй огненный очаг. Это же Македонский! Он уже действует!

Скорее!

По колено в воде перебежали речку. Кто-то плюхнулся в воду и… вспыхнул ярким огнем - в кармане разбилась бутылка с горючей смесью, партизан сгорел. Серия трассирующих пуль ударила по горящему человеку.

Все чаще вспыхивают подожженные бахчисарайцами дома.

Мы, разгоряченные, вбегаем на улицу. Прямо перед моим носом мелькнул красный свет, в темноте повис испуганный голос:

- Хальт!

Я ударил короткой очередью, в ответ вырвалась длинная пулеметная трель с такой стремительностью, с какой вырывается сжатый воздух из лопнувшего автомобильного ската.

Громкие крики карателей, истошные сирены автомашин, хлопки ракет, пулеметные и автоматные очереди - все слилось в одно, и нельзя было понять, где свои, а где чужие.

В окна летели гранаты - это наши, об крыши бились зажигательные бутылки, вспыхивали короткие, как молния, отсветы, из окон прыгали полуодетые фашисты.

У речки захлебывались пулеметы.

Партизаны рассыпались по улицам и штурмовали дома подряд, жгли их.

Хорошо освещенные пламенем пожаров, гитлеровцы бежали нам навстречу занимать окопы - они не понимали, что их боевые позиции позади нас. Мы расстреливали их в упор. Но и на нас обрушивался град огня. Падали наши, рядом со мною простонал проводник. У меня вздрогнула рука и стала почему-то неметь.

Пожар уже охватил две трети села, но юго-восточная сторона была темна. Значит, евпаторийцы в село не вошли?

Я посылаю разведчиков, но им не дают пройти и ста метров - возникает стена из огня.

Очень отчетливо запомнил все подробности этого первого для меня ночного боя. Удивляла партизанская выдержка. Вот почти рядом со мной паренек лет двадцати из Красноармейского отряда поджигает двухэтажный дом, с балкона которого неистово строчит пулемет. Поражает невозмутимое спокойствие партизана: дом никак не загорается, но он настойчиво делает попытку за попыткой. Наконец приволакивает большой камень, и, встав на него, не обращая внимания на грохот и трескотню ночного боя, на светящиеся пули, которые шальными стаями носятся в закоулках, парень продолжает свое дело, будто вот это и есть главный смысл всей его жизни. И упорство вознаграждается: пламя охватывает балкон, карниз, добирается до крыши. Уже не дом, а только скелет в океане огня. Он обрушивается на землю, и на его месте поднимается столб черного дыма. А парень перекатывает свой камень к следующему домику.

Стрельба вокруг то утихает, то опять неистовствует с возрастающей силой, особенно там, где Македонский со своей штурмующей группой. Я сумел связаться с командиром бахчисарайцев и узнал: евпаторийцев на месте нет, фашисты пришли в себя; их здесь больше тысячи, и надо уходить.

Киндинов молчит.

Выстрелы почему-то раздаются уже на северо-западной стороне и все выше и выше, на путях нашего отхода.

Македонский уходит, а я все еще держу свою группу в селе, в самом центре его, и огневой шквал охватывает нас с, трех сторон.

Обстановка складывается устрашающая: есть убитые, раненые, их все больше и больше. И вот критическая минута: нашу группу - около ста партизан - прижали к пропасти.

Кончались патроны. Цепь гитлеровцев залегла метрах в пятидесяти от нас, а тут вот-вот рассветет.

Пятый район! Случится так, что я там и не буду.

Вдруг… Что это? Кто? Боевая группа на фланге фашистов!

Неужели евпаторийцы наконец показали и себя? Это же спасение!

Партизаны, стреляя в упор, идут на немецкую цепь. Впереди человек в черном пальто, с пулеметом, прижатым к круглому животу. Идет, и будто никакая пуля его не берет!

Так это же пулеметчик алуштинцев, бывший шеф-повар санатория Яков Берелидзе!

Он отбросил фашистов за овраг.

Мы бежали через улицы, полные дыма и смрада, впереди нас - повар Яков Берелидзе. По заброшенной тропе выскочили в горы.

Рассвело. Медленно, очень медленно мы карабкались в высокогорье. Горящий Коуш оставался внизу, мы его полностью не взяли, но нанесли крупный урон, очень крупный. Три недели лихорадило коушанский гарнизон: менялись подразделения, сортировались офицеры; три недели ни один каратель не высунул и носа, и отряды вокруг уничтоженного Чаира жили как у бога за пазухой. Золотое правило борьбы действовало безотказно: не жди, пока ударят, а бей сам.

А мы шли в горы, похваливали повара Якова Семеновича Берелидзе, который на вопрос: «Как это ты догадался ударить по флангу?» - отвечал, по-ребячьи улыбаясь:

- Понимаешь, другого выхода не было.

У меня надсадно ныла рука; выбрал время, рассмотрел, что с ней.

Оказывается, пулей разорван кончик безымянного пальца.

Меня тошнило. После перевязки, которую мастерски сделала лобастая Дуся Ширшова, стало легче, но в штаб дошел в полубессознательном состоянии. Мне дали глоток чистого спирта, уложили, и я проспал десять часов.

Быстро оделся в дальнюю дорогу. Амелинов подсел рядом, ткнулся плечом к моему плечу:

- Отночуй еще, пророк!

- Пойду, Захар.

- Возьми! - Он положил с десяток лапандрусиков и два куска сахару. - В дороге чайку с «церемонией» хлебнешь. Ну, держи хвост пистолетом.

Киндинов был официален:

- Свяжись с ялтинцами, знай: в беде поможем.

- Спасибо, товарищ капитан.

С Иваном Максимовичем Бортниковым прощался с глазу на глаз: старик ждал меня на тропе. Он до сих пор не знает о гибели супруги - так мне кажется. Но я, как и Амелинов и Киндинов, очень ошибался.

Иван Максимович обнял меня, заплакал:

- Хотел тебя борщом накормить, а вот какая беда стряслась.

Я стиснул старика покрепче и молча ушел.

23



И снова распроклятая крымская яйла, и снова горный ветер.

Вышли мы на нее при сильном морозе. Однако чувствовалась перемена погоды. Нас догоняла плотная туча, похожая на дождевую: налитая, с темными краями, которые резко выделялись на фоне беловатого неба.

И гора Демир-Капу - оголенная, ветреная - враз потемнела. Туча и нагнала нас, сыпанула густым и необыкновенно теплым дождем. На глазах яйлинский снег оседал, ломался наст, и мы стали тонуть в мокром месиве. Еле выбрались на пик одной из скал и засели там, потрясенные парадоксом природы. С неба падал поток воды и будто мощным прессом вдавливал снег, и горы как бы стали униженно уменьшаться и чернеть.

Но когда мы, промокшие до костей, перевалили через южную кромку яйлы, дождь мгновенно прекратился, и повеяло ледяным холодом. Снег начал замерзать, замерзала и наша одежда, вздуваясь от морозного ветра, подкравшегося с таврических равнин.

Мы бежали по насту и боялись остановиться. Азарян отыскал карстовую воронку, спустился по ней в пещеру, уходящую в землю уступами.

Азарян, обычно веселый, любящий побрехать всласть, подначить, на этот раз просто удивлял меня. Сел и сидит, низко опустив голову. Куда подевал винодел-щеголь свои кокетливые кавказские усики, улыбку покорителя сердец? Ничего этого и в помине не было. Усталый, постаревший человек, который не соблюдает даже элементарное правило: не чистит оружие. А ведь у него автомат.

Азарян застрял на нижнем уступе, мостится к сухой стене.

- Иди за сушняком, - приказываю я.

Он смотрит на меня обиженными и просящими глазами: «Не трогай меня, командир!»

Идет, покряхтывая, и долго не возвращается. Мне хочется пойти помочь ему. Нет, нельзя!

Он приносит коряги, засохшую картофельную ботву, зябко дует на руки.

- Растапливай, только осторожно, - приказываю ему.

Растапливает, посапывая носом.

От лапандрусиков он все же веселеет, а два стакана кизилового настоя приводят его в норму. Но это не прежний говорливый Азарян, а человек, который горя хлебнул по горло.

Меня, конечно, интересуют партизаны, отряды. Я знаю, что там новый комиссар, знаю то, чего не знает до сих пор и Азарян: Акмечетский отряд подчиняют штабу нашего района, а в нем, как мне известно, есть и харчишки кое-какие. Я прикидываю: сколько же там всего будет партизан? Пятьсот с лишним! Так неужели мы так-таки ничего не сможем сделать?

Я мало что знал о севастопольских и балаклавских партизанах, ведь, по существу, дважды видел Красникова, группу Верзулова, Иваненко, видел голодный штаб, чувство растерянности, неуверенность Красникова, понимал, что над отрядами что-то нависло, что преодолевать это надо срочно, иначе не выкарабкаешься.

Потом рассказы связных, которые непременно проходили через штаб нашего района. В них, конечно, была правда, но не вся. Не было той самой, которая может быть до конца понята только при непосредственном и длительном соприкосновении с ней.

Что- то мой Азарян скрывает от меня: такое впечатление складывается после неоднократного расспроса.

Почаевали, подсушились, переобулись.

Я неожиданно:

- Какая беда стряслась, выкладывай! Ну!…

Азарян растерялся, но скрывать дальше не мог:

- Беда страшная, товарищ командир. Какой народ пропал…

…Сколько всякого горя пережил я в крымском лесу, каких только испытаний не падало на мои плечи, как иногда горько разочаровывался в близком человеке; узнал хорошее и плохое, но никогда прежде у меня не было таких тяжелых минут, какие я испытал в часы раздумья в карстовой пещере.

Но, должно быть, человеку положено перейти и через такое. Не скрою, вышел я в Пятый район с твердой мыслью: взять людей в руки и с ними воевать, бить тех, кто осадил Севастополь.

Мы шли тихо, проскочили дорогу Ялта - Бахчисарай. Шагали, и восточный ветер толкал нас в спину. Таким манером мы скатились на площадку Чайного домика. Встретил нас опаленный остов полуразрушенной печи; обгоревшие кроны сосен сиротливо торчали над пустынным местом, где пахло гарью.

Стволы деревьев исчирканы пулями, косяк леса, что клином уперся в бугорок над домом, торчал рассеченными верхушками.

Комиссара я нашел в трех километрах от поляны.

- С прибытием, командир! - Голос у него спокойный, только немного простуженный. Он посмотрел на Азаряна, который стоял рядом с опущенными глазами. - Он все тебе рассказал?

- Да, я потребовал.

…Журчит хрустально-чистый родник, по ущелью стелется дымка. Севастопольский фронт дышит мне в лицо; внизу, в долине, - облако густого дыма над станцией Сюрень: бьют дальние морские батареи.

- Неужели достают? - удивляюсь я.

Никак не могу привыкнуть к такой близости фронта, мне кажется, что это каратели идут на нас, а пока жарят из пушек, мне хочется сейчас же объявить боевую тревогу.

- Привыкнешь, командир, - говорит Домнин.

Мы сидим на буреломе, между нами идет большой разговор, но почти без слов, смысл его один: с чего начинать?

Я час назад побывал в Севастопольском отряде, вернее - встретился с остатками его.

Впечатление жуткое. Люди оборваны, опалены кострами, не глаза, а бездонные колодцы.

Боже мой, как смотрят на меня!

Мне и Домнину командовать этими людьми, но прежде - поднять их на ноги… А как, чем? Пока одно чувство наваливалось как стена - чувство ответственности.

Я ничего не обещал, только в два раза уменьшил охрану да велел убраться из сырой полупещеры, построить легкие шалаши под сосняком.

Отряд имел в резерве одну лошадь.

- Забить ее и накормить людей мясом, - приказал я категорически.

Красникова нашел на тропе, ведущей к фронту. Рядом с ним был Азарян, который, по-видимому, успел вручить Владимиру Васильевичу приказ командующего.

- Наследство сдаю не из легких, - сказал он виноватым голосом.

В приказе Мокроусова сказано: судьбой Красникова распорядиться самостоятельно. Я могу назначить его командиром группы, политруком, послать в рядовые. Не знаю, какой шаг будет правильным, но мне захотелось оставить Владимира Васильевича при штабе района. Его опыт был нужен, да и нельзя человека в таком состоянии удалять прочь.

Ведь Бортников остался при штабе и не был лишним, почему же Красникова нельзя оставить?

Появился начштаба Иваненко, как-то вымученно козырнул нам.

Мне хотелось узнать кое-какие подробности трагического похода на старые базы.

Рассказывал Иваненко обстоятельно, при этом больше смотрел на Красникова, чем на меня и комиссара, словно искал одобрения словам своим у бывшего командира района, будто всю ответственность подчеркнуто перекладывал на плечи Владимира Васильевича.

Он начал подробно говорить о самих базах:

- Если помните, там есть три ямы, вроде колодцев. Вернее, вход в яму напоминает колодец…

И остановить нельзя, дотошность во всем, будто докладывает о дебетах и кредитах на балансовой комиссии.

Меня невероятно возмущало холодное спокойствие этого человека. Но что я мог сказать, видя его второй или третий раз в жизни, ни разу не видя его в бою?

Красников прервал доклад, задумчиво заявил:

- Не может того быть, чтобы кто-то из наших не пробрался в город. - Он на что-то еще надеялся.

- Город сумеет дать об этом весть? - спросил я.

- Трудно, но возможно. Он знает, где мы.

- Давно нет радиосвязи с Севастополем?

- Пусть радист доложит.

Худой партизан в старом морском бушлате, в заячьей шапке с наушниками медленно подошел к нам:

- Я слушаю.

- Рация в порядке?

- Рация? Она в порядке, да толку… Батарей нет, - безнадежно отвечал радист. Видно было, он уже ни во что не верил и на все махнул рукой.

…Немой диалог между мною и комиссаром продолжается под аккомпанемент фронта.

И в этом диалоге я слышу разные слова, но все об одном: не суди людей с ходу, поставь себя на место Красникова, в положение его партизан. Сто с лишним суток жить под носом, двухсоттысячной армии, на виду у сел, в которых тебя не ждут, где шагают в немецкой форме предатели-полицаи, готовые идти в лес по первому фашистскому приказу. О, они знают этот лес получше тебя! Да, ошибки были, и горько за них расплачивается Владимир Красников, но эти ошибки от исключительности обстановки.

В таком положении мне не приходилось бывать, да и в больших партизанских командирах я не ходил…

Я об этом вслух не говорю, но удивительное дело: догадывается Домнин о ходе моих мыслей:

- А ты думаешь, я ходил в комиссарах? У нас три задачи, командир: накормить людей, установить связь с Севастополем, бить фашистов! А теперь пошли к балаклавцам.

24



Их, балаклавцев, потомков листригонов, до ста человек, они недавно потеряли своего командира Нафара Газиева. Погиб он в бою. Получил тяжелую рану и, увидев бегущих к нему карателей, последнюю пулю пустил в себя. Был он человек тихий, осторожный, вперед не рвался, но при случае умел и показать себя.

Сейчас командует отрядом пограничник лейтенант Ткачев, бывший начальник Ялтинской пограничной заставы.

Он где- то на старых базах у Кара-Дата; основной костяк отряда перешел к Чайному домику и расположился в затхлой и сырой пещере.

Нас встречает худоплечий человек с немецким карабином за спиной. Он осторожен. Дважды или трижды уточняет: а нет ли за нами «хвоста»? «Вполне может быть, - утверждает он,-• тропу-то к нам пробили вы».

Ведут по каким-то лабиринтам, - невольно хочется позади себя разматывать катушки ниток, иначе из этой пещеры и не выберешься. То гулкий простор, то узкая горловина, через которую надо проползти по-пластунски. В тусклом свете горит трофейный кабель.

Увидели людские тени.

Худоплечий - он, оказывается, исполняет обязанность комиссара отряда - представляет нас партизанам. И сразу голоса:

- Выводите нас отсюда!

- Тут живая могила.

- Придет командир - выйдем! - кричит комиссар.

Мы с Домниным переглянулись, и я тут же дал приказ:

- Выйти всем из пещеры.

Ко мне подошла высокая девушка с решительными глазами:

- Я медицинская сестра Надежда Темец! У меня есть раненые, им нужно тепло.

- Будет тепло, Надя! - успокаивает ее Домнин.

Она недоверчиво смотрит на него и потом, улыбнувшись, спрашивает:

- И марлю дадите?

- Постараемся.

Вышли на свет божий. Лица бледные, но живые. Тут, на мой взгляд, меньше отчаяния, чем у севастопольцев; да оно и понятно: отряд не пережил такую трагедию, хотя и ему досталось по первое число.

За перевалом находим тихую поляну, строим шалаши. Я делюсь тем, что когда-то увидел у Македонского… Бахчисарайцы расчищают от снега площадку, в центре роют яму для костра, на три метра от ямы вбивают восемь кольев, образуя квадрат. На колья натягивают плащ-палатки, а на полметра ближе к костру еще восемь кольев повыше, к которым прикрепляют концы палаток. Одна палатка служит дверью. В таком легком жилище сравнительно тепло, и в нем могут расположиться двадцать партизан.

Строим - получается, разводим костер - тепло отдается от палаток и греет спину. Хорошо!

Главный наш сюрприз - партизанская баня! Тут сгодилась бортниковская выучка. Стоит о ней сказать. Снежная поляна, на ней восемь жарких костров из граба. Они бездымны. Час горения - и снег, вокруг тает, земля подсыхает, и можете между кострами купаться, как под доброй крышей. Жарко, удобно и воздуха - на все легкие: дыши!

Домнин - главный кочегар. Он выкладывает костры, поджигает их, как заправский добытчик древесного угля. Он первым сбрасывает с себя одежду - и плюх на себя ведро чуть ли не кипятка.

Я не выдерживаю, влетаю на площадку между двумя пылающими кострами, кричу:

- А ну, поддай!

Кто- то обливает меня до жути горячей водой, я вскрикиваю и начинаю выкамаривать какой-то танец, который в нынешнее время приняли бы за твист.

Худоплечий комиссар смотрит на нас, как на сумасшедших, кривится в улыбке, но наш азарт его не трогает. Однако ему не удается остаться в стороне, мы силком тянем его в кучу.

Перемыли всех до одного, а вот накормить было нечем. Правда, кое-какой запасец конины был, но комиссар никак не хотел отдавать его без командирского приказа.

Заставили отдать, утешив обещанием, что завтра кое-что мы выделим для отряда.

Мы не ахти что совершили, и все-таки какая-то искорка надежды пробежала через партизанские сердца.

Среди партизан я увидел знакомого пограничника: начальника Форосской заставы Терлецкого, того самого, что был ко мне придирчив у Байдарских ворот.

Он меня, конечно, узнал, но, как и приличествует дисциплинированному человеку, держался в стороне.

- Здравствуйте, товарищ Терлецкий.

Он четко приложил руку к козырьку пограничной фуражки, на которой не было ни единого пятнышка.

- Здравия желаю, товарищ командир района!

- Посидим, - пригласил я.

Он стоял по команде «смирно».

- Как партизанится?

- Плохо! - Ответ решительный, глаза стального оттенка - на меня.

- Объясните.

- Много отсиживаемся, мало бьем фашистов.

Третья встреча у меня с ним, и все так уставно, словно экзамен сдаем по строевой дисциплине.

- Как вас величают по имени и отчеству?

- Александр Степанович.

Я подошел ближе, тронул его за рукав обгоревшей, но аккуратно заштопанной шинели:

- Есть у вас что-нибудь конкретное?

- Прошу разрешить напасть на фашистскую батарею у деревни Комары!

- Там линия фронта?

- Не совсем. Подступы отличные, знаю каждую тропинку.

Развернули карту, и Терлецкий точным военным языком доложил все, что знал о батарее, добавил:

- Убрать ее надо, товарищ командир района. Она бьет по Севастополю.

Чувствую: Терлецкий уже давно в мыслях совершил эту дерзкую операцию.

Спрашиваю:

- Когда будете готовы к выходу?

- Через час.

- Сколько людей надо?

- Пять пограничников.

- Действуйте!

Двое суток ждали Терлецкого. Я сомневался: вряд ли фашисты, допустят до Комаров. Хотя надежды не терял, особенно после того, как поближе познакомился с группой, которой командовал Терлецкий. Тут народ был боевой, походивший по тылам со своим командиром. Домнину пришлось даже удивиться: партизаны выпускали собственную газету, в которой высмеивали своего товарища за неряшливость. Будто дело обычное, удивляться тут нечему, но в такой обстановке люди думали о чистоте не только душевной, но и телесной.

Волосы у солдат подстрижены, щеки побриты, даже ногти содержатся в порядке.

В отряде нет комиссара. А почему им не может стать младший лейтенант Терлецкий, человек характера, видать, крутого, но умеющий работать с людьми? «Да, именно работать», - утверждает Виктор Никитович, и я не могу с ним не согласиться.

Вот сжатое изложение похода Терлецкого на батарею.

Методично, через равные промежутки времени, ухают немецкие орудия. Вспышки тревожат ночь; воздух, как живой, перекатывается по ущелью, с силой бьет в лицо, В небо взлетают ракеты, часто татакают пулеметы.

Рядом бродит одинокий луч прожектора с иссиня-розовыми краями.

Терлецкий, прижимаясь к холодной жесткой земле, ползет по увядшим травам с терпким талым запахом. Когда луч погас на мгновение, партизаны перемахнули через проселочную дорогу и нырнули под колючий можжевельник.

Тишина была долгая, томительная, но вот снова ударили пушки, - прямо над ухом четырежды раскатисто лопнул сжатый воздух.

Терлецкий увидел, как в отсветах выстрелов у орудий копошились немецкие артиллеристы, посылая на Севастополь снаряд за снарядом.

- Скорее, - прошептал Терлецкий.

Партизаны поползли, а потом залегли у самых пушек, передохнули и бесшумными тенями подобрались вплотную к расчетам. Пахло угаром. Терлецкий вложил в противотанковую гранату капсюль.

- Файер! - кто-то скомандовал над самым ухом.

И через миг ударила пушка, другая, третья, четвертая…

Терлецкий ждал новой команды. На этот раз она раздалась без промедления:

- Файер!

Граната Терлецкого ударилась о лафет и отлетела под ноги наводчика. Терлецкий отпрянул от земляной насыпи. Взрыв догнал его за кустом и с размаху бросил на землю. Он поднялся… Опять взрыв… Он качнулся, но устоял на ногах.

Еще дважды ночной воздух содрогался от партизанских противотанковых гранат.

Четыре автомата полоснули свинцом в темноту, и только тогда ожила долина от криков, трескотни автоматов, беспрестанно взлетавших в бархатное небо ракет.

- Пошли, хлопцы, - сказал Терлецкий и увел партизан по тропе, известной только ему.

…Рапорт Терлецкого был краток, как и его подход под Комары. Доложил, козырнул и замер.

- Молодцы! - говорю ему.

- Служу Советскому Союзу!

- Отдыхайте.

- Есть! - Поворот и твердым шагом прочь в группу.

- Так просто? - смотрю на Домнина.

- Созрело.

- И все же…

- Не удивляйся. За ним особый подвиг - Байдарские ворота.

- Неужели он? - Я ахнул.

- Точно.

…Тогда немецкие полки и дивизии рвались к Севастополю, Шли по шоссейным дорогам, просачивались через тропы, перевалы и ущелья, искали любую лазейку - лишь бы скорее обложить город с суши. Вдоль берега горели курортные городки и поселки, от их отсветов пламенело море.

На «Чучеле» кто-то прикидывал:

- Ох, у Байдарских ворот придержать бы их!

- У тоннеля?

- Конечно! Там двумя пулеметами можно батальон уложить.

А через день или другой - не помню - народ лесного домика был взбудоражен: какие-то пограничники у Байдарских ворот такое натворили, что и поверить трудно. На целые сутки задержали немецкий моторизованный авангард. Трупов там - не счесть.

…Александра Терлецкого - начальника Форосской пограничной заставы - срочно вызвали к командиру части майору Рубцову.

- Где ваша семья, младший лейтенант?

- Эвакуирована, товарищ майор.

- Хорошо. Отбери двадцать пограничников и явись с ними ко мне.

Никто не знал, зачем их выстроили так внезапно. Командир части лично обошел строй, посмотрел каждому в глаза.

- Мы уходим, а вы остаетесь. Будете держать немцев у тоннеля целые сутки. Запомните - сутки! И сколь бы их ни было, держать! Кому страшно - признавайся!

Строй промолчал. Командир дал время на подготовку, на прощание отвел Терлецкого в сторонку:

- Ежели что случится, Екатерину Павловну и Сашкб будем беречь. Иди, Александр Степанович.

В тесном ущелье гудят дальние артиллерийские взрывы - бьется Севастополь. На каменном пятачке, нависшем над пропастью, стоит табачный сарай - толстостенный, из звонкого диорита.

Внутри пусто, под ветерком играет сухой табачный лист, шуршит. Только на чердаке едва слышны голоса - там пограничники.

Кто- то подходит к сараю, стучит прикладом в дверь. В ответ -ни звука.

Неожиданная автоматная очередь прошивает дверь. Узкие пучки света от карманных фонариков обшаривают темные уголочки.

Немцы входят скопом. Дышат повольнее, тараторят, рассаживаются.

Медленно подползает рассвет.

Глаза с чердака пересчитали солдат. Их было восемь - рослых, молодых, без касок, с автоматами на животах. Они слали.

За стенами, подпрыгивая на сизых камнях, шумела горная вода, далеко на западе просыпался фронт.

В этот уже привычный шум стали осторожно вплетаться новые звуки - немецкие машины ползли к тоннелю.

С чердака полоснули автоматной очередью - ни один солдат не поднялся.

- Забрать оружие, документы! - Терлецкий первым спрыгнул с чердака. - Убрать, прикрыть табаком!

Никакого следа не осталось, лишь под ветерком, как и прежде, играет сухой табачный лист, шуршит.

Светло. Терлецкий посмотрел на тоннель, ахнул: ночной взрыв оказался не ахти каким сильным.

Показал своим пограничникам:

- Плохая работа! Вы меня поняли?

Ниже тоннеля остановились бронетранспортеры, из них высыпали солдаты.

- Вы меня поняли? - еще раз спросил Терлецкий и лег за пулемет, установленный на чердаке. - И тихо!

- Иоганн! - голос снизу.

- Не стрелять! Подойдет - штыком. Бедуха, тебе поручаю.

- Понял.

- Иоганн! - голос у самых дверей.

Двери скрипнули, приоткрылись, показалась каска и тут же скатилась на желтые табачные листья.

Мотопехота подходила к тоннелю. Солдаты сбились, начали отшвыривать камни.

Одновременно ударили два пулемета. Те, кто был у тоннеля, удрали. Остались лишь убитые и раненые.

Пулеметы строчили по транспортерам.

…Прошли сутки. Уже на табачном сарае ни чердака, ни дверей. Остался каменный остов, остались в живых пять пограничников с Форосской заставы.

Терлецкий, черный от гари, в изорванной шинели, лежал за последним пулеметом.

- Десять гранат, два набитых диска, товарищ командир, - доложил сержант Бедуха.

Подошли танки. Орудия - на остов сарая. Ударили прямой наводкой.

Пограничники выскочили до того, как новый залп до основания срезал всю правую часть сарая.

…К начальнику штаба Балаклавского партизанского отряда Ахлестину ввели пять пограничников - опаленных, с провалившимися глазами, едва стоявших на ногах. Один из них, высокий, сероглазый, приложив руку к козырьку, отрапортовал:

- Группа пограничников Форосской заставы из боевого задания… - Пограничник упал.

- Так это вы держали Байдарские ворота? - спросил Ахлестин, поднимая Терлецкого.

…Александр Терлецкий стал комиссаром Балаклавского отряда.

25



Теперь нам предстоит труднейшее: встреча с командиром Акмечетского отряда Кузьмой Никитовичем Калашниковым.

Пока Терлецкий ходил на Комары, а мы поджидали его, балаклавцы послали своего делегата к Калашникову за солью. Не дал, человека и в лагерь не пустил, ни единым сухариком не угостил.

Нас останавливает патруль, требует пароль. Но мы не знаем его. Ко мне подходит человек в черной шапке; наставляя винтовку, командует:

- Сдать оружие!

К счастью, меня узнает один из патрульных: он видел, как я гостевал в калашниковской землянке в свой прежний приход.

Нас ведут под конвоем.

Навстречу сам Калашников.

- О, гости, рады, рады. - Кузьма Никитович протягивает теплую ладонь, а глаза в ожидании: с какой новостью пришел к нему, за каким чертом привел севастопольского комиссара? Для блезиру спрашивает у Домнина: - Как житушка, сосед?

- Твоими молитвами, Кузьма Никитович. А вы как?

- А мы перед своим начальством отчет будем держать, - он кивает на меня, все еще думая, что я начальник штаба Четвертого района.

- Теперь нет соседей, товарищ Калашников, а есть вот что, - даю приказ Мокроусова, где черным по белому написано, кому подчинен отряд и сам Калашников.

Молчание затягивается; наконец акмечетский командир переводит дыхание:

- Худо, будет всем.

Колоритен Кузьма Никитович: плотен, широкоплеч, по-мальчишески белобрыс, ноги, как у кавалериста, бубличком. Как ни щурит глаза, но спрятать затаенную хитрость в них не может…

- Решим так… - говорит Домнин, голос которого с каждым словом твердеет. - Пять мешков муки отдашь Севастопольскому отряду, два - Балаклавскому, мешок - штабу района. Это приказ.

Я дополняю:

- Штаб будет располагаться у тебя под боком. Десять партизан на охрану, троих на связь. И чтобы боевые…

Мне где- то и жаль Кузьму Никитовича.

Калашников разводит руками:

- Откуда у меня мука, товарищ комиссар!

Он продовольственные базы рассредоточил так, что самый опытный предатель обнаружить их не смог бы. И все же Домнин знал - продукты есть, иначе скупой Калашников так щедро не кормил бы своих партизан. А кормил он по тем временам сытно. И нас сейчас потчует недурно, и землянка у него теплая, и вообще в отряде порядок, достойный хозяйственного человека.

Калашников партизанит семьей. Только природный ум, смекалка позволили ему почти под носом у врага жить без больших происшествий, жить и сохранить боевой состав, базы. Тот кровопролитный бой с фашистами, когда каратель и партизан стояли за деревьями с глазу на глаз, Кузьма Калашников принял в пяти километрах от собственного лагеря, там потерял более десяти партизан, оттуда приволок одиннадцать раненых и тихо их выходил.

Это все же было удивительно: существовать в двадцати километрах от переднего края, насыщенного войсками, иметь с начала декабря соседей - севастопольских партизан, на пятки которых беспрестанно наступают каратели, мало того - быть рядом, всего в четырех километрах от Коккоз, крупного гарнизона врага, и оставаться там, где начинал партизанскую борьбу. Три с лишним месяца прожить под носом у гитлеровцев, и прожить в теплых землянках, с пищей и санитарным пунктом.

Как это удалось?

Из многих источников, которые сейчас стали известны, есть основание предположить, что майор Генберг знал о существовании отряда Кузьмы Калашникова. Почему же он не трогал его?

Да потому, что был уверен в его бездействии.

А отряд воевал, однако с калашниковской хитрецой. Корень его тактики: бить фашистов там, где бьют их севастопольские партизаны, не обнаруживать перед противником своего существования.

Он снаряжает партизан в засаду, прикидывает так и этак, но больше присматривается к соседям: где они вчера бабахнули фашистскую машину? Ага, под Шурами! Туда он и посылает своих да наказывает: идти по натоптанным тропам и отходить по ним. Своего следа не должно быть.

Существовал мокроусовский приказ под номером восемь. Подписан был он в начале декабря 1941 года, и в нем имелся главный пункт: каждый партизанский отряд в течение месяца должен совершить не менее трех боевых операций! Это железный закон! Откуда взята такая норма - неизвестно, и почему именно такая - непонятно, но приказ был доведен до каждого отряда, в том числе дошел и до Калашникова.

Кузьма Никитович шел по нему как по натянутому канату: и ни влево, и ни вправо. В декабре три операции, в январе - три. Сейчас февраль, и наметка у Калашникова прежняя: три операции!

Акмечетцы пришли в лес из далекого Тарханкута, стороны ветра, полынной степи. Отряд состоял из молчаливых степняков, знаменитых чабанов, которые больше общались с небом, степью, солнцем, чем с человеком, - людей, никогда и никуда не спешащих.

Они оказались в горах не по своей охоте, хотя в партизаны пошли добровольно, мечтая бить фашистов не сходя с места, в степи, но попали в горный край полуострова.

Им назначили командира - Кузьму Калашникова, комиссара - секретаря райкома партии Анатолия Кочевого, вооружили, снабдили продовольствием и приказали: «Следуйте на Южный берег - это километрах в ста тридцати от того района, в котором вы родились и жили, - ищите место для стоянки отряда и базируйтесь».

Вот и оказались они у Чайного домика, никогда не видавшие ни гор, ни лесов. Им еще повезло: у них командир - голова, цепкий человек.

И еще в одном повезло: народ был свой, знающий друг друга. Из отряда никто не бежал и никаких тайн врагу не принес.

Я все это говорю к тому, что тогда у меня было такое ощущение, что акмечетцы никогда не приспособятся к лесной жизни, что из них получились бы настоящие партизаны не здесь, а там, на просторах Тарханкутской степи, на берегу Каркинитского залива с его глубокими пещерами, древними колодцами, хуторами и кошарами.

На Тарханкуте в конечном счете было партизанское движение, но возникло оно стихийно, без того главного костяка, который отсиживался в глухом углу Чайного домика.

Калашников и комиссар Кочевой сразу же смекнули, и это делает честь их прозорливости: отряд сам по себе боеспособным стать быстро не сможет, его надо без промедления подпирать настоящими солдатами, понюхавшими пороху, бывавшими в переделках.

Шло отступление на Севастополь; по лесным тропам, горным дорожкам отходило немало бывалых людей: и матросы, и кавалеристы, и пограничники. Ближе и понятнее были последние: тарханкутцы знали их по службе на заставах у себя на родине. А тут подвернулся начальник именно Тарханкутской заставы - старший лейтенант Митрофан Зинченко. У него человек двадцать хлопцев как на подбор, да при автоматах, пулеметах, таких бравых, будто только что вышли на строевой смотр.

Позже, в декабре 1941 года, в отряд пришел политрук пограничных войск Алексей Черников во главе солдат, вооруженных автоматами, двумя ручными пулеметами и одним минометом.

Так и сколотилась главная боевая сила Акмечетского отряда.

В своих рапортах в штаб района Кузьма Калашников не отделял степняков от пограничников, а писал примерно так: «Группа партизан под командованием товарища Зинченко взорвала немецкий грузовик, убила десять солдат, взяла трофеи: два автомата, три винтовки и разную мелочь».

Степняки кормили пограничников, несли охранную службу, рыли утепленные землянки, смотрели на своего командира как на бога и спасителя, понимали его с полувзгляда.

Калашников был глазаст, тайно наблюдал за селами, что окружали лес. Был у него один наблюдательный пункт под названием «Триножка». Это высокий пик над лесом, возвышающийся над всей Коккозской долиной.

На самой вершине «Триножки» стояли развалины древнейшей крепости.

На «Триножку» вела единственная тропа, которая шла по кромке острого хребта. Поставь на вершину два пулемета - и даже дивизией не достичь крепостных развалин.

Но Калашников пулеметов не ставил, а вот телефонную связь из «Триножки» провел в собственную землянку и все, что творилось в долине, в десятках окружающих сел, узнавал через минуту. И это давало ему непревзойденное преимущество - неожиданностей для Кузьмы Калашникова не существовало.

Знали ли фашисты о «Триножке»? Конечно! А догадывались ли, что там партизанский наблюдательный пункт?

Каждую неделю из небольшой горной деревушки Маркур выходили немецкие разведчики, нащупывали единственную тропу, поднимались на развалины древней крепости и… ничего не находили. Никаких следов пребывания партизан.

Куда же исчезал наблюдательный пункт?

И тут сказалась калашниковская живучесть.

Наблюдателей было трое, один из них постоянно смотрел за Маркуром - только оттуда можно попасть на тропу, ведущую на «Триножку». Стоит группе немцев показаться в кривом переулке, откуда и начинается тропа, и сразу же звонок к Калашникову:

- Идут!

В ответ приказ:

- Сгинуть!

Отсоединяется кабель, прячется, тщательно осматривается площадка - чтобы никаких следов; потом партизаны спускаются в подземелье, отодвигают большой камень, закрывающий тайный ход, исчезают в провале, не забыв поставить камень на место.

Немцы на «Триножке», но тут, как и прежде, тишина, посвист ветра, а вокруг синие дали.

Часок потолкаются, для самоуспокоения постреляют в небо и торопятся восвояси. Как-никак, а край партизанский, лучше подобру-поздорову вовремя уйти.

Калашниковские наблюдатели незримо сопровождают немецких разведчиков, но не трогают их.

Именно с «Триножки» предупредили о карателях, что шли в декабре на большой «прочес». Калашников убрал отряд, замел следы и принял бой там, где принимали его партизаны Красникова.

Хитер командир Акмечетского отряда!

26



Мы в землянке пограничников Митрофана Зинченко.

Сам командир встретил нас уставным рапортом. Я, откровенно говоря, не приучен к таким докладам, но здесь пришлось выслушать его по всей форме.

В землянке просторно, удобно, пахнет горными травами. Лежанки, ароматное сено, кустарная, но удобная пирамида для оружия.

Партизаны-пограничники - в гимнастерках, сапогах, животы туго подобраны, все до одного бритые, мытые. Да вправду ли мы в партизанском отряде?

- Здравствуйте, товарищи!

- Здравия желаем, товарищ командир района!

Восемнадцать солдат и один командир.

Вспоминаю редкие калашниковские рапорты в штаб Четвертого района: «Отличились партизаны Бедуха, Кучеров, Малий…» Наверняка они здесь, отличившиеся, хотя Калашников никогда не писал о них как о пограничниках.

- Бедуха!

- Есть сержант Бедуха! - докладывает белобрысый парень.

- Малий!

- Я Малий! - Партизан с рябоватым безбровым лицом.

Да, я прав. Герои акмечетцев здесь, не где-нибудь в другом месте. Я пристально всматриваюсь в лица. Не шибко сытые они: щеки подзапавшие, подбородки острые. Интересно, на каком пайке держит их Калашников? Щедро или по правилу - «будешь живой, но худой»?

- Ваш дневной паек? - спрашиваю у сержанта Бедухи.

- Две лепешки и полфунта конины.

Не жирно.

Вдруг мысль: а не взять ли всю команду в штаб? Вот и будет отличный комендантский взвод. За такими ребятами как за широкой спиной.

Но нужно ли?

Интересно, а какие планы у самого Зинченко?

- Продолжать службу, - говорю я и усаживаюсь за импровизированный стол.

Партизаны расходятся, Зинченко усаживаю рядом с собой.

Сейчас он расслабил плечи, стал проще, понятнее.

- Как живете, Митрофан Никитович? - спрашиваю обыденно.

- Ни шатко ни валко. Надумаю много, а до дела не дохожу.

- Что мешает?

- Многое… - Он смотрит в мои глаза.

Я понимаю его.

- Какие же планы у тебя, старший лейтенант?

- Думал напроситься на рейд в Коккозскую долину.

- И что же?

- Калашников не пускает.

- Почему?

- Осторожничает.

- Может, правильно поступает?

- Нет! Фашисты оседлали долину, напичкали ее тыловыми службами и в ус не дуют. Они не боятся нас. Надо заставить бояться!

До предела ясен Зинченко, и мне эта ясность по душе. Впервые за последнее время я испытываю нечто похожее на радость.

- Что ж, Митрофан Никитович, подумаю. Мне, например, твой план по душе.

В это время в землянку вбежал шустрый дед с прокуренной рыжей бородкой полулопатой. К густоволосой голове по-смешному приложил руку:

- Пробачьте, товарышы начальники…

Это же дед Кравченко! Помните тот случай, я говорил о нем в первой тетради, когда мы обманным путем забрались в его одинокий лесной дом? И пустил он нас с надеждой добыть спиртного, но ничего у нас такого не было.

- Здравствуй, дед! Каким манером оказался здесь?

- Куды ж мэни диваться? 3 цим проклятым нитралитетом чуть було без башкы нэ остався… Як тилькы вы пэрэночувалы, так и пишло… Прыйшов гэрманэць и давай з мэнэ душу трясты… Гыком, як цуценята, на мэнэ бросылысь… «Дэ Ялтыньскый отряд? Дэ Бортников, дэ Мошкарин?» Пытають, за бороду хватають… Кажуть: дэнь, ничь - и шоб отряд я найшов, а то пук-пук, а хауз, мий дом, значыть, - бах, - и гранату показують… Зайнялы мий дом, а одын - гадюка - в чеботях на кровати розвалывся. Мэнэ из хаты выгналы, кажуть: «Давай партизан». Помэрз я до вэчора на камнях, та всэ дывывся на свою хату. 3 трубы дым идэ, а я, як бездомна собака, на холоди зубами клацаю… К утру взяв фатаген{3} да и облив хату. Пожалкував трохы, тай пидпалыв. Пропадать так пропадать… Загорилась хата, а я до товарища Мошкарина. Вин мэнэ и послав в Акмечетский отряд, хотив з ним буты, да вин сказав: «Богато брешешь».

- Как же здесь партизанится?

- На повну катушку!

У деда явное намерение поговорить поосновательнее, но мы ему это не позволяем и отпускаем.

Зинченко, улыбаясь, говорит:

- Занятный старик. Не жадный, но любит поклянчить, производить всякие обмены, похожие на обман, надует от души - вины не признает. Выдумщик страшный и готов на все, лишь бы обратить на себя внимание.

- Нашел себя в отряде?

- А он ничего не терял, товарищ командир, он всегда при своих. Мы к нему пришли, это его лес, он вырос в нем.

- Пожалуй, правильно.

- Ему все здесь знакомо. И следопыт настоящий, и нюх, как у хорошего пограничника.

Мне по душе зинченковская обстоятельность. Зрелый человек. Вот кого командиром Севастопольского отряда!

Однако не надо спешить, пусть-ка исполнит свой план: рейд по Коккозской долине.

Переговорил с комиссаром. Домнин со мной полностью согласился.

И он и я поставили точную цель: возродить Севастопольский отряд, сделать его действительно севастопольским, достойным имени славного и героического города.

Познакомился я и с Алексеем Черниковым. Это был рослый, угрюмоватый политрук пограничных войск, медлительный, склонный к долгим размышлениям.

Общее с Зинченко одно - традиция солдат, которые всегда в строю, и в мирное и военное время.

Более или менее ознакомился с составом района, с командирами, часами наблюдал за Коккозской долиной. Зинченко прав: немцы тут совсем обнаглели.

Обстановка вокруг приблизительно прояснилась. Пора действовать!

Как? Можно ли продолжать линию Красникова и держать отряды на пятачке у Чайного домика? Или немедленно вывести их в район трехречья, где мне все близко и знакомо?

Я и комиссар обстоятельно взвешиваем все «про» и «контра».

Первая задача: связаться с Севастополем! В любых случаях мы это обязаны сделать.

В принципе нам нельзя здесь оставаться. Так или иначе, но каратели будут блокировать наш район. Это сделать не так трудно, сама природа постаралась: вокруг обрубленные кручи, выходов - раз-два, и обчелся. Мы не можем жить в постоянном окружении, нам нужна отдушина, нужен верный тыл. Его можно создать только в заповедных лесах, там, где сейчас располагаются партизаны двух других районов.

Значит, марш по яйле!

Но можно ли вот сейчас поднять отряды и повести их по ледяной шестидесятикилометровой дороге? Дойдут ли они?

Акмечетцы дойдут, остальные - нет! Ведь дойти надо за одну лишь ночь!

Партизаны физически ослабли, морально подавлены событиями на Кожаевской даче, гибелью боевого костяка района.

Окрепнуть физически, морально. Но этого мало. Важно, какими путями этого добиться. В один присест разделаться с калашниковскими продуктами, отлежаться в сухих шалашах и марш на яйлу? Ничего из этого не выйдет. Продуктов мало - раз; бездействие еще больше разрушит потенциальные силы партизан - два; так запросто оторваться от Севастополя, не сделав для него ничего важного, - значит струсить перед сложившимися обстоятельствами - три!

Начинать надо с активных боевых действий. Зинченко в рейд, Терлецкого в Байдарскую долину!

Еще больше внушать делами и словами: мы и Севастополь - едины; прикажет Севастополь - пойдем в заповедник, нет - до последнего будем драться здесь!

Комиссар собрал коммунистов, и я обстоятельно доложил обо всем, что тревожило штаб, попросил коммунистов высказать свое мнение.

Откровенность была полная: в таких обстоятельствах человек выкладывается без оглядки. Коммунисты говорили о том, о чем думали, что их беспокоило.

Мы с Домниным были удовлетворены: наши планы в основном совпадали с тем, что предлагали коммунисты. Мы не могли говорить о них с полной ясностью - оперативная тайна, но мы согласились с тем, что нам подсказывали.

С гибелью первого комиссара района Василенко партийно-политическая работа в отрядах не проводилась. Иным казалось: до нее ли? Но Домнин считал: в любом случае «до нее». Сам комиссар был начисто лишен ораторских способностей, он хорош в камерной беседе, в разговоре с глазу на глаз. Здесь у него живые душевные струны, и он чувствует, что нужно человеку.

Однако все это не мешало ему добираться до сердец масс, и добирался он своим путем.

Как- то на Адымтюре наши разведчики подобрали ослабевшего человека в советской сержантской форме, привели в штаб.

Парня накормили, стали расспрашивать. Он первым делом разулся и из-под стельки достал партийный билет, завернутый в противоипритовый пакет.

Сожалею, что запамятовал фамилию севастопольского солдата.

Парень был на батарее Заики, которая первым залпом оповестила мир о начале севастопольской эпопеи.

Известные герои Анисимов и Нечай были его однополчанами.

Это первый человек среди нас, который знает все о боях под Севастополем.

Домнин ходил с сержантом из землянки в землянку, от шалаша к шалашу, и партизаны слушали рассказ севастопольца, человека, который встретил фашистов на просторах качинских степей.

Ярко и образно говорил сержант. Я до сих пор помню каждое его слово. Оно как бы приобщило меня к тому, что делалось на батарее, на линии боя.

…За лето выжженные палящим солнцем бурые качинские степи с разноцветными заплатами виноградников, плешивыми холмиками и дорогой, заезженной машинами, тачанками, солдатскими двуколками. На западе, сколько видит глаз, - море, бурливое, иссиня-темное.

Утро. На пыльной дороге - никого. Такая тишина, что слышно, как пищат суслики и под ветерком шелестят высушенные добела травы.

За небольшим курганчиком, в бетонном доте, скрытом от самого наблюдательного глаза, притаились сержанты Анисимов, Нечай и наш разведчик Костя.

- Не по душе тишина, - говорит Анисимов, не спуская глаз с туманной дали.

- Мабудь, сьогодни и почнэться, - басит Нечай, прижав ухо к телефонной трубке. - Костя, а ну подывысь.

Смотрит Костя до боли в глазах, видит желтые полосы и дорогу до самого горизонта, на которой ни единой точки.

Загрузка...