МНЕ ПРИСНИЛОСЬ… роман Перевод Н. Галь

I SAW IN MY DREAM

Судите меня, глупцы и ханжи, не убоюсь вас, нет! [2]


Служу.

Но все ж не ради идолопоклонства,

А для того, чтоб получать по праву

Свой хлеб от тех, в чьих нахожусь руках [3].


У каждой существующей печали —

Сто отражений.

Каждое из них

Не есть печаль, лишь сходно с ней по виду.

Ведь в отуманенном слезами взоре

Дробится вещь на множество частей [4].


ДЭНИСУ ГЛОВЕРУ,

поэту, художнику


Часть первая

1

Кто тебя любит?

Мамочка и папочка.

Еще кто?

Тетя Клара.

А еще кто?

Иисус Христос.

А еще кто?

Отче наш, иже еси на небеси…

И после всего этого мать говорит:

Спи, усни, тепла кроватка,

Спи, укрытый, сладко-сладко,

и целует тебя, и уносит свечу, и остаешься в темноте, и в мягком тепле постельки уютно, как птенчику в гнездышке.

А если проснешься среди ночи и заплачешь, приходит отец, берет тебя на руки, и засыпаешь между ним и матерью на широченной постели. А поутру рядом только мама, и пахнет всегда ею, отцовская половина пуста. Но отца слышно, он разжигает огонь в кухне, и мама тоже встает, остаешься в кровати один, лежишь и смотришь во все глаза, мама закутана в халат, видно только голову, болтаются пустые рукава, мамины одежки одна за другой скрываются под халатом, а потом она сбрасывает халат и стоит перед тобой совсем одетая.

А если проспишь всю ночь в своей кроватке, утром приходит отец и одевает тебя — поставит на кровати, поднимет тебе руки и проденет в проймы лифчика, потом повернет тебя спиной и застегнет пуговицы сзади. И тогда можно пойти с ним и помочь кормить кур, а если повезет, увидишь, как петух вскочит на какую-нибудь курицу и задаст ей трепку. Петух большущий, он бы и тебе задал трепку, да при папе не смеет. Когда рядом папа или мама, с тобой ничего плохого не случится, а если иной раз, играя, ушибешься, всегда можно побежать к папе или к маме, они поцелуют больное место, и все пройдет.

Кормить с отцом кур — это только начало, потом еще столько всего делаешь и видишь за день, так и живешь. Так было всегда, и никогда не будет по-другому, ведь так было долго-долго, сколько можешь вспомнить, длинное-длинное время, и по-другому никогда не будет, ведь ни разу не заметно было никакой перемены. Всегда были только папа и мама, и тетя Клара, и Арнольд, брат, он старше тебя и ходит в школу, но он всегда ходил в школу, говорят, потом и ты тоже пойдешь. Потом. До этого еще очень-очень долго, ведь даже один день — это очень-очень долго, и, когда мама говорит — пора спать, ложиться так не хочется, потому что нового дня ждать очень долго. Мама всегда говорит — завтра настанет новый день, и правда, настает, но мало радости так говорить, потому что этого нового дня надо так долго-долго ждать.


В то утро, когда он первый раз пошел в школу, он отчаянно раскапризничался. Все собрались в кухне — мама и тетя Клара были в фартуках, отец защипывал брюки внизу велосипедными зажимами, Арнольд ждал, готовый отвести брата в школу. И мать сказала — полно, Генри, и отец сказал — возьми себя в руки, и тетя Клара обозвала его плаксой, и Арнольд сказал — до чего он глупый. А он был в носках, в новых башмаках, в самых хороших штанах и новой рубашке, он сам видел, как мама строчила ее на швейной машине, и на голове картуз, который стал Арнольду мал, но вообще-то хороший, и ранец из настоящей кожи, они с мамой вместе его покупали. Не мальчик, а картинка, сказал отец, и вот он уткнулся маме в колени, обхватил ее ноги обеими руками. И не хочет никуда идти, и никак не перестанет плакать.

Но ничего не помогло, пришлось пойти. Мама утерла ему глаза и опять пересказала, сколько всего вкусненького она ему приготовит, если он будет умницей. И велела Арнольду взять его за руку, и отец выкатил из сарая свой велосипед и велел Генри держаться молодцом, и тетя Клара стояла на веранде и смеялась, и он выпил воды, чтоб больше не икать, уцепился покрепче за руку Арнольда, и они вышли за ограду, в проулок. Мама помахала вслед, Арнольд потянул его за руку, а потом маму не стало видно, и они пошли мимо лесопилки, через железную дорогу, и вот с холма послышался шум и крик от школы, это играли ребята.

И как раз когда стало слышно ребят, очень некстати Арнольд выпустил его руку — сказал, в канаве через дорогу сидят лягушки, он заметил одну и хочет поглядеть. И Генри, младший братишка, этого не вынес — стал на месте и заревел, противно было смотреть, но и смешно: застыл косолапо, рот разинут, лицо все сморщилось, долгий миг — ни звука, ни движения, и потом — отчаянный вопль. Арнольд перепугался — прибежал назад, взял брата за руку,— но и рассердился, стиснул руку очень больно. И сразу об этом пожалел, так закричал от боли Генри, и сказал — не плачь, тогда я тебе кой-что покажу. И братишка перестал плакать, но Арнольд сказал, не сейчас покажет, а после, точно пообещал, только ничего больше не хотел объяснить — что покажет, большое или маленькое, и при нем ли это сейчас (может быть, и при нем, сказал он), и можно ли это есть (может быть, сказал он). И гадая, что же это такое, и веря обещанию, Генри ухватился за руку старшего брата и перестал плакать.

А на школьном дворе крик, беготня, девочки играли в «фермер выбирает невесту», мальчики — в охоту на лисиц, какие-то большие мальчишки кидались камнями и лупили друг друга ранцами. Но он крепко держался за руку Арнольда, и они нашли учительницу, и тут все стало хорошо, потому что она оказалась та самая, которая учила его и в воскресной школе. И до большой перемены ему в то утро нравилось в школе: выводишь крючки и палочки на грифельной доске, потом на большой черной доске рисуешь кошку, а потом всем велели выйти во двор. Ему не хотелось выходить, он замешкался, посидеть бы лучше в классе, но учительница сказала — беги во двор играть. И он вышел, во дворе младшие мальчики и девочки, такие, как он, затеяли игру «по лесу гуляем, ягоды сбираем», но он к ним не подошел, он искал Арнольда, но не нашел, и тогда он прошагал через весь двор, за ограду и дальше по дороге, по которой они пришли сюда с Арнольдом. Чем дальше, тем быстрей, а перейдя через рельсы, пустился бегом. На бегу он заплакал, сперва тихонько, потом погромче, а потом уже он бежал и рыдал взахлеб, ревел во все горло, и какой-то человек вышел из ворот лесопилки и уставился на него. Рыдания перешли в громкие вопли, и он побежал еще быстрей, и мама услыхала и встретила его на полпути к забору, и он с разбегу уткнулся в нее лицом.

Она дала ему немножко постоять так, пока он не успокоился, но добром все равно не кончилось, она надела другое платье и шляпу и собралась вести его обратно в школу, но тут вернулся Арнольд. Его послали за Генри, так что мама сняла шляпу, а тетя Клара сказала, по ее мнению, его надо хорошенько выпороть, и мама сказала — Клара! Потом достала чистый носовой платок и платком взяла его за нос и велела высморкаться и сказала — она знает, теперь он будет умницей, и Арнольд опять взял его за руку, но он отнял руку. Он хотел бежать в школу бегом, но Арнольд хотел идти не спеша и остановился у канавы и поглядел, нет ли там лягушек. Потом Арнольд привел его к учительнице, и она сказала — он должен обещать ей, что будет молодцом и не станет больше убегать из школы. И он пообещал, и это было нетрудно, ведь он бегал домой только поглядеть, как там без него мама, пока он не может о ней позаботиться, а раз с ней ничего плохого не случилось, так и ему неплохо.


И вот он большой и ходит в школу, он уже не малыш, который очень-очень давно целыми днями сидел дома. Но конечно, все помнится, и в разгар игры вдруг вспомнишь, и остановишься, и скажешь — не хочу больше играть. А иногда вспомнишь рано поутру, когда только собираешься в школу, и даже замутит, скажешь маме, а она пощупает твой лоб и спросит — давно ли ты не ходил по серьезным делам. Бывает, тебе становится не лучше, а хуже, и заплачешь, и кричишь, что тебя сейчас вытошнит, и мама придерживает твой лоб, когда гнешься в три погибели и тебя рвет. А потом она тебя приласкает, и, когда почувствуешь себя получше, надо будет лечь в постель, и приходит доктор, велит лежать и принимать лекарство, и бывает, что в школу опять идешь только недели через три. Ну и ладно, ты бы не прочь больше совсем не ходить в школу, ведь, пускай ты болен и надо лежать в постели, зато, если тошнит, мама приходит и придерживает тебе лоб. И когда начинаешь выздоравливать, можно есть всякие вкусности, чего ни попросишь, и не быть паинькой (я больной, что хочу, то и делаю, с удовольствием повторял бы ты с утра до вечера), а ведь, когда надо будет вернуться в школу, отец опять станет твердить свое — вот я тебя выпорю. Чувство такое, словно тебе уже посулили порку, и опять становится муторно. Вот и берешься за всякие хозяйственные дела, помогаешь маме, стараешься быть паинькой, и, когда мама позволяет тебе подрубить на швейной машине носовые платки или выскрести из миски, что осталось от начинки для пирога, кажется, вполне можно пообещать что будешь паинькой по самой смерти.

Но рано или поздно надо опять в школу. И, еще не доев завтрак, начинаешь капризничать, хотя и не так, как в тот, первый день. Говоришь — не хочу я в школу, и мама спрашивает — почему не хочешь? И говорит — когда она была маленькая, она любила ходить в школу и даже плакала, если надо было сидеть дома. А ты не слушаешь и знай говоришь — не хочу, и все. И отец говорит — ну, Генри, смотри у меня, и тетя Клара с Арнольдом рады бы тоже вставить словечко, но отца не перебьешь, он знай тебя отчитывает, перечисляет все, чего ты не получишь и чего тебе не разрешат, если не возьмешь себя в руки. Поневоле подумаешь — зря капризничал, при отце лучше поостеречься. С мамой дело другое, а когда отец дома, надо делать, что велят.


2

Началось еще до уроков. И скоро знали все и каждый. Один говорил другому, а другой уже тоже знал. После школы, в заброшенном песчаном карьере у реки.

Силач дерется против них двоих.

Накануне они принесли краски, и Силач сказал — он расстегнет штаны и раскрасит это самое белым, красным и синим, а потом толкнет девчонку, что сидит впереди, и скажет — погляди под парту. Фил сказал — врешь. И Силач сказал — я тебя поколочу. И Дылда тоже сказал — врешь, и Силач обернулся и сказал — тебя тоже поколочу. Он сказал, будет драться сразу с двоими. И они оба сказали — ладно, будем драться.

Ребята разделились — кто за Силача, кто за Фила с Дылдой. Примерно так на так. В перемену не стали играть ни в какие игры. Собрались на школьном дворе, кто за Силача — по одну сторону, кто за Фила с Дылдой — по другую. Когда настало время завтракать, Силач со своими пошел в дальний конец двора, под деревья. Двое из компании Фила и Дылды пошли за ними — поглядеть, что там делается. Но в них стали кидать камнями и прогнали, и они вернулись к своим и сказали — Силач выкрасился и всем показывает. В доказательство, что не соврал.

Но Дылда и Фил сказали — это еще не доказательство.

А кто-то сказал — интересно, правда он выкрасился белым, красным и синим?

Но Дылда и Фил сказали — это еще не доказательство.

После уроков обе компании сошлись во дворе, все перемешались. Тут были все мальчишки из их класса, все до единого. И все вместе пошли в песчаный карьер. Ни один не остался играть на школьном дворе, и никто не пошел домой, минуя песчаный карьер.

В карьер пошли коротким путем, через скотопригонный двор. Если мальчишку там застанут, непременно выдерут, но ведь они шли целой оравой, болтали, кричали, перелезли через забор и пошли напрямик, топая, кто в башмаках, а кто и босиком, по грязи, оставшейся от нынешних торгов. Грязь липла к башмакам, вылезала у босоногих между пальцами, и корова, лежащая на боку в загончике посреди двора, была тоже вся в грязи. Корова лежала на боку в грязи и, не переставая, негромко мычала, вытаращенные глаза ее уставились в пространство, все четыре ноги растопырены и дергаются, а еще одна нога, неподвижная, только одна, торчит сзади. И грязь вокруг вся в крови.

Одни мальчишки поняли, что к чему, другие не поняли. Все повисли на ограде загона и глазели не отрываясь — только глядели, не кричали, почти не переговаривались, спросят один другого и смотрят. Опять спросят друг друга. И смотрят. Дылда, Силач и Фил стоят бок о бок и тоже смотрят. Потом издали какой-то дядька закричал — эй вы, ребята!

Они так и посыпались с ограды — и скорей бежать, бежали, пока не очутились по ту сторону железной дороги и их уже не видно было со скотопригонного двора.

И только свернули к песчаному карьеру, как раз идут девочки из их класса.

Вот я тут, с башки до пят:

Рот и нос, живот и…

Кто-то запел, и остальные подхватили во все горло:

Вот я тут…

И одна девочка закричала в ответ — ладно, погодите, вот мы про вас скажем.

И они опять пустились бегом к реке, к песчаному карьеру. Все громко кричали. И в карьере никак не могли угомониться, кричали, бегали то кругами, то взад-вперед, все, кроме Силача, Дылды и Фила да еще двоих-троих — те помогли им снять ранцы и взялись хранить до конца боя.

И вот Силач, Дылда и Фил сошлись посреди карьера, а остальные стали вокруг. Почти все стали, мало кто продолжал бегать по карьеру. И Силач изготовился, и Дылда с Филом тоже, и Силач хотел ударить Дылду, но промахнулся, и тут Дылда ударил его, и Фил зашел сзади и тоже ударил.

Тогда Силач сказал — нечестно. Отошел к стенке карьера и стал к ней спиной. Дылда и Фил — за ним, Дылда кинулся, хотел ударить, но промахнулся, Силач стукнул его, но тут подоспел Фил и здорово дал ему в подбородок. И он прикусил язык. Раскрыл рот, и потекла кровь, он попятился, прислонился спиной к песчаной стенке и стоит, рот раскрыт, язык наружу, кровь так и льет, подойдешь поближе — и видно, чуть не весь язык будто ножом поперек рассечен.

И все смотрели. И орали громче прежнего, и давай бегать по карьеру то кругами, то взад-вперед, подойдут, поглядят, как течет кровь, и заорут, и опять бегают. Дылда с Филом тоже поглядели, больше не стали бить Силача, потом поговорили друг с дружкой и побежали. Но не кругами и не взад-вперед, как все, а вон из карьера. И другие пустились за ними, только двое или трое подбежали к Силачу поглядеть напоследок, а потом тоже пустились бегом из карьера. Наверху оборачивались, посмотрят, а Силач все стоит, прислонясь к песчаной стенке, совсем один, рот раскрыт, язык наружу, и кровь течет.

И они бегут, бегут без остановки, больше не кричат и не ждут тех, кто отстал, и по улицам бегут бегом. Почти все — поодиночке, но каждый — бегом во весь дух.

Бежали по домам.


3

В тот день после уроков они шли из школы втроем. Чарли, Джордж и Генри.

Им всем было по дороге, и, если кого-нибудь одного не оставляли после уроков, они возвращались домой втроем. Задержать после уроков могли любого, потому что Джордж неважно учился по всем предметам, кроме арифметики, а Генри неважно учился по всем предметам, кроме рисования, а Чарли по всем предметам учился неважно. Но если задерживали Джорджа, ему нечего было надеяться, что другие двое его подождут. И с Генри то же самое. А вот если задержат Чарли, те двое непременно его подождут. Когда задерживают обоих — Чарли и Джорджа,— Генри их ждет. Когда задерживают Чарли и Генри, ждет Джордж. А вот если задержат Генри с Джорджем, Чарли ждать не станет. Хотя случалось, что ждал и он.

А все потому, что с Чарли до чертиков забавно. Он здорово умеет насмешить. Он до чертиков забавный. Скажет такое — обхохочешься, и сделает тоже что-нибудь такое. Вот почему все в классе водятся с Чарли, а Джордж и Генри просто счастливчики, им с Чарли из школы по дороге. Хотя Генри не такой счастливчик, как Джордж, до его дома от школы ближе всего. А Джордж доходит с Чарли до самого его дома, они почти соседи. Но Генри нельзя пойти туда и поиграть с Чарли, потому что мама всегда говорит — эти Брауны все-таки люди не нашего круга. Так что Генри только и может собраться в школу пораньше, а потом болтается у забора, ждет, когда Чарли пойдет мимо. И думает — хоть бы Джордж сегодня опоздал. И хоть бы Джорджа оставили в школе после уроков. И не съест леденец или кусок пирога, не потратит ни пенни, если дома получит монетку, все отдает Чарли и говорит, будто самому ему не надо.

Ну и вот, в тот день они возвращались домой втроем. И перед тем, как перейти рельсы, Чарли спросил — знаете, что самое бесстыжее? Они не знали, и он им сказал, и спросил — а знаете, что самое невозможное? Они и этого не знали, и он им сказал, и спросил — а что нахальней всего на свете? Они не знали, и он им сказал.

Да, с Чарли всегда забавно до чертиков. Он уже хотел еще что-то такое спросить, но как раз подошли к железной дороге, и тут издали послышался гудок паровоза. И Джордж сказал, почему бы Чарли не лечь между рельсами, чтоб поезд прошел над ним, он ведь давно собирался это проделать. И Генри сказал — нет, Чарли, не надо. Потому что подумал — вдруг поезд убьет Чарли, однако его подмывало сказать — правда, Чарли, давай. Но Чарли не захотел пробовать. Погодите, я вам покажу в другой раз. И Джордж сказал, хоть бы его не оставили сегодня во второй половине после уроков. А Генри сказал, пускай Чарли обещает, что покажет им обоим. Но Чарли сказал, ничего он не желает обещать. И опять стал загадывать загадки — а знают они, что на свете самое скользкое? И что самое сухое? И чего больше всего ждешь не дождешься? А когда проходили мимо лесопилки, спросил — почему женская ножка забавней всего на свете? И Джордж сказал, про женскую ножку он знает. А почему женская ножка похожа на реку Уонгануи? Это Чарли знал и во все горло прокричал ответ. Они как раз миновали лесопилку, обошли задворки дома Генри и шли мимо живой изгороди перед домом. И вдруг Генри вспомнил. Иногда под вечер мама выходит посидеть на садовой скамье, что у самой изгороди…

ох, только не это

…и он сказал — тише ты, не кричи. И Джордж сказал — ты чего, испугался, что твоя старуха услышит?..

ох, нет, господи, только не это

…и Джордж сказал — если младенчик держится за мамочкину юбку, нечего ему ходить в школу. Еще напрудит в штаны.

А Генри ничего не мог ответить. Вдруг бы мама услыхала. Так ли, эдак ли, ничего он не ответил. Хотя, если б она услыхала, что он промолчал, все равно было бы худо.


Чарли и Джордж расстались с ним у ворот на углу, и ему страшно было войти во двор, но ведь никуда не денешься. И он вошел, сразу поглядел на скамью у живой изгороди — мамы там не было. Он обрадовался — значит, все обошлось. Вот и хорошо. Он помолился, и господь услышал его молитву и уберег его. Сегодня бог милостив, а уж больше рисковать нельзя. Раз может случиться, что мама будет сидеть тут, на скамье, значит, надо расставаться с Чарли раньше, до изгороди. И надо будет сказать Чарли и Джорджу, чтоб были поосторожнее. Ведь, если мама услышит, она, пожалуй, напишет письмо, и их исключат из школы, хотя, если исключат одного Джорджа, это бы не худо.

Показалось, дома никого нет, хотя черный ход не заперт, и он закричал — кто дома? И тетя Клара отозвалась — чего тебе? И он спросил — ты где? А она была в ванной, мылась. Он скинул ранец и поглядел, что лежит на кухонном столе, накрытое чистым полотенцем. Мама напекла булочек с финиками, и он взял одну, ему это разрешалось, потом пошел в столовую за книжкой, и, когда проходил мимо ванной, слышно было, как там моется тетя Клара. Он пошел обратно в кухню, захотелось еще булочку, потом сел с книжкой в кухне на табурет, но, прежде чем отыскать нужную страницу, стал разглядывать картинку на обложке. На картинке маленькая девочка сидела на большущем зеленом листе водяной лилии. Сама розовая, совсем раздетая, а на спине растут зеленые крылышки. Потом он отыскал место, где остановился в прошлый раз, но, только начал читать, пришел Арнольд. Арнольд мельком глянул на него, бросил ранец в угол и взял булочку. Что читаешь, малыш? — спросил Арнольд. Генри показал книжку. Сказочки для младенцев, сказал Арнольд, но Генри все равно хотел читать. Мама дома? — спросил Арнольд. И Генри сказал — дома тетя Клара, моется в ванной. Арнольд взял вторую булочку, Генри встал и тоже хотел взять еще одну, и тут зашумела вода, тетя Клара вынула пробку из ванны. Может, пойдем поглядим в замочную скважину — предложил Арнольд. Генри вскинул на него глаза и сказал — нет. Пойдем — сказал Арнольд. И Генри опять поднял глаза от картинки на обложке и сказал — ладно.

Они тихонько прошли по коридору. Сперва поглядел Арнольд, потом Генри, но только и увидел, как шевелится полотенце. Опять поглядел Арнольд, потом опять Генри, но ничего не было видно. Они вернулись на кухню, и Арнольд сказал — ничего я не видел. Тогда Генри сказал — может, пойдем поглядим в окно? Арнольд хотел его удержать. Дурак, она тебя заметит, и тогда тебе попадет — сказал он. Генри испугался и ухватился было за брата, но Арнольд ушел. А Генри хотел поглядеть, непременно хотел поглядеть, и он уцепился за подоконник, нашел процарапанное местечко в матовом стекле и заглянул внутрь. И тут все перевернулось: в ту минуту, как он увидел тетю Клару, почти совсем одетую, оказалось, она как раз смотрит в окно и, конечно, его заметила.

Он соскочил наземь и побежал. Тетя Клара что-то крикнула вдогонку, но он не остановился. Побежал за дровяной сарай, через выгон, на птичий двор. Тут он взобрался на дерево и спрятался в ветвях. Но Арнольд отыскал его. Арнольд тоже залез на дерево и уселся на соседнем суку. И сказал — ты ведь не нажалуешься, малыш? И Генри, младший брат, заплакал. Арнольд сказал — хочешь, бери на время мою лупу. Но Генри все плакал. Арнольд сказал — слушай, если хочешь, возьми ее насовсем. Но Генри не мог выговорить ни слова и все плакал. А ты хоть что-нибудь видел, малыш? — спросил Арнольд, но Генри и ответить не мог. И скоро они услыхали — из кухни зовет мать. И Арнольд сказал — если не пойдешь, тебе еще хуже будет, но ты на меня не нажалуешься, малыш? И Генри ничего не ответил, но постарался перестать плакать. Он соскользнул с дерева на землю, а старший брат остался сидеть на суку. Мама была на кухне, у плиты. Она сразу шагнула к Генри, ухватила его за плечо и ударила костяшками пальцев по голове. Она была очень бледная и тоже чуть не плакала. Подумать только, что у меня вырос такой мальчишка, сказала она. И ударила его. Все годы я из сил выбивалась ради тебя, сказала она, и подумать только, не сумела вырастить тебя чистым душой и телом. И она опять ударила его по голове, теперь попало не одними костяшками, но и обручальным кольцом. Будь ты немного постарше, сказала она, тебя надо было бы засадить в тюрьму на всю жизнь. Поди в свою комнату, сказала она, и сиди там, пока не вернется отец. И тут он не удержался. И сказал — Арнольд тоже подглядывал.

Он лежал на кровати, уткнувшись в подушку, и плакал, и слышал, как мать зовет — Арнольд! Слышал, как она втолкнула брата в спальню, и, когда первый раз ударила его щеткой для волос, Арнольд тоже заплакал.


4

Впервые он уезжает на каникулы один. Он предвкушал, как будет гостить у Черри и тети Фло, мама сказала, ему будет очень хорошо, он и сам так думал, а вот теперь, уже на вокзале, сидя в вагоне и дожидаясь, когда поезд тронется, он жалеет, что не остался дома. Вдруг его затошнит? И нет рядом мамы, некому будет придержать ему лоб…

господи, только не это

Мать стоит на перроне, смотрит на него в окно, напоминает, чтоб не забывал менять майку и не забыл передать от нее привет Черри и тете Фло. И еще говорит, весело проводи время, но обещай вести себя хорошо. И он обещает, и ничего не забудет. Тут кондуктор дает свисток, мама тянется в окно и целует Генри. И паровоз тоже свистнул, и поезд дернулся, и пошло качать, стучать, греметь, и мама осталась на перроне. Он махал рукой, и мама тоже махала, и он высунулся из окна и махал ей. Все махал. А потом поезд повернул, и маму не стало видно.

Он сел на место, но все равно пришлось смотреть в окно, чтоб никто не видел, как он плачет. Потому что ему еще виделось, как мама стоит на перроне. А потом идет домой одна и переходит через улицы, ей надо будет переходить…

мчится автомобиль, нет, только не это, не успеет перейти, маме надо было надеть очки, автомобиль уже, о нет, и мама, и колеса подскочили и опустились, бац! бум! о! и кровь, нет, только не это

…будь он там, он бы ее уберег, и ничего бы не случилось. Ничего бы не случилось. Отец пошлет телеграмму тете Фло, и надо будет вернуться первым же поездом. Тогда он поспеет как раз к…

нет, господи, нет, НЕТ

…и тогда старая дама, сидящая рядом, сказала, а ему не кажется, что из окна очень дует? Тогда он встал и закрыл окно, и старая дама сказала, как приятно познакомиться с таким воспитанным мальчиком. Теперешние мальчики страшные грубияны, сказала она, вот когда ее сыновья были маленькие, она их не так воспитывала. Совсем не так. Но, сказала она, виноваты, надо полагать, отцы и матери, слишком много воли дают маленьким детям и все им спускают, когда следует наказать. Но у тебя, конечно, очень хорошая мама, сразу видно, тебе очень повезло.

И он повернулся к ней со слезами на глазах и сказал — моя мама умерла.

Ах господи, господи, ах боже мой! Старая дама совсем расстроилась. Достала носовой платок, утерла глаза и сказала — бедненький. И заставила его все ей рассказать. И сказала — она думала, та дама, что провожала его и поцеловала на прощанье, его мама, и он сказал — нет, это была тетя. И рассказал подробно, как мама попала под машину. И старая дама высморкалась, и погладила его по руке, и открыла сумку, и заставила его взять апельсин и шоколадку. Эти автомобили — просто бедствие, сказала она, вечно читаешь в газетах про несчастные случаи, а что до нее, она-то, уж конечно, предпочитает извозчика. Она стала рассказывать ему про все несчастные случаи, какие знала, да так долго рассказывала, что еще и конца не видно, а поезд уже подходит к станции. Тут Генри скорей вскочил на сиденье, выхватил из сетки свой багаж и, позабыв про всякую воспитанность, сбежал от старой дамы. Ведь Черри и тетя Фло будут встречать его на перроне — и вдруг эта старая дама заговорит с тетей Фло? Отец…

что люди подумают, мальчишка врет чужим людям, будто у него мать, нет, нет, так вот, слышишь, никаких денег на сласти и хорошая порка, нет, только не

…Но ему повезло, на перроне толпился народ, и тетю Фло с Черри он из окна не увидел. Старая дама что-то ему говорила, но он сказал — до свиданья, и, наступая на чьи-то ноги, стал пробиваться к выходу. Не дожидаясь, чтоб поезд совсем остановился, спрыгнул с подножки и побежал по перрону. И Черри бежала навстречу, далеко опередила тетю Фло, и обняла его крепко-крепко, чуть не задушила. И как пошла целовать — ух ты, его прямо в жар бросило. А потом и тетя подошла, смеется, тоже поцеловала его, но совсем по-другому. И они сразу заторопились, сели в трамвай, и тут он уже в безопасности, той старой дамы нигде не видать, и он даже порадовался, что приехал на каникулы к Черри и к тете Фло.


И жизнь у него пошла совсем другая, чем дома, день ото дня удивительней, ничего похожего он раньше не знал. Начать с того, что домик тети Фло был крохотный и Генри спал в комнатке Черри, а Черри перебралась в спальню матери и там они спали вдвоем на одной широченной кровати. Но по утрам, проходя в кухню ставить чайник на огонь, Черри первым делом приоткрывала дверь и посылала Генри воздушный поцелуй. А ведь Черри старше его, кончила школу и уже могла бы поступить на службу куда-нибудь в магазин или в контору, но тетя Фло ее не пускала. Когда дядя Джо умер, говорила она, он им большого богатства не оставил, но у нее только и есть на свете что Черри, и уж она убережет свою дочку от опасностей, какие подстерегают молоденьких продавщиц и конторщиц. Но Генри, юный племянник тети Фло, не понимал, о чем речь.

Однако очень скоро он убедился, что Черри прямо помешана на молодых парнях. Мать не очень-то отпускала ее из дому одну, но с Генри — дело другое, пускай гуляют вдвоем. И вот Черри приготовит что-нибудь съестное на дорогу, и они соберутся, к примеру, в зоопарк. По крайней мере Черри говорит матери, что они пойдут в зоопарк или куда-нибудь в этом роде, а на самом деле идут они совсем не туда. Бывает, Генри разозлится, и Черри струсит — вдруг он на нее нажалуется, ведь, понятно, ему хочется побывать в зоопарке или вроде того и совсем не хочется, чтоб Черри затащила его к какой-нибудь своей подружке, потому что ей вздумалось застать подружкиного брата, который в это время приходит домой обедать. И конечно, тетя Фло потом спрашивает, каких зверей он видел в зоопарке, и ему приходится все сочинять.

Но бывало и так — Черри захватит какую-нибудь подружку, и они вместе наконец идут в какое-нибудь интересное место. В такие дни с Черри всегда весело. По улице идет — пританцовывает и всегда строит глазки разным людям, к примеру кондукторам трамвая и почтальонам. Да еще поет. Из-под красной шляпки видны черные кудряшки. Она хорошенькая, черные глаза блестят, на смуглых щеках румянец, и черные кудряшки вылезают из-под красной шляпки. В руках пакетик мятных леденцов, и если она увидит — у калитки бездельничает какой-нибудь малый, почти наверняка угостит его леденцом. И давай с ним болтать, а немного погодя скажет — пускай подружка и Генри идут вперед и обождут ее на углу.

Вот такая она, Черри. Он ходил с ней повсюду, слушал ее разговоры и разговоры ее подружек, смотрел, как она себя ведет, и стал считать себя куда более взрослым, чем могут подумать люди, глядя на его костюмчик школьника и голые коленки. И оказалось, при такой непривычной жизни дни бегут быстрей, быстрей, и вот уже каникулы кончаются, и тетя Фло позволила Черри устроить вечеринку.

Это был для Черри замечательный вечер, потому что пришли все ее подружки, и очень многие — с братьями. Набралось полно народу, и Черри, пританцовывая, носилась по всему дому, ни минуты не могла усидеть на месте. Она была хорошенькая, как никогда, щеки разгорелись от волнения и от того, что она весь день стряпала, а двоюродный братишка Генри помогал ей в кухне. Были замечательные пирожки и желе, бисквиты и взбитые сливки, а сверх того песни, игры и всякие состязания. И Черри очень ловко подстраивала так, что почти всякий раз не другим девушкам, а ей выпадало уходить с кем-нибудь из юнцов в темный коридор. И они не возвращались, пока не позовут, и тогда ее спутник просил у компании прощенья, это, мол, он виноват, что они задержались. И уж конечно, услыхав такое, все хихикали.

Назавтра было воскресенье, и Черри, хоть и устала после вечеринки, сказала, что пойдет, как всегда, в церковь. И так горячо упрашивала тетю Фло, что та отпустила с нею Генри. Закавыка в том, что, выйдя замуж за дядю Джо, тетя Фло заделалась католичкой, а Генри слышал, мама часто повторяла — католики — не настоящие христиане. И, наверно, тете Фло было строго-настрого внушено, потому что она сказала — она понимает, что поступает дурно, но пускай и Генри идет в церковь, только пообещает, что не проговорится маме. И он обещал, и Черри запрыгала от радости и захлопала в ладоши. А потом вдруг стала бранить тетю Фло, почему она тоже с ними не идет. Это смертный грех, говорила она и до самой последней минуты, пока они с Генри не вышли из дому, топала ногами и твердила матери — постыдилась бы!

Для Генри все было внове, раньше он никогда не преклонял в церкви колена, на колени становишься только дома, у кровати, когда молишься на ночь. А тут он опустился на колени рядом с Черри, когда она молилась, перебирая четки, и потом тоже все старался делать, как она, и под конец все опустились на колени, и стало до того тихо, прямо хоть не дыши, и ударил колокол, и еще раз ударил, и в третий раз.

А потом они с Черри возвращались домой, и он не слушал толком, про что она говорит, а все думал, сколько долгих дней ждать до следующего воскресенья, когда опять можно будет пойти с нею в церковь. И вдруг вспомнил. Он же совсем позабыл про отца с матерью, а ведь завтра ему уезжать домой. И ему захотелось остаться, и всегда жить с тетей Фло и с Черри, и каждое воскресенье ходить с нею в церковь. А вместо этого надо ехать домой и жить с отцом и матерью.

В этот вечер, последний вечер каникул у Черри и тети Фло, он долго не мог уснуть. А когда наконец уснул, ему приснился сон. В доме полным-полно старых дам, стоят вокруг него и повторяют — ах ты бедненький. И он выглядывает в окно, а там видно кладбище, и звонит колокол, и хоронят старый, разбитый вдребезги автомобиль, а в автомобиле сидит Черри, на ней красная шляпка, автомобиль опускают в яму, а она подпрыгивает на заднем сиденье и хохочет.

А потом, хоть он еще спал, но вроде и не спал, и тут входит Черри и забирается к нему в постель. Казалось, это тоже снится, и однако не сон. Потому что Черри говорит — мать подумает, что она сейчас в кухне, ждет, пока закипит чайник, и пускай он никому не говорит, пускай обещает, что никогда никому не скажет. Нет, конечно же, это сон и все-таки не сон. Черри обнимает его и целует, а он лежит и весь дрожит, даже зубы стучат, и притом прошиб пот, и все время он молится, молится — хоть бы поскорей закипел чайник.

И даже когда кончили завтракать, он все еще молился. Молился, чтоб скорей надо было ехать на станцию и чтоб поезд отвез его домой, к отцу и к маме, скорей, скорей. Проходили часы, дни, годы, столетия, и наконец-то он дождался. Тетя Фло сказала — непременно кланяйся от меня маме, и поцеловала его. Очень не хотелось, чтобы и Черри его поцеловала, но пришлось покориться. И когда поезд тронулся, они обе махали ему, и Черри послала ему воздушный поцелуй, и последнее, что ему запомнилось,— лицо Черри в рамке черных кудряшек и красная шляпка у нее на макушке. А потом, в поезде, приготовленные тетей Фло сандвичи и лимонад — он купил бутылку на свои карманные деньги,— и на станции его встречает отец. А мама уже ждала с обедом и сказала пойти вымыть руки и пригладить волосы.

Итак, он вернулся к родителям, теперь он был в безопасности, назавтра начались занятия в школе, и все пошло так, будто он никуда и не уезжал на каникулы. Да только не совсем так.


5

В эту зиму по целым неделям в небе не видали ни облачка. Даже старики не упомнят такой зимы. По утрам всюду белел густой иней, все покрывал сплошной белизной, а там, куда не заглядывало солнце, он и за день не таял. В тени дровяного сарая, где земля выложена кирпичом, Генри топтался по белому, и получался лед. С каждым днем лед становился толще, и мальчишки после школы заходили на него посмотреть. Они бегали по льду, прыгали, скользили и говорили — надо натаскать еще кирпичей и устроить настоящий каток.

Встаешь утром, идешь в школу — дрожишь, на ходу пальцы мерзнут, сунешь их за пояс штанов, бывает, и в школе дрожишь, но в перемену, пока ешь свой завтрак, славно посидеть на солнышке. Днем, еще прежде, чем отпустят из школы, опять чувствуешь — холодно, но за гимнастикой или футбольной тренировкой согреваешься, и дома в кухне ждет тепло, мама готовит обед, в кастрюлях что-то кипит, в духовке шипит и потрескивает мясо. А когда приходит время затопить камин в столовой, можно полежать перед ним на коврике. Хотя Генри становится большой. Бывает, войдет мама и скажет — вставай с ковра, ты уже не маленький. И отец, возвратясь с работы, сразу подхватит — мама уже могла бы тебе и не говорить. И тетя Клара туда же, обзовет тебя невежей. И в тебе поднимается всякое, чего не высказать. Хотел бы в ответ надерзить, но нет, только надуешься. Но ты голодный, а на столе отличный обед, мать накладывает тебе полную тарелку — и пошли домашние разговоры: Арнольд толкует про своего начальника, отец с матерью — про разные взрослые дела, а тетя Клара всех смешит своими разговорами, потому что она старая дева. Конечно, тебе и самому есть что порассказать, иной раз не можешь дождаться, пока остальные замолчат, и тогда тебе говорят — научишься ты наконец не перебивать старших?

Генри помогает тете Кларе перемыть посуду, потом надо готовить уроки. Вот морока, портит самое прекрасное, хотя ты вовсе не думал, как это прекрасно,— не думал, пока не вспомнил про уроки. Хочешь устроиться поближе к камину, ерзаешь на вертящемся табурете от фортепьяно, притиснутом к столу. Твои ягодицы (впрочем, теперь ты их называешь по-французски, derrière) уже намаялись за день от жестких сидений, но приходится ерзать тут, на круглом табурете, и ломать голову над алгеброй и учить наизусть французские глаголы. Время еле тянется, но наконец-то уроки худо-бедно сделаны, и вот оно, желанное, долгожданное, чего и не чаял дождаться. То прекрасное свертывается вокруг тебя клубком — по крайней мере иногда так кажется. Живешь внутри клубка, и чудесно, что он окружает тебя со всех сторон, так славно жить внутри, в самой середке. Для тебя есть местечко, у камина только отец с матерью, тетя Клара ложится рано, Арнольд уходит из дому и никогда не говорит — куда. Словом, для тебя есть местечко у огня, хватает места и твоему креслу, и маминому, и отцовскому, мама с клубком шерсти на коленях штопает носки, отец читает газету. На тебе мягкие тапочки, можно даже задрать ноги почти до каминной полки, и никто слова не скажет. Чувствуешь, как тепло поднимается по ногам, и читаешь — не чепуху какую-нибудь, этого не позволяют, но Эдвард С. Эллис совсем не плох. «Охотники Озарка», «Потерянный след», «В последний раз на тропе войны», и в каждой книге действует Быстроногий Олень, выглядываешь из клубка, в котором так славно живется, и видишь — Быстроногий Олень бежит по лесу и на бегу закрывает глаза и молится (ты раз попробовал по дороге в школу побежать с закрытыми глазами и налетел на телеграфный столб), видишь, как он выручает бледнолицых мальчиков, когда они замерзают в снегу и на них наседают индейцы. Замечательно. Сидишь у камина рядом с отцом и мамой, и в то же время душой ты с Быстроногим Оленем и с бледнолицыми ребятами в далекой Америке, в оледенелом лесу. Ты сам — Быстроногий Олень и его бледнолицые братья, но больше — Быстроногий Олень, а впрочем, нет, ведь, когда ты был Быстроногим Оленем и молился на бегу с закрытыми глазами, ты налетел на телеграфный столб.

Но на каминной полке тикают часы. Не пробил ли роковой час? — слышишь ты. И мама поднимает глаза и говорит — пора спать, Генри. Ты не шевельнешься, ни звука в ответ. Мама не даст тебе остаться Быстроногим Оленем, заставит выбраться из того клубка. Ты рад бы помешкать, пускай бы не очень торопила, но при отце особенно не заупрямишься. И когда она говорит еще раз, поневоле встаешь, собираешь тетрадки и учебники, спрашиваешь, можно ли взять апельсин, еще что-то говоришь, только бы оттянуть время, лишних несколько минут. И все-таки надо идти, чистишь зубы, а в ванной холодно; дрожа от холода, раздеваешься, читаешь молитву и ложишься в постель, но согреешься — и опять все хорошо, ты снова Быстроногий Олень, в теплой постели и в то же время мчишься по заснеженному лесу. В постели хорошо быть Быстроногим Оленем, тут нет никаких телеграфных столбов.

Вот и кончился день, еще день прошел, еще днем ближе к могиле — ты как-то слышал, так сказал один человек. Это был просто дорожный рабочий, он сказал это своему товарищу, под вечер они кончили работать на шоссе, укладывали инструменты в ящик, и Генри услыхал эти слова и запомнил обоих — того, кто говорил, и второго, который выслушал и отозвался — верно. Непременно все вспоминаешь, непонятно почему, но, уж конечно, в постели, когда ты Быстроногий Олень, вспоминаешь только на секунду — и ни капельки не огорчаешься. Остаешься Быстроногим Оленем, остаешься надолго, так что услыхал бы, как идут спать отец с матерью, но не слышишь, потому что уже не разобрать, спишь ли, нет ли.


Погожие дни стояли в ту зиму неделями кряду, ночью и утром холодина — дух захватывает, а среди дня в безоблачном небе солнце так и пылает. И однажды после такого дня поздно вечером с заднего крыльца постучали. Услыхал один Генри, отец с матерью собрались спать рано, они только что вышли, а Генри позволили остаться и читать, пока не догорит огонь в камине, только чтоб дров не подкладывал, да поосторожнее, не выпал бы горящий уголь на ковер, да не забыл бы потом погасить свет. Ну, может, он и подбросит полешко, там посмотрим, как бы отец утром не заметил… а пока ему тепло, он читает книжку, и вдруг постучали. Так поздно с заднего крыльца никогда еще никто не стучал, а ты здесь один и немножко пугаешься. Но ты уже большой, тебе вечно про это твердят, а большие мальчики не плаксы и никогда не лгут и вообще не ведут себя как маленькие. И вот Генри, уже большой, пошел в кухню, зажег свет и открыл дверь. И сразу же оказалось, никакой он не большой, потому что на веранде стоял бродяга, правда, не такой, как все, обыкновенно бродяги старые, а этот с виду почти мальчишка. Он сказал, у него нет ни гроша, нельзя ли ему где-нибудь тут переночевать, и Генри сказал — надо спросить отца.

Он оставил того человека за дверью, прошел по коридору и из-за двери спальни сказал — папа, там какой-то человек. Отец переспросил — что? А мама сказала — войди. Он вошел в спальню, отец в пижаме стоял на коленях и молился, а мама сидела в кровати и заплетала косы. Ну, и отец, все так же стоя на коленях и глядя поверх сложенных ладоней, сказал — нельзя этому человеку у них оставаться. Передай ему, пусть сейчас же уходит, сказал он. И Генри спросил — а где же ему ночевать, папа? Если больше негде, пускай пойдет в полицию, сказал отец. Беги и скажи ему, прибавила мама.

Значит, Генри пошел и сказал бродяге, а тот стоит и говорит — уж очень холодно, а потом говорит, он бы хоть чего-нибудь поел. Значит, Генри опять пошел по коридору, мама уже лежала в постели, а отец все еще молился. Мама сказала впустить того человека в кухню и объяснила Генри, что достать из холодильника и дать ему поесть, а потом сказала отцу — денег давать не годится, бродяга их все равно пропьет. И отец поглядел на Генри поверх сложенных ладоней и сказал — если через двадцать минут от него не избавишься, приходи и скажи мне. И мама заговорила, что надо бы запереть дверь, но как же Арнольд? Значит, когда Генри избавится от бродяги, пускай оставит Арнольду записку, чтоб, когда вернется домой, непременно запер дверь.

Ну и вот, сидишь в кухне с бродягой, а он по виду совсем мальчишка, разве чуть постарше брата Арнольда. Лицо у него худое, и он тощий как щепка, одежда на нем грязная и рваная, он дрожит от холода, и неудивительно, в кухне такой холод, что Генри и сам дрожит. Зябнешь, достаешь хлеб, масло, холодную говядину, подогреваешь молоко и думаешь — а ты бы где ночевал, если бы негде было ночевать? Скатка лежит на полу, совсем небольшая, свернутое одеяло, если внутри еще одеяла, может быть, и не так плохо спать на улице, где-нибудь под деревом или в сарае. Да, как же, в такой-то холод совсем закоченеешь. И Генри не знает, что сказать, а бродяга слишком занят едой, ему не до разговоров, но теперь Генри больше делать нечего, и он спрашивает — вы потеряли работу? И бродяга, не переставая жевать, начинает рассказывать, сколько сотен миль он отшагал и нигде ему не нашлось работы. И Генри спросил, а он ответил — нет у него дома, и родных никого. Но, конечно, мама всегда говорит, бродягам верить нельзя, кто хочет, всегда найдет работу, потрудиться до седьмого пота совсем не вредно, беда в том, что некоторые этого не любят, да еще и пьют.

Потом бродяга наелся, Генри начал убирать со стола, поглядывая на часы и вспоминая, что велел отец. А бродяга спросил, нет ли у Генри сигареты, но это он, конечно, зря спросил. Тогда он поднялся и говорит — у вас на задворках сараи, можно я там сосну? И чувствуешь, тебя бросило в краску, но отвечаешь — не получится, отец велел сразу уходить. И под конец избавляешься от бродяги, и мама окликает тебя из спальни, но тихонько, чтоб не разбудить тетю Клару, и из-за двери родительской спальни говоришь — он ушел, и мама напоминает про записку Арнольду и велит сразу ложиться. Значит, пишешь записку и ничего не забываешь, а холод такой, пока прочитал молитву и залез в постель, уже зубы стучат. Но свертываешься калачиком в постели, и вскоре становится тепло, уютно, как птенчику в гнездышке, и думаешь про того бродягу, где же он будет спать сегодня, но отцу с матерью виднее, ты еще мальчик, даже не всегда большой мальчик, это уж как получится, и не имеешь права вмешиваться. И уже ничего не вспоминаешь, помнишь только, что спал, а когда проснулся, едва светало. И в комнате как-то чудно пахнет, неприятно пахнет, и Арнольд в пижаме стоит у своей кровати, и тут же стоит бродяга, совсем одетый, только башмаки у него в руках, а во рту сигарета, но еще не зажженная. Не успеваешь слова сказать, а брат Арнольд уже наклонился над тобой и говорит совсем тихо, еле слышно, мол, держи язык за зубами, а если скажешь хоть слово, он тебе вовек больше не даст фотоаппарат и не прокатит на мопеде, который купит на рождество.


6

Дядя Боб подошел к их веранде с двумя бутылками пива и спросил, может, Генри принесет, из чего можно пить.

Было воскресное утро, отец с матерью и тетя Клара ушли в церковь, и Генри тоже надо бы пойти, но кому-то надо же остаться дома и присмотреть за обедом, Генри это прекрасно умеет, а вот на Арнольда, всегда говорит мама, положиться нельзя. И потом, сегодня во второй половине дня занятия в воскресной школе, а Генри еще не дописал, что задано, а сегодня его очередь читать. (На слова «Вы друзья Мои, если исполняете, как Я заповедую вам», и он пытался ответить на вопрос — возможно ли юноше так проникнуться духом Христа, что и вся жизнь его в каждой малости будет подобна житию Христову?) Генри сидит в тенистом углу веранды, на столике разложил бумагу, карандаш и сборник проповедей Фосдика, а время от времени встает и идет проверять, хорошо ли горит огонь в плите. И не так уж труден вопрос, но отвлекают мысли об обеде и уж очень хороша погода. Лето, скоро рождество. В церкви еще звонят колокола, довершая праздничное настроение воскресного утра, хотя на задворках слышится стук и треск, там Арнольд налаживает мотор своего мопеда. Солнце уже припекает, на небе ни облачка. Теннисный корт под солнцем пересох, земля стала как камень, и, стоит дохнуть ветерку, с вьющихся роз, оплетающих проволочную сетку по другую сторону корта, опять и опять осыпаются лепестки. Не так-то легко сосредоточиться на подобном вопросе, даже если знаешь ответ.

И тут приходит дядя Боб с двумя бутылками пива. Он в носках, без куртки, рукава рубашки закатаны, сразу видно — только поднялся с постели и еще совсем сонный.

Дядя Боб — холостяк, брат мамы и тети Клары. Живет где-то на юге, много лет его никто не видал. Он объявился только накануне, прикатил на своем «форде», ему есть что порассказать. В последнее время ему здорово везло, сказал он. Купил подержанный «форд», да как выгодно, вот и решил на рождество устроить себе каникулы, поездить по стране, поглядеть на белый свет. По дороге сюда заехал в город, где живет дядя Тэд, прихватил и его. Но Генри знал, дядя Тэд не похож на дядю Боба. Мама и тетя Клара всегда говорили — дядя Тэд смолоду был благоразумный, рано женился и стал уважаемым человеком. Какая жалость, что у дяди Боба не хватило ума поступить так же. Короче говоря, оба дядюшки погостят несколько дней, а потом покатят дальше. А до тех пор от них даже польза, ведь дядя Боб плотник, а дядя Тэд маляр, и мама сказала им, что в доме набралось немало всякого, чему позарез нужна рука мастера.

Короче говоря, вот он, дядя Боб, стоит на пороге, и в каждой руке по бутылке пива. Генри увидел наклейки, на них по четыре косых креста, и дядя Боб сказал — поди принеси, из чего пить. И тут как раз с задворок пришли Арнольд с дядей Тэдом, и дядя Тэд сказал:

— Смотрите-ка, он притащил свои дубинки.

А Генри молчит — и ни с места, только глазами хлопает, и тогда дядя Боб сказал:

— Слушай, Арнольд, дружок, если мне придется пить прямо из бутылки, меня совесть заест.

Значит, Арнольд пошел и принес стаканы, подошли они к столику Генри, и дядя Боб откупорил бутылку пива.

— Будем здоровы,— сказал он,— а для Генри где же стакан?

— Ему? — фыркнул Арнольд.— Он еще не дорос.

— Неужто ты еще и не пробовал? — удивился дядя Боб.

И Генри покраснел и сказал:

— Нет, дядя Боб.

Ох нет, не надо

— Ну,— сказал дядя Боб,— как я погляжу, не такой уж ты маленький.— И, обернувшись к Арнольду и дяде Тэду, прибавил: — Кто ростом вышел, тот и до прочего дорос, все равно — хоть до девки, хоть до денег.

И дядя Тэд засмеялся, а потом посмотрел, какой Генри стал красный, и говорит:

— Перестань, Боб, полегче.

— Ну,— сказал дядя Боб и налил по стаканам еще пива,— теперь он уже большой. Верно я говорю, Генри?

Лицо у него грубое, точно топором вырублено, давно не бритое, но добродушное, всегда готово расплыться в улыбке, и сейчас он заулыбался; уголки губ и всегда приподняты, а тут стали разъезжаться шире, шире, чуть не до ушей.

И Генри удалось улыбнуться в ответ и выговорить — верно, дядя Боб.

Потом он пошел на кухню, поглядеть, как там огонь в плите, вышел опять на веранду, а дядя Боб уже сидит на его месте за столиком и разливает по стаканам остатки пива.

— Эх,— сказал дядя Боб,— матери на погибель, прямо из горлышка.

И Генри сострил.

— Нет,— сказал он,— это дяде на погибель.

— Верно, дружок,— сказал дядя Боб.— Дяде на погибель.

Высоко поднял стакан, так, что его просквозило солнцем, и стало видно, как поднимаются пузырьки, и лопаются, и мелко-мелко брызжут.

— Отличная штука,— сказал дядя Боб.— Делает тебя настоящим мужчиной и дарит вечную молодость, так-то. И наполняет сердце любовью к ближнему… прошу прощенья, больше ни капли не осталось.

А потом он наклонился над тетрадкой Генри.

— Это что ж такое? — сказал он.— Занятия кончились, а ты все еще готовишь уроки, Генри?

И Генри сказал — пока выучишься на адвоката, надо много чего зубрить…

нет, нет

— Да уж наверно,— сказал дядя Боб.— И в придачу нужны мозги. Вот в чем моя беда, сроду мне не хватало мозгов.

— Не стоит про это рассказывать,— сказал дядя Тэд.

Дядя Боб усмехнулся.

— Ну, не знаю,— сказал он.— Я-то про себя понимал, но, когда захотел бросить школу, мне говорят — нет, учись дальше, сам станешь учителем. Так мне мой учителишка сказал. Из тебя, говорит, выйдет хороший учитель. Как по-твоему, Генри? Хороший бы из меня вышел учитель?

— Да уж вышел,— сказал дядя Тэд.

И дядя Боб так захохотал, что даже не мог допить пиво.

— Но я знаю, почему он так сказал,— продолжал дядя Боб.— Не хотел, чтоб школьная футбольная команда осталась без меня. Он был хороший тренер. Но от школы у меня ничего в памяти не уцелело, только и помню, как он играл на бильярде. Вот у кого был удар так удар.

Дядя Боб откинулся в кресле, потянулся во всю длину и зевнул во весь рот.

— Так, значит, ты собираешься стать адвокатом,— сказал он, еще дальше протянул руку и взял одну из книжек Генри.— Это еще что такое? — сказал он.— Генри, ты что, хочешь пойти по церковной части?

И Генри не стал увиливать.

— Я готовлю письменную работу по закону божьему,— сказал он.

— Малыш помешался на религии,— сказал Арнольд.— Ему надо бы штаны подшить кружевами.

Генри бросило в жар.

— А ты молчи и не лезь, куда не просят,— сказал он.

— Оставь мальца в покое, Арнольд, парень,— сказал дядя Боб.— Сам я не больно верующий, но и против веры ничего не скажу. Не моего ума дело.

— Да что тебе, ума не хватает? — вмешался дядя Тэд.— Сам знаешь, плотник ты отменный. А разве для этого ума не надо? Или, может, сам Иисус Христос не был плотником?

— Это верно,— сказал дядя Боб и усмехнулся.— Я сам видел такие картинки, где у него за пояс заткнут молоток. Верно, Генри?

— Ну… да, верно,— сказал Генри.

— Был у меня когда-то товарищ,— сказал дядя Боб.— Надо было нам поехать довольно далеко поработать, он мне и говорит — мы, говорит, два смиренных плотника, идем по стонам Иисуса Христа, да только в автомобиле. Понимаешь, Генри, он просто пошутил.

Но Генри не засмеялся.

— Зачем над этим шутить, дядя? — сказал он.— Разве не должны мы все идти путем Христовым? Вот посмотри, что я тут написал.

И, дрожа от волнения, с пылающими ушами, наклонясь над столом, чтоб никто не видел его лица, он стал листать свою тетрадку.

— Слушайте,— сказал он, хотя и так все молчали.— Слушайте.— (Тут он решился поднять голову и посмотреть на них. На лице дяди Тэда никакого выражения; у дяди Боба вид добродушный, выжидающий, немного озадаченный; Арнольд нетерпеливо хмурится.) — Вы только послушайте,— сказал он.

— Черта с два я стану слушать,— сказал Арнольд и пошел опять на задворки.

Но дядюшки остались, и Генри стал им читать. И когда дочитал, дядя Боб захлопал в ладоши.

— Поздравляю,— сказал он.— Ты замечательно сочиняешь, Генри. Я так думаю, у тебя вполне хватит ума стать адвокатом.— И он обернулся к брату: — Как по-твоему, Тэд?

— По-моему, тоже,— сказал дядя Тэд.— Только, пожалуй, тогда он узнает, что и адвокатам туго приходится.

И Генри сказал — да, пожалуй, пока не сдашь экзамены, приходится туго.

— Нет,— сказал дядя Тэд,— я не про то.

Но дядя Боб перебил — оставь мальца в покое. Адвокаты еще как зашибают деньгу, лишь бы ума хватало. Так что пускай Генри добивается своего и всем покажет.

И Генри хотел объяснить, ведь дядя Боб его не понял, но объяснить не удалось, потому что дядя Боб стал рассказывать байку про одного адвоката, которого сделали судьей, но, покуда он был еще адвокатом, он в суде назвал одну свидетельницу Молли и еще как-то по фамилии, а она возьми и скажи — э, нет, Чарли, прошлой ночью ты меня называл Молли-милочка. Только дядя Боб досказал свою байку, из-за угла опять вышел Арнольд. Он подкидывал ракеткой теннисный мяч и спросил — может, кто хочет сыграть?

И дядя Боб сказал, играть он не умеет, хоть убейте, но не прочь попытать счастья, а дядя Тэд сказал — ладно, почему бы и не сыграть?

Генри сказал — ему нужно дописать сочинение, и Арнольд стал играть против обоих дядей. Хотя трудно назвать это игрой, потому что дядя Боб держал ракетку точно лопату и старался поймать каждый мяч, перехватить их все у дяди Тэда. А потом он скинул рубаху, остался только в брюках и в носках, ухмыляется — рот до ушей, и давай перескакивать через сетку и играть заодно с Арнольдом. И мяч то хлопнет о крышу дома, то угодит в завесу вьющихся роз, дождем осыпая лепестки, и дядя Боб поднимает мяч, а на него сыплются еще лепестки, осыпают его всего, застревают в волосах на голове и на груди.

Сколько смеху было, и Генри все смотрел и жалел, что не участвует в забаве. Показал бы лучше дядям, как он умеет играть в теннис. А потом мяч залетел на веранду, Генри встал, хотел бросить его игрокам, и дядя Боб сказал — поди-ка сюда, Генри, давай мы с тобой попытаем счастья против них двоих, и тогда Генри сказал — подождите минутку, и пошел в дом за ракеткой.

Стали играть, и Генри пустил в ход все свое уменье, старался за двоих, бил справа, сверхкручеными ударами, посылая мяч как можно быстрей и выше. Но дядя Боб все время валял дурака, и счет пошел не в их пользу. Генри старался больше прежнего, ему было не до смеха, он играл всерьез, расстроился, разгорячился, кричал дяде Бобу — пускай не мешает ему, не выскакивает со своей стороны корта, а сам то и дело выбегал на его сторону. Игра закончилась вничью, и дядя Боб сказал — ну, Генри, паренек, они у нас попотели. Снимай-ка рубаху, как я, и уж тогда мы их наверняка обставим.

И Генри принял совет всерьез и снял рубашку, рядом с мускулистым, дочерна загорелым дядей Бобом он выглядел очень белокожим и тощим. Но ему недосуг было это заметить: чтобы в паре с неумехой дядей Бобом одолеть Арнольда и дядю Тэда, приходилось выкладываться до конца. Зато если б с таким партнером да победить — тем больше чести. И хоть все висело на волоске, он ухитрился победить. Когда обеим сторонам до конца сета и гейма оставалось взять одно очко, он выкрикнул — мой! — и рывком опередил дядю Боба. Сильно послал мяч, дядя Тэд попытался отбить — и загнал мяч невесть куда, поверх крыши дома. И, значит, они —

не он, нет

— выиграли! Он увидел, какое лицо стало у Арнольда, услыхал слова дяди Боба — вот это настоящий чемпион — и сказал:

— Ничего, дядя Тэд, я пойду отыщу его.

Но мяч нашелся не скоро, и когда Генри прибежал назад в надежде, что они ждут его, а пока устроили передышку, оказалось — нет! Ничего подобного! Все трое расселись на ступеньках веранды с таким видом, будто давным-давно тут беседуют, дядя Боб надел рубашку, ракетки уже куда-то убраны, и второй мяч тоже, и, конечно, тут же бутылки и стаканы; а перед ними, в лучшем своем костюме и в котелке, с молитвенником под мышкой, стоит отец! Только что вернулся из церкви, даже не вошел в дом и что-то им говорит.

Генри отпрянул, но поздно. Отец окликнул его, лицо исказилось гневом, еще бы — сын без рубашки, с мячом и теннисной ракеткой. И все смешалось: дядя Боб поднялся и говорит — это он один виноват, отец топает ногой и говорит — не желает он слышать никаких извинений; и вдруг на пороге мама, еще в шляпке, только вуаль поднята, в руках кастрюля, и говорит — огонь погас, мясо сгорело, и вы только посмотрите, овощи даже еще не стояли на плите.


7

Шеф почти никогда не появляется раньше четырех. А стало быть, они весь день предоставлены самим себе и едва ли не все дни им обоим совершенно нечего делать.

Контора помещается на верхнем этаже старого дома, неподалеку от центра города. Домишко маленький, наверху только и хватает места для конторы, и никто по этой лестнице не поднимался, кроме желающих повидать шефа. Некоторые уходят ни с чем, но возвращаются опять и опять; другие готовы ждать, и случается, на узкой лестничной площадке полно народу — сидят и ждут часами.

Однако чаще всего они проводят в конторе целый день только вдвоем, ничего не делая.

Девушка эта служит в конторе с начала года, поступила в одно время с Генри. Она говорит, ей только-только исполнилось пятнадцать, значит, она на добрых два года моложе. Пока он доучивался последний год в школе, она ходила на курсы машинописи и стенографии.

Первые несколько дней шеф приходил в контору лишь на каких-нибудь полчаса после них. И оставался тут же, диктовал девушке письма, давал перепечатать то одно, то другое, объяснял Генри, как управляться с разными мелочами, прежде чем он сумеет разобраться в задачах посложнее. И в те первые дни, считал Генри, все шло как надо, хотя и думалось, сколько всего выучил в школе — и вот опять начинай учиться сызнова, как маленький.

А потом шеф стал являться только к четырем. Бывали дни, когда и вовсе не являлся. Так оно и пошло неделя за неделей, месяц за месяцем. Генри пытался, как умел, помогать клиентам, которые все еще приходили, но это было свыше его сил. Он развязывал папки с делами, перелистывал бумаги, но чаще всего ничего не мог в них понять. И клиенты либо уходили, либо говорили, что подождут, и под конец стали приходить уже не клиенты, а другие адвокаты. Они приходят с письмами, в которых говорится, что мистер Стрикленд должен передать им дело и все документы такого-то или такого-то, и в первый раз Генри достал из архива требуемые бумаги, и отдал, и сказал об этом шефу, когда тот наконец появился. Но шеф был очень недоволен. Сказал, Генри ни в коем случае не следует так поступать, потому что почти за все дела сперва надо получить плату, и вообще Генри не должен отдавать никаких бумаг. Значит, он стал отвечать чужим адвокатам, чтобы подождали,— им надо поговорить с самим мистером Стриклендом. А они спрашивают, когда же Стрикленд будет и почему его никогда не застанешь в конторе, и, услыхав, что Генри не знает, некоторые начинают злиться, и ворчать, и говорить всякие нелестные слова.

А он долгое время и правда не знал. Но однажды утром, опаздывая на службу (что за важность?), он вдруг увидал — впереди шествует его шеф. У Генри затряслись поджилки, но не успел он опомниться от испуга, как мистер Стрикленд, не дойдя десятка шагов до конторы, завернул в соседний кабачок. Тут-то Генри понял, что к чему. Стало быть, пока им с девчонкой весь день только и остается бездельничать вдвоем, их наниматель рядом — рукой подать — проводит времечко, наливаясь спиртным.

Что же, подумал Генри, раз нету другой работы, можно вовсю приняться за зубрежку. Но из этого ничего не вышло. Они с девчонкой сидят в одной большой комнате, только дальний отгороженный угол отведен под архив, и девчонка никак не может надолго заняться вязанием или читать книжку, непременно начинает болтать. Генри уходит через лестничную площадку в кабинет шефа и зубрит там. Но кабинет помещается с тыльной стороны дома и окнами обращен на реку. Лето еще толком не кончилось, стоит жара, и, как подумаешь, до чего славно и прохладно на берегу, в тени деревьев, нелегко сосредоточиться на занятиях. А девчонке быстро наскучит сидеть в большой комнате одной или, высунувшись из окна, смотреть, что делается на главной улице, и она тоже переходит в кабинет и давай болтать или для разнообразия высунется уже из этого окна. Тогда Генри возвращается в приемную и пробует сосредоточиться на своих занятиях, но почти всегда она опять заявляется следом.

И скоро Генри понял, что ничего из его занятий не выйдет. И стал целыми днями болтать с девчонкой, а заодно упражнялся, изобретая себе подпись. Иногда ему казалось, красивее всего выглядит Г. Д. Грифитс; а порой он думал — нет, лучше полностью: Генри Дэвид Грифитс. А то для разнообразия сам обопрется на подоконник и глядит на улицу. Но немного погодя девчонка взяла моду в этих случаях тоже соваться к окну, а места для двоих было маловато, и они оказывались так близко друг к другу, что касались…

нет, нет, однажды после школы он нашел на своей кровати книжку, наверно, ее мама оставила, и после он сколько дней не мог посмотреть ей в глаза, про птичек, про цветы и «чистейшее создание» — девушку, что сказала — я дождусь тебя непорочной, и он сказал — а я тебя, и можно заболеть страшной болезнью, хуже проказы, да, и тайный грех, нет, о господи, НЕТ

Поначалу дни казались Генри нескончаемо длинными. С утра, по дороге на службу, он должен зайти за почтой. Потом отпирает контору, кладет письма на стол шефу, и уж больше делать нечего. После того случая, когда, опаздывая утром, он в двух шагах впереди увидал шефа, он всегда точен. А девчонка — нет. Скоро у нее вошло в привычку являться все позже, и сперва Генри думал — ладно, какая разница? Но когда он отказался от попыток зубрить законы, ему стало не по себе. Если уж девчонка на месте, приходится весь день тратить на болтовню, и однако он ждет ее не дождется. И вскоре оказалось, пока ждешь, если раскрыть учебник и хоть немного позаниматься, никакого в этом нет удовольствия. А когда она наконец явится, это очень даже приятно. Приятно знать — впереди длинный день, и она тут, можно с нею болтать почти без помех. А вскоре стало казаться — хотя они каждый день бывают вместе, этих часов ему слишком мало. Он начал внушать ей, что так опаздывать по утрам опасно. Пытался ее напугать, чтоб приходила вовремя… И наконец она фыркнула — подумаешь, нашелся командир! Уж он-то пускай не воображает, будто она станет его слушаться. И пошли такие вот споры, можно спорить часами, и это даже забавно, потому что часы пролетают незаметно. И под конец стало казаться, что дни в конторе вдвоем с этой девчонкой — самое замечательное время в его жизни.

Даже думать о том, что приближается вечер, все противнее. Это ненавистное, как говорится, ждет тебя за углом, и вот он, этот угол, а ты и не заметил, как до него дошел. Часам к четырем на лестнице наверняка послышатся шаги шефа, их нельзя не узнать. Бывает, он долго гремит там, нога опять и опять соскальзывает со ступеньки. Девчонка принимается стучать на машинке, будто и впрямь занята делом, Генри раскрывает книгу мелких расходов, берется за перо. Иногда шеф, лишь слегка пошатываясь, подходит к их двери, заглядывает — мисс Григг, говорит он, вы мне нужны,— и язык у него почти не заплетается. А в другие дни он сразу проходит в кабинет, закрывается там, и тогда они оба настороже, минуты тянутся бесконечно, еле дождешься пяти, когда зазвучат гудки и можно будет прибрать на столе и уйти домой. Но и так бывает не всегда. Иной раз шеф звонком вызывает кого-нибудь в кабинет, почти всегда — девчонку, диктует ей письма, они всегда срочные, говорит он, их надо отправить сегодня же вечером. И Генри должен дождаться их, занести копию в книгу исходящих, и, случается, они надолго задерживаются в конторе. А бывает еще и по-другому — шеф звонит, и неважно, явится ли на звонок Генри или девчонка. Неважно потому, что шеф сидит в кресле боком, уставясь в окно, а утренние письма так и лежат невскрытые на столе, где их положил Генри. Шеф по-прежнему сидит и молчит, не шевельнется. А Генри стоит и ждет, или девчонка сидит с блокнотом или карандашом наготове… и наконец он им скажет — нет, ничего мне от вас не надо, идите. И еще по-другому бывает, для Генри, пожалуй, хуже всего. Волей-неволей соберешься с духом, стучишься в кабинет и с порога просишь шефа выписать чек. Потому что они убедились, если не попросить, он им жалованья не заплатит.

Бывает еще и так — не один случайный день, но много дней кряду шефа вовсе не видать в конторе, хотя иногда заметишь: почта вскрыта, значит, он тут был, когда мы уже ушли по домам. И утром, уходя в кабинет, Генри видит это по многим признакам и хмуро думает о своем шефе — ничего не поделаешь, надо его терпеть, как терпишь что-то тревожащее, изъян в том, что было превосходно, хотя понимаешь, насколько оно было превосходно, лишь дойдя до того самого угла, а завернешь за угол — и того гляди натолкнешься на шефа. И даже когда он вовсе не появляется в конторе, вечно подстерегают пятичасовые гудки — и девчонка мигом надевает шляпку и поскорей сбегает вниз по лестнице. Стараешься ее задержать, то шуточками, то станешь в дверях, раскинув руки, и она со смешком просит — ну, пропусти, а то колотит тебя по рукам, пока не сдашься… Тогда идешь за нею, чуть задержишься на площадке и потом летишь с грохотом вниз, чтоб подумала — ты оступился и сейчас на нее свалишься. А внизу обгоняешь ее и спешишь первым подбежать к ее велосипеду. Пробуешь шины, говоришь, надо ли их подкачать, спрашиваешь, давно ли она смазывала цепь… и вот уже не остается предлогов ее задержать, выводишь велосипед на улицу и передаешь ей, и остается только смотреть, как она садится и катит прочь, иногда против ветра, и, если поднялся ветер, она правит одной рукой, чтобы другой придерживать юбку…

нет нет

…и потом только и стараешься как-нибудь дожить до завтрашнего утра.

А иногда, обычно около полудня, когда уже потянулся по-всегдашнему день вдвоем и так это славно и приятно, девчонка вдруг заставляет его похолодеть. Надоело ей сидеть сложа руки, говорит она, неправильно это — получать деньги ни за что, вот она пойдет и подыщет себе по объявлению в газете другое место. И Генри начинает спорить. Где еще она найдет такую легкую работу? Да, возражает она, но от ничегонеделания она забывает стенографию. А как же напрактиковаться, чтобы найти место получше, где станут больше платить? И вообще ей вовсе не нравится все время лодырничать. И Генри говорит — а разве он не в таком же положении?

Он — другое дело, говорит она.

— Ты-то не должен зарабатывать на хлеб,— говорит она.

И Генри засмеялся и сказал — да, как же!

— Ну да, рассказывай,— говорит девчонка.— У твоего папаши денег куры не клюют.

С чего она это взяла, спросил Генри.

Ну, он же богач, был ответ.

Какое там богатство, кто ей это сказал?

— Кто сильно набожный, все богатые,— заявляет она,— уж это известно. Мой папка всегда говорит, у кого много денег, тот религией прикрывается.

И Генри опять засмеялся (в ответ на такую ерунду лучше всего просто посмеяться, да ведь и правда смешно), и удивился тоже — до чего невежественны бывают люди и откуда у них такие завиральные мысли. Но и приятно сознавать, что он понимает куда больше и может ей многое растолковать.

— Послушай,— говорит он,— послушай…

И она слушает. Никуда не денешься, и, в конце-то концов, делать все равно нечего.

Да, говорит она, очень у тебя складно выходит, а только мой папка всегда говорит — на свете половина народу не знает, как другие живут.

И, очень довольный собой, своей сообразительностью, он выпалил:

— Да, конечно, но ведь я как раз и стараюсь тебе все объяснить.

И пришлось ей задуматься, но под конец она сказала:

— Думаешь, ты больно умный, да? А разве у твоего отца не свой дом, да какой большой? Разве ему приходится платить за квартиру?

— Нет, зато он платит налоги.

На это ей нечего было возразить, и он стал доказывать дальше: без богатых нельзя обойтись. Ведь они дают другим людям работу, верно?

И она сказала, что, может, оно и так, но если спросить ее отца, он уж наверняка сказал бы совсем другое.

И Генри, твердо уверенный в своей правоте, мог бы спросить — а что бы он сказал? Но в таких случаях изредка стоит и промолчать — пускай она думает, будто в свой черед одержала верх. Не годится всякий раз выставлять себя умником. Притом забавно посмеяться про себя над иными промахами девчонки, которая даже среднюю школу не кончила, путает слова «налоговый» и «наложенный» платеж, а французский девиз Ордена Подвязки: Honni soit qui mal y pense [5] принимает за латынь — мол, мертвый язык. Это ей, видите ли, ее папаша сказал, не угодно ли, как же может такой человек судить о тех, кто владеет собственностью, о деньгах и образовании? Да он же всю жизнь только и делал, что доил коров на клочке арендованной земли где-то за городом.

Из разговоров с девчонкой Генри много чего узнал об этой их несчастной ферме. Ведь это ее родной дом, а потому всякая малость интересна, всегда хочется послушать. У девчонки есть отец с матерью, два старших брата и три младшие сестренки. Отец и парни встают затемно и принимаются доить коров, но скоро братьям надо уже разносить молоко, и тогда мама идет и помогает отцу закончить дойку, а сыновьям к тому времени, когда они возвращаются домой, она уже приготовила завтрак. Потом они запрягают лошадь и развозят остальное молоко. Когда с дойкой покончено, мать оставляет отца прибрать в коровнике, готовит завтрак для всех остальных и кричит младшим, что пора вставать. На девчонке забота о меньших сестрах — чтоб умылись и оделись как полагается и собрались в школу. После завтрака надо помочь матери перемыть посуду и сделать еще кое-что по дому, и только после этого она идет на службу.

Да, Генри очень ясно представлял себе эту картину. Потому что это была часть девчонкиной жизни. А девчонка, похоже, стала частью его жизни, и порой он чувствовал, что и сам входит в эту картину. Он знал, где их ферма — за лугом, при скаковых конюшнях. Вспоминалось — однажды учительница начальных классов повела ребят в рощицу, что была позади луга. Они собирали разные растения и узнавали их названия и названия деревьев, отыскивали кузнечиков и гусениц и слушали птиц, а потом надо было написать сочинение «Что я видел в лесу». Они тогда прошли через всю рощицу, и там была ограда, по ту сторону — болото с кочками, где квакали лягушки, и выгон, там паслись коровы, а за выгоном виднелись дом и хлев. Возле дома вертелась малышня и какой-то человек колол дрова, судя по звуку, разрубал большое бревно. Видно было, как он высоко вскидывает топор и с маху опускает, но звук доносился только тогда, когда топор уже снова взлетал над головой. Странно глухой далекий удар. Они заметили это и всем классом стояли и смотрели и повторяли — смотрите! слышите? — наконец один мальчик спросил, почему удар топора слышно не сразу, и учительница объяснила. Ну, и теперь оказывается, похоже, тот человек был девчонкин отец, наверно, Генри никогда не видел его ближе (а если и встречал, так не знал, кто это), но хорошо запомнил, потому что в тот раз выяснилось, что звук до тебя доносится не сразу. И еще, хотя девчонка не знала в точности, но среди детишек, которые там бегали, наверно, была и она. И теперь, спустя столько лет, почему-то обоим приятно так думать, и вспоминать, и говорить про это.

Однако почему-то Генри совсем не приятно было, когда выяснилось, что мать покупает у этой семьи молоко и привозит его один из девчонкиных братьев. Генри сколько раз его видел — такой рослый малый, штаны на нем из грубой холстины, все в заплатах, слишком тесные и короткие, и оттого еще длинней кажутся ноги в тяжелых рабочих башмаках. Из-под шапки торчат прямые, неумело подрезанные волосы, а в голубых глазах, на лице, осыпанном веснушками, кажется, навсегда застыло одно и то же выражение. Он выглядит каким-то недоумком, думал Генри, если ему случалось быть поблизости, когда мать выговаривала парню: надо лучше делать свое дело, не нравится мне, какое ты приносишь молоко,— или: опять-вы-кормите-коров-одним-турнепсом,— или хотя бы: смотри не заляпай молоком крылечко, оно у меня чистенькое. И не очень-то приятно, что девчонкин брат приходит с черного хода, особенно если это случится при тебе. Поневоле чувствуешь, что сам в картину их жизни уж никак не вписываешься.

Конечно, вскоре он начал поддразнивать девчонку, допытывался, есть ли у нее дружок. Наконец она сказала — ладно, если хочешь знать, есть, и не один, и оказалось, совсем не такого ответа он ждал и не то хотел услышать. Хуже того, она стала рассказывать — рядом с их фермой живет тренер. Там часто бывают жокеи, ведь поблизости живут еще тренеры, и все они приводят сюда своих лошадей для выездки. Ну и вот, жокеи ей нравятся, с ними всегда весело, и если они тебя куда пригласят, так чего-чего, а денег у них хватает. Она не прочь бы выйти замуж за жокея — всегда будешь читать свою фамилию в газетах и нечего будет волноваться, что у тебя мало денег, правда, зато будешь волноваться, вдруг он упадет, расшибется, а то и убьется насмерть. И потом, противно выйти за того, кто меньше тебя ростом.

И конечно, она в долгу не осталась, спросила — а у него есть подружка?

Хотя, сказала она, если твой папаша не дает тебе монеты, откуда у тебя деньги, чтоб куда-нибудь подружку повести?

И Генри сказал — ну, ему все равно не до того, по вечерам всегда надо заниматься.

И девчонка спросила, долго ли ему еще учиться на адвоката и сколько он тогда будет зарабатывать в неделю.

Да уж, сказала она, спасибо, что ты не мой дружок.

Он ощутил даже не столько обиду, скорее, разочарование.

— А почему ты не поступишь в отцову контору? — спросила она.— Ведь на агента по продаже земли учиться не надо, и уж они-то вроде загребают тысячи.

Разве? — сказал Генри. И потом, деньги еще не всё. И вообще он хочет заняться кое-чем получше… но тут же спохватился, не то он говорит, что надо. Нет, нет, ведь неважно, чем заниматься, важно иметь идеалы и служить ближним. Вот апостол Павел часть своей жизни был всего-навсего рыбаком. Но нельзя забывать и о человеке, которому даны были таланты, а он…

Так они и жили бок о бок, в будни каждый день ходили на службу. Не успели оглянуться, уже и лето прошло, и осень кончается, зима на носу. В иные дни, когда девчонка, проехав на велосипеде под дождем, входит в контору, с нее просто течет. Весь день в окна ломится ветер, глянешь на улицу, и видно — над мокрыми крышами, над качающимися деревьями стеной надвигается дождь, под порывами ветра клонится вкось, чуть не плашмя ложится на крыши. В такой день хорошо посидеть дома, скажет Генри, и девчонка отзовется — да, а вот каково ее отцу и братьям в такую погодку работать под открытым небом. Выдаются и ясные солнечные деньки, на небе ни облачка, но тогда чувствительно щиплет утренний морозец. Генри достает из ящика с разменной монетой шиллинг-другой, опускает в счетчик, и они садятся перед газовым камином, греют озябшие руки и ноги. Хотя в солнечный день лучше всего у окна в кабинете шефа, тут солнце, тепло; а вскоре девчонка стала проводить здесь чуть не все время в любую погоду. И нетрудно понять — почему. К соседнему дому с тыла возводят пристройку, и, если выглянуть из окна, видно рабочих внизу. А пристройка растет все выше, люди работают день ото дня ближе, вот они уже вровень с окном кабинета, на расстоянии всего нескольких ярдов, и можно стало с ними переговариваться. Впрочем, Генри обычно не знает, о чем с ними говорить, и разговоры ведет девчонка. Да и не может он торчать тут, как она, часами, чувствует — не годится, чтоб они понимали, что ему нечего делать. И он садится у хозяйского стола, так, чтобы его не было видно, раскрывает учебник и думает — хорошо бы девчонка перешла с ним в другую комнату и остались они вдвоем, и злится, что она предпочитает болтать со строителями. Так он сидит, притворяется, будто зубрит, а на самом деле все время прислушивается — и слышит такое, что начинает беситься. Худо уже то, что чувствуешь — ты тут совсем некстати, но слышать, как тебе перемывают косточки, и того хуже.

Сперва рабочие думали, что он и есть девчонкино начальство. Ее это здорово насмешило.

— Он-то! Да он такой же, как я. Просто служащий.

— А хозяин ваш где же?

— Не знаю,— отвечает девчонка.— Наверно, в забегаловке, пиво пьет.

— Ишь ты, вот это жизнь! Везет же кой-кому!

— Кой-кому, может, и везет,— говорит девчонка.— Только не мне.

Ну а как же насчет дружка, которого она там прячет?

— Этот? — фыркает девчонка.— Никакой он мне не дружок.

Ладно, спорим, она с ним обнимается.

— Ничего подобного,— говорит девчонка,— хоть его самого спросите.

Он разве скажет? А все равно, спорим, уж она умеет обниматься.

— Это другое дело,— говорит она.— Почему бы и нет?

Да ни почему, тот парень и сам бы не прочь.

— Больно ты мне нужен,— говорит девчонка.— Не нужен ты мне, даже если в целом свете ни одного парня больше не останется.

Ладно, спорим, она еще сама не знает, чего ей надо.

И так день за днем. Генри вовсе не желает это слышать, но не в силах отвлечься, и его все сильней душит злость. Да еще некоторые парни стали говорить непристойности — просто отвратительно! Сперва Генри надеялся, что смысл намеков ей непонятен (если б понимала, неужели оставалась бы у окна?!). А потом он услыхал — она отвечает так, что явно понимает, о чем речь, а иногда и сама скажет такое, и даже похлеще… и его уже подмывает встать и оттащить ее от злосчастного окна, чтоб она не могла ни говорить гадостей, ни слышать.

Однажды с утра хлынул такой ливень, что Генри не удивился, оказавшись в конторе один. Но потом прояснилось, а девчонки нет как нет. Он забеспокоился. Заняться нечем, стал он бродить взад-вперед по конторе, под конец выглянул из окна Стриклендова кабинета — и встретился взглядом с одним из парней на стройке напротив, совсем близко. Тот, видно, хотел пить, пустил воду тонкой струей прямо в рот из пожарного рукава, потом утерся ладонью, сел на корточки и принялся сворачивать самокрутку.

— Эй, погоди-ка,— окликнул он Генри.— Как делишки?

Вот нахал неотесанный, подумал Генри, в густых спутанных волосах полно грязи, и на лице в каждой морщинке грязь.

— Где твоя шлюшка? — спросил тот. И пошел, и пошел. Готов биться об заклад, как-нибудь он погуляет с ней вечерок. Ловкая штучка, это уж точно. И в постели с ней не соскучишься. Только глянет — сразу понятно. Да Генри, верно, и сам испробовал, хоть бейся об заклад. Которые малого росточка, а повыше талии богато, они все такие.

Ну не мог же Генри оставаться и слушать подобные разговоры! Он перебил парня и сказал — извините, мне надо работать.

— Обожди минутку,— сказал тот.— По-твоему, сколько ей лет?

Генри сказал — точно не знает.

— Потому как, если не вошла в возраст, ну ее, еще под суд попадешь.

Но Генри сказал — извините, моя работа не ждет.

А вся работа была — как-нибудь убить время, но к окну он больше не подошел, однако неотступно думал обо всем, что наговорил тот малый, и только диву давался — бывают же такие гнусные типы! И хотя опять хлынул дождь, весь день Генри надеялся — может, она все-таки придет, и злился, что не пришла: непременно надо серьезно предупредить ее, чтобы держалась подальше от того нахала.

Наутро он был вне себя от нетерпения, но, по счастью, девчонка явилась. И, к его удивлению, выглядела в точности по-всегдашнему, непонятно, как она может, ведь ее подстерегает страшная опасность — его вчерашний собеседник. Но, конечно, бедняжка ничего не подозревает, потому и вид у нее самый невинный. И поневоле думалось, как она переменится в лице, когда он ей все расскажет.

Что ж, рано или поздно придется об этом заговорить, и чем раньше, тем лучше. Я тут разговаривал с одним из рабочих, сказал он и объяснил, с которым.

— Он говорил о тебе,— сказал Генри.

— Очень мило,— сказала она.— Только он ведь меня совсем не знает.

— Да,— сказал Генри,— но рассчитывает узнать.

Это прозвучало очень многозначительно, и он почувствовал, как вспыхнули щеки.

— Ну, так пускай не рассчитывает,— сказала она.

У Генри сразу полегчало на сердце. Но нельзя же не предостеречь ее всерьез.

— Он рассчитывает как-нибудь вечером с тобой погулять.

И она, с минуту подумав, ответила:

— Что ж, я не против.

И Генри опять совсем расстроился, не знал, что сказать. Выговорил не сразу:

— Но он дурной человек.

— Как это — дурной? Почем ты знаешь?

— Знаю,— сказал Генри.

— Эх, ты! А я так считаю, просто у тебя в голове всякая похабщина.

Это уж слишком!

Его — его! — обвинить в похабных мыслях!

— Я-то знаю, у кого в голове похабщина,— сказал он.

Она не ответила. Сидела и смотрела на него в упор, а потом пошла в кабинет шефа, и Генри слышал, как она начала переговариваться из окна. Некоторое время он не двигался, не удавалось разобраться в своих мыслях и чувствах, чувствовал только, что отчаянно взвинчен и уж до того ему худо, как не бывало никогда в жизни (по крайней мере сейчас так казалось).

Но нет, невозможно тут оставаться. Он перешел в кабинет, сел на обычное место, склонился над учебником, и девчонка, хоть она и высунулась из окна, уж конечно, слышала, как он вошел, но не обернулась. А он сидел и слушал все ту же трепотню и под конец уже понимал только одно — нет сил дольше это терпеть. Поднялся, вышел в другую комнату и через несколько минут позвал:

— Мисс Григг!

Она не ответила. Он позвал громче и, насколько мог, повелительно. И опять. И она прервала свою болтовню и сказала — во, слыхали? Ну чего еще?

— У меня к вам дело, зайдите,— сказал он. И прибавил: — Пожалуйста.

— А, ладно,— сказала она. И тому, за окном: — Обожди минутку.

Когда она вошла, Генри сказал:

— Нам надо проверить дела в архиве.

— Это кто распоряжается?

— Шеф. Он вчера велел и сказал, чтобы вы помогли.

Она было заспорила, но Генри сказал, шеф велел поспешить, пускай она идет туда, а он будет по книге записей называть ей номер дел.

Она сказала — ну ладно, но разве нельзя минутку обождать, а Генри сказал — нельзя, это спешно. Распахнул тяжелую, обшитую железом дверь, включил свет. А едва девчонка переступила порог, захлопнул дверь и запер на ключ.


8

Уже сколько недель погода не радовала, а вот ради открытия теннисного клуба, похоже, денек будет отличный. И так все превосходно организовано. Господа-учредители каждый вечер, после службы или иных занятий, трудились не жалея сил, корты привели в такой порядок — не налюбуешься. А дамы-учредительницы, как положено, позаботились, чтобы игрокам было чем подкрепиться и освежиться.

Утром в субботу Генри поминутно подходил к окну — и убеждался: да, денек будет погожий. Ветер, пожалуй, чересчур свежий, но с той стороны, как надо, и облака редеют, рассеиваются. Однако он опять и опять глядел в окно и в комнате машинисток наклонился над большим столом и тоже выглянул из окна.

— Как по-вашему, девушки, не испортится погода? — спросил он.

Надо надеяться, что нет, ответили ему. Одна тоже надеялась поиграть в теннис, другая просто намерена остаток дня провести за шитьем.

Генри прошел в комнату клерка, ведающего делами по недвижимости, спросил и его:

— Как считаешь, Сид, подходящая будет погода?

И Сид, по обыкновению погруженный в работу, все же понял Генри и глянул мельком в окно.

— Днем жарища будет адова,— сказал он.

Но попозже в комнату Генри заявился шеф, а он, как на грех, стоит у окна, да еще руки в карманах. А шеф заулыбался — помолодевший, свеженький, чистенький, такой откормленный, и одет с иголочки, воплощенная бодрость, энергия и добродушие — и говорит:

— Ну-с, как сегодня дела в отделе общего права? — и еще шире расплылся в улыбке.— Надеюсь, никто время зря не теряет?

Генри сказал — нет, ничего похожего, просто он глянул, какова погода.

Шеф стер с лица улыбку и высунулся в окно.

— Можно не беспокоиться,— сказал он,— после обеда разгуляется на славу.

В день открытия клуба он тоже играет в теннис. Он спросил Генри, не покровительствует ли его клубу церковь и какой у него разряд. И сказал, надо им за этот сезон как-нибудь сразиться. Ну, а сейчас как подвигается у Генри работа? Вопрос не застал Генри врасплох. Всё в полном порядке, всё оформлено своевременно, никаких упреков от шефа не последовало. Он только и сказал кое-что по мелочам, к примеру: достаньте-ка сейчас все судебные повестки — и — не рассылайте повестки, не спросясь меня.

Рабочий день давно кончился, когда они со всем этим управились. Остальные служащие уже разошлись, Генри с шефом сошли вниз вместе, и шеф предложил подвезти его в своей машине до угла. Пока переходили улицу, Генри думал больше о погоде — и только тогда заметил девчонку на велосипеде, когда шеф схватил его за руку повыше локтя и придержал. Девчонка покачнулась, чуть не упала, но все-таки выровнялась и прокатила мимо, придерживая юбку, и улыбнулась Генри из-под широкополой шляпы.

— Эге! — сказал шеф и ухмыльнулся.— Знаем вас, молодчиков. Ну и какова она?

Генри только и сумел пробормотать что-то невнятное.

о-о-о прошло уже три почти четыре месяца, он считал дни почти половина срока уже прошла о слава богу Но…

А шеф небрежно откинулся на спинку сиденья, правит только одной рукой, ухмыляется до ушей, глаза стали как щелочки, и все поддразнивает.

Знаем вас, молодчиков, сказал он. Не прочь бы и я вернуть мою молодость. Что ж, сказал он, мой совет — валяй в том же духе, пока получаешь удовольствие. Молодость дается только раз.

Проезжая мимо кортов, он сбросил скорость и сказал, они выглядят недурно, потом остановил машину и дал Генри вылезти у самого корта, рядом с церковью на углу. Хоть бы он поехал дальше, так нет же, сидит и смотрит мимо Генри на церковь и все с той же усмешкой присматривается к поучительным надписям; одна гласит: придите, скорбящие и усталые, отдохните душой и молитесь; другая: единственно во Христе спасение; а самая большая: пей вино — и будешь проклят.

— Нет,— все еще усмехаясь, сказал шеф,— с этим я не согласен. Мой старикан содержал кабачок. Ну, до скорого.

И Генри побрел по длинной улице домой и уже не замечал погоду. Если пойдет дождь — что ж, пускай…

сам господь, милосердный господь на его стороне, ведь он должен был в тот день сказать шефу, они слышали, как шеф поднимался по лестнице, такой жуткий грохот почти уже у верхней площадки, и сразу тишина. И ОНА заставила его выйти посмотреть, шеф силится встать, из рассеченной губы кровь, и лицо его все в крови, и одежда, и на ступенях всюду кровь. Он помог шефу подняться, а тот прямо повис на нем, пока не добрел до кресла и не сел, и сказал — пустяки, маленькая авария, возьми денег из ящика и купи мне полдюжины носовых платков, да, и еще крахмальный воротничок, размер четырнадцать. А когда ОНА ушла домой, он был вынужден, да, вынужден, шеф сидел в кресле, губа распухла, кровь подсыхала и меняла цвет, он дочитал письмо, отложил и сказал — немножко неожиданно, а? Но, мистер Стрикленд, я целую неделю ждал, когда смогу вам сказать, и мистер Грэм хочет, чтоб я приступил завтра же. Стало быть, служить у меня не нравится? Как, ну как можно на это ответить? Мистер Стрикленд, сказал он, уверяю вас, я никому никогда не скажу, что видел в вашей конторе. Вот как? А о чем, собственно, речь? Ох, нет, не надо. Я… я… Ну-ну, Грифитс, что такого вы тут видели? Ну… что вы очень редко тут бываете, мистер Стрикленд. И шеф опустил глаза, промокнул платком разбитую губу и высморкался, но, когда поднял голову, все равно улыбался. Ладно, Грифитс, не будем больше об этом. Желаю успеха — и пожал ему руку, и отпустил его, благодарю тебя, господи.

Обед был уже на столе, и отец читал молитву, и мама окликнула — иди скорее. Но, посмотрев на него, сказала — пускай сначала пойдет пригладит волосы, пора бы ему научиться опрятности, пора следить за своей внешностью. А когда он вернулся в столовую, тетя Клара сказала — вечно он раскидывает свои вещи по всей комнате, может, он воображает, что ей делать больше нечего, кроме как за ним прибирать?

— Да ладно,— сказал он.

— Ничего не ладно! — сказала тетя Клара и обозвала его несносным неряхой. Конечно, это не ее забота, но если б его матерью была она…

— Да ладно,— сказал Генри.— Ты же мне не мать.

— Благодарение богу, нет,— сказала она.

— Вот именно,— сказал Генри.

Тетя Клара вздернула голову, сверкнула очками, еще шире раздула и без того широкие ноздри.

— Не смей так со мной разговаривать!

Но отец вдруг хлопнул ладонью по столу.

— Хватит,— сказал он.— Замолчите вы оба.

Тетя Клара чуть не завизжала на него, даже заикаться стала:

— А кто первый начал? Ты ему позволяешь дерзить мне…

Тут мама перебила:

— Клара!!!

Будто из ружья выпалила.

И Арнольд спросил, нельзя ли ему прямо сейчас получить свою порцию пудинга, у него еще полно работы, надо наладить мопед. А Генри сказал — ему кусок в горло не идет, и не надо ему никакого пудинга. Встал, отошел к дивану и лег, но отец заставил его вернуться к столу. Воспитанный человек должен сидеть за столом, пока остальные не кончат обедать, сказал он.

И мать спросила — а почему это ему кусок в горло не идет?

— Потому,— сказал он.

И мать сказала — отвечай как следует, ты уже не маленький. Ну, потому не идет, что он не голоден.

А почему это он не голоден?

Он и сам не знает. Нет, его не тошнит. Ну, если хотите знать, просто он устал.

Это их всех насмешило.

Устал!

Наверно, он воображает себя великим тружеником.

Тетя Клара сказала — вот пришлось бы ему поработать за нее, тогда бы он знал, что значит устать. Даже Арнольд, который обычно его не трогал, и тот вставил словечко. А отец сказал — что ж, если он так устал, что не может играть в теннис, есть дело полегче — пускай прополет клумбы у матери в саду, но сперва поглядим, останутся ли у него на это силы, когда он вытрет посуду, которую вымоет тетя Клара.

И мама опять засмеялась.

Она сказала — не думает она, что он такой уж слабенький, хотя, конечно, чересчур тощий, не мешает нарастить на эти кости немного мяса. Так что будь умницей и доешь обед. В конце концов, тетя Клара немало потрудилась, пока его для тебя готовила.

Но он больше не мог есть, только постарался сохранить мир и, вытирая тарелки, ни разу не возразил на дурацкую тети-кларину болтовню.

Потом надо было пойти переодеться в теннисный костюм, но, один у себя в комнате, он повалился на кровать и лежал не шевелясь, закрыв глаза и старался ни о чем не думать, обо всем забыть, может быть, все еще уладится, почему же он так устал, забыть бы, ни о чем не думать, глаза закрыты, но с закрытыми глазами все видится еще отчетливей. И он открыл глаза и уставился на письменный стол, где лежали раскрытые учебники…

о-о… имущественные контракты нарушают… УГОЛОВНОЕ ПРАВО о нет. Так и напечатано, если девушке не исполнилось шестнадцати, тюрьма, каторжные работы, МОГУТ ЗАСАДИТЬ ЗА РЕШЕТКУ на многие годы. О как подумаешь. Нет нет ради бога. И ведь он ничего не сделал, ничего. Но вдруг ОНА скажет, что он. Вдруг, да, вдруг она была с тем малым или с кем-то из жокеев, а обвинит его. Вдруг у нее должен быть да вдруг она — уже. Ох нет НЕТ! А он ничего не сделал ничего. Только они сколько дней просиживали тут сколько дней только вдвоем. Вдруг она скажет он пришел к ней в архив и запер дверь и ох нет нет. Вдруг она скажет ЗАПЕР ЕЕ ТАМ? Что тогда сказать?

— О-о,— простонал он.

Нечаянно вырвалось вслух.

— Генри! — голос матери.

— Да, мама?

— Тебе что, нездоровится?

— Нет, все в порядке.

— Тогда чего ты охаешь?

Послышались ее шаги на веранде, и она распахнула дверь, не спросила, можно ли войти.

Разве ты не идешь играть в теннис, спросила она, увидав, что он лежит на кровати. А она нарядилась для крокета, в шляпе, все как полагается, отец подвезет ее, сам он едет играть в шары. Она уже в перчатках, но снимает одну, трогает ладонью его лоб.

По-моему, никакого жара у тебя нет, говорит она. И если тебя не мутит, возьми-ка себя в руки и…

бывало, тебя мутит и позывает на рвоту, но мама уж непременно придет и придержит тебе голову, и тогда ты не против, пускай мутит

— Мне плохо, мама,— сказал он. Весь как-то передернулся и продолжал: — То есть нет, все в порядке, мама. Просто я хотел бы немного отдохнуть.

И попозже отправился на корт, уже не чувствуя такой усталости, даже радуясь, ведь теперь наверняка все обойдется, на тебе светлые фланелевые брюки, и блейзер школьных цветов, и ракетка под мышкой, и чувствуешь себя таким франтом.

допустим он скажет родителям. Теперь. Пускай знают, скажет, он ничего такого не делал. И ТОГДА. Но, конечно, все обойдется, так зачем говорить? А как насчет того, что он ее запер? Об этом говорить незачем. Если ОНА скажет, что ж, она вечно врет. И разве она не заслужила? Ведь он для нее же старался, старался уберечь ее от беды, ЗАПЕР НА КЛЮЧ о-о

…И его бросило в пот…

а теперь пожалуй ЗАПРУТ ЕГО САМОГО. Пять лет. О нет нет. Лучше сказать отцу с матерью. Но вдруг они ему не поверят, вдруг подумают, он и правда сделал ТАКОЕ и знает за собой вину и струсил и потому лжет? Вдруг отец пойдет и поговорит с отцом девчонки о нет нет. И вдруг спросят ее и она скажет о нет. Ведь если мать с отцом подумают он и правда виноват что они сделают? Выпорют так, как никогда еще не пороли. Это уж наверняка. А еще что? В тот раз, когда он подглядывал в замочную скважину, мама сказала, будь он немного постарше, ЕГО БЫ ЗАСАДИЛИ В ТЮРЬМУ до конца жизни о нет не надо господи не попусти. Но никто не скажет и конечно ничего не случится.

…Он завернул за угол церкви и увидел — в конце аллеи уже полно народу. Он опоздал, и старый мистер Барнет, старейшина клуба, стоя рядом со своей супругой, уже заканчивает обычную речь по случаю открытия сезона. Итак, говорит он, по субботам днем, а в будни по вечерам, закончив дневные труды, мы встречаемся здесь, в тени духовного дома нашего. Но раз в неделю мы здесь не встречаемся. Нет, в тот день мы встречаемся в другом месте, корты же наши пустуют… но, должен сказать, к стыду и позору нашему, не так обстоит дело в иных теннисных клубах, тех, что под опекой других христианских общин нашего города.

Тут милейший старик (все так о нем отзываются; у него румяные щеки и длинная седая борода, а брюки держатся не только на поясе, но и на подтяжках) взял жену за руку и повел к ближайшему корту. Она кинула ему мяч подачей снизу, и он успешно отбил, но по следующему, совсем легкому, промахнулся, причем явно нарочно, и все восторженно ахнули и зааплодировали.

Слава богу, с церемониями покончено и можно приступать к настоящей игре.

Генри подошел к толпе у доски объявлений, все искал по спискам, кому с кем играть. Была тут приставная лесенка, и Генри нашел свое имя, второе сверху. Он уже вызвал на поединок Питера Барнета, внука старейшины, но сегодня нечего было надеяться сыграть, слишком много собралось народу, места хватит только для смешанных пар. Два гейма ему все же отвели, и кто-то (оказалось, Питер) уже выкликал его имя. Но где же Мардж Хейз? А, вот и ты, Мардж. Значит, Генри с Мардж играют против него, Питера, и миссис Форстер на корте номер три. Да, прямо сейчас. Отлично, пошли. И они пошли на третий корт, но… вот те на! Тут только что встретились другие две пары. Получилась какая-то путаница, ну ладно, ничего, переждем.

И они сидят и ждут, Генри разговаривает с Мардж, она теперь учится в другом городе на бакалавра искусств и сейчас приехала домой только на каникулы. Она в голубом платье, под цвет ее голубым глазам, у нее чудесная белая-белая кожа и золотистые волосы (в школе ее прозвали Лютик), и она спрашивает, как Генри нравится его служба.

— Очень нравится,— отвечает он.

— Да, правда? Неужели? — говорит Мардж.

— А тебе нравится учиться на бакалавра искусств?

— Что ж, совсем неплохо,— говорит она,— очень полезная ступенька.

Иными словами, для нее это способ вырваться из захолустья, от нудного старичья, закисшего в здешнем болоте. Нет, мама с папой ничего, не чета прочим, а вообще — ну и публика! Нет, она не намерена тут застрять. Сперва устроится в Сиднее, а потом — голову на отсечение — поедет в Америку. Потому что здесь ну совсем ничего нет хорошего.

Вот будет забавно, если она вместо этого возьмет да и выйдет замуж, сказал Генри.

Какая чепуха! Нипочем она не сделает такой глупости. С какой стати в наше время выходить замуж? Совершенно незачем.

Генри спросил, в какую церковь она ходит в городе, и она сказала — извини, но ты меня просто смешишь. Ни в какую церковь она, конечно, не ходит, только раз заглянула в католический собор, просто захотелось послушать музыку. Пожалуй, и еще как-нибудь зайдет, потому что теперь она читала Джеймса Джойса. Нет, объяснять, что такое Джеймс Джойс, слишком долго, но Генри надо бы подыскать службу в столице и уже там сдавать экзамены на адвоката, потому что, если сидеть сиднем дома, вовек не наберешься никакого опыта, даже не почувствуешь, что значит жить.

И Генри сказал — он не совсем с нею согласен,— но мог бы слушать еще и еще, и досадно стало, когда Питер позвал их и сказал, что корт освободился. Так странно было ее слушать, будто кто-то повторяет вслух мысли, которые тебе и самому порой приходят в голову. Но услышать свои же мысли от такой вот Мардж! Ему и не снилось ничего подобного.

Но пришлось играть, и получилась боевая игра, упорная и трудная. Счет был равный, по пяти, одиннадцатый гейм — опять ничья.

А потом упали первые редкие крупные капли дождя.

Ну надо же!

Генри с Питером непременно хотели доиграть, но их партнерши и слышать ничего не желали. Их платья уже осыпаны были мокрыми пятнами, точно мелкой монетой.

Надо же!

Они бросились бежать, и со всех кортов к крыльцу воскресной школы сбегался народ, а дождь пошел сильней, крупные капли барабанили по крыше, точно град.

Вот невезение!

И навряд ли кто-нибудь заметил угрюмую тучу, которая медленно надвигалась против ветра с востока, хотя на западе в прозрачно-ясном небе еще сияло солнце.

Но ведь никогда не знаешь наверняка.

В это время года… не может быть.

Ну вот, слышите!

А солнце по-прежнему сияет. Представляете, в той стороне люди еще наслаждаются прекрасной погодой.

Да, но нам от этого не легче.

Надо надеяться, никто не забыл на корте мяч, ракетку или еще что-нибудь.

А все-таки можно перекусить, дамы позаботились, гремят посудой, разливают чай, обжигают пальцы, опять и опять поворачивая кран бачка, и зовут добровольцев раздавать подносы. Генри разносит чашки чая и тарелки с пирожками и сандвичами — досадно, приятней бы еще поговорить с Мардж. Но куда, спрашивается, она подевалась? Он с этим чаем во все углы заходил, а ее нигде не видно, разве что это она играет на эстраде «Забудьте ваши горести». Ему не видно, кто сидит за роялем, слишком много там столпилось охотников петь. Поднялся на эстраду — нет, играет не Мардж. И пока он стоял на краю эстрады, заглядывая через головы поющих, позади, в буфетной, поднялась какая-то суматоха, он пошел взглянуть, что стряслось, а в дверях навстречу — Мардж, чуть не сбила его с ног.

Лицо такое, сразу видно — взбешена, и кричит — мерзавцы! хамье неотесанное! — и еще всякое.

Ну, дамы окружили ее, стараются успокоить, расспрашивают — да что же такое случилось? И оказалось, самая дурацкая история, и притом ужасно вульгарная.

Видите ли, Мардж пошла в дамскую комнату, ну и, понимаете, пока она там была, кто-то снаружи запер дверь на задвижку, и она не могла выйти. Бедняжка оставалась там взаперти добрых полчаса.

Да кто же способен на такую ребяческую выходку?

Ну и достанется кому-то.

Но кто, по-вашему, мог это сделать?

Старик Барнет поговорил с Питером, и они подошли к Генри — пускай и он пойдет с ними, они спросят всех подряд, предложат виновнику честно сознаться.

Но ему не пришлось этим заниматься, так как Мардж наконец успокоилась, ей даже смешно стало, и она подошла и взяла его под руку, и он сразу много чего о себе возомнил. Ну и вот, она хочет, чтобы он проводил ее домой. А как же дождь? Ну, во всяком случае, выберемся из этой толчеи.

Вышли на веранду, и, стоя на верхней ступеньке, Мардж заявила — вот, не угодно ли. Что приходится терпеть, когда остаешься в таком заштатном городишке. И очень спокойно прибавила — она прекрасно понимает, кто это сделал. Называть не станет, но она заметила под дверью ноги в дешевых теннисных туфлях на черной подошве, и, кажется, носки тоже черные, а брюки внизу без отворотов. Значит, это какой-нибудь сорванец из бедняков, такие, недоучившись в школе, вынуждены идти работать, их, конечно, не следует пускать на корт, во всяком случае, не днем в субботу, даже если они и нашего прихода. Хотя, конечно, нельзя судить их строго, ведь их не учили вести себя прилично, а при социализме все станет по-другому — наверно, Генри тоже так думает?

Ну, право, он не знает.

Разве он не социалист?

Ну, трудно сказать. К сожалению, он в этом плохо разбирается.

Вот как? — удивилась Мардж. Неужели? Хотя верно, что́ он может знать, что вообще можно знать о себе и о жизни, когда прозябаешь в такой дыре?

И вдруг из-за угла воскресной школы вывернулась машина Барнетов, старики на заднем сиденье, Питер за рулем. И Мардж сказала — да, большое спасибо, она будет очень рада, если ее подвезут.

Пока она садилась в машину, миссис Барнет сказала — подумайте, какая неожиданность этот дождь, обычно все-таки можно предвидеть заранее. Мардж сказала — да, ужасно неприятно, правда? Обернулась к Генри и прибавила — конечно, они еще увидятся.

И он остался один, и хотя в доме еще пели и барабанили на рояле, расслышал, как зовут — нет ли желающих помочь с мытьем посуды. Но лило уже не так сильно, и он сунул ракетку под блейзер, застегнулся на все пуговицы, поднял воротник и зашагал по аллее. Его опять одолела усталость, до дому совсем близко, и то неизвестно, как дойти, еле волочишь ноги, а уж остаться и таскать ведра с горячей водой…

но она обещала, он заставил ее пообещать, о господи боже с каким трудом он добился этого обещания. Но она все-таки ОБЕЩАЛА. Сам он не всегда держал слово, нет, далеко не всегда, но иногда держал. Черри. Нет, он никогда про нее не сказал, ни единой душе не проговорился. Ни разу. Так может быть. Если она скажет ТЕПЕРЬ он скажет будь это правда почему она не рассказала ТОГДА? Почему, да потому, ох, потому, что он взял с нее слово. Плакала навзрыд, думал, выскочит, даст ему пощечину и побежит жаловаться шефу, но не думал, нет, нет. И ведь не так уж надолго он ее запер. Походил по конторе, посвистывал, руки в карманы, очень был доволен собой, пошел в кабинет шефа, поглядел из окна на тех парней и подумал, даже подмывало им крикнуть — эй вы, свиньи, ТЕПЕРЬ вы ей ничего плохого не сделаете. И внезапно подумал совсем другое, даже в дрожь бросило, подумал, вдруг она там задохнулась нет нет даже затошнило, но знал, знал так надо было о господи. И вовсе не выскочила и не дала пощечину нет нет. Лежала на полу и вся дрожала и плакала навзрыд. Никак не мог ее поднять и вывести оттуда. Сколько часов прошло, пока перестала плакать, и еще долгие часы он твердил прошу тебя. Прошу. Ну пожалуйста перестань. И обещай ну пожалуйста обещай что не скажешь. Стоял на коленях подле ее стула и держал ее за руку и гладил руку и дотянулся, погладил по голове и все повторял не скажешь. Дорогая

— Нет, нет, ради бога,— сказал он — и чуть не подскочил, услышав свой голос. Но, на счастье, улица пуста, кругом ни души…

о-о когда она улыбнулась и он сказал какая у нее милая улыбка, и она сказала смотри, мой платок совсем мокрый, и он достал свой, посмотрел — почти чистый. И сказал обещай, не выпуская ее руки, обещай, прошу тебя, ты ведь ОБЕЩАЕШЬ, правда? И она ответно сжала его руку и пообещала. И улыбнулась, она улыбалась и потом до конца дня было так чудесно нет, он был так счастлив НЕТ. И в тот вечер по учебнику уголовного права он дошел до этого. Если девушке не исполнилось о нет нет

…А дома никого, даже тетя Клара, видно, куда-то ушла. Блейзер промок, и его бьет дрожь, и он так устал, пришлось пойти и лечь. И после чая надо будет засесть за учебники, ведь экзамены уже на носу. И…

невидяще уставился на страницу, начал опять сначала, уставился, опять начал сначала, перевернул страницу, но вернулся к предыдущей, потому что ничего не понял, опять начал сначала, уставился но она обещала. Но потом он ушел от Стрикленда НЕ МОГ не уйти. Не сказал ей что уходит. Что она подумала? И вдруг она водила знакомство с жокеями и с тем малым Но вдруг она


9

бог свидетель на нем нет греха. Да, бог свидетель. Так почему его грызет тревога? Ведь если даже, Христос все искупил. Возлюбленный души моей. Хранят объятия. Все пролитые в мире слезы. Омыты кровью Агнца. Если грехи твои алы убелятся. Только против святого духа нет нет. Надо спросить преподобного отца, но нет нет не может быть. А ЕСЛИ? Никогда не простится, никогда. Никогда. Потому что с ним БЫВАЛО. Да! Часто. Не так уж долго, о не так. Но БЫВАЛО. А ЕСЛИ? Только однажды о только ОДНАЖДЫ и никогда НИКОГДА. Но этого не может быть, нет, не может быть, а все другие. Омыты кровью агнца. И перед богом он невинен. Так почему же? Но что подумают люди? И родители? И преподобный отец? И если сказать — да, запер ее там. Почему? Для ее же блага. Поверят? А если сказать — нет. Выставить ее лгуньей, солгать самому, взять грех на душу о быть может согрешить против о НЕТ

Стыд и срам, что в субботу среди дня погода испортилась, да еще воскресенье такое выдалось безоблачное, когда никто бы особенно не жалел, если б хоть весь день лил дождь. И сейчас чудесное весеннее утро, о лучшем и мечтать нечего, почти не угнетает, что опять настал понедельник.

Генри повернул за угол, на главную улицу, и оказалось, в двух шагах впереди шагает мистер К. П. Макдермот. Мистер Макдермот самый знаменитый адвокат в городе, говорят, он уже вполне мог бы стать судьей, если б захотел. Но Сид объяснил Генри, в чем загвоздка: если у юриста хорошая практика, ему невыгодно переходить в судьи, тут куда меньше денег заработаешь. Никакого сравнения. Конечно, для города большая честь, если его коренной житель вышел в судьи, а все-таки нашим горожанам очень повезло, что Макдермот при них остался. Его уже несколько раз избирали мэром, и хоть он не священник, но много лет читает проповеди в англиканской церкви (в нашей церкви это называется — местный проповедник, объясняла мама).

Так вот, шагает мистер К. П. Макдермот, крупнейший законник города, председатель Общества юристов, как известно Генри; на нем костюм в тоненькую полоску, похоже, новенький, с иголочки, в руках трость, и, однако, если не знать, кто он такой, подумаешь — самый обыкновенный прохожий. И Генри сказал себе — ладно, только подождите, быть может, настанет день. А вернее сказать, наверняка настанет день. Тогда и он будет вышагивать, как мистер Макдермот, и размахивать тростью. И да, конечно, какой-нибудь юнец, начинающий подручный адвоката, будет смотреть на него и с почтением, и с завистью. Но только, подумал Генри, он-то, в отличие от мистера Макдермота, сам станет высматривать такого юнца. И заговорит с ним по-доброму, хорошо понимая, как он робеет (но и как жаждет, чтобы его заметили), понимая, какого труда стоило начинающему достичь первой ступеньки в своей профессии, и он охотно скажет юноше два-три ободряющих слова.

И он шел за Макдермотом по пятам, упиваясь своими мечтами, а потом с дорожки, ведущей к мосту через реку, на главную улицу вышел здешний мировой судья. Приостановился, подождал Макдермота, и они пошли дальше вместе, и Генри, идя следом, урывками слышал их разговор (да, они условились встретиться и обсуждали одно дело: вот жалость, превосходный малый — и так сам себя загубил), и оттого, что он слышит этот разговор, он будто чудом вырос в собственных глазах. Но услыхал он не так уж много, совсем недолго ему было с ними по пути… а потом через улицу перешел Сид, Генри подождал его, и они вместе поднялись по лестнице.

Девушки уже отперли контору, стояли и, еще не сняв чехлы с пишущих машинок, болтали и поправляли прически. А Сид по обыкновению тотчас взялся за работу, захлопотал, выглянул из своей комнатки и спросил, кто там готов, ему надо кое-что продиктовать. И одна из девушек взбила напоследок кудряшки, взяла блокнот и карандаш и прошла к нему. А Генри открыл окно для другой, и она сказала — какой славный денек! Хоть убейте, не поверю, что в такой день хоть один человек на свете не почувствует себя счастливым. И Генри поглядел на нее и почувствовал — есть что-то такое в ее словах… и она ответила таким взглядом, что он поневоле отвел глаза. Потому что ее взгляд словно говорил — да, она и вправду кое-что открыла ему о себе, ну и пусть, не все ли равно? И он спрашивал себя…

о нет

…тут в дверь постучали, и он выглянул, и какой-то человек сказал, что ему надо видеть мистера Грэма,— человек маленького роста, в рабочей одежде, без пиджака, только жилет поверх рубашки, и к поясу прицеплен кожаный мешочек для денег.

Видите ли, сказал Генри, мистер Грэм еще не пришел.

Тогда человечек пошарил в кармане, достал листок синей бумаги, и Генри понял, что это такое, и спросил, можно ли ему посмотреть.

А это был исполнительный лист, который он сам посылал: истец Торговая компания Хантер Брос, ответчик Джеймс Уоткинс, чернорабочий; причитается 9 фунтов, 15 шиллингов и 9 пенсов плюс судебные издержки.

— Вы хотите уплатить? — спросил Генри.

И тот стал ругаться.

Он ругался громко, на всю контору. В соседней комнатке все стихло, Сид, истый джентльмен, сразу перестал диктовать. Конечно же, все трое прислушиваются, и Генри почувствовал себя еще более неловко от такой ужасной ругани.

— Пожалуйста, сюда,— сказал он, провел посетителя к себе и закрыл дверь.

И посетитель пошел выкладывать ему все подряд, хоть Генри и повторял ему снова и снова — пожалуйста, не надо так выражаться, это неприлично, девушкам в соседней комнате слышно.

Он из кожи вон лез, объяснял Уоткинс, выплачивал по нескольку монет, когда только удавалось выкроить хоть парочку. Черт подери, что еще человек может? А теперь ему присылают эту гнусную бумажонку!

Ну, видите ли, сказал Генри, в таких делах мы просто обязаны выполнять поручения наших клиентов. Подождите минутку, сказал он и стал перебирать бумаги в поисках нужного документа. Да, сказал он, вы, очевидно, оставили без внимания мое письмо с предупреждением, что вам будет вчинен иск.

Тьфу, пропасть, сказал Уоткинс, больно мудрено ты разговариваешь, приятель.

И Генри сказал — прошу прощения. Разрешите мне объяснить все по порядку, и можно будет обратиться к фирме Хантера за новыми распоряжениями.

Ну уж нет, этого он не желает, заявил Уоткинс. У него жена и полдюжины ребят, всех прокорми, да еще жена два месяца пролежала в больнице. Тут он увидел, какое у Генри стало лицо, и сказал — ладно, ваша братия, верно, дополна наслушалась басен про хворых жен да про кучу ребятни. Так вот, приятель, я тебе выложу чистую правду, только это между нами, ясно?

Около года назад он попал в переплет, сказал Уоткинс, и это его здорово подкосило. Он тогда работал возчиком, развозил молоко, и с деньгами было туго. Ну, и он сам не знает, как оно получилось… ему всегда разрешалось несколько монет оставить при себе, чтоб было чем дать сдачу, а иной раз среди дня случалось дома прилечь передохнуть, и кто-то из детишек, видно, добрался до сумки с деньгами, нашел себе игрушку. Коротко говоря, его уволили и засудили, и всего-то дали полгода условно, да вот беда, пропечатали о нем в газете. И он никак не мог найти другую работу. А пока он был без работы, жена и задолжала в магазине. Что ж ей еще оставалось, детишки бы вовсе изголодались, они и раньше-то жили впроголодь. Ну а сейчас он нанялся в одну пекарню, развозит хлеб, но, если сызнова потянут в суд, ему совсем лихо придется. И что жена хворала — это тоже чистая правда, не угоди она в больницу, он бы уже почти расплатился с долгом.

Генри откачнулся на стуле так, что передние ножки оторвались от пола, и сказал — понимаю. А потом подался вперед, с треском опустив стул на все четыре ножки, и спросил — сколько вы можете выплачивать каждую неделю, но только аккуратно?

Ну, много-то он не сможет. Но он ведь сказал, что все время старается, из кожи вон лезет. Так оно и есть. По соседству пустует клочок земли, он ее вскопал, всю зиму каждую свободную минутку там надрывался и растил раннюю картошку. Чтобы, значит, выручить деньжат и выплатить весь долг разом.

И Генри сказал, это обнадеживает, а когда Уоткинс рассчитывает получить за картошку деньги?

Тьфу ты, пропасть! — сказал Уоткинс и опять пошел ругаться на чем свет стоит. Вашей бражке хорошо, сидите в теплом местечке, хоть бы когда-никогда нос наружу высунули. Или, может, не знаешь, приятель, какие нынче шли дожди? Может, мне это в страшном сне привиделось? Только больно мокрый был сон.

Он надеялся, ростки взойдут, когда морозы кончатся, и с этим, правда, повезло, но, когда уж его участок зазеленел, тут и зарядили что ни день дожди. И на картошку напала чертова хвороба, а тут субботний ливень, а назавтра жарища, и теперь, считай, весь урожай псу под хвост. Если хотите знать, этим летом наверняка и заправские фермеры прогорят. Хотел бы он знать, как бы Генри на его месте выкрутился? Ваша бражка, кто круглый год штаны просиживает, так ли, эдак ли, а извернется, всегда будет сыта, а вот кто спину гнет и жратву растит, тем не хватает. Не худо бы для разнообразия, чтоб оно получилось наоборот, как по-вашему? Вот он, Уоткинс, совсем бы не прочь посидеть в тепле, и чтоб лодыри, которые только и знают целыми днями штаны просиживать, на него бы поработали.

Но, разумеется, это не имело никакого отношения к иску, который составил Генри, Уоткинс только зря тратил время. И потом, он должен бы понимать — если хочешь получить отсрочку для уплаты долга, не годится так разговаривать. И Генри сказал, что, право, не видит оснований обсуждать этот вопрос и, к сожалению, больше не располагает временем. Но он свяжется с фирмой Хантер и в следующий раз сообщит Уоткинсу, согласны ли те в какой-то мере пойти ему навстречу. Пока он ничего больше не может сказать, но завтра, безусловно, сумеет что-то к этому добавить.

Ладно, сказал Уоткинс, у него тоже нет больше времени, он оставил лошадь у дверей, и куча народу ждет, когда он им привезет хлеб.

Но все равно спасибо, приятель, сказал он и вынудил Генри обменяться с ним рукопожатием, и еще сказал — он так считает, Генри славный малый, хотя вообще-то он вовсе не любитель законников.

Избавясь от него, Генри подумал, пожалуй, стоит узнать, как отнесутся к этому Хантеры. Повернулся на стуле, взял телефонную трубку. И пока ждал, чтобы его соединили с бухгалтером, услыхал шаги шефа на лестнице, а потом его голос за дверью. Дверь отворилась, шеф сказал — Он говорит по телефону, но вы входите,— и в эту самую минуту в трубке отозвались. Он стоял лицом к стене и, лишь когда закончил разговор, увидел тех двоих, что вошли в комнату и уселись за его стол, по другую сторону. Один был ему незнаком, но другого он нередко встречал в суде, это был сыщик.

И вдруг в глазах потемнело, он больше ничего не видел, только оглушил протяжный, пронзительный звук, будто взвыла пожарная сирена.


10

стараешься пересчитать цвета, но они все время движутся, не разберешь, где кончается один и начинается другой. Считай по одному, считай и называй. Синий, зеленый, желтый, красный, да, но еще сколько в промежутках, даже не знаешь, как они называются. И все время движутся и перемешиваются. Большая красная клякса разрастается и заслоняет все остальное. Берегись, она надвигается на тебя. И теперь красное только по краям, красная рамка, а внутри лимонно-желтое. Но берегись, посередине черное пятнышко, оно разбухает и надвигается на тебя. Корчатся зеленые червячки, корчатся и пропадают. Стараешься выбрать один, присмотреться к нему, а он корчится и пропадает. Смотри, там еще один, но он корчится и пропадает.

…И мамин голос зовет — Генри, Генри.

Что ж, если ей нужен Генри.

— Да, мама.

— Вот выпей это.

— Да, мама.

И у губ край стакана, и вкус — такая мерзость. Он попытался проглотить, но не смог, все выплюнул.

И мама говорит — ох, Генри…

тонешь, бьешься, не уйти бы с головой, вода свищет, кипит, захлестывает уши. Тонешь, вода закупоривает ноздри о нет, нет. Размахиваешь руками, загребаешь, уходишь вглубь, бьешь ногами, надо продержаться, бьешься, стараешься не дышать, только гул в ушах, и ни проблеска, сплошная, непроглядная тьма. Тяжесть, и тишина, хотя еще слышится гул, тяжесть, и нечем дышать, ноздри закупорены, и жжет в груди, огонь, но загребаешь и ногами бьешь, не сдаешься, если даже нет нет. И все-таки тонешь, захватила и держит тяжесть, и разрываешься, растворяешься, умираешь нет НЕТ. И потом всплываешь, и плачешь, мокро, слезы ручьями, плачешь, потому что так легко лежать, и дышать, и покачиваться на плаву, чуть плещет вода, сияет свет, покачиваешься

…И слышны голоса, и мама говорит — да, доктор. Непременно, доктор, не забуду, сделаю. Но незачем открывать глаза и смотреть. Мама здесь, значит, все хорошо. И с нею, наверно, все хорошо, раз она здесь и разговаривает с доктором. Стало быть, не о чем беспокоиться…

э плакса, плакса, сбежал домой из школы, плакса, если младенчик держится за мамочкину юбку, нечего ходить в школу, еще напрудит в штаны. Плакса. Маме нужны очки и она не видела о-о вот я весь с башки до пят и у Силача язык чуть не пополам и кровь капает бежит струей и сам бежишь дома возле мамы не страшно. Ты никому не сказал, не сказал, нет, нет, но убежал домой, возле мамы не страшно и тогда с тобой не может случиться ничего плохого. И с мамой тоже, а было столько крови, кровь капала и текла, и вокруг коровы грязь вся в крови и сзади торчала еще одна нога нет нет. Потому что потому что, потому, и всё. Что — потому? Потому что я не мог удержаться. Но ты ДОЛЖЕН был удержаться, такой большой мальчик, ты уже не младенец, ты становишься взрослым. Подумать только, все эти годы я так старалась, столько для тебя сделала и не сумела воспитать тебя ЧИСТЫМ душой и телом. И Черри нет нет. Бедный малыш, и Черри в красной шляпке, а было красное потому, потому и потому о нет. И Черри сидела в машине позади и зазвонил колокол и опять зазвонил, и еще, и так было чудесно нет нет. Потому что, потому что Черри нет нет. Но мама всегда здесь, внутри клубка и видишь Быстроногого Оленя и мама говорит тебе пора спать нет нет. Заставила тебя нет не надо нет. Но когда тебя тошнило мама всегда приходила и придерживала тебе голову пока

…И мамин голос — проснулся, Генри?

— Да, мама.

И приходится мерить температуру.

— Градусник под язык,— говорит мама,— и смотри не раскуси его.

— Да, мама.

— Тебе получше?

— Да, мама.

И мать говорит — Эх ты, растяпа, надо же — взял и заболел.

И он сглотнул, хотел заговорить и раскусил, ох, но это же нечаянно. И мерзкий вкус во рту, и он старается выплюнуть, и мама говорит — ох, Генри…

дядю Боба не видно среди роз, но, когда выглянул, все лицо облеплено лепестками и ухмыляется, и снизу протянулась рука, а в ней стакан с пивом и пена через край. И цепляешься за мамину руку и прячешься за мамину юбку чтоб дядя Боб тебя не увидел. Если можно прибежать к маме или к отцу, ничего худого с тобой не случится. Но дядя Боб на заднем сиденье, держит Черри на коленях, и ее красная шляпка вовсе на нем, а не на Черри, и машина катится в провал, и дядя Боб обхватил Черри обеими руками, и оба смеются и подпрыгивают вверх-вниз, и ты говоришь — мама, правда, это гадко? Такой дряни туда и дорога. И звонил колокол, и мама поцеловала тебя на прощанье, и пришлось поехать, пришлось, а ты так хотел остаться дома и заботиться о ней. Но пришлось сидеть в машине с Черри и с дядей Бобом, и они смеялись, а ты плакал. Вниз, вниз, все темней и темней, тебя закрыли наглухо, не выбраться. И умереть, глаза засыпает землей, и нечем дышать. И в темноте слышно, Черри с дядей Бобом смеются и слышно — целуются. О нет нет. И хочешь только одного — остаться с мамой и заботиться о ней, а она будет заботиться о тебе, уютно, как птенчику в гнездышке, хоть ей иногда и приходится говорить отцу, чтоб он тебя выпорол. О-о. Гадкий, гадкий. Но ты ДОЛЖЕН удержаться. Дурные, грешные люди. Что будет с миром, если не станет таких хороших людей, как папа с мамой. Которые тебя любят. И отче наш иже ecu

…И он проснулся среди дня, шторы почти совсем спущены, но мама сидит и шьет, сидит у окна, чтоб светло было шить. И, видно, на дворе солнечно, и ветра нет, и слышны птичьи голоса. Наверно, в ветвях персикового дерева, что у самого окна, сидит дрозд. Будь хороший, будь хороший, будь хороший, повторяет он так громко, отчетливо. А потом тише и словно бы ласково — будешь хороший, мы знаем, знаем.

А он лежит, и смотрит, и молчит, пускай мама не знает, что он проснулся, смотрит, как опускаемся игла и проходит насквозь и опять поднимается и за нею тянется нитка. Изредка слышно, кончики пальцев царапнут по шелковистой ткани. Он смотрит, и вдруг мама говорит — ах, будь оно неладно! — и поднимает глаза от шитья и видит, что он открыл глаза и смотрит на нее.

— Ну как,— говорит мама,— получше тебе?

— Да, мама.

— Вот и хорошо,— говорит она.— Подожди минутку, скоро я тобой займусь.

— Да, хорошо, мама.

И она продолжает работать иглой, но быстрей прежнего, шьет и разговаривает.

Мистер Грэм звонит каждый день, справляется о здоровье Генри, говорит она. Это очень великодушно с его стороны, и он передал, пускай Генри не беспокоится, сколько бы времени он ни болел, место остается за ним, пока он не выздоровеет. Но, конечно, надо взять себя в руки и поскорей поправиться, чтобы мистеру Грэму не пришлось ждать слишком долго.

Он сказал, что ты очень хорошо работаешь, говорит мама, и нам с отцом было очень приятно это слышать.

И, кстати, она может кое-что рассказать ему про этого мистера Стрикленда. Стыд и срам. Представляешь, он присваивал то, что ему не принадлежало. Стали проверять его дела, и это вышло наружу, и он еще счастливо отделается, если его не засадят в тюрьму. В конце концов, кто прикарманивает чужие деньги, тот ничего другого и не заслуживает.

Нет, право, ты прекрасно поступил, что бросил ту контору и нашел себе другое место, сказала мама.

Будь хороший, будь хороший, будь хороший, повторял дрозд.

И Генри повернул голову на подушке и крепко зажмурился, но все равно просочились слезы. И мама услыхала, как он шмыгнул носом, и подняла глаза от шитья, и сказала — ну что ж, пора принять лекарство…

хорошим о да да, лучше быть хорошим, есть хорошие люди, как отец с матерью, и есть другие, дурные, грешные. Благочестие всегда вознаграждается, говорит мама. И честность лучшая политика. Да, и он молился, и господь бог услышал его молитву. Ради Христа. О да о благодарю тебя господи. Все слезы всех страждущих. Как отец милует сынов. Вы должны возродиться. И мистер Грэм сказал о благодарю тебя, господи. И поправишься вовремя, и выдержишь все экзамены, и потом будешь ходить с тростью, как мистер К. П. Макдермот, и все деньги отдавать матери, потому что она всегда говорит, отец мало зарабатывает, гораздо меньше, чем думают некоторые. О нет. И качаешься на волнах, качаешься

…Вернулся с работы Арнольд и зашел к нему и спросил — как себя чувствуешь, малыш? И отец и тетя Клара тоже пришли, и отец назвал его растяпой, но тетя Клара, хоть и застряла надолго и болтала без умолку, ни слова не сказала против него…

благодарю тебя, господи

…И мама пришла и спросила, не проголодался ли он и чего ему хочется вкусного?

Ну, копченой рыбы в доме нет, и все равно копченого ему пока нельзя. А вот яйцо в мешочек и подсушенный хлеб ему не повредят, и на закуску немножко рисового пудинга.

Когда она внесла поднос с едой, у него прямо слюнки потекли, и он сказал, что ужасно проголодался, и мама сказала — очень рада это слышать, только смотри ешь не спеша. Но он был зверски голоден, и в два счета на тарелках не осталось ни крошки, и он крикнул — а можно еще пудинга? Мама отозвалась — пускай подождет минутку, сейчас она посмотрит, и если он уже все съел, так надо надеяться, не глотал не жуя.

Но когда она вошла, он сказал, что больше ничего не хочет.

— Ты же просил еще,— сказала мама.

Но он сказал — кажется, его начнет тошнить, и тогда мама сказала, ну, если он все проглотил не жуя, так ему и надо.

Только напрасно она стояла сложа руки и собиралась еще ему выговаривать, потому что у него началась рвота.

И он ждал…

тебя тошнит но мама

…Его ужасно тошнило, но мама только держала таз и повторяла — о господи, хоть бы это стало ему уроком.


11

Обидно до смерти, что он не поправился вовремя и не смог сдавать экзамены. Но мама все повторяла — ничего, не огорчайся, в другой раз больше повезет. И заставила его высчитать по годам, пускай он сам скажет, сумеет ли стать дипломированным юристом к двадцати одному году.

Что ж, пожалуй, да, если усердно заниматься и если ко времени экзаменов ему немножко больше повезет.

Ну так стоит ли расстраиваться?

Он понял, что выздоровеет гораздо быстрей, если перестанет расстраиваться.

И сказал, что совсем он не расстраивается.

Тогда пускай встряхнется и приободрится и постарается не унывать.

Разве можно вешать нос, когда лето еще только начинается, а уже настала такая чудесная погода?

И, помимо всего прочего, давно пора ему вернуться на службу. Право же, он должен взять себя в руки. Надо пойти к мистеру Грэму и сказать, что он еще не совсем оправился, но хотел бы приступить к работе, для начала — неделю-другую на неполный день.

Да, вот так ему следует поступить, и она уверена, что он почувствует себя в тысячу раз лучше, чем сейчас, когда он целыми днями киснет и слоняется по дому. И только путается под ногами у тети Клары.

Ну разве он не согласен, разве мама не правильно рассуждает?

Нет, не согласен, сказал он.

Генри!

Куда это годится — грубо отвечать матери.

Ну, просто он чувствует, что пока еще не в силах работать.

Хорошо. Если он недостаточно окреп, пускай посидит дома еще неделю. Но если он и через неделю не возьмет себя в руки, придется ей поговорить с отцом.

И она сказала — помнится, он всегда был такой. Если приходилось пропускать уроки, после нипочем не желал возвращаться в школу. И она не могла понять, что это с ним, ведь с Арнольдом никаких таких забот не бывало. Ничего похожего.

Нет, она его не попрекает, не говорит, что он хуже брата, но уж так получается. Она и помыслить не может, что один из ее сыновей окажется никудышным лентяем, она вовсе не считает его таким, и ведь он всегда учился гораздо лучше Арнольда. Но не век же учиться в школе, а когда ее окончишь, каждый должен выбрать себе дорогу… взрослые сыновья должны найти себе дело и вносить в дом свою долю. Пусть не надеются, что отец будет без конца на них работать.

Вот и все, что она может сказать по этому поводу. А если он не возьмет себя в руки, пожалуй, придется ему от отца и еще кое-что услышать. И она только надеется, что отец не подкрепит свои слова палкой… неужели отцу придется высечь такого взрослого сына, это ж был бы немыслимый позор.

Хорошо, мама, сказал он. За неделю я все-таки наберусь сил.

И если она не против, может быть, они сыграют в теннис, хотя он еще и не в состоянии выйти на работу.

Ну, по ее мнению, если у него хватит сил играть в теннис, так и работать хватило бы. Но, раз уж она дала ему еще неделю, пускай получает удовольствие, однако ей было бы куда приятнее, чтоб он занялся хоть каким-то делом, а не киснул и не слонялся зря по дому. И пускай поостережется, как бы мистер Грэм не увидел его на корте, неудивительно, если мистер Грэм будет на этот счет того же мнения, что и она.


Он звонил и звонил по телефону, но все напрасно, ведь никто не мог с ним играть, пока не кончился рабочий день. Но Питер Барнет сказал — знаешь что, давай встретимся на кортах завтра с утра пораньше, до завтрака. В такое время там не будет ни души, выберем любой корт и хорошенько потренируемся для состязаний, на которых предстоит выступать, как только Генри опять будет в форме.

И Генри сказал — да, хорошо, он придет.

Но что-то скажет мама, если на службу он не идет, а вскакивает пораньше и до завтрака бежит играть в теннис?

Хотя незачем ничего говорить. Он встанет и уйдет задолго до того, как просыпается отец, и дома никто ничего не узнает. Может быть, он даже сумеет вернуться так, что никто не увидит, а после сделает вид, будто только что проснулся.

С вечера мать по обыкновению рано отослала его в постель, и, чтобы наверняка не проспать, он не спустил штору, конечно, солнечный свет его разбудит. Но очень долго не удавалось уснуть, а потом он опять и опять просыпался, хотя было еще совсем темно. И все время снились сны, вернее каждый раз, как он засыпал, ему виделся один и тот же сон. Все тот же давно знакомый сон, слишком часто снился и уже постыл и надоел. Нескончаемо долгий сон, от него всегда ужасно устаешь. Хотя как будто ничего особенного не снится, только шагаешь без счета милю за милей по сухому песку, а за плечами что-то вроде тяжеленной скатки. Тяжесть невозможная, еле-еле передвигаешь ноги. И это длится часами, тяжесть все непосильнее, чувство такое — вот-вот упадешь, и все же как-то ухитряешься переставлять ноги. И словно бы за эти долгие часы не продвинулся ни на шаг. Но все равно идешь, нога тонет, грузнет в песке, насилу вытягиваешь ее, переставляешь, и кажется, уже насквозь промок от пота, трещит каждая косточка, рвется каждая мышца, и все тело жжет как огнем.

И когда он проснулся, в лицо ему било солнце.

Поздновато, понял он, слышно, в кухне отец уже разводит огонь. Придется выждать, пока он выйдет в сад. И не надо было сговариваться с Питером насчет тенниса, кажется, так устал, что и с кровати встать нет сил, а не то что гоняться по корту за мячом.

Отец успел выгрести золу из печи, сходить во двор за щепками и, наверно, уже растопил плиту, слышно, как занялось и потрескивает дерево. Опять вышел с угольным ведерком, сейчас подбавит в огонь угля и пойдет задать корму курам.

Значит, надо скорей встать и, улучив минуту, улизнуть. Но Генри отвернулся к стене и закрыл глаза.

И снова его разбудил только знакомый звук: тетя Клара у себя подняла штору.

И пришлось сесть, потому что теперь вся подушка на солнце, голову напекло и уже невозможно терпеть. А когда сел, увидел за окном сад и в саду отца. Отец сидел на корточках, но ничего не делал. Просто сидел, почти скрытый кустом крыжовника, сидел совсем тихо и из-за куста смотрел в сторону дома.

И слышно было, как тетя Клара у себя шлепает босиком и одевается. А потом хлопнула ее дверь, и слышно стало, как она ходит по кухне.

И вдруг отец поднялся и пошел в глубь сада.

И Генри опять тихонько лег и укрылся с головой.

Позже, когда мама позвала и велела скорей вставать, он сказал, что у него нет сил встать и завтракать он не хочет.


12

Он лежал на покатом берегу, уткнувшись лицом в траву, нагишом под лучами солнца.

Отец с матерью всегда очень сердились, если он попадался им на глаза без рубашки. Отец всегда повторял, что непозволительно купаться без костюма, который закрывает человека от шеи до колен. И мать говорила — ну конечно, непозволительно. И она просто не понимает, как это люди не умеют вести себя прилично.

Он повернулся на спину, приподнялся на локте, ладонью заслонил глаза от солнца. Дальше и ниже, едва в десятке шагов от его ступней, вдоль берега течет река. Поодаль она зеленая, матовая и словно бы плотная, чуть ли не твердая, хотя верхний слой непрестанно скользит мимо. А вблизи вода теряет окраску, становится прозрачной, течение медлит, и поверху, то тут, то там, неуверенно закручиваются крохотные водоворотики. Слева и справа порой самыми кончиками ветвей касается воды плакучая ива, ветви тянет по течению, они резко высвобождаются, отдергиваются и опять опускаются в воду. Берег позади круто уходит вверх, весь в зарослях ежевики, длинные свисающие плети почти скрывают его убежище.

Когда мать спрашивает, как он себя чувствует, он всегда отвечает — ни капельки не лучше. Так безопаснее. А новый доктор сказал — ему полезны солнечные ванны, и усиленное питание, и нужен покой и отдых по меньшей мере на полгода. А в остальном предоставьте его самому себе. Пока он не чувствует себя лучше, ничего с ним не могут поделать.

И он усмехнулся и сказал — бедная мама. Сорвалось ненароком, вообще-то он по обыкновению ничего не собирался говорить вслух, хоть тут и некому услышать.

Никто не полезет сквозь заросли ежевики, а если кто-нибудь пойдет берегом, под ивами, надо думать, слышно будет еще издали. На другом берегу не видно никакого жилья, и, надо думать, едва ли с той стороны его кто-нибудь увидит.

Солнце стало чересчур припекать, и он сел, стряхнул со спины травинки и сучки, потом поднялся. Спереди он весь очень славно загорел, а дома, в спальне, изгибаясь, изворачиваясь перед зеркалом, убедился, что сзади загар еще темнее. Он вскинул руки вверх, присел, выпрямился, еще раз, еще, раз-два, раз-два. Наклон вперед, похлопать ладонями по бедрам, напрячь мышцы, снова расслабить.

Когда была зимняя ярмарка, тетя Клара повела его в балаган, где показывали татуированную женщину. Женщина была в юбке с прорезями, и она выставила огромные толстые ноги в прорези, так что всем видны были картинки на ногах. А потом повернулась спиной, и стали видны картинки по всей спине, такое на ней было платье, почти ничего не закрывало. И она сказала, она будет какому-нибудь почтенному человеку хорошей женой, потому что, если на него нападет бессонница, он может сидеть и разглядывать картинки. Но тетя Клара сказала, это отвратительно, и не стала смотреть. А потом та женщина сказала, если кому из мужчин угодно, пускай потрет ей спину и сам убедится, что картинки не стираются, и тогда тетя Клара за руку потащила Генри из балагана. Но он оглянулся и увидел, как один человек послюнил палец и хотел стереть картинку.

Бедная тетя Клара, сказал он.

Он вышагивал взад-вперед, стараясь поднимать колени повыше, левой, правой, левой, правой. Потом двинулся по кругу, быстрей, быстрей и под конец бегом.

Однажды в субботу, когда он был еще совсем маленький, отец повел его поглядеть, как одна дама полетит на воздушном шаре. Посреди выгона горел костер, а над костром плясал и вздрагивал воздушный шар. Вокруг костра стояли люди и натягивали привязанные к шару веревки. Они тянули из всех сил и кричали, что долго им шар не удержать. И все говорили, а где же та дама, может, она явится слишком поздно, но тут по дороге подкатил «форд», и шофер громко сигналил. У ворот из машины вышла дама, на ней было туго обтягивающее трико, точно на акробатах в цирке, и шляпа со страусовым пером, и она побежала на середину выгона к шару. И те люди еще сильней натянули веревки и закричали, но, когда она была уже рядом, им не удалось удержать шар, они выпустили веревки, и шар взвился вверх. И эта дама сдвинула шляпу на затылок, так что большущее перо легло ей на плечо, выставила одну ногу вперед, подбоченилась и стала кричать на тех людей и ругаться нехорошими словами. И отец потянул Генри за руку прочь, они пошли домой, и отец сказал, эта дама просто мошенница.

Бедный отец, сказал Генри.

В конце концов, может быть, утром он и не подглядывал.

Он перестал бегать, тяжело дыша, опустился на колени на самом краю берега и посмотрел в воду. По песчаному дну ползают крохотные детеныши-рачки. Два рака побольше, нацелив клешни, стараются обойти друг друга с тыла.

То были самые лучшие каникулы за всю его жизнь. Всей семьей сели в поезд, и он оказался рядом с какой-то старой дамой, а она разговаривала со своим соседом. За всю жизнь я только один раз была на скачках, рассказывала она, и выиграла десять фунтов. Все друзья стали мне говорить — иди домой, ты уже разбогатела. Но я не послушалась, нет, я осталась и проиграла все свои деньги, и пошел дождь и погубил прекрасное страусовое перо на моей шляпе. А со станции до фермы ехали в открытой коляске. И Арнольд смастерил лук и стрелы, и они ходили к оврагу и стреляли в трубастых голубей, у которых хвост веером. И мистер Джоунс прокатил его на лошади без седла, руки у него были волосатые, дочерна загорелые, а на ногах сапоги из жесткой кожи и подбиты серебряными гвоздями. И в ручье они увидали раков, и мистер Джоунс сказал — он зовет их ползунами, а маори их называют коура. И отец взял всех прокатиться в плоскодонке вверх по ручью, но угодил под нависшую ветку, и мама оказалась в воде.

Бедная мама, сказал он.

Но если отец не подсматривал, почему я на него подумал? — сказал он.

Не знаю, сказал он.

Сел на берегу и свесил ноги в воду, по воде пошла рябь, и раков не стало видно. А когда вода успокоилась, они уже исчезли.

Он соскользнул ниже, ноги коснулись дна, и он пошел вброд по ручью, потом поплыл вкруговую обратно к берегу. А потом, цепляясь за береговые травы, стал взбивать воду ногами.

Вылез на берег и стал на краю, ладонями стряхивая с себя воду. Так и стоял, подставляя солнцу то спину, то живот, пока совсем не обсох.

Ничего я не знаю, сказал он.

Пошел к своей одежде за носовым платком, достал его из кармана, вместе с платком достал письмо от Мардж и перечитал заново от начала до конца. Ее дядя, адвокат, готов взять его в свою контору, писала Мардж, и хочет, чтобы Генри приступил к работе после пасхальных каникул.

Часть вторая

13

Изредка он ненадолго засыпал и опять просыпался от холода. Скорчился в ледяной постели, ныли затекшие ноги, и он твердил себе, что надо встать, поискать, чем бы еще укрыться. И все же час за часом лежал не шевелясь, мучительно хотелось вытянуть ноги, но он знал, каково будет ступнями коснуться ледяного изножья кровати…

зачем ну зачем я здесь в холоде и в темноте? Холодная постель поворачивается к солнцу, холодный зародыш ждет часа родиться на свет. Зачем я зачем зачемяздесь

…уснул на рассвете, и разбудил ее голос; и все еще так холодно, что не шевельнешься, но, лежа лицом к стене, можно смотреть в щель между досками. Она стоит в саду, ниже по склону холма, в халате, наклонилась над грядками, так что космы падают на глаза, и разглядывает ростки. Его разбудили ее пронзительные крики, но сейчас она что-то бормочет себе под нос — и вот хватается обеими руками за волосы, вскидывает руки вверх и опять вопит, подняла голову, ему видно ее лицо и кривящийся в крике рот. А еще ниже по косогору, за уэйрой [6] и садовой оградой, полдюжины псов сидят и слушают, натянув цепи во всю длину, и вот один начинает лаять и рваться на цепи. Тогда поднимают лай и остальные, и наконец уже не отличишь лай от эха, что отдается через всю долину.

И, не в силах больше терпеть сводящую ноги судорогу, Дэйв переворачивается на спину, ступни касаются ледяного изножья кровати, и его передергивает. Он зевает, потягивается, но еще весь закоченел и дрожит; поворачивает голову, а на второй кровати, опираясь спиной о сложенную вдвое подушку, сидит Джонни и свертывает самокрутку.

— Утречко прямо как на Северном полюсе,— говорит Джонни.

В эту пору — и такой мороз, думает Дэйв, а ведь считанные недели остались до рождества.

— Да,— говорит он,— ночью было очень холодно.

Опять поджал ноги и смотрит на Джонни, тот, уже дымя самокруткой, поднялся и стоит возле кровати, ступни и пальцы грязноваты, из-под фланелевой рубахи торчат длинные тощие ноги. Он выбрался из одеяла, в которое кутался, ложась на матрас, отбросил самое верхнее одеяло, и оказалось, там лишним слоем для тепла были разложены его штаны и все прочее, даже носки, и конечно, все это он теперь наденет теплое. Дэйв смотрит и думает — вот и видно, какой я безнадежный болван…

зачем ох ну зачем я здесь, здесь только и есть что маори и никакой пастушки, нет нет. Потерян я и гибну здесь. (Что значит «здесь» для бездельника, перекати-поля?) Но всегда остается скука. Plus ça change… [7]

Когда он сел на кровати и начал обуваться, на пол упала книга, Джонни подобрал ее.

— Шекспир, «Зимняя сказка»,— прочитал он вслух. Раскрыл и на первом листе прочел: — Генри Грифитс. Ты что, перекупил ее у кого-то, Дэйв?

Да нет. Не перекупил.

— Дэвид — мое второе имя,— сказал он.

Джонни подождал, пока он совсем собрался, и только тогда сказал:

— Миссис Макгрегор говорила, тебя зовут мистер Спенсер.

Дэйв зевнул.

— Да, Джонни, верно. Только я сам себе опостылел. Захотелось все переменить. Но ты уж будь другом, Джонни, никому не говори. Когда-нибудь я тебе все расскажу.

Джонни вышел, не сказал больше ни слова, и через минуту сквозь щель между досками Дэйв увидел, как он враскачку шагает в своих грубых башмаках по дорожке к уэйре. Жена хозяина все еще стояла там и все еще что-то бормотала, но, когда Джонни подошел, закричала ему — смотри! Он чиркнул спичкой и, снова дымя самокруткой, молча смотрит, лицо точно коричневая маска, усталое, иссечено морщинами, под глазами мешки.

— А говорит, есть бог! — кричит она.— Какой тут может быть бог?

Нет, ты скажи! — кричит она, вытянула руку, наставила на Джонни указательный палец.

Но Джонни молчит, только сунул руки в карманы, скрестил ноги, выпустил струю дыма, смешанное с дымом дыхание на холоде превращается в пар.

— Смотри! — кричит она и показывает на землю.

Вот что наделал бог. Послал семена, потом послал дождь, и они проросли, а теперь послал мороз и убил их.

А говорят, есть бог!

Бог! Бог!

И опять залаяли псы, и уже не разобрать, что она говорит, но она снова подняла голову, на запрокинутом лице презрительно кривятся губы, а потом она плюнула, плевок взлетел вверх и шлепнулся ей на лицо, она яростно затрясла головой и утерлась полой халата.

Джонни прошел по дорожке к скамье, приставленной к торцу уэйры. Перевернул стоявшее вверх дном ведро, оно загремело, и псы умолкли и смотрели вслед, пока он не скрылся из виду, потом снова сели, глядят на хозяйку.

И Дэйв, лежа на кровати, тоже смотрит сквозь щель в стене лачуги. Совсем неуютно лежать и смотреть, он застыл, закоченел, но вставать так неохота, начнешь двигаться — согреешься, но сперва накинется колючий холод, так неохота заново родиться на свет…

зачемзачемъя о зачем

…Солнце уже заглядывает в долину. Свет пятнами ложится на лес, что карабкается по откосу за речкой, и освещенные деревья вновь стали тускло-желтыми. (Дэйв удивлялся, что леса здесь не очень зеленые, и ему объяснили: в это время года они цветут, и желтизна — от пыльцы.) У него на глазах пятна света ширятся, соединяются, окрашивая деревья в желтый цвет; вот иней по эту сторону речки начал таять, и трава, там, где ее не затеняют старые пни, стала зеленая. Еще минуту спустя солнечный свет перекинулся через дорогу и почти достиг уэйры. Он добрался до собачьих конур — и один пес зевает навстречу солнечным лучам, два чешутся, один лежит на боку, другой свернулся клубком и вылизывается, а последний растянулся на брюхе, уткнув морду в передние лапы. Потом загремели цепи, и вот все псы на ногах, все смотрят в одну сторону и тихонько помахивают хвостами. Хозяйки сейчас не видно, однако она еще в саду, Дэйву слышно — бормочет что-то, а из-за угла уэйры вышел хозяин, наверно, ищет ее. Застегивает пояс с ножом в ножнах, и на поясе болтается цепочка с точилом для ножа. С плеч хозяина свисает на спину старое одеяло, Дэйв знает — оно связано вокруг шеи обрывком бечевки да еще скреплено булавками; от шляпы, поля которой спереди отрезаны, он кажется еще выше ростом. Шляпа точно шлем, и хозяин напоминает воина с какой-нибудь старинной картины. Пожалуй, с картинки из Библии, думает Дэйв, такая у него темная кожа, крупный орлиный нос и длинная черная борода, в которой еще не слишком заметна проседь.

Хозяин позвал жену, она не откликнулась (а уж наверно, услыхала, понимает Дэйв, потому что бормотанье смолкло), и он скрывается из виду, уходит по той же дорожке, по которой ушел с ведром Джонни; собаки медленно поворачивают головы, смотрят ему вслед, чуть заметно помахивают хвостами, но хлопнула отворенная калитка — и псы разом подняли лай, рвутся с цепей, натягивая их до отказа, встают на дыбки. Вот опять появился старик — вышел из загона, идет к собакам, спустил их с цепи, и они прыгают вокруг него, скачут, взвиваются в воздух, лижут ему руки и пытаются лизнуть в лицо. Потом принимаются бегать широкими кругами, гоняются друг за дружкой, и тявкают, и визжат, и щелкают зубами, играючи валят друг друга наземь. А потом хозяин скрывается из виду — и псы затихают, сидят порознь, тужатся, сгорбясь, занятые каждый своим делом, но при этом неотрывно следят — далеко ли уходит хозяин. И каждый старается поскорей покончить с неотложным, лишь наспех, для порядка, откидывает задними лапами землю и с лаем мчится прочь, спеша обогнать хозяина.

Еще несколько минут — и опять стукнула калитка, по дорожке приближается Джонни с молоком, позади него откуда ни возьмись хозяйка — спрашивает, не знает ли он, куда подевался тот старый дурак. Джонни не знает, видел только, что хозяин ушел по дороге и прихватил с собой собак. Так почему он не сказал ей, куда пошел? Да ведь он же звал, думает Дэйв, чего ж ты не откликнулась? — а она продолжает: я, мол, слыхала, он крикнул, но только один раз, да и то не в полный голос. И, все еще донимая Джонни жалобами, идет за ним и скрывается за углом уэйры…

о зачем

…И теперь весь мир, видный в щель между досками, опустел, но как бы чего-то ждет. Только лес на восточной стороне косогора, уже сплошь освещенный солнцем, кажется, живет своей особой жизнью — оттуда, где он граничит с небом, то и дело взмывает ввысь птица, прочертит круг, черная на голубом, и опять канет в чащу. А все остальное пустынно и ждет, ведь уже не видно ни собак, ни хозяина и хозяйки, ни Джонни. Ждет трава, зеленая теперь и в тех местах, куда раньше падали тени, только влажная от растаявшего под солнцем инея. Ждут пни и иссохшие мертвые деревья у речки, даже зимородок, что прежде скрывался внизу на самом берегу, а теперь взлетел на сук мертвого дерева, сидит неподвижно и ждет.

Весь мир опустел и ждет, ни звука, ни движения, только взлетают над зарослями птицы. Дэйв смотрит, и странное чувство овладевает им, словно что-то притягивает, словно все настойчивей влечет его в этот замерший в ожидании мир,— пусть заросли упорствуют в своей отдельной, особенной жизни, но расчищенная земля опустела и ждет, она бессильна зажить по-своему и зависит теперь от новой, непостижимой связи с жизнью людей и их животных. Дэйв никак не может подобрать слова для своего ощущения, но ясно чувствует эту странную властную тягу и вместе — как бы утрату, будто теряет понапрасну время, упускает случай…

— Надо вставать,— говорит он вслух.

И все равно лежит, зажмурясь, и думает — вечно я на шаг отстаю. Почти всю ночь от холода не мог уснуть и не мог сообразить, чем бы согреться, пока не увидел, как встает Джонни. А потом Джонни вышел в мир, который ждет снаружи, зная, чем он с этим миром связан, едва ли он понимает и осмысливает эту связь — и однако знает ее, вот и пошел доить корову. И жена хозяина уже там, в том мире, и проклинает мороз, который погубил ее рассаду. А потом и хозяин вышел, и собаки ощущали ту же тягу, им пришлось подождать, но и они больше не ждут, они вместе с хозяином уже где-то там, в пути, скрываются среди папоротников, проверяют, не обмануло ли чутье (и не ошибаются), вновь выбегают, уносятся вперед и, поджав хвосты, возвращаются, когда хозяин велит им идти следом, и с высунутых языков каплет слюна.

И Дэйв ощущает утрату, будто теряет понапрасну время, теряет случай. Словно всю свою жизнь он говорил нет…

о зачем

…Лишь слой мертвого дерева толщиной в каких-нибудь полтора дюйма отделяет его от залитого солнцем мира, такого близкого, рукой подать, и все же, кажется, бесконечно далекого,— и откуда взялась мысль, что он, Дэйв, неведомо как заплутался в какой-то пещере и уже никогда не найдет выхода?

— Разве только беда в том, что я просто лентяй,— говорит он вслух.— По крайней мере так, уж наверно, сказала бы мама.

Но, открыв глаза, он чуть не ахнул от изумления: мир по ту сторону щели уже не кажется пустынным и выжидающим. Потому что за собачьими конурами пасется корова, которую подоил Джонни. Видно, как она шарит языком, нащупывая пучки травы, и слышно, как отрывает их. Только дня два назад она казалась косматой, неряшливой в сбившейся комьями зимней шерсти; а потом чуть ли не за одну ночь преобразилась, шелковистая шкура так и лоснится. Вспомнилось, как удивительно и приятно было гладить ее огромный гладкий выпуклый бок. И сейчас от одного ее вида опять вернулось это ощущение, стало удивительно и приятно, и внезапно охватила такая острая радость, что даже в дрожь бросило. Он отшвырнул одеяла, слишком много времени он потерял понапрасну — и ни сам он, ни мир за стеной не могут больше ждать ни секунды.

После ночных заморозков дорожка скользкая, и подошвы старых городских башмаков, в которых он вышел на работу, так и разъезжаются. Неподалеку от уэйры он поскользнулся и с размаху уселся наземь; а она стоит тут же за дверью, слушает, что говорят по телефону, и, прикрыв трубку ладонью, спрашивает — больно ушиб задницу? Нет, ничего, только штаны сзади в грязи и намокли, и он подходит к очагу, чтобы обсушиться. Джонни сидит на диване, просматривает картинки в «Уикли ньюс», старается бесшумно перелистывать страницы, чтобы не мешать ей слушать, что говорят по телефону. И, кроме слабого шороха голосов в трубке, только и слышно, как медленно лопаются пузыри в овсяной каше на огне. Дэйв стоит, заложив руки за спину, проверяя, как сохнут сзади штаны, и не сводит с нее глаз — трубка прижата к уху, губы слегка шевелятся, то ли повторяют услышанное, то ли складывают слова, которыми она хотела бы перебить говорящих; выражение лица поминутно меняется в лад услышанному, свободная рука теребит фартук — то собирает в складки, то вновь отпускает. Она мала ростом, с трудом достает до трубки, но все время тянется к ней, хоть и не произносит ни слова. Дэйв следит за нею и думает — вот будет денек, когда она наконец не вытерпит и вмешается и скажет что-нибудь вслух!

Итак, холодное утро в самом начале лета; сложенная из горбыля уэйра в узкой долине, одна сторона которой еще покрыта лесом, а на другой только трава да редкие кусты; два работника ждут завтрака, а жена хозяина подслушивает чужой разговор, телефон-то общий. В распахнутую парадную дверь заглянуло солнце, и Джонни на диване им наслаждается; а огонь на глиняном поду очага припекает Дэйву ноги, от боков и свода несет жаром. Да еще духовка, да еще, кроме эмалевой кастрюли с кашей, кипятится чайник, они подвешены над огнем на цепях, спущенных с дымохода и закрепленных железной крестовиной. Обстановка в кухне — диван, два стула и два ящика, поставленных на попа, а кроме того, стол, буфет полированного дерева, украшенный круглыми ручками и завитушками, вот и вся мебель; но в придачу по стенам кнопками прикреплены веера пушистых перистых трав и поверху каймой, словно фриз, тонкие мелколистные плети вьюнка рамарама, в них кое-где виднеются чуть поблекшие гроздья прошлогодних ягод. А на дверцу буфета кнопками прилажена большая цветная олеография — бульдог. Выпученными глазищами он следит за каждым, куда ни пойдешь по кухне, будто бросает вызов — попробуй тронь хоть пальцем британский флаг, который я стерегу. А над буфетом — Седрик. В резной деревянной раме, под выпуклым овальным стеклом, волосы приглажены, подобающая случаю улыбка; наверно, в ту пору ему было лет пятнадцать, прикинул Дэйв. Фотограф постарался, раскрасил портрет: губы красные, глаза голубые, щеки розовые, волосы желтые.

Кто-то из говоривших по телефону дал отбой, голоса смолкли; она послушала еще мгновение, потом повесила трубку, и Дэйву пришлось посторониться, пропустить ее к очагу.

— Тебе в такую рань подыматься нечего,— говорит она; поворошила жар в очаге и закрыла заслонку.

Но нет, Дэйв не согласен, чтобы она его баловала.

— В наших местах не избалуешься,— говорит она, и Дэйв даже подскочил от неожиданного прикосновения: она ладонью проверила, высохли ли сзади его штаны. Принялась мешать кашу и спрашивает, почему этого не сделал он, пока она занята была телефоном.

Но ответа ждать не стала, скривила губы — углы опустились — и закричала — тут все забалованные! Вон миссис Эндерсон сейчас ездила в город — известно тебе, что она уезжала?

Дэйв говорит — понятия не имел. И Джонни, не дожидаясь вопроса, говорит, что тоже про это не знал.

— Откуда у Эндерсонихи деньги? — продолжает она.— Такой расход, в такую даль ради каких-то двух дней. Это ж надо, жена уехала, бросила мужа, когда стрижка овец в самом разгаре. И теперь находит время, всю округу по телефону обзванивает. А чего ради? Только знай болтает — мол, погодите, у меня для вас сюрприз, всех вас удивлю, а чем — по телефону сказать нельзя.

Никудышная баба! — кричит она.

Наклоняется, заглядывает в духовку, потом плюет в огонь.

Хлеб поспел, и, разостлав на столе чистое полотенце, она вынимает из духовки огромный каравай — высокий, круглый, с поперечной вмятиной, чтоб сподручней было переломить пополам. Подвесила кастрюлю над огнем, сунула жариться сало, заварила чай и раскладывает по мискам овсяную кашу. И Дэйву велено налить в кашу побольше сливок и съесть все до донышка. Он еще не обзавелся настоящим аппетитом, как положено тому, кто работает на земле, а пора бы научиться есть досыта, напрасно он думает, что она у себя в доме потерпит городские жалкие аппетиты. И хорошо ли он спал?

— Да, спасибо, миссис Макгрегор,— говорит Дэйв,— хотя, правда, ночью несколько раз просыпался.

— Что такое!

Он проснулся — и не сошел вниз, не сказал ей, что мерзнет!

Никудышный парень! Все вы никудышные!

— Надо полагать, он больно о себе заботится,— говорит она.— Лежит в теплой постели и не подумает, каково бедным росточкам под открытым небом помирать от холода.

Она даже прослезилась при мысли о рассаде, которую можно было укрыть и спасти от гибели, если б он поменьше заботился о себе. Пришлось ей вместо носового платка утирать слезы углом фартука. От этого у Дэйва стало прескверно на душе — и ничуть не полегчало, когда она прошла мимо него поглядеть на портрет Седрика, приговаривая — вот кто всегда был хорошим мальчиком, а потом как плохо поступил — укатил в город, бросил ее управляться тут с оравой никудышных лодырей.

Работа! Она только и знает, что работает! Но тут потянуло пригорелым салом, и, прибавив «стервецы вы все трое», она кидается назад к печи.

Дэйв и Джонни едят яичницу с салом, а она взялась за бумагу и карандаш — пора уже готовиться к стряпне для окаянных стригалей, пускай Джонни съездит за кой-какими припасами в лавку. Да, а как же с лошадью? И пошла толковать про лошадь. Та сейчас на косогоре (это она сказала, наклонясь над огнем и глядя вверх, в дымоход), сам покуда не взял лошадь, а вдруг да она ему понадобится. Ну и ладно, Джонни обойдется без лошади, пускай с ним пойдет Дэйв, вдвоем они донесут все, что надо. Но нет, Дэйву нельзя в лавку, вчера сам велел ему пойти к Эндерсонам — подсобить им покончить со сбором скота. Стало быть, если самому понадобится лошадь, надо будет Джонни притащить, сколько сможет донести, она в списке отметит, что всего нужней, а уж завтра он отправится за остальным. Поминутно вставая проверить, чего ей не хватает, она составила наконец список: рис ячневая крупа чечевица сахар чай какао кокосовые орехи изюм финики смородина кэрри инжир тминное семя лимонная цедра сливы сало соль и мука. Тем временем Джонни с Дэйвом позавтракали; допивая вторую чашку чая, Джонни просматривает список и выслушивает ее объяснения — какого именно сорта ей нужно то, пятое и десятое. Да, и пока она не забыла — пускай он непременно спросит почту, может, пришло письмо от Седрика.

Но, конечно, все зависит от того, возьмет ли он лошадь, так какого беса этот дурень — ее муженек — не вернулся к завтраку? Тут ей почудился собачий лай, она хотела выглянуть за дверь; но Джонни оставил на диване раскрытый журнал, и она наклоняется над фотографиями самолета, который взорвался и сгорел.

— Так им и надо,— говорит она.— Вы поглядите, нет, вы только поглядите на рассаду. Вдруг бы взять и катать ее по воздуху. Или, к примеру, столы и кресла — вдруг бы они стали в гостиницах летать по воздуху. Не может такого быть! Ну и, стало быть, так им и надо!

Но тут и впрямь со двора послышался лай, и она вышла на порог и закричала — если он не придет сейчас же завтракать, пускай подбирает свой завтрак в саду, потому как она все вышвырнет вон. Хозяин не ответил, но почти тотчас вошел, шляпу он снял, но все равно в дверях пригнулся, чтоб не удариться о притолоку. Не обращая внимания на женино брюзжанье, поздоровался с Дэйвом, развязал и скинул с плеч одеяло и садится к столу, пропахший овцами и потом и одеждой, что развешана по всей уэйре и пропиталась дымом очага. Он все улыбается Дэйву, в курчавой бороде и усах просвечивают желтые зубы, руку он запустил под фланелевую рубашку и с наждачным скрипом почесывает ногтями волосатую грудь. Нравится ли Дэйву жить на ферме, спрашивает он, и хороший ли завтрак состряпала Дэйву хозяйка, и хорошо ли он спал? Но где там расслышать, что отвечает Дэйв, и хозяин говорит — ну-ну, Фэнни, потише, не шуми, Фэн!

Ах, негодяй! Еще хочет, чтоб она не шумела! Нужна ему лошадь или не нужна, сколько раз спрашивать?

Да, лошадь ему нужна. Если Джонни уже позавтракал, пускай пойдет запряжет, надо подвезти столбы к тому месту, где последний оползень подмял ограду.

Ну вот! Видали такого старого дурака! У него недели, да что недели — месяцы были на то, чтоб починить ограду, а он пальцем не шевельнул. Дождался, когда уж стрижка на носу. Ладно, хочет чинить сейчас — пускай чинит один. Потому как хочет взять лошадь — пускай берет, а вот Джонни ей самой нужен.

И хозяин говорит — пускай она даст ему поесть и прикусит язык.

И она замолчала, держит на весу тарелку яичницы с салом, хотя по лицу ясно — не то чтобы не хватает охоты высказаться, просто дыхание перехватило. И тарелка в руке ходит вправо-влево, будто хозяйка никак не решит, швырнуть ли ее супругу в лицо или выкинуть во двор; а муж молча смотрел на нее, потом поднялся и вытащил нож из ножен, но спокойно, не торопясь. Взял точило и, все глядя на жену, принялся медленно точить нож… а тарелка все ходила ходуном и наконец с маху с грохотом опустилась на стол.

И тут она как заорет!

И Дэйв, оцепенело наблюдавший все это (ничего подобного прежде не бывало), почувствовал — Джонни стиснул его руку выше локтя, и не успел он сообразить, что к чему, а оба они уже за дверью; Джонни подхватил со скамьи у стены уэйры переметную суму, и, не обменявшись ни словом, они шагают к калитке и дальше к дороге.


Пока не отшагаешь изрядно по дороге, если оглянуться, еще видна уэйра в четырехугольнике сада, отделенного оградой от загона; и Дэйв опять и опять оборачивается, несколько раз даже останавливается, а потом бегом догоняет Джонни. Такие потрясающие страсти пылают там, в деревянном домишке, а ведь кажется он просто ничтожным — приземистый, прилепившийся на косогоре, на выровненной и расчищенной площадке в несколько жалких квадратных ярдов. Выше лачуги, где ночуют Дэйв и Джонни, склон становится круче, и чем дальше, тем круче, до самого верха, где он упирается в небо. (А лошадь, все же заметил Дэйв, несмотря на охватившее его смятение, пасется на макушке отрога, выступающего чуть сбоку длинного крутого склона,— пожалуй, хозяйка и вправду могла увидеть ее в трубу дымохода, только пересеченную железной перекладиной над очагом.) Одному богу известно, что может случиться, думает Дэйв. А Джонни попросту ушел и оставил их на произвол судьбы; а он, Дэйв? Быть может, раз в жизни надо было предотвратить убийство, а он покорно позволил себя увести. И, в очередной раз догнав Джонни, он готов что-то сказать, но Джонни, шагая враскачку на удивление скорым шагом, поднял голову от списка и спрашивает:

— А рис тебе по вкусу?

Да, что ж, Дэйв не против риса, смотря как его стряпают.

Мать готовила замечательный рисовый пудинг с финиками, а вот вареный рис в дни стирки ему совсем не нравился — тогда у матери и без стряпни хлопот по горло. Она варила обыкновенную рисовую кашу, хотя и это не так плохо, если налить побольше светлой патоки.

А вот Джонни терпеть не может рис, ему рисовая каша осточертела. На военных кораблях ее называют «китайский свадебный пирог».

Нет, говорит он, он никогда не служил в военном флоте. Только на грузовых судах.

Дэйв говорит — интересно, пускай Джонни когда-нибудь расскажет про свои плаванья. Но господи помилуй, Джонни, вдруг он ее прикончит?

— Нет,— говорит Джонни.— Ничего он ей худого не сделает.

Нет?

— Им это удовольствие — поскандалить,— говорит Джонни.— Им это первейшее удовольствие.

Он искоса глянул на Дэйва, и на мгновенье лицо его преображает самая настоящая улыбка.

— Как так? — не понял Дэйв.

— Если ей неохота затевать ссору, так сам всегда готов,— говорит Джонни.— Бывает, она в распрекрасном настроении, ну, хоть собралась что-нибудь испечь, а сам полеживает на диване с газетой. И вдруг поднимет голову и скажет — а ну, Фэнни, подбавь соли… ну-ка, Фэн, подбавь малость соли. И, ясное дело, она спросит, что он в этом смыслит, а под конец, бывает, она возьмет и швырнет тесто в огонь.

— Понимаю,— говорит Дэйв.

— И потом,— говорит Джонни,— если не остаться и не смотреть, они скорей угомонятся.

Он опять заглянул в список и спрашивает:

— А ячневая каша тебе по вкусу?

— Предпочитаю ячменное пиво,— говорит Дэйв.

Джонни надолго погрузился в раздумье, потом говорит:

— Которые пьют, на них проклятье.

— Ну, Джонни, уж наверно, ты не прочь опрокинуть стаканчик. Неужели ты заядлый трезвенник?

Джонни снова поразмыслил. Промочить горло не прочь, говорит он. И чуть погодя повторяет — верно, не прочь.

И Дэйв призадумался — что бы еще сказать, ведь Джонни с его привычкой нараспев изрекать такое, чего никак не ждешь, поистине загадочная личность. Но теперь они огибают выемку, пробитую речкой в холме, который вспучился со дна долины; а за поворотом голоса, доносящиеся сзади, из долины, стали почти неслышны; и все вокруг переменилось, дорога свернула в одну сторону, речка — в другую, огибая и замыкая длинную узкую полосу ровной земли. Здесь живет семейство Поруа. Чуть подальше у дороги прислонены к забору мешки с удобрением, а еще немного дальше вот она, миссис Поруа, идет к ним по вспаханному полю. Идет по борозде, с мешком семенной картошки за спиной, поминутно закидывает назад руку, достает картофелину и, низко наклоняясь, другой рукой опускает в борозду. И Дэйв и Джонни заглядывали в вырез ее платья, когда она наклонялась, но тут она заслышала их, быстро выпрямилась и с улыбкой крикнула — доброе утро! Она совсем молодая, на щеках яркий румянец, спутанные кудри падают на глаза, она отвела их рукой.

— У вас поутру были заморозки? — спрашивает она.

Да, были.

— Поздний иней, а? Плохо дело.— Она показывает в сторону, где только-только проклюнулись ростки самой ранней картошки. Их, конечно, прихватило, но они оправятся, счастье еще, что не взошли позже, тогда бы им, слабеньким, крышка.

Дэйв спрашивает, как дела у Рэнджи, и она говорит — он чувствует себя очень даже неплохо. Вы его увидите, когда пойдете мимо, говорит она, и если Джонни будет в лавке, не возьмет ли для нее полсотни сигарет и два фунта печенья, любой сорт, только сладкое. Дети все время просят сладкого печенья. Но ей надо поскорей посадить картошку, потому как Джерри скоро вернется с плугом.

Почти у того места, где речка опять сходится с дорогой, они увидели Рэнджи. Дом Поруа — квадратный ящик — стоит едва в десятке шагов от дороги, изъеденные непогодой доски не крашены годами, растрескались и покоробились на солнце, подгнили от сырости. Спереди кирпичная труба, но многие кирпичи с ее верхушки отвалились. Позади дома на берегу речки растут деревья тотара, под ними виднеется медный котел и корыто, лениво расхаживают несколько уток и индюк, но спереди никакой защиты от солнца, в саду полно сорняков, но весело пылает алая герань; а на калитке можно разобрать слово ЗАЧЕМЯТУ. Но, должно быть, написано это давным-давно, буквы едва можно разобрать. Рэнджи в неизменных черных очках сидел на крыльце, грелся на солнце, а теперь, опираясь на палку, медленно идет к калитке.

Сегодня он чувствует себя очень даже неплохо, говорит Рэнджи.

Лицо его обтянуто серой тонкой пленкой кожи, липкой от пота, розовые пальцы, лежащие сверху на краю калитки, почти прозрачны. Да, говорит он, сегодня очень даже неплохо. Становится тепло, теперь я скоро избавлюсь от кашля. И хозяюшка моя так думает. Пока он это говорит, в дверях появляется девчурка, за нею два маленьких мальчугана. Они идут по дорожке — очень робко, очень медленно, прячась за спиной девочки, идущей впереди, но ни на минуту не останавливаются — и вот дошли, уцепились за отцовскую штанину и все трое уставились на Дэйва, ведь они еще не привыкли к нему.

Но Дэйву и Джонни пора идти. Да, худо, что ночью подморозило.

Для стрижки плохо, не повезло мистеру Эндерсону.

Да, совсем плохо.

Нет, в лавке ему ничего не надо. Когда Джерри приедет со своей тележкой, он, кроме плуга, еще кой-чего подвезет.

И когда они переходят мост там, где речка круто сворачивает, Джонни говорит — а ведь Рэнджи еще и двадцати одного не исполнилось. Я его помню просто маорийским мальчонкой. Он часто играл с Седриком.

Тут им стало полегче идти, потому что от моста дорога поднялась на плоскогорье, под ногами голая пемза, и как только они сюда поднялись, вид опять переменился. По левую руку все еще тянется долина, в нее вклинились отроги склона и сходят на нет, скрываются в болоте, лежащем ниже дороги. Это и есть земля семейства Поруа, говорит Джонни. Тут уцелели только немногие клочки леса; остальное когда-то было расчищено и засеяно травой, но потом сызнова заросло папоротником и пахучим низкорослым «чайным деревом» — манукой; а теперь кое-где пробился и молодой лесок; лишь изредка, где почва получше, еще удержалась трава. Но по другую сторону дороги простирается пемзовое плоскогорье, глубоко внизу на нем местами проглядывает речка; там и сям пятнышками белеют овцы Макгрегора, но плоскогорье стелется как раз на уровне человеческого роста, и трудно определить, какие овцы пасутся по эту сторону речки, а какие — по другую. А бок долины за плоскогорьем много дальше и опускается ниже.

Солнце уже поднялось высоко, разогрело белую пемзу, и на дороге стало очень жарко. Далеко впереди над горами сошлись гурьбой несколько облаков и, кажется, замерли на месте, а все небо голубое, но с каким-то жестким белесоватым оттенком, он сулит попозже днем настоящее пекло. Воздух каменно неподвижен, и почему-то каждый раз удивляешься, когда вдруг обдаст сильным, жарким, пряным ароматом чайного дерева.

— Тебе разве не приятней в наших краях, чем служить в городе? — спрашивает Джонни.

— В такой день приятней,— отвечает Дэйв.

— А какая у тебя была работа в городе?

— Я же тебе говорил, Джонни. Я служил в конторе.

— Да, верно. Надо думать, Рэнджи не захворал бы, живи он за городом, на свежем воздухе,— замечает Джонни. И продолжает: — А ты бывал когда в этих миссиях?

— Боже упаси! И не думал! — отвечает Дэйв.

И Джонни, помедлив, спрашивает:

— А что ты делал после работы?

— Ну… читал книги,— отвечает Дэйв.

— А ты читал «Багряных всадников»?

— «Не засиживайся на месте, Ласситер»,— с усмешкой цитирует Дэйв.

Джонни отводит глаза и опять улыбается. Ему нравится эта книжка, даже очень, он столько раз ее перечитывал. А Дэйв читал продолжение?

— Нет, не читал. Понимаешь, Джонни, я больше читал старые книги.

— Вроде Библии? — говорит Джонни.

— Ну да, пожалуй,— говорит Дэйв.— Но Библии я еще мальчишкой начитался. Это вроде как тебе рис надоел, Джонни. Я ею сыт по горло.

И Джонни спрашивает: — Так ты что ж, все свободное время читал старые книги?

— Нет. Нет, не все время. Я много ходил по улицам. Понимаешь, просто глядел, что делается вокруг.

И опять Джонни отозвался не сразу — ну, на улицах много чего делается.

И теперь уже Дэйва почему-то потянуло искоса поглядеть на Джонни.

Но Джонни опять изучает список. Даже удивительно, говорит он, на ферме вроде кормишься от земли, а все равно сколько приходится покупать съестного.

— Молоко, масло, яйца, мясо, овощи,— говорит Дэйв.— По-моему, можно бы этим и обойтись.

— И еще всякие фрукты,— говорит Джонни.— И угри из ручья.— Подумал минуту-другую и прибавил: — Грибы. И можно держать свиней.

— Или охотиться на них,— говорит Дэйв.

— Да, верно. Вот маори же охотятся. И еще водятся кролики. И козы. И мед, утки, индюшки, и можно растить пшеницу и печь хлеб. И в речке живут маленькие рачки.

— Коура? Ползуны? Ими сыт не будешь,— говорит Дэйв.

— А знаешь что? — говорит Джонни.— У нас дома отродясь ничего своего не ели, матери всякую мелочь приходилось покупать в лавке. Это было в Лондоне. Мы жили в Бетнел-Грин. Есть такое место в Лондоне.

— Знаю,— сказал Дэйв.— Мои тоже перебрались из тех мест, только очень давно.

И тут невдалеке они увидали Джерри, он шагал за лошадью и тележкой, сразу бросилась в глаза его желтая с голубым футболка. И когда подошел поближе, стало слышно — он распевает «Нет, нет, ни за что на свете», слова выговаривает отчетливо, но мотив перекроил на свой лад, до неузнаваемости.

— Ну и жара!

Джерри хлопнул себя по тому месту, где футболка обтянула его до отказа.

— В такую жарищу плохо, когда много жиру. Отдать бы половину Рэнджи.

И он подергал штаны, но не удалось подтянуть их ни на волос повыше; потом, свертывая самокрутку, посмотрел в дальний конец плоскогорья и спрашивает:

— А у мистера Эндерсона все еще стригут?

По ту сторону долины горная гряда круто сворачивает, и теперь видно долину Эндерсонов. В устье, где в нее вливается пемзовое плоскогорье, она широкая, а дальше края ее становятся выше, круче и резко сближаются. Видно, как сбегает по ней речка, извиваясь на пемзовом ложе; и в конце плоскогорья видна выкрашенная красным стригальня и светло-зеленые, в нежной молодой листве, ивы, дающие тень загонам. В загонах теснятся овцы, а рядом усеянный белыми пятнышками выгон, похоже, там и овцы, и ягнята; они до того белые, что нетрудно догадаться — их уже остригли.

— Худо им пришлось нынче ночью,— глядя в ту сторону, замечает Джерри.

Джонни говорит — уж наверно, мистер Эндерсон загнал их в сарай.

— Это да. Им главное — чтоб было тепло. Если кормить досыта, и холод не страшен.— Джерри даже передернуло — не хотел бы он, чтоб его без шерсти выставили на мороз. Но ему пора к Рэнджи, сажать оставшуюся картошку.

Он заговорил с лошадью, и она подалась вперед, так что еще и шагнуть не успела, а цепи уже натянулись; тележка двинулась, плуг задребезжал, и послышался плеск — в грузе оказался еще и бочонок. Но через несколько шагов Джерри остановился.

— Когда, по-вашему, мистер Эндерсон с этим покончит? — спросил он.

Джонни ответил.

— Ладно,— сказал Джерри, и плуг опять задребезжал.

Джонни с Дэйвом пошли своей дорогой, и Джонни говорит:

— Они уже готовятся к рождеству.

— Пиво,— говорит Дэйв.— Я заметил, пахнет.

— Да,— говорит Джонни.— В этом году Седрик не сможет побывать в веселой компании. То-то его мамаша порадуется.

— Но разве Седрик на рождество не приедет домой?

— Навряд ли он приедет.

Слушай, а что он такое, этот Седрик?

— Он честный,— говорит Джонни.

— Вот как?

— Он славный парень, сказал Джонни.— Отцу с матерью не нравилось, что он бывал у Рэнджи.

— Потому что там пьют?

— Просто они не хотят, чтоб он знался с маори,— сказал Джонни.

Дэйв хотел бы расспрашивать еще, но они дошли до развилки, откуда ведет дорога к ферме Эндерсонов, и Джонни на ходу кинул — до свиданья, мистер — и чуть заметно улыбнулся.


С покатого берега виден напротив, за речкой, дом Эндерсонов, живые изгороди и деревья, насаженные для защиты от солнца, фруктовый сад и ульи в саду. Дом построен на уступе плоскогорья, оно здесь образует как бы широкую террасу, еще один такой уступ — ниже, ближе к речке. Дорога косо спускается по пемзовому склону к мосту, перекинутому чуть дальше, чем сливаются речки из обеих долин. И, спускаясь к мосту, Дэйв вспоминает, что рассказывала ему хозяйка про Эндерсонов. Поначалу были два брата Эндерсоны; жили они ближе к началу долины, в уэйре, сложенной из камня, работали до седьмого пота — валили лес, выжигали кустарник, словом, все как положено; через несколько лет они неплохо расчистили свою землю, и тут грянула война. Один из братьев пошел воевать, другой остался; тот, что ушел, познакомился в Англии с девушкой, она должна была приехать, как только он построит приличный дом. Брат остался и помогал строить дом, а потом, говорят, уехал, думал обосноваться где-нибудь еще. Но едва он собрал свои пожитки и отбыл, та девушка из Англии прислала телеграмму, что не приедет; и несколько лет мистер Эндерсон одиноко жил в своем новом доме, удобном, обставленном разными разностями, со всякими техническими новинками. А потом та девица написала, что все-таки приедет — если он еще не против ее принять. И мистер Эндерсон ездил по всей округе и рассказывал всем и каждому, какое ему выпало счастье — даже не верится! Многие за него радовались, ведь было общепризнано, что человек он достойный, но кое-кто полагал, что напрасно он унижается: раз уж она с ним обошлась не по-хорошему, послал бы ее подальше. Так ли, эдак ли, но вот уже несколько лет они женаты, а детей нет как нет.

Все еще припоминая эти рассказы, Дэйв взошел на мост, приостановился, поглядел на воду — прозрачную, чистую, потому что больше недели не было дождя; поглядел вниз по течению, там речка течет под сводом нависших ветвей; по берегам растут ивы, лучи солнца пронизывают листву, и она кажется прозрачной, а кое-где на водной ряби сверкают солнечные пятна. В глубине мало что разглядишь, а там, где вода зыбится, скорее всего, скрываются коряги, но о них можно только догадываться. Однако надо идти, дорога взбирается по склону, потом идет вдоль живой изгороди, и вот наконец калитка. Дэйв подумал — может быть, мистер Эндерсон уже ушел к стригальне, но, думая так, тронул калитку, щелкнула новомодная патентованная задвижка, и тотчас наперебой залаяли собаки. Стало быть, мистер Эндерсон еще не ушел; и, входя во двор, Дэйв думает — да, будьте уверены, делу своему я выучусь.

Он проходит обратно огородом, где привязана коза — любимица миссис Эндерсон, и на заднем крыльце видит мистера Эндерсона, он стоит подбочась, явно чем-то очень озабоченный. Из дверей выглядывает миссис Эндерсон с полотенцем в руках, перетирает тарелки. На щеках ее горят красные пятна, она что-то быстро говорила, но, увидев Дэйва, умолкла на полуслове. У ног мистера Эндерсона играл прищепкой для белья черный котенок; заслышав нерешительные шаги Дэйва, он поглядел на гостя, поспешно схватил прищепку в зубы и мимо миссис Эндерсон умчался в кухню. Все трое улыбнулись, миссис Эндерсон промолвила — милый крошка. Мистер Эндерсон крикнул собакам лежать смирно, они напоследок взлаяли еще раз-другой, и лай сменяется негромким ворчаньем.

— Правда, крошка очень мил? — говорит миссис Эндерсон.— Но мой муж не любит кошек.

— Нет, дорогая, я никогда этого не говорил,— возражает Эндерсон.— Ты ведь знаешь, я этого не говорил.

— Что ж, спросим мнение Дэвида. Как вы думаете, Дэвид? Мой муж признает только холощеных котов, а по-моему, стыд и срам так обращаться с животными.

— Н-ну, миссис Эндерсон…

— А я думаю, дорогая, сейчас вовсе незачем это обсуждать,— говорит мистер Эндерсон.

Слышно, как котенок со стуком катает по полу кухни прищепку, миссис Эндерсон заглянула туда и сказала — наконец-то чайник вскипел; и крикнула из кухни, раз уж Дэвид пришел, пускай он отнесет чай стригалям.

Мистер Эндерсон говорит — ладно, пускай.

— Моя женушка поднялась ни свет ни заря, у нее сегодня стирка,— объясняет он Дэвиду.— Я только дождусь, запущу ей выжималку и тоже пойду в стригальню.

Он скрестил руки на груди, прислонился к цистерне с водой и заводит разговор с Дэйвом; на нем твидовые, залатанные и подшитые кожей, брюки для верховой езды, серая фланелевая рубашка без ворота, поверх нее подтяжки. Из дырки в тулье шляпы выбился клок густых и жестких рыжеватых волос.

Как Дэйву нравится жить на ферме? Сильно ли подморозило утром там у них, наверху?

Несколько минут спустя вышла миссис Эндерсон с котелком чаю и с корзинкой. На котелок нахлобучен опрятный стеганый чехол для тепла, под сандвичами и пышками в корзинке подостлана вышитая салфетка. Все выглядит очень изысканно, думает Дэйв. А у миссис Эндерсон темные глаза, головка вся в кудрях, такая аккуратненькая, и зеленый фартук, расшитый большими красными маками, выглядит довольно кокетливо.

— Пожалуйста, Дэйв, поторопитесь,— говорит она, ведь она точно знает, что стригали не любят пить остывший чай.

И Дэйв заторопился, а мистер Эндерсон кричит вдогонку, чтоб подождал его у стригальни, он скоро подоспеет; дорога повела Дэйва по плоскогорью, потом свернула к речке и стригальне. Подходя ближе, он услышал, как работает движок — хлопает и пыхтит, потом зажужжали ручные машинки; когда он подошел совсем близко, эти звуки разом оборвались, и послышались голоса. Он поднимается по ступенькам, и стригали выходят ему навстречу.

— Наконец-то дождались!

И Джек, высунув голову из ворота свитера, который он еще толком не натянул, орет во все горло:

— Идите сюда, получайте! — Потом с усмешкой обернулся: — Прошу прощенья, оказывается, все общество уже тут… А ну, Берт, малец, тащи сюда кружки!

Их четверо: два стригаля — Джек Дэйли и Лен Ричардс да Уолли и Берт Филинсы, этим еще и двадцати нету, Уолли — старший. Джек — смуглый, сухощавый и жилистый непоседа — уже обзавелся своим участком повыше в горах; он вдруг открывается перед тобой, если подняться мимо фермы Макгрегоров дорогой, петляющей по долине и дальше через лес. Дэйву говорили, что Джек — самый удачливый во всей округе. А оба паренька — сыновья его ближайшего соседа.

— Ну-с,— интересуется Джек, разливая чай по кружкам,— как тебе нравится работать на старика Ваксу?

Ничего, все хорошо.

— Тащи сюда сахар, Берт, миляга,— говорит Джек.— А как ты ладишь со старухой, Дэйв? И еще ложку, Берт. А как насчет Джонни?

Джонни Дэйву очень по душе.

— По-твоему, у него все винтики целы? — спрашивает Джек.

— Еще как целы,— сказал Лен Ричардс.— Джонни малый не промах.

У Лена участок возле речки, неподалеку от лавки, куда ездил за покупками Джонни; Лен малость оброс жирком, лицо красное, волосы прилипли к потному лбу, и когда он растянулся возле пресса для шерсти, через дырку в свитере выглянул пупок.

— Ну, не знаю,— сказал Джек.

— Помнишь, что я тебе говорил? — сказал Уолли.

— Брось, Уолли,— сказал Джек,— чушь все это.

— Ничего не чушь,— возразил Уолли,— я сам видел.

Лен спросил, о чем речь.

— Да ну,— сказал Джек,— Уолли наболтал, будто раз ночью видал Джонни в загоне со старой овцой, а ноги овцы засунуты ему в карманы.

— Брось ты! — засмеялся Лен.

— Зато, сдается, ты-то сам понимаешь, что к чему,— сказал Джек.— И вот Уолли тоже… такое у меня подозрение, что вы с ним парочка поганцев.

Лен заметно покраснел. Поднес к губам кружку, повернулся боком, и пупка не стало видно.

— Не похабничай, Джек Дэйли,— сказал он,— не то сам схлопочешь тычка.

Уолли хихикнул.

— Ну-ну, Лен, миляга, не кипятись,— ухмыльнулся Джек.

И хлопнул Лена с размаху по ляжке, да так, что тот подскочил и пролил чай; не вдруг улеглась суматоха.

— Между прочим,— заметил Джек,— спорим, про это и в Библии говорится. Ввек никому не придумать такого, чего бы не было в Священном писании.

— А чем Седрик занимается в городе? — поинтересовался Лен.

— Говорят, работает у своего дядюшки,— сказал Джек,— обучается на хлебопека. Только знаете что? Миссис Эндерсон тут как-то повстречалась с его теткой, а та вроде и не знает, что Седрик ушел с отцовой фермы.

— Иди ты! — сказал Лен.

— Я-то не знаю,— сказал Джек.— Похоже, зря болтают. Только дурак всякому слову верит. Может, она не ту тетку встретила, а может, не хотела рассказывать, как оно есть.

— Погодите-ка,— вмешался Уолли.— А по-моему, Седрик ходил к Рэнджи, накачался пивом, потом пошел домой и полез на старика с топором, они и взбеленились — и добились, засадили его в психушку.

— Ай да умник.— Джек через плечо ткнул большим пальцем в сторону Уолли, усмехнулся остальным.— Черт возьми, и трепло же ты, Уолли. И потом, случись что-нибудь такое, Джонни бы знал.

— А Джонни не скажет,— заметил Лен.

— Ну, не знаю,— сказал Джек. И спросил Дэйва, как он думает, рассказал бы Джонни или нет.

Но Дэйв сказал — не знает, ему не хотелось в это встревать.

— Кому еще чаю? — спросил Джек.— Что ж, если бедняга Седрик загремел в психушку, там у него никаких забот, ему хлопотать не об чем.

— Но и не развлечешься,— сказал Лен.

— Ну, не знаю,— сказал Джек.— Только дурак не сумеет позабавиться в одиночку.

— Дудки,— сказал Лен.— Чтоб развлечься, нужны двое… разве что понадеешься на миссис Ладошку.

— Снова-здорово,— сказал Джек.— Вечно ты только об одном и думаешь. И потом, такое развлечение может худо обернуться.

— Особенно для женатого,— сказал Лен.

— Говори за себя, Лен, миляга,— сказал Джек.— Да еще за старика Ваксу и за беднягу Энди, если угодно. А вот мы с Айдой ни дать ни взять два голубка. И подарим королевству еще ребятишек… кстати, не забыть бы мне на всякий случай занять у Энди бензину. Когда я прошлый раз отвозил женушку, бензин на полдороге кончился. Хорошо, нашелся добрый человек, взял нас на буксир, а то пришлось бы мне устроить ее на заднем сиденье и самому стать акушером.

Он порылся в корзинке и сказал — угощайтесь, ребята, тут только и осталось что сандвич да две пышки. Вынул салфетку, положил на пол — и заметил, что на ней отпечатались его грязные пальцы.

— А, чтоб меня,— сказал он.

Облизнул большой палец и попытался стереть пятна, но стало много хуже.

— Видали,— сказал он.— Вот чертовщина!

— Да ну, подумаешь,— сказал Лен.— Мы не на дамском чаепитии.

Джек оставил попытки поправить беду и принялся разглядывать вышивку.

— Айда тоже умеет делать шикарные вещички,— сказал он.— И хорошенькие, не хуже этой. Только не для каких-то грязных стригалей. Наверно, дело в том, что у Энди жена англичанка. Ничего, научится уму-разуму. Вон Уоллина мамаша, та уже отучилась от английских привычек.

— Как не отучиться, когда у ней семеро ребят,— сказал Лен.

— Отличное дело рожать ребят, Лен,— сказал Джек.— Я сам не прочь этим заняться наравне с Айдой.

Все, смеясь, уставились на него, а он лег на пол, растянулся на спине, заложил руки под голову и закрыл глаза.

— Спорим, этого нет в Священном писании,— сказал Лен.

Джек приподнял голову.

— Верно, нету — такая незадача.

И все затихли — развалились, разлеглись и отдыхали, обливаясь потом после чая, отяжелев от еды, закрыв глаза, оттягивали минуту, когда надо будет опять закрутиться в работе, вдыхали жаркий воздух и едкий запах аммиака, которым тянуло из-под сарая, где всю ночь были заперты овцы. А овцы в закутах, дожидаясь своей очереди за двустворчатыми дверьми, совсем затихли, будто их тут и нету; лишь изредка слышно, они потолкаются, пофыркают, пожуют — и снова затихнут. И еще в липкой жаре слышно жужжание мясных мух; и железо крыши потрескивает, все сильней накаляясь на солнце.

А потом Джек сел и объявил — хватит лодырничать, работа не ждет.

Он с усмешкой замахнулся, готовясь еще разок изо всей силы хлопнуть Лена, тот отодвинул ногу, и в дырке свитера опять проглянул его пупок.

— Пошли, парни,— сказал Джек,— людям охота есть и одеваться в шерстяное, им без нас не обойтись.

— Встаю,— отозвался Лен, закрыл глаза и захрапел.

— Что скажешь о наших краях, Дэйв? — спросил Джек, глядя на горы.— Только и есть что чертов папоротник да крестовник, а? Знаешь, Энди думает, когда-нибудь правительство возьмет и прикроет все горные фермы. Ну, не знаю. Тут наш дом. Не так-то просто им будет нас отсюда выставить.

— Черт с ним, с правительством,— сказал Лен.

Уолли сказал — кто там идет с лошадью по дороге, не Джерри ли?

— Может, они ждут, чтоб мы закончили,— сказал Джек.

Уолли сказал, на месте мистера Эндерсона он нипочем бы не пускал в свою стригальню черномазых с их паршивыми овцами.

— Полегче, Уолли,— сказал Джек.— В конце концов, прежде это была ихняя страна.

— Ха! Прежде! — фыркнул Уолли.— Скажи лучше — и теперь ихняя. Ты погляди на участок Рэнджи. Половина леса не сведена, а остальное заросло всякой дрянью, и семена крестовника несет на нашу землю. Почему бы мне не получить там участок и не обработать толком? Как молодому парню обзавестись своим домом? А поглядите на старика Ваксу, он только дурака валяет, а разыгрывает из себя овцевода. Бросает деньги на ветер и живет тем, что еле наскребет, потому что он сам полукровка.

— Вот это речь! — сказал Джек.— Выдай нам еще одну, Уолли. Или, может, Берт выскажется?

Он дотянулся до парнишки и взъерошил ему волосы.

Младший брат еще не вымолвил ни слова. Рослый, неуклюжий, светлые кудрявые волосы, пухлые губы, добродушные голубые глаза; а старший брат, Уолли, невысок, прямые темные волосы подстрижены коротко, под Майка Флинна, только на лоб падает челка. Губы тонкие, злые, быстрые темные глаза мгновенно тебя оценивают — и отнюдь не доброжелательно.

— Берт, миляга,— продолжал Джек,— там шерсть валяется, ты еще не подобрал. Подбери-ка сейчас, будь умницей.

И с невозмутимым добродушием Берт ответил:

— Сам подбери.

Джек встал, еще минуту помедлил, зевая и потягиваясь, потом сказал:

— Ладно, парни, встряхнитесь — и за дело. Пошевеливайтесь.

И кинулся в стригальню, к движку. Слышно было, как он, покряхтывая, крутит рукоятку, и вот машина заработала. Лен выругался, но тоже поднялся и, лишь на считанные мгновения отстав от Джека, ринулся в свой закут и после короткой суматохи, спиной распахнув створки, выволок оттуда овцу, она мягко скользила по полу шерстистым задом.

Дэйв стоит и смотрит, а машинки в руках Джека и Лена жужжат и верещат, но там, где они прошли, полосы шерсти отваливаются с овцы, чистые, мягкие, поблескивают жиром. Подбегает Берт, подхватывает отрезанную полосу, относит к столу, расправляет там, отделяет лишние куски, потом складывает полосы и передает Уолли, под пресс, Дэйв мог бы стоять и смотреть весь день напролет, но в стригальне вдруг потемнело, и он поднял голову — в дверях стоит мистер Эндерсон.

— Ну, как дела?

Джек и Лен достригли каждый свою овцу, поговорить с хозяином — все-таки передышка. Эндерсон говорит, чтоб собрать остальных овец, ему в помощь не нужны двое, пускай Уолли с Бертом бросят жребий и сами решают, кому остаться.

— Пойдет Берт,— говорит Уолли.— Мистер Эндерсон, а может, вы мне позволите самому нескольких остричь?

Что ж, говорит Эндерсон, это как посмотрят Джек и Лен. Если они не против малость потерять в заработке, что ж, он-то не возражает. Только лучше возьми валухов.

— Положитесь на меня,— говорит Джек.— Вымя он овцам не отстрижет, я уж присмотрю… А как платят, Энди?

— В последнее время совсем недурно.

— Вон как? Ладно, напомните мне, и я спрошу у вас адрес.

Они с Леном опять взялись за овец; Уолли стал щеткой сметать случайные клочки шерсти с доски, а остальные трое вышли под жаркое солнце.


Мистер Эндерсон привел с собой двух сук, Берт и Уолли пришли со своей, так что Берт заодно мог прихватить и собаку Джека. Дэйв и Эндерсон ждали, пока Берт сходил в загон за привязанным под ивами псом. И покуда ждали, Эндерсон ступил на подножку машины Лена и заглянул внутрь.

— Что вы думаете об этих «шевроле», Дэйв? — спрашивает он.— По-вашему, хорошая машина?

Но Дэйв ничего не смыслит в автомобилях.

— Как! Молодому человеку, горожанину, это неинтересно? Наверно, такие в городе наперечет,— говорит Эндерсон.— Хотя, по правде, я и сам не любитель.

К хозяйству у него свой подход, говорит он: первым долгом наводишь полный порядок на участке, потом строишь овчарню, потом жилье для себя, а уж после этого, если хватит средств, обзаводись всем прочим. Хотя чудаки вроде Лена Ричардса, кто делает все наоборот, очень кстати. Даешь им стричь овец в твоей стригальне, а они зато подвезут тебя в город во время распродажи.

И Дэйв думает — любопытно, а чем старик Вакса, его хозяин, может отплатить Эндерсону за то, что и его овец пускают в стригальню; но тут из загона большими прыжками, на радостях, что получил свободу, вылетел пес Джека, и обе суки тоже ему возрадовались. Однако вернулся Берт, и, едва суки поняли, в какую сторону направляется хозяин, их уже ничто не может отвлечь. Они бегут вперед, но пес Джека, которого это не слишком занимает (пожалуй, еще и разочарованный равнодушием обеих сук), остается позади, с тремя мужчинами.

Идти по долине жарко, тем более что это хоть и некрутой, но подъем, хотя не в такой жаркий день, возможно, его и не заметишь. Постепенно долина сужается, дорога виляет, огибая выступы отрогов, а в одном месте речка омывает подножье утеса. Утес стоит поперек дороги, и ее отвели к речке, к мосту из двух бревен, скрепленных частыми поперечинами. А за мостом надо пересечь лес, поднявшийся на узкой полоске ровной земли. Это молодой лесок, больше все тотара, деревья стоят редко, и под ними просторно — скот выел траву и мелкий подлесок, поясняет мистер Эндерсон. Лишь немногие деревья пришлось убрать, чтобы проложить дорогу, кроны остальных сходятся в вышине, и после яркого света здесь сумеречно, после нестерпимого зноя — прохладно и очень тихо. Совсем не то, что на открытой местности, невольно думает Дэйв, да еще так удивительно вдруг заметить — меж стволов мелькнуло и скрылось что-то живое… удивительное чувство, даже когда поймешь, что это всего лишь бродит здесь, в странном потаенном мире, и виляет хвостом одна из Эндерсоновых сук.

Но когда лес позади, лучше снова идти тем берегом, туда и привела дорога, опять перемахнув через речку. И как ни странно, спокойней опять очутиться под открытым небом, хоть солнце палит так, что каждый вдох точно глоток огня. А потом долина вновь расширяется, и перед глазами огромная чаша, горные кряжи расходятся в стороны, врезаясь в небо острыми зубцами, и вдали опять сходятся, замыкают долину в кольцо. И все эти сотни акров освоенной земли, что ни шаг вздыбленной, что ни шаг бросающей тебе вызов, расчищены от леса, лишь уцелели клочки в немногих тупичках, в самой глубине расщелин между отрогами.

Эндерсон остановился, присел на корточки.

— Берт! — позвал он. Берт, который все время молча шел на десяток шагов впереди и поминутно спотыкался в своих тяжеленных башмаках, обернулся на зов. Эндерсон показал пальцем куда-то вперед и вверх: — По-твоему, там овцы, Берт?

Да, Берту тоже так кажется. Вроде три штуки. Нет, пожалуй, две, думается мистеру Эндерсону. Ну ничего, не так трудно будет их забрать, лишь бы не ушли далеко с этого места. Но вот, не угодно ли, как Лен с Уолли аккуратно сгоняли вчера отару с этого выгона.

Дэйву не удалось разглядеть овец. Стало досадно, он хотел спросить, куда точно надо смотреть (просто чтоб испытать остроту зрения), но Эндерсон уже поднялся и, снова пускаясь в путь, спрашивает, какого Дэйв мнения о Джеке.

— Вообще-то он хороший малый,— продолжает Эндерсон.— Жаль только, совсем помешался на религии. Хотя, надо сказать, обычно он свои проповеди читает только с кафедры.

— А что, он и правда проповедует?

— Каждое воскресенье — в так называемой церкви, что за его участком. Берт,— говорит Эндерсон погромче,— это верно, что Джек каждое воскресенье читает проповеди?

Берт сказал — да, верно, почти каждое, только раз в месяц приезжает священник из города.

— Ну,— говорит Дэйв,— признаться, меня и самого воспитывали в таком духе.

— И меня,— говорит мистер Эндерсон.— По крайней мере старались. Посылали в воскресную школу, только я из нее мало что вынес, хотя, думаю, это на пользу, если там ребятишки учатся прилично себя вести. А больше в ней ничего нет хорошего.

— Н-ну, это не так просто,— говорит Дэйв.

Но дорога кончилась, надо пройти в ворота. Сразу за воротами оказалась узкая площадка, вырезанная в горном склоне, и Эндерсон поясняет, здесь они с братом поставили хижину, когда только принялись осваивать участок. А дальше, ближе к речке, выровнена площадь побольше, здесь наполовину вросли в землю огромные бревна — целые поваленные стволы, и вокруг полно обрубков, щепы, всякого древесного мусора. Смола и соки давным-давно высохли, сердцевина иссушена и обесцвечена солнцем, и если пнуть ногою громадный обрубок, он отвечает на диво чистым и ясным звуком, почти звенит. Конечно, тут и была лесопилка. Зашагали дальше, по колее, по которой вывозили бревна, и Эндерсон сказал — бог ты мой, целая вечность прошла с тех пор. Видел бы ты это место, когда тут стоял лес, Дэйв, нипочем бы его не признал.

В ту пору здесь только и жили мы с братом да Вакса со своей миссис, продолжает он. И еще Седрик, тогда совсем мальчонка. Бедняга Седрик, ему бы лучше и вовсе на свет не родиться. Его матери, верно, тогда уже подкатывало под пятьдесят. По крайней мере мы так считали.

— А откуда они приехали? — любопытствует Дэйв.

— Болтали, будто сам когда-то был старшим пастухом на какой-то большой ферме. А она там служила в доме кухаркой. Они поженились и решили обзавестись своим хозяйством.

— И много в мистере Макгрегоре маорийской крови?

— У Ваксы Макгрегора? — переспрашивает Эндерсон.— Ну, сам знаешь, как это бывает… сплетен ходит бессчетно, да не всему стоит верить. Можно подумать, что он наполовину шотландец, а только я сомневаюсь. Сомнительно мне, чтоб в нем была хоть капля английской крови, стоит только поглядеть на его нос. Нет, толком не знаю, а болтают, будто его отец был китобой, застрял в этих краях и связался с маорийской шлюхой. Отчасти он маори, это точно, как-то он просил меня засвидетельствовать одну бумагу, и она была насчет маорийской земли. И ведь вот смех, его жена тоже ни с какого боку не англичанка. Говорят, ее отец с матерью были австрийцы, приехали сюда работать на каучуковых плантациях. И на всякий случай, если ты еще не знаешь, имей в виду — она католичка.

Дэйв пробует со всем этим освоиться, но тут они упираются в огромный оползень, он громоздится, преграждая дорогу, и спадает дальше, в речку. Это чудовищная каша из глыб уже закаменевшей, высохшей и растрескавшейся на солнце глины вперемешку со старыми бревнами, вывороченным с корнями папоротником и чайным деревом; они карабкаются через завал, и Эндерсон говорит — ну вот, не угодно ли. Сами видите, что получается, когда в таких вот местах вырубаешь лес.

Он приостановился, подергал застрявший в завале обломок чайного дерева, совсем высохший, смугло-темный от солнца.

— Да, тут хозяйничаешь, мягко выражаясь, на куче мусора,— говорит он.— Ну вот, извольте, Уолли полжизни отдал бы, чтоб отхватить кусок от участка Рэнджи. И скажу по справедливости, Уолли себе жилы рвет. А что толку, если тут вечно оползни? Вот у Рэнджи земля никуда не сползает, а только и кормит горсточку паршивых овец.

Когда перебрались через завал на дорогу, Эндерсон снял шляпу, почесал заросший густым жестким волосом затылок.

— Впрочем, не знаю,— продолжает он.— Сказать по совести, маори таковы, какими их сделали мы, белые, а все равно, с какой стати нам брать на себя всю работу, а они пальцем не шевельнут и живут в свое удовольствие. Хотя, по совести, про Рэнджи этого не скажешь.

Ну, не знаю — заключает он.

Дальше шли молча — и вот оказались напротив длинного отрога, он привел бы на самый гребень горной гряды, вычерченной в небе там, где она изгибается, замыкая долину. Но прежде, чем достичь подъема, надо перейти речку, и это, оказывается, совсем просто, хотя Эндерсон замечает — поглядел бы Дэйв на эту речку после хорошего ливня. Ровная полоса между речкой и отрогом заболочена, но и ее нетрудно пересечь, ступая с бревна на бревно и прыгая с кочки на кочку, были бы ноги сухие; а там, где начался подъем, идти и вовсе легко, надо только ступать по самому гребню узкой гряды. Одной стороной она почти отвесно обрывается в болото, которое они только что перешли; Эндерсон остановился передохнуть, опершись рукой о колено, глянул вниз и говорит — подумать только, на что он однажды убил время — пробовал засеять этот откос травой. Дэйву откос показался совсем голым, даже папоротника нигде не видно, лишь торчат считанные пучки «зуба» — так здесь называют ядовитый кустарник туту.

— Вот наживешь горбом ферму, а она и ухнет в болото, либо речка ее унесет,— говорит Эндерсон.— Джек все твердит, мол, эта страна — наш дом. Говорят, иные люди покидают свой дом, а в здешних краях чаще твой дом тебя покидает. Веришь ли, когда я был на войне, мне показали такие места — там фермеру земля служит по тысяче лет!

А все-таки Джек верно говорит, докончил он, когда они двинулись дальше.

Откос становится с каждым шагом круче, да еще жара, и уже не хватает дыхания на разговоры. Все три собаки сбились вместе и, тяжело дыша, высунув мокрые языки, идут по пятам за Эндерсоном — только диву даешься, как тот, поднимая ногу, не стукнет которую-нибудь каблуком по носу. А когда остановишься для минутной передышки, обдает душным запахом трав и кустарника, земли и овечьего помета; и, поглядев назад, изумляешься: стоит подняться чуть выше, всякий раз неузнаваемо меняется долина. До чего красиво. Колея от лесопилки уходит к дороге, дорога — к стригальне, потом, побелев от пемзы, убегает к дому, красная крыша его виднеется меж деревьев. А вдалеке за плоскогорьем изламывается прямыми углами чуть заметная белая ниточка — та дорога, по которой пришли в здешние места они с Джонни. И всё окружают горы, то зеленеющие молодой травкой, то бурые под прошлогодним папоротником, иссеченные шрамами оползней, в грудах поваленных деревьев, мертвые, почерневшие после пожаров; горы огромны, но в таком отдалении складки их кажутся сглаженными, правильными, законченными, чудится даже, будто перед тобой какая-то модель, едва ли не игрушка, которую можно подержать на ладони.

Мистер Эндерсон оглянулся, поглядел в ту же сторону, что и Дэйв.

— Да,— сказал он,— Джек верно говорит.


На самой вершине остановились перекусить. Здесь дул ветерок, и стало гораздо легче дышать. Эндерсон и Дэйв сели, прислонясь спиной к толстому искривленному стволу поваленного дерева рата, в тени его корней, которые, должно быть, уже многие годы, извиваясь, торчали кверху. Но перед тем как усесться, мистер Эндерсон снял заплечный мешок с едой — там были сандвичи, булочки из муки грубого помола, ломти холодной баранины, бананы и печенье. И вместительный термос с чаем и две алюминиевые кружки.

— Давайте-ка, вы оба,— зовет Эндерсон,— угощайтесь. Поди сюда, Берт.

Берту, который уже сидел поодаль на корточках, на солнцепеке, пришлось подняться. Он подошел, взял сандвич и немного мяса и вернулся на прежнее место.

— Попробуй булочку, Дэйв,— говорит мистер Эндерсон.— Что скажешь, каково стряпает моя женушка?

И вот они жуют и смотрят мимо Берта на открывающуюся даль. Долина отсюда уже не видна: гребень горы только снизу казался острым, как лезвие ножа, а взойдя на самый верх, они очутились на довольно широкой и ровной площадке. И отсюда виднеется вдали другая длинная гряда, а за нею — гребень следующей, и дальше — край еще одной, и еще, каменная волна за волной до самого горизонта в такой дали, что можно лишь гадать, сколько до него миль. На ближней гряде не осталось леса, и едва ли теперь на ней хоть что-нибудь вырастет, говорит Эндерсон, потому что это сырая, теневая сторона хребта, чуть не всю почву снесло оползнями, и остались голые каменные стены. Но следующая гряда — лесистая, отсюда кажется темной; а дальше всего понемногу, и наконец вдали горы уже как в тумане, цвета не различить. Эндерсон отвел глаза от этих далей и сказал Дэйву, что кусок леса, уходящий за ближний гребень, принадлежит старику Ваксе, а чуть подальше к нему углом примыкает участок Джека.

— Да ты ешь, угощайся,— докончил он.

И Дэйв угощается и говорит, что миссис Эндерсон, без сомнения, великая мастерица вкусно готовить; а Берт, покончив с очередной порцией еды, ждет, покуда позовут и предложат взять еще. Обе суки растянулись на брюхе у самых ног Эндерсона, куда уже не достает тень, и не сводят глаз с хозяина, дожидаясь, чтоб он бросил им кусок. Когда с ними заговаривает Дэйв, они отворачиваются, словно в смущении, даже когда он бросает им корку, принимают подачку без видимого интереса, и что-то не заметно, чтоб они были благодарны. Пес Джека улегся поближе к Берту, усердно выкусывает из шерсти запутавшиеся в ней цепкие семена травы бидди-бид и, похоже, никакой едой не интересуется.

Когда поели, Эндерсон отвинтил колпачок термоса и вынул пробку. Налил чай в кружки Дэйву и Берту, а сам пьет из колпачка.

— Вы поосторожней, кружки горячие,— предупреждает он.— Их жена купила. Был у меня, знаете, дядюшка, участвовал в бурской войне, так он рассказывал, у них один полк назывался в честь принцессы, уж не помню, как ее-то звали, и она всем солдатам подарила по алюминиевой кружке. Так дядюшка рассказывал, эти кружки все в два счета побросали, куда ни ступишь, они под ногами валяются.

Чай без молока, горячий и очень сладкий.

— Дядюшка вступил в шотландский полк,— продолжает мистер Эндерсон.— и пришлось ему ходить в юбке. Он рассказывал, хуже нет — носить юбку в таком климате. Жара, пот, песок липнет к ногам, в сухой день после самого короткого перехода так разъест в паху, хоть криком кричи.

Эндерсон смеется.

— Знаете, одно моей женушке не по вкусу в наших краях — это как мужчины одеваются. Она говорит, на нас смотреть противно. Я ей говорю — а ты бы меня нарядила в этакий бурнус до пят и еще дай посох с крючком наверху. Нет, я что хочу сказать, одеваемся мы правильно. Когда управляешься с овцами, штаны нужны поплотнее, ведь у овец в шерсти полно колючек бидди-бида, а в них, говорят, какое-то вещество, от него царапины гноятся. И я считаю, без фланелевого белья тоже не обойтись, а то вспотел и сразу простынешь. Как скажешь, Берт?

Да, Берт тоже так думает.

— Вот приезжая молодежь, новички — эти пробуют щеголять в коротких штанах да в бумажных безрукавках,— говорит Эндерсон,— да, только они быстро умнеют.

Несколько минут все молчат, от жары и сытости клонит в сон; Дэйв следил глазами за мясной мухой, которая с жужжаньем вилась над собакой, пока та не ляскнула зубами; потом за синицей, она подлетела совсем близко, храбро уселась бочком на один из торчащих у него над головою корней.

— Как насчет тех двух овец, Берт? — говорит Эндерсон. И показал пальцем: — По-моему, они вон там, недалеко.

Берт идет в ту сторону, прихватив пса. Он скрылся из виду, но слышно — затрещала изгородь, пес Джека залаял. Суки навострили уши, перестали шумно дышать, вывалив языки, однако остались у ног хозяина. Потом Берт вернулся и хотел было сесть на прежнее место, но Эндерсон вложил термос в мешок с едой, встал и приладил мешок за спину. Немало отшагали дальше по гребню, и только тогда Эндерсон спросил:

— Сколько их там, Берт?

Оказалось, три. Стало быть, Берт не ошибся, и мистер Эндерсон признается, что глаза у него уже не прежние. Старость подходит.

Миновали отрог, по которому тоже можно было бы сюда подняться, и опять перед ними открылась долина, взгляд скользит по громадной стене, казалось, она спускается оттуда, где они стоят, почти отвесно. И Эндерсон говорит — ладно, Берт, посмотрим, как они бегают. Полагается приказать собакам — голос! — и, хлопая в ладоши, понукать их криком — о-го-го! Эндерсону же довольно хлопнуть в ладоши и произнести: голос! — этого хватает. И каждый раз собаки вскидывают к нему головы, будто пытаются сказать — только вели, и мы будем лаять, пока не упадем замертво.

И повсюду овцы приходят в движение. Немногих заметили и прежде, но, пока они не зашевелились, нельзя было даже вообразить, какое их множество. Они выходят из своих укрытий, из кустов и зарослей папоротника, и, возможно решив, что предоставлены самим себе, начинают бестолково метаться, блеяньем зовут друг друга; потом, сбившись в кучу, застывают… но вот тронулась одна, потом другая — и всюду, куда ни глянь, то шагом, то бегом движутся вереницы, но все стремятся вниз, к долине.

— Когда я выгнал их сюда в конце лета, они были еще ягнятами,— говорит мистер Эндерсон.— А теперь уже годовички. Вон сколько шерсти и мяса, костей и потрохов. Уж не знаю, долго ли еще удастся все это сбывать. И почти все уходит из нашей страны за море. И не уверяйте меня, будто это можно возместить суперфосфатом.

Ладно, Берт, говорит он, ты сам знаешь, что надо делать.

И шагает с Дэйвом дальше по гребню горы, а Берт, кликнув пса, поворачивает обратно; Дэйв несколько раз оглянулся и наконец увидел, что Берт свернул в сторону и спускается по отрогу, который они недавно миновали.

— Он всегда такой, ни слова не вымолвит? — спрашивает Дэйв.

— Ну, нет,— говорит Эндерсон.— Попробуй когда-нибудь с ним потолковать. Спроси про охоту на диких свиней или как поймать голубя, тут ему есть что порассказать.

Да, продолжает он, Берта с Джонни не сравнить. Тот знает одно — набить брюхо. А уже сколько лет он тут прожил. Впрочем, не знаю, никак я не разберусь, что он такое, этот Джонни. Можно подумать, совсем безмозглый. Один раз я взял его сюда с собой сгонять овец — и закаялся. Что бы он ни сделал, все вкривь и вкось. Будто пес, который сбился со следа. Говорят, он был раньше матросом. Не пойму, чего ради он остался работать на старика Ваксу — если это можно назвать работой. Я точно знаю, корову он доит вдвое дольше любого работника, а кроме этого, пожалуй, только и умеет корчевать кустарник. И то можно биться об заклад, что он, половины дела не сделавши, угодит себе топором по ноге или еще что-нибудь такое учинит. Ну, не знаю. Некоторые говорят, как-то он забрал в руки старика Ваксу и его миссис, вроде они ему не платили, много задолжали. По-моему, зря болтают, у Ваксы всегда в кармане деньги водятся. Одно никак в толк не возьму, для чего ему нанимать работника. Седрик с Джонни вдвоем никогда не делали больше того, с чем он и один запросто справится… хотя, конечно, он что ни делает — все из рук вон. Я так думаю, ему охота разыгрывать важную птицу. Наверно, маорийская кровь сказывается.

И опять Дэйв пробует освоиться с услышанным. А в то же время надо следить за каждым шагом, потому что склоны здесь почти отвесны и от проволочной ограды до обрыва всего какой-нибудь ярд. К ограде жмется, натягивая проволоку и нависая над обрывом, сплошная стена папоротника. Высокая, поверх нее не заглянешь, а кое-где выгнулась и нависает над гребнем утеса. И приходится ползти на четвереньках, одной рукой держишься за проволоку, а другой и даже головой расталкиваешь эту преграду. Правда, Эндерсон ползет первым, прокладывает дорогу, Дэйву за ним много легче, а Дэйв в свой черед облегчает дело собакам; но высохший, жесткий папоротник того гляди порежет, как ножом, а если стряхнешь спелые семена, бурая пыльца забивается в нос, и начинаешь чихать; и весь взмок от жары, и рубашка липнет к спине.

Но вот наконец миновали окаянное место, и, дожидаясь, пока Дэйв проползет следом, Эндерсон говорит — знай он, что сосед повернет верхний край внутрь, он навряд ли устраивал бы эту изгородь. Вот погляди, показал он на стену папоротника. Овцам через нее вовек не пройти. Одна беда, что и не видно за ней ничего.

Конечно, если какой охотник на диких свиней чиркнет спичкой, прости-прощай папоротник, и изгородь тоже.

А теперь вот что надо сделать, Дэйв, продолжает он. Мы идем вон к тому отрогу, видишь? Так ты обожди немного, а потом шагай туда. Держи прямиком на гребень и увидишь меня по ту сторону, а Берта вон там, по левую руку. Собаки с тобой не будет, но это ничего — крикнешь погромче, и овцы побегут как миленькие. А если что не заладится, я уж сумею послать к тебе одну суку.

Только дождись, пока я доберусь вон туда,— и он показал пальцем.

Дожидаясь, Дэйв присел на корточки и подумал — я тут как на галерке. И охватывает волнение. Сидишь у мира на макушке, под тобой необъятная ширь, и, однако, все кажется таким крохотным, будто уместится у тебя на ладони. Волнует — и не оттого только, что завораживает взгляд, а еще и оттого, что есть там люди, кто тоже тебя завораживает.

А там Эндерсон, в такой дали совсем крохотный, шагает быстро и вот остановился у стены папоротника, кричит — о-го-го! Овцы сбиваются в кучу, бегут, и Эндерсон посылает за ними одну из собак.


Уже под вечер овец согнали к воротам, откуда начинается дорога. Жара спала, но все (даже Берт, отметил про себя Дэйв) явно выбились из сил. Даже овцы, задыхающиеся, присмиревшие, идут по колее, опасливо поглядывая на людей и собак, и, похоже, вконец выбились из сил. Эндерсон остановился, по обыкновению опустился на корточки, велит и Дэйву остаться с ним; а Берт идет через стадо, растревожил его, несколько овец даже попытались кинуться в стороны; но верные собаки, хоть и разгоряченные и усталые, остаются начеку; полулежа возле хозяина, одна справа, другая слева, они сторожко следят за порядком — и ни одна овца не удрала.

Берт немного отогнал стадо от ворот, растворил их пошире и в сопровождении Джекова пса зашагал по дороге. Овцы замялись было в воротах, но Эндерсон поднялся, топнул ногой, один только раз крикнул — ого! Сейчас же единственный раз громко гавкнула собака — и первые несколько овец выходят из ворот, а за ними тотчас хлынуло все стадо.

Дэйв затворил тяжелые ворота, Эндерсон запер их, и оба идут за овцами. Кажется, обеим собакам полегчало, будто они знают, что скоро уже все это кончится. Одна легла в траву на обочине дороги; перекатывается с боку на бок, изо всех сил прижимаясь к земле, пробует таким способом избавиться от запутавшихся в шерсти колючек бидди-бида. Другая с плеском забралась по брюхо в речку, и слышно, как громко и жадно она лакает.

Дэйв отчаянно устал, прихрамывает (один башмак натер ногу); он подмечает каждую мелочь и, однако, все еще полон тем, что пережил за день в горах. Да, поистине это было как в театре и так же волновало. Опять и опять, спускаясь по острому гребню того отрога, он останавливался и, затаив дыхание, следил, как на противоположном склоне движутся к овцам два черных пятнышка. То были две собаки Эндерсона, сейчас они вымотались и все-таки явно готовы, если надо, снова делать свое дело. И опять ему слышится голос Эндерсона, очень далекий и слабый — и все же отчетливый, странно звучный, отдающийся эхом: гони их, голос, Белл, о-го-го, гони их, быстрей, Белл, БЫСТРЕЙ, Белл, быстрей, Лэсси, чертова поганка, вплотную держись, ВПЛОТНУЮ! А потом он длинно, переливчато свистит, или свистит по-другому — и два черных пятнышка бросаются вправо, влево и почти всегда делают именно то, что надо. А в другой стороне с одним только Джековым псом действует Берт. И между ними осторожно спускается по склону Дэйв, все ближе к паре овец, никак не желающих двинуться с места, снова карабкается вверх, переводит дух, выискивая камень, которым можно запустить в упрямицу, застрявшую намного ниже, так что не доберешься. И все овцы (да, насколько можно судить, все) под этим нажимом медленно, но верно сходят в долину за ушедшими далеко вперед вожаками и уже струятся потоком вдоль извилистой узкоколейки. Три загонщика спускаются все ниже, постепенно сближаются, и наконец отрог Дэйва сходит на нет, речки, бегущие по лощинам с обеих сторон, сливаются в одну, и вот три загонщика опять встретились, да так удачно подгадали, чуть не минута в минуту.

И, сызнова переживая все это, Дэйв слышит свой голос (надо же что-то сказать Эндерсону) — а на вашей земле есть пещеры?

Нет, пещер нету, по крайней мере настоящих. Их больше в тех краях, где известняк или, может, риолит. Но и тут под иными утесами хватает выбоин. Овцы вечно забираются туда, трутся боками о стенки, так что, будь здесь горные породы помягче, ты бы не поверил, насколько шире через годик-другой стала бы от этого каждая дыра.

Эндерсон смеется.

— Помню, когда мы сводили лес, мы на самом верху нашли чудную дыру,— говорит он.— Будто ее кто нарочно вырубил в отвесной скале — квадратная, вроде комода, и вышиной человеку по грудь. И дождь внутрь не заливал, а внутри одна пыль. На ощупь мягкая, сухая — отродясь такой не видал. Будто тысячи лет пролежала нетронутая. Я так думаю, до нас ни одна душа туда не заглядывала. Брат и говорит — если с фермой нам не повезет, давай купим скелет, уложим его на бок, рукой подопрем черепушку, а потом проложим дорогу и станем водить туристов, по пять монет с носа, пускай любуются на самую настоящую древность.

И Эндерсон снова смеется.

— Помню, кстати,— продолжает он,— говорят, в лесу за участком старика Ваксы есть большая пещера. Я так думаю, Седрик на нее наткнулся, когда рыскал по окрестностям. Только сам я тебя туда не поведу.— И прибавляет: — Спроси Джонни.

А потом говорит:

— Холодновато стало, чувствуешь?

Они прошли дорогой через лесок, там было прохладно, но приятно, и оказались в самой узкой части долины, куда не заглядывает солнце. На синем небе по-прежнему ни облачка, но оно уже не кажется низким, давящим. Уже не пышет жаром, напротив, в нем ощущаешь неизмеримые леденящие дали.

— В том-то и горе,— говорит мистер Эндерсон.— Слишком короткое здесь лето. Бывают морозы до самого рождества, а если совсем не повезет, так и в середине февраля заморозки. Говорят, когда лето короткое, все растет быстрей, но что толку, ведь того гляди подморозит. Я хочу сказать, туго приходится, если хочешь вырастить картошку или еще что-нибудь такое, что боится холодов. Джек говорит, тут наш родной дом, но, бывает, подумаешь совсем другое. Белым вовсе не следовало бы селиться на этой земле… а вот маори, пожалуй, по берегам рек устроились неплохо. Они тут обжились, это верно. А белый — временный жилец, вроде арендатора, бьется, надрывается — и все впустую. Только и остается спасовать и начать все сызнова в другом месте либо тянуть лямку, покуда не выгонят.

— Да,— говорит Дэйв,— понимаю.

И опять он старается все это осмыслить, хотел бы задать кучу вопросов, да не знает, с чего начать. Но до стригальни уже рукой подать, Берт распахивает ворота загонов, и через минуту-другую туда протискиваются овцы.

Движок не включен, из стригальни слышатся голоса; но, поднявшись по ступеням, никого еще не видишь, стригали собрались за перегородкой, возле машины.

Эй, оболтусы!

Да, они уже с полчаса как кончили стрижку. Но такое уж невезенье, малыш Инки им подгадил.

Все трое сидят на полу возле движка, кругом разложены инструменты, руки черны от мазута и машинного масла, даже на лицах грязные пятна.

— Я так думаю, это неисправен клапан,— говорит Уолли.

— Жаль, нельзя, по обычаю, обвинить правительство,— замечает Лен.

— Гляньте сами, Энди,— говорит Джек и продолжает объяснять; мистер Эндерсон нагнулся, приглядываясь; и Дэйв сообразил, что малышом Инки почему-то называют мотор. Прислушиваясь, он подошел к окну, протер глазок в грязном, затянутом паутиной стекле и поглядел на загон. Уже остриженные овцы стали какие-то корявые. Между остатками короткой шерсти розовеет кожа, но все равно по сравнению с только что пригнанными густо обросшими годовичками они кажутся белоснежными. Головы и шеи годовичков покрыты цепкими семенами бидди-бида, у некоторых от этого шерсть над глазами нависла сплошняком, и они ничего не видят.

— Как там, наверху, сильно разросся бидди-бид? — спрашивает Джек.

— Проходу от него нет.

— Тьфу ты, пропасть!

Эндерсон уже думал, совсем плохо дело, и тут ему показалось, вроде он исправил мотор. Осторожно, на пробу, запустили машину, и теперь она загудела ровно, как полагается.

Ура!

Молодец старина Энди. И малыш Инки молодец.

Ну и точка.

На сегодня всё, они заторопились с приборкой. Джек велит Берту взяться за щетку и поживей подмести, мистер Эндерсон помогает Уолли зашить туго набитый тюк, уже заложенный под пресс; Джек и Лен разбирают свои машинки, чистят и смазывают; и, конечно, Дэйв стоит тут же и смотрит, смущенный собственной никчемностью — рад бы хоть чем-то, хоть как-то помочь, да не умеет.

Наконец они вышли, нагруженные всяким инструментом, который надо снести в дом, Эндерсон закрыл за собой дверь и поглядел на небо.

— А что, ребята,— говорит он,— вроде дождь собирается?

— Дождь!

— И не думайте.

— Ничего похожего.

— Ну, ручаться ни за что нельзя. А как насчет заморозков?

Теперь, когда вышли из стригальни и ощутили в воздухе холодок, да еще припомнили прошлую ночь… ну, насчет заморозков — кто его знает.

А ведь это задача. Если подморозит, остриженных сегодня овец надо бы загнать под стригальню. Но десять против одного, что пойдет теплый дождь, и тогда под стригальней надо укрыть нестриженых, годовичков, чтоб не намокла шерсть. Иначе завтра невозможно будет стричь, разве что опять выглянет солнце и они немного обсохнут.

— Не стоит рисковать, Энди,— сказал Джек.— Мы вам поможем загнать их под крышу.

Он говорит о тех, которых сегодня стригли.

Инструменты сложили тут же на землю. Все взобрались на косогор, к загонам, захлопали ворота, послышались громкие, непонятные Дэйву команды, поднялась туча пыли, залаяли собаки, люди кричали и хлопали пустыми мешками — и вскоре тесно сбившихся в кучи овец медленно втиснули в пространство под огромным сараем.

Ну, вот и все.

— Теперь вам ничего не страшно, ни мороз, ни рождество Христово, Энди,— сказал Джек, когда с этой суетой покончили.

Лен сказал — ради всего святого, давайте все пошевеливайтесь, страх подумать, который час. Если он так опоздает, что жене придется доить вторую корову, она уж такой скандал закатит…

Они свалили инструменты в его «шевроле», кое-как все набились в машину, и Джек спросил — а на черта Лену канителиться с коровами? Вот и старик Вакса, и Энди отказались от этой мороки. Не можешь жить барином — держи овечью ферму, но тогда коровы только помеха. Или уж занимайся одними коровами. Вот моя женушка, она вроде меня, совсем не против дойки. Она там сейчас, лапочка, без меня доит десяток!

И он послал воздушный поцелуй в сторону своего дома.

А помощников у нее всего-то две девчонки да мой малец, продолжал Джек. Настоящий работник растет, весь в меня.

Вот так-то: за троими следи, одного нянчи, еще один скоро народится, да коров подои, о прочих заботах уж не говорю. Нет, ребята, вы не знаете, что за штука жизнь.

— Зато ты узнаешь, если родится двойня,— говорит Лен.— Бьюсь об заклад, ты ради этого и старался.

— Верно, старался, и Айда тоже. Первое удовольствие. А вот тебе, Лен, думаю, трудненько упросить свою миссис, чтоб дала тебе постараться.

Лен, нажимая на педаль, оглянулся, лицо у него стало еще красней, чем всегда.

— Ну-ну, спокойно,— говорит Эндерсон.

Мотор заурчал, Лен рванул машину с места, но сразу замедлил ход: сзади послышался яростный лай, похоже, всерьез перегрызлись собаки. Все оглянулись, высунув головы из машины, засвистели, закричали. Две Эндерсоновы суки набросились на суку Уолли, а пес Джека глядит на них, виляет хвостом и усмехается, но при этом вид у него какой-то глуповато-смущенный.

— Возьми-ка ее лучше в машину, Уолли,— говорит Джек.— Если она и поцарапает малость краску, Лен не осерчает.

Он распахнул дверцу, Уолли свистнул, и его собака исхитрилась увернуться от своих врагинь и прыгнула в машину.

Уолли обозвал ее поганой шлюхой, но, когда поехали дальше, ласково затеребил ее уши.

— Бывает, кобель укусит кобеля, а вот суку никогда не укусит,— говорит он.

— Зато сука его укусит,— говорит Джек.— Такая ихняя природа, Уолли.

Лен сказал — уж наверно, найдутся кобели, которые кусают сук.

— Спорим, разве что какие-нибудь беспородные дворняги,— говорит Джек.

Нет, Лен с этим не согласен.

Эндерсон сказал — пожалуй, только щенята кусаются без разбору. И спросил Уолли, откуда у него собака, но тут Лен сказал — смотрите-ка!

Все посмотрели — и увидали старика Ваксу. Едет верхом им навстречу, сидит очень прямо, свесил длинные ноги, лошадь под ним кажется совсем маленькой. На нем шляпа с отрезанными спереди полями, на плечи опять наброшено одеяло. И шестерка собак с ним. Все собаки сбились в кучу и оглушительно лают, а Вакса поставил лошадь боком поперек дороги и поднял руку, обратив ладонь к встречной машине. Седоки заулыбались, Джек сказал — вот что значит хорошие манеры. Лен остановил машину, и все стараются состроить серьезные физиономии.

— Добрый день вам всем,— говорит старик.

И все они, глядя снизу вверх из машины, дружно отзываются:

— Добрый вам день, мистер Макгрегор.

И потом молча выслушивают неторопливые замечания старика. Он поглядел вокруг и говорит — погода хороша. Самая подходящая для стрижки. А у них подмораживало? Он видал возле дома мистера Эндерсона несколько валухов, похоже, они отменно откормлены. Старик нагнулся, вгляделся в Дэйва и улыбнулся ему, показывая желтые зубы. Ну как, успешно Дэйв помогал сгонять овец? Миссис Макгрегор надеется, что он сегодня поужинает с аппетитом.

— Видите ли,— говорит Эндерсон,— его ждет к ужину моя жена.

Старик помахал рукой.

— Очень хорошо, пусть наш молодой человек живет в свое удовольствие. А как у вас со стрижкой, Ричардс?

Наконец-то он перешел к делу:

— Когда вы кончаете стрижку, Эндерсон?

Выслушал ответ. Уже вскорости, на днях.

Что ж, он не станет их больше задерживать. Всего доброго всем.

Лен, ругаясь, дал газ. Треклятый старик. Мог бы обо всем спросить Дэйва. Или позвонил бы по телефону. А меня жена ждет и чертовы коровы.

— Спокойней, Лен,— говорит Джек,— ты ж его знаешь. А вот Дэйв с ним ладит — лучше некуда. Ты поосторожней, Дэйв. Я так думаю, теперь, потерявши Седрика, он ищет замену.

Дэйв хотел спросить, о чем это Джек. Но Лен погнал вовсю, потом резко затормозил, и машина, подскочив, остановилась у ворот. Пассажиры вылезли, скорей похватали свой инструмент и прочие пожитки, чтоб не задерживать Лена. И Эндерсон спрашивает Берта — может, он не против пойти вперед и подоить корову.


Доедайте же клубнику, мистер Дэйли, вон несколько штук осталось. Нет, спасибо, отвечает Джек, я НДОБЛ. Это значит — наелся до отвала, боюсь лопнуть, миссис Эндерсон. Он откачнулся назад вместе со стулом и расстегнул верхнюю пуговицу штанов. Прибавил — прошу прощенья — и вежливо прикрыл рот ладонью.

Уолли? Тогда Дэвид? Ну, Берт?

Берт поглядел на ягоды, но, как юноша воспитанный, покраснел и застенчиво взглянул на мистера Эндерсона.

— Нет,— говорит Эндерсон,— не хочу, ешь ты, Берт.

Стол загодя отодвинули от стены, чтобы за ним уместились Уолли с Бертом. Мистер Эндерсон и Джек уселись по другую сторону, миссис Эндерсон и Дэйв — в торцах. Братья после мытья смочили волосы и причесались, поверх фланелевых рубашек надели чистые свитеры; Джек ограничился душем. Черные волосы его стоят дыбом и торчат надо лбом, и выглядит он в точности как в стригальне за работой, только башмаки скинул и остался в одних носках. Свитер весь в дырах, рукава отрезаны по самые плечи; на тощих загорелых руках бугрятся железные мускулы.

— Дешево брали клубнику, миссис Эндерсон? — спрашивает он.

— Дешево, как же! Эта чуть не первая на рынке. Но мне непременно надо было для джема, вот я и взяла, раз уж приехала в город. Я люблю своими глазами посмотреть, что покупаю, но, когда живешь далеко от всего, это не так просто, правда?

— На вкус она очень даже хороша,— говорит Джек.— Ваш Энди большой мастер стряпать, миссис Эндерсон, но, покуда вы были в отъезде, он к клубнике не притронулся.

— Боюсь, она не такая душистая, как в Англии,— говорит миссис Эндерсон.

— Это дождливая пора виновата, дорогая. Вот увидишь, кончатся дожди, и ягода станет душистая.

— Да, а химические удобрения?

— Ну, в Англии тоже без них не обходится.

Миссис Эндерсон пожимает плечами, словно говоря (так подумалось Дэйву) — надоели эти споры и стоит ли толковать о таких, в сущности, пустяках? На ней тот же зеленый фартук, расшитый красными маками, но Дэйв заметил — платье другое. Стоит ей приподнять руки, свободные рукава соскальзывают выше локтя, а руки тоненькие и очень белые. И она накрасила губы, и на щеках все еще румянец, но сейчас он кажется не совсем естественным.

И мистер Эндерсон тоже привел себя в порядок. Принял ванну, переждав, пока вымоются все остальные, даже пришедший после дойки Берт. Жена, видно, недовольна, у нее уже готов ужин, и она ждет, пока сам не выйдет к столу, хоть он и крикнул ей, чтоб не дожидалась, а подавала остальным. Но вышел он в светло-лиловых, безупречно отглаженных брюках, в яркой рубашке и фасонистом джемпере, на ногах домашние туфли, густые волосы гладко причесаны.

Все время, пока сидели за ужином, звонил телефон, и вот раздаются три условных коротких звонка.

— Лен, Лен, Лен,— говорит Джек.— Бьюсь об заклад, Уолли, это ваш старикан. Он просил меня узнать у Лена насчет удобрений. Он думает, Лен собирается на станцию узнавать про свои — привезли уже или нет. А я забыл. Вы сколько вносите, Энди?

Эндерсон ответил, и Джек подсчитал — столько-то на акр. Чтоб мне провалиться, Энди, говорит он, не стану я вносить такую прорву.

— Я думаю, это значит, что вы очень разумный человек, мистер Дэйли,— говорит миссис Эндерсон.

— Не вижу в них пользы,— говорит Джек.— На моей земле столько ни к чему. Мы на удобрения не жадны, миссис Эндерсон, вот если держать коров — другое дело. Говорят, кто завел молочную ферму, проси у соседей в долг чего угодно, только щепоткой суперфосфата вовек не разживешься. Вот над чем они трясутся. Все равно как попросить у человека — одолжи, мол, жену.

Миссис Эндерсон весело посмеялась шутке. Хотя, сказала она, иные жены были бы не прочь, чтоб их взяли взаймы.

Тут всем явно стало неловко, чуть помолчали, потом Джек спросил — вроде там дали отбой?

Он еще дальше откачнулся со своим стулом и снял телефонную трубку. Послушал немного, потом сказал — брось, Лен, брехня это все… Кто?.. Какой там Уолли, это я, Джек!

Все сидят молча, не мешают Джеку слушать, миссис Эндерсон знаками попросила у Берта и Уолли чашки и налила им еще чаю.

— Ладно, Лен,— говорит Джек,— да смотри поосторожнее с посудой, тарелки стоят недешево. А ты еще не отключился, Чарли?.. Ну да, оба мальчика сущие ангелы… Да, Чарли, хорошо. Вот что, соедини-ка меня с моей женушкой, мне лень вставать со стула.

Он усмехнулся и наскоро сообщил Берту с Уолли, что их папаша про них спрашивал.

— Привет, Айда, лапочка моя…

И пошел так нежно ворковать, что все засмущались и сидят с дурацким видом и, ненароком встретясь друг с другом глазами, стараются улыбкой прикрыть, что чувствуют.

— Сладенькая моя,— говорит Джек,— скучно тебе спать одной?.. Мне-то? Ну, Энди меня уложит в одну постель с Бертом. Слушай, а вдруг да мы с ним все перепутаем и начнем обниматься — ты не против?.. Ладно, не буду… Завтра нет… может, послезавтра… Ага, до скорого, моя лапочка, и поцелуй малыша…

Он повесил трубку, и тогда мистер Эндерсон спросил:

— Кстати, Джек, покуда я не забыл,— каков общий счет? Подождите-ка…— Он поднялся, взял с каминной полки блокнот. И, записывая цифры, говорит: — Знаете, читал я одну книгу…— Минуту-другую смотрит в потолок.— Нет, название забыл, но постойте… Автора зовут Томас Харди. Да, точно, Томас Харди. В общем, там был один парень, стригаль, и девчонка по часам засекала, сколько времени он тратит на овцу. Так, хотите верьте, хотите нет, выходило по двадцать минут. Но девчонка ему захлопала и сказала — он поставил рекорд.

И Эндерсон смеется.

— Ну да,— говорит Джек.— Двадцать минут!

Остальные тоже смотрят с любопытством.

— А ты уверен, что двадцать? — переспрашивает миссис Эндерсон.— Мне кажется, ты не очень хорошо помнишь эту книгу.

— А что, может, ты ее читала, милочка?

Нет, про эту она не помнит, но вообще-то она читала многие книги Томаса Харди.

И Дэйв говорит (сперва покашляв, словно чувствовал — надо как-то извиниться, что встреваешь в разговор):

— А может быть, это «Вдали от шумной толпы»?

— Да-да! Верно! — Эндерсон наклонился, поглядел на Дэйва, повторил название романа.

И Дэйв продолжает:

— Того стригаля зовут Габриел Оук, девушку — Бэтшеба, а вот ее фамилию не помню.

— Верно, Габриел Оук! — говорит Эндерсон.— Так сколько времени у него уходило на овцу?

Но этого Дэйв не помнит.

— Ну, если и не двадцать минут, так вроде того,— говорит Эндерсон.— Во всяком случае, много; помню, меня насмешило, что про это сказано — рекорд.

— Да,— говорит миссис Эндерсон,— но не забудь, в те времена не было специальных машинок.

— Знаю, дорогая, но хороший стригаль и простыми ножницами так же скоро управляется.

— Неужели? — Миссис Эндерсон очень удивилась.

— Почти так же, миссис Эндерсон,— подтверждает Джек.

— Ну, я, конечно, в этом не разбираюсь, я и не думала с вами спорить. Но позвольте тогда спросить моего супруга, зачем он тратил столько денег на всю эту механику?

— Чтоб людям тратить поменьше сил, миссис Эндерсон,— говорит Джек.

— Понимаю. И, видно, все вы жаждете меня убедить, что истинный новозеландец запросто острижет овцу за… за сколько? За четверть часа?

Четверть часа!!

Джек так стукнул кулаком по столу, что посуда задребезжала; Берт — и тот улыбнулся.

— Меньше чем за три минуты, миссис Эндерсон,— говорит Джек.

— Да неужели!

— Верно вам говорю.

Ну, во всяком случае, миссис Эндерсон не раз слышала — некоторые стригали кромсают овцу чуть не на части.

Да, признаться, бывает, что и порежут.

Тогда в чем смысл этой новомодной погони за скоростью?

— Надо ж нам соблюдать свой интерес, миссис Эндерсон,— говорит Джек.

— Да, все очень сложно получается, правда?

— А каково городским придется, ежели мы им не наготовим мяса и шерсти? — резковато спрашивает Джек.

— Да, а что скотоводы получают взамен?

— А вы почитайте «Каталог для фермера»,— говорит Джек.— Сотни страниц, и почти на каждой что-нибудь такое, что очень даже сгодится и самому, и жене с детишками, были бы деньги. Можно читать хоть три часа кряду.— Он, Джек, только этот каталог и читает, кроме «Уикли ньюс», ну и, конечно, каждую субботу непременно что-нибудь из Библии. Без этого никак нельзя, надо ж выбрать текст для проповеди.

Но миссис Эндерсон прекрасно может обойтись почти без всего, что предлагает «Каталог для фермера». Есть одно исключение — автомобиль. Но муж всегда говорит, что не может себе позволить такой расход.

На минуту-другую все замолчали, потом Эндерсон встал и сказал — пойдет принесет лампу.

Джек с миссис Эндерсон еще о чем-то заговорили, но Дэйву вдруг все становится неинтересно. На дворе еще не совсем стемнело, да и в кухне не так уж темно, из окна видны круто встающие горы, но подробностей не различить, просто высятся исполинские расплывчатые тени. А над ними уже проглядывают в вышине звезды, мерцают в холодном, пустынном, недосягаемом небе. Дэйв почувствовал — невыносимо! Слишком необъятна леденящая пустота, невозможно жить в таком безжалостном, враждебном мире. В кухне тепло, а его пробирает дрожь. Словно та беспредельная пустынность неведомо как просочилась сквозь стены, и чувствуешь — жилища, построенные людьми, слишком ненадежная защита.

Но тут, пока миссис Эндерсон с Джеком все еще о чем-то разговаривали, вернулся Эндерсон с лампой, чиркнул сразу двумя спичками, с шипеньем вспыхнуло пламя — такое яркое, что в первую минуту резнуло глаза. Но при свете все стало по-другому. За окном теперь ничего не разглядишь — взгляд упирается в блестящий черный прямоугольник. Может быть, за ним все и остается, как было, но это уже не тревожит. И Дэйв снова прислушивается к разговору, и ему кажется — голос миссис Эндерсон теперь звучит мягче, дружелюбнее.

— Видите ли, мистер Дэйли,— говорит она,— дело не только в том, что фермер может купить, дело в том, что за жизнь у него на ферме. Согласитесь, очень скучная и однообразная это жизнь — каждая семья на своем клочке, словно взаперти, а соседи за тридевять земель.

— Ну, это как посмотреть,— возразил Джек.— На первых порах люди тут жили вовсе врозь, каждая семья сама по себе. И приходилось им стараться, самим себя развлекать, кто как умел. Хотя не знаю, может, если вы к такой жизни сызмальства не привычны, тогда оно по-другому.

— Да, правда,— сказала миссис Эндерсон,— но…

Но тут откуда-то галопом примчался котенок, да с таким шумом, что все обернулись к нему. Он остановился посреди кухни, широко раскрыл глаза и заморгал от яркого света; мистер Эндерсон протянул руку, котенок выгнул спину и медленно, бочком отступил; потом так же осторожно, бочком стал наступать, подкрадываться к Эндерсону — и вдруг прыгнул, вцепился когтями ему в штанину и повис.

— О-о!

Миссис Эндерсон поспешно наклонилась, подхватила зверька, стала гладить и ласкать почти грубо от избытка нежности.

Бедный милый невинный крошка. А жестокие люди только и думают, как бы лишить его всех радостей жизни.

— Зато от них тогда меньше пачкотни в доме, говорит Джек.

— Эх вы, мужчины! Вам бы только резать да кромсать. Мой муж вечно в огороде что-нибудь подрезает — не бобы, так помидоры. Только я пока не замечала, чтоб от этого хоть что-нибудь лучше росло.

Все хохочут, а ее темные глаза заблестели ярче прежнего и еще ярче разгорелся румянец.

— А как насчет маленьких баранчиков, миссис Эндерсон? — спрашивает Джек.— По-вашему, их тоже не надо холостить?

И тут вмешивается мистер Эндерсон:

— Все вы охотники поболтать. А кто поможет мне перемыть посуду?

Вызвались все, но миссис Эндерсон вышла за дверь положить мясо в кладовку и, возвратясь, говорит — очень похолодало, надо затопить камин в комнате. Может быть, Берт позаботится? Ну а как же, это он в два счета; и вот уже весело трещат вспыхнувшие поленья, и тогда миссис Эндерсон берет свое вязанье и зовет Джека посидеть у огонька и побеседовать.

Мистер Эндерсон остается у мойки, Уолли и Дэйв вооружились посудными полотенцами. Дэйв хочет, пока не кончился этот день, разрешить хотя бы одну загадку и спрашивает Эндерсона, почему движок зовут «малыш Инки».

Да, это и правда чудно́.

В войну многие лягушатники, ну, то есть французские солдаты, носили с собой коробочки — совсем маленькие, вполовину спичечного коробка. И в такой коробочке — крохотное распятие. А сверху надпись, мелко-мелко, еле разглядишь, одно только слово, и похоже, ИНКИ.

Ну и вот, продолжает Эндерсон, я никак не мог понять, почему они зовутся «Инки», но мы, австралийцы, так их и называли — малыш Инки. Знаете, я все собирался спросить, почему бы это, да так и не собрался.

У Дэйва чуть не сорвалось с языка объяснение, но он спохватился. Придется объяснять, написано — Иисус из Назарета, но ведь не король, а царь иудейский, не та буква, и тогда слово за слово…

— А почему же вы свою машину так прозвали, мистер Эндерсон? — спрашивает он.

— Да вот,— Эндерсон смеется,— наверно, это как-то застряло у меня в голове, и потом, бывало, как услышу «Христос», всякий раз вспоминаю про малыша Инки. Один раз движок здорово забарахлил, и все ругались на чем свет стоит и поминали имя божие всуе, а я и скажи вслух — малыш Инки! Так мы его и окрестили.

Дэйв подавлен — вот что получается, когда начинаешь задавать вопросы. Но Эндерсон вытащил пробку и, протирая раковину тряпкой, глянул через плечо.

— Уолли,— говорит он,— ты не знаешь, где Седрикова пещера?

Нет, Уолли не знает. Но довольно ясно представляет, в какой она стороне.

И хочет объяснить, но Эндерсон говорит — погоди-ка, пойдем в комнату — и с лампой идет первым. А там все трое сидят перед пылающим камином, при одном его свете миссис Эндерсон и вяжет. Она поглощена работой, а Джек сидя уснул, голова свесилась набок; и видно, что Берт тоже совсем засыпает.

От света лампы они встрепенулись, отодвинулись со своими стульями, освобождая место вошедшим; сел и Дэйв, но сказал, что ему надо бы домой.

Миссис Эндерсон предложила ему остаться переночевать — уж наверно, незачем тащиться в такую даль в темноте. Кто там у вас доит корову? — спрашивает она.

Джонни доит.

Тогда почему бы не остаться? Есть свободная кровать, одеял сколько угодно. А утром он уйдет когда захочет.

Тут заговорил Уолли, начинает объяснять мистеру Эндерсону, где, по его мнению, находится Седрикова пещера.

Пещера? Какая такая пещера? Пещера Седрика?! О чем вы говорите? Миссис Эндерсон ни о чем таком не слыхивала.

И Уолли стал объяснять.

— Ну,— говорит миссис Эндерсон,— жаль, что вы все там не поселились. Я уверена, там гораздо лучше, чем в этой ужасной уэйре у Макгрегоров.

Больше говорить не о чем. У всех слипаются глаза, одна миссис Эндерсон по-прежнему бодра, оживлена, ловкие пальцы ее неутомимо трудятся над вязаньем. Дэйв отвернулся и зевнул и пробует издали разглядеть названия книг на полках; миссис Эндерсон говорит — пожалуйста, пусть берет почитать любую ее книгу.

Джек вдруг всхрапнул так громко, что сам проснулся. Встал, зевая и потягиваясь, протирает глаза кулаками.

Внесли и зажгли свечи, и все отправились спать, только миссис Эндерсон сказала — нет, она еще не ложится.

В комнате, где предстоит ночевать Дэйву, две раскладушки; пока Эндерсон закрывал дверь в соседнюю комнату, Дэйв успел бросить туда беглый взгляд. Это спальня миссис Эндерсон — такую увидишь разве только в кино. Но он очень устал и, когда лег и начал согреваться, чувствуя, что на улице и впрямь подмораживает, даже не заметил, как из ванной вышел Эндерсон, бросил прямо на пол свою рабочую одежду и улегся на второй раскладушке.


Едва начало светать, по крыше забарабанил дождь и разбудил их. Стало душно и тепло; Эндерсон сел на раскладушке, извернулся, поглядел в окно, сбросил на пол пару одеял.

— Слишком поздно,— пробормотал он.— Уже слишком поздно.

И опять зарылся в постель.

Больше в доме не слышалось ни звука.

Засыпая снова, Дэйв попытался вспомнить, что ему раньше приснилось — кто-то ему снился, но кто же…

А, да, вспомнил. Седрик.


14

Джонни что-то говорит ему, но он не слушает. Словно бы еще не кончилась суматоха и гонка последних двух недель, а главное, все время доносится шум из стригальни и говор, люди сели передохнуть. И однако все идет как-то по-другому. И прежде всего он сам что-то уж очень разговорился.

А если честно, надо признаться, ничего такого я не говорил. Почти ничего.

— Вы меня не слушаете, мистер,— упрекает Джонни.

— Извини, Джонни. Так что ты говоришь?

Джонни лежит на боку, подперев голову рукой, и этим напоминает Дэйву рассказ Эндерсона про скелет в пещере.

— О чем ты думаешь? — спрашивает он Дэйва.

— Ни о чем. Скажи, Джонни, у вас тут каждый год такая кутерьма во время стрижки?

— Кутерьма всегда,— отвечает Джонни.

Да, так оно и шло целых две недели, думает Дэйв. Все наперекос. Джек и Лен не работали на Макгрегора много лет, он не считает их хорошими стригалями. Но когда обычные два стригаля приехали на своей машине в условленный день, ему не удалось собрать первую партию овец. И они уехали, сказав старику, чтобы вызвал их по телефону, когда у него будет все готово. А когда он позвонил, оказалось, они заняты в другом месте. Он попробовал сговориться с Джеком и Леном — не вышло; а покуда он дожидался тех двоих, Эндерсон пустил к себе в стригальню маори с их овцами — и они еще не кончили к тому времени, когда освободились стригали. Это означало новую задержку, овец согнали, опять выпустили, заново согнали, и пришлось второй раз выпустить. И взбешенная хозяйка с утра до ночи пилила старика за дурость.

А когда уж начали стричь, пошла отчаянная спешка, чтоб закончить до рождества. Дэйв и Джонни вскакивали еще до рассвета, только и успевали выпить чашку чая с ломтем хлеба и отправлялись с хозяином собирать очередную партию овец; и, наскоро перекусив тем, что взяли с собой, гнали их вниз по дороге прямиком в стригальню. Крутились без роздыха весь день, а вечером приводили домой уже остриженных овец.

Жизнь протекала наполовину в стригальне, наполовину в горах; спозаранку, по утренней прохладе, овцы полны бодрости и почти всегда, едва заслышав собачий лай, кидаются не в ту сторону, куда надо. И сгонять их не так-то просто, как у Эндерсона — там гораздо просторней и по большей части, как полагается, расчищено от кустарника и папоротника; а тут, холодным ранним утром, все ветки и листья отяжелели от росы, продираешься сквозь них — и обдает крупными ледяными каплями, даже дух захватывает. Во многих местах изгороди повалились, это тоже немалая помеха. И к тому времени, как возвращаешься к уэйре, чувство такое, точно наработался на целый день, а ведь на самом деле еще все впереди. Да в придачу хозяйка беспрестанно осыпает бранью мужа и ворчит из-за лишней стряпни, ведь кроме своих надо кормить и стригалей.

Но теперь с этим покончено — верней, должно бы кончиться, думает Дэйв, но нет, внутри у тебя все продолжается. Пока этим занят, внутри мало что происходит, слишком много у тебя дела. Работаешь от рассвета и дотемна и, когда уж с работой покончено, только и жаждешь уснуть, еле хватает сил дождаться ужина, прежде чем свалишься в постель. Но так не может длиться вечно, никаких человеческих сил не хватит.

— Эй, мистер,— говорит Джонни.

— Что тебе, Джонни?

— Опять ты задумался, Дэйв.

— Нет,— говорит Дэйв.— Нет, Джонни. Пожалуй, я уже много лет ни о чем не думаю. По-настоящему — не думаю.

И сразу жалеет — не надо бы говорить это вслух… хотя с Джонни почему-то все не так страшно.

А Джонни рассказывает об одном человеке, с которым когда-то вместе работал. Тот всегда мыслями целился в него, в Джонни! Это было невыносимо. Джонни пытался отбить его мысли, сам целился в него, но не получалось. Работа была такая — они чистили рыбу, и Джонни хотелось свой нож всадить в того человека.

— Боже милостивый, неужели так было худо?

— Да, вот так было худо,— говорит Джонни.

И улыбается странной своей едва заметной улыбкой.

— Рождество,— говорит он.— В этот день родился Иисус Христос.

— В общем, да.

— Вроде в этот день так же грешно работать, как в воскресенье.

— Я в этом мало понимаю, Джонни.

— Так сказано в Библии.

— Ну, нет,— говорит Дэйв.— Нет. А может, и так. Да,— говорит он, зевая,— да, я хотел сказать, все верно.

— Пора вставать,— говорит Джонни,— но, раз нынче рождество, я полежу подольше, имею полное право.

Дэйв перекатился на бок, смотрит в щель между досками. А там все как всегда. Пять собак забились в темные конуры, их не видно, но понятно, что они там,— внутрь каждой конуры петлей уходит цепь; только одна собака вылезла, лежит на животе, вытянулась, совсем прямая от носа до кончика хвоста, лапы, точно никчемные палки, торчат в стороны под прямым углом. Лежит и не шевелится, издали не разберешь, живая она или мертвая. А за конурами в одиночестве расхаживает белый петух, когда он выпрямляется, гребень спадает набок, а когда петух клюет что-то в земле, гребень встает торчком. Петух копается в земле, что-то гортанно изрекает, и на голос сбегаются пять черных кур. Но, похоже, зря он их всполошил — клюнув разок-другой, куры решают, что это напрасный труд; а петух, видно, разобиделся, круто поворачивается на одной ноге, топорщит крыло, и куры с испуганным кудахтаньем от него удирают.

А меж тем где-то ближе к речке призывно кричит перепелка — мисс Верк, мисс Верк, мисс Верко-о! А за речкой, темнея под зловеще нависшими тучами, все так же взбирается по крутому отрогу лес и, еще не достигнув вершины, скрывается в тучах. Туча недвижима и, кажется, застыла тут навеки; но порой от нее отделяются клочья и валятся в долину, цепляются за кроны деревьев, там и сям повисают, вытягиваются, меняют очертания, становятся все тоньше, тоньше — и наконец истаивают, исчезают, так и не докатившись до речки.

— Похоже, дрянь денек выдался, Джонни,— говорит Дэйв и, зевая и потягиваясь, откидывается на спину.— Будет дождь.

Джонни сказал — да, просвета не видать. Если будет дождь, надо пойти подоить. Но не шевельнулся, и скоро они услыхали голос хозяйки. Дэйв опять повернулся, поглядел в щель — вот она, подле уэйры, совсем одетая, в чистом фартуке и в кои-то веки не растрепанная — волосы аккуратно зачесаны назад.

— Где молоко? — громко спрашивает она. Не получив ответа, крикнула раз, другой и наконец заорала во все горло: — Джонни!!!

Но Джонни лежит, не отзываясь, только вполголоса повторяет Дэйву — мало ли что она велит, а я не пойду. Не обязан, потому как нынче рождество.

Видя, что она идет к ним по тропинке, Дэйв опять откинулся в постели, и вот она уже на пороге, ругается на чем свет стоит. Ругается без передышки, до того, что в углах губ выступила слюна… и вдруг наклонилась и сдернула с Джонни одеяло. Это уж лишнее, потому что Джонни лежит на спине, а фланелевая рубаха вздернулась до пояса, и тут он, чье лицо всегда было неподвижной, неизменной маской, переменился в лице; а хозяйкино лицо, вечно багровое, побагровело, кажется, еще сильней. И пошло-поехало, хозяйка пытается снова набросить на Джонни одеяло, а он одеяло отпихивает, хочет выбраться из постели.

И Джонни взял верх — вскочил, подхватил штаны с башмаками и вылетел за дверь.

Дэйв лежит и смотрит на нее и дышит так, словно и сам участвовал в потасовке, но надо, надо сдержаться, дышать потише, и он со страхом думает — а вдруг она услышит, как громко стучит-колотится у него в груди.

Но у нее глаза полны слез, она села в изножье Джонниной койки, отвернулась и утирает их углом фартука. И вот заговорила, уже спокойно, только глаза немного покраснели да пальцы нащупывают выбившиеся пряди волос и старательно заправляют в прическу.

Господь бог дал нам землю, чтоб жить на ней, украсил ее цветами и птицами, а мы никак не научимся жить на этой земле и не обижать друг друга. Нет, мы не умеем быть добрыми. Только и знаем, что друг друга мучить. Если господь пошлет нам смерть, это будет по заслугам. Так нам и надо, всем до единого.

И придет день, истребит нас господь. Подождите — и увидите, все станется, как я говорю.

Потому что не сможет господь бог вечно смотреть на такой грешный люд. И нельзя его за это упрекать. Скоро, скоро истощится его терпенье. Потому он и посылает мороз среди лета, а потом посылает дождь, долгий-долгий дождь, и у всех овец начинается копытная гниль… подумать только, бедным овечкам мученье ступать больными ногами, оттого что люди грешны и не умеют жить в мире друг с другом.

Дьяволы, вот они кто. Все люди дьяволы. Да, да, да, дьяволы.

У нее есть книга, прежде она эту книгу Дэйву не показывала, но дала бы почитать, только чтоб он не запачкал ее грязными руками. Красивая книга, и в ней есть премилые картинки. Она купила эту книгу у одного человека, он как-то прикатил к ним по дороге на велосипеде. Он сказал — не продает он эту книгу, отдаст задаром, но пускай она, если хочет, даст ему немного денег на благое дело — нести людям слово божье. И эта книга открыла ей глаза, да, вот именно. Подумать только, прежде она ходила в католическую церковь и знать не знала, что католические священники — сущие дьяволы, хуже всех нас. И еще в этой книге есть разные полезные советы, к примеру, там сказано, готовить в алюминиевой кастрюле вредно, отравишься, и даже можно заполучить рак.

Ох, она совсем забыла, нынче рождество. И пусть люди говорят что хотят, но в церкви, куда она ходила, когда была маленькая, зажгут, бывало, все свечи, и тогда там такая красота. И цветы кладут на алтарь, тоже очень красиво. Она любила смотреть на цветы; сидит, бывало, рядом с мамой и все делает в точности как мама — то станет на колени, то поднимется; и когда прозвонит колокольчик и мама ударит себя в грудь — вот так,— она делает то же самое.

О, она прекрасно все помнит.

Бедная моя мама, я была такой несносной девчонкой, просто не знаю, как она меня терпела. Она меня оставляла присматривать за Питером, за моим младшим братишкой. А потом он вырос и пошел в матросы, и я по сей день не знаю, что с ним сталось.

Дуреха я, не обращай на меня внимания.

И опять ей пришлось отвернуться и утереть глаза фартуком.

— Видел бы ты меня в ту пору,— продолжает она.— У меня были длинные-длинные волосы, и каждое утро мама заплетала мне две длинные косы, да так туго, что я плакала. Мама помогала отцу собирать смолу, помогала отыскивать сосну каури, счищала все, что налипло, ведь за чистую смолу каури платят дороже. Вот ей и приходилось оставлять маленького Питера на мое попечение. Один раз я влезла на стул и достала из буфета жестяную банку. Я хотела покормить Питера с ложечки тем, что в жестянке,— раз уж надо сидеть дома и нянчить его, буду ему мамой. Он не хотел есть, и я крепко держала его, он кричал и сучил ногами, а я все старалась сунуть ему в рот полную ложку и наконец добилась своего. Мама услыхала крик, прибежала. А знаешь, что было в той жестянке? Стиральная сода.

Вот ужас, правда?

Пришлось везти братишку в двуколке за много-много миль к доктору. Он всю дорогу криком кричал и после чуть не умер. Ох, это было ужасно, и ее уж так ругали, она плакала неделю за неделей, глаза совсем опухли, она чуть не ослепла. Говорили, она нарочно так сделала, но это неправда. Она только хотела накормить братишку обедом, а он не хотел есть, вот она и решила, надо его заставить. Она только и старалась его накормить. А когда он закапризничал, стал отпихивать ложку, она вроде даже обрадовалась — пускай ему будет больно, но для его же пользы она заставит его пообедать.

Наверно, беда в том, что я была несносной девчонкой, заключает она.

— Ну,— говорит она еще,— а это тебе подарок к рождеству.

И достает из кармана фартука небольшой пакетик, и еще один кладет на подушку Джонни.

В щель между досками Дэйв смотрит, как она уходит по дорожке. Она прихрамывает: от одной туфли отлетел каблук. Грубый чулок на одной ноге перекрутился и сполз до самой щиколотки. Совсем маленькая, старая, но в бедрах широка, и на каждом шагу колышутся тяжелые ягодицы. Сутулая старушонка, в плечах гораздо уже, чем в бедрах. Шеи почти не видать, голова клонится книзу. Широкие крепкие запястья, большие веснушчатые руки — бесформенные, изуродованы долгими годами тяжелой работы. Вот она повернулась боком, согнулась — выдергивает с грядки сорную траву, виден длинный нос, выпяченная губа. О волосах сказать нечего, непонятно, какого они цвета, прямые, редкие — просто волосы.

Просто старуха, думает Дэйв. Как ей, в сущности, выглядеть?

Зачем она, зачемъя

И он задремал, приложив к носу подаренный пакетик, угадывая на ощупь и по запаху, что внутри кусок туалетного мыла.

Он проснулся, когда вошел Джонни — вошел, окинул взглядом свою постель, будто знал, чего ищет; схватил пакетик, разорвал обертку и поднял мыло в яркой бумажке на ладони.

— Она всегда мне дарит кусок,— говорит он.— А я их берегу. Целую кучу накопил. Вот уж всласть искупаюсь, когда покончу со здешней работой, а? Первым долгом отмоюсь дочиста.

Дэйв не ответил, и Джонни спрашивает:

— А ты разве не любишь быть чистым?

— И да, и нет, Джонни. Ведь не успеешь оглянуться — опять вымазался. Друзья не больно смотрят, чистый ты или грязноват, верно?

Джонни задумался, сказал не сразу:

— Не нравится мне, когда ты так говоришь.

— Ладно, Джонни, не обижайся. Ей-богу, я бы сегодня весь день провалялся в постели.— Его одолевает зевота.— Одна беда, в желудке пусто, а пузырь чуть не лопается.

Он зашел за угол хижины и немало времени потратил на это дело, тем более что трудновато было начать; все еще зевал, смотрел под ноги сонными глазами, чувствовал, как ему легчает, и думал:

о господи уж этот Джонни он вызывает во мне дух противоречия. Он точно зеркало смотришься и видишь такое чего в себе видеть больше не желаешь

— О господи,— сказал он вслух.

Сказал так громко, что Джонни услышал.

Джонни скинул штаны и снова улегся в постель. Лежит лицом к стене. И заявил — не желает он разговаривать с Дэйвом, если Дэйв поминает имя божие всуе, да еще на рождество.

— Скажи миссис Макгрегор, не стану я завтракать. Скажи, я сегодня больше не встану.

И закрой за собой дверь.


А теперь, похоже, погода переменилась, и дождя все-таки не будет.

Туча поднялась выше гор, и от нее уже не отрываются клочья и не валятся в долину. Стало душно и тепло, и, наверно, духота еще сгустится, а впрочем, если б ушла та туча, может, еще и выдастся отличный летний денек. Тут Дэйв нахмурился — он наступил на половину шмеля как раз вовремя, чтобы прекратить мучения, она еще дергалась. Рядом лежат другие куски, они уже не шевелятся. Значит, старуха охотилась с большими ножницами на пчел и резала их, сидящих на цветах, пополам — она уверяет, будто от пчел один вред.

Надеюсь, день и правда будет погожий, думает Дэйв. Надеюсь. Тогда Джонни, наверно, встанет.

В кухне старуха, наклонясь над очагом, разбивает яйца о край сковороды; Дэйв стал благодарить ее за подарок, но его перебил хозяин, окликнул из-за тонкой переборки в дальнем конце уэйры.

Не пройдет ли молодой человек к нему?

— Ладно, пройди туда,— говорит старуха.

Дэйв повернулся, откинул занавеску в дверном проеме, а за ней можно сделать разве что один шаг, в этом закутке только и помещается кровать. Старик полулежит на своей половине кровати, сунул за спину несколько подушек; за очками в стальной оправе глаза смеются, и на губах неизменная усмешка; он отложил газету.

— Ну-ну, вот и рождество,— говорит он.— Садитесь, располагайтесь поудобнее. Не стесняйтесь, будьте как дома.

Поздравляю с рождеством! — он словно приветствует целую толпу гостей, так это прозвучало.

И похлопал ладонью по краю кровати.

Рождество бывает только раз в году.

Он говорит и все усмехается. Неделями Дэйв пытался понять эту странную усмешку — и сейчас, кажется, додумался, в чем секрет.

Старик очень одинок.

Но сейчас он доволен, что Дэйв сидит рядом, опять взял газету, нашел нужное место, сложил газету кверху заметкой, которую собирался прочесть, и отметил ее толстенным большим пальцем.

— Опять в порту с рабочими заваруха,— говорит он.— Вот послушай-ка.

Сперва он прочел заметку про себя, губы его шевелились; потом перечитал вслух, с запинками и странными ударениями.

— Теперь тебе понятно? — говорит он. И вдруг орет: — Шайка подлых разгильдяев! Не желают работать. Это им не по нраву. Вроде моего парня. Никакого самолюбия.

Вот послушай еще.

А за переборкой все время хихикала старуха и теперь говорит мужу — хватит болтать чепуху, отпусти молодого человека, пускай идет завтракать. Он было попросил — обожди минутку, Фэнни,— но она откинула занавеску и посторонилась, пропуская Дэйва.

И не воображай, что будешь все утро валяться в постели, говорит она. Ей надо снять простыни.

А где Джонни?

Ну, Джонни тоже не вставал.

Еще один лодырь никудышный!

— Я отнесу ему завтрак, миссис Макгрегор,— говорит Дэйв.

Что-о! Еще не хватало Дэйву нянчиться с этим лодырем!

Ничего подобного Дэйв не сделает. Нянчиться с этаким! Знает она, каков этот Джонни, когда начнет валять дурака. Не станет она терпеть его фокусы. Сама снесет ему завтрак — когда выберет время. И он поест как миленький. Она за-ста-вит его поесть — или пускай убирается куда подальше и сыщет себе другой кусок хлеба.

— Хорошо, довольно, миссис Макгрегор,— холодно говорит Дэйв. И, кажется, от его ледяного тона в лице ее на мгновение мелькнул испуг.

— Всем наплевать, чего я только не терплю! — орет она.— Всем на меня плевать!

Но тут же снова успокоилась и даже хохотнула.

— Надо же, нет, надо же, этот фрукт кого-то там ругает лодырями. Много он понимает, каково людям работать в городе? Там не посидишь дома только потому, что дождик пошел. Нет уж! Там не станешь лежать в постели и дожидаться, пока на овцах шерсть отрастет. Я-то знаю. Вон что город сделал с моим несчастным отцом.

И она рассказала Дэйву, что случилось с ее отцом.

Конечно же, она не осуждает свою несчастную мать — та из сил выбивалась ради них всех. Семья-то росла, мать и говорит — если не переселиться с плантаций каури, ее дети будут расти сущими дикарями. Вот они и стали жить в городе, и вышло очень плохо, потому что отец никак не мог найти работу, и под конец пришлось ему наняться в холодильник.

Это ж надо! Подумать только — весь день работать на морозе. Мало того, что господь бог посылает нам морозы, так еще орава балбесов своими руками мороз устраивает! Ну и конечно, отец захворал и слег, и несчастной маме пришлось за ним, лежачим, ходить, как за маленьким.

— Больше трех лет мать с ним маялась! — кричит старуха.— А он таял на глазах, стал скелет скелетом.

И денег — только те гроши, что моя несчастная мать заработает. А я из всех ребят старшая, значит, пришлось бросить школу и тоже работать. А я тогда была еще кроха, от земли не видать.

Но она все прекрасно помнит, будто только вчера это было.

Было время, мама каждый день брала меня с собой на работу в один дом. В приморский пансион, люди туда приезжали отдыхать, а вся работа по дому лежала только на нас с мамой да на самой хозяйке. Такой большой был дом, столько разного дела, приходилось бегать бегом, иначе никак не управишься. И вот, помню, раз — постояльцы уже обедали, но надо еще перемыть гору посуды — села моя мама в кухне на табуретку и говорит, устала, мол, до смерти, ничего больше не могу. Хоть убейте, не могу. И знаете, что ей сказала та дубина хозяйка? Заплачу, говорит, вдвое! И знаете, что ответила моя несчастная мама? Ладно, говорит, я уже не устала.

А теперь мать уже сколько лет в могиле. Она была хорошей матерью.

Лучшей матерью, чем я, говорит миссис Макгрегор.

Дура я, дура, говорит она, словно оправдываясь, что опять ей понадобился угол фартука.

Ну почему господь бог дает нам жизнь, чтоб вот так мучиться? И почему он так скверно все устроил?

Спасибо еще, она родилась под счастливой звездой, пока она росла, мать не спускала с нее глаз. Ведь чего только ей не говорили некоторые постояльцы в том пансионе! Чего только не старались от нее добиться! И старики туда же!

Да, мерзкие старики, могли бы уж на старости поумнеть. Один, бывало, улучит минутку и нашептывает мне всякое. Мол, хочу тебе поднести подарочек, приходи на пляж, когда стемнеет, и я тебе кой-что покажу. Конечно, я не пошла. Так и не увидала его распрекрасного подарочка, а почем знать, как бы оно обернулось, если б мама за мной не приглядывала?

Да, она всем нам была самой лучшей матерью. И на ночь всегда рассказывала нам сказки. Рассказывала, в какие игры играла у себя на родине, в Далмации, когда была маленькая. И как там дети играли на рождество, когда земля вся под снегом. Она не растила нас темными, несмышлеными. Не то что этот старый дурень.

— А знаешь? — Она захихикала.— Знаешь, что он раз у меня спросил? Слушай, говорит, кто такой был Христос?

Угораздило ж меня выйти за такую дубину. И мы ведь обвенчались в церкви!

Она хихикает, а за перегородкой заскрипела кровать — хозяин повернулся, потом зашелестел газетными листами. Не зная, куда девать глаза, Дэйв уставился на бульдога, прилепленного кнопками к дверце буфета.

— И угадай, что он спросил, когда я ему объяснила? Нипочем не угадаешь. Он спросил, кто такой был Иисус.

Вот дубина.

Но что ж, как постелешь, так и поспишь. И уж это на всю жизнь.

И надо же, сколько лет я проторчала в этой дыре, и никаких соседей поблизости, одни грязные маори. А у меня сын подрастал. Могла я, по-твоему, удержать его подальше от этого Рэнджи? Никак не могла. Могла заставить его учиться в школе? Нет! Бывало, ускачет он на своей лошадке, но ведь в школу ехать надо мимо Рэнджи… тогда, правда, это был дом Рэнджиного дядьки. Другой дороги нету. А тот ублюдок его уже дожидается. Понимаешь, тому ведь тоже полагалось ходить в школу. И если мой Седрик решит вправду поехать в школу, тот влезет позади него на лошадь — и туда же. Ну что я могла поделать? Учитель посылал мне записки, а я их не получала, потому как, если он, бывало, даст записку Седрику, мой сынок ее порвет. А если почтой пошлет, Седрик узнает почерк на конверте, за почтой-то он ходил. И пришлось учителю самому сюда добраться, чтоб рассказать, что там мой сорвиголова набедокурил. Я чуть не померла со стыда.

Дэйв давно допил чай и теперь выпрямился на стуле, скрестил руки на груди и терпеливо слушает.

— Да, миссис Макгрегор,— говорит он.— Но, бьюсь об заклад, Седрику и Рэнджи иногда бывало очень весело.

Что такое!

Дэйву хорошо рассуждать. Он-то милый, спокойный, воспитанный молодой человек. Хорошо ему рассуждать, а она какого позора натерпелась. Весело им было — ничего себе веселье! Этот Рэнджи такой, что и рассказать неприлично.

Но это всем известно, так уж она и Дэйву расскажет.

Да, это было, когда миссис Эндерсон только-только приехала из Англии. Она тогда ходила ко мне в гости и меня к себе приглашала. Сказала, ничего худого в этом нет. Сказала, маори не похожи на белых, они не такие, только она-то считает — они лучше белых! Слыхали вы, чтоб женщина несла этакий вздор? А этот Рэнджи, и его дядя с теткой, и его сестра Мьюриэл и двоюродная сестра Клодия — все спят в одной комнате. И на всех только две кровати! А Рэнджи уже не маленький, ему шестнадцать, и Клодии столько же. И миссис Эндерсон мне толкует, что в этом нет ничего худого! Думаете, она не знала, куда девать глаза со стыда, когда я ей выложила, что мне в точности известно — Клодия ждет ребенка? Дудки, она сказала — мол, постараюсь, может, сумею помочь им пожениться.

Старуха так расхохоталась, что не могла продолжать, и Дэйв сказал — по его мнению, со стороны миссис Эндерсон это было очень великодушно.

— Ну да! Много ты понимаешь! Совсем как она. Хуже нет — мешаться в дела маори. Лучше с ними не вязаться… только этот Рэнджи нипочем не желал отстать от моего сына.

— Но ведь они поженились? — спрашивает Дэйв.

— В том доме при дороге живет не Клодия,— говорит старуха.— Это Эйлин.

И объясняет — когда насчет Клодии дело вышло наружу, все оказалось хуже, чем думали: на пять миль выше по реке жила другая девчонка, Эйлин, и уже твердо сговорено было, что Рэнджи на ней женится. И этой Эйлин осталось ждать еще меньше времени, чем Клодии. Хорош щелчок по носу нашей миссис Эндерсон, она же всем и каждому толковала, что там нет ничего худого!

Ну надо же, сижу и рассказываю тебе всякие гадости. Самые гадкие гадости. А у меня работы по горло. Да еще нынче рождество. Но разве мужчине понять, каково это — быть матерью? Каково было мне узнать, что Рэнджи таскает моего Седрика за пять миль к этой Эйлин. Да, и они оба не возвращались домой по нескольку дней кряду.

Дэйв, говорит она, а что бы твоя мама подумала, если бы ты этакое вытворял? Ну, за тобой-то, конечно, ничего похожего не водилось. По тебе сразу видно, какая мать тебя воспитывала.

Ты мне скажи, ведь у тебя хорошая мать?

И вдруг бульдог с олеографии посмотрел так нахально, что Дэйв почувствовал — напрасно он старается выдержать этот взгляд. А вышло это потому, что выглянуло солнце, хлынул в окна уэйры яркий свет, разом затрещала, накаляясь, железная крыша, чуть не оглушила. Оба вскрикнули, хозяйка вскочила.

У нее работы по горло, нельзя терять ни минуты. Эй, там, мистер бездельник, хватит разлеживаться в постели, ей надо снять простыни. Но первым долгом она пойдет вправит мозги Джонни. Мало она намучилась, пока старалась научить уму-разуму родного сына, так еще Джонни свалился ей на шею.

Она подхватила тарелку Джонни, на которой обмякла в застывшем жиру яичница с ветчиной, и Дэйв подумал — опасно дольше мозолить ей глаза. Но не успела она дойти до двери, как прозвонил телефон, она сняла трубку, готовая подслушивать, и Дэйв тихонько встал. Протянул руку за тарелкой, старуха сперва не отдавала, но уступила, боясь нашуметь; и он шагнул за дверь как раз вовремя: за переборкой заскрипела кровать и послышался голос самого:

— Ты еще не ушел?


Ничего я тут не могу ни сказать, ни поделать, думает Дэйв. Только и остается сидеть и слушать.

— Расскажи я все про себя, ты б со мной больше и толковать не стал,— говорит Джонни.

Дэйв растянулся на спине, заложил руки под голову. Стоит ему повернуться на бок и посмотреть в щель, Джонни обижается, что он не слушает. А повернуться на другой бок и видеть лицо Джонни просто не под силу. И вовсе не хочется, чтоб он перехватил твой взгляд, когда ты косишься на бутылку,— она стоит на полу, задвинутая далеко под Джоннину койку. Судя по запаху, это виски.

— Нет, Джонни,— говорит Дэйв,— ты глубоко ошибаешься.

Джонни сел в постели, тарелку держит на коленях, но еще ни куска не проглотил. На щеках у него разводы, будто улитка проползла,— следы высохших слез. Изредка он еще шмыгает носом и проводит под ним ладонью. На измятой, скомканной глине усталого коричневого лица будто нарисованы красные пятна, за опухшими веками совсем не заметны глаза.

— Вот плачу, что теперь станешь обо мне думать? — говорит он.

— Не такой я строгий судья,— говорит Дэйв.— Во всяком случае, не по этой части.

— В Библии сказано, сам Иисус плакал,— говорит Джонни.

— А один раз я видел слезы у полицейского,— продолжает он.— На улице девочку переехало. Я тогда не заплакал, а потом уж так стало ее жалко.

Да, а все мои беды пошли от одной девочки.

Смотришь в раскрытую дверь на ствол молодой магнолии. Под деревом, похоже, тенисто и прохладно, но блики солнечного света на земле не колеблются и не гаснут. Вот какой оказался день — ни ветерка и ни облачка.

— Она была почти мне ровесница,— говорит Джонни.— А с виду и того не дашь, потому что уж очень крохотная.

— Это мне напоминает моего невежу-дядюшку,— откликается Дэйв.— Он всегда говорил, если ты большой, стало быть, взрослый. Он говорил, это как с молодой картошкой.

— У меня был день рожденья,— продолжает Джонни.— Пятнадцать сравнялось. А было мне тогда худо, никак не мог найти работу. Ну, мать попросила мясника, и он меня взял помогать по утрам, до того как он откроет лавку. Надо было мыть пол и отчищать колоду. Видел бы ты, как я до рассвета шагал на работу, всей теплой одежки — шарф на шее. А жалованья — два шиллинга в неделю и обрезки… мясные обрезки. Милая моя мама им радовалась, было из чего сварить суп.

— Джонни,— предлагает Дэйв,— давай пойдем за речку, через лес, на ту гору?

— Нет,— говорит Джонни.

Я не стал больше ходить в воскресную школу, говорит он. Раз уж вырос, надо зарабатывать. Но мне всегда нравилось, когда поют, вот я и ходил слушать ПВД — то бишь «Приятный воскресный день». А она была там у них первая певица. Мне нравилось, как она пела. И хотелось с ней заговорить, только смелости не хватало.

Мне и теперь смелости не хватает,— сказал он.

Замечаешь — почти все птицы уже свили гнезда, и птичье пение теперь редко услышишь. Ясно, семейные заботы, надо растить потомство. Но чудится — слышно, как льется с чистого неба солнечный свет. Судя по звукам, что доносятся от уэйры, хозяйка там стирает — слишком занята, не до разговоров. Лохань стоит на скамье у другого конца уэйры, можно выйти так, что старуха не заметит. На ней шляпа с большими полями, чтоб солнцем не напекло, руки по локоть в мыльной пене. А где сам? Да, после недавних заморозков на днях прошел теплый дождь, и теперь в саду все неистово цветет. Какие краски! Точно картинка на обертке душистого мыла. Нечего и пробовать назвать все цветы по именам. Тут у нее есть все, что только значится в «Каталоге фермера». И даже больше. За калитку, на выгон, мимо мешков с цементом, они так долго оставались под дождями, что обратились в камень. До чего жаркое солнце! Собаки уже признали тебя за своего и не лают, куры сбегаются со всех сторон в надежде поживиться. Перед этим петухом чувствуешь себя ничтожеством, будто он больше человек, чем ты.

— Я и не думал, что она когда-нибудь на меня поглядит,— говорит Джонни.— Всегда, бывало, жду за дверью, а она с другими девчонками проходит мимо. Они ходили взявшись под ручку, и я ревновал. Раз я пошел за ними, хотел узнать, где она живет, оказалось — это лавка, и в окне выставлены сласти. Догнать бы ее и заговорить, а оказалось, одна из тех девчонок ее сестра.

— Все равно надо было, Джонни.

— Смелости не хватало,— говорит Джонни.

Зато я был хитрый. Надумал ходить на работу не коротким путем, а по улице. В комнате наверху горит свеча, я стал на другой стороне и гляжу в окно, чуть на работу не опоздал. После первого раза подолгу стоял, пока в лавке газ не зажгут, стал каждое утро на работу опаздывать. Но мне уж было все равно, зато я видел ее за окном лавки. А если еще дольше постоять, бывало, дождусь — она отворит дверь и вытряхивает коврик.

Зеленой травы почти уже не осталось, только крестовник, но овцы и его съедят. Старухины грядки на треугольном клочке земли огорожены развалюхами — сараями и загончиком, где Джонни доит корову. И канавки подведены. Старуха бродит повсюду с ведром. Собирает коровьи лепехи, конский навоз. В развалюхах лопатой разравнивает пласты истоптанного овечьего помета. Подбирает пропитанную кровью землю из-под станка, где забивают скот. От навоза буйно разрастаются сорняки. Невелика важность. Зато какое удовольствие пропалывать грядку моркови. Ай да морковка! Только от удобрений она растет двухвостая и трехвостая.

— Все это очень романтично, Джонни,— говорит Дэйв.

— Гадай хоть до завтра, все равно не догадаешься, что я сделал,— говорит Джонни,— Я стал подниматься ни свет ни заря и всю свою работу успевал переделать, когда она еще спала. А потом свободен, иду восвояси и по дороге могу стоять перед ее домом сколько вздумается. И один раз утром, когда она вытряхивала коврик, подошел к ней и говорю — хочу, мол, купить леденцов. Я всегда их любил.

Это я в первый раз с ней заговорил. Стою и весь дрожу.

Правда, была зима.

Не надо гнать лошадь тех маори, старуха услышит и начнет скандалить. Лошадь паслась у дороги и забрела сюда. Хозяин сказал — нарочно подстроено. Старуха сказала — если эта кляча не уберется, выпалю в нее из ружья. Она бьет из ружья ястребов, и если завидит на своей земле чужого гуся или козу — тоже пристрелит, и Джонни говорил, она заставляет его зарывать трупы, а если кто начинает разыскивать пропажу, отчаянно трусит. Ладно, не тронем эту лошадь, пускай пасется.

— Да,— говорит Джонни,— не заговори я с ней в тот первый раз, не засадили бы меня в Борстл.

Болотный мох называется сфагнум. Торговцы цветами его покупают. А вода в речке спала, ведь уже несколько дней нет дождя. И она прозрачная, хоть и кажется бурой, потому что дно бурое, покрыто бурым илом, под водой он больше похож на звериную шкуру. Он тянется между бревнами, есть огромные, их снесло половодьем, нагромоздило друг на друга, получились запруды. Маори идут вброд навстречу течению, шарят палками под краями запруды и выбрасывают на берег угрей. И берут с собой котелок для смолы каури. А по застрявшим бревнам нетрудно перейти на другой берег, идешь по траве — и на каждом шагу из-под ног скачут и взлетают всякие насекомые. И, кувыркаясь, снижается голубь-трубач. Слышно, как он щелкает клювом в каких-нибудь двух футах от тебя.

— Да,— говорит Джонни,— поймали меня. В то утро я попросил ее погасить газ, и она погасила. Очень я тогда удивился. Не думал, что и ее так же разобрало, как меня. А про полицейского забыл. Он всегда проходил по улице, а тут видит, дверь открыта и в лавке темно. Мы его и не заметили, пока он не посветил фонариком.

Очень мне тогда было жалко маму мою, говорит Джонни.

Что ты теперь станешь обо мне думать? — говорит он.

— И надолго тебя посадили, Джонни?

— Почти два года продержали. Засадили в тюрьму. А там столько дурного творилось, я за весь свой век столько не нагрешил. И после отец не пустил меня на порог, но мама была добрая. Она упросила старшого из Армии спасения пристроить меня матросом, и, пока тот корабль готовился к плаванью, мама все время плакала. Но она взяла у одной подруги денег взаймы и испекла мне на дорогу очень славный пирог. Я два раза ходил на том корабле, но только подручным кочегара. Вот я и нанялся на место получше, на другом корабле, и много плавал, а потом пришел новый боцман, и попал я в беду. Он узнал, что я сидел в тюрьме, и хотел от меня кой-чего, а я не поддался, вот и попал в беду. Я пожаловался помощнику капитана, а он меня и слушать не стал.

Идти в зарослях чайного дерева было ничуть не прохладнее, да еще в гору. Жаркий воздух недвижен, насыщен пряным ароматом и словно загустел. Мелкие цветы роняют лепестки; свежие семенные коробочки, ярко-красные, раздвоенные, похожи на жокейскую шапочку, посередине торчит тонкое перышко; у старых перышко давно отпало, но и они еще не раскрылись. Так же как в сосновых шишках, семена в них могут сохраняться годами.

— Ну и вот, один раз в здешнем порту решил я уйти с корабля,— говорит Джонни.— Двинулся поездом в глубь страны, потом стал ходить искать работу. Лето было хорошее, если и на ночь нет крыши над головой — не беда. Только плохо начинать день, если проснулся поутру, а чашки чая и той не выпить. Ну и вид у меня не больно приличный, умыться нечем — ни мыла, ни воды нету, правда, осколок зеркала при себе, гляжусь, когда причесываюсь.

Знаешь, Дэйв, у меня как волосы отрастут, такие они длинные, шелковистые, тебе даже приятно было б их погладить.

Бывало, наймусь на какую-нибудь ферму и рад бы там остаться, да только, если в доме есть молоденькая девчонка, я там нипочем не задерживался. Бывало, фермер с хозяйкой уедут на весь день в город, а я остаюсь один с девчонкой. Нет, ни разу ничего такого не случилось, но поглядел бы ты на меня. Бывало, сразу, хочешь не хочешь, ухожу от дома подальше, а за оградой, чем бы работать, только и делаю, что молюсь.

Теперь подъем по-настоящему крут, и начинается лес. Остановились передохнуть, меж деревьями видно — по ту сторону долины, над горным гребнем, скользит темное пятнышко. Похоже на ястреба, но ведь ястреба отсюда не разглядишь.

— Нет, никогда ничего такого не случалось,— говорит Джонни.— Только всякий раз, бывало, бросаю хорошее место, иду в ближний поселок и давай пить, покуда не пропью все заработанное до последнего гроша. Вот я и обрадовался, когда пришел сюда, потому как здесь был один Седрик, никакого мне соблазна. И он был мне по душе. Покуда не вырос, такой славный был мальчонка. И я думал, помогу матери вырастить его хорошим парнем.

Но до чего ж мне одиноко бывало в эти годы. Не думал я, что так долго тут проживу. Иной раз думаю — вот бы пошел, нанялся матросом, а наутро бы проснуться, глядь — а я опять в Лондоне.

До чего хотелось увидать уличные фонари.

И рыбные лавки тоже.

От милой моей мамы письма стали совсем редко приходить. Она писала, что глаза слабеют, нужны ей новые очки. И ей уже скоро семьдесят. И хотела бы, чтоб я вернулся домой, рада бы меня повидать, но, если у меня хорошая работа и живется сытно, пускай я лучше не приезжаю.

Вот так я и живу. Погляди на меня. Никогда я досыта не ем, и знала бы моя мама, до чего одиноко бывает в такой богом забытой дыре.

Чем выше поднимаешься, тем гуще лес. Вдали уже ничего не видно, кроны деревьев смыкаются над головой, зато не надо больше продираться сквозь кустарник. Тут растет папоротник, но, слава тебе господи, уже нет колючих лиан. И на гребне слишком сухо для древовидных папоротников пунга. Внизу они разрастаются огромные, широченные, размах с тележное колесо. Черный ствол, а на нем зеленое колесо. Этакая нахальная силища, и чудится в них что-то злобное — может быть, как раз потому, что уж очень они самоуверенно-спокойны, ни звука, ни движения. А лианы свисают точно канаты, лохмотьями свисают мхи, висячая бахрома в процеженном зеленью солнечном свете. И душный запах трухи и перегноя, из которых вымахивают полные жизни деревья.

— Покуда Седрик был маленький, мне не так тошно было,— говорит Джонни.— Он меня очень даже любил. Всегда ему было любопытно глядеть, как я работаю. А потом стал уходить один. И я уж, не хуже его матери, тоже не знал, где он бродит и что выделывает. Пробовали мы его удержать, чтоб не бегал к Рэнджи, да ничего хорошего из этого не получилось. Потому что, бывало, думаем, опять его туда понесло, ан нет. Иной раз уйдет в лес, и до самой ночи его нет как нет. Сперва мы думали, может, он заблудился.

Иной раз они меня уговаривали — поди, мол, поищи его,— только я не любил ходить один. Спрашиваю Седрика, не страшно, мол, тебе в лесу одному. Нет, говорит, не страшно. Мать его спрашивает — что, мол, ты там делаешь целый день, а он говорит — ничего я не делаю.

Разложение порождает жизнь, а жизнь кончается разложением. И безмолвие этой жизни ничем не отличается от безмолвия смерти.

— Но я его поймал,— говорит Джонни.— Только уж гораздо позже.

Поехал я верхом в лавку, знаешь поворот на большаке, там и река поворачивает. У самой воды есть такой песчаный бережок. Красивое местечко, по обе стороны растут ивы, с большака тоже не видать, густой ежевичник закрывает. Но я-то был верхом, с седла больше видно. И меня вроде как подтолкнуло, поглядел, а на бережку кто-то есть, и похоже, они совсем нагишом. Я сперва подумал, детишки из школы шли, только, думаю, не время, уроки еще не кончились. Спешился, привязал лошадь к изгороди и тихонько пролез между кольями. А потом пришлось обходить кусты ежевики, а под конец ползком пробираться, чтоб они меня не увидали.

И знаешь, Дэйв, кто это был?

— Угу,— бурчит Дэйв.

— И он все с себя скинул,— говорит Джонни.— Совсем был нагишом.

— Угу.

— Но это еще не все,— говорит Джонни.— Он бегал по бережку и махал руками. Прямо как помешанный. Потом два раза перекувырнулся, сел на траву и хохочет, ну чистый бесенок. И я сперва подумал, он сам с собой хохочет, ан нет. Слышу, кто-то еще смеется. Там была какая-то шлюшка, и она встала и тоже давай кувыркаться. А потом села рядом с Седриком, и давай оба хохотать.

— Угу.

— Мне не видно было, где она раньше сидела,— говорит Джонни.— Она была полукровка, ее отец работал в артели, они прокладывали железную дорогу, эта семья тут больше не живет.

Меня прямо ошарашило, что она все с себя скинула. Осталась нагишом, как Седрик.

— Угу.

— Я не знал, как лучше поступить,— говорит Джонни.— Ну и остался, глядел, думаю, если станут делать худое, выскочу и помешаю, покуда не поздно.

А они ничего такого не делали. Смотрю, просто сидят и разговаривают и кидают камешки в воду, очень я тогда удивился. А потом оба улеглись рядом на спину.

Разлеглись оба вот так на солнышке, противно смотреть. Ну, мне надоело ждать, встал и пошел к ним, решил, и отругаю ж я сейчас мальчишку. Но они меня услыхали, и не успел я слова сказать, а он, чертенок, побежал к воде и нырнул. Я кричу — вернись, а он уплыл за ивы, его уже и не видать.

Он-то был отличный пловец, а меня сроду никто не учил плавать.

А та шлюшка знаешь что сделала? Бросилась к иве, забралась на ветку и сидит. Я говорю, слезай, мол, и оденься, не то расскажу все твоему отцу, он тебя за такие проделки выдерет. А она в ответ ни слова, сидит и ногами болтает. Но я там под ивой не остался, потому как знаешь что она сделала? Хотела меня полить.

— Угу.

Как обойти этот утес? Отрог чем дальше, тем круче, гребень совсем узкий, шли точно по лезвию ножа — и вдруг он уперся в стену. Может, вскарабкаться по толстому стволу дерева до нижних ветвей, а там, пожалуй, сумеешь дотянуться до другой ветви, поближе к вершине скалы? И перепрыгнуть на нее? Но очень уж рискованно. Оставим такие подвиги разным седрикам, дай им бог здоровья. Но ты ведь однажды уже потерпел здесь неудачу — и второй неудачи не хочется, верно?

— Мистеру Макгрегору я ни словечка не сказал,— продолжает Джонни,— а вот Седрика и правда отругал. Сказал ему разное, что запомнил из Библии, и сказал — я, мол, всегда старался подавать хороший пример.

А вот трещина довольно широкая, можно зацепиться обеими руками. И торчит небольшой выступ, хоть не всей ступней, а на пальцы стать можно. Но вдруг камень вывaлитcя? Ладно, попробуем удержаться сразу и на том и на другом. А выше, кажется, станет полегче, вон до самой трещины спускается сверху корень толщиной в руку.

— Знаешь,— говорит Джонни,— я, как стал работать на здешней ферме, с тех пор ни капли спиртного в рот не беру.

Лежишь на животе, стараешься отдышаться и чувствуешь, как по тебе струится пот. А там, далеко внизу, долина, и за остроконечными макушками деревьев виден чей-то дом. Вроде и чужой, и вроде очень знакомый, утираешь ладонью пот, заливающий глаза, стараешься разглядеть получше. Смотришь, а там как раз налетел ветерок, колыхнул на веревке сохнущее белье. А больше там никакого движения, только над крышей дома дрожит раскаленный воздух.

— Теперь я посплю, ты не против? — говорит Джонни.— Может, тогда мне станет получше.

Но есть же кто-то там, внизу. Что за люди могут жить в таком месте?

— Я не хочу тебя гнать,— говорит Джонни.— Но может, отнесешь тарелку, а то вдруг сама за ней придет.


Пока обедают, она бесконечно ругает себя: никудышная стряпуха! Все не так, как надо. Картошка у нее чересчур разварена и расквасилась, фасоль старая и жесткая, баранья нога пережарена и пересушена, в мятный соус бухнула слишком много сахару. И отродясь она еще не готовила такого дрянного пудинга. Вода просочилась внутрь, салфетка была дырявая, а она и не заметила. И луковый соус подгорел. Даже не понять, как Дэйв усидел за столом и умудрился хоть что-то съесть. И может, даже лучше, что Джонни не пришел к обеду, все равно ничего нельзя в рот взять.

— Но как это ты меня перехитрил, а? — говорит она.— Как это я поддалась — не пошла и не вытащила его сюда?

У Дэйва шея в поту, он взмок под тонкой хлопчатобумажной рубашкой, нет, миссис Макгрегор, говорит он, не надо второй порции пудинга. Все очень вкусно, но еще хоть глоток — и он лопнет. Он просто не в силах больше есть.

Просто надо расстегнуть верхнюю пуговицу на брюках, говорит она.

Но я знаю, в чем беда. Я знаю, тебе просто не понравился мой пудинг.

Надо было тебе пойти к миссис Эндерсон, она ж тебя приглашала. Она-то накормила б тебя распрекрасным обедом. Со всеми своими выкрутасами!

Дэйв говорит, он сегодня еще успеет надоесть Эндерсонам. Ведь он обещал прийти к ним вечером, у них будут гости.

От раскаленной солнцем крыши в комнату пышет зноем, в очаге еще дотлевают уголья, и старику в парадных фланелевых брюках по случаю праздника, похоже, еще жарче, чем Дэйву. Но он говорит — да, он не прочь съесть еще порцию пудинга. Пудинг тебе удался, Фэн! А тесто штука хорошая, без него от человека останутся кожа да кости.

— Много ты понимаешь в еде,— отвечает она.— Если б я для одного тебя стряпала, мне было б без разницы, удался обед или не удался.

Вон как тебя в пот бросило, говорит она. Тьфу, старый вонючка. А еще приходится с тобой спать.

Ел бы поменьше мяса!

— Ну-ну, потише, Фэн,— говорит старик.

Она готова огрызнуться, но вдруг залаяли собаки — и сразу же успокоились. Для миссис Дэйли еще рано, говорит она. Нет, это, наверно, паршивцы черномазые пришли за своими паршивыми угрями. На закуску к своему паршивому пиву.

Дэйв, говорит она, не давай миссис Эндерсон тебя напоить на своей вечеринке. С этими ее городскими друзьями-приятелями!

— Как скажешь, Дэйв,— говорит старик,— едят в городе такое отличное мясо?

— Нет,— говорит Дэйв,— я такого никогда не пробовал.

— То-то.— Старик поднимается, берет с буфета щипцы и кулек орехов.— Выходит, городским достается второй сорт? — говорит он с явным удовольствием.

А хозяйка перехватывает взгляд Дэйва, устремленный на щипцы. Ну и форма у щипцов: женские ножки в туфельках на высоком каблуке.

— Да-да,— говорит она.— Паршивый старый козел выложил за эти щипцы тридцать пять шиллингов. Только в один прекрасный день он их хватится. Возьму и кину их в речку.

— Понимаешь, Дэйв,— говорит старик,— наша страна держится на фермерах. Для экспорта нужно все самое лучшее. Нам надо продавать больше, чем мы покупаем. Не то страна обеднеет! Это хорошая политика. Но не худо фермеру и самому съесть кой-что хорошее со своей собственной земли.

Он еще не договорил, а старуха вся побагровела, еле сдерживается.

Чушь собачья!

Он не хуже знает, чушь это, не едят фермеры самолучшее мясо!

Взять хоть Джека Дэйли, говорит она. Джек забивает старых овец, их мясом разве что собак кормить. Только его-то собаки мяса не видят. Одни обрезки да отходы. Вот Джековы голодные псы и рвут наших овец.

Джеку надо большую семью прокормить, говорит старик. И еще ссуду выплачивать. Ясно, он бьется изо всех сил. Джеку Дэйли надо как-то сводить концы с концами — и всей стране тоже.

А что скажет Дэйв? Пробовал он разбираться в политике?

Вот в чем была беда с Седриком. Его это не занимало. Он даже газет никогда не читал.

Тут старуха потянулась за тарелками, со стуком поставила одну на другую.

Политика!

Они-то празднуют, сидят сиднем и толкуют про свою политику.

А женщина работай без роздыха, никаких тебе праздников. Попробовали б эти трепачи, каково живется в юбке, враз бы узнали, почем фунт лиха.

А она если станет рассиживаться, старая миссис Дэйли прикатит на своей кобыле и застанет ее еще в фартуке. Да, и она не успеет снять белье, оно там сушится на веревке.

И пусть они ей скажут, что толку в ихней политике, стал ли от политики мир хоть на столечко лучше.

Может, это политика подала им на стол обед?

Может, политика дала им крышу над головой и укрыла от непогоды?

Раз они оба так здорово разбираются в политике, шли бы в парламент.

Стали бы заседать в парламенте да проголосовали бы, чтоб часы перевести назад, на ферме и так встаешь ни свет ни заря, не к чему людям подниматься еще на полчаса раньше. Она-то свои часы не переводит, и никто ее вовек не заставит, пускай хоть за решетку сажают.

Вдруг опять залаяли собаки, да так, будто разом стали палить полдюжины ружей. Тут старухина злость приняла другой оборот: ругая себя копухой и неумехой, она второпях с грохотом пошвыряла немытую посуду в лохань. Не зная, куда бы убрать все это с глаз долой, выбежала с лоханью на задворки. И тотчас вбежала обратно, роняя прищепки, спотыкаясь, потому что поверх охапки белья не видела толком, куда ступить, и заорала на старика, чтоб отдернул занавеску и впустил ее туда.

Собаки оглушительно лают, кто басом, кто визгливо, и так разъярились, что Дэйв про себя взмолился — поскорей бы старик их унял. А того, хоть он по-прежнему достает с буфета и щелкает орех за орехом, явно клонит в сон, и ему лень подняться. Дэйв облокотился на стол, у него тоже слипаются глаза, и от жары невтерпеж, и он думает — пора уносить ноги. Но стоит глянуть за окно — и слепит солнечный свет, и остаешься сидеть, как сидел. Слышно, как ворчит старуха, уронив шпильку, но за неистовым собачьим лаем так никто и не услыхал миссис Дэйли, пока она не появилась в дверях.

Старик заулыбался, поздравляет ее с рождеством и при этом, похоже, не заметил, что шляпа на ней сидит криво и она прижимает к груди сломанный и порванный зонтик.

— Входите, садитесь,— приглашает он.

Старая миссис Дэйли, женщина крупная, весьма внушительного вида, на ней костюм в обтяжку, под мышками расплываются влажные пятна. В первую минуту кажется, она разобидится на старика, не так надо принимать столь важную даму. Но поглядела на Дэйва, и лицо ее прояснилось, и она входит со словами:

— Вот так встреча!

Она сразу его узнала, говорит она.

Да, она знает, кто он такой — сын Джона Грифитса. Она его знала еще вот таким крошкой, наверно, почти уже двадцать лет назад, но, хоть бы и сорок прошло, все равно бы узнала. Ведь он — вылитая мать. Мириам… как бишь ее девичья фамилия? Она вышла за Джона Грифитса, истинный джентльмен и христианин, убежденный трезвенник, всегда ратовал за трезвость, ни денег, ни времени на это не жалел.

— Когда-то я учила твою маму и тетю Клару Священному писанию. И не уверяй меня, что они ни разу тебе про меня не рассказывали.

Тут из-за стариковой занавески выходит хозяйка — опрятная, причесанная, с бусами на шее; собаки угомонились, и в комнате стало удивительно тихо, потому что миссис Дэйли тоже на минуту замолчала. Подняла зонтик, затрясла им, сломанный конец бессильно мотался — жалостней не выглядела бы даже мертвая птичка.

Вот, не угодно ли!

Вот вам ваша Зачемяту. Погодите, сейчас я вам все объясню.

Но бог милостив, говорит она. Да, бог милостив, на счастье я взяла с собой зонтик, думала уберечься от загара.

И опять помолчала, словно еще не настала самая благоприятная минута для ее рассказа.

— Да,— говорит она и оглядывает хозяйку с головы до пят.— Да, мне нравится ваше платье. Наверно, вы знали, что я вас навещу.

Вот это уже слишком.

Да разве не может женщина на рождество принарядиться, коли пожелает? И не слышать ни от кого непрошеных замечаний? Имеет женщина право раз в жизни отдохнуть? Или только и знай не снимай фартука, сбивайся с ног, стряпай да стирай на ораву лодырей, а они все ее труды ни в грош не ставят?

И с какой стати люди заявляются в гости с утра пораньше, не успеваешь по дому управиться?

— Прошу прощенья, миссис Макгрегор,— говорит миссис Дэйли.— Но вы посмотрите на часы… по-моему, вы на полчаса опоздали, даже больше.

И опять у старухи столько всякого рвется с языка, что она вовсе ни слова не может вымолвить.

— Я к вам заглянула, только чтоб поздравить с праздником,— продолжает миссис Дэйли.— Я думала, вам не понравится, если я проеду мимо и только с дороги вам покричу.

— Да вы будьте как дома,— вмешивается сам.— Располагайтесь. Фэн, предложи гостье чаю.

Спасибо, от чашечки чаю она не откажется, говорит миссис Дэйли. Правда, чудно, чай горячий, а выпьешь — и становится прохладнее.

Подумать только, продолжает она, этот зонтик стоил мне двадцать пять шиллингов. И смотрите, что с ним сталось.

Но он спас ей жизнь, так что, считайте, стократ себя окупил.

Новость пропадает втуне. Хозяйка не слушает, ворчит, что растопка никуда не годится. А старик поинтересовался — не видела ли миссис Дэйли, как там в порту, бастовать не кончили?

Да, она видела, по-прежнему бастуют, но она не так уж осуждает рабочих. Во всем виноваты агитаторы. Если б у правительства хватило ума, их всех засадили бы за решетку и не выпускали до самой смерти. А уж если само правительство мямлит, так выдайте их нашим женщинам, они этим смутьянам покажут.

Мы их так проучим — долго будут помнить, как по-вашему, миссис Макгрегор?

Сама миссис Дэйли вот как бы поступила. Надо построить на всех конуры вроде собачьих и заставить негодяев весь день трудиться ради хлеба насущного, а каждый вечер сажать на цепь. Лучшего они не заслуживают. Это им ни капельки не повредит, скорее, пойдет на пользу. Так ли, эдак ли, раз фермерам не хватает рабочих рук, надо же что-то делать. Фермерам было бы куда спокойней, если бы правительство ввозило порядочных иностранных работников откуда-нибудь подальше… останься новозеландцы без работы, был бы им хороший урок, надолго бы запомнили. Раз уж нельзя иначе, она, миссис Дэйли, вот бы как поступила. Ввозила бы пигмеев из Африки. Про пигмеев она читала в «Вестнике миссионера» — самый подходящий народ. В хороших конурках им бы жилось куда лучше теперешнего, разве нет? И притом от них была бы польза.

Но миссис Макгрегор, расставляя на столе все, что надо для чаепития, наконец-то прислушалась к гостье — и не согласна.

— Ну, миссис Дэйли, уж от вас-то я никак этого не ожидала: неужто ввозить в нашу страну еще чернокожих? Нам и со своими хватает мороки.

— Да, правда,— говорит миссис Дэйли.— Но это потому, что своих мы распустили.

Она расположилась на диване совсем по-домашнему, даже достала из сумки вязанье. И, кончая ряд, каждый раз наклоняется вбок и спицей чешет голову под шляпой.

— Никакой бы мороки не было, если бы с самого начала запретили здешним маори владеть землей,— говорит она.— У кого сосед маори, тому это очень даже понятно.

Слыхала миссис Макгрегор, что тут на днях было? Миссис Хиггинс, которая живет выше по реке, подала на соседей в суд. Они полукровки, живут рядом с той семейкой, откуда Рэнджи заполучил свою Эйлин. Ну и вот, они повадились ходить короткой дорогой через лес на ее земле. И своих дворняг с собой таскают. Миссис Хиггинс видит, объявления, что посторонним хода нет, не действуют, взяла взаймы фотоаппарат и села сторожить, снимок будет уликой. Только собралась щелкнуть затвором, один повернулся к ней задом, спустил штаны и нагнулся прямо перед аппаратом. Миссис Хиггинс все равно его сфотографировала, показала снимок в суде, а судья ее отчитал и велел сейчас же отдать все снимки, и негативы тоже, не то она сама пойдет под суд. И что хуже всего — она проиграла дело.

Да, согласитесь, миссис Макгрегор, вам очень повезло, что все эти годы у вас под боком Зачемяту. Уж наверно, вам не приходится терпеть этакую мерзость.

Слава богу, не приходится.

Но, знаете ли, не всем так везет, как вам, говорит миссис Дэйли.

Куда это я зонтик положила?

Теперь хозяйке не терпится услышать, что же стряслось с зонтиком, как поглядела она на него — бедненький, сломанный,— у нее прямо дух захватило. И миссис Дэйли начинает рассказывать.

Ехала она мимо халупы этих маори (хоть бы кто догадался как-нибудь ночью ее подпалить!), а там ни души не видать. Даже их шелудивый пес не выскочил и не облаял ее, не бросил для разнообразия охоту на блох. Похоже, все там заснули, а может, перемерли (ах, жалость какая!). Она уже почти доехала до лощины, и вдруг из-за угла вылетает их жеребец; она придержала свою кобылку, хотела его пропустить, не понравилось ей, как он свирепо закосил глазом и как фыркнул. Только напрасно придержала, хоть этот зверюга и проскочил мимо, но сразу повернул обратно, она бы в жизни не поверила, что лошадь может так крутануться. Она и ахнуть не успела, а он уже на ее кобылке.

Представляете, миссис Макгрегор? Я сижу на своей Молли, а этот зверюга передними ногами стиснул мои бока! И его копыта у меня на коленях, не угодно ли!

Каково почтенной, уважающей себя женщине очутиться в таком положении, продолжает миссис Дэйли. И кругом ни души, правда, она отчасти даже порадовалась, что никто ее не видит, но ведь и помощи ждать неоткуда, надо самой себя выручать. Сперва она пыталась спихнуть его копыта с колен зонтиком. Но господи, какая тяжесть! И зонтик сломался. Тогда она обернулась и стала его лупить по башке. А ему хоть бы что. И все время она пинала Молли каблуками, но та ни с места, знай наслаждается, потаскуха!

Ох, я в таком отчаянии была, миссис Макгрегор! Стать бы на колени и молиться, да где там! Не выдержала, завопила. И слезы из глаз, давит меня эта скотина тяжеленная.

Но надо ж было отбиваться, не то насмерть задавит, и она как-то извернулась и ткнула жеребца прямо в глаз обломанным концом зонтика. Фокус удался. Пришел черед жеребцу завопить, верней сказать, он взревел от боли, так ему и надо. А потом я и Молли хватила зонтиком, и она соизволила тронуться.

— Минутку, миссис Макгрегор, минутку! — говорит миссис Дэйли.— Это еще не все.

Потому что хозяйка ужасно разволновалась, слушая, побагровела и наконец вскочила; чайник на огне уже вскипел, фыркает, плюется, а она заметалась по комнате, суется во все углы, будто потеряла что-то позарез нужное.

— Минутку, миссис Макгрегор,— повторяет гостья.— Это еще не все.

И продолжает рассказ.

Она слишком занята была своей лошадью, бессовестным ее поведением, и лишь краем глаза уловила движение, но готова поклясться — над берегом выглянула чья-то мерзкая рожа и уставилась на нее. Не разобрала, был это Рэнджи, Джерри, Эйлин или еще кто, но с ума сойти можно! Чтоб кто-то все время тут был — и не пришел ей на помощь, а только пялил глаза!

— Меня прямо ошарашило, миссис Макгрегор,— говорит она.— Мне показалось… знаете, кто это был?

Но похоже, никто не слушает, а умолкла — и кипящий чайник забулькал громко, на весь дом. Из угла, который хозяйка обшаривала последним, она достает коробку с патронами, все изумленно смотрят, а она заряжает ружье. И кинулась с ним к порогу, самую малость не добежала. Кажется, не успела еще вскинуть приклад к плечу (целясь куда-то за дверь, наобум, подумалось Дэйву), грянул выстрел, оглушил, задребезжала посуда на столе, от гор донеслось первое эхо. Миг — и все повторилось, она выпалила из второго ствола.

Миссис Дэйли на минуту опустила вязанье, старик минуту помедлил, зажав щипцами очередной орех,— и вот опять хрустнула скорлупа, а миссис Дэйли засмеялась и говорит:

— Ох, мистер Макгрегор, как вы меня напугали!

Хорошо еще, что мы привыкли к землетрясениям, прибавляет она, не то и вы бы нас напугали, миссис Макгрегор.

— Дождутся они у меня,— отвечает та.

Уж эта Зачемяту!

Скоро она им покажет, что к чему, век будут помнить.

Но сейчас хватит с нее, не желает она больше про них слышать. Да что ж она делает? Совсем голову потеряла! Миссис Дэйли, бедняжка, чего только не натерпелась, а ей чашки чая до сих пор не дали. Ладно, первым долгом заварю чай, а потом позвоню Джеку. Скажу, пускай приезжает за матерью на машине. Не отпустим мы вас одну в этакую даль, нет уж.

Она заваривает чай, достает бисквит, а миссис Дэйли, явно довольная, что ради нее так хлопочут, вяжет с невероятной быстротой, только спицы мелькают, даже некогда ими голову почесать.

— Мне еще никто не растолковал, с какой стати сын Джона Грифитса у вас тут батрачит,— говорит она.

Но хозяйка не отвечает, она дозванивается к жене Джека. А едва кончила разговор, миссис Дэйли заводит свое:

— Да, пока не забыла, послушайте про моего сынка, миссис Макгрегор.

Она самая счастливая женщина на свете, бог дал ей двух замечательных сыновей! Милые мошенники, другой такой парочки не сыскать! Вон как Джек обработал свою землю, честь ему и слава, ведь верно, миссис Макгрегор? Но надо признать, Бен добьется большего. Недели не проходит, чтоб она не получила от него письмеца со всеми новостями, уж он не позабудет свою мамочку, хоть она и застряла тут, на краю света. А на нынешнее рождество ему выплатили шикарную премию, шеф сказал — сколько лет он ведет фирму, не было у него служащего надежней Бена.

— Одно меня малость тревожит, миссис Макгрегор,— продолжает она.— Бен отступился от нашей церкви, говорит, у нас неправильно толкуют насчет второго пришествия. Перешел к «Плимутским братьям». Говорит, шеф дал ему одну книгу, и там все разъясняется по Священному писанию, и он увидел свет. И еще шеф целый вечер с ним беседовал у себя в кабинете, и потом Бен вот так порешил.

Но это ж не то что стать католиком или в какую другую непонятную веру переметнуться — как по-вашему, миссис Макгрегор?

Вместо ответа хозяйка ткнула пальцем в Дэйва:

— Его звать не так, как вы сказали.

— Вот еще новости!

Нет, миссис Дэйли уверена, ничего она не ошиблась. Он же весь в мать, как две капли воды, а мать вышла за Джона Грифитса, стало быть, и он Грифитс, хоть и не похож на отца. Как бишь его звать… а, Гарольд.

— Нет у нас на ферме никакого Гарольда! — орет хозяйка.

— Верно,— говорит миссис Дэйли,— верно, их было двое. Ясно, Гарольдом звать брата. А тебя как звать, скажи, пожалуйста?

Дэйв хочет ответить — Дэйвом, но, сам не зная как, чужим голосом произносит — Генри. И под их изумленные возгласы доканчивает — а моего брата зовут Арнольд.

— Ну, разница невелика,— говорит миссис Дэйли.— Так я и знала.

Но хозяйка свирепо, с досадой и подозрением уставилась на Дэйва и требует ответа — с какой радости он им соврал, что его звать Дэйв Спенсер.

Миссис Дэйли так и подскочила.

Ну конечно же, Мириам Спенсер! Как же она запамятовала! Мириам была куда красивее своей сестрицы (а твоя тетушка Клара замуж не вышла?). Очень хорошенькой была в юности его мать, и отец был на редкость для мужчины хорош собой.

Как сейчас вижу, стоит твой отец с оркестром. Голос у него был редкостный, и в петлице всегда белый цветок. И он не признавал табака, и спиртного в рот не брал. Помню, раз он прочел лекцию в Женском клубе и сказал, если б женщины пожелали, они всех мужчин на свете сделали бы порядочными и добродетельными, пусть только женщины проведут черту, которую не посмеет переступить, за которую не посмеет шагнуть к ним ни один грязный тип, чье дыхание отравлено табачным дымом.

Но и шутник же, назвался Дэйвом Спенсером! А скажи-ка, Генри, чего ради ты взялся тут работать на ферме? Разве отец не позаботился дать тебе приличное образование? Уж наверно, позаботился.

Можете мне поверить, миссис Макгрегор, его отец работы не боялся, совсем как мои ребята. Начинал агентом по продаже недвижимости, а городок-то рос, и мы так думали, он даже в те времена греб денежки лопатой. Мы все говорили, если так дальше пойдет, ему еще до старости можно будет уйти на покой.

Но хозяйка, все еще свирепо глядя на Дэйва, требует ответа, с какой радости он соврал, не назвал им свое настоящее имя.

— Дэвид — мое второе имя, миссис Макгрегор,— говорит Дэйв,— И я только наполовину Грифитс. А вторая моя половина — Спенсер, и мне всегда больше нравилась вторая половина.

Миссис Дэйли это насмешило.

— Ты Генри Грифитс,— говорит она,— и не дури нам головы. Я тебя еще вон таким знала. И не толкуй мне, что ты не Генри Грифитс, а кто-то там еще. Ты Грифитс — и Грифитсом останешься.

Но ты ничего постыдного не натворил, а, Генри? Я знала одного, который попробовал скрыть свое настоящее имя, так тот был непутевый и влип в скверную историю.

Но я думаю, вам нечего беспокоиться, миссис Макгрегор. Я думаю, можете на меня положиться, верно вам говорю. Он себя и свою родню не опозорит, не так его воспитывали. Просто мне охота знать, с чего это его занесло сюда в работники, надо полагать, отец его выучил для чего-нибудь получше.

— Ну, к нам-то он пришел по объявлению, когда Седрик уехал, сам дал объявление в газете,— говорит хозяйка.— Он и не прикидывался, будто знает фермерскую работу, только сказал — служил в конторе, а захотелось чего другого. Мы и решили, возьмем его на пробу, и оказалось, он малый неплохой. Делает, что надо, и не ворчит. Только не нравится мне, если с кем говоришь, а он глаза отводит. Почем тогда знать, что он тебя не обманывает? А потом еще оказывается, он тебе и свое настоящее имя не назвал,— как это понимать?

Вот про ее Седрика никто ничего такого сказать не мог. Он-то всегда смотрел прямо в лицо. И никогда не дерзил.

— Да, это самое мне и показалось,— говорит миссис Дэйли.— Показалось, это он глядит на меня. Там, на дороге, полутора часов не прошло.

Вот что совсем ошарашило хозяйку, думает Дэйв. Никогда еще он ее такой не видел. Она собрала чашки с блюдцами, сунула в лохань, тут же про это забыла и с досадой ищет взглядом, куда же они подевались.

И вдруг под загаром и веснушками лицо ее побелело, она ухватилась за край стола и говорит дрожащим, неузнаваемым голосом:

— Я думала, может, ради рождества он приедет навестить мать.

— Насчет этого не знаю,— говорит миссис Дэйли.— Только знаю, это был вылитый Седрик.

И объясняет, как было дело.

К тому времени, как она кончила, хозяйка совсем пришла в себя.

Вот так выдумки!

Вот так басня!

При чем тут Седрик!

— Разве я вам не говорила? Он теперь живет у тетки. Работает в ихней пекарне.

— Тогда почему он вам писем не пишет, миссис Макгрегор? — спрашивает миссис Дэйли.

Она, миссис Дэйли, как-то разговаривала со старшей дочкой Ричардсов, которая служит на почте, и та сказала — от Седрика ни разу не было писем, ни единого письмеца с тех самых пор, как он пропал.

— Тогда эту девчонку надо гнать с почты.— Хозяйка возмущена.— Какое у нее право болтать! Она ж считается на государственной службе.

— Ладно, ладно,— говорит миссис Дэйли.— Ну а как же миссис Эндерсон? Вроде она в прошлый раз в городе повстречала вашу сестру, и сестрица ваша сама сказала…

Тут старуха плюнула в огонь и заявляет — не желает она слышать про то, что наболтала миссис Эндерсон.

— Пускай лучше расскажет, чего ради она таскается в город.

— Говорят, она ездит советоваться с доктором,— объясняет миссис Дэйли.— Говорят, ей раз в месяц вовсе худо, и тогда ее муженек сидит дома, стряпня, стирка — все на нем. Он полдня за дверь нос высунуть не может. Потом она уезжает, а когда воротится, опять здоровехонька, до следующего раза. Только, по-моему, что-то тут нечисто. Почему бы ей не лечиться у нашего доктора? У нас новый доктор, молодой,— он меня уже лечил, говорила я вам? Да как хорошо вылечил, спасибо ему. Вот попробуйте с ним посоветоваться, миссис Макгрегор. Я так думаю, вы им будете очень даже довольны.

— Ну и что с того, что Седрик писем не пишет? — говорит хозяйка.— Письма — это еще не все. Вон сидит молодой человек. Он уже сколько времени у нас работает, а хоть раз писал матери? Написал хоть строчку?

Дэйву без того жарко, но он почувствовал, что пот струится с него ручьями, пока удалось выговорить:

— Нет, миссис Макгрегор, по правде сказать, я не писал.

Вот то-то!

И странным образом на этом все успокоилось. Без сомнения, и жара помогла. В щипцах у старика зажат орех, но руки его ослабли, голова отяжелела и свешивается все ниже, он клюет носом, и на глазах у Дэйва крупная капля пота скатилась со стариковской брови и расплющилась о стол между локтями. И миссис Дэйли, уронив вязанье на колени, расстегнула пуговицы жакета; потом сдвинула шляпу со лба, откинулась на спинку дивана, вытянула ноги и закрыла глаза. Чувствуется, что снаружи такое же пекло, как в доме, все замерло в тишине и неподвижности… но взглянешь — что-то проплывает в воздухе, возможно, древесное семечко или паутинка; а вслушаешься — и уловишь, гомонят тысячи крылатых созданий, мухи, пчелы и невесть кто еще, поодаль трещат и стрекочут цикады, слабо доносятся сверху, из лесу, птичьи голоса. Но здесь, в уэйре, средоточие тишины, подумалось Дэйву, потому что хозяйка вышла в сад, а миссис Дэйли спит или кажется спящей, и старик тоже окончательно уснул, положив голову на стол.

Наконец-то у нас мир и покой, вот бы всегда так, думает Дэйв. Когда-нибудь, конечно, все мы обретем покой… и тут, оглушительно всхрапнув, проснулась миссис Дэйли и старика разбудила.

Но прежде, чем кто-нибудь успел слово сказать, залаяли собаки и стало слышно — едет автомобиль.

— Вот и они,— говорит миссис Дэйли.— Но знаете, мистер Макгрегор, если вы всегда во сне так храпите, мне очень жаль бедняжку миссис Макгрегор. Вы меня до смерти напугали.

— Женушка мне всегда говорит, что я храплю,— говорит старик.— Я ей толкую, я же, мол, не нарочно, но она не верит.

— Слушайте,— говорит миссис Дэйли.

Как будто еще очень издалека слышна машина и ребячьи крики.

— Не годится говорить такое даме,— укоряет миссис Дэйли.— Что станет с миром, если мы, порядочные женщины, выпустим мужчин из рук и позволим говорить, что им вздумается? И поступать, как им вздумается?

Но тут машина, непрестанно надрывно сигналя, миновала крутой поворот, скрытый в выемке меж холмов, и вылетела на дорогу совсем близко; треск, гром, крики (не говоря уже о собачьем лае) слились в оглушительный шум, а через минуту еще и хозяйка откуда-то из сада завопила приветственно. Остальные выходят из дому, и миссис Дэйли поясняет — это Бобби сигналил, отец позволяет ему баловаться, и непонятно, почему Айда не вмешивается.

Изрядно помятый, покрытый ржавчиной «форд» остановился, а гудок все не смолкает. Но Джек вылез, подхватил малыша, который уселся на баранке, и гудок наконец умолк. Джек обернулся и расплылся в улыбке.

— Привет, ма! — кричит он.— Видать, ты еще цела.

По случаю праздника он приоделся — выходные брюки, пиджак, жилет,— но густые волосы, как всегда, встрепаны. Макгрегоры и Дэйв двинулись к дороге, и Джек повторяет — вылезай, Айда, вылезай, лапочка. Двум девчушкам, чуть побольше Бобби, в блестящих соломенных шляпках с лентами и с крохотными кожаными сумочками в руках, тоже пришлось выбраться из машины, а их мамаша еще сидит с младенцем на руках и, похоже, не желает шевельнуться.

Остальные сгрудились вокруг машины, все говорят разом; детям велено поздороваться с миссис Макгрегор и с бабушкой; и хозяйка говорит — ну конечно, пускай миссис Дэйли выйдет осмотрит ее сад и выпьет чаю.

— Она трусит,— говорит Джек.— Она так считает, мне пора нынче свезти ее в город, а я считаю, она проходит еще недельку. Ты бы с ней потолковала, ма.

Его мать перехватила младенца, а он, помогая жене выйти из машины, обращается к Дэйву:

— Здорово, приятель! Как тебе нравится моя женушка?

Айда в очках, щеки до того румяные, точно красным лаком покрыты; туфли на высоком каблуке, маленькая круглая шляпка с вуалеткой. Джек обнял ее, запустив руку под широкую, скрывающую беременность блузу с вышитым аистом, и легонько хлопает по спине.

— Скажи-ка, Дэйв, каков был рождественский обед?

Миссис Дэйли-старшая встрепенулась. Она не успела спросить об этом миссис Макгрегор.

— У нас была индейка,— говорит Джек.— А ну, Бобби, скажи бабушке, что папочка сделал с индейкой. И что сделала мамочка.

— У нас был гусь,— говорит миссис Дэйли-старшая.— А у вас, миссис Макгрегор?

— Меня не спрашивайте,— сказала хозяйка и заторопилась впереди всех в дом, чтоб не видели ее пристыженного лица.

Старая миссис Дэйли засмеялась:

— Только не уверяйте меня, будто вы не сготовили пудинг.

Джек говорит — ему не терпится услышать от матери про ее приключение с жеребцом, и пока он слушает эту повесть, хозяйка разворошила жар в очаге и дала детям по ломтю пудинга; всех насмешил Бобби, он заявил — да, ему очень нравится пирог,— дотянулся и обеими руками схватил большой неразрезанный кусок. Мать велит ему все положить обратно — она-то старалась научить его вести себя прилично, а теперь что скажут люди? Хозяйка говорит — пускай берет, раз ему хочется, а Джек говорит — сразу видно, малец с понятием.

Такой парень в жизни не пропадет, говорит Джек. Еще до моих лет не дожив, сможет сидеть сложа руки. Деньги сами к нему потекут, вот увидите.

Тут миссис Дэйли показывает ему зонтик, и он хмурится.

— Мы заставим их за это заплатить, ма,— говорит он.— Ну а с жеребцом просто случайность. В конце концов, это ж естественно.

Мое правило — живи и жить давай другим, говорит он.

— Тебе хорошо рассуждать,— возражает миссис Дэйли,— тогда не ты сидел на кобыле.

— Верно, ма. Но ты ж осталась цела, так чего расстраиваться?

В конце концов, многим маломощным хозяевам приходится пускать свою животину пастись где попало, если кормить нечем. Вот научились бы маори чтить Священное писание, было б от них меньше неприятностей.

Они все еще пили чай, и вдруг старшая миссис Дэйли заявляет — отличная собралась компания, только двоих не хватает.

— Где, скажите на милость, ваш Джонни? — спрашивает она.

И прибавляет — мол, совсем забыла сказать кое о чем, про что услышала на днях, и просто понять не может, как раньше не слыхала. Оказывается, этот Джонни завзятый пьянчуга. И надо же, сколько лет это скрывал! Но одна женщина (она живет ниже по реке, а ее муж служит на Железной дороге) минувшим летом пошла собирать ежевику. И воротилась домой почитай ни с чем, перепуганная до полусмерти. Из-за этого самого Джонни. Он был с бутылкой, и это бы еще ладно, бывает, только вытворял он невесть что, всякий бы напугался. Рубаху скинул, голый до пояса, размахивает бутылкой и вроде как пляшет.

Вы только представьте, миссис Макгрегор, на что он был похож, да еще в своих башмачищах! Понятно, бедная женщина со страху разроняла всю ягоду, сколько насобирала, и воротилась ни с чем. Нет, миссис Макгрегор, на вашем месте я бы глядела за ним в оба. И…

— Ну-ну,— говорит Джек,— будет тебе, ма. Не забывай, что сказано в Священном писании.

— А еще, я считаю, тут за столом не хватает Седрика,— продолжает миссис Дэйли.— Но ведь он всегда был непоседа, перекати-поле, верно я говорю, миссис Макгрегор? И знаете что? Не пойму я, отчего бы вам не сделать еще один большой его портрет. Я хочу сказать — новый. Вот к нам бродячие фотографы раза два в год уж непременно заглядывают, а Седрик в последний раз, как я его видела, совсем был не такой, как на этом портрете. По-моему, вам бы нужно хорошее фото на память, вдруг вы больше его не увидите, а он ведь у вас единственный. Сто лет дома не был, а уж раз и нынче не явился, так, может, и вовсе не вернется, ничего удивительного. Хотя, если б и вернулся, будь он мой сын, я знаю, что бы я сделала — стребовала бы с докторов, пускай удостоверят, что он не в своем уме. Может, большого толку от этого и не будет, да хоть у вас на душе полегчает. По крайности будете знать, на каком вы свете. И…

— Ну-ну, ма,— говорит Джек.— А кстати, сколько времени?

Миссис Дэйли заявляет — к часам миссис Макгрегор у нее нет никакого доверия. Джек говорит — что бы там чьи часы ни показывали, а нам пора.

— Пошли, Айда, лапочка,— говорит он.— Дай я возьму тебя под ручку, и пойдем полюбуемся на цветы миссис Макгрегор.

Дэйв со стариком остались одни, и на лице старика заиграла обычная его усмешка, глаза блеснули.

— Да,— говорит он,— рано или поздно молодой парень вроде тебя непременно даст себя окрутить. Как все мы, грешные.

Его прерывает визгливый хохот старшей миссис Дэйли. Она наткнулась на немытую хозяйкину посуду и созывает всех полюбоваться.

Старик не обращает внимания на крики. Открыл очечник и потянулся за газетой.

А ну, что там насчет забастовки портовиков?


Луна еще не поднялась над горами, но по белой пемзовой дороге можно уже идти не вслепую; а там, где пемза твердая, шаги отдаются звонко, хотя звук почему-то больше ощущаешь, чем слышишь. Лесистая сторона долины сплошь черна, только на самом гребне макушки деревьев тронуты светом, и небо над ними так сияет — ни одной звезды не разглядеть. А на расчищенном склоне трава побелена луной, будто заиндевела, и еще того белей рассыпанные по ней пятнышки — это, как всегда в лунные ночи, пасутся овцы. Пока Дэйв не дошел почти до лощины, он, оборачиваясь, видит свет в окне Макгрегоров, и словно бы оттуда еще доносятся в чутком воздухе летней ночи голоса. И хоть он опаздывает к Эндерсонам, но опять и опять останавливается. Больше из-за Джонни. Там, наверху, в их лачуге, Джонни одиноко лежит в темноте лицом к стене; Дэйв повторяет себе, что ничем он тут не может помочь, и все равно будто какая-то сила тянет его вернуться.

Но вот дорога сворачивает в обход лощины, и все становится по-другому. Голосов больше не слышно, и очень темно, высокий, крутой откос заслонил сторону долины, освещенную луной. Откос тоже эхом откликается шагам, кажется, и от него исходит таинственный гул. Днем Дэйв замечал — тут много росянки, мелкого растеньица, которое питается насекомыми; а сейчас все усеяно светляками, слабое сияние еле различимо, будто сквозь туман. Кажется, будто вступил в иной, незнакомый мир, думает Дэйв. Остановишься — и разом смолкнет откос, шагнешь — и вновь отзывается эхо, будто всегда радо с тобой поговорить, но только на языке, который ты разучился понимать. А внизу шумно бежит речка, и оттуда тянет холодом; и где-то в лесу ухает филин. Дэйв остановился еще раз — и уж больше не останавливался. В таком странном мире, подумал он, надо либо идти вперед, либо повернуть обратно. Так ли, эдак ли, а уносить ноги… или уж надо быть таким вот Седриком.

Седрик, боже милостивый! — сказал он, ему ответило эхо, он вздрогнул и ускорил шаг.

Когда обогнешь лощину, не так уж далеко до участка Поруа. Опять засиял лунный свет, и дорога уходит от речки ему навстречу. Днем здесь больше солнца, и пемза дороги рассыпалась в пыль, ноги тонут в ней, шагов совсем не слышно; и оттого, как только различаешь впереди тусклый свет, уже можно расслышать и пение, и звон гитары.

Судя по звукам, в доме Поруа вечеринка с пивом, а через несколько минут видишь и подтверждение: вблизи ворот грузовик и две легковушки; одна из них только наполовину свернула с дороги, это отличная закрытая машина, лунный свет поблескивает на покатом ветровом стекле. Но и теперь, совсем близко, шум сборища почти не становится громче, потому что дом закупорен наглухо, похоже, окна изнутри завешены одеялами. Только догадываешься, что там, в доме, светло.

Но пение слышно, и гитару слышно, и притопывают в такт; Дэйв стоит в тени большой машины и слушает. Какая-то народная песня, он не знает ее названия, нежная и печальная; и поют ее маори так, что еще пронзительней печаль, но ничуть не меньше нежность. Хотя, может быть, это еще и потому, что сам ты неприкаянный, да притом в такую вот ночь, думает Дэйв. Он уже готов уйти, но вдруг дверь настежь, и он — в полосе света. Он заторопился, хочет ускользнуть, но поздно — едва шевельнулся, с порога кто-то кричит:

— Haere mai! [8]

И еще голоса подхватывают:

— Haere mai! Haere mai!

И голос Джерри произносит негромко:

— Эй, Седрик!

— Привет,— говорит Дэйв.— Джерри, ты? Это не Седрик.

— Это не Седрик,— повторяют несколько голосов.

— Это я, Дэйв. Весело празднуете?

Похоже, его не поняли, и Джерри идет к нему по дорожке и, подойдя ближе, говорит:

— Дэйв! Здравствуй, друг!

И через плечо объясняет что-то по-маорийски.

— Сейчас я его приведу,— заключает он.

Первым делом надо выпить пива, Дэйв, говорит он затем.

О-о, пиво — он протяжно вздыхает.— Пива хоть залейся.

Дэйв говорит — ему нельзя задерживаться. Я иду к Эндерсонам, говорит он. Я уже и так опоздал.

— Зайди, малый,— говорит Джерри.— Зайди, выпей кружечку. Полезно промочить горло. А я свезу тебя к Эндерсонам на грузовике.

Он отворяет калитку, выходит к дороге, любуется большой закрытой машиной.

— Что скажешь об этом «паккарде», Дэйв? Хороша машина. Силища.

Отступил на шаг, обеими руками уперся в машину, крикнул, пытаясь ее покачнуть. Потом обошел «паккард» кругом, но приостанавливается, пинком пробует каждую тугую шину.

— Умеешь править таким красавцем, Дэйв?

— Нет.

— Хотел бы я им править,— говорит Джерри.— А правлю старым грузовиком. Или закладываю лошадь в тележку и ею правлю. Может, тележкой я правлю лучше.

Ладно, говорит он. Пошли в дом.

В доме опять завели песню — и не замолчали, когда вошли Джерри с Дэйвом. Тут полно народу, десятка полтора, почти все сидят на полу. Жарко до того, что даже в ушах зазвенело. И накурено, дым спиралями поднимается к потолку и свисает оттуда жгутами и клочьями; и густо пахнет странной смесью, сразу и не разберешь,— пивом, керосиновой лампой, жареной рыбой и человеческим телом. На полу валяются газетные листы, в которые завернута была рыба.

На Дэйва, похоже, не обратили внимания, и все-таки он оробел; и, не зная, что сказать, спрашивает:

— А угри вам попались, Джерри?

— Угрей нет.— Джерри усмехается.— Маори избаловались, рыбу покупают в лавке.

При этом тусклом свете он кажется великаном. Взбитые кверху волосы вздымаются черной копной и спутанными прядями падают на плоское лицо с широким приплюснутым носом. И улыбка широчайшая, обнажает великолепные зубы, украшенные золотыми коронками. Просто не верится, что он, как все говорят, двоюродный брат Рэнджи, у Рэнджи тонкое лицо, нос орлиный, как у старика — хозяина Дэйва, но тонкий, точеный, и губы тоже тонкие. Глядя на Джерри, поневоле вспоминаешь виденного на зимней ярмарке орангутана с острова Борнео, он сидел на корточках в клетке и грыз большущую кость. Рэнджи с виду человек как человек, только цвет кожи не тот. Вот он, Рэнджи, сидит на полу, прислонясь спиной к стене, и пытается привлечь внимание Дэйва — показывает на него пальцем, другой рукой поднимает полпинты и делает вид, что пьет. На нем, как всегда, темные очки, рядом его маленькая дочка, повалилась головой ему в колени и спит.

— Ладно, Рэнджи,— говорит Дэйв,— я выпью.

Рэнджи освобождает для него место на полу, рядом с собою, и Дэйв подходит к нему; но, подвигаясь, Рэнджи разбудил девочку, она выпрямилась, трет глаза. Увидела Дэйва, опустила голову, тесней прижалась к отцу.

— Соня,— говорит Дэйв.

— Нехорошая девочка,— говорит Рэнджи.

— В котором часу она обычно ложится? — спрашивает Дэйв.

— Она нехорошая,— говорит Рэнджи.— Не хочет ложиться. Я ее укладываю, а она не спит. До часу ночи не спит, до двух, до трех.

Вряд ли она сегодня вечером могла уснуть, подумал Дэйв; но поглядел вокруг и подумал — а впрочем, могла бы. Вон в дальнем углу поперек кровати разметались несколько детишек, и два мальчугана, похоже, спят крепким сном.

А Джерри уже несет Дэйву пиво, целую пинту, и себе полпинты.

— Тебе полагается пинта, Дэйв,— говорит он.— Мы уже выпили по одной. Не больше. А полпинты лучше влезает в карман пальто, верно?

О чем это он, спрашивает Дэйв, и Джерри смеется. Когда он работал на железной дороге, у него было право дарового проезда, и каждую субботу он ездил в город. Поезд подходил к тому часу, когда работа кончалась, только и успеешь накинуть пальто поверх комбинезона. А в город поезд прибывает за двадцать минут до того, как пивные закрываются. Ну а в пивных всегда народу битком, и слишком дорого надо платить за дрянное пиво (хотя это пиво совсем не плохое, а, Дэйв? — усмехается Джерри), вот он и отыгрывался: всякий раз, как улучит минуту, совал в карман полпинты.

Но пора выпить, а вокруг еще поют. Джерри повернулся, оглядел поющих, потом приподнял кружку в сторону Дэйва и пьет.

— Твое здоровье, Дэйв,— говорит он.

И почти все поглядели на Дэйва, кивнули ему и выпили, хотя кое-кто при этом ухитрился не прерывать песню. И то ли виновато само пиво, то ли в него что-то подмешали, но Дэйв сразу ожил. До чего же мне хорошо, думает он и уверенней глядит вокруг, почти уже не робея, всматривается в лица.

Молодых здесь почти нет. По-настоящему молодых. Один только гитарист, паренек лет восемнадцати, и выглядит он заправским франтом. Даже шляпу не снял, широкополую шляпу, темно-красную, с красной же лентой, но посветлее. И за ленту заткнуто зеленое перо. На нем широкие в бедрах брюки и двубортный жилет. Узкая куртка в обтяжку, рукава светлее, чем остальная ткань, от хлястика на спине она кажется еще у́же. Подобный наряд большая редкость, такое только и увидишь изредка на каком-нибудь молодом маори и поневоле подумаешь, где он умудрился это раздобыть. Да еще гитара. Роскошный инструмент — лакированное дерево отделано перламутром, ленты, пышный бант,— и до чего же нежно обращается с нею владелец. И вот странно, он словно совсем не чувствует жары, ничуть не вспотел.

— Жарко, Рэнджи,— говорит Дэйв.

— Да, славно.

Рэнджи любит жаркую погоду. Теперь, когда настала жара, кашель почти совсем его отпустил. Он очень неплохо себя чувствует, только устает немножко. В следующий раз, когда Джерри пойдет охотиться на диких свиней, он тоже пойдет. Давно уже он не охотился на свиней.

— И ты иди с нами, Дэйв,— говорит он.— Мы возьмем собак, и я научу тебя убивать дикую свинью просто ножом. Когда-то я научил Седрика.

А-а, теперь кажется, давно-давно это было.

— Рэнджи,— просит Дэйв,— расскажи мне про Седрика.

Но тем временем Джерри выходил за дверь и теперь вносит новый бочонок, и его встречают восторженными криками. Надо расшатать и вынуть затычку из опустошенного бочонка и загнать ее заново. Это хитрая задача, и все затихают, а Джерри, уложив бочонок боком на полу, трижды осторожно постукивает молотком. И потом — хлоп! Затычка ловко вбита на место точь-в-точь как надо, ни струйки пива не выплеснулось, и радостные крики приветствуют это чудо.

Джерри воздвиг бочонок на столе и льет пиво в большой эмалированный кувшин.

— Пены-то, пены! — говорит он.

Но тут же подставляет кувшин так, чтобы пиво текло по стенке, и это помогает. С полным кувшином Джерри первым делом направляется к маленькой, иссохшей древней старушке, сидящей неподалеку от Дэйва. Она почти произведение искусства, думает Дэйв. Будто взята из какого-нибудь музея и ожила. Сидит, курит трубку, прилипшую к изгибу толстой нижней губы, и время от времени метко сплевывает на пол перед собой. По лицу никак не скажешь, что это женщина. Но и не то чтобы мужское лицо… существо без пола. Чувствуется, она живет на свете давным-давно и за долгий свой век обратилась в человека иной, невиданной и неведомой породы.

— Очень старая дама,— говорит Дэйв.

— Да, очень старая.

Это миссис Параи,— поясняет Рэнджи.— Она живет в селении выше в горах. Не выучила ни единого английского слова, и никто не знает, сколько ей лет, говорят, за сто.

Вон посмотри. Видишь, около нее Джерри? Она ему прапрабабка. Он привез ее сюда, прокатил в большой машине.

А меж тем гитарист допил пиво и снова заиграл. Играет что-то томное, мечтательное и при этом раскачивается, голова свесилась на грудь, глаза полузакрыты, коленки сгибаются то так, то эдак, и мелодию один за другим подхватывают все новые голоса, в каком-то особенном, своеобразном согласии. Пошла танцевать Эйлин, жена Рэнджи, сперва совсем одна. Шелковисто-блестящие волосы ее зачесаны наверх и открывают лоб, болтается на шее длинная нитка тяжелых бус. На облегающем платье красного шелка, почти у подола, большая прореха. Танец ее — странная смесь. Она закатывает глаза, трясет животом, одной рукой словно бы подкидывает невидимый пои [9], а другой рукой посылает воздушные поцелуи, словно какая-нибудь эстрадная певичка; и ноги ее, не слишком устойчивые в туфлях на высоких каблуках, тоже напоминают об эстрадной певичке, правда второсортной. Когда она покрепче топает ножкой, чувствуешь — весь пол дрожит.

— Она любит танцевать шимми,— говорит Рэнджи.

— Понятно,— говорит Дэйв.— Значит, вот как вы называете этот танец?

— Что ж, она ведь женщина,— говорит Рэнджи.

Они смотрят, а гитарист играет быстрей, быстрей, и вдруг с изумлением понимаешь, что и мелодия уже другая, куда веселее. Теперь уже многие танцуют вместе с Эйлин, и пол ходит ходуном. Даже худые щеки Рэнджи вздрагивают; а праправнук миссис Параи весь трясется, как студень. Здесь в хижине он самый толстый и тяжеловесный. На нем красный с желтым свитер, который надо, пожалуй, измерять квадратными метрами; он не пел, он словно и не замечает никого — сидит и читает газету. А для удобства прислонил газетные листы к своей соседке. Вероятно, это его жена, думает Дэйв, по крайней мере на руке у нее обручальное кольцо. Сидит она спокойно, не шевелясь и, видно, ничуть не против газетного листа, закрывающего ей пол-лица. Она очень толстая, посмотришь — жена как жена, прямые волосы разделены посередине пробором, полукругами закрывают уши и длинными косами спадают спереди по плечам.

— Пей,— говорит Рэнджи.

— Твое здоровье, Рэнджи, а теперь мне надо идти.

Он объясняет, почему спешит, и Рэнджи спрашивает — стало быть, у Эндерсонов сегодня тоже гости?

— Да. К ним приедут друзья из города.

— Что маори, что пакеха — все одинаковы,— говорит Рэнджи.— И те и другие — люди.

— Ты прав, Рэнджи,— говорит Дэйв.

Кому знать, как не тебе, раз ты приятель Седрика, прибавляет он.

— Седрик мне друг,— говорит Рэнджи.

И рассказывает — однажды они с Седриком целый день трудились, большими буквами вырезывали свои имена в коре дерева, выбрали самое большое дерево на весь лес. Рэнджи, Седрик, Друзья — вот что они вырезали. А потом подумали — так не годится. Это дерево слишком большое. Пожалуй, скоро его срубят. И они вырезали ту же надпись на молодом дереве, таком тонком, что надо было обойти его вокруг, чтобы дочитать до конца. Рэнджи, Седрик, Друзья. А после подумали — так тоже не годится. Дерево растет, сказал Рэнджи, и кора отваливается, нарастет новая кора, и никто не узнает, что мы тут написали.

Пришлось им поразмыслить, и они додумались — надо найти хороший твердый камень. Тогда надпись останется на веки вечные.

— Но ты сам знаешь, Дэйв, здешний камень слишком мягкий. Он выветривается. Искали мы, искали, никак не могли найти, что надо. Все время искали, но без толку. Рэнджи, Седрик, Друзья — так эти слова и не высечены в камне.

И вдруг Дэйв вспомнил, о чем давно хотел спросить у Джерри.

— А пещера Седрика? — спрашивает он.

Кажется, Рэнджи как-то странно на него посмотрел, а впрочем, за темными очками не разберешь.

— Понимаешь, что я хочу сказать, Рэнджи? Можно сделать надпись в пещере, ветер туда не достанет. И надпись сохранится навсегда.

— Эй-и!

Только это и вырвалось у Рэнджи, и он замолк надолго. Дэйву не разглядеть его глаз за темными стеклами, и он подумал о старой миссис Параи. Встретив ее взгляд, чувствуешь — совсем неважно, что она не носит темные очки. Все равно смотришь в черную-черную ночь, древнюю и загадочную. Непроницаемую. Этот народ словно та сторона долины за стеной, которую не освещает луна… сторона, покрытая лесом.

— Завтра мы идем в кино,— говорит Рэнджи.

Или послезавтра, или еще через день.

— Хорошая картина?

Рэнджи думает, хорошая. Боевая, говорит он. Те, которые про любовь, мне не нравятся.

А может, подождем и посмотрим бега. Только это очень дорого. Пожалуй, подождем овечьей ярмарки. Развлечемся.

Сегодня я слышал, стреляли из ружья.

— Да,— говорит Дэйв.— Это просто так.

Миссис Дэйли приезжала. Старая миссис Дэйли.

Да. Рэнджи знает, она проезжала мимо. Он видел следы подков на дороге и узнал ее кобылу.

А что еще он знает? — подумал Дэйв. Не разберешь. И как он мог отличить следы кобылы от следов того жеребца? Хотя кобыла, наверно, подкована, а жеребец, наверно, нет.

И опять перед ними стоит Джерри с кувшином.

— Нет, Джерри, спасибо,— говорит Дэйв и встает. И при этом думает — у Эндерсонов будет ничуть не приятней, чем здесь. С таким же успехом можно бы и остаться.

— Выпей еще пива, Дэйв,— говорит Джерри,— и я тебя отвезу. Жалко, что ты уходишь.

А Рэнджи уже протянул руку на прощанье и в то же время заговорил с Джерри. Дэйв не понимает, о чем они, только уловил несколько раз повторенное «такси» и подумал — может, это связано с будущим походом в кино.

Но вот они поговорили, Джерри обращается к Дэйву — ладно, поехали,— и голос его прозвучал как-то по-другому. Будто он на что-то решился.

Дэйву давно уже отчаянно хотелось глотнуть свежего воздуха, и теперь он разочарован: небо затянули тучи, стало гораздо темнее, и не угадаешь, в какой стороне луна. Небо нависло совсем низко, стало душно, сыро и неуютно, почти как было в доме. Его взяла досада.

— Послушай, Джерри,— говорит он,— спасибо тебе, я и так обойдусь.

Но Джерри уже сидит в кабине грузовика и запускает двигатель.

— Залезай, приятель,— говорит он.

Несколько минут он дает мотору работать вхолостую, потом спрашивает — а ты умеешь водить машину?

Дай ей горючего. Вот так. Дай ей напиться.

И, вылезая из кабины, говорит:

— Когда увидишь меня, включи фары, Дэйв. Да смотри, чтоб мотор не заглох.

Еще не очень понимая, что к чему, Дэйв послушно передвигается на место водителя и вдруг видит — ожила, тронулась крытая легковая машина. Джерри повернул ее, проехал немного по дороге, потом вылез и вернулся к грузовику.

— Вот и ладно, Дэйв,— сказал он, дотянулся и выключил мотор.

Они забрались в ту машину, и Джерри сперва просто сидел и восхищался.

— Ай-я-яй!

Увлекшись, он с размаху стукнул Дэйва по ляжке. Потом включил дворники, и они заскользили по ветровому стеклу, словно бы в такт едва доносящимся из дома переборам гитары.

— До чего же мне хотелось хоть разок на ней прокатиться, Дэйв,— говорит он.— Тебя отвезти — святое дело. И никто не узнает.

Он включил сцепление.

— Какой у нее ход мягкий, а, Дэйв? Идет будто по шелку. Вот здорово! Будто доброе пиво в пересохшую глотку. А силища!

Лишь изредка на несколько ярдов он включает полную скорость, а больше ведет машину не быстро… и порой снимает руки с баранки, запрокидывает голову и радостно смеется и повторяет — ай-я-яй!

Дэйв говорит — вовсе незачем переезжать Эндерсонов овраг, но Джерри не согласен. Нет уж, он хочет испытать тормоза.

Силища!

Подкатили к Эндерсоновым воротам, и Дэйв подождал, пока Джерри развернется. Это оказалось не так просто, мешает чья-то машина, припаркованная у самых ворот, но Джерри справился.

— Теперь хорошо, Джерри,— говорит Дэйв.— Я тебе очень благодарен, только смотри возвращайся без происшествий.

Но Джерри хочет еще пожать ему руку.

— Нет-нет, Дэйв,— говорит он.— Это тебе огромное спасибо.

И желаю тебе хорошенько повеселиться, дружище, прибавляет он.

Похоже, во всем доме темно, свет горит только в кухне, и Дэйв идет к черному ходу; странно, и собаки не залаяли. Он приостановился, почесал костяшками пальцев голову козы, любимицы миссис Эндерсон, коза, привязанная в нескольких шагах от огорода, встает на дыбки, требует, чтобы ее приласкали… и опять он удивился, что в доме так тихо. Похоже, у них далеко не так весело, как у Поруа. Но тут из дверей окликает мистер Эндерсон:

— Это ты, дорогая?

— Нет, это я, Дэйв.

И мистер Эндерсон говорит — он очень рад, и не повстречались ли Дэйву миссис Эндерсон и ее гости?

— Знаешь, как они со мной поступили, Дэйв? Пошли все прогуляться, а меня оставили готовить обед. Я все приготовил, а они не вернулись. Только после я хватился, что они увели собак. Сколько раз я пытался втолковать жене, что овчарки-пастухи не забава. Спрашивается, что она станет делать, если они погонятся за овцой? Я бы их обеих излупил до полусмерти за то, что с ней пошли. Хотя, наверно, сам виноват, зря завел сук. Хороший пес от хозяина не отойдет, а вот суки все ненадежны, по опыту знаю.

Да ты входи, Дэйв, говорит он. Ну и жара!

В доме жара почти такая же, как у Поруа. В печи все еще пылает огонь; кипит чайник, струя пара бьет до середины кухни, но кастрюли уже на полке; дверца духовки открыта, видна втиснутая на сковороду пара уток очень аппетитного цвета. Эндерсон опустился на колени, ткнул вилкой одну утку, повернул ее — видно, как податливо мягкое мясо.

— Что скажешь о моей стряпне, Дэйв? Видишь, какая нежная утятина? Нежная как Христов поцелуй, говаривали мы в школьные годы. А что ты скажешь о любви честной женщины, Дэйв?

По-твоему, моя жена и ее городские гости не оставят по дороге все ворота нараспашку? Как ты полагаешь, Дэйв?

Я проголодался. А ты? Если я не ошибаюсь, у миссис Макгрегор тебя сегодня недурно накормили. Но, может быть, от выпивки не откажешься? Наши гости не будут в обиде, если ты выпьешь чего-нибудь по своему вкусу.

На полу картонные коробки с пивом в бутылках; и на столе множество бутылок. Дэйв читает наклейки: виски, джин, сидр, грушевая наливка, имбирный эль — чего тут только нет.

— Если вы не возражаете, я остаюсь верен пиву.

Правильно, Дэйв, и я разопью с тобой бутылочку.

Потом Эндерсон спросил, не машину ли он слышал на дороге. Дэйв рассказывает, как провел время у Рэнджи, и Эндерсон очень удивлен, что Дэйва зазвали в дом и предложили выпить.

— Я такой чести ни разу не удостоился,— говорит он.

Его это ничуть не огорчает. Ему интересны нравы маори, но уж не настолько интересны… хотя кое-что занятное он может порассказать. И насколько он знает, компания Рэнджи не заводила дружбы ни с кем в округе, кроме Седрика.

— Одного не пойму — как это Джерри подвез тебя в той машине,— сказал он.

Дэйв стал объяснять все по порядку, а старик слушал вполуха и вдруг перебил возгласом:

— Слава богу, вот и жена!

Во дворе запели, засмеялись и собаки залаяли.

— Подожди минуту, я посажу этих зверей на цепь,— говорит мистер Эндерсон. И с порога опять спрашивает: — Это ты, дорогая?

— Конечно, я! Кто же еще?

И тотчас входят трое, обняв друг друга за талии.

— Дэвид!

А миссис Эндерсон его ждала гораздо, гораздо раньше. И вот, познакомьтесь, это ее друзья Бреннаны… но посмотрите, нет, вы только посмотрите, как тут нахозяйничал ее супруг.

— Перестань меня тискать, Фред. Пусти, свинтус! Анна, скажи ему!

Они разняли руки, и миссис Эндерсон кинулась снимать кастрюли с полки.

О-о! А ведь она ясно сказала, горошек и картофель надо остудить!

— Что за спешка? — говорит Фред Бреннан.— Чего волноваться? Вечер только начался.

Вот об этих утках я и мечтал. Представляете, Дэйв? Две русские утки с грибами, виноградом и апельсиновой коркой, приготовленные в австралийском бургундском и апельсиновом соке.— Он вдруг расхохотался.— Имейте в виду, и утки и грибы выращены здесь, хотя и заморской породы.

— А ты вполне уверен насчет грибов, Фред, милый? — спрашивает Анна Бреннан.

Дэйв полюбопытствовал, откуда в такое время года взялись грибы.

— Об этом спросите мою жену,— говорит Фред.

Но Анна кончила причесываться и заявляет — она не намерена ничего такого обсуждать, покуда кто-нибудь не даст ей выпить.

— Прекрасная мысль,— говорит Фред.

Допивайте свое пиво, Дэвид, и возьмите виски.

Нет, Дэйв предпочитает держаться пива.

Что-о!

Поглядите-ка на эту бутылку — видали этикетку? Настоящее ирландское. Так и написано. Если он станет пить виски любой другой марки, жена с ним разведется.

Вот что значит патриотизм.

— Дэйв,— продолжает он,— мы с женой — прямые потомки ирландских королей и королев. В наших жилах течет королевская кровь. Только, наверно, где-то что-то пошло наперекос: насколько я сумел выяснить, ближайшая родня моей жены — простое ирландское мужичье.

— В этом виноваты англичане, мой милый,— говорит Анна.— И передай мне джин, и, пожалуйста, помалкивай насчет моей родни, и чьей-либо другой тоже… в том числе и насчет твоей собственной.

— Это я должен бы с ней развестись,— усмехается Фред.— Дэвид, что бы вы сказали жене, если она сидит в постели со стаканчиком джина в руке, причем с утра пораньше, когда еще толком и не рассвело?

— Ну-ну,— вмешалась миссис Эндерсон.— Не выдавайте семейные секреты.

— Не волнуйся, Бетти, милочка,— говорит миссис Бреннан.— Пускай болтает, а потом я развлеку вас кой-какими его грешками.

А я-то хороша, предоставила тебе все хлопоты, Бетти, а сама стою и напиваюсь.

— Не стой,— говорит миссис Эндерсон.— Сядь.

Хотя скоро перейдем в другую комнату, прибавляет она.

Фред Бреннан опять расхохотался:

— По всем правилам хорошего тона!

Дэйв, ради всего святого, выпейте!

Ну а вы, мистер Эндерсон? Энди?

И мистер Эндерсон, который только что вернулся со двора и мыл руки над раковиной, отвечает — если Дэйв составит компанию, они вдвоем разопьют еще бутылочку пива. Тут вышло некоторое замешательство — оказалось, он мыл руки над салатом, который готовила его жена.

Миссис Эндерсон рассердилась всерьез.

Но миссис Бреннан очень мила.

— Ничего, Энди, дорогой,— говорит она.— В конце концов все на свете уходит в помойку.

В большую помойку, прибавляет она.

— В божью помойку,— говорит Фред Бреннан.

И мистер Эндерсон, краснея, говорит, что Анна очень добра. И вы сегодня прехорошенькая, надеюсь, ваш супруг не рассердится на меня за такие слова.

Она и правда прехорошенькая, думает Дэйв. Волосы темные, такие же, как у миссис Эндерсон, а глаза голубые; гибкая ладная фигурка, быстрота и живость в каждом движении. А муж ее худощав, на лице прорезались глубокие морщины, но никакого загара, чувствуется, что он горожанин и едва ли не всю жизнь просидел в четырех стенах. С виду очень немолод, но кажется, таким родился и в том же неизменном возрасте останется до самой смерти. А когда он смеется, видны длинные лошадиные зубы, и смех тоже похож на конское ржание.

Миссис Эндерсон насмешило, что ее супруг рассыпался перед Анной в комплиментах. Потом он обернулся к ней:

— Далеко вы ездили, моя дорогая? Я уж не чаял тебя дождаться.

— Такой чудесный вечер!

Хотите верьте, хотите не верьте, но они, все четверо, были тут же, за фермой. Да, повыше в горах. И вот странно, раньше она никогда там не бывала, даже средь бела дня.

— Ну,— говорит Эндерсон,— я не раз предлагал тебя туда сводить.

— Но какой вечер! — говорит миссис Эндерсон.— А луна!

Будто ты опять в Англии, хоть и Южный Крест в небе, и созвездие Ориона вверх ногами. Она и не представляла, как далеко оттуда видно, даже город можно разглядеть. Жаль, раньше не знала. Тогда она не чувствовала бы себя, как иногда бывало, отрезанной от всего на свете.

— Я готова была там оставаться до самого утра,— говорит она.

— И пришлось бы остаться, если б набежали тучи, пока ты не спустилась,— замечает мистер Эндерсон.

Чепуха!

Ну, Эндерсон не уверен, что это чепуха. Однажды, много лет назад, он присел там, наверху, перекусить, глянул вниз и вдруг подумал — а куда девалась Нелли, кобыла? За полчаса перед тем, поднимаясь в гору, он прошел мимо нее.

— Так вот,— говорит он,— у меня глаза на лоб полезли. Понимаете, смотрю, поблизости прямо из земли торчит одна Неллина голова.

Понимаете, там была промоина, а отверстие сверху сплошь заросло бидди-бидом. Пришлось пойти домой за лопатой и прокопать косой спуск в эту дыру. Потом он обвязал шею кобылы веревкой и вытащил ее. А потом спустился, осмотрел дыру, и оказалось, внутри она огромная, могла бы сожрать дюжину лошадей, а то и больше.

— Но мы-то никуда не провалились,— с досадой говорит миссис Эндерсон.

— А вот Дэйв сидел и ждал тебя,— говорит Эндерсон.— И знаешь, Джерри привез его сюда в роскошном «паккарде».

Кто такой Джерри? Здешний черномазый, поясняет он Анне Бреннан.

— А, маори! — говорит Анна.— Я люблю маори. Жаль, нас тут не было. Мы бы его пригласили в компанию.

— Ну, нет, Анна, нет уж! — восклицает миссис Эндерсон.— Бывало, мне тоже приходили такие мысли, но я быстро научилась уму-разуму.

Да, надо было поселиться в Новой Зеландии, чтобы понять: чем больше делаешь для людей, все равно — белых или коричневых, тем сильней они тебя ненавидят.

О, Бетти!

Миссис Бреннан поражена. Бетти всегда помогала уйме новозеландцев, и все они души в ней не чают. Да и Рон тоже.

Рон!

А куда он девался?

— Надеюсь, от козы он придет целый и невредимый,— говорит Фред Бреннан.

Да, верно. Когда они пошли в дом, он беседовал с козой.

Миссис Бреннан рассмеялась, и ее муж тоже засмеялся, потому что она сказала — она надеется, что цела останется коза… скажем так, эта встреча не повредит ее целомудрию.

— Что вы такое говорите? — вмешалась миссис Эндерсон, а мистер Эндерсон сказал, пожалуй, он выйдет и посмотрит, где там Рон, но в эту минуту за дверью слышится голос:

— Что я там делал? Созерцал трагедию, которую вы держите в саду на привязи.

И величественно входит Рон, неслышно ступая босыми ногами, с пригоршней зеленого горошка — на ходу он лущит стручки и кидает горошины в рот. Очень высокий, он словно не успел возмужать и раздаться в ширину. Просто остался долговязым. Это тем сильней бросается в глаза, что, если не считать зеленого с алыми бутонами венка, сидящего набекрень на пышных кудрях, точно у античного божества, он совершенно голый.

Миссис Бреннан поперхнулась глотком джина с имбирным элем. Очень ловко это у нее получилось, подумал Дэйв. Миссис Эндерсон, без того разгоряченная недавней тирадой о здешних нравах, запрокинула голову и смеется, но при этом багрово покраснела. Ее муж тоже сильно покраснел и словно окаменел на минуту. Но вот поднялся и заглядывает в сушилку для белья. Фред Бреннан тоже засмеялся было, но тотчас морщинистое лицо его застыло в привычном спокойствии.

— Поосторожней, Бракенфилд,— говорит он.

Рон остановился подле Анны Бреннан, которая все еще захлебывается кашлем, похлопал ее по спине и величественно посмотрел на Дэйва.

— По-моему, я вас прежде не встречал, молодой человек,— изрекает он.

Во плоти не встречал.

Но тут рядом возник мистер Эндерсон с чистым полотенцем, вынутым из сушилки.

— Напрасно беспокоились,— говорит Рон.— Руки я могу вытереть и кухонной тряпкой.

Он снял венок, надевает его на голову Анны Бреннан, и вот тут-то венок выглядит восхитительно.

— Что вы все пьете? — осведомляется Рон.

Подошел к столу, налил себе виски, подбавил джину, затем персиковой настойки.

Ох, Рон!

Он поднял стакан, а меж тем Эндерсон подошел и опоясывает его полотенцем.

— Дорогая, ты не найдешь мне булавку? — обращается он к жене.

Лицо у него такое серьезное и смущенное, что несколько минут все хохочут до упаду.

— Не беспокойтесь,— говорит Рон,— обойдусь без булавки.

Он втянул живот и скрутил вместе концы полотенца; и когда опять вздохнул свободно, полотенце осталось на месте. Рон снова взял стакан и, держа его перед грудью, благосклонно улыбается Эндерсону.

— Вот так,— говорит он.

— Ну? Теперь ты доволен? — спрашивает мужа миссис Эндерсон.

Анна, спрашивает она, хотела бы ты выйти замуж за святошу?

— Зачем так зло, Бетти,— говорит Фред Бреннан.— Надо ж было кому-то привести этого Бракенфилда в приличный вид.

Миссис Эндерсон говорит — все готово, пойдемте в комнату. Но ее муж спрашивает — а зачем? С какой стати все переносить туда? И тот стол мал, мы за ним не поместимся. Да, но там можно сидеть в креслах, а тарелки держать на коленях. Мистеру Эндерсону эта затея совсем не понравилась. Это годится для пикника, но у них ведь не пикник. Почему не пикник, возражает миссис Эндерсон. Некоторым людям было бы полезно хотя бы отчасти смотреть на жизнь как на пикник. Уж эта благонравная обывательщина. А впрочем, пускай решают гости.

— Я за то, чтобы ужинать здесь,— говорит Фред Бреннан.

И его жена вторит:

— Да, Бетти, так тебе меньше хлопот.

Но миссис Эндерсон явно разобиделась, и муж подошел к ней, обнял, на мгновение прильнув головой к ее плечу.

— Пусть будет пикник,— говорит он.

— Ах, отстань!

Какая чепуха!

Миссис Эндерсон засмеялась. Но на щеках ее горят красные пятна, и глаза блестят. Она отбросила волосы со лба, повернулась боком к кухонному столику, чтобы удобней падал свет, заколыхались свободные, до локтя рукава платья вокруг тонких белых рук, белые длинные пальцы скрываются в широкой миске, искусно завершая сотворение салата.

Теперь хлопочут все. Фред Бреннан занялся утками, мистер Эндерсон расчистил и накрывает стол, Анна Бреннан и Рон Бракенфилд ему помогали, но чаще оказывались друг у друга на дороге и наконец, столкнувшись, не разошлись, а закружились в танце. Миссис Эндерсон вдруг ахнула — что ты делаешь, Эндрю, ты накрываешь на пять человек, а нас шестеро. Но Дэйв уже поужинал, дорогая. Чепуха! Очень глупо с его стороны. Да и когда это было, поужинает еще раз. Должен же он отведать утку, так приготовленной утки он в жизни не пробовал. Конечно, нет. А салат Бетти? В него входит семнадцать разных разностей! Нет, восемнадцать!

— Моя жена великая мастерица по части салатов, Дэйв,— говорит мистер Эндерсон.

Только после такого салата едва ли человек станет целый день трудиться.

— И его не осудят,— говорит Рон.— То же самое могу сказать о нашем Бреннане. Перед вами парочка завзятых паразитов.

Или, скажем, любителей пикников, если мистеру Бреннану не нравится наименование паразита.

— Попробуйте, легко ли работать страховым агентом, Бракенфилд,— говорит Фред Бреннан.

— Нет, сэр. И торговать золотыми слитками по пенни штука тоже не собираюсь. Оставьте меня в моем уютном уголке.

— Слава богу, есть на свете государственная служба,— говорит Анна.

— А когда нельзя поживиться за счет друзей, могу питаться консервами,— продолжает Рон.— Пить эрзац-пиво из жестянки и слушать эрзац-песни с проигрывателя… и если бы мне еще заполучить эрзац-женщину, это был бы рай земной.

Ох, Рон!

Тут мистер Эндерсон отодвинул стол от стены и принимается разделывать первую утку. Мы с женой просим гостей к столу, говорит он. И все наспех, как попало усаживаются — все, кроме Рона. Он бродит вокруг и шарит по углам.

Не видал ли кто его трубки?

— Не обращайте на него внимания,— говорит Фред Бреннан.

— Пожалуйста, Рон, очень прошу, сядьте,— говорит миссис Эндерсон.

— Нагишом он может есть, а вот без трубки не может,— говорит Анна Бреннан.

— Не обращайте внимания,— говорит Фред.

Рон с горестным видом остановился посреди кухни.

— Валяйте ешьте,— говорит он.— Обо мне не думайте.— И проходит в соседнюю комнату; и пока они восклицают, что утка — мечта, просто чудо, и салат тоже, слышно, как он там натыкается в темноте на мебель.

— Дэйв,— говорит Фред Бреннан,— расскажите, каково работается на ферме.

— Да,— подхватывает миссис Эндерсон,— расскажите нам про Макгрегоров. Дэвид.

Дэйв начал было рассказывать про злоключения миссис Дэйли на кобыле, но тут вернулся Рон. Очень довольный, он засовывает трубку за обвязанное вокруг бедер полотенце. Почти уже обогнул стол, но опять отошел за какими-то бутылками.

— Пусть у вас болят животы! — провозглашает он.

Сел наконец рядом с Анной Бреннан, по другую его руку, в торце стола, оказалась миссис Эндерсон — и он окинул каждую взглядом.

— Справа не по карману, слева Анна,— говорит он.

Ох, Рон!

— Помолчите, Бракенфилд,— говорит Фред.— Не перебивайте, юный Дэйв повествует нам, как ему живется на ферме.

— Это что,— говорит Рон.— Вот я вам расскажу, как ему жилось в большом городе. Да-да, я видел, как он там преуспевал. Назову вам одно имя, Мардж Хейз.

— Ну да, верно.— Дэйв краснеет.

— А вы, наверно, сын ее учителя музыки? — спрашивает он.

— Нет, отнюдь,— говорит Рон,— но он мой отец.

Ох, Рон!

— Это все мне? — спрашивает Рон, глядя на свою тарелку.— Что ж, сейчас вы полюбуетесь паразитом в действии.

— Продолжайте, Дэйв,— говорит Фред Бреннан.

И Дэйв рассказывает, что пережила миссис Дэйли, едучи на своей кобыле. И Рон говорит — понятно, стало быть, нынче разыгралась комедия. Недурной рассказец. Дикий маорийский жеребец воспылал страстью к полудохлой и, уж конечно, хромой кляче пакеха — и заполучил в объятия попа в юбке. Вообразил, что у нее груди висят до колен… и, уж конечно, она заправляет какой-нибудь захудалой здешней молельней.

Характерная картинка для положения в стране.

— Кстати, о том, как мыслят маори,— говорит мистер Эндерсон.— Помню, много лет назад они просили у меня позволения брать воду из бочага. Я сказал — ладно, но веревок у меня мало, пускай принесут свою, иначе им не достать до воды. На другой день я ходил в горы и сверху вижу — они пригнали овец в загоны. Потом пошли и заглянули в бочаг, а потом в колодец, они у меня рядом, и один опять зашагал по дороге. Я подумал — ну, ясно, кретины безмозглые забыли про веревку. А тот, на дороге, прошел всего ничего, там поблизости растет дикий лен, и он, понятно, срезал пучок. Ну, ясно вам? Мне сколько раз не хватало веревок, и хоть бы разок я додумался до этого льна.

— А почему это, собственно, «кстати»? — интересуется миссис Эндерсон.

— Нет-нет, Бетти,— говорит Фред Бреннан.— Мы с женой хотим изучить все до мелочей. Это пригодится, когда мы сами заведем ферму.

— Вот, не угодно ли, каков романтик мой супруг,— говорит Анна.

— Я романтик, дорогая. А попробовала бы ты уламывать людей застраховаться.

Рон говорит — прекрасная мысль сбежать, если жить по-старому опостылело, было бы куда.

— А почему бы не в глушь, на землю? — возражает Фред.— Вот вам пример — наш юный Дэйв.

Рон говорит — да, но поспрашивайте провинциалов, фермеров — они все тоже хотят бежать. Куда? В город? Может, по мнению мистера Бреннана, горожанам и земледельцам надо поменяться местами?

Вздор!

— Ладно,— говорит Рон.— А вы поглядите кругом, поспрашивайте людей. Только не сверстников, спросите молодых.

— Таких, как Седрик,— вставила миссис Эндерсон.

Гости посмотрели на нее.

Седрик? Кто это — Седрик?

Миссис Эндерсон вздохнула.

— Скажите им вы, Дэвид.

— Не могу,— говорит Дэйв.— Для меня Седрик загадка.

— В наше время это редкость,— замечает Рон.

— И однако Дэйв прав,— говорит миссис Эндерсон.

— О господи, да объясните, кто он такой,— говорит миссис Бреннан.— Послушать Дэвида, так подумаешь, это маорийский пророк.

— Нет,— говорит миссис Эндерсон,— просто сын Макгрегоров.

Ей вовек не забыть первой встречи с ним, говорит она. Он ей слова не сказал, только смотрел во все глаза. Уставился на нее и смотрит. Она почувствовала себя чуть ли не каким-то лесным зверем, но на зверя похож был, конечно, сам Седрик.

— Седрик просто дубина неотесанная,— вмешивается мистер Эндерсон.

Один-единственный раз я добился, чтоб он на меня поработал, говорит Эндерсон. Он помог мне собрать сено. Так вот, он приходил и уходил и за все время, пока работал, ни словечка не вымолвил. Но когда ни повернусь в его сторону, он таращит на меня глаза, в точности как описывает моя женушка.

— Ну и как же Дэйв ладит с этим диким сыном природы? — интересуется Фред Бреннан.

— С ним не надо ладить,— поясняет миссис Эндерсон.— Седрик исчез… давно, уже несколько месяцев.

— Понятно,— говорит Рон.— Он крупно выиграл на скачках и стал совладельцем галантерейного магазина. Или живет на свой выигрыш и заочно обучается профессии букмекера.

Нет, говорит миссис Эндерсон. Если бы вы хоть раз видели Седрика, вам бы ничего подобного и в голову не пришло. Но хотела бы она знать, чего ради старики уверяют, будто Седрик живет у их городских родичей, ведь она точно знает, что это неправда. Конечно, его могли посадить в сумасшедший дом, это вполне возможно. Однако у нее такое чувство, что он бродит где-то по округе, хотя это очень странно, ведь никто из ее знакомых его не видел и ничего про него не слыхал. Только ей в точности известно, что в городе у родных его нет.

Будто сквозь землю провалился, говорит она.

— А может быть, так и есть,— говорит Анна.— Может, он свалился в какую-нибудь яму, вот как лошадь Энди.

Нет, возражает мистер Эндерсон. Он уверен, Седрик знает наперечет все ямы и провалы. А если и не все, такой ловкач нипочем не ступит на нетвердую почву.

— Я знаю, в чем дело,— говорит Рон.— Родной папаша его прикончил. Старик сам учится заочно. На курсах для взрослых. Изучил Данте, архитектуру, Декарта, современную психологию и международные отношения. Вся беда в современной психологии. Он открыл, что сын желает отцу смерти. Ну и опередил его.

Ох, Рон!

— Дэйв,— говорит мистер Эндерсон,— ты никогда не спрашивал Джонни про пещеру Седрика?

— Господи,— вздыхает Анна Бреннан,— не хватало еще какого-то Джонни!

Не желает она слушать про Джонни, разве что он маори — и милый маори.

— Я знаю,— говорит Рон.— Лишь бы нашлась пещера, Седрик в ней поселится. Очень многим хотелось бы сбежать из дому и жить в пещерах. Вот поступайте на заочные курсы для взрослых и почитайте о современной психологии.

— А пещера в известняке? — интересуется Анна.

Тогда Седрик может устроить там разве что нору, говорит она. Сидеть там не на чем, кроме известняка, а он страшно холодный и сырой, вода сочится. Больше всего ненавижу сидеть на мокром.

— Здравомыслящая женщина,— говорит Рон.

Он снял венок с Анны и надел на голову миссис Эндерсон. Ей тоже венок очень идет, подумал Дэйв, но Рон тотчас вернул венок на прежнее место. И спрашивает:

— А сама идея пещеры? Что вы о ней думаете?

— Думаю о мокром известняке,— говорит Анна.

Рон рассуждает очень интересно. Однако она мыслит более по Аристотелю, чем по Платону. Возможно, по милости своего католического воспитания. Но можно это истолковать и по-другому. Что скажете насчет Платоновой пещеры? И насчет пещер (гм-гм) новейших психологов?

—....., — говорит Рон.

— Ну-ну, не возмущайтесь. Представьте себе клубок — или пещеру. Вы внутри, вам уютно… как птенчику в гнездышке. Как будто вы еще и на свет не родились.

Но прошу прощенья, я вижу, все слишком мало пьют.

Дэйв хочет сказать — да, в этой теории что-то есть, но не успевает, мистер Эндерсон говорит — для него это слишком мудрено.

— А правда, Дэйв,— говорит он,— ты не спрашивал Джонни?

— Нет, не спрашивал. Забыл.

— Кстати, о пещерах,— говорит Эндерсон.

И начинает рассказывать что-то длинное (Дэйв догадывается — это про выбоину в скале и про скелет), но жена перебивает:

— Благодарю покорно, хватит на сегодня о пещерах.

И незачем Рону пить без разбору то одно, то другое. Она и не знала, что у него такие декадентские вкусы.

— Надо быть современным человеком,— говорит Рон.— Сейчас я себя чувствую вполне современным, могу даже отправиться куда-нибудь поразвлечься.

— Мечты, мечты,— говорит миссис Эндерсон.— Когда торчишь в такой дыре, что и нос высунуть некуда.

— Дорогая,— вставляет Эндерсон,— разве Дэйв не сказал тебе? У Рэнджи сегодня гости.

Рэнджи!

Еще один! Но на сей раз миссис Бреннан твердо уверена — это маори, и притом милый. И пока она не убедится собственными глазами в обратном, она уверена, что и Джерри очень милый.

— Джерри! — восклицает миссис Эндерсон.— Да он сущий дикарь с Борнео.

— Кстати, о том, как мыслят маори,— говорит мистер Эндерсон.— Помню, еще малышом я заплатил шесть пенсов, чтоб поглядеть в балагане на дикаря с Борнео. И сразу об этом пожалел, даже малышу ясно было, что это чистейшее жульство. Дикарь скрежетал зубами, и тряс клетку, и тянул руки, будто хотел вцепиться в тебя когтями. Но у клетки прутья были только с трех сторон, а когда он сел и принялся грызть кость, он спиной оперся на брезентовую стенку балагана. Я вышел, и со мной вышел один маори. И знаете, что он сделал? Обошел балаган и шагнул туда сзади. Поглядел на зрителей и усмехнулся. И знаете, что он сказал? Теперь я — дикарь с Борнео.

Все засмеялись, кроме миссис Эндерсон, ничего смешного тут нет, говорит она. Иногда она совершенно не понимает жителей колоний. Они бывают такими жестокими.

Миссис Бреннан сказала — очень забавная история; а Рон промолвил задумчиво — да, маори не проведешь…

Миссис Эндерсон взмолилась — неужели никто не придумает, куда бы податься? Джерри и Рэнджи с их танцульками мне ни к чему, знаю я их. Но, пожалуйста, свезите меня еще куда-нибудь, даю слово, если там покусятся на мою добродетель, я и глазом не моргну.

— Брось, Бетти,— говорит Анна.— Вот уж на что я давным-давно перестала надеяться.

Фред Бреннан долго роется в карманах и наконец извлекает на свет карточку. Минуту внимания! Если вы все не против, можно съездить в гольф-клуб.

— Чудесно! — Миссис Эндерсон уже на ногах.— Едем скорей! Надо же хоть раз! Пожалуй, будет очень забавно. И ну ее, посуду, оставим немытую.

Мистер Эндерсон говорит — посуду он вымоет, и Дэйв вызывается ему помочь. Они оба вовсе не жаждут ехать на танцы, и супругам Бреннан не удастся их уговорить. Что ж, ладно, если Энди не едет, Бетти потом у них переночует. Но и думать нечего, чтоб они уехали и всю немытую посуду бросили на Энди! Разве мало того, что он приготовил уток! Нет, надо по справедливости. Пока Бетти соберется, они сами перемоют посуду, и Рон поможет. Только, может быть, он все-таки оденется — если не забыл еще, где кинул штаны и рубашку.

И вот они хлопочут, а миссис Эндерсон зажгла свечу и уходит в спальню. Потом зовет — Эндрю!

Потом Эндерсон возвращается, зажигает еще свечу и просит Дэйва пойти с ним и посветить. Они идут через двор к сараю, там Эндерсону приходится переворошить кучу всякого хлама, и наконец он добрался до большущего сундука в углу. Но он не открыл сундук, а сел на него, глядит снизу вверх на Дэйва, и при свете свечи Дэйв видит, какое несчастное у него лицо. И в то же время думает — не мешало бы мистеру Эндерсону подстричь брови, да и волосы в ноздрях и в ушах тоже.

— Дэйв,— говорит Эндерсон,— строго между нами — какого ты мнения об этой публике?

Дэйв смущен, непонятно, что тут отвечать.

— Думаю, люди такого сорта тебе знакомы,— говорит Эндерсон.

Дэйв говорит — да нет, не очень.

— Слыхал я, какие у них порядки,— продолжает Эндерсон.— Моя матушка выразилась бы — беспорядки. Ну, не знаю… как говорится, все люди разные, всякой твари по паре. Надо судить по справедливости. Все мы не без греха, и у этой компании тоже есть свои достоинства.

Через двор донесся взрыв веселого смеха, Эндерсон прислушался, и лицо его стало не таким несчастным. Посмеяться не грех, разве я против, говорит он.

Встал с сундука, откинул крышку и вдруг спрашивает:

— А почему ты не хочешь поехать на танцы, Дэйв?

— Ну, в общем-то, из-за Джонни.

При чем тут Джонни?

Джонни весь день пролежал в постели и ничего не ел. Нет, он не болен. Дэйв думает, просто ему очень одиноко.

Придерживая крышку сундука (в нос Дэйву бьет запах нафталина), мистер Эндерсон оборачивается.

— То-то и оно,— говорит он.— У всех одно и то же. Мне и самому бывает одиноко, и, думаю, моей жене тоже. Только, думаю, женатым людям это не годится. Когда женатому одиноко, это еще горше.

Ладно, Дэйв, подойди поближе, посвети мне.

Он откинул крышку сундука, снял лист оберточной бумаги.

— А все-таки почему бы вам самому не поехать на танцы? — спрашивает Дэйв.

Но мистер Эндерсон что-то ищет среди разноцветных вещичек, которыми набит сундук, под корявыми пальцами натруженных рук то и дело скрипит шелк.

— Жена сказала, ей нужна ночная рубашка,— говорит он.— Я знаю, которую надо, только жена давно уж ее не доставала.

Ну-ка, это что?

Он встряхивает что-то длинное, лимонного цвета, без рукавов, только с бретельками.

— Не то,— говорит он.— Хотя цвет такой же.

Смял ткань в комок и прижал к щеке.

— Попробуй, Дэйв,— говорит он.— До чего мягкая.

Если я не найду, она нипочем не останется там на ночь, говорит он. С таким же успехом я могу поехать на эту танцульку, и пускай они потом привезут нас обратно.

Но если я не найду, она придет и отыщет эту штуку сама.

Похоже, он говорит сам с собой, и ему все равно, слышит ли Дэйв.

— Ага.— Он погружает руки в глубь сундука.— Вот это больше похоже на правду. Оно самое и есть. Тоже хорошенькая вещичка.

Ладно, говорит он и опускает крышку. Я не поеду на танцульку, и она останется там до утра. Пошли, Дэйв.

В кухне уже на скорую руку перемыли посуду и собрались ехать; но миссис Эндерсон все старается сообразить, не забыла ли чего. Да, надо еще налить молока и заквасить простоквашу. Впрочем, это можно и потом. Или Эндрю потрудится. И Рон (он успел облачиться в мешковатый твидовый костюм и кажется массивней, но не таким высоким, как раньше) говорит — зачем утруждать супруга лишними хлопотами?

— Подумаешь, какой труд,— говорит Анна.

Но Фред что-то сообразил и громко хохочет.

— Ладно,— говорит Анна,— когда ляжем спать, кто-нибудь из вас объяснит мне, в чем тут соль.

— Да поедем же наконец,— говорит миссис Эндерсон.

У ворот трое садятся в машину, а Рон стоит в свете фар и сюсюкает, как пай-мальчик. Спасибо за приятный вечер, мистер Эндерсон, было так весело, можно я к вам опять приеду в гости?

— А трубку не забыл? — окликает Анна.

Лицо у Рона стало испуганное, он сует руку в карман и тотчас опять расплывается в ребяческой добродушной улыбке.

— Мистер Эндерсон,— начинает он сызнова.

Ох, Рон!

Фред Бреннан сигналит. Машина трогается с места, Рон, посторонясь, влезает в нее уже на ходу.

Дэйв и мистер Эндерсон стоят и молча смотрят вслед. Слышно, как застучали под колесами доски моста, потом фары высветили пемзу лощины, машина на малой скорости взобралась на плоскогорье, наверху звук переменился и почти сразу истаял вдалеке. Они по-прежнему стоят и слушают, и вот закашляла овца, и тотчас благодарно вспоминается все привычное, дневное. Но вчерашний день словно отступил далеко в прошлое, и так же невообразимо далеко до завтра. А сейчас все окутала хмурая ночь, и кажется, совсем рядом подстерегает сама судьба и вот-вот обрушит на тебя роковой удар. И бросило в дрожь от нежданных слов Эндерсона:

— А пожалуй, очень подходящая ночь для убийства, верно, Дэйв?

Может, останешься переночевать, Дэйв? Не оставляй человека одного как перст.

Нет, Дэйв просит прощенья, но он никак не может.

Голос Эндерсона прозвучал так, что ему стало тревожно, но ведь и о Джонни надо подумать.

— Ладно, Дэйв,— говорит мистер Эндерсон, похоже, он опять овладел собой.

Ничего, мне не впервой, говорит он.

Этот Рон, говорит он еще. Заметил ты, как он надел на жену Бреннана ту зеленую штуку?

Да, Дэйв заметил.

— Спокойной ночи, Дэйв.

Но не успел Дэйв отойти подальше, как Эндерсон крикнул вдогонку:

— Когда-нибудь я сделаю такую же для миссис Эндерсон.


Подходя к хижине, Дэйв понял — у Джонни зажжена свеча. Светится хорошо ему знакомая щель в стене. Но дверь оказалась закрыта, Дэйв подергал — она не отворилась.

— Уйдите, оставьте меня в покое,— доносится голос Джонни.

— Это я,— говорит Дэйв, и тогда Джонни говорит — сейчас он откроет.

— Я не знал, что это ты, Дэйв. Извини, пожалуйста.

Он вынул клин из-под двери, распахнул ее, и Дэйв широко раскрывает глаза. На полу между их койками стоит таз, через край густо идет мыльная пена; воды совсем не видно, одна пена, и Джонни стоит намыленный, только вокруг бедер обмотано полотенце.

— Ты-то можешь смотреть, как я моюсь, Дэйв, я не против,— говорит он.

Опять сунул клин под дверь, чтоб она не открылась, и объясняет — старики опять поругались, и хозяин в пижаме и в резиновых сапогах заявился к Джонни. Отчитал Джонни — чего, мол, целый день валялся в постели, а потом сказал, что поспит сегодня в кровати Дэйва.

— Не так-то просто было его выставить,— говорит Джонни.— И в свою кровать он не вернулся, слышно было, вышел за ворота.

Я рад, что ты пришел домой, Дэйв, говорит Джонни.

— Джонни,— говорит Дэйв,— у тебя в волосах полно мыла.

Джонни старательно потер голову полотенцем и сказал — завтра сполоснет волосы чистой водой.

— Я и не думал, что так здорово можно вымыться в холодной воде,— говорит он.— Теперь я чистенький. Слишком много взял мыла, зато приятно пахнет.

Смотри, Дэйв,— он ткнул пальцем в тоненький обмылок, лежащий на яркой обертке.

Я извел почти весь кусок, говорит он, застенчиво глядя вбок, и улыбается своей странной чуть заметной улыбкой. Как же мне не быть чистым.

Ох, Дэйв, смотри, натекло под твою койку. Это я нечаянно насвинячил.

Дэйв сказал — пустяки. Сбросил башмаки, носки, брюки и, не сняв рубашки, забрался в постель.

— Я рад, что ты чувствуешь себя получше, Джонни,— говорит он.

— Да,— говорит Джонни,— мне и правда лучше.

Надевает чистое белье, ложится в постель и спрашивает, как Дэйв провел день.

Да так, ничего особенного.

Ходил к Эндерсонам.

И Дэйв зевает.

— Но знаешь, Джонни, я заглянул в Зачемяту, и Джерри подвез меня оттуда в большой машине, в машине Параи. А когда я сейчас возвращался, слышно было — там еще веселятся вовсю, а этой машины я не видел… правда, вместо нее стояло такси. Я подумал, вдруг Джерри с той машиной заехал в болото, и пошел для верности постучал. Ну и вот, Джерри открыл, похоже, он изрядно напился. Увидал меня и сразу захлопнул дверь — перед самым моим носом.

Не понимаю, с чего это он? Ведь к Эндерсонам он меня повез по-приятельски, все было хорошо.

Джонни минуту раздумывает, потом говорит — маори все такие, их не поймешь.

Может, это потому, что там был хозяин.

— Какой хозяин?

— Наш, мистер Макгрегор,— поясняет Джонни.— Я ему сказал, что ты ушел со двора.

— Ну и что, Джонни? — Дэйв опять зевает.

Джонни говорит — пускай Дэйв даст слово, что никогда никому не проговорится.

— Ладно, Джонни. Только рассказывай скорей, я совсем засыпаю.

— Не след бы рассказывать. Да еще я так хорошо вымылся.

— Тогда не рассказывай.

— Говорят, хозяин любит выпить,— говорит Джонни.— Насчет этого не знаю, никогда не видал, но один раз я его видел под чайными деревьями с Мюриэл. Это сестра Рэнджи, она больше тут не живет. И знаешь, что он делал?

Дэйв, пожалуй, догадывается.

— Он хотел такое — и сказать нельзя,— продолжает Джонни,— но я не стал ждать, что будет, подумал, вдруг он меня увидит. Я испугался.

Дэйв промолчал, и Джонни чуть погодя продолжает:

— Я думал, «зачемяту» — такое маорийское название. Оказывается, нет. Мне Седрик объяснил. Это значит «зачем-я-тут». Понимаешь?

Дэйв еще не совсем заснул, но начинает тихонько похрапывать — пускай Джонни думает, что он уже спит…

…распростерта на земле овца, похоже, толстый шерстяной коврик, там, где ребра не развалились, бугор. Жадно клюет коршунье, из шерсти торчат кости. Это не баран, а овца. Да, овца, вот совсем рядом крохотный шерстяной коврик тянется к тому месту, где было молоко. Молока больше нету, бедняга. Ты был слишком мал, не то сказал бы — черт с ней, с мамочкой. И стал бы есть траву. Сынок, вышлю тебе пять фунтов — но не на этой неделе. А где ж был заботливый пастух?.. Не смеши меня, не то я… В кустах, занимался таким, что и сказать нельзя. Вот о подобных делах я думать больше не желаю. Так-то. И чего ради я теряю время? Время! Что такое время? Ну и денек! А небо! Какая-то не такая синева, и солнца не видно. Полуночная синева. В платье такого цвета ходила Мардж. Будто в двенадцать дня настала полночь. И ни ветерка. Словно близится буря, или землетрясение, или конец света. Куда, к черту, девалось солнце? Неважно, все равно я вижу. Да, вижу, вижу, лес взбирается по горному склону все выше, выше и уходит за гребень. Все выше. Вот куда мне надо, в этот синий лес и дальше, за перевал, в эту синеву. Навсегда. Потому что в прошлый раз слишком недалеко ушел. Похоже, как будто…

…и ничего с собой не возьму. Ничего! Ни единой мелочи. Наг пришел я и наг уйду. Из ЭТОГО мира. Великое возвращение к великой матери. Мать-земля. Природа. Деметра. Могу питаться корнями папоротников — как бишь их называют маори? Говорят, можно прокормиться травой. И еще угри, и раки. Могу ловить в силки голубей, а покуда научусь, можно присмотреться, какие ягоды они едят. И есть эти ягоды. Ручаюсь, так и живет Седрик. Или жил. Любопытно, бреется ли он? Причесывается? Джонни говорит, у него все зубы целы. Поразительно.

…но зачем я теряю время? Да, а как быть с огнем? Ну, это просто, тереть камень о камень. Как бильярдные шары. Нет, я имел в виду палки. И совсем я не теряю время, ведь я тут, под деревьями. В синеве, в синем свете полуночного солнца, а был он зеленым. Да нет же, не может это быть СОЛНЕЧНЫЙ свет, раз солнца нету. Нет, нет, и не пробуй понять, не то разболится голова. А от головной боли надо уберечься. Нет, еще до заката надо найти какое-то убежище (но, разумеется, это смешно). Ладно, ладно. Во всяком случае, я не желаю ночевать в лесу. Надо отыскать небольшую прогалину, устроенную самой природой, по одну сторону ручеек, по другую утес. И в нем выбоина, там можно спать. Или пещера. У матери-земли пещер сколько угодно…

А-а!

Значит, за мной гоняется Мардж, вон что! Что ж, от нее можно этого ждать. Не обращай внимания, будто и не знаешь, что она здесь. Посмотрим, что она станет делать. Впрочем, знаю — то же, что делаю я. Или хочу сделать. Сделает что угодно, и не раз. Немного надоедает, чтобы не сказать — изматывает, но ты же знаешь женщин. И нельзя избежать. Или можно? Ладно, пускай явится, пускай явится. Ко всему готовая или нет. Хороша же она будет, если заведется младенчик, а кругом никаких докторов. Единственная повитуха — мать-природа, ну, и ваш покорный слуга. Разве что она окажется бесплодной. Но если так, жалко. Не будет сыновей и дочерей, новых прекрасных мужчин и женщин. Неоскверненных. Мои дети всецело преданы папе Дэйву, но не слишком обожают маму Мардж. Папины мальчики и девочки. Может, поменять имя, назваться Быстроногим Оленем? Обнесем наше жилище крепкой оградой, на случай, если нас обнаружат и нападут. Устроим вылазку и украдем у миссис Дэйли парочку пиг-дрыг-меев. Сторожить ворота. Или, может, приспособить гориллу? С каким-нибудь лесным телескопом, его изобретет один из моих сыновей. Хотя от всяких изобретений добра не жди. Вспомни Джерри. Надо подумать…

…и мне от нее не скрыться, пока я торчу возле этой горы. Лес слишком редкий, подлеска мало. Нет, не буду останавливаться. НЕ ДАМ ЕЙ МЕНЯ догнать. Знаю я, что получится. Ей-богу, с ЭТИМ я справлюсь. Не только с Мардж, не обязательно. Вот, предположим, милая девушка, получила такое воспитание, как Мардж, и дает мне уроки по части этого самого (да не будь же таким болваном!). Месяцы, годы, нет уж, хватит месяцев. Но я знаю, что получится. Милый, я у-ве-ре-на, нам надо вернуться. Ты ужасно милый, но ведь нельзя, чтобы нас застали врасплох ночью в лесу, правда, мое сокровище?

…как поступает Седрик? А Джонни? Слушай! Нет. И провались в тартарары миссис Ладошка. И вся пятерня. А Энди Эндерсон? Вот где черт ногу сломит. У Седрика хватит ума…

…а, ладно, ладно, пусть она явится. Если ее сюда заполучить, ей уже не найти дорогу назад, самой — не найти. Так и поступим, и никуда она не денется. Райская жизнь. Смастерю ей венок из вьюнка, из плетей мики-мика. Он же рамарама. Она ляжет на мох, и я ее осыплю розовыми лепестками. Она будет вся в лепестках, как в тот день дядя Боб, только в тысячу раз лучше. Дети в лесу. Во тьме. Нас откопают, застывших друг у друга в объятьях. Через тысячу лет. Ископаемые…

…и я проделал долгий путь, и она не ближе прежнего. Но она упорствует. Всегда будет упорствовать. НЕ МОГУ от нее избавиться, если бы и хотел. А хочу ли? Да. Нет. Да. Нет. Петляя меж деревьев, то прячась за стволами, то выходя, сквозь синеву. Преисподняя. Эвридика, и я должен буду свистеть. Но она подойдет поближе, только если я остановлюсь и обернусь. Так что же пошло наперекос?

…конечно, не становишься моложе. Взять, к примеру, миссис Макгрегор и старика. Мардж через пятьдесят лет. Старая ведьма. Жена как жена. Сидит на корточках, щурится на тебя сквозь спутанные космы — кому охота с такой развлекаться. Зубы гнилые. Груди болтаются до пояса. Воспоминания. Сожаления. Горечь. Хриплый отрывистый смех. Ха, ха, ха! Когда-то я ездил в автомобиле, по ветровому стеклу ходил взад-вперед дворник. Я скопил денег и приобрел холодильник. Ха, ха, ха! Плевать на красивых сыновей и дочек, таких прямодушных, таких преданных. Преданных старому папаше Дэйву с его серебряной бородой и сердцем из чистого… Пожалеть ее мальчиков и девочек. Жалеть ее за сумасбродство. Ты был избавлен от ужасов, которые достались на ее долю. Но она помнит и истязает себя раскаянием. В наше время в нашем поколении душа человеческая жаждет мучений. И хор ответствует: Да будет так, о господи!

ПРОСТО НЕ ВЕРИТСЯ

…вот она, пещера. Пустая и ждет…

…этот Рон. Прекрасная мысль сбежать, было бы куда. Разве вопрос только в месте — куда? Если так, Рон ошибается. Будь он сейчас со мной, он признал бы ошибку. Вот, смотрите! Мечта сбылась. Вот оно, передо мной, и гораздо лучше, чем мне мечталось. Счастливая страна, не ведающая ни дождя, ни снега. Ни холодного ветра. Журчанье ручья — моя виола, лесная земляника — моя фиалка. Или златоцветник. И когда устану от вечного полдня, лягу на ложе из мха, затененное завесой лиан. Паршивый книжный червяк. Но я знаю, что надо сделать прежде всего. Раздеться догола. Ничего нельзя брать с собой. Ровно ничего. Ни еды, ни питья. Никакой пищи, ни семян, ни лопаты, ни башмаков с носками, ничего из одежды. Все это осталось позади и забыто. И ни единой книги. Главное — никаких книг. А всю одежду сжечь. Или зарыть в землю. Но сперва удостовериться…

теперь же

и вниду в царствие мое

и Мардж! Смотри! Так я и знал. Притом выглядит она прелестно. Еще совсем юная, свежая — бутон в росе. Или едва расцвела. Персик, персик с ложбинкой, точно ягодицы. Приходи же, дорогая, дальше нам идти незачем. Странствия окончены, теперь я могу тебя подождать. Дай мне руку, но ни слова. Пожалуйста, ни слова! Я размышляю. Не дрожи, дорогая, я с тобой. Ты в безопасности…

но бедная моя голова! Что-то неладно, а что — не знаю. ГОВОРЯТ ТЕБЕ, НИ СЛОВА! Ты только все мне испохабишь. Ну, что там еще?

а, да, МОЯ ГОЛОВА! И то, что в ней. Вот именно. Воспоминания обо всем, что я когда-либо чувствовал. Надо было сбросить не только одежду, но и голову. Но как?

вопрос

понимаю

ВОПРОС НЕ В ТОМ — КУДА

послушай, Мардж, оденься. Нет, не спорь. Поскорей, девчонка! Я сбил тебя с пути (нет, безмозглая твоя башка, НЕ НАОБОРОТ). Мы заблудились. Но поторопись, еще не все потеряно. Глупая девочка, просто это шумит…

…Шумит и трещит автомобиль. Сквозь щель брызнул свет фар, засигналил гудок. Потом машина проехала, треск замер вдали, и собаки опять успокоились.

— Это миссис Дэйли,— говорит Джонни.— Наверно, Джек повез ее в больницу, рожать еще одного младенца.

Доведись мне рожать, не хотел бы я, чтоб меня везли в такой разбитой телеге, говорит он.

Это он тебя разбудил, Дэйв?

Дэйв говорит — он вроде спал только наполовину.

— А мне приснился сон,— говорит Джонни.

Только не помню, что снилось. Хотел бы я вспомнить — говорят, если приснится, что идешь на похороны, знаешь, что это значит?

Дэйв?

— Угу,— пробурчал Дэйв.

— Это совсем не значит, что ты помрешь. Это значит, помрет кто-то другой и оставит тебе кучу денег.

Только, думаю, навряд ли мне кто-нибудь когда-нибудь оставит…

Седрику это подходит. Седрик есть Седрик. Насчет этого не сомневаюсь. Но я-то не Дэйв, не совсем Дэйв. Что же это значит? Это значит — я тот, кем был раньше. Генри. Но я и тот, кем стал. Дэйв. Седрику не пришлось забывать какого-то там Генри. Или СТАРАТЬСЯ забыть. А мне приходится. Раньше я был Генри, теперь я Дэйв. Но я только СТАРАЮСЬ быть Дэйвом…

…если вопрос в том, где находишься, я — не настоящий я. Надо быть тем самым собой в том самом месте. Как Седрик. Настоящее место — не настоящее, если ты сам не тот. А надо БЫТЬ НАСТОЯЩИМ собой. Пока не сумеешь забыть, не станешь собой настоящим. А я не сумел забыть — и ведь знал, что не сумею. Всегда буду помнить. И значит, для меня, для МОЕГО «я» вопрос не в том, где

нет, вопрос в том. В том. Это вопрос. Вопрос в


15

Если овец не вывести в путь на рассвете, к ярмарке опоздаешь. Когда хозяин зашел к Дэйву с Джонни и разбудил их, им показалось, еще стоит глубокая ночь. И Джонни, зажигая свечу, говорит уже в который раз — незачем Дэйву идти, если не хочется.

Но все решено еще с вечера. Старику довольно и одного помощника, и он сказал, пускай лучше с ним пойдет Джонни; а, стало быть, Дэйву придется жечь сушняк: тот кустарник, что Джонни срубил минувшей зимой, можно было спалить и раньше, но, пока держалась погода, старик со дня на день откладывал. Все отлично высохло, и старик рассчитал, что пал выйдет превосходный, как никогда. Но он дожидался ветра, чтоб подул в ту сторону, куда надо. С неделю назад шел дождь, но не сильный; и с тех пор хозяйка без конца пристает к самому — пускай покончит с палом до осени, старый дурак, и ругательски его ругает — мол, вечно он все делает не так. Но он пропускает брань мимо ушей. Ведь надо было собрать и пересчитать овец, отделить тех, от которых он хотел избавиться, рассортировать их и отмыть и отлучить ягнят, какие имеются. А накануне опять небо хмурилось, грозя дождем, но к вечеру прояснилось. И старик решил — с палом преспокойно можно и обождать. Да и не надеялся он, что Дэйв, совсем неопытный, в одиночку справится с такой работой. Нет, пускай делает что заблагорассудится. Хочет — идет с отарой, не хочет — пускай остается дома с хозяйкой и денек отдохнет. И Дэйв сказал — с удовольствием пойдет с ними.

И вот они в пути.

На выгоне в предутренний час, когда совсем еще темно и звездно, овцы оказались на редкость оживленными и подвижными, только их было не разглядеть. А к тому времени, как две собаки, которых взял с собою старик, сбили их в кучу и загнали на скотный двор, звезды начали бледнеть. Теперь овец стало видно, и пока старик верхом поднялся немного по склону и оглядел выгон, проверяя, не осталось ли в дальнем углу отбившихся, остальные притихли — слышалось лишь тяжелое дыхание, но блеять и топтаться на месте все принимались, только если одна из собак подходила слишком близко.

Потом старик вернулся и велел Дэйву с Джонни отправиться вперед: он подождет, пока они будут примерно у лощины, и тогда пустит овец. Дэйву надо ждать у развилки, где отходит дорога к Эндерсонам, чтоб овцы не свернули туда, сказал он, а Джонни пускай двинется дальше вперед большаком. Они тронулись, и так завыли и начали рваться с цепи оставленные дома собаки, что Дэйв подивился своему спокойствию — неужели у него каменное сердце?

— Джонни,— говорит он,— а не жалко будет тебе совсем уйти отсюда?

— Похоже, я нынче и уйду,— говорит Джонни.

— Ты это серьезно? — спрашивает Дэйв.

Но он уже понял. Накануне Джонни поздно лег спать, потому что старательно начищал лучшую пару башмаков; потом достал из чемодана аккуратно сложенный костюм, прошелся по нему щеткой и вывесил готовенький к утру. Заодно с костюмом развесил белую рубашку, крахмальный воротничок и галстук; потом сходил в дом, принес горячей воды и побрился. Лег было в постель, но пришлось опять зажечь свет и поискать запонки, а попутно он наткнулся на кепку, про которую сперва забыл. И теперь в лихо заломленной кепке, так что надо лбом виднеются волосы, при своей походке вразвалочку он ни дать ни взять моряк, только-только сошедший с корабля. Если б его не знать, можно бы подумать, что он подвыпил. Когда одевались, Дэйву пришлось помочь ему просунуть запонки в тугие петли воротничка — и в первом утреннем свете Дэйва поразило, как переменился облик Джонни от этого крахмального воротничка. Не то чтобы лицо казалось еще изможденней, чем прежде, но в нем появилось что-то беспутное.

— Джонни, а ты не изжаришься в таком наряде?

Джонни ответил — идучи в город, он предпочитает выглядеть прилично.

— И давай-ка прибавим шагу, Дэйв,— говорит он.

Овцы уже догоняют, вытягиваясь вереницей, потому что передовые идут очень быстро, словно стараются улучить минуту и опередить людей. Джонни говорит — он догонит Дэйва, пускай тот не останавливается; в узкой лощине он обернулся, снял кепку и, размахивая ею, закричал на овец; и они чуть было не остановились. Сбились в кучу, начали расходиться вширь, перегораживая дорогу; но задние напирают все сильней, не дают совсем остановиться, поневоле приходится переступать — понемножку, дюйм за дюймом,— и наконец Джонни бросил свой пост, повернулся и побежал за Дэйвом. Вдвоем они изловчились первыми достичь Зачемяту, а овцы опять стали догонять, вытягиваясь вереницей за вожаками; но тут из лощины выехал хозяин и тотчас послал вперед собак направлять передовых овец.

— Ну, теперь все в порядке,— говорит Джонни.— Попыхтели, можно малость притормозить.

Да, говорит он, уходить будет жалко.

— И мне тоже,— говорит Дэйв.

Уже самое настоящее утро. Но еще основательно пробирает холодок, и, покуда солнце не поднимется из-за гор, теплее не станет. Чувство такое, словно взошел на вершину мира, думает Дэйв. И спрашивает себя — что может быть лучше? С папоротника и кустов обочь дороги каплет роса, а больше ни звука, тишина. Нет солнца, значит, нет и теней, и каждое отдельно растущее дерево отчетливо, будто вырезано в прозрачном воздухе, каждое предстает таким, как оно есть. Никакой скрытности, никаких уверток. Он идет в этом странном, полном обаяния мире и жадно оглядывается, торопясь впитать в себя все до последней малости. Он нетерпеливо жаждет упиться этим миром, все увидеть, все ощутить. Нет, это не просто множество деревьев взбирается выше и выше в гору по ту сторону речки — после прожитых здесь месяцев все по-другому. Даже, пока их не осветило солнце, иные деревья памятны, их узнаешь в лицо — и узнаешь с таким внезапным жарким волнением, что дух захватывает. Дэйв знает, если б в эти минуты ему пришлось заговорить, голос был бы нетвердый и чужой.

Но Джонни говорит — что же это Дэйв его не слушает?

— Ведь верно, Дэйв? Ведь обидно, что на картофель миссис Поруа напала такая порча?

И теперь уже другими глазами смотрит Дэйв на картофельное поле. Зелени еще много, не все листья опали, но местами даже стебли сгнили и повалились, покрывая землю черной неряшливой циновкой, насквозь промокшей от росы. Если приглядеться повнимательней, замечаешь — там уже копошатся две-три мухи; и, похоже, запахло гнилью.

— Неужели не видишь? — спрашивает Джонни.

— Да, теперь вижу,— говорит Дэйв.

Но смотрит он на Зачемяту. В доме кто-то уже на ногах, вон из трубы поднимается тонкая прямая струйка дыма; в недвижном воздухе она не шелохнется, будто твердая. Издали видно — калитка распахнута, и Джонни говорит — когда пойдем мимо, лучше ее закрыть. Но тут отворилась дверь, и, едва заметив их, миссис Поруа подошла по дорожке, сама затворила калитку, облокотилась на нее, улыбнулась им с Джонни и приветливо окликнула. Оба приостановились, Дэйв спрашивает, как себя чувствует Рэнджи, и она отвечает — нынче утром совсем неплохо. Это очень кстати, потому что они собираются съездить в город, и детишек тоже возьмут. Мы там будем раньше вас, говорит она.

Только им ведь задерживаться нельзя, и ей тоже надо бежать готовить завтрак.

Дэйв говорит — ему так жалко, что на ее картофель напала порча.

Да. Плохо дело. Все дождь виноват, сырость, солнца-то не было. Но ничего, если сейчас постоит хорошая погода, все обойдется.

— То дождь есть, то его нет,— говорит она и смеется.— Ничего с этим не поделаешь.— И кричит уже вдогонку: — Пока дойдете до города, у вас ноги заболят. Мистер Макгрегор умный, он-то едет верхом.

Молча они взобрались на пемзовое плоскогорье, отсюда открылась вся долина, распахнулась даль и ширь. И утро словно бы стало еще свежей и милее. С дюжину куропаток вперевалку побежали впереди по дороге, дергая головами, потом, громко хлопая крыльями, взлетели. Плавно перелетели через болото в кусты на другой стороне, и оттуда послышались их крики: «Мисс Верк, мисс Верк!» За плоскогорьем, пониже, бесшумно замахал зубчатыми крыльями ястреб, но, едва он взмыл ввысь, крылья замерли, и, вычерчивая в воздухе огромную дугу, он скользнул прочь от людей. Дэйв опять и опять оглядывался на него, но вскоре птица почти слилась с темным фоном леса, и ее уже трудно стало различить. Дэйв оглянулся в последний раз, и сердце его так и подпрыгнуло: деревья наверху, на самом гребне, вдруг вспыхнули в солнечных лучах. Он поглядел на горы впереди, их тоже обвело каймой яркого света.

— Вот и солнце, Джонни,— говорит он.

Джонни говорит — да, а знает ли Дэйв, чем займутся в городе Рэнджи, Эйлин и ихние малыши? Станут кататься на карусели. Как сядут, так и пойдут кружиться весь день напролет, даже позавтракать не слезут.

— А откуда у них деньги? — любопытствует Дэйв.— Или они платят камушками?

— Иногда у них есть деньги, а иногда нету,— говорит Джонни.— О деньгах они не беспокоятся.

Не то что мы, говорит он.

Однако надо прибавить шагу. Почти уже дошли до поворота к Эндерсонам, и опять за ними вереницей потянулись овцы. Правда, стало видно и старика Макгрегора, он поднялся с косогора вровень с ними, словно вырос из-под земли; Дэйв и Джонни слышат, как он что-то говорит одной из собак, и она уже мчится вперед и ведет за собою неутомимых, решительных вожаков отары. Дэйв приостановился, выжидая, Джонни шагает дальше, а старик ловко удерживает овец всех вместе, не дает уклониться с дороги, пока не миновали поворот к Эндерсонам; тогда он отзывает собаку, пускай овцы идут, как идется.

Для поездки в город хозяин почистился и приоделся не хуже Джонни. Черный в крапинку твидовый костюм, поперек жилета часовая цепочка, широкополая фетровая шляпа с круглой тульей без вмятины. Башмаки начищены, через плечо школьная сумка с перевязью наискось по груди. Он улыбается Дэйву, показывая желтые зубы, и говорит — приятно иметь такого попутчика.

А не заметил Дэйв, не опередил ли их Дэйли?

Дожидаясь у поворота к Эндерсонам, Дэйв и впрямь заметил, что еще раньше по дороге проходили овцы. Накануне вечером Джек согнал с гор большую отару и, проходя ферму Макгрегоров, сказал, что дойдет до Эндерсонов и там переночует. С ним был Уолли. А мистер Эндерсон в этом году овец не продает.

Старик говорит, у Дэйва приметливый глаз, с такой приметливостью он еще станет фермером. Жаль, о родном сыне этого не скажешь. Что ж, покуда движемся хорошо. А вот начнет припекать, овцы живо устанут, тогда будет мученье их погонять. Так что лучше сейчас не давать им идти слишком быстро.

— Нету у меня собаки-вожака, вот в чем беда,— говорит он.

Был у него прежде пес-вожак по кличке Джо, говорит он, да на большой дороге попал под машину, и с тех пор никак не удастся купить другого, запрашивают втридорога. А когда покупаешь щенков, они обычно вырастают вроде вот этого Джока. Дэйв, верно, приметил, Джоку вечно охота забежать вперед отары и погнать ее обратно. Такой уж у него нрав, говорит старик. А работы не по нраву от собаки не дождешься, дохлое дело. Правда, бывает, получаешь хорошего загонщика, вроде вот этого Джимми. Несколько лет назад старик стал покупать щенков, надеялся заполучить то, что надо, но не повезло. Теперь жене приходится кормить полдюжины собак, не диво, что, бывает, она его бранит.

И все время он усмехается странной своей усмешкой.

Дэйв вдруг ощутил, как солнце греет лицо, и тут-то начался длинный спуск, ведущий к реке, в главную долину. Дорога прорезана в пемзе, словно между крутыми берегами, они поросли ядовитым «зубом», и всякий раз, как старик не успевает увернуться, с веток его обдает росой, точно холодным душем. А откосы с обеих сторон поднимаются выше, выше, сдвигаются, замыкают тебя между двух стен. После первой ласки солнечных лучей здесь пронизывает холодом, топот овечьих копыт отдается гулким эхом, тяжелое дыхание отары — неумолчным шипящим шумом. По нему чувствуешь, овцам невтерпеж, им бы тоже выбраться отсюда поскорей; они рвутся под уклон быстрей, быстрей, и вот вожаки уже огибают поворот, за которым выход из этой громадной расселины; в спешке, возбужденные, они скачут, прыгают и так быстро скрываются из глаз, что только и успеваешь подумать — слава богу, там, впереди, Джонни.

Задолго до того, как Дэйв и старик достигли поворота, выбежали и скрылись последние овцы, и в ущелье вдруг стало очень тихо и еще холодней прежнего. Но хозяин не заторопился, и Дэйв не понял почему, пока они сами не подошли к повороту. Он думал, овцы сразу выбегут на большую дорогу, но нет. Чуть ниже вдоль дороги вместо сведенного кустарника растет трава, и овцы замешкались, чтобы хоть малость полакомиться. А Дэйв, заслонив глаза ладонью от солнца, думает — жалко, что они должны кормиться наспех, когда вокруг все так мирно и спокойно. Ярко освещенные верхушки ив вдоль реки сверкают несчетными зелеными искрами, а за ними вздымаются вдали крутые темные склоны поросших кустарником гор. По низким ровным берегам протянулись длинные тени ив, но за краем тени сырая трава поблескивает молочной белизной; а совсем рядом солнце и роса, будто сговорясь, высветили тысячи паутинок. В воздухе по-прежнему ни дуновения, а подальше, у поворота, где надо будет выйти на большую дорогу, на столбике ограды сидит Джонни — сидит не шелохнется, сперва Дэйв даже не заметил его и подумал, куда же он девался.

Хозяин уже несколько минут что-то высматривал в долине и теперь показывает вперед. Далеко на дороге виднеется облачко пыли.

— Я так думаю, это Дэйли,— говорит он. Глянул на часы и кричит Джонни, чтоб пошевеливался.

Дэйли нас опередил, говорит он, но еще вопрос, кому дадут лучшую цену.


До рынка не так уж далеко, но, пока они туда добрались, солнце выпило всю утреннюю свежесть. Тени быстро сжимаются в коротенький обрубок, трава мигом высыхает и уже не блестит. Она кажется тусклой, безжизненной. И овцы идут теперь гораздо медленнее. Торговля еще не начиналась, поблизости ни души, но скат некрашеной крыши, обращенный к солнцу, уже исходит жаром. Солнце обрушилось на голову, на плечи, тень стремительно тает, и Дэйву вдруг стало тошно, подступило отчаяние. Скоро совсем некуда будет податься, негде спрятаться от палящего солнца, а если б и нашлось убежище, тебе все равно не свернуть с этой пыльной дороги, надо шагать и шагать миля за милей.

— О господи, Джонни,— говорит он,— в такой день я не прочь бы поменяться с Седриком.

Но передовым овцам вздумалось свернуть на боковую дорогу, ведущую к железнодорожной станции, что виднеется в просвете между ивами, за мостом, переброшенным через реку. Старик послал пса Джока погнать овец обратно, прошло несколько минут, покуда пес управился с задачей. Когда все уладилось, Дэйв увидал, что вперед, к голове отары, пробиваются все те же четыре овцы. Он уже узнает их и, припомнив слова старика о собаках, думает — наверно, эта четверка — прирожденные вожаки, такой у них нрав. Позади поднятая отарой пыль так и висит в недвижном воздухе, и чувствуешь — воздух поистине тяжел, под стать ему и небо должно бы не сиять чистейшей синевой, а потемнеть и налиться тяжестью туч. Хозяин весь в пыли, хотя, стараясь ее избежать, ехал по самому краю дороги. Покачиваясь то вправо, то влево в лад медлительному шагу лошади, он стянул с себя пиджак и перекинул через руку. У Джонни взмокшие волосы под козырьком кепки прилипли к потному лбу, и Дэйв с досадой говорит — взял бы пример с хозяина и скинул пиджак. И на черта нужен этот дурацкий воротничок?

— Не твое дело,— слышит он в ответ.

— Ладно, Джонни, а вот с погодой творится что-то не то, как по-твоему?

— Погода как погода,— говорит Джонни. Совсем неплохо, когда светит солнышко. Дэйв весь свой век живет в Новой Зеландии, вот и избаловался. Вырос бы где-нибудь в Лондоне, так научился бы ценить солнечный денек.

— Ладно, Джонни,— говорит Дэйв.— А все-таки слишком жарко, ведь еще рано. Не удивлюсь, если откуда-нибудь надвинется буря.

— Ничего похожего,— говорит Джонни.— Отродясь не слыхал, чтоб пошел дождь, когда в небесах ни облачка.

— Ладно, Джонни, ладно,— говорит Дэйв.

И думает — это все жара, Джонни тоже из-за нее злится. Однако уступать неохота. Дэйв и сам зол, и его подмывает доказать Джонни — дождь непременно будет. Почему-то это страшно важно, и хорошо бы спросить мнение хозяина. Но смешно же оборачиваться и кричать — мол, как по-вашему, мистер Макгрегор, не собирается ли дождь? Попробуем поддеть Джонни иначе.

— Да, Джонни,— говорит он,— насчет такой погодки у Седрика мозги всех лучше сработали, это точно.

Но и Джонни тоже настроился на ссору. Он смеется — холодно, враждебно (никогда еще Дэйв не слышал, чтобы Джонни смеялся).

Попробовал бы Дэйв ради хлеба насущного поработать в пекарне, это пойдет ему очень даже на пользу. Да, вот поди попробуй, чем зря языком трепать.

— А сам ты, видно, уже пробовал,— говорит Дэйв.

Нет, сам не пробовал. Но знает, каково это. Известно Дэйву, что пекари работают нагишом, такая там жарища? Джонни помнит, раз на рождество его корабль возвратился из плаванья в Англию, а там всюду лежал снег. И как-то вечером на улице началась драка: пекарь стал гнать безработного парня, тот сидел на решетке подвального окна и грелся, там из подвала шел теплый воздух. Пекарь выбежал на улицу и стал ругаться и грозил какой-то длиннющей скалкой. И когда его спросили, чем он ему мешает, сидя тут, он заявил — с него вши валятся в тесто. И пошла драка, вся улица ввязалась. Но пока еще не разодрались вовсю, Джонни залез на решетку, заглянул внутрь и увидал — в пекарне все работают нагишом.

— Так что придерживай язык, Дэйв,— заключил он.

И Дэйв говорит — занятная история, но Джонни знает не хуже него, Дэйва: ни к каким пекарням Седрик даже близко не подходил.

— Так что теперь уже я тебе посоветую — придержи язык, Джонни.

Во-первых, ты выглядишь дурак дураком. Было б у меня зеркало, я бы тебе показал.

Нет, извини, это я зря сболтнул. Ну а если Седрик и впрямь сбежал в лес? И теперь уже навсегда? Кто его осудит? Только не я. Так чего ради врать дальше?

Джонни призадумался, отвечает не сразу:

— Я не вру, Дэйв. Но с чего ты взял, что Седрик ушел в лес? Почему бы он ушел?..

…почему ПО ЧЕМУ?

потому что ПОТОМУ! Мать сейчас сказала бы говори по-людски, ты уже не маленький…

— Почему, Джонни? — переспрашивает он.— Почему? С таким же успехом можешь спросить, почему человеку иногда приходит охота удавиться. Почему? Потому. Вот так.

Из-за всего на свете.

Джонни слушает терпеливо, внимательно; теперь он совсем не злится и не обижается.

— Не понимаю я тебя, Дэйв,— говорит он.

Опять призадумался и продолжает:

— Если Седрик ушел в лес и там остался, где он жил бы так долго? И откуда ему взять еду?

— Ты разве не помнишь, Джонни? Помнишь, один раз ты мне объяснял, сколько всего съедобного можно найти, когда живешь на природе.

— Так я ведь говорил про ферму,— возражает Джонни.— А не про то, чтоб жить в лесу. И потом, надо же где-то спать.

— Но ты, бывало, и сам ночевал под открытым небом,— говорит Дэйв.— Я помню, ты рассказывал. А Седрик разве не может? И потом, у него ведь там пещера? Да, Джонни, где-то она есть, пещера, верно? Вот про нее я и хотел тебя спросить.

Тут он ахнул: Джонни исчез! Сзади кричит старик — что там у вас стряслось? А Джонни стал как вкопанный посреди дороги, и его не видно за сплошной массой громоздящихся друг на друга овец.

Джонни! О господи!

И Джонни вновь возник перед глазами, сдвинул кепку еще дальше на затылок и, теребя воротничок, заявляет — да, теперь ему и правда жарко. А кто, интересно, сказал Дэйву?

— Про пещеру Седрика? — спрашивает Дэйв. А не все ли равно кто? Но может быть, в воскресенье после обеда пойдем погуляем по лесу и Джонни покажет ему эту самую пещеру? Хорошо, если Седрик сейчас там, очень хочется с ним поболтать.

— Ну, допустим, он сейчас там — а ты скажешь Макгрегорам?

— Да ты что, Джонни!

Никогда в жизни я такого не сделаю.

— Его там нету,— говорит Джонни. И прибавляет погромче: — Но поделом бы ему там сидеть.

— Ладно, ладно, Джонни. Не к чему горячиться, тебе в воротничке и так жарко. И незачем хозяину слышать, о чем у нас речь.

Тут Джонни просит прощенья. Нет, конечно, он не хотел, чтоб хозяин его услыхал, но Дэйву надо бы понимать — если кто нагрешил, тому по справедливости положена кара.

— Смотря какая и за что,— говорит Дэйв.— Да и кто из нас без греха.

— Незачем нам грешить,— говорит Джонни.— Мы и не грешили бы, если бы все, как положено, следовали путем, который указал нам Христос.

Дэйв возражает — многого хочешь, и припахивает протестантской ересью. Но у него нет ни малейшей охоты препираться на этот счет с Джонни. Нет уж! Он хочет знать другое — при чем тут, что Седрику поделом бы сидеть в пещере, хоть на самом деле его там и нет.

— Меня-то засадили в тюрьму,— говорит Джонни.— Так почему не засадить Седрика, ему тоже не худо бы получить хороший урок.

Я хочу сказать, его полезно засадить в пещеру.

Дэйв опять призадумался.

— Что-то я тебя не пойму, Джонни,— говорит он.— Только, похоже, ты предаешься слишком свирепым, мстительным мыслям. Могу понять, что…

…а он разве не желал ей добра, когда запер ее в архиве, заботился о ее нравственности…

— Сперва я про это не думал,— говорит Джонни.

— Да,— говорит Дэйв.— Это мне тоже понятно.

Но сразу спохватывается.

— Ты говоришь загадками, Джонни. Почему бы не сказать мне во напрямик?

Джонни полагает, что говорить не следует. Ни разу никому слова не сказал. Даже не представляет, что с ним сделают мистер и миссис Макгрегор, если узнают, что он проговорился. А Дэйв никогда не передавал им, что ему говорит Джонни? Обещает он, что не скажет? Ни единой живой душе? Никогда? Даже под пыткой?

— Сперва я про это не думал,— говорит он.— Один раз Седрик не пришел домой ночевать, и мы все подумали, наверно, он опять отправился с Рэнджи вверх по реке навестить Эйлин. Его мать была вне себя. Сказала, надо смотреть в оба, не то Седрик что-нибудь натворит и его запрут, может, в тюрьму, а может, в сумасшедший дом. И еще сказала, если с ее сыном такое случится, она до самой смерти не сможет показаться на люди, не сможет смотреть соседям в глаза. Он уже и так ее опозорил! Нет у ней больше сил терпеть. И еще сказала, жаль, нет на ферме такого места, чтоб самим запереть его подальше от греха. Тогда бы у ней на душе полегчало. Ведь какой ни есть, хуже некуда, а все равно он ей сын, и, если придут и его заберут, сердце у ней разорвется. У ней только и есть в жизни что сынок, сказала она. И пошла вовсю ругать хозяина, чего он сидит и молчит.

И я тоже молчал — говорит Джонни.— Я думал, ну, опять они поругались, не впервой. И понимаешь, Дэйв, она тогда гладила, а потом замахнулась на старика утюгом, ну я и ушел оттуда и лег было спать. Я эти ее слова запомнил, хотя всерьез не принял, потому что Седрик, как всегда, явился домой и его здорово отругали. И все пошло по-старому до следующего раза, когда он не явился ночевать. А потом Рэнджи с Эйлин поженились, и миссис Макгрегор обрадовалась, думала, теперь Седрик будет дома. А он, наоборот, еще чаще пропадал. Тогда она совсем взбеленилась, потому что узнала — он не только у Рэнджи пропадает, а когда спрашивала, где он был, он не отвечал.

А помнишь, Дэйв, я тебе рассказывал, чем он занимался на берегу?

Дэйв помнит.

— В общем,— продолжает Джонни,— она, верно, поговорила со стариком Ваксой насчет того, что сказала в тот вечер, и в один прекрасный день из города прикатил грузовик с цементом. Я так и понял, что они это обговорили, потому как она не стала спрашивать, для чего ему цемент. А знаешь, для чего, Дэйв? У меня тогда глаза на лоб полезли. Цемент был для той пещеры, я про нее слыхал, но не знал, где она. А хозяин знал.

— Где же она? — спрашивает Дэйв.

Джонни замялся. Отвечает не сразу — повыше на горе, в лесу. Она совсем маленькая.

Что ж, хочет Дэйв слушать дальше или нет?

— Стали мы укладывать по нескольку мешков цемента на тележку и возить вверх по оврагу,— рассказывает Джонни.— Хозяин срезал ветви, кидал в разных местах в речку, чтоб легче переправляться на другой берег. А когда подъем стал слишком крутой, пришлось таскать мешки на спине, сам я не таскал, мне такая тяжесть не под силу, но ты же знаешь, хозяин, хоть и старый, а силищи ему не занимать. И сила ему очень понадобилась, ведь кроме цемента пришлось таскать и столбы, и наши инструменты, и еще всякую всячину. Всего тяжелей были столбы, пришлось носить на плечах вдвоем по одной штуке.

Будь у меня сердце слабое, не знаю, что бы со мной стало.

— Но, Джонни, неужели Седрик не знал, что происходит? — удивляется Дэйв.

— Нет, наверно, не знал.

Мы ведь не сразу все сделали, продолжает Джонни. Работали урывками несколько месяцев, а Седрик нечасто бывал дома. Цемент он не мог не видеть, но я не слыхал, чтоб он хоть раз спросил, для чего это. Ему не больно интересно было, какие там работы ведутся на ферме.

Да ты хочешь слушать дальше, Дэйв?

— Да, Джонни, конечно. Только еще один вопрос — как тебе хозяин объяснил, что он собирается делать?

— Я как раз хотел тебе про это сказать. Он так напрямик и выложил — хочу, мол, устроить так, чтоб из этой пещеры никто не мог выбраться. И я понял, это он про Седрика. Меня даже страх взял, но я вовсе не чувствовал, что поступаю неправильно. Наоборот, поневоле стало приятно. Ведь это Седрик поступал неправильно, а отец старается ему помешать, и я подумал — правильно делаю, что ему помогаю. И хозяин, видно, думал, что я вовек не проговорюсь, он даже не просил меня держать язык за зубами.

А я вот тебе рассказываю, Дэйв.

— А старик не говорил, как залучит Седрика в пещеру? — интересуется Дэйв.

— Я его спросил, да он вроде как отшутился,— говорит Джонни.— Мол, как-нибудь вечерком этого паршивца, его сыночка, ждет сюрприз, отец выставит бутылку виски и угостит его. А потом предложит чашку чая, подсыплет добрую порцию снотворного, которое принимает миссис Макгрегор, и, надо думать, малый живехонько отключится.

Но, понятно, до этого не дошло, продолжает Джонни. И я был рад, что не дошло. Но я и огорчился, Дэйв. Я здорово разозлился, когда Седрик вдруг исчез и уж больше не возвращался. Все наши труды пропали даром. А видел бы ты, что мы сработали! Почти все закончили. Выдолбили в скале перед входом узкую глубокую щель, залили цементом и укрепили в нем столбы, с промежутками в несколько дюймов и разной высоты, чтоб доходили до верхнего края пещеры. Только один столб посередке не вставили, дожидались, пока Седрик будет внутри.

— И надолго бы он там остался? — спрашивает Дэйв.— На всю жизнь, что ли?

Ну, нет, Джонни так не думает. Это уж мистер и миссис Макгрегор сами бы решили. А им было бы много мороки, ведь пришлось бы носить Седрику еду.

— Хотя это, наверно, была бы моя работа. И я забыл сказать, мы там внутри все для него устроили очень славно и уютно. Поставили бочку с водой, и хозяин сколотил что-то вроде качалки, а спинку и сиденье сделал из мешковины. И постель сделал хорошую, матрац набил сухим папоротником. Я тогда подумал, я сам не прочь бы спать на таком, только вот, когда стемнеет, слишком одиноко и тоскливо будет там одному.

— По моему, Седрик не против одиночества,— говорит Дэйв.

Послушай, Джонни. А может, Седрик знал, что происходит? Вдруг он бродил поблизости и ждал, пока вы для него все приспособите так славно и уютно,— понимаешь? А потом вошел туда и устроился как дома.

Джонни минуту помолчал и вдруг как вскрикнет:

— Я вспомнил, Дэйв, теперь я вспомнил!

Да, правильно, Дэйв, надо говорить потише. Но я вспомнил — один раз нам показалось, что до нас там кто-то был. Мы долбили в скале щель для столбов, и хозяин оставил лом торчком в трещине, он сказал — хорошо помнит, как оставил, а когда мы пришли в следующий раз, лом валялся на земле. Я думал, может, он просто упал, а хозяин начал работать и говорит — в прошлый раз он, помнится, не раскачивал большую глыбу, а теперь ее раскачали. Мы подумали, может, туда приходили маори, поискали следов, но не нашли, и я, помню, еще пошутил — может, говорю, добрые феи решили нам помочь.

Да, хотел бы я, чтоб были на свете добрые феи.

Дэйв, а вдруг это был Седрик? Только ума не приложу, с чего бы он захотел жить в пещере. Если ему так уж этого хотелось, незачем было нам трудиться.

Может, ты все верно угадал, Дэйв? Тогда как по-твоему, что я должен делать? Как ты скажешь?

— Ничего,— говорит Дэйв.— Ничего не надо делать.

— Ну, нет. Я знаю, что надо делать. Да, знаю. Я должен сказать хозяину.

Настал черед Дэйва застыть на месте, но тотчас он бегом догоняет Джонни и хватает за руку повыше локтя.

— Послушай.— И он изо всей силы стискивает руку Джонни.— Скажи только слово хозяину, и знаешь, что я сделаю? Разобью твою дурацкую башку.

Я не шучу, говорит он, выпуская руку Джонни.

Джонни обернулся и смотрит на Дэйва, опять он раскрыл рот от удивления и в то же время откачнулся, заморгал, словно уже ждет первого удара.

— Послушай, Джонни…— говорит Дэйв.

Но вдруг позади загромыхало, и сквозь пыль долетает крик хозяина — эй вы, там, поосторожней! Протяжно, надрывно сигналя, мимо мчится огромный грузовик и скрывается в туче пыли, но Дэйв с Джонни успели заметить — он битком набит овцами. Через минуту следом мчится еще один грузовик, а за ними и того быстрей проносится большая, роскошная легковая машина.

Джонни говорит — их счастье, что движение на дороге не началось раньше. Теперь пойдет все хуже и хуже. Их счастье, что сейчас можно остановиться и выпить чаю.

— Вон где мы всегда останавливаемся, Дэйв,— говорит он и показывает вперед.

Река еще раньше отошла к другой стороне долины, но чуть дальше снова подступает к самой дороге, затем образует петлю и опять подходит вплотную. Пространство, окруженное петлей, от дороги не отгорожено, и, когда хозяин послал собаку, овцы послушно и с охотой свернули туда, на травку. Дожидаясь хозяина, прежде чем пройти на этот луг вслед за отарой, Дэйв опять стискивает руку Джонни и говорит — помни!

Хозяин спешился, охлопал себя, пытаясь хоть немного отряхнуться от пыли. И говорит — во-он там славное тенистое местечко и есть довольно большой камень, они свободно усядутся втроем. Местечко оказалось на самом краю высокого берега, футах в десяти над водой. Ивы, похоже, корнями впились в речное дно, а стволы встают из воды тесно, словно огромный частокол. В вышине широко раскинутые ветви почти достигают тех, что растут на другом берегу, но не смыкаются с ними, и солнечный свет не только пробивается яркими пятнами сквозь листву, но и тянется сверкающей дорожкой по воде, искрится на зыблющемся стрежне реки. Какая прохлада, глаз не нарадуется, думает Дэйв. И старается не смотреть на дорогу, где проносятся, вздымая пыль, еще и еще машины, и на горный склон за дорогой, там травянистые клочки среди кустов уже побурели, иссохшие, выжженные солнцем. Выше травы совсем нет, только кустарник, а еще выше не выдерживает и он — до самого неба торчат крутые голые скалы.

Но хозяин, доставая из школьной сумки сандвичи, показывает именно в ту сторону.

— Разобрался ли Дэйв, где что? — спрашивает он.— Видел Дэйв когда-нибудь вон ту ограду на самом гребне, ее хорошо видно против неба?

Дэйв растерян.

— Это ограда Эндерсоновой земли, дальний ее угол,— говорит старик. А теперь пускай Дэйв глянет правее, там в гребне выемка. Видно ему, за выемкой начинается лес? Это уже его, Макгрегоровы, владения.

Он открывает термос, чтобы чай немного остыл. Смотрит на часы и говорит — меньше чем через десять минут надо двигаться.

— Догоним мы Дэйли, как считаете?

Нет, Дэйв и Джонни думают, навряд ли. На прямых участках дороги они замечали далеко впереди пыль, да только тех, кто ее поднял, уже не догнать.

— Но если бы Джек тоже останавливался здесь на отдых, разве мы бы его не заметили? — спрашивает Дэйв.

— Не похоже на Дэйли, чтоб он стал отдыхать,— говорит хозяин с обычной своей усмешкой.

Этот малый не пожалеет ни человека, ни скотину. Он такой — ума на грош, а дурью богат. К живности никакого уважения. Собак загоняет до того, что они с ног валятся, а держит впроголодь. И работники от него бегут, потому как спину гнуть заставляет до седьмого пота, а платит мало. Бестолковая политика. Если он и с моим парнем так обращался, понятно, того потянуло в город, раскатывать на машинах со всякими лодырями и транжирами. Хотя все равно это не оправдание. Если фермер обращается со своим сыном как положено, а сын бросает дом и землю и уходит, нет ему никакого оправдания.

Ни Дэйв, ни Джонни не нашлись что ответить, и старик молча жует, потом вдруг вспоминает про чай.

— Вы оба ступайте вперед,— говорит он и дает Дэйву чай в колпачке от термоса. Кинул собакам по хлебной корке, подозвал их, поочередно поднял и осмотрел у каждой лапы. Овцы, разбредясь по лугу, щиплют траву, старик несколько минут присматривается, потом говорит — покуда не видать, чтоб хоть одна отбилась от стада. А не заметили Джонни и Дэйв, может, есть такие, которые поранили ноги?

Нет, они таких не замечали.

И тотчас хозяину почудилось, одна овца прихрамывает. Он подходит и минуту-другую для проверки гоняет ее взад-вперед. Но трудно сказать наверняка. Джонни и Дэйв не углядели никакой хромоты, а ему кажется — немножко есть, самая малость. Для сравнения он расшевелил еще нескольких овец и все же не успокоился. Ладно, он за старушкой последит. Если она начнет отставать от других, так доедет до места у него поперек седла. А теперь пора им обоим выйти на дорогу, сейчас он погонит за ними овец.

Города не видно, пока не подойдешь к нему почти вплотную, потому что вблизи него долина уже не долина, а тесное ущелье, на дне его течет река. Дорога поднимается по косогору вырубленным узким уступом, высоко в скале над ущельем выпирают каменные глыбы. Круча уходит к реке почти отвесно, внизу вода пенится среди валунов, а иные мягко огибает, неожиданно гладкая, подобно жидкому стеклу; за рекой виднеется другая лощина, там уклон не так крут, и по нему проложена железная дорога. А в самой высокой своей точке дорога выравнивается, огибает тот выступ горы, который внизу дугой обходит река, за этим изгибом виден мост и за ним город, дорога спускается к нему почти напрямик. Теперь нам все время идти только вниз, Дэйв, говорит Джонни, завидев мост. Ты рад?

— Мало сказать — рад,— отвечает Дэйв. Оборачивается и видит то, что замечал и раньше: три из четырех передовых овец уже не ведут отару, они отстали, исчезли в сплошной шерстистой массе, которая сбивается все плотнее, замедляя ход в нависшем удушливом облаке пыли. Но последняя из четверки, поджарая и притом немолодая, по-прежнему идет впереди. Одни выдерживают, другие сдаются — значит, и у овец это от природы, думает Дэйв. И дает себе слово проследить, дойдет ли она первой на рынок.

— Красивый городок, как по-твоему? — спросил между тем Джонни.

И правда, сверху город выглядит славно. Много деревьев, крыши, в большинстве красные или зеленые, пестреют под солнцем, напоминая площадку, выложенную разноцветными изразцами, между которыми пробилась трава. И все это широкой дугой окаймляет вереница ив, выдавая, где течет река. Наверно, внизу, на улицах, жара еще нестерпимей, чем в горах, но благодаря деревьям кажется, будто там прохладно.

— Да, Джонни,— говорит Дэйв,— но подожди, каково-то будет внизу.

— Все равно там красиво,— говорит Джонни.

Их нагоняет еще одна машина, нетерпеливо сигналит. Но дорога тут слишком узкая, беспокоиться незачем. Ради собственной безопасности автомобиль поневоле притормаживает, а овцы жмутся к сторонке, пропуская его; похоже, эта большая машина — та самая, что раньше прокатила им навстречу; но, поглощенные овцами, Дэйв и Джонни сперва не замечают, что им кто-то машет. Рядом с шофером, держа на коленях дочурку, сидит Рэнджи в темных очках; его жена в красном шелковом платье с Джерри и двумя меньшими мальчуганами уместились на заднем сиденье.

— Очень вы быстрые, насилу мы вас догнали! — окликает миссис Поруа; машина, набирая скорость, ринулась под гору, но она успела выглянуть и бросила им по яблоку.— Спорим, у вас уже ноги болят! — кричит она на прощанье.

И тотчас следом проносится еще машина, это едет жена Джека. Вуаль откинула с лица и приколола к тулье шляпы, согнулась за рулем на высоком сиденье старого «форда» и не глянет ни вправо, ни влево, похоже, слишком ей страшно вести машину. Рядом с нею старшая дочь с младенцем на руках, позади другая дочь держит на коленях ребенка чуть побольше, проезжая мимо, подняла его повыше — пускай поглядит на отару и пастухов. Тут же на заднем сиденье скорчил гримасу Бобби и кричит:

— А мой папа вас перегнал!

Они прокатили мимо, и Дэйв говорит — обратно никто нас не подвезет, безнадежно, вон сколько там народу — и Джек, и Уолли.

— Мы вернемся домой поездом, Дэйв,— успокаивает Джонни.

Дэйв оглянулся проверить, идет ли еще впереди та поджарая овца, оказалось, идет, и отара опять выровнялась,— и говорит, придется еще шагать от станции, разве что попадем на Рэнджи и он подкинет нас на своем тарантасе.

— Так ведь эти раньше чем за полночь домой не двинутся,— говорит Джонни.

— И нам раньше незачем,— возражает Дэйв.

Если уж больше нечем будет заняться, купим бутылку виски, посидим на берегу при лунном свете и разопьем ее.

— В этом городе сухой закон,— говорит Джонни.

Ну и что?

Дэйв готов биться об заклад, Джонни знает, где добыть сколько угодно спиртного, были бы деньги.

Джонни, помолчав, говорит — верно, Дэйв, я знаю такое место, но я ж тебе говорил — неохота мне к зелью прикасаться.

— Ладно, Джонни, ничего. После обсудим. Я еще про другое хотел спросить. Если уж приезжаешь в город, хорошо бы как следует поразвлечься, так вот…

Он замолчал, с сомнением смотрит на Джонни — лучше, пожалуй, придержать язык.

— Что «вот», Дэйв? — спрашивает Джонни.— Ты сказал «так вот».

Да нет, ничего, свои дела Дэйв сам устроит. Он постарался, чтоб в голосе его не прозвучало презрение, и в душе пожалел Джонни.

Может, про это после поговорим, повторяет он.

Спустились к мосту, овцы идут за ними по мосту послушно, не доставляя хлопот. И вот главная улица, по одну сторону выстроились в ряд магазины, на другой железнодорожная станция; и множество машин стоят и снуют взад-вперед. Деревья вдоль рельсов почернели от дыма и сажи, в их тени прямо на траве спят маори, другие сидят, едят что-то из бумажных пакетов и разговаривают. А на солнце такое пекло, что поневоле чудится пламя и запах серы. Жаркие лучи льются на голову, на плечи, пересекая дорогу, бьют тебя в лицо. Ноги тонут в плавящемся, полужидком, асфальте.

— Славная улочка, правда, Дэйв? — говорит Джонни.— По-настоящему ты ее увидишь после, с овцами разрешается идти только дорогой для скота.

Круто свернули, сзади хозяин с собаками держится теперь гораздо ближе, сбивает овец в плотную кучу; после раскаленного асфальта ступать по пыли проулка облегчение. Это самая старая часть города, поясняет Джонни; одноэтажные домики стоят чуть не у самого тротуара и отделены друг от друга лишь узкими проходами; много лет назад, пока не сведен был весь хороший лес, тут жили рабочие с лесопилки.

Опять повернули, пошли позади магазинов главной улицы, здесь дома, палисадники, деревья серы под слоем пыли, все ветхо и убого. Только в одном месте поднялся старый двухэтажный дом, навес веранды выдается вперед и затеняет тротуар. Наверно, тут был когда-то магазин, думает Дэйв, но теперь это больше похоже на меблированные комнаты. Это дом Дорри, говорит Джонни. Неужто Дэйв не слыхал про миссис Дори Фицджеральд? {1} Поглядеть на нее — подумаешь, что она из здешних старожилов, но, по слухам, она приехала из Англии, была там замужем за каким-то важным барином.

Она поставляет, что надо для банкетов, свадеб и прочего. И так приторговывает потихоньку. Сам понимаешь чем… запрещенным пойлом.

Было дело, нагрянула к ней полиция, а у нее как раз стирка. Они думали — на этот раз поймали ее, потому как узнали, что незадолго ночью проезжал со своим грузовиком один контрабандист. И рассчитали — уж наверно, она запаслась. А у ней полные лохани белья, и она говорит, никто ее не заставит бросить работу на полдороге. Пускай фараоны сами рыщут по всем углам. Хоть в комоде глядите, говорит, хоть в платяных шкафах, хоть под кроватями. Мол, что вы наверняка отыщете под кроватями, я знаю, а насчет чего другого сильно сомневаюсь.

И ровным счетом ничего они не нашли, Дэйв. А только полицейские за дверь, она зовет на подмогу одного своего постояльца — и что потом?

Из-под белья, из мыльной пены, вытаскивает бутылки.

— Что же она продает? — спрашивает Дэйв.

— Продает… да, говорят, всего понемножку. Но только знакомым. Говорят, ей надо знать покупателя.

— Так ты меня с ней познакомь, Джонни.

— Кто богатый, безо всяких хлопот достает, что хочет,— говорит Джонни.— В клубе, где собираются благородные господа, напитков сколько угодно, это не полагается, но полиция смотрит сквозь пальцы.

Строгости только для бедняков, говорит Джонни.

Дэйв говорит — ладно, а где он, этот клуб? Один приятель Эндерсонов, с которым он познакомился у них на вечере, наверняка член клуба.

А Джонни призадумался, потом говорит — неужели так будет всегда: богатым одно, а беднякам другое. Внезапно откуда-то у них перед носом вывернулся автомобиль, и старик сзади заорал, чтоб они оба не зевали.

— Мы уже почти на месте,— говорит Джонни.— Вон, видишь, Дэйв? Ох и рад же я. Устал до смерти.

Опять повернули, оставляя еще дальше позади главную улицу, и в конце короткой ровной дороги вот она, ярмарочная площадь, а за нею встают на речном берегу ивы. Над площадью висит пыль, полно народу и машин. У коновязей отмахиваются хвостами от мух лошади, блеют овцы, лают собаки. Дэйв оглянулся — та поджарая овца, задрав нос, по-прежнему храбро шагает впереди отары.

— Видишь карусель? — спрашивает Джонни.

Карусель стоит на открытом месте с края площади. Тут же балаганы с увеселениями и длинные дощатые столы на козлах, под парусиновыми навесами. Сбоку на пылающих кострах что-то кипит в медных котлах. В солнечных лучах карусель и разноцветные палатки празднично ярки, все так красочно, весело.

— Что-то я пока не вижу на карусели Рэнджи и Эйлин,— говорит Джонни.

Но не успел договорить, как машина свистнула (похоже на крик фазана, подумал Дэйв), заиграла музыка, карусель тронулась — и вот к ним приближается ярко-красное пятно. Джонни прищурился, всмотрелся…

— Вот она, Эйлин! Говорил я тебе, Дэйв.

— И «Град господень» играют,— говорит Дэйв.

Джонни послушал минуту и заволновался.

— Верно, Дэйв! Совсем как в церкви. Я помню эту музыку.

Еще как помню, говорит он.

Но они уже входят через распахнутые настежь ворота на рыночную площадь, хозяин отвечает на приветствия знакомых фермеров, а им с Джонни велит пройти влево. Там ждет сторож с собакой — отворил загон и машет им, чтоб подвели отару; у входа они сторонятся, прислоняются к ограде, а овцы послушно входят в загон.

Наконец-то доставили!

Они встают на узкий помост, идущий вдоль верхней перекладины ограды, и смотрят, как сторож перегоняет овец в следующий загон и при этом пересчитывает их. Сверху видны длинные ряды загонов, битком набитых овцами; в дальнем конце уже началась продажа. Там у ограды толпится народ, на помосте вровень с Дэйвом и Джонни стоит аукционист, до них доносится его скороговорка.

Джонни говорит — хозяину они уже не понадобятся, что Дэйв думает делать дальше? Хочет он поглядеть на распродажу? Дэйв думает — пожалуй, это любопытно, и Джонни говорит — ладно, он тоже посмотрит.

— Но только недолго, Дэйв,— говорит он.— Это быстро надоедает.

Хозяин увидал, что они уходят, и окликнул. Они славно поработали, говорит он с неизменной своей усмешкой. Из Дэйва еще получится отменный фермер-овцевод. И он, Макгрегор, надеется, что они сумеют поразвлечься, но при этом не впутаются в какую-нибудь скверную историю.

Распродажа идет в торжественной тишине, слышен только голос аукциониста. Прямо как в церкви, думает Дэйв. Мелкие фермеры почти все в лучших своих костюмах, лишь немногие в рабочей одежде и подтяжках, слушают и смотрят, словно и впрямь вершится некое священнодействие, на иссеченных морщинами загорелых и обветренных лицах благоговение. Даже когда аукционист сыплет шуточками, улыбкой и смешком, отвечают скупо. Нет, дело слишком серьезное. Люди объявляют цену, готовятся выложить свои кровные, и притом надеются, что аукционист не проведет их, суля чистую землю безо всяких сорняков, надеются, что овцы, на которых они смотрят сверху, здоровы и крепки не только с виду и им, покупателям, повезет и сделка вправду окажется выгодной. А овцы задыхаются под палящим солнцем; в битком набитых загонах негде лечь. А если которая-нибудь и ухитрится прилечь, Дэйв заметил — сторож поскорей рывком поднимает ее на ноги, пока другие не затоптали ее.

Все вышло, как предсказывал Джонни. Смотреть довольно скоро наскучило, а пока придет черед Макгрегора продавать, пришлось бы ждать часами. Они зашагали прочь, но вдруг Джонни дернул Дэйва за рукав и показывает — с самого края толпы прислонился к ограде какой-то человек, большие пальцы засунуты в кармашки жилета. Он с севера, поясняет Джонни. Из самых важных шишек на Северном острове. Говорят, он миллионер. Каждый год приезжает на ярмарку, скупает овец тысячами, а потом перепродает подальше.

— Последи-ка за ним,— говорит Джонни.

Этот человек и правда ни на кого не похож, и смотрит он в землю, будто распродажа ничуть его не занимает; но вот он мельком взглянул на аукциониста и шевельнул пальцами.

— Смотри! — говорит Джонни.— Это он набавил цену.

Похоже, так и есть. Дэйв присматривается еще минуту-другую — да, аукционист явно следит за этим человеком, как ни за кем другим в толпе.

— Хотел бы я, чтоб у меня было столько денег,— говорит Джонни.

— И я предпочел бы, чтоб эти деньги были у тебя, а не у него,— говорит Дэйв. Тут раздался фазаний клич карусели, и Дэйв прибавляет: — Просьба предъявить билеты. Пошли!

— С его деньгами я бы делал только добрые дела,— говорит Джонни.

За воротами их окликает Джек. На нем парадные фланелевые брюки, сидя в «форде», он натягивает чистую рубашку. Потом вылезает из машины, поправляет подтяжки, аккуратно складывает рабочие штаны. Хочу выглядеть прилично, говорит он. Уолли в обычной рабочей одежде сидит на подножке «форда». Из-под шляпы свесилась на лоб челка (он стрижется на манер Майка Флинна); он равнодушно глянул на Дэйва с Джонни и отвел глаза.

— Как доставили овец? — интересуется Джек.— Мы добрались неплохо. А что это вы удираете? Не хотите остаться и поглядеть, как я получу самую высокую цену?

И он надеется, что они не пойдут в ту грабиловку напротив. Тратить зря кровные денежки.

Его женушка сейчас в церкви, помогает готовить все к чаепитию, оно начнется после распродажи. Приглашаются все, милости просим. Будет и чай, и концерт, и молитвы. Приходите, вам обоим будет очень даже на пользу. И не говорите, что я вас не приглашал. Милости просим.

Но если не придете, будьте паиньками, продолжает он. Держитесь подальше от дурных женщин. Идем, Уолли, обидно будет мне, черт возьми, опоздать к поздравлениям.

У турникета Джонни заявляет, что на площадь развлекаться не пойдет. Не сейчас. Может быть, попозже.

— А не поесть ли нам? — предлагает Дэйв.— Я здорово проголодался.

— Нет,— говорит Джонни.— Но ты на меня не смотри, Дэйв. Иди знай. Если потом не встретимся здесь, я тебя отыщу в городе. Наверняка отыщу. Городок-то маленький.

И, уже уходя, обернулся и крикнул — я тебя разыщу, Дэйв.

Карусель остановилась, и Дэйв идет поговорить с семейством Поруа. Рэнджи и Эйлин сидят на деревянных лошадях, каждый держит впереди по мальчугану, а меньшая дочурка восседает в лодочке в форме дракона совсем одна.

— Прокатитесь,— предлагает Эйлин.— Садитесь с ней, составьте ей компанию.

Но Дэйв хлопает себя по животу.

— Тут пусто,— говорит он.— После прокачусь. А вам принести чего-нибудь поесть?

Нет, спасибо. Не надо. Они предостаточно захватили с собой и рыбки, и жареного картофеля. И несколько бутылок шипучки. Все там, в пакете. В драконе (ну и страшилище, настоящий танихва! [10]). И все под присмотром Поппи. Запасено вдоволь. Пускай Дэйв заберется в дракона и поест и через соломинку выпьет шипучки.

Дэйв говорит — нет, спасибо, может быть, после, и опять раздается свисток, и карусель пошла по новому кругу. У обоих мальчуганов вместо кнутов палочки, и они, проезжая мимо, всякий раз нахлестывают деревянных коней.

Перед входом в палатку Дэйв видит Джерри, его трудно не заметить, яркая футболка бросается в глаза. Пиджак перекинут через руку, под мышкой другой руки большая подушка, да не простая, а фигуристая: красная вельветовая лягушка. Сейчас он испытывает свою силу — зубами тянет шнур силомера. Лицо лоснится от пота, слипшиеся пряди волос падают на глаза. Его обступили зеваки, подбадривают. Дэйв не стал смотреть.

После, говорит он себе.

Он вошел в палатку, сел за столик. Карусель опять остановилась, издали слабо доносится скороговорка аукциониста. Добрая половина столиков свободна, и Дэйв говорит девушке-полукровке, подошедшей его обслужить, что, видно, посетителей у них не густо.

— Только до середины дня,— говорит девушка.— Потом набьется полно народу. Когда кончится распродажа.

Так, может, она тоже присядет и выпьет с ним чаю? Платит он.

Она не против.

Она приносит два пирожка и тарелку разноцветного печенья, садится, и Дэйв замечает, что на чулке у нее спущена петля, нога просвечивает выше колена.

Это как же случилось?

Она улыбается и одергивает юбку.

— Нынче утром лезла через забор,— говорит она.— А вы больно скорый.

И опять улыбнулась, блеснули ровные зубы.

Долго у них тут сегодня открыто? — интересуется Дэйв.

— О, мы закрываемся очень поздно. Хотя, может, все распродадим, тогда делать будет нечего.

И опять улыбнулась.

— Да, уж больно вы скорый,— повторяет она.

Дэйв тоже улыбнулся и подумал — она, видно, рада случаю. Пожалуй, слишком радуется, слишком многим случаям и слишком часто… надо быть поосторожнее.

— Ладно,— говорит он,— не стоит спешить, начнем сначала. Как тебя зовут?

Они улыбаются друг другу, и вдруг чья-то рука стискивает плечо Дэйва.

о НЕТ

Вскинув голову, Дэйв смотрит в лицо хозяина и, при всем своем смятении, замечает — на лице этом нет ни следа вечной усмешки.

Свободной рукой хозяин достает часы. Выйдем отсюда, говорит он.

Девушка вскочила, идет прочь.

— Где Джонни? — спрашивает хозяин. И, не дожидаясь ответа, показывает пальцем: — Смотри!

Над горами, примерно в стороне их фермы, громоздятся черные тучи.

Может, они надвинутся только через несколько часов. Но он-то знает, какая разыграется буря. Пожалуй, можно еще успеть вовремя спалить тот сушняк.

— Где Джонни? — снова спрашивает он.

Дэйв не знает. Где-то в городе.

— Я его вытащу,— говорит хозяин.— Сюда,— говорит он, обхватил Дэйва за плечо и ведет напрямик.— Дневной поезд уходит через десять минут,— говорит он.— Но я слышал, он никогда не отходит вовремя.

— Но, мистер Макгрегор…— И Дэйв умолкает, неизвестно, что тут возразишь.

Хозяин пропускает его слова мимо ушей. Они бегут бегом, потом приходится лезть через забор, дальше тропинка ведет вдоль живой изгороди. Неподалеку поднимается двухэтажный дом миссис Фицджеральд; дошли до калитки, старик остановился и велит Дэйву подождать. Закрывает за собой дощатую калитку, но она опять распахивается, и Дэйву видно, как он исчезает на дорожке, петляющей между фруктовыми деревьями и ведущей, похоже, к заднему крыльцу дома. Стараясь отдышаться, Дэйв слышит голос хозяина — тот говорит все громче, похоже, спорит, потом появляется снова — он тащит за руку Джонни. А Джонни упирается. Половина пуговиц у него расстегнута, и ему никак не удается продеть запонку в воротничок.

Вышли на дорогу, Дэйв помогает Джонни застегнуть воротничок; хозяин остановился, вынул часы и, стараясь перевести дух, говорит — даю вам полминуты. И опять побежали; когда пересекали главную улицу, раздался свисток кондуктора, а когда взлетели на платформу, поезд тронулся. Дэйв вскочил первым, обернулся и протянул руку Джонни; они захлопнули низкую дверцу, оперлись на нее, а хозяин бежит по платформе и выкрикивает последние наставления — как потолковей спалить сушняк,— бежит и кричит, пока они еще могут его слышать.

Подъем становится все круче, и, оглядываясь на город, можно различить вдали карусель. Она кружит, кружит, и с нею кружит ярко-красное пятнышко! Вот мелькнуло снова! И снова! Да, конечно, это Эйлин, ее красное платье. Дэйв уже заметил, она так и не зашила ту прореху.

А Джонни смотрит на рекламные щиты с объявлениями о новых фильмах. Кто-то говорил, фильмы бывают коротко, что ли, метражные, то ли малометражные — или это он спутал с малолитражными автомобилями?


Дождь так и не пошел. Было уже совсем поздно и темно, когда они спустились по длинному крутому косогору к самым Макгрегоровым задворкам, и Дэйв на ходу говорит — он до того устал, что готов тут же лечь и помереть. Или, может, плакать, пока не уснет.

— Не с чего тебе помирать, Дэйв,— говорит Джонни.— Хозяйка нас подбодрит, ужин мигом будет на столе. Нам сразу станет получше.

Хоть я и сам не прочь бы лечь в постель, говорит он.

Она засветила в кухне лампу и, едва они успели ополоснуться, заторопила к столу.

— Хорошо спалили? — спрашивает она. Со стороны показалось, вроде неплохо: она выходила к дороге, глядела на гору, и похоже, там горело вовсю..

Не успели они ответить, залаяли собаки, старуха выглянула за дверь и говорит — наверно, сам едет. На дворе тьма — хоть глаз выколи. За два шага ничего не видно, не разберешь, что где. И в небесах ни единой звездочки. Она ничуть не удивится, если все-таки хлынет дождь.

Но этот доехал домой, не промокнув, не придется мне укладывать его в постель с прострелом.

Слава тебе господи!

Она опять села к столу, придвинула им соль и перец и сказала — лицо у ней так и горит, наверно, смотреть страшно. И, обмахиваясь краем фартука, спрашивает — а в городе тоже такая жарища? А в горах ветра совсем не было? Тут внизу за весь день хоть бы разок подуло, она уж думала, задохнется насмерть.

Собаки убедились, что приехал хозяин, и умолкли, и вот слышны его шаги.

Он входит, широко ухмыляясь.

Так-с, очень приятно их всех видеть!

— Эй ты! — говорит она.

Только послушайте! Сейчас он начнет разговоры разговаривать!

Ах ты, старый никудышник!

Он и не поглядел на нее, и она стала накладывать ему еду.

По дороге он видел на горе остатки пала, говорит он. Хорошо сработано. Уморились?

Сам я не прочь улечься в постель, говорит он.

И хозяйка передразнивает — он, видите ли, не прочь улечься в постель.

— На вот, заткни пасть,— говорит она, подавая ему тарелку.

Больно ты собой доволен. Может, самую высокую цену дали?

— Нет,— говорит хозяин, но все равно ухмыляется.

— А, знаю,— говорит она.— Тебе заплатили дороже, чем Дэйли.

— Верно!

На шесть пенсов больше за фунт!

Выложив эту новость, он сел и принялся за еду и не вымолвил больше ни слова — что бы они там ни говорили, в душе они наверняка им восхищаются, он купается в лучах славы, и этого довольно. И он словно бы не замечает, что там еще тараторит старуха.

— Уж эти мужчины с их шестью пенсами,— говорит она.— Получат на шерсти лишнее пенни, полпенни, фартинг. Ну и что? Может, от этого с ними легче жить? Может, они на этом разбогатели? Все они когда-нибудь помрут, и что тогда? Им только и понадобится по два пенни — закрыть глаза. А они, покуда еще есть время, никак не научатся быть добрей друг к другу. Может, они воображают, что могут наедаться чаще трех раз в день? Или надевать больше чем один костюм зараз? Чего ради они жадничают, хотят ухватить побольше? Если господь бог в один прекрасный день сразит их всех насмерть, что ж, поделом. Да, так им и надо. И в один прекрасный день они дождутся…


Дэйв до того устал, что и сон не идет. Да еще Джонни храпит, обычно это не мешало, а вот сегодня мешает. В хижине словно с каждой минутой сгущается духота, сбрасываешь одеяло, лежишь в одной рубахе, но разницы не заметно. За день с тебя сошло семь потов, так еще и ночью купайся в поту, пропади оно все пропадом. Хотя, пожалуй, это естественно, ведь все, что случилось, не кончается. Опять крутится все одно и то же, снова и снова. И не дает уснуть…

если старик знал где найти Джонни значит эти двое связаны гораздо тесней чем можно было думать. И значит не следовало заговаривать о Седрике. Скажет Джонни старику? И если намерен сказать как ему помешаешь? И разве знаешь наверняка, что правильно угадал про Седрика? Да. Нет. Да. Возможно…

хоть рви на себе волосы! Вообрази, что делаешь обратную ошибку. Щадишь Джонни. Решаешь промолчать — боишься разогорчить его, натолкнуть на непохвальные мысли, вернее — на вовсе уж непохвальные поступки. А Джонни между тем устраивался по-своему. Далеко ли он зашел? До самого конца, судя по тому, каким крепким сном он спит…

а ладно

но каков был денек! Не поверишь, сколько у тебя сил, пока себя не испытаешь. Вы взяли по коробку спичек, каждый поджег большой сук чайного дерева и побежал с этим факелом по косогору. Вдоль сваленного то рядами, то кучами кустарника. Высоко громоздящегося, совсем сухого. Начали с самого верха и побежали вниз, начинать снизу чересчур опасно. Если налетит ветер или само пламя уж слишком разбушуется, оно в считанные мгновения взметнется до вершины, и тогда тебе крышка. И черт возьми, там, где кустарник срублен, земля совсем иссохла, растрескалась. Беда, если не остережешься и нога попадет в трещину. С неделю назад прошел дождь, но, видно, слабенький. А если улучишь секунду, можно глянуть вдаль, на лес. И вообразить, как Седрик…

…Сон. благодатный сон. Вспомни Шекспира [11]. Но какие могут быть злосчастья у обитателя лачуги и у батрака на ферме

а я батрак? Нет. Да. Нет. Возможно. Но настанет день

что? Вопрос в том… не желать несбыточного

не все ли равно, где. Принять. Но только чтобы делать свое

принять

и делать свое

делать

ДЕЛАТЬ

а теперь уснуть

…И даже когда Джонни зажег свечу и посмотрел на него, бледный, испуганный, Дэйв не мог понять, что это за шум. Но взгляды их встретились, и разом у обоих вырывается одно и то же слово, хотя они и не слышат друг друга, шум оглушает.

Дождь!

По железной крыше он бьет точно ружейными залпами. Конечно же, это из тех ливней, о каких иногда пишут в газетах.

Дэйв зевнул, а через минуту натянул на себя одеяло, повернулся на спину, заложил руки под голову.

По крайней мере стало прохладнее.

Но дышать легче не стало — хотя не все ли равно? Дэйв опять зевает, тянется к свече и хочет прямо пальцами задавить огонек. Но Джонни, который лежал на боку, подперев голову рукой, отодвигает от него свечу.

А, ладно.

И очень скоро они услышали другой звук — голос несущейся по земле воды. Похоже, совсем близко, со всех сторон… и вдруг Джонни вскрикнул и показывает пальцем. И Дэйв видит — вода бежит по полу их лачуги.

Джонни мигом вскочил, подхватил свой чемодан, поставил на койку — и вот он сидит, подобрал ноги, чтоб не мокли, открыл чемодан и проверяет, много ли бед натворила вода. И Дэйв видит — от воды ноги его почернели. Присмотрелся внимательней и кричит:

— Черт возьми, Джонни! Смотри! Водой смыло остатки нашего пала!

Джонни хватило беглого взгляда, и опять они уставились друг на друга. Потому что до сознания обоих дошел еще один звук. Глухие тяжкие удары, удары огромной силы. И Дэйв первым понимает, что это значит.

— Джонни! — кричит он.— Река сносит бревна!

Боже милостивый! — продолжает он. Настоящий потоп!

И ни на миг не стихает ружейная пальба по крыше.

Джонни, видно, совсем перепугался. Слез с койки, забрался с ногами на койку Дэйва, обеими руками ухватился за его локоть. А руки дрожат.

— Вода не поднимется выше,— кричит ему Дэйв.— Нас не затопит. Все обойдется.

Но у Джонни трясутся губы, он молча показывает вверх, в гору.

И тут они слышат еще один звук.

Оглушительный и в то же время словно бы мягкий, безмолвный, будто тяжкий вздох великана. Потом загудело, заскрипело, затрещало, и, кажется, сама земля качнулась и сдвинула лачугу с места.

Дэйв высвободился из рук Джонни и шагнул со свечой к двери. Мало что можно разглядеть, ясно одно — смотришь уже не мимо огромной магнолии на дом Макгрегоров, нет — перед глазами взгорбился холм земли, камня, глины, он влажно блестит, сочится водой, и кажется — он почти жидкий и словно живой: шевелится, перекашивается, скользит, оседает. При свече он огромен, как гора.

Дэйв разом и успокоился, и весь подобрался — он понял.

Был оползень, лишь чудом не задело их с Джонни. Но уэйру накрыло,— хотя через минуту-другую еще надо будет это проверить. А потом только одно: спуститься по дороге к Поруа, если дорогу не размыло, и дальше к Эндерсонам, к телефону, если возможно перебраться через речку.


Едва начинало светать, когда мистер Эндерсон, Дэйв и Джонни поднялись к углу усадьбы Макгрегоров. Дождь давно перестал, и они замечают — за последние полчаса уровень воды в речке почти не поднялся. Эндерсон засветил электрический фонарик; грязная, мутная вода, бурля, несется под мостом, до настила ей осталось меньше фута. Ощущая дрожь моста под ногами, они несколько минут стоят и смотрят, как мимо летят стойки снесенных заборов, и считают мертвых овец, но вот, то скрываясь в воде, то выныривая, мчится, будто метит прямо в мост, огромное бревно, и они кидаются бегом на другую сторону. Бревно все же промахнулось, а они поднялись повыше и стали ждать грузовика.

Миссис Эндерсон дала Дэйву и Джонни переодеться в сухое, и теперь на всех троих клеенчатые плащи. Эндерсон и Джонни вооружились лопатами. Дэйв — заступом. На своем грузовике уже выехал владелец лавки, с ним Лен Ричардс и еще несколько человек. Джек, Уолли и еще двое-трое должны приехать сверху в машине Джека, если не размыло дорогу.

Ждать пришлось недолго. В грузовике прибыли шестеро с кучей лопат, все в плащах. Никто не тратит слов понапрасну, но все с любопытством поглядывают на Дэйва и Джонни. К мосту по соседству с Поруа доезжают в считанные минуты, он оказался в целости и сохранности, ведь он стоит много выше, чем мост перед усадьбой Эндерсонов.

Рэнджи выходит на порог и машет им. Он в пальто и, видно, тоже собирался в дорогу, но машины не останавливаются. Миссис Поруа уже хлопочет на картофельном поле, она тоже помахала им. Проезжая мимо, они замечают — вода прошла по полю, немало клубней обнажила, смыв почву, немало, должно быть, унесла с собой.

Дорога размякла, кое-где широко разлились лужи, но лавочник как-то ухитрялся вести грузовик и остановился, лишь когда жидкая каша, снесенная оползнем, стала уж слишком глубока. Все выскочили из машины, и никто не удержался от крика.

— Видали вы такое!

— Всяко бывало, но чтоб до того худо — не припомнить.

— Только не в здешних местах.

— Ихнюю уэйру, наверно, смяло, как гармошку.

— А ведь сколько лет простояла.

— Сотни тонн на нее навалились. А то и побольше.

— Бедняга старик Вакса.

— И несчастная его старуха.

Дэйв прикинул — оползень шел полосой до полусотни ярдов в ширину. След поднимается по склону туда, где еще черно после вчерашнего пала. И вдруг он весь похолодел: их с Джонни лачуга тоже исчезла!

— Джонни! — говорит он.

Джонни, смотри! О господи!

Но Джонни низко пригнулся, его рвет.

Дэйв подходит, кладет ему руку на плечо; подошел и мистер Эндерсон.

— Послушайте, вы оба,— говорит он.— Возвращайтесь к нам. Отведи его, Дэйв. Тут довольно народу, управимся без вас.

Только вряд ли мы сможем много сделать, прибавляет он. Тут работы не на один день.

— А зачем их откапывать? — говорит кто-то.— Поставим большой крест, напишем имена и годы — и довольно.

Вот уже настоящее утро, небо хмурится, затянутое серыми, почти неподвижными тучами; Дэйв ведет Джонни, поддерживая его под локоть, и вдруг, подняв глаза, видит лошадь, на которой накануне ездил старик,— она пасется немного выше на холме.

Не успели отойти подальше, навстречу — Рэнджи, он нащупывает дорогу палкой. В руке у него ведро, и он объясняет, что идет доить корову; все трое приостановились, и Рэнджи посмотрел вдоль следа, оставленного оползнем.

— Ай-я-яй! — протянул он.

Они расстаются, но почти сразу Дэйв говорит — пускай Джонни пока идет дальше, он сейчас догонит.

И бежит обратно, окликает Рэнджи. Протянул руку и прижал палец к его губам.

— Ты скажешь Седрику, а, Рэнджи? — тихо спрашивает он.

Глаз Рэнджи не различить за темными очками, и лицо не дрогнуло; но пальцы, сжимавшие руку Дэйва, стискивают ее еще крепче.

— Может быть, мы с тобой никогда больше не встретимся, Рэнджи,— говорит Дэйв.

— Э-э!

Пожалуй, я скоро умру, Дэйв. Тогда моей жене нужен будет кто-то в мужья.

Дэйв несколько озадачен таким ответом, но не переспрашивает.

А Эйлин все еще ходит по картофельному полю, подбирает обнаженные ливнем клубни и складывает кучками.

— Тогда я смогу их накрыть, если солнце станет припекать,— поясняет она.

Ну и потоп! Что ж, идет ли дождь, не пойдет — нас он не спрашивает.

Она взмахнула рукой в сторону леса.

— Деревья-то никогда не смывает,— говорит она.

Но мистер и миссис Макгрегор!

Ай-я-яй!

Потом они вышли на пемзовое плоскогорье, и тут Джонни заговорил.

Теперь ему надо в город, купить кой-что из одежды, говорит он. И потолковать с поверенным хозяина. Потому как хозяин задолжал ему жалованье. А Дэйву он тоже задолжал?

Нет. То есть мелочь, сущие пустяки.

Что Дэйв намерен делать?

Ну, пожалуй, поспеет к почтовому поезду и отправится на север. Надо бы поехать домой, повидаться с матерью; и дома у него хватает хороших костюмов, мать их для него бережет.

Джонни широко раскрывает глаза.

— Первый раз слышу, что у тебя есть мать, Дэйв.

Ты никогда мне ничего про себя не рассказывал, Дэйв. Но я на тебя не в обиде. За всю мою жизнь никто не был со мной таким добрым, как ты, Дэйв.

А что Дэйв станет делать дальше?

Дэйв еще не знает. Возможно, вернется и так или иначе поможет. Ведь будет следствие. И похороны.

— Знаешь что, Дэйв? — вдруг с жаром говорит Джонни.— Знаешь что? Давай наймемся вместе на корабль — и поехали в Англию. Я буду так рад, если ты поедешь со мной, Дэйв.

Я тебя выучу матросской работе, уж я о тебе позабочусь, Дэйв. А когда вернемся на родину, я тебя познакомлю с моей доброй мамой.

Она уж так мне обрадуется!

Вот обидно, что я не разбогател. Ведь я прожил здесь столько лет.

Дэйв обещает подумать. Под конец, на случай, если они не увидятся раньше, они назначают день встречи в городе.

Часть третья

16

— Но что ты собираешься делать? — спрашивает мать.

— Не знаю, мама,— говорит Дэйв.— Пожалуй, надо бы немного поездить, поглядеть на белый свет.

Могу наняться матросом и этим заработаю, говорит он.

Мать совсем не против того, чтобы молодые люди путешествовали и повидали белый свет, прежде чем остепениться и обзавестись семьей. Это им очень, очень полезно. Учит ценить родину и родных. Но, может быть, лучше сначала завершить юридическое образование, сдать экзамены? Даже если он пока и не хочет стать адвокатом. Как бы он не пожалел, если потом передумает. Если он сначала сдаст экзамены, скорее всего, отец согласится ему помочь, ссудит несколько фунтов, пока сын путешествует. Но после своих странствий он ведь будет разумен и остепенится? Как Арнольд?

— Не знаю, мама,— говорит Дэйв.— Может быть, я и надумаю жениться. Хотя бы на Мардж Хейз. Может быть даже, я надумаю жениться на ней и не странствуя по свету.

Мать засмеялась.

— Сначала убедись, пойдет ли она за тебя. Ручаюсь, она будет рассчитывать, что у тебя достаточно денег, чтобы ее содержать. А кстати, не очень прилично заводить такой разговор, пока вы не обручились по всем правилам. Впрочем, она как будто приличная девушка и, говорят, умница, хотя твоя тетя Клара уверяет, что она легкомысленна. И прекрасно, если девушка хорошо играет на фортепьяно, но это еще не значит, что она понимает, как надо готовить обед и вести хозяйство. Прежде всего надо думать о самом важном, но современная молодежь, видно, так не считает.

Но главное — решил ли он, чем займется в будущем? Надо же окончательно выбрать. Принять решение, пока не поздно, пока он не стал перекати-полем. Хочет он вступить в отцовскую фирму?

— Нет,— говорит Дэйв.— Нет, мама. Но, конечно, я хочу найти себе какое-то дело.

Мать снова засмеялась.

Ну, разумеется, он должен что-то делать и зарабатывать свой хлеб. Не думает же он всю жизнь кормиться чужими трудами.

— Да, мама, я знаю,— говорит он.— Но я хотел бы делать что-то свое. Пожалуй, такое, чего, кроме меня, никто и не может.

Мать встает из-за стола, за которым они сидели после завтрака, когда отец уже ушел на работу. Тетя Клара еще раньше собрала посуду, слышно, как она хозяйничает в кухне.

— Бесполезно с тобой толковать,— говорит мать.— Все равно что горох об стену. И сейчас мне некогда. Но я не понимаю, почему ты так спешишь уже сегодня опять от нас уехать, ведь ты так редко бываешь дома. (Ни о чем другом не говоря, надо наконец подрезать всю живую изгородь.) Ты месяцами не пишешь нам ни строчки, а потом являешься безо всякого предупреждения, в каких-то грязных отрепьях и сообщаешь, что ты батрачил на ферме. Могу только надеяться, что это тебе пошло на пользу. В жизни своей не слышала, чтобы тяжелый труд кому-нибудь повредил.

Дэйв промолчал, мать наклонилась и заглядывает через его плечо в газету.

— Какой ужас этот оползень,— говорит она.— Погибли два человека и шесть собак. Это случилось недалеко от того места, где ты работал?

— Да,— говорит Дэйв,— совсем рядом.

— Что ж,— говорит мать,— если уж ты непременно должен ехать, до поезда еще есть немного времени, забеги к Арнольду.

Ты ведь даже не видел их малютку.

Но когда он сказал, что идет к Арнольду, мать сказала — еще минуту, пускай сначала зайдет к мяснику, возьмет для нее кое-что.

Но он опоздает на поезд.

Не опоздает! Это просто отговорка, он не желает оказать матери пустячную услугу.


Подходя по дорожке, он увидел на веранде жену брата, она высоко подняла ребенка, запрокинула голову и улыбается ему.

— Кто тебя любит? — спрашивает она.

Минуту-другую Дэйв стоял и смотрел на них.

Да.

Он тоже хочет что-то делать. Но по-своему. Что-то очень свое.

да

ДА

Загрузка...