Над двумя континентами

Сигизмунд Леваневский. Моя стихия

Меня давно тянуло на Север. В 1933 году я обратился в Главное управление Северного морского пути с просьбой отправить меня на Север. Я пришел и к т. Малиновскому, генеральному секретарю Осоавиахима, настаивал, чтобы мне дали поработать так, как я хочу. Я сказал: „Пошлите меня на Север". В это время я работал на Украине инспектором авиационной школы. Работал неплохо. Удалось совершенно ликвидировать аварийность. Ни одной аварии не было. Подал заявление о вступлении в партию, но, к сожалению, за три дня до постановления о чистке. Рекомендаций у меня было много. Меня знают чекисты, многие руководящие работники. Мои фронтовые товарищи — все коммунисты. Я давно хотел вступить в партию, но мне мешала моя мнительность: еще скажут — примазывается, приспосабливается. Дело в том, что моя мать, брат, сестра живут за границей. Они уехали туда в начале 1919 года. А отец умер, когда мне было 8 лет. Он был дворником. Мы — три брата, мать и сестренка — жили в одной комнате, а другую сдавали. Еще сдавали полкомнаты, отделив её от нашей тонкой перегородкой. У нас была швейная машина, и мать до темной ночи сидела за пошивкой белья. Эта машина сохранилась у меня до сих пор и находится в Полтаве. Детство мое — это шум швейной машины, черный хлеб, картошка.

Моя мечта сбылась

В 1916 году, окончив три класса уездного училища, я вынужден был бросить ученье. Денег не было. Семья — пять человек. Одна мать работает. Трудно было ей прокормить семью. Пошел я на завод чернорабочим. Работал на заводе акционерного общества „Рессора". Я перетаскивал катушечные валики с нижнего этажа на четвертый. Наложишь их в большой ящик и тащишь с этажа на этаж. Скучная работа.

На этом заводе меня и захватила Октябрьская революция. Вместе с другими рабочими я вступил в Красную гвардию. Мне было пятнадцать лет, но по виду можно было дать 18, а то и все 20. Я был исключительно крепкий, рослый и широкоплечий. Конечно я плохо, еще очень плохо разбирался в политической грамоте. Больше сердцем, чем умом, понимал я и чувствовал, что большевики несут хорошее. Поэтому и был с ними.

Как многие другие, наш завод закрылся примерно в начале 1918 или в конце 1917 года. Я вместе с другими рабочими поехал в Вятскую губернию, в хлебные места. В Петербурге было голодно. Заводской комитет выдал нам мандаты, разрешение на провоз определенного количества муки. Вместе со мной поехал и средний брат… Он в 1933 году разбился где-то возле Чебоксар. Он был польским летчиком и летел вместе с полковником Филипповичем на авиэтке из Варшавы в Красноярск… Брат побыл некоторое время в Вятской губернии и уехал. Я поступил работать весовщиком на ссыпной пункт. С утра до вечера крестьяне кладут мешки на весы, а я орудую с гирями и взвешиваю.

Через некоторое время эти ссыпные пункты реорганизовались в продотряды. Я много раз выезжал с продовольственным отрядом реквизировать хлеб. Богатые крестьяне нашим продотрядам оказывали противодействие. Доходило до восстаний. Так проработал я примерно до 1919 года. Весной положение стало особенно тяжелым. Колчак быстро продвигался через Сибирь. Кулачье восставало. Красноармейские части отступали. И вот уже белые в 90 километрах от нашего села.

Тогда я решил, что мое место не здесь, а на фронте… До этого получал я письма из дому. Писал средний брат, чтобы я ехал домой. Семья голодает, мать пухнет с голоду. „Приезжай домой, — писал мне средний брат, — и мы все уедем в Польшу". В Гродненской губернии, недалеко от Беловежской пущи, жили наши родственники. Я написал, что не поеду: я здесь нужен. Через некоторое время приезжает брат с наказом от матери, чтобы я все бросил и поехал в Петербург. Брат на меня кричал: „Ты мальчишка, ничего не понимаешь. Мать плоха. Ты обязан поехать. Здесь ты пропадешь". Я мать свою очень любил, мне ее до слез было жалко, но все-таки ехать в Польшу отказался. Я категорически заявил брату, что никуда не поеду. Он обругал меня, уехал один.

После его отъезда я пошел к продкомиссару и попросил, чтобы меня отправили на фронт. Продкомиссар сказал: „Пожалуйста, тем более — положение серьезное…"

Я получил назначение — командиром роты. Рота состояла исключительно из дезертиров. Мне было тогда 17 лет. Парень я был рослый. Энергия во мне била через край. Коммунистов, политработников не было совсем. Был только комиссар полка. По своему обмундированию рота была пестрая: одеженка разная, и все в лаптях. В бой нас не посылали, мы следовали позади фронта. Вначале у меня было опасение, как бы моя рота не разбежалась — лесов кругом много. Но уже после двух недель работы подобные опасения исчезли. В роте ко мне было исключительно хорошее отношение. Обоза мы не имели, кухни никакой. Винтовка, патроны и рваная одеженка. В селах нас кормили крестьяне. Селения кругом были богатые, но хлеба нам не хотели давать. Прятали. Бедняки-крестьяне нам указывали, куда хлеб спрятан. Откапывали хлеб, запасались на сутки-двое и двигались дальше.

Сжился я с этой ротой очень сильно.

Дошли мы до селения Петропавловск — на границе Вятской и Пермской губерний. Вызывает меня командир полка, поздравляет с хорошим моральным состоянием роты и назначает командиром батальона. Дают мне целый батальон, состоящий из дезертиров. А надо заметить, что военного образования у меня не было. Поэтому я хоть рад такой чести, но командовать батальоном отказался. Командир стал уговаривать, а потом приказал — и я повел батальон. А когда дошли до села Казанского на Каме, наш полк передали 30-й стрелковой дивизии. Расставаться с батальоном было очень тяжело. Расставались со слезами.

Я был послан в 30-й батальон. Приехал я на место стоянки батальона в Свердловск. Прихожу к командиру батальона, и здесь я резко почувствовал огромную дисциплину, подтянутость. Мне не понравилась эта обстановка. И командир батальона мне также не понравился. Сидит в кресле, на голове каска металлическая, задранный кверху нос, и тон такой неприятный. Он говорит мне басом: „Вы назначение получите у меня". Я сказал, что хочу на фронт, но ни в коем случае не намерен оставаться в запасном батальоне. А он мне заявил: „Где прикажу, там и останетесь". Тогда я возмутился и сказал: „Вы можете приказывать, но где я хочу, там и буду". Я его накалил, и он стал особенно груб.

После этого я прихожу в штаб к командующему армией Меженинову. Меня принял комиссар штаба т. Рейтер. Он меня встретил приветливо. „Садитесь, — говорит он мне, — успокойтесь, расскажите, в чем дело". Я рассказал, в чем дело. Он сейчас же вызвал командира батальона, а мне сказал, чтобы я подождал в приемной. Через некоторое время выходит оттуда комбат и говорит мне злобно: „Ваша просьба будет удовлетворена". А я просил, чтобы меня отправили в распоряжение Блюхера. Я много слышал о Блюхере и знал, что это исключительный командир и прекрасный человек. На следующий день дали путевку.

Приезжаю в Тюмень и встречаюсь с Блюхером, который в это время был начальником 51-й дивизии. Вечером пришел к нему на квартиру. Смотрю, начальник дивизии проще в обращении, чем командир запасного батальона. Он так просто и хорошо поговорил со мной, что до сих пор помню. „Куда вы хотите?" — спросил он. Я сказал, что хочу на фронт. Блюхер заметил: „Это понятно. Я сам очень хочу на фронт, но, к сожалению, надо быть здесь".

Послали меня в третью бригаду. Приезжаю, встречаю своих ребят. И они рады, и я рад. Просто счастливы, что встретились.

Калнин был командиром отряда особого назначения. Этот отряд находился в резерве. Калнин мне сказал: „Пока будешь у нас, чтобы не болтаться зря".

В это время Колчак прорвал наш фронт. Мы стояли на станции Галышманово. Связь с соседними частями была порвана, начался сильный бой. Трудно было установить, где наши части. Собрались мы в количестве 12 человек и решили поехать в село, которое находилось в 5 километрах от ст. Галышманово, проверить, есть ли там белые или нет. Дело было ночью. Сели на лошадей. Едем. Горланим песни во всю глотку. Справа лес и слева лес. И вдруг грянули по нас выстрелы. Один залп, другой залп. Слезаем с коней. Ложимся. Мимо пролетают лошади. Я ухватился за гриву своего коня, и мы помчались назад. Нагоняю своих товарищей, спрашиваю: „Ну, что там?" — „Белые", — отвечают мне. Когда ехали обратно, я уже не чувствовал правой ноги. Не знаю: или прострелили, или еще что. Приезжаем в Галышманово, смотрю, надо сапог снимать, а он не снимается — так ногу раздуло. Пришлось сапог разрезать. Меня отправили километров за 20 в село.

Началось отступление. Лежу в телеге с больной ногой и только отмахиваюсь от лошади, напирающей сзади. Отступили до реки Тобол. Меня как инвалида послали помощником начальника штаба второй бригады. Быть помощником начальника штаба мне не понравилось — все время сиди в канцелярии. Правда, нога болела, но я попросил направить меня в стрелковую часть. Меня назначили помощником командира Волынского полка. Это единственный полк, который остался нерасформированным после Керенского, так как этот замечательный полк выступил первым за советскую власть…

Начались сильные бои. Мы не отступали, но и наступать сил не было. Подвоза снаряжений и патронов не было. Нам на полк в сутки давали 10 тысяч патронов, так что о наступлении говорить не приходилось.

Осень. Грязь. Дождь. По утрам заморозки. Народ измучен. Одеты все плохо. У Колчака были одеты немного лучше нашего — обмундирование английское и снаряды английские. Помню, меня назначили начальником боевого участка Волынского полка и еще придали один батальон из полка „Красные орлы". Кроме того что меня считали старше моих лет, меня еще принимали за бывшего офицера. Я же никакой военной подготовки не имел. У меня был революционный дух, но не было тактических знаний.

Пошли мы в наступление с фланга. Нашей задачей было выйти на опушку леса и обстрелять неприятеля. Командир предупредил — особенно не шикуйте, учитывайте, что снарядов у нас нет. Причем надо сказать, что у нас были трехдюймовки, а там шестидюймовки и снаряды все с английским клеймом.

Слышу стрельбу. Я пошел по цепи. Сколько убитых товарищей. Смотрю — один лежит, другой, третий носом уткнулся. Много убитых. Комиссар батальона вместе с нами сидел в яме, вырытой снарядами. Принесли вареное мясо. Комиссар батальона чудный был парень. Съел он свою порцию, облизнулся, подкрутил усы и пошел по цепи к опушке леса. Вдруг неприятельская пуля щелк — и убила комиссара батальона. И сразу с их стороны началась яростная стрельба. Потом неожиданно все стихло. Прохожу по фронту, смотрю, чорт возьми, полка-то нет. Оказалось, что полк у меня весь разбежался. Прихрамывая (у меня еще болела нога), пришел в штаб полка.

Я получил понижение: с помощника командира полка на командира батальона.

На утро началось наше победоносное наступление. С боями мы дошли до Омска. Под самым Омском меня не было — меня направили в санлетучку. Врач признал острую неврастению и контузию ноги. Сижу в санлетучке, поезд еле-еле тащится. Я заскучал — никак не могу сидеть на одном месте. Приехали в Тюмень. Взял я свой багаж (а весь мой багаж — одна небольшая палатка) и думаю: пойду опять к Блюхеру. Таким образом я опять встретился с Блюхером. Блюхер приглашает меня к себе на квартиру. Прихожу вечером к нему. Усаживает, угощает чаем. Рассказываю, что и как было. „Как же вы, — говорит, — ушли из летучки?" — „Да так, просто — взял палатку и пошел к вам. Хочу работать под вашим руководством", Блюхер указывает мне на мое состояние, на мою больную ногу и направляет меня в запасный батальон. „Там побудете, а потом дам назначение при первой же необходимости".

Пробыл я там с неделю и захворал сыпным тифом. Думали, что умру, но я выздоровел. Наш батальон влили в 54-ю дивизию и отправили на Западный фронт. А с Западного фронта меня перебросили на Кавказ — помощником командира ставропольского территориального полка. Через некоторое время после этой работы меня послали в Дагестан — там вспыхнуло восстание. В Дагестане я пробыл до 1921 года. Здоровье мое сильно пошатнулось. Я там перенес возвратный тиф, но больше всего меня измучила тропическая малярия. Медицинская комиссия дала мне отпуск. Куда ехать? Дома нет. Поехал в Петроград…

Малярию сразу отшибло — стоило только переменить климат… Я получил назначение в оперативное управление штаба Ленинградского военного округа. Когда я еще был на Восточном фронте, меня страшно тянуло в авиацию. Я несколько раз просил, чтобы меня послали в школу, но так как в командном составе ощущался большой недостаток, то конечно настаивать на учебе не приходилось. Но вот весной 1922 года мне удалось попасть в управление воздушного флота Петроградского военного округа — и то в качестве завхоза 4-го воздухоплавательного отряда. Занимаюсь хозяйством, но одновременно ухитряюсь подниматься на „колбасе". Однако меня это не удовлетворяет. Прошу об откомандировании меня в одну из школ воздушного флота. И в 1923 году меня направили в военную школу морских летчиков в Севастополь.

К началу занятий я опоздал. Мне предложили до следующего набора поработать начальником хозяйственной части школы. Меня радует только то, что одновременно с работой мне дают возможность и учиться. Так началась моя учеба и одновременно хозяйственная работа.

Вскоре меня освободили от заведывання хозяйством, и я начал учиться как следует. В 1925 году окончил учебу. Весь курс прошел в плюсах.

Я получил назначение в 4-й отдельный авиационный отряд. Был я там младшим, а затем и старшим летчиком. Потом меня перевели инструктором в школу, в которой я учился сам. Работал инструктором хорошо, имел благодарности, на собраниях партийной ячейки меня ставили в пример. Действительно, работать приходилось, не считаясь с временем. Я многих научил летать. Потом я встречал своих учеников во Владивостоке, в Петропавловске и в Свердловске; среди них есть командир эскадрильи — Солодухинов. Ляпидевский — мой ученик. Я обучал и молодых инструкторов хорошей технике полета…

По демобилизации из армии я был назначен сначала старшим инструктором, а потом начальником школы Осоавиахима в Николаеве.

А еще через год Центральный совет Осоавиахима Украины предложил мне работать начальником всеукраинской школы в Полтаве. Я согласился. А вообще-то тянуло меня на Север…

И вот в 1933 году я пришел к т. Малиновскому — генеральному секретарю Осоавиахима — и сказал:

— Дайте мне возможность хоть раз полетать, как я мечтаю.

Моя мечта сбылась: мне поручили перегнать двухмоторный морской самолет „Дорнье-Валь" из Севастополя в Хабаровск для освоения Севера.

В первых числах июня я вылетел из Севастополя, стараясь придерживаться рек, по маршруту следующего порядка: Севастополь — Ейск, Ейск — Вольск, Вольск — Свердловск, Свердловск — Тобольск, Тобольск — Омск, Омск — Новосибирск, Новосибирск — Красноярск, Красноярск — Верхнеудинск, Верхнеудинск — Чита, Чита — Джалинда, Джалинда-Благовещенск, Благовещенск — Хабаровск.

Летим неделю, месяц. Мотор был старый. Его бы надо было сменить. Но если мотор менять, то самолет придет с большим запозданием.

В Вольске запортачил мотор. Я осмотрел его, но ничего не обнаружил. Полетели дальше. Прилетели в Тобольск. Нужно было забрать горючее, но оказалось, что в Тобольске горючего нет. Единственный выход — прямо лететь на Омск, а это значит — не по рекам, а по линии железной дороги. В случае если погода прижмет, посадку сделать негде. Что делать? Запрашивать Москву? Но они не могут сказать — лететь или не лететь. Чтобы никого не смущать, я под свою ответственность дал телеграмму, что ввиду отсутствия бензина в Тобольске меняю маршрут — идт на Омск, а потом на Новосибирск. И действительно, до Новосибирска долетел благополучно, потом дальше по речной системе до Ачинска. Мотор все время портачил. Там между прочим было 250 километров сухопутного участка, исключительно горного. Сесть невозможно — будет сплошная котлета. Вижу, счетчик оборотов упал, звуки мотора изменились. А горы все растут. Рука невольно тянется — дать сектор на газ. Забыл старое правило, что если проходишь опасный участок и возможна вынужденная посадка, не форсируй газ. Кое-как, перепрыгивая через горки и бугры, долетели до Красноярска. Даю полный газ мотору, чтобы подрулить. Вдруг хлынула вода из одного мотора, порвала шпильки и вырвала цилиндр. Конечно, если бы это произошло в воздухе, положение было бы значительно хуже. Мое правило оказалось таким образом верным. Советую и другим летчикам так поступать — никогда не форсировать газ.

Полетели дальше. Когда летели над Ангарой, часто садились. Этот перелет здорово сказался на моторе — то кольцо вырвет, то прокладку вплоть до того, что на Ангаре оторвался карбюратор и держался на „честном слове". Мы закрутили его проволокой и так долетели до Иркутска. Там он совсем оторвался, пришлось дня два потратить на ремонт, после чего снова полетели.

Я начал сокращать маршрут. Всякие непредвиденные остановки надо было перекрыть. В Верхнеудинске вовсе не садился. Из Иркутска прямо в Читу, потом в Джалинду — Благовещенск — Хабаровск. В день прилета получаю телеграмму: немедленно выехать в Верхнеудинск и перегнать трехмоторный самолет «ЮГ-1». Летчики говорили, что это сумасшествие — лететь по сухопутному участку на морской машине. Я на этот «ЮГ» никогда не садился, но был в себе уверен.

Действительно, через четыре дня машина была в Хабаровске в полной сохранности. Одну только вынужденную посадку пришлось сделать из-за атмосферных условий.

Маттерн нашелся

В это время примерно начинается маттерновское дело. Когда я летел на «ЮГ», Маттерн летел вокруг света. Когда я полетел на «ЮГ» вторично, Маттерн из Хабаровска уже улетел. Он, кажется, три раза возвращался в Хабаровск ввиду того, что был сильный туман. Потом оказалось, что Маттерн пропал. Во всех газетах об этом напечатали. В особенности в связи с исчезновением Маттерна изощрялась японская печать. Газетные прохвосты даже писали о том, что Маттерна, возможно, съели в Советском союзе, — иначе как же можно объяснить его исчезновение? И вот в одно прекрасное утро стало известно, что Маттерн нашелся в районе Анадыря.

А когда Маттерн нашелся, иностранные газеты стали писать, что Маттерн хотел лететь через Якутск, а ему дали неправильный маршрут, зная заранее, что этот маршрут является непроходимым.

Я через некоторое время получил телеграмму, в которой говорилось, что необходимо оказать помощь Маттерну. Предлагалось форсировать перелет. Я понял конечно, что дело серьезное. Необходимо лететь, и чем скорее, тем лучше. Кроме того надо было доказать всем, что участок, которым летел Маттерн, не непроходим. Нехорошо было только то, что наша машина стояла в это время на специальном оборудовании. На ней устанавливали радио, искусственный горизонт для слепых полетов, электроосвещение на случай тумана, чтобы на стрелке можно было видеть соответствующее отклонение. А в телеграмме, присланной мне, говорилось: „Форсируй вылет". Поэтому пришлось прекратить оборудование самолета и срочно вылететь.

Мой экипаж состоял из 4 человек. Летнаб приехал из Ленинграда. Второго пилота я списал. Когда у нас бывали трудности, этот пилот страшно ныл. Да к тому же человек недавно женился и очень скучал по жене. Слюнявый, сидит на берегу, смотрит на море и зовет: „Мария, Мария!" Нервничает. Я его ссадил, сказал ему: „Ты больше не летай, старайся в другом месте приспособиться".

Тринадцатого числа мы вылетели в Хабаровск. В Охотском море погода исключительно неустойчивая. Только вылетели из устья Амура — погода хорошая, ясная. Виден Сахалин. Солнце. Штиль. Так летели часа полтора. Пролетели Сахалин, навстречу — туман высотой до 600 метров. Обратно возвращаться нельзя, надо доказать иностранным писакам, что этот участок вполне проходим. Туман становится гуще. Ветер так и старается окунуть самолет в море. Полет трудный, но все же летим. Летим час-два. Видимость очень плохая. Надо быть начеку. Справа выскакивает берег — крутой, почти отвесный. Мы не решаемся к нему приблизиться — можно в него врезаться. Опять выходим на море. Чем дальше летим, тем туман становится плотнее. Видимость еще хуже, но все же летим. Туман совершенно облачный, ничего не видно. Вечером туман становится еще гуще, а при входе в Ногаево совсем ничего не видно. Я делаю крутой поворот градусов на 180 с целью как-нибудь сесть около Охотска. Но там садиться нельзя — мешает пароход.

Выскакиваем опять в море. Берега не видно. Но вот видим реку, на которую можно сесть. Самолет — чирик-чирик, видно, винты поломались, — и сел. Мы посмотрели, но оказалось, что только кончики задело. Через полчаса машина очутилась совершенно на сухом месте. Оказывается, мы сели на берег — садились в момент прилива. Здесь были промысла.

Переночевали. Заведующий промыслами накормил нас. На следующее утро полетели дальше. Вылетели и врезались в туман. Пришлось вернуться обратно. Ночью справляюсь о бензине и выясняю, что в бухте Корфа бензина нет. Положение скверное — нет бензина на перелет от Ногаева до Анадыря. Потеряв один день, решил лететь, чтобы сократить расстояние, сухопутным участком, через тундру. Этот путь является самым кратчайшим участком до Анадыря, и кроме того там предполагали открыть линию, надо было использовать случай ее разведать.

Другого выхода у меня не было, и я решил лететь сухопутным участком. Нужно сказать, что этот участок был нами пройден впервые. И только в этом году группа летчиков из Хабаровска этим путем летела вторично. Это — Доронин, Галышев и Водопьянов.

Прилетаем в Анадырь. Здесь встречает нас Маттерн, страшно обрадованный. Местное население жалуется, говорит, что Маттерн ничего не ест, как бы не помер. Спрашивают нас, не привезли ли мы что-нибудь из продовольствия — он только шоколад ест. У меня был с собой аварийный паек, вынул я плиток 10–15 шоколада и отдал Маттерну. С ним мы объяснялись через переводчика. Он нас благодарит и все интересуется, когда же мы летим. Ночью заправили самолет и начали стартовать. Этот момент совпал с полным штилем на море. Отрываемся, но штиль мешает. Ничего не поделаешь, приходится снять часть продуктов. Снимаем продукты, но самолет опять не может оторваться. Тогда приходится отлить некоторое количество бензина — самолет опять не летит. Сгружаем почти полностью все продукты, оставляя очень небольшое количество — на день-два и отливаем еще часть бензина.

Только после этого с силой отрываю самолет, и летим. Маттерн сидит на заднем отсеке, вылезает оттуда, машет руками, видимо, доволен. Через полтора часа полета начинается туман. Соображаю, что итти под туманом опасно, тем более что дело идет к вечеру — значит туман может быть и на берегу. Я берега не знаю, а в отдельных местах он очень скалистый. Решаю итти над туманом. Определились, держим курс на Ном.

Темнеет. По расчету под нами должен быть берег, но уже настолько темно, что различить трудно. Туман. Впереди настолько плохо видно, что в отдельных местах попадаем в облака. Это своего рода ловушка. Приборов не видно. В буквальном смысле слова приходится приткнуться к компасу, чтобы разобрать курс и не уйти в сторону.

Экипаж я тогда сменил. В частности сменил второго пилота, потому что он проявил себя как большой лодырь. Кроме того человек очень невыдержанный. Я, когда мы были еще в Ногаеве, взял с собой две бутылки спирта на тот случай, что может быть кто-нибудь простудится, придется лезть в воду и т. д. И вот, когда мы приехали в Анадырь, устроили „банкет". Я разрешил одну бутылку спирта ликвидировать. В этом „банкете" принимали участие Маттерн и ребята из пограничного пункта. Нажарили рыбы, выпили. Потом Маттерн ушел к себе, я тоже, все разошлись. Через 2 часа просыпаюсь, прохожу через комнату, смотрю — что-то шумно. Оказывается, вторая бутылка спирта тоже распита. Маттерн, в дымину пьяный, философствует о чем-то со вторым пилотом. И хотя друг друга не понимают, но разговаривают громко. Одним словом — человек любит выпить, а лететь в Америку с таким человеком, который не умеет себя держать, нельзя. Я его списал, а в качестве второго пилота взял Чернявского.

Полетели дальше. Туман. Ничего не видно. Думаю, как бы долететь до острова Лаврентия. У меня были такие соображения: если с южного берега дует ветер, то северный берег должен быть открыт, и наоборот — если с северного, то южный берег будет открыт. Лечу на остров Лаврентия.

Чувствую — кто-то стоит сзади меня. Оборачиваюсь: Маттерн разглядывает мои приборы и, видать, напуган тем, что приборов для освещения нет. В панике он бежит в кормовое отделение, показывает бортмеханику на мои приборы, закрывает глаза — вслепую, мол, — как же мы будем садиться? Механик над ним подшучивает, объясняет пальцами и печальной миной — дело плохо, придется загибаться. Маттерн привязывается ремнем и предлагает бортмеханику то же самое сделать. Механик объясняет, что ему как ответственному человеку неудобно привязываться. Летим. Нашел я одну полоску, но водички не видно. Сел — и все прекрасно. Зарулили к берегу. Остров совершенно пустынный. Населения не видно. Якоря зарыли в землю, развели костер. Это было ночью. Сварили обед. Маттерн вообще здоровый парень, но не ест. Я ему дал шоколаду. Он съел. Потом вижу — человек грустит. Отдал ему свой спальный мешок и сказал — ложись и спи. Он лег. Мы тоже легли… А у меня мысль сверлит — сколько бензина осталось? По времени мы летим много, а бензина осталось мало. Долетим ли? С рассветом бегу к бензиновому баку и убеждаюсь, что бензина осталось ровным счетом на 1 час 10 минут полета. Начинаем проверять расстояние, которое нам надо пролететь, — выходит, полет на 1 час 15 минут. На 5 минут полета нехватает бензина. Это при условии, если не будет встречного ветра и если пойдем строго по прямой.

Надо лететь — другого выхода нет. Завели мотор, все погрузили, пригласили Маттерна сесть и полетели.

Туман. Летим, скучаем. Проходит час. Берега не видно. Я вынул часы, они у меня болтались на ремешке. Высчитываю минуты. Проходит 1 час 5 минут — берега не видно. Проходит 1 час 7 минут, 1 час 8 минут, смотрю — вроде какая-то полоска проскользнула, и опять туман. Проходит 1 час 9 минут, и выскакивает берег. Делаю крутой поворот вправо. Туман проходит, и открывается город Ном в 3–4 километрах от нас. В это время мотор фыркнул, остановился, и мы садимся. Посадка была удачная. Высадили Маттерна на берег.

Маттерн упал на землю и начал хлопать руками по земле, восклицая: „Америка! Америка!.."

Обрадовался человек. Я это прекрасно понимаю. И со мной так бывало… Когда летишь, летишь и попадаешь на советский берег, то тоже хочется хлопать руками, что-то кричать и чорт его знает что делать.

На родине снег какой-то особенный, и воздух другой, и звезды по-иному светят…

Встали мы на якорь. Сразу мчится к нам один катер, другой. Но подошел правительственный катер и отогнал все остальные катера. Вид у нас был страшный: масляный китель, масляные брюки; все — в желтых ботинках, которые мы купили в Ногаеве. Там, кроме ботинок, ничего не было. Вылезли на берег, и сразу же раздался треск многочисленных фотоаппаратов. И засняли нас в таком ужасном виде, а у меня очки вовсе получились навыворот.

Сразу же на автомобилях доставили нас в гостиницу. Я получил поздравительную телеграмму от нашего представителя Наркоминдела т. Сквирского. Денег американских у нас не было. Конечно можно было дать телеграмму, чтобы нам выслали валюты, но, откровенно говоря, не хотелось просить валюты. Раз не прислали — значит не надо.

Прием нам американцы оказали самый радушный. Дело доходило до того, что каждый магазинщик зовет к себе в магазин и предлагает все, что нужно взять, бесплатно. Мы отказывались. Тогда лавочники предложили платить советскими деньгами. Но я отдал категорическое распоряжение экипажу, чтобы советские деньги не расходовать. На руки денег я выдал очень ограниченное количество и вовсе не для Америки.

Заявляю, что завтра улетаю. Меня отговаривают. Подождите, мол, погода плохая и т. д. Но я решил лететь во что бы то ни стало. Кроме того бортмеханик парень хороший, но любит крепко выпить. Все время приходится за ним поглядывать, чтобы не осрамиться.

Муниципалитет города устроил в честь нашего приезда банкет. Сидят все важные, в накрахмаленных воротничках. Я тоже китель подчистил. Преподнесли нам торжественный адрес, в котором выражают благодарность Советскому союзу за оказание помощи. Документ этот я оставил в Главсевморпути с просьбой переслать его в Нарноминдел. Говорят речи, пьют за наше здоровье. Я тоже выступил с ответной речью.

В чужой стране все время надо ухо держать востро. Не так вилку возьмешь, не так повернешься — они осмеют тебя, а это значит — и нашу страну. Вижу, бортмеханик наш тянет рюмку за рюмкой и разглагольствует вовсю. Я в него впился глазами, а он не обращает внимания, отворачивается. Но тут ребята наши, которые сидели возле, придвинулись поближе к нему и этак легонько стиснули, так что рука бортмеханика до рюмки не дотягивалась.

Летим домой

В Номе нас встретили хорошо. Цветы дарили, апельсины. Цветы конечно искусственные, потому что там цветы не растут. Апельсины и бананы были кстати. Мы их с удовольствием ели. Все стремились нам что-либо подарить.

Вот приходит один рабочий, плохонько одет, видно сразу, что это рабочий, и говорит: „Я не могу ничего вам подарить, я принес вам пачку спичек". Мы его поблагодарили и угостили русской папиросой. Он был очень доволен.

На следующее утро в назначенное время, часов в 9, собираемся и готовимся к полету. Нас провожает масса людей. В это время летит одна машина, за ней летит вторая. И вот летит Маттерн в своей машине и становится рядом с нашей. Американцы с бережка машут платочками и руками. Я тоже помахал, потом дал газу и взлетел. Нас провожал Маттерн. Затем он помахал рукой и полетел в одну сторону, а мы в другую.

Влетели мы в туман, и дальше все время был туман. Вижу — скалистый берег. Лететь не решаюсь. Круто поворачиваю обратно. Заметил плоский берег и большое озеро. Делаю разворот, сажусь. Озеро оказалось мелкое. Мы сели на мель. Начался туман — густой, неприятный. О полете в этот день думать не приходилось. Решили переночевать в самолете, потому что выходить на берег нельзя — вода кругом. Продуктов у нас небольшое количество. Сколько придется сидеть — неизвестно. От нечего делать вынули мы патефон, который подарили нам американцы, завели пластинку нашего производства „Интернационал", и нам казалось, что мы уже не в Америке. Поиграли, легли спать. Утро вечера мудренее.

На утро туман несколько рассеялся. Озеро оказалось в 3–4 километра шириной. Сидим мы не на середине озера, ближе к берегу. До берега полкилометра. Начинаем мерить озеро. Вода ниже чем по колено. Причем все озеро такой глубины. Мы потом поняли, что очевидно это озеро образуется только летом. Вода благодаря таянию горных снегов стекает в ложбину и образует озеро. Прекратится таяние снега, значит и воды не будет. Потом, правда, у самого берега, нашли глубокое место. Когда начали его обследовать, обнаружили, что оно вырыто искусственно, очевидно здесь работала золотопромышленная драга. Длиной это место метров в 50. Озеро названия не имеет. Мы его назвали как-то, не помню точно, но погано назвали.

Таким образом при обследовании мы обнаружили, что это глубокое место метров в 50 длиной и шириной метров в 10 находится непосредственно у берега. Наша задача как раз и состояла в том, чтобы подойти к берегу. Наш расчет был таков: выйти на эту глубокую полосу и там взлететь при наличии ветра, особенно, если он будет дуть вдоль берега. Утопающий, как говорится, хватается за соломинку. Мы думали, что эти 50 метров нас спасут при наличии сильного свежего ветра.

В это время было уже довольно холодно. Мы все в меховых одеждах. Разгрузили машину до максимального предела, чтобы легче было пойти. Завели моторы. Ползем. Грунт довольно мягкий. Подползаем на глубокое место, чуть не доходим до берега. Но благодаря ветру машина опять начинает дрейфовать и опять садимся на мель.

Кричу: давайте все сюда, чтобы взять конец. Чернявский раздевается, а вода холодная, как лед. В это время механик говорит о том, что в лодке водица. Я даю распоряжение заводить мотор. Пока он возится с мотором, я бросаю взгляд под боковой сек и вижу, что воды уже много и она подступает под бензиновые баки. Очевидно лодку толкнуло на острый камень, лодка была ветхая, и получилась пробоина. Тащим на берег и видим, как вода прибывает все больше и больше. Тащить тяжело, но тащить надо, иначе можно потерять самолет.

Притащили. Начинаем искать пробоину, чтобы как-нибудь ее залепить. Механик лезет в лодку. Воды так много, что не достать дна лодки. Стали откачивать воду гидропультом и ведрами. Сколько мы ни откачивали, воды остается столько же. Ведер 500 откачали, а воды все столько же. Шубы сняли. Жарко. Все качаем и не успеваем откачивать. Мы уже решили, что самолет затонет… Во что бы то ни стало надо вытащить на берег. Тащим, но мало успеха. Начинаем опять откачивать воду. Механик пытается как-нибудь лодку заделать. Воды все же стало меньше. Откачиваем воду, самолет мало-помалу облегчается. Опять стараемся вытащить его на берег.

Вокруг самолета мы положили лес — вроде стропил. Рычагом приподнимаем и постепенно подтаскиваем самолет на берег. Только на третий день мы приступили к этому. Первые дни мы угробили на откачку воды. Подтащили самолет немножко к берегу. Много еще надо тащить — берег крутой. Тащить тяжело. На каждого из нас приходится тонна с лишним.

На следующий день решили сделать коловорот. Врываем столб, на него наматываем веревку, берем за хвост самолет, привязываем и тянем, чтобы подтащить его на берег. Но так как один коловорот не удержит — гнется, мы поставили еще столбы и подтянули веревки. Это дало самолету возможность держаться. Яму рыть нужно было поглубже, но лопат не было. Мы рыли руками и веслами. Глубокую яму выкопали, чтобы коловорот сидел поглубже. Тащим. Только самолет начнет двигаться — лопается канат. Так ничего и не вышло. Опять подводим веревку под хвост, нажимаем и тащим на берег.

В общем с неимоверными усилиями подтащили самолет настолько, что уровень воды в озере по отношению к лодке стал ниже.

Нащупали пробоину. Большая пробоина. Чем забивать? Ветоши нет. Я снял с себя белье, кто-то другой тоже. Затыкаем отверстия. Нашли доски на берегу. Отрезали такой формы доску, которая бы вошла и закрыла отверстие. Бельем заткнули, дощечкой покрыли. Следим — будет вода показываться или нет? Вода опять просачивается. Не держит белье.

У нас были капковые жилеты. Я предложил распороть жилеты и вынуть оттуда непромокаемую вату. Для большей надежности смешали вату с маслом и этим месивом заткнули дыру. В общем — ничего. Вода не появляется. Теперь дело только за погодой. Мы ждали сильного ветра. Нам нужен был ураган, который оттолкнул бы нас от берега метров на 50, чтобы могли мы взлететь. В первый день мы надеялись, что будет прилив и вода повысится. Но вскоре убедились, что с морем сообщения никакого нет и на прилив надеяться не приходится. Мы забивали ежедневно колышки на границе воды и через несколько часов всматривались — прибыла ли вода или нет. Вода не прибывала, а убывала. Снег в горах не тает, и воды в озере становится все меньше. Значит нам придется долго здесь проторчать.

Еще нас беспокоило то, что нас могут начать разыскивать. Думаем, вот будет номер, если американцы поедут нас разыскивать. Нам не хотелось, чтобы американцы нас разыскивали.

С продуктами дело было скверно. У нас была мелкокалиберная винтовка, наган, и мы охотились на уток. Подстрелишь утку, на вертеле погреешь над огнем и ешь. Утка совершенно сырая. Противно, но мы успокаивали себя тем, что зато много витаминов и мы не заболеем цынгой.

Там было много оленей. Ходят они целыми табунами. Накануне нашего вылета приходит олень-одиночка. Стоит на противоположном берегу против самолета и скучает. Стоит час — другой. Ребята ходят около меня и поговаривают, что хорошо бы переменить питание. Но я твердо держусь той точки, что никаких американских продуктов нам не надо. А народ мой все поговаривает об олене. Стало мне жалко экипаж, и я разрешил убить оленя. Чернявский и Левченко из наганов убили оленя. Счастливые приезжают на клипперботе со своей добычей. Сварили суп и начали обедать. Суп был несоленый, но нам он казался чудесным.

Меня все время мучила одна мысль — когда же наконец будет такой ветер, чтобы мы могли взлететь. И вот, после того как мы поужинали, я слышу ночью — гудит сильный ветер. Я спал тогда в самолете. Вскакиваю часа в два ночи. Ночь довольно светлая. Бужу экипаж: „Вставайте!" Даю распоряжение максимально разгрузить самолет, освободить его от всех вещей и инструментов.

Объясняю, как мы будем взлетать. Они будут держать самолет, я в это время даю полный газ, а они держат самолет до тех пор, пока я не махну рукой. Они остаются на берегу, а я в случае удобного взлета буду искать подходящее по глубине озеро. Товарищи будут следить за направлением самолета и пойдут со всеми вещами и багажом в то место, где я спущусь. Перед этим прощаюсь со всеми, потому что не знаю — сойдет ли все благополучно. Здесь ставка ва-банк: или взлечу, или же не успею вырвать машину на редан, зацеплю за грунт, и машина потеряет скорость. А может быть взлечу, но не успею набрать достаточной скорости — значит врежусь в гору.

Взлетаю я с механиком. Попрощались с товарищами. Махнул рукой. Машина дрогнула. Вижу — впереди растет гора, и уже кончается озеро. Рванул еще, и машина ласточкой взлетела кверху. Правда, за ушами стало мокро. Один раз со мной в жизни это случилось. Момент был опасный. Делаю крутой разворот, набираю высоту. Вижу — опять озеро. Захожу на посадку — снова вижу предательское мелкое место. Снова набираю высоту. Озер под нами много, и все они мелкие. В море волна. Садиться не решаюсь. Поэтому решил сесть против места нашей стоянки, где остановился экипаж, но только в море. Спускаюсь ниже, вижу — опять волна. Стараюсь угодить на гребешок волны, потому что иначе самолет может разбиться. В лучшем случае он придет в негодность. Чувствую один сильный удар, второй удар, а дальше все прекрасно — машина сидит. Мы стоим на якорях. Кричу на берег: „Скорее перетаскивайте вещи!" Спрашиваю у механика, есть ли в лодке вода. Оказывается, немножко показалась. Если вода будет набираться, то может наступить такой момент, когда выбьет закладку и мы снова окажемся в таком же положении, как в той лагуне. Но там мы имели хоть возможность подойти к берегу, а здесь нам угрожает опасность, что самолет разобьет волной.

Очень тяжело давать команду с самолета на клиппербот. Шум волн заглушает голос. Но товарищи поняли, что нужно перебрасывать вещи. Волны очень сильные. Тем не менее удается погрузить часть вещей. Садятся Моторин и Левченко, а Чернявский остается на берегу с остатками вещей. Я смотрю за моторами, чтобы они не остановились, а механик откачивает воду. Вода прибывает не сильно, и мы успеваем откачивать. Клиппербот подходит к самолету, и здесь наступает очень тяжелый момент погрузки. Волна то приподнимет самолет кверху, то опустит вниз, то в такое же положение попадает клиппербот. Форменная пляска! С большим трудом перебросили вещи из клиппербота на самолет. Работали мы до такой степени, что если бы кто-нибудь из нас упал, то рассчитывать на его дальнейшую работу было бы напрасно. Кое-как погрузили вещи. Дал газ. Выбрали направление соответственно ветру, чтобы меньше было ударов. Летим. Машина пошла тяжело.

Через два часа мы были на советском берегу в селении Уэллен.

Вытащили самолет и так залепили пробитое место, что его уже никогда в жизни не пробить.

Последующий полет наш был на мыс Северный. На острове Врангеля была зимовка. Начальник зимовки — Минеев. Мы решили лететь туда. Был туман, и он закрывал место, где находилась зимовка. Там была большая лагуна, и мы сели. Думали, что туман рассеется. Через несколько часов летим дальше. Смотрю, яранги стоят. Сели. Разговорились. Спрашиваем:

— Как живете?

— Живем. Все здоровы. Умерла одна женщина, а так все благополучно.

— Ну, а как Минеев? Жив?

— Жив. Немного поболел, но сейчас ничего.

Они нам были страшно рады. Надо сказать, что они были совершенно оторваны от жизни. У них даже не было радиосвязи.

Потом летали в Берингово море, на мыс Северный и в Ванкарем. Ходили на разведки льдов и собирали материал для ученых. Постоянная наша база была на мысе Северном. Самолет мой — «СССР-Н8», мотор — «М-17». Этот мотор уже отработал свой срок.

Настало время возвращаться обратно. Начались сильные заморозки. Возвращались по побережью. Одно было плохо, что горючее по пути полета не было заброшено, особенно на участке до Лены. На расстоянии до двух тысяч километров — никакого горючего. Во время полета были сильные ветры. Местами туман стоял столбом.

Вылетел я числа 26 августа с мыса Северного, а 27-го был уже в устье Лены. Этот участок очень большой, горючего мало, и летел я, чтобы сократить расстояние, через тундру. Шел не морем, а прямо по тундре. По теоретическим рассуждениям, там должны попадаться озера, но населения там никакого нет. Ни души. Летишь и видишь только туман приподнятый и много оленей. Бежит целое стадо впереди. Интересно, что бегут они по курсу самолета. Их видишь прямо перед собой. В общем места такие, что в случае вынужденной посадки оттуда не выберешься. Кругом болота. Населенных мест нет совершенно. Этот участок мне пришлось лететь довольно долго — одиннадцать часов. Все время ветер. Перелет был довольно тяжелый. Кроме того при перелете этого участка, начиная от Уэллена, второго пилота у меня не было — Чернявский остался зимовать. Я сильно устал. Чувствую, что все тело сводит судорогами. Погода плохая. Когда прилетел, опустился на козырек и двигаться уже не мог совершенно.

Оказалось, что бензину опять нет. Пароходы еще не пришли. В ожидании бензина я просидел до 10 сентября. Восьмого числа пришли пароходы „Володарский", „Сталин" и несколько позже „Пятилетка". Заправили самолеты. Вечером девятого наступила хорошая погода, и мы увидели первое северное сияние. Это очень красивое зрелище.

Лавров — начальник экспедиции просил меня взять на самолет журналиста Макса Зингера и зам. председателя Комитета Севера т. Скачко. Приготовились к полету. Десятого числа просыпаемся — валит снег. Ожидать погоды — значит можно замерзнуть. Самолет пропадет совсем. Что делать? Решили, несмотря на пургу, лететь. Заправили самолет и двинулись в путь. Через час прошли остров Столб. Так долетели до Иркутска. Машина была в порядке, экипаж в полном здравии.

В Иркутске я зашел в редакцию узнать новости. Редактор спрашивает: „Ваша фамилия Леваневский?" Я говорю: „да". Он мне говорит: „Только что получена телеграмма, что летчик Леваневский разбился". Я понял, что это мой брат. Он летел с Филипповичем из Варшавы на авиэтке и в районе Чебоксар попал в облачность. Мне было очень жаль брата. Мы в детстве дружили. В 1917 году вместе принимали участие в Октябрьской революции. Я мечтал с ним встретиться. Мне кажется, если бы я с ним встретился, он остался бы у нас.

На север, за Челюскинцами!

Потом я получил отпуск и поехал в Москву. Центральный совет Осоавиахима начал просить меня совершить агитполет в Донбасс. Пришлось согласиться. Полетел вместе с журналистом 3ингером. Мы летели и делали доклады о Севере. Потом я почувствовал себя таким усталым, что в один прекрасный момент взял и полетел домой. Самолет оставил в Полтаве, а Зингер уехал поездом. Это было в ноябре месяце. Общее протяжение этого агитполета — примерно 37 тысяч с лишним километров.

Живу в Полтаве. Отдыхаю. Читаю газеты, слушаю радио. Скучаю. Без дела мне всегда бывает скучно. 13 февраля я узнал по радио, что „Челюскин" раздавлен льдами. Телеграфирую в Москву, что готов лететь на помощь челюскинцам. Жена, узнав об этом, плачет, и ребята (у меня девочка и мальчик) тоже подняли рев. Но ничего, я их успокоил. А на следующий день получаю телеграмму-молнию: „Немедленно выезжайте в Москву". Через два часа — вторую телеграмму: „Немедленно выезжайте в Москву". Одна телеграмма была от Главного управления Северного морского пути, другая — от Ушакова. Приезжаю в Москву, а мне говорят, что завтра надо выехать за границу по такому и такому-то делу. Меня это поразило. Я полагал лететь на самолете «Р-5» из Москвы прямо на Север. Но правительство решило: Ушакова, Слепнева и меня послать в Америку, чтобы со стороны Аляски скорее попасть на Север.

Мы вылетели в Берлин, а оттуда в Лондон.

От Берлина у меня осталось впечатление, что там все время маршируют. В Нью-Йорке мы пробыли 10 дней. Потом было получено распоряжение нашего правительства добраться до Ванкарема. Моя задача была доставить Ушакова в Ванкарем. Я начал готовить соответствующие карты и вообще подготовляться к полету. Мы полетели в Фербенкс. Здесь мы приняли два самолета пассажирского типа, рассчитанные на 9 человек пассажиров. Максимальная их скорость 265 километров, а крейсерская — 200–210 километров в час. Опробовали машины и приготовились к полету.

25 марта была плохая погода, нельзя было лететь. 26 марта я вылетел из Фербенкса, имея на борту Ушакова. Перед тем как принять машины мы перекрасили американские надписи на наши. Написали «СССР», и кроме того Слепнев предложил, чтобы не спутать машины, на одной написать — М. С. (Маврикий Слепнев), а на другой — С. Л. (Сигизмунд Леваневский). Машины были окрашены в красный цвет, а надписи были сделаны черными буквами. Механиком у меня был американец — Кляйд Армстидт. Очень симпатичный и толковый парень. Нас провожало много народу. Завел мотор. Проверяю — работает хорошо. Сквозь толпу протискиваются рабочие, жмут крепко руки.

— Гуд-бай! Гуд-бай!

Даю полный газ. Машина бежит и взвивается в воздух. Бегут под самолетом крыши домов Фербенкса. Пара прощальных покачиваний крыльями — и Фербенкс остается позади. Набираю высоту, и вот уже под нами проносятся горы. Впереди тундра с рекой Юкон. Самолет как бы застывает в воздухе. Стремительный его полет затихает. Скорость — 125 миль, высота 4 000 футов. Через два с лишним часа показывается гряда гор, закрытая облаками. На берегу р. Юкон индейское селение Нулато. Сажусь. Справляюсь на радиостанции о данных последней сводки погоды в Номе. Ответ: погода плохая; перевал закрыт облаками; по другую сторону горного хребта — низкая облачность, местами туман, снегопад.

Откладываем полет на 28-е и опять ждем сводки до 11 часов дня. Сводки нет. Все еще не работает радиостанция. Вглядываемся в небо — небольшая облачность. Видимость хорошая. Перевал открыт. Форма облаков говорит как будто за благоприятную погоду в пути. Решили лететь. Заводим моторы, взлетаем. Кружимся — набираем высоту. Стрелка высоты доходит до 4500 футов. Курс — вест. Даешь Ном! Опять под самолетом бегут горы, а через час открывается море, покрытое льдом, кое-где виднеются разводья.

На расстоянии 50 миль от Нома начала прижимать облачность. Видимость стала плохая. Падает слабый снег. Высота полета 50–60 метров. Быстро бежит берег. Снег слепит глаза, ничего не видно. Ориентируюсь по черным пятнам — телеграфным столбам. Скоро должен быть Ном. А вот и он! Около берега на льду — посадочное поле. На берегу встречает население города. Узнаю прошлогодних знакомых. Меня пригласили в авиационный клуб. Провели членом своего клуба и дали какой-то значок.

На следующий день решили лететь дальше. Производим закупку продовольствия, теплого обмундирования, авиомасла и прочего снаряжения. К 10 часам ждем сводку погоды по пути нашего перелета включительно до мыса Ванкарем. Наконец приносят сводку. Она говорит о хорошей погоде. До Уэллена ясно, в Ванкареме 500 метров высота. Запускаем мотор, опять „гуд-бай", полный газ — и в воздух! Курс на Уэллен. Ярко сияет солнце. Исключительно хорошая видимость. Через несколько минут полета показываются острова Диомида (граница СССР и США), а за ними сразу мыс Дежнев. Пролетаю самое крайнее селение северо-восточной границы Советского союза, районный центр Чукотки — Уэллен. Спускаюсь до 150 метров. Сигналов на аэродроме никаких не выложено. Продолжаю полет дальше. Через 15 минут полета начинается облачность. Набираю высоту до 1 500 метров. Иду строго по курсу. Под самолетом плывут облака. Чем дальше, тем облака все больше подпирают самолет. Подхожу вплотную к большой облачной стене. Облака на облаках. Громадина из облаков. И еще и еще облака, примерно до 1 500 метров. Чтобы перепрыгнуть их, нужно набрать высоту 3 000 метров. Влезаю в эти облака. Сразу все заволокло. Сбавляю газ. Высотомер показывает 530 метров. Завеса падает. Показываются льды. Проверяю направление ветра по сносу самолета, делаю поправку компасного курса. Через 20–25 минут должен показаться мыс Онман, но в это время поднимается пурга. Высота падает. Самолет прижимает. Вижу берег, очерченный черными полосами. Иду вдоль берега. Самолет прижало до 20 метров. Подсчитываю расстояние до Ванкарема.

Держусь берега. Вдруг вскакивает перед носом самолета крутая скала мыса Онман. Бросаю самолет вверх и вправо. Сразу всякая видимость пропадает. Самолет окутали облака. Снег мокрыми хлопьями падает на самолет. В кабинке темно, как ночью. Решаю пробиться вверх через облака.

Сильные толчки. Самолет бросает. Стрелка высотомера показывает около 1500 метров. Стекла покрыты ледяной коркой. Я чувствую, что самолет становится тяжелым. Получаю записку от т. Ушакова: „Самолет покрывается льдом и очень быстро". Бросаю взгляд вправо, замечаю, что отверстие для вентиляции покрылось льдом. Возвращаю записку Ушакову — отвечать некогда. Оледенение чувствую и по управлению самолетом. Набрал высоту полторы-две тысячи метров. Самолет становится еще тяжелее, и высоту набирать уже труднее. Стрелка высотомера лениво поднимается вверх. Трудно мотору осилить такую тяжесть.

Сквозь пелену перескакивает ореол от солнца. Солнца не видно. Вдруг мотор дает несколько выстрелов и работу прекращает. Самолет задрожал, затрясся. Во избежание потери скорости перевожу на планирование. Соображаю — очевидно оледенение карбюратора.

Очищаю. Мотор заревел опять, но стрелка чувствительного альтиметра вверх уже не идет, только покачивается. Мотор начинает опять стрелять в карбюратор. Мелькает мысль — „не загорелся бы". Бросаю взгляд на бензиновый манометр — стрелка упала. Самолет опять идет на снижение. Стараюсь вывести самолет на курс норд, чтобы отойти от берега и гор. Дается это трудно, так как замечаю, что из-за оледенения самолета снаружи приемник — показатель поворота — в работе отказал. Не работает и показатель скорости. Все приборы работают вяло.

Самолет дрожит. Опять наступает темнота. Чувствую большую скорость. Самолет перешел в штопор. Единственный прибор, который давал ориентировку в отношении полета в тумане, отказался работать. Слышу, самолет гудит. Он страшно отяжелел. Продолжаю нащупывать курс, а сам смотрю за стрелкой альтиметра, которая беспрестанно падает вниз. Смотрю и жду: выйду из горной полосы или нет?

Тысяча пятьсот метров. Тысяча триста. Пятьсот. Двести пятьдесят. Двести метров. Опять бросаю взгляд по сторонам. Через небольшие, оставшиеся чистыми ото льда куски стекла вижу крылья, покрытые льдом. Самолет похож на ледяную глыбу. Опасаюсь оледенения рулей. Покачиваю слегка рулями. Бортмеханик начал было суетливо привязываться, а потом бросил: дескать, все равно крышка…

Стрелка быстро бежит вниз. Высота небольшая. Подо мной блеснули торосы. Машина настолько отяжелела, что трудно становится управлять. Она все время продолжает леденеть. Впереди почти ничего не видно. С левой стороны на стекле виден маленький глазок. Очевидно ударяла теплая струя воздуха и не давала обледенеть этому месту. Опять мелькнули торосы, и опять ничего не видно. Левой рукой я разбиваю стекло. Врывается сильная струя воздуха. Вижу, как торосы двигаются прямо на меня. Вытягиваю самолет на себя, и вдруг — толчок. Треск. Понимаю — правой лыжи нет.

Вижу внизу полосу от торосов и черный берег. Рассчитываю на эту полосу. Чувствую: машина проваливается совершенно. Успеваю накрутить до отказа стабилизатор. Выключаю контакт. Крепко держу штурвал. Слышу хрипящий звук самолета. Соображаю: это от встречи фюзеляжа со льдом. Самолет бежит. В глазах потемнело.

Очнулся только тогда, когда увидел, что Ушаков тормошит меня за плечо и спрашивает: „ты жив, жив?" Оказалось — жив. Вытащил меня из кабины. Вижу, капает по тужурке кровь. Дотронулся до лица — рука в крови. Ушаков достал бутылку с йодом и прямо из бутылки вылил йод на рассеченное место. Затем разорвал кальсоны и забинтовал мне голову.

Шрам, правда, остался до сих пор, но в общем зажило. Рана скоро зажила, потому что на Севере нет микробов.

Ночь мы провели в яранге. У меня поднялась температура. Я провел тяжелую бредовую ночь в этой яранге, где страшная жара и удушливый запах от моржовых костей. Дышать совершенно нечем. Эту ночь я буду помнить очень долго.

На следующий день мы поехали на собаках в Ванкарем. Машина осталась на снегу. Ушаков занялся мобилизацией всех средств для спасения челюскинцев. Я посмотрел на себя в зеркало и испугался. По левой стороне узнаю себя, а по правой нет: она двойная и совершенно черная. Улыбнулся, а в зеркале отразилась какая-то гримаса. Скучно стало. Мне очень хотелось работать, а самолетов не было. Тем не менее даю телеграмму в Москву: „Чувствую себя работоспособным и готов снова к работе".

К этому времени прибыли все наши самолеты. Выдалась исключительно удачная ясная погода, и в 4 дня всех челюскинцев перевезли со льдины.

На следующий день после прибытия в Ванкарем поехал я к своему самолету. Его вытащили на берег. Я разобрал его и проверил повреждения. Должен сказать, что больших повреждений не было. Удар вообще был удачным. Если бы я не успел дернуть самолет в последнюю минуту, то он ударился бы гораздо сильнее — от нас осталась бы каша. Самолет был не из особенно хороших. Мотор, правда, был новый.

Таким образом в 4 дня сняли всех челюскинцев. Так это быстро произошло, что даже незаметным показалось для нас. Все люди на берегу. Счастливые и довольные. Сейчас же был поставлен вопрос о дальнейшей переброске людей на материк. Пришлось перебрасывать преимущественно собаками, потому что погода ухудшилась и возможность полетов снова отпала. У меня никакой машины к тому же не было. Доставили меня в Уэллен, потом в бухту Провидения.

Лаврентий там?

Я находился в Уэллене в ожидании прибытия Слепнева, который должен был дать мне свою машину для полета на остров Врангеля. Там необходимо было выяснить состояние зимовщиков, дать им радиста. Я сидел на радиостанции и все время прислушивался, когда же будет телеграмма. Сижу в комнате рядом с радиорубкой. Вдруг радист сообщает о плохом состоянии здоровья заместителя начальника экспедиции „Челюскина" т. Боброва. Одновременно вбегает взволнованный доктор — хирург т. Леонтьев и требует немедленной переправы его в бухту Лаврентия к больному Боброву, нуждающемуся в срочной операции. Переезд нартами на собаках займет не меньше 16 часов. А доктор только что получил диагноз консилиума врачей больницы бухты Лаврентия: у больного обострение хронического апендицита, появились признаки перитонита. Словом, необходимо немедленно хирургическое вмешательство, иначе на выздоровление нет надежды.

В Уэллене был самолет «У-2» с частично неисправным мотором. Мотор работал с серьезными срывами. Волнение доктора мне показывает, что лететь необходимо. Я предлагаю свои услуги, предварительно предупредив, что ветерок свежий, в воздухе потреплет основательно, вообще могут быть неприятные осложнения при том состоянии материальной части, которой мы располагаем в данную минуту. Тов. Леонтьев согласен на полет, лишь бы лететь и скорее добраться до больного.

Идем к самолету. Мотор работает действительно паршиво: малые обороты, кашляет… Принесли сводку погоды: ветер 12 метров в секунду у земли и 20 — в воздухе. С помощью такого ветра надеюсь оторваться от земли.

Сборы наши быстры, но под руками нет подходящей географической карты. Доктор успокаивает: он эти места прекрасно знает и все, что нужно, в пути покажет.

Даю газ. Машина примерзла и — ни с места. Вот я ее качаю, качаю, чтобы как-нибудь ее раскачать, чтобы она оторвалась от снега. Наконец раскачал. Самолет нехотя пошел с места. Набираю скорость. Вот уже отделился от земли. Пятнадцать минут мы кружились, пока мне удалось набрать 500 метров высоты. А за это время на исправном самолете можно было бы набрать 2500 метров.

Набрал высоту. Думаю — сдаст мотор или не сдаст? Взял курс на бухту Лаврентия. Царапаю высоту. Показываются горы, бухта. Тов. Леонтьев что-то кричит мне и показывает пальцем вниз.

— В чем дело?

— Лаврентий, — слышу в ответ.

Ну, думаю, простак мой штурман. По времени — никак не подходит Лаврентий. Мы часу не ехали… Следующая бухта. Домики. Оборачиваюсь. Доктор любуется видом Чукотки. Я спрашиваю:

— Это Лаврентий? Он отвечает:

— Нет, мы его давно пролетели.

Я с сердцем поворачиваю обратно. Мотор дает перебои, тут каждая минута дорога, а он любуется… Полетели обратно, подходим опять к бухте, уже навстречу ветру. Самолет еле-еле летит. Спрашиваю у доктора — где дорога? Он указывает — вон там. Смотрю, километров за 30 от берега какое-то черное пятно, подхожу ближе, вижу, что это оголившаяся от снега скала. Домов не вижу. Спрашиваю:

— Где же дома?

— А вы разве не видите?

Мотор барахлит. У меня тревога. Я спрашиваю — где больница, где дома? Доктор молчит. Я замечаю, что он прикидывается, будто не слышит из-за шума мотора. Я сбавляю газ и спрашиваю громче: где бухта Лаврентия? Доктор виновато отвечает: „Я не знаю". А самолет все теряет быстроту. Летим в лощину между горами. Даю опять газ, поворачиваю к берегу, стараюсь перелезть через вершины; но — увы! — мотор сильно кашляет, температура резко прыгает вверх. Опасаюсь, что сгорит мотор, планирую, выбирая между гор более пологий склон. Сажусь. Мотор работает на малом газу. Выскакиваю, осматриваюсь. Вылезает и доктор. В кухлянке, в шапке, в дымчатых очках. Протирает очки и говорит, что он плохо видит. Извиняется. Я присматриваюсь к нему и с удивлением замечаю, что у него оптические очки.

— Доктор, да ведь вы же слепой!

— Да, я плохо вижу.

— Какой же вы штурман?

— А где мы находимся? — спрашивает он. Отвечаю сердито:

— Между гор, далеко от берега.

Мотор не глушу. Из-за горы выскакивает собачья упряжка. Это каюр, завидев, что самолет пошел на снижение, погнал собак. Останавливается. Встречаются с доктором и начинают „разговаривать".

Доктор. Лаврентий там? — жест на юг.

Чукча (все время улыбаясь). Ы-ы-ы (да).

Доктор. Лаврентий там? — жест на север.

Чукча. Ы-ы-ы.

Доктор (свирепея). Лаврентий там?

Взмахи рук на запад и на восток. Чукча еще шире улыбается, кивает головой и опять: ы-ы-ы!

С сердцем срывает доктор с рук рукавицы, ругается, бросает рукавицы об снег, хватается почему-то за шапку, шарит руками по кухлянке и пальцем начинает вычерчивать карту Чукотки на снегу.

Чукче это нравится: они вообще любят ваяние, рисунки. Присев на корточки, чукча улыбается и одобрительно восклицает: „Какуме!"

Я говорю доктору: кончайте урок географии, давайте лучше запускать мотор. Подошли к самолету. Я ему объясняю: „Вы, доктор, больше не штурман, а моторист. Ваша обязанность состоит в том, что вы беретесь за винт, поворачиваете его, ставите на компрессию, говорите „контакт". Я отвечаю — есть контакт, включаю магнето, и мотор начинает работать. При этом будьте осторожны, потому что вас может задеть и ударить". Сажусь в кабину, думаю, что все будет в порядке. Доктор подходит к винту, берет за кончик лопасти, смотрит мне в глаза, кричит „контакт" и дает ходу. Он бежит так, как будто я его сейчас догоню. Винт конечно и не думает работать. Так он проделывает несколько раз. Не провернув он кричит „контакт", затем отбегает в сторону, спотыкается о лыжу, падает и ползком-ползком, оглядываясь на винт, не догонит ли — улепетывает. Видя безуспешность этого дела, я поворачиваю винт сам. Прыгаю в кабину, командую сам себе: „контакт", „есть контакт" и… все равно мотор не работает. Оказывается, мотор настолько застыл, что его нельзя пустить без заливки. Спрашиваю у доктора, есть ли у него какая-нибудь посудина: банка, склянка. У него ничего нет. Есть картонная коробка от зубного порошка. Беру коробку, высыпаю порошок на снег, наливаю туда бензина, заливаю мотор, поворачиваю.

Мотор начинает работать, потом останавливается опять. Если дать ему больше остыть, то больше его не заведешь.

Наконец в четвертый раз мотор заработал и уже не остановился. Посадил доктора, даю газ, машина как будто отрывается, и в это время мотор снова трр… трр… и остановился. Три раза запускал мотор, три раза он останавливался. Наконец заработал. Смотрю — горы под нами. Значит летим. Забираю высоту. Приходится действовать быстро: на нас растет встречная гора. Лавируем между гор. Высоту набираем по лощинам. Наконец горы опять под нами.

Через 45 минут вижу бухту Лаврентия, дома и больницу. Иду на них. Слышу сзади голос доктора. Оборачиваюсь. Опять жест вниз — Лаврентий!

— Ладно… Вижу — ищу место посадки. Вот впереди чернеет что-то вроде буквы „Т" („Т" — условный знак места посадки для самолета).

Захожу над „Т". „Т" живое!.. Вижу — поднимаются головы. Делаю круг, даю знать, что вижу и понял. Восхищен сообразительностью и авиационной грамотностью челюскинцев. Захожу на посадку, смотрю — хвост моего посадочного „Т" зашевелился.

Вылезаем. Радостная встреча челюскинцев. Рассказывают:

— Идем, видим — летит самолет. Посадочного „Т" нет. Ну, сорганизовались и легли… Благодарю их, спрашиваю:

— А почему хвост у „Т" начал извиваться?

— А это у нас один старик испугался, что вы на него сядете, — хотел дать тягу, но мы не пустили…

Доктор, пошатываясь, побрел в больницу. Беднягу укачало. Вскоре он был в своей стихии, вспарывая больного. Операция прошла благополучно.

Меня приняли в партию

В Уэллене я сидел 10 суток. Все ждал, когда прилетит Слепнев, чтобы лететь на остров Врангеля. Почти все разъехались, остались только механики. Председатель чрезвычайной тройки по спасению челюскинцев т. Петров обратился ко мне с просьбой перегнать тяжелую машину в бухту Провидения. Откровенно говоря, на этой машине я никогда не летал и близко ее не видывал. Говорю ему: „Прикажите мне лететь". Он отвечает, что приказывать не хочет, но просит меня об этом по-товарищески. Положение такое, что машину на пароход грузить надо. Если машину оставить здесь, то и механику придется остаться. А механику оставаться не хотелось. Решили перегнать. Завели мотор, взлетели. Через несколько часов были в бухте Провидения. Погрузились и сели на пароход „Смоленск". Там были челюскинцы. Встреча была исключительно теплая.

И вот поехали в Москву… В Петропавловске, во Владивостоке — на всех станциях встречают, хлопают в ладоши и кричат „ура". Во Владивостоке все пароходы, в том числе и иностранные, расцвечены флагами и гудят без конца. Едем на автомобиле. Тьма народу. Сопки, крыши почернели от народа. Бросают цветы. Все машут руками, приветливо улыбаются. Праздник. Так до самой Москвы.

Не доезжая Новосибирска (забыл название станции), я пришел в „штаб" к т. Семенову, где собрались все коммунисты, и подал заявление о вступлении в партию. Семенов так растрогался, что слезу пустил. Да и я сам в это время испытывал нечто подобное. Конечно, не плакал, но в груди как-то стало тесно. Очевидно, нервы. Я постарался скорее уйти. За мной подал заявление о вступлении в партию Ляпидевский и другие товарищи.

На следующий день созвали бюро ячейки и меня рекомендовали в члены партии.

Мы приехали на Красную площадь и стали в шеренгу. Играет оркестр. И вот идет группа людей. Среди них много знакомых. Они меня первый раз в жизни видят, а я видел их в жилище чукчи и в доме зимовщика на дальнем Севере, и в Донбассе, и в Севастополе, и в Полтаве, и в радиорубке на Уэллене. Я давно знал их лица. Я прекрасно знаю их имена. Вот они-то меня видят впервые а я-то их знаю давно. Впереди шел товарищ Сталин. Улыбаясь он со всеми здоровается и о чем-то разговаривает. Я отошел в сторону, чтоб не мешать. Но вдруг слышу — товарищ Сталин зовет: „Леваневский!"

Я поражен — откуда он знает меня!

— Чего вы прячетесь и скромничаете, — сказал Иосиф Виссарионович. Подошел ко мне и подал руку.

Маврикий Слепнев. Война, жизнь и полеты

В громах и грозах войны рождалось лето 1915 года. Бронированный кулак соединенных австро-германских войск прорвал русский фронт в районе Тарнова, и армия дрогнула. Началось отступление.

В это время 19-летний прапорщик Маврикий Слепнев вел маршевую роту из далекой Читы на галицийский фронт. Маврикий Слепнев был юн, зелен и слыл отчаянным патриотом. Теперь, когда прошло столько лет, я кажусь самому себе смешным, но тогда я казался себе грозным. На мне была форма, с детства волновавшая мое воображение, шашка, путавшаяся в ногах, а в кармане лежало удостоверение о том, что именно я, Маврикий Слепнев, являюсь начальником эшелона.

Эшелон двигался через всю Сибирь и Европейскую Россию на далекий Запад. Солдаты были по преимуществу пожилые люди, оставившие дома семьи и крестьянскую работу; они ехали на фронт с мрачным настроением, и очень часто при вечерних поверках я недосчитывался людей. Эшелон двигался на Запад. Мимо плыли сибирские леса, сибирские степи; на станциях толпы народа встречали и провожали наш эшелон; солдаты плясали на перронах с мрачными лицами или пели „Ермака", а кругом стояли бабы и плакали.

Но все эти настроения отчаяния, царившие вокруг, проходили как-то мимо меня, не затрагивали моего сознания. На мне были офицерские погоны, и я, крестьянский сын Маврикий Слепнев, был несказанно горд.

„Держись, сынок, рабочей и крестьянской власти"

Как-то случилось так, что с самого раннего детства меня потянуло к военному делу. Надо сказать, что наш Кингиссепский район в старое время всегда был местом, где развертывались крупные маневры войск Петербургского военного округа. Звон оружия, громыхание пушек, грохот военных обозов с детства стояли у меня в ушах. С детства я наблюдал громоподобные марши и походы царской гвардии, забравшись вместе со своими сверстниками на какую-нибудь придорожную ветлу.

Словом, будучи еще десятилетним мальчиком, я уже с упоением, поражавшим моих родителей, штудировал книжку „Учебник унтер-офицера", с особенной яростью изучая главу о разборе винтовки. Всем домашним я заявлял, что буду военным, чего бы мне это ни стоило. Отец мой смеялся.

— Молодо — зелено, — говорил он. — Мы с тобой, Маврик, мужики. Нашему брату попасть в офицеры — дело не шуточное.

Мать моя, женщина душевная и добрая, разделяла мои честолюбивые стремления.

— Будешь, Маврик, офицером, будешь, — говорила она, гладя меня по голове. — Вот только учись лучше.

Учиться меня отдали в торговую школу имени Петра Великого, полагая очевидно, что это отобьет у меня стремление стать военным. Но изучая русскую грамматику и коммерческое счетоводство, я бредил уставом полевой службы и тайком от своих учителей перечитывал в сотый раз „Учебник унтер-офицера".

Семья наша была небогатая. В деревне Ямсковичи, нынешнего Кингиссепского района, мы имели дом, восемь десятин земли и крестьянское хозяйство. У отца моего было шестеро ребят, и я был самым старшим из них. Младшие ребятишки донашивали мою обувь и учились по моим учебникам. Учились впрочем все. Отец мой тянулся изо всех сил, силясь каждому из нас дать хоть какое-нибудь образование. Денег, помнится, дома никогда не было. Мать вела самый строгий счет не только гривенникам, но и копейкам.

Школу я окончил успешно, но никакого желания быть конторщиком в чинной торговой фирме у меня не было. Моя самостоятельная трудовая жизнь началась с того, что по окончании школы я поступил на завод Сименс-Гальске и работал там по дуговым фонарям и семафорным повторителям. Но мечта быть военным не оставляла меня. Приходя домой с работы, я усаживался за военные учебники и погружался в чтение до глубокой ночи. Бывало, уже наступит раннее петербургское утро, уже пробудится жизнь в большом городе, а я все еще сижу над книгой, силясь постичь тайны стратегии Фридриха Великого.

Свою мечту я наконец попытался осуществить тем, что сдал экстерном экзамен за кадетский корпус, но от этого исполнение моей мечты не подвинулось ни на йоту: сдача экзаменов в качестве экстерна не давала права на офицерский чин, а давала только возможность поступить в военную школу. Тут началась война.

По стенам домов были расклеены широковещательные манифесты и объявления о мобилизации, начинавшиеся стереотипной фразой: „Божиею милостью, Мы, Николай Вторый…"

Буржуазия неистовствовала в патриотических манифестациях и склоняла колени перед Зимним дворцом. По улицам дефилировали усиленные наряды конной полиции и жандармерии.

Я поступил вольноопределяющимся в 148-й Каспийский полк. Там я пробыл недолго, всего две недели. Потом всех „вольноперов", как нас именовали кадровики-солдаты, отправили в Петергоф, в казармы Лейб-гренадерского полка, где была открыта школа прапорщиков.

Наконец-то сбылась моя заветная мечта получить специальное военное образование и стать офицером. Школу прапорщиков я окончил в числе лучших. По положению меня должны были направить в гвардию, но тут офицерское общество Волынского полка, где мне надо было служить, заявило протест против моего утверждения в качестве офицера гвардии. Препятствием послужило то неучтенное мною обстоятельство, что отец мой был всего-навсего крестьянин Трофим Слепнев, и на вопрос о недвижимом имуществе я должен был ответить, что „сведений об этом не имею" Из этого следовало, что замков, поместий и дворцов у меня не было и, по мнению офицерского общества лейб-гвардии Волынского полка мне, чумазому, не пристало быть гвардейским офицером. Вместо гвардии я оказался в Чите, откуда и повел на фронт маршевую роту.

И вот я и мои сибиряки — за границей, в Галиции. Завоеванный русскими войсками город Львов предстал перед нашими глазами. Мы увидели великолепные улицы, широкие площади, отличные магазины и с горечью думали, что нашим российским Калугам и Рязаням далеко до заграничных провинциальных городов.

Львов промелькнул, как сон. Нас там надолго не задержали, ибо истекающий кровью фронт требовал все новых и новых пополнений. Русские войска, руководимые бездарными военачальниками, лишенные необходимого боевого снаряжения, несли страшные потери. Недаром в ту пору сложилась песня, которую распевали все мы с немалым усердием:

„Горные вершины спят во тьме ночной,

Карпатские долины — могилы удальцов".

Мы выступили на фронт и оказались в районе Садовой Вишни. Первое же знакомство с войной опрокинуло все мои представления о войне, почерпнутые из учебников. Я представлял себе великолепные блиндированные окопы, стройные атаки под барабанный бой и гром оркестров. Мне представлялись красочные боевые столкновения, когда сражающиеся идут друг на друга со штыками наперевес. Ничего этого не было. Были дрянные канавы, полные воды и грязи, именуемые окопами, был лес, наполненный свистом пуль и ревом снарядов, были кровь и смерть. Никакого противника с развевающимися знаменами не было видно. Моя мальчишеская романтика рассеялась, как дым. Война оказалась кровавым и тягостным ремеслом.

В моей роте было несколько каторжников, освобожденных для участия в войне. Это были отличные разведчики. Во мне самом жил дух яростного охотника, ибо я с детских лет любил бродить по лесам, выискивать дичь и зверя. Словом, я решил первым делом организовать у себя хорошую команду разведчиков.

Однажды на рассвете мы сделали первую вылазку. Меня одолевало смертельное любопытство увидеть противника в лицо. Долго мы ползли на животах. Наконец, выйдя из леса, вдруг увидели на небольшом расстоянии движущуюся германскую роту, которая проходила мимо нас, неся на плечах разобранные пулеметы „Шварц-Лозе". Я увидел те же простые солдатские лица, то же солдатское усердие и солдатскую покорность и впервые подумал о том, что наши противники вовсе не похожи на кровожадных гуннов, как их живописали патриотические русские газеты.

Германцы стали устанавливать пулеметы под прикрытием стогов сена. Мы вернулись и по телефону донесли командованию обо всем, что видели. Вскоре русская артиллерия, воспользовавшись нашими указаниями, быстро сбила пулеметы замеченной нами германской роты, начавшей действовать во фланге соседнего 9-го стрелкового полка.

Результатом этой удачной разведки было то, что я получил первую военную награду — темляк к шашке.

Потекла бесконечная фронтовая жизнь. Каждый день походил на другой и вместе с тем таил в себе неожиданности. Меня перебрасывали с фронта на фронт. Я видел двинские туманы, болота Полесья, горы Буковины, поля Добруджи. Десятки раз мне приходилось бывать в боях. Два раза пули противника выводили меня из строя. До сих пор еще дает себя знать контузия, полученная на румынском фронте.

Здесь же, в Румынии, я впервые познакомился с авиацией, и это обстоятельство оказалось решающим для всей моей остальной жизни. Меня издавна привлекало к себе великолепное движение механических птиц. Однажды на одном из дивизионных совещаний я встретился с командиром авиационно-истребительного отряда. Мы сдружились с ним, и он подал мне смелую мысль стать летчиком. Это было не так просто по тем временам.

Сделаться летчиком на заре авиации — об этом могли мечтать только люди или аристократического происхождения, или очень богатые. Служба эта считалась высокогероической, интересной, выдвигала людей на передовые посты в жизни. А я уже обжегся раз, когда не попал в Волынский полк. Поэтому увлекательная мысль начальника авиационного отряда и смутила и обрадовала меня.

Но в ту пору положение резко изменилось. Паши самолеты были значительно хуже германских, и русская авиация при столкновении с противником очень часто терпела поражения. Летный состав значительно поредел. Аристократическая часть офицерства перестала стремиться в авиацию, опасаясь за свою жизнь. Нам, прапорщикам военного времени, нечего было терять, и наш брат стал постепенно вытеснять родовитых дворян из авиации. Воспользовавшись покровительством начальника авиационного отряда, я подал заявление о зачислении меня в авиационную школу. Ответ получился самый неожиданный: приказ командиру дивизии откомандировать меня в Гатчину для обучения летному делу. Телеграмма произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Больше всех поражен был я сам. Итак я снова ехал на родину. Снова я видел знакомые места родные деревни, березовые рощи, ржавые ингерманландские болота, милый моему сердцу край. Разумеется, по дороге я заехал в деревню Ямсковичи, где провел все свое детство. Мать, увидев меня, всплеснула руками и почему-то заплакала. Уехал я из дому мальчиком, а приехал боевым фронтовиком, научившимся воевать и убивать. Мать заплакала и сказала:

— Ну вот, Маврик, ты офицер.

Вся семья смотрела на меня глазами, полными восхищения.

Я прибыл в Гатчину и стал учеником-летчиком. Школой командовал тогда полковник Борейко, известный своими работами по теории авиации и моторостроению. Следует помнить, что в ту пору авиация только что начинала развиваться. Никакого опыта еще в сущности не было, опыт возникал из нашей же непосредственной практики, и естественно, что гатчинская школа занималась не только летным делом, но и была лабораторией для проработки всевозможных авиационных вопросов. Школу тогда кончали быстро. Один месяц уходил на общую техническую учебу, второй месяц — на изучение материальной части самолета, и в конце второго месяца будущий пилот с душевным трепетом садился впервые в машину и начинал рулить. Для того чтобы самолет случайно не взлетел в руках неопытного пилота, на крыльях подрезалось полотно. Так мы и катались на гатчинском аэродроме вдоль железной дороги. Мы рулили по целым дням, возмущаясь тем, что нам так долго приходилось заниматься этим сухопутным делом. Мы стремились ввысь, к небесам. Но наши инструктора смотрели на жизнь более прозаически.

— Научитесь сперва рулить, — говорили они. — Набивайте руки и ноги для управления машиной, иначе будете летать, как кирпичи. Наконец настал день первого полета. Мой инструктор хорунжий Корнеев сел со мной в самолет.

— Ну, Слепнев, — сказал он мне, — пишите письма родителям. Авиация — дело серьезное. Это вам не в кустах сидеть с командой разведчиков. При этом он заливался веселым смехом, явно издеваясь над моим смущением.

Тогда самолеты в сущности не имели никакой кабины. Летчик сидел на жердочках, привязанный ремнями. Ветер свистел со всех четырех сторон, ноги упирались в рычаги для поворотов, а между ног можно было обозревать окрестности Гатчины. Очков в то время летчики тоже не носили, и через одну минуту после взлета мои глаза были полны слез. Тем не менее я до сих пор не могу позабыть ощущения величайшей радости и силы от того, что я поднялся в воздух. Летали мы очень низко. Я помню, что пришлось огибать гатчинскую колокольню, ибо подняться выше ее мы не рискнули. Описав в воздухе несколько кругов, мы спустились на аэродром. Я был ошарашен новизной ощущения и вылез из самолета, с трудом разгибая ноги. Хорунжий Корнеев покровительственно похлопал меня по плечу и сказал:

— Поздравляю с воздушным крещением.

Вскоре я начал летать самостоятельно. Это были очень странные полеты. Я брал высоту примерно в 10 метров, делал несколько кругов, а потом выключал мотор и шлепался на землю. Таков был метод обучения. Окончил школу я на тяжелой машине „Альбатрос", получив звание летчика.

Летчик Маврикий Слепнев! Мне казалось, что я достиг предела счастья.

Тем временем в стране забушевали революционные бури. Шел февраль 1917 года. Красные флаги взвились над Ленинградом. Царское правительство пало. Эшелон георгиевских кавалеров генерала Николая Иудовича Иванова, шедший с фронта на подавление революции, был остановлен на подступах к столице восставшими солдатами и народом. Николай II „божией милостью" отрекся от престола. Крестьянский сын Маврикий Слепнев с немалым удовольствием одел красный бант, превратившись из „благородия" в „господина офицера". Вряд ли в ту пору я понимал как следует то, что происходило. Правда, мне пришлось сделать немало докладов на солдатских собраниях о структуре власти, но эти доклады, как я теперь понимаю, стояли на весьма убогом теоретическом уровне. Тем не менее я с большим пылом разъяснял, что есть государства, которые обходятся без царей и управляются народом.

Ленинград бурлил в котле революции. Фронт распадался, многомиллионная армия изо дня в день теряла свою боеспособность. Мы, гатчинские летчики, в ту пору силились отгородить себя от этого распада упорными занятиями, упорным изучением авиационной премудрости. Октябрь застал меня в Гатчине. Полковник Борейко, начальник школы, убеждал нас всех в том, что Россия погибла и что надо, попросту говоря, смываться. Куда смываться? Борейко знал одно: надо уходить подальше от Ленинграда — на восток, где концентрировались чешские части, ударные батальоны и офицерские роты, на Тихий Дон, где поднималось против революции и советов контрреволюционное донское казачество. Борейко знал, что ему надо делать. Маврикий Слепнев нз знал. Маврикий Слепнев, видя свержение старых кумиров, чувствовал тяжелое раздвоение: офицерская среда тянула к себе, на Дон, на восток, к чехам; крестьянская кровь Маврикия Слепнева не могла оставаться равнодушной к революционным громам и революционному красному флагу. Офицер Маврикий Слепнев поехал к отцу за советом.

— Эх ты, офицер, — сказал мне отец, — пошел бы ты лучше по счетоводной части.

Мать вздыхала, опасаясь за мою судьбу. Вся семья смотрела на меня с тревогой. Отец сказал:

— Вот что, Маврикий. Дело конечно твое, ты человек взрослый. Но мой совет таков. В Петербурге власть теперь народная, крестьянская, наша. Уходить тебе от этои власти не следует. Держись, Маврик, петроградской власти. Дело-то будет вернее.

— Ладно, папаша, — сказал я ему. — Будет по-твоему.

Я остался в Гатчине вместе с 12 такими же „прапорами"-фронтовиками, как и я. Мы уже не были офицерами. Погоны уже не украшали больше наших защитных френчей. Мы были просто вооруженными сторожами и охраняли школьное имущество.

В одну из суровых декабрьских ночей к нам в Гатчину приехал конный отряд матросов. Мы были удивлены, увидев столь необычную кавалерию. Руководитель матросского отряда, подъехав к часовому, спросил его:

— Кто тут находится и что тут делают? Часовой ответил:

— Охраняем авиационное имущество.

— От кого?

— От всех охраняем.

С часовым по тому времени разговаривать долго не приходилось. В те времена часовой не столько разговаривал, сколько стрелял — или вверх для устрашения или прямо в человека, если имел хоть каплю возможности оправдать свой поступок. Поэтому руководитель матросского отряда долго не разговаривал, а попросту приказал часовому привести завтра в штаб отряда всех обитателей этого дома для переговоров.

На другой день в штабе отряда нас всех внимательно расспросили: кто мы, что мы делаем, кто у нас отцы, кто мы родом. Среди нас графов и князей не оказалось, и моряки пригласили нас немедленно же вступить в ряды Красной гвардии.

— Вы летать умеете, — говорили они нам, — а мы этому не обучены, мы умеем только проливать кровь за дело революции. Надо организовать боевой революционный воздухоплавательный отряд… ежели вы только умеете летать.

Очевидно насчет этого у моряков было большое недоверие. Мы посмеялись в усы и на другой день решили продемонстрировать перед ними свое умение. На этот раз ценителем летного искусства Маврикия Слепнева был не полковник Борейко, а рослый рыжий матрос с крейсера „Аврора", который, задрав голову вверх, кричал зычным басом:

— Вот это да!.. Вот это здорово!.. Дуй до бога, авиаторы!

Мы вступили в ряды Красной гвардии. Я был назначен руководителем авиационного отряда. К нам присоединили нескольких матросов для выучки, и через несколько дней после сформирования отряда мы смело заняли дворец барона Фредерикса, бывшего министра двора его величества. В отряде было только четыре машины, но по тем временам это была солидная авиационная единица. Когда возникшее авиационное управление узнало о существовании нашего отряда, оно было этим приятно поражено.

В ту пору состоялась памятная мне первая революционная командировка в Москву, Тверь и Нижний Новгород для получения новых машин. На руках у меня было письменное указание Ленина о том, что моя командировка имеет первостепенное значение, — и мы, путешествуя по разным городам, забирали все летные машины, какие попадались нам на глаза. В то время уже организовалось ярославское управление Красной армии, и мой отряд вошел в состав регулярно действующих воинских частей.

Тут снова произошли перемены в моей судьбе. Открывалась красная военно-инженерная академия. Вторая несбыточная по старому времени мечта — получение образования в высшей военной школе — могла быть претворена в жизнь. Я попал в первый набор слушателей военно-инженерной академии, которая прельстила меня возможностью получить высшее образование по своей специальности. Когда открывали академию, то говорили, что там будет авиационный факультет с ускоренным курсом в девять месяцев. Вот мы и съехались со всех сторон, но тут оказалось, что нас, летчиков, всего трое и что об открытии авиационного факультета нечего и думать. Таким образом совершенно неожиданно для себя я попал на факультет военно-полевого строительства, получил начатки фортификационных знаний и через девять месяцев благополучно отправился на симбирский фронт.

Широкие просторы заволжских степей были в ту пору ареной жестоких битв между революционными частями Чапаева и уральским контрреволюционным казачеством. Под начальство знаменитого красного полководца Чапаева я и попал.

У Чапаева мне пришлось заниматься чем угодно: укреплять Гниловской хутор, строить дороги в районе Уральска, сооружать мосты, спускать на воду катера Балтийского флота, обслуживать единственный имевшийся в распоряжении чапаевских войск бронированный автомобиль.

Чапаев рассуждал так:

— Раз ты инженер, значит — интеллигент, а раз интеллигент, то должен все знать.

Таким образом все мы прошли у Чапаева огромную военную школу. Мне между прочим на уральском фронте привелось разработать новую систему укреплений, систему, которая получила широкое распространение именно во время гражданской войны.

Мы воевали в степях, и наше расположение могло быть атаковано противником в любую минуту с любой стороны. Поэтому создавались так называемые точечные укрепления, строившиеся со всех сторон. Занимали мы какую-нибудь деревню или хутор, окружали занятый пункт проволочными заграждениями и легкими блиндажами и сидели там до тех пор, пока нужно было итти драться. То же самое делал и противник.

Воевали мы, как скифы: все время на лошадях. Бывало, завидим противника, скомандует командир: „шашки вон!" — и мчимся мы вихрем, только ветер свистит в ушах, да поблескивают клинки сабель.

Медленно, но верно Чапаев теснил белых к Гурьеву, поджимал к Каспийскому морю. В этот момент одному из казачьих отрядов удалось окружным путем забраться к нам в глубокий тыл и напасть на нас под Лбищенском. Здесь был штаб Чапаева. Казаки порубили учебную роту, охранявшую штаб, и сам Чапаев, раненый, погиб в реке Урале. Гибель легендарного командира, стяжавшего себе великую славу своими победами, вызвала революционную ярость чапаевских войск. Полки стремительно бросились на врага. Уральский фронт был ликвидирован.

Время шло. Гражданская война победоносно кончалась на всех фронтах. Колчак находился при последнем издыхании, и Красная армия, следовавшая за ним по пятам, уже подкатывалась к Байкалу. Деникинцы начали свой „великий драп", и волчьи сотни Шкуро, поджимая хвосты, удирали к югу, к Черному морю, под защиту английских военных кораблей.

Армия могла вздохнуть несколько свободнее. В это время был издан приказ о том, чтобы возвратить всех специалистов на работу по основной специальности. Под этот приказ попал и я. Конец фронтовой жизни! Я еду в Москву в качестве инструктора высшей школы военной авиации.

В просторах Средней Азии

Наша школа разместилась в ресторане „Стрельна". Первое время это настраивало нас на веселый лад. Я всегда опасался, что в разгар моей лекции о моторе из соседнего кабинета донесутся вопли цыганского хора.

Но в скором времени мы привыкли. Помещение школы быстро теряло свои ресторанные черты. Кабинеты и залы наполнялись подтянутыми, одетыми по всей форме военными людьми; образцовый порядок, дисциплина и чистота сразу давали знать каждому пришедшему, что он попал в военно-учебное заведение.

В этой школе я стал вести класс мотора и класс самолетов. В старое время я должен был бы родиться под особо счастливой звездой, для того чтобы получить возможность преподавать в высшей авиационной школе. Впрочем воспоминания о старом времени все меньше и меньше посещали меня. Я уже не был юным прапорщиком Маврикием Слепневым, которого можно было прельстить темляком к шашке. За моей спиной стояли годы гражданской войны, суровая школа чапаевского фронта и честная трехлетняя служба рабочему классу и революции.

Каких только машин не было в нашей школе! Это была настоящая авиационная кунсткамера. Тут были и английские машины, захваченные у Деникина, и английские, захваченные у Колчака, и сборные, составленные из частей самых различных марок. Такое многообразие машин имело и свою положительную сторону. Инструктору надо было все знать, и я, обучая других, сам учился день и ночь. Почти каждый день давал что-нибудь новое. Я старался летать на машинах всех конструкций, и это сильно повышало мою авиационную квалификацию.

Народ в школе обучался хороший, толковый, старательный. Среди моих учеников было немало людей, быстро освоивших технику летного дела. Думаю, что и сейчас в Союзе летает около полусотни моих учеников.

Вскоре ко мне присоединили персидскую группу учащихся. Персы прислали к нам на обучение семь молодых офицеров, сыновей крупных персидских военачальников, и все они попали ко мне. Помню, что двое из них — Штаудах-Иссахан и Кахремани быстро овладели премудростью авиационной науки.

Школьное начальство было довольно моим преподаванием. Но мне хотелось работать не над аэродромом, а на линии. Гражданская авиация давала возможность летать на машинах „Юнкерса", самых лучших по тому времени, а самое главное — давала возможность неустанно повышать свою летную квалификацию, работая на пассажирских линиях. Я стал просить перевода в гражданскую авиацию. Было много шума, ругани и недовольства, но мне удалось настоять на своем. Я уехал в Среднюю Азию в качестве летчика „Добролета" на пассажирских линиях Бухара — Хива, Бухара — Дюшамбе.

Бескрайние просторы среднеазиатской пустыни, цветущие оазисы, древневосточные города издавна пленяли мое воображение. Средняя Азия и „Добролет" встретили меня радушно. Великолепный „Юнкерс" стал верным спутником моих скитаний. Никогда я не раскаивался в том, что покинул шумную столицу для опасной и необычайно увлекательной работы в азиатских пустынях.

Нет, кажется, ни одного уголка в Средней Азии, где бы не ступала моя нога. Ведь именно мы, гражданские летчики Средней Азии, вынесли на своих плечах все авиационное обслуживание частей туркестанского фронта. Много раз басмаческие пули свистели над моей головой. Много было всяких приключений, при воспоминании о которых и сейчас мурашки бегают по спине.

За четыре с половиной года я налетал в Средней Азии 425 тысяч километров. Немудрено, что Среднюю Азию я знаю, как свои пять пальцев, и свободно могу в ее просторах ориентироваться без всяких карт.

Пассажирское движение в Средней Азии получило очень широкое распространение. Нас, летчиков, тысячи людей знали по фамилиям и в лицо. Каждый из нас имел, как мы выражались, свой круг пациентов.

Пассажир уверен, что тот пилот, с которым он летал в первый раз в жизни, — лучший пилот в мире. Ежели это был Слепнев, значит нет равного Слепневу. Если это был Демченко — значит Демченко в глазах своего пассажира на всю жизнь оставался непревзойденным авиатором.

Как-то раз я приехал с пассажирами в Сталинабад. Вдруг неожиданно звонят из ЦИК Таджикской республики и просят немедленно явиться. Оказалось, что на мою долю выпала трудная миссия спасти жизнь жене одного из наших крупных военных командиров. Ей сделали операцию, операция прошла неудачно, и для спасения жизни больной нужно во что бы то ни стало доставить ее в Ташкент. Это было не так просто. Надо вылететь немедленно и быть в Бухаре к восьмичасовому поезду! Где-то через пустынные станции и разъезды уже мчался этот поезд, в поезде больную ждали врачи, и было приготовлено отдельное купе. От меня требовалось одно: долететь до Бухары в два раза скорее, чем обычно. Едва успев выпить стакан чаю, мы развернули машину, погрузили больную и взяли высоту, это было бешеное движение. Кишлаки и оазисы проплывали под нами со стремительной быстротой. До Термеза мы долетели без посадки, в Термезе быстро пополнили бензиновые баки и прямым путем через пустыню полетели в Бухару. Мы снизились на бухарском аэродроме за 10 минут до прихода поезда. Жизнь больной была спасена. Я вытер пот с лица и сказал механику, едва ворочая от усталости языком:

— Ну, брат, теперь можно и отдохнуть.

Два года спустя я встретил однажды здоровую, цветущую женщину, которая остановила меня и дружески протянула руку:

— Вы наверное забыли обо мне, — сказала она.

Я долго смотрел на нее непонимающими глазами и наконец вспомнил: это была та самая больная, которую мы с такой стремительностью увозили из Сталинабада в Бухару, спасая ее от смерти. Мне надолго врезалось в память ее счастливое лицо.

Полеты в Средней Азии были всегда чреваты всякими неожиданностями. Однажды вылетел я из Термеза в Бухару, имея на борту трех пассажиров и бортмеханика. Из Афганистана дул сухой горячий ветер „афганец", поднимавший тучи лессовой пыли и песку. В такую погоду жизнь в Средней Азии замирает. Люди прячутся по домам, закрывая ставни, животные забираются в тень, прячась от ветра и нестерпимой пыли.

Собственно при таком ветре лететь не следовало, но раздумывать было уже поздно. Первый летный час прошел сравнительно благополучно. Машину сильно качало, и она шла низко над землей. Мы были окутаны песчаной пылью, и ориентироваться становилось с каждой минутой все труднее и труднее. Я и механик быстро потеряли всякое подобие благообразия и походили на грязных чертей. Надо сказать, что были мы одеты легко и несколько странно: рубашки-сетки, трусы, сандалии и на голове — фуражки, обращенные козырьком вспять.

Пассажиры наши несказанно страдали. Оглядываясь назад, я видел, как один из них с мучительным выражением лица обвязывал голову полотенцем, а двое уныло смотрели вниз. В районе Карши мы попали в такое густое песчаное облако, что я потерял всякую ориентировку и повел машину по компасу на низкой высоте. Среди моих пассажиров была одна женщина, сотрудница военных организаций. Она была одета в полувоенную спортивную форму и вооружена браунингом. Время было тогда тревожное, и все ездили вооруженными до зубов. Мы с механиком тоже имели у себя пару винтовок, а у меня кроме того под сиденьем с правой стороны лежал заряженный кольт.

Неожиданно обернувшись назад, я увидел невероятную картину: пассажирка, которая сидела справа в углу, медленно поднимала браунинг и целила мне в голову. Положение мое было затруднительное. Что делать? Я полуобернулся в ее сторону, сделал попытку засмеяться и погрозил ей пальцем. Сверх моего ожидания это возымело действие. Женщина смущенно спрятала браунинг в карман. Я немедленно сделал посадку, закрепил кое-как машину и влез в кабину.

В кабине было тихо. Все настолько устали, что казалось, будто там никого нет.

— Что это с вами? — спросил я пассажирку. — Почему вы хотели меня убить?

Женщина окончательно смутилась и сказала:

— Я хотела облегчить мои и ваши страдания. Я видела, как у вас сорвало ветром фуражку и вы изнемогли от усталости. Мне казалось, что мы неминуемо гибнем. Вот я и хотела застрелить вас и этим прекратить наш ужасный полет.

Потом ей было очень стыдно. Этот случай нервного помешательства имел тот результат, что по моему рапорту, был издан приказ, обязывающий пассажиров сдавать оружие пилоту.

Средняя Азия в ту пору кишмя-кишела басмаческими шайками. Руководила басмачами туркестанская эмиграция, связанная, как пишут в дипломатических документах, „с одной влиятельной иностранной державой"; вооружены были басмачи английскими винтовками и пулеметами и очень быстро передвигались на верблюдах и великолепных текинских лошадях. Немало беспокойств нашим войскам доставила крупная басмаческая шайка, оперировавшая под руководством Джунаид-хана. Мне тоже приходилось принимать участие в операциях против этой банды.

Однажды, находясь в Ташаузе, я получил приказ немедленно вылететь в Ургенч. Там находился захваченный в плен один из руководителей шайки Джунаид-хана — Шай-хан. В Ургенче не было аэродрома, но приказание было настолько категорическое, что надо было немедленно вылетать. Сделав несколько кругов над Ургенчем, я сел прямо на площадь в пыль, распугивая собак и торговцев. В конце площади стояла группа наших кавалеристов, а в центре ее сидел благообразный старик в белой чалме. Это и был Шай-хан, один из самых кровожадных басмачей в Средней Азии. Его благообразная внешность служила прикрытием истинно волчьей натуры. Именно он был виновником гибели трех наших летчиков. Как-то раз его шайка обстреляла одну из наших машин, подбила ее, летчики были принуждены сделать посадку и попали в плен. После мучительного допроса и всевозможных пыток их, по приказу этого благообразного старца, зверски убили, а потом сожгли вместе с самолетом.

Мне предстояло посадить волка в овечьей шкуре в свой самолет и доставить в Ташауз, где его ждало заслуженное наказание.

Эту операцию я проделал с немалым удовольствием. Старик, все время опасавшийся, что его сбросят с самолета, был благополучно доставлен к месту назначения.

Работа в Средней Азии проходила успешно. Когда мною было сделано 300 тысяч километров на среднеазиатских линиях, правление общества „Добролет" вручило мне почетный значок и грамоту. В грамоте было написано так: „Покрыв на самолетах „Добро-лета" огромное расстояние в 300 тысяч километров в трудных условиях Средней Азии, вы совершили большую ответственную работу, побеждая расстояния, тормозящие культурное и хозяйственное развитие советских республик, лишенных до настоящего времени развитых путей сообщения. Своей неутомимостью, энергией и выдержкой вы сумели обеспечить своевременную и регулярную доставку по линии „Добролета" пассажиров, почты и грузов без единой аварии. Правление приносит вам искреннюю благодарность за выполненную с честью работу и выражает уверенность, что вы и в дальнейшем так же неутомимо будете нести ответственную службу линейного летчика". Этот документ, текинский ковер, полученный от туркменского правительства, и орден Таджикского ЦИК служат отрадным напоминанием о среднеазиатских годах моей жизни.

Одним из самых памятных моих полетов был перелет через Гиндукуш. На борту моего самолета находился пассажир — наш военный атташе в Афганистане Примаков.

Когда мы вылетели из Термеза, то на бренной азиатской земле стояла жара в 40°. Когда мы поднялись на высоту в пять тысяч метров, термометр показал 12° мороза.

Это не было для меня непредвиденным. На термезском аэродроме под палящим солнцем я облачился в меховую одежду и валенки. Это было мрачное и крайне неприятное занятие. Пот лил с меня в три ручья. Все окружавшие смотрели на процедуру одевания с искренним сожалением.

Полный газ — и я сразу стал набирать высоту. Через 20 минут подо мной был уже афганский город Таш-Курган. Кругом возвышались отроги Гиндукуша и основного хребта.

Горы были в непосредственной близости. Казалось, можно было дотянуться рукой до снеговых вершин. Мой самолет имел предел — „потолок" в пять тысяч метров. Возникал вопрос: удастся ли осилить хребет? Если не удастся, значит — гибель, ибо посадочных площадок поблизости не было. Кругом возвышались острые лезвия хребтов и разверзались пропасти неслыханной глубины. Взглянув на приборы, я увидел, что у меня высота 5 200 метров. Выше подниматься нельзя. Тут перед моими глазами мелькнула последняя гряда гор, а дальше заблистала в лучах солнца афганская долина и в глубине ее стал виден Кабул. Я начал спуск. Навстречу мне летела эскадрилья афганских самолетов. Встреча была торжественная и радостная.

Две недели я прожил в этом изумительном восточном городе, а потом совершил обратный перелет. Он мне показался куда менее страшным…

Однажды, проснувшись в своей скромной квартире в г. Чарджуе, который в последние годы был моей базой, я почувствовал, что мне смертельно надоели среднеазиатская жара, пыль и песок.

— Эх, — сказал я себе, — полжизни дал бы за обыкновенную российскую сосну!

Я смотрел на улицу, опаленную огневым дыханием беспощадного солнца, и думал:

— Хорошо бы сейчас перебраться куда-нибудь в Сибирь, в тайгу, увидеть снежные пространства, реку, закованную льдом, почувствовать на своем лице бодрящее дыхание Севера.

Эта мечта стала неотвязно преследовать меня. В скором времени я ее осуществил. Управление гражданской авиации перебросило меня для работы на линию Иркутск — Якутск.

Траурный флаг развевался на борту

Итак я очутился в Сибири. Неслыханные просторы Севера раскрылись перед моим взором. Линия Иркутск — Якутск стала обычной дорогой пилота Маврикия Слепнева. 2720 километров разделяли эти города. Опорных баз в пути не было. Три дня надо было лететь, удаляясь от первой базы, и три дня приближаться ко второй базе. Рассчитывать на какую-нибудь помощь со стороны не приходилось. Я, бортмеханик, беспредельное пространство — и больше ничего!

Механик мне попался замечательный. До сих пор я сохранил о нем самые дружеские, теплые воспоминания. Вместе с ним я одолевал сибирские расстояния, вместе с ним занимался розысками погибших американских летчиков Эйельсона и Борланда, вместе с ним летал в Аляску.

Товарищ Фарих, верный спутник моих скитаний! Сколько раз твое высокое знание мотора спасало нашу машину от гибели, сколько раз наша дружба получала еще большее закрепление во всяких опасных переделках, которыми была полна наша летная жизнь!

С тем же пылом, с каким раньше изучал воздушные пути Средней Азии, я углубился в постижение северных пространств. Меня манили могучие сибирские леса, широкие реки, высокие нагорья. Из моих сибирских странствований мне особенно запомнился алданский перелет.

Надо сказать, что линия Иркутск — Якутск, на которой я работал, закрывалась осенью и весной. Когда в Иркутске уже не было снега, в Якутске еще трещали морозы. На Ангаре уже голубела чистая вода, а на Лене лед еще не тронулся. Весной и осенью летать нельзя было.

Основными пассажирами этой линии были работники Якутской республики, Алданского золотоносного района и сотрудники всевозможных экспедиций. Кроме того на самолетах вывозились пушнина и другие денные товары.

Внимательно изучив вопрос, я пришел к заключению, что надо проложить новую воздушную трассу от станции Иркутск до Невера через Алдан. Якутское правительство пошло навстречу моему предложению, и в скором времени я совершил первый опытный полет в Алданский район на поплавковом самолете. Меня сопровождали неизменный спутник — бортмеханик Фарих и начальник технической части сибирских линий Притулюк. Мы благополучно достигли на своей поплавковой машине Якутска, заправились там бензином и оттуда через тайгу полетели к Алдану. Мы совершали этот полет при хмурой погоде, держа очень небольшую высоту и руководствуясь только компасом. Справа, слева — всюду расстилалась беспредельная тайга с легкими увалами, небольшими горами и непроходимыми болотами. Где-то впереди в таежной мгле лежал Алдан. Если бы мотор случайно остановился, нам пришлось бы на своих поплавках садиться в тайгу, а это означало верную гибель.

Если бы нам даже удалось сверх всяких ожиданий совершить такую неслыханную посадку, то у нас было бы очень мало шансов выбраться из тех топей, которыми так богаты районы Якутска и Алдана. Полет продолжался несколько томительных часов. Наконец впереди засеребрилась лента реки, и мы вздохнули свободней. Я пожал Фариху руку и сказал:

— Кажется, мы прилетели.

Через несколько минут мы снизились в районе Укуллана. Здесь нас ждала взволнованная демонстрация рабочих Алданских приисков. До сих пор я помню восторженные лица людей, впервые увидевших самолет в своей отрезанной от мира таежной глуши. Немедля ни минуты, выбросив лишний груз, мы вылетели в районный центр, на прииск Незаметный и на другие прииски. Наш приезд всюду вызывал шумный восторг. Было очень много желающих покататься на самолете, и мы с Фарихом не могли не исполнить этих желаний. Мы брали к себе на борт преимущественно старых производственных рабочих, имевших за плечами 30–40 лет золотоискательской деятельности. Катали мы и тунгусов, местных коренных обитателей, которые, к нашему удивлению, ориентировались в воздухе куда лучше, чем русские. Обыкновенно через 10–15 минут полета, когда проходили первый страх и первое восхищение, тунгусы быстро разбирались в обстановке, узнавая лежавшие внизу горы, реки и селения.

После полета вниз по Алдану была произведена посадка в районе реки Учура, на культбазе тунгусов, а потом — в районе реки Умая. Пройдя якутское плато, мы возвратились обратно в Якутск, доказав, что Алдан вполне пригоден для полета гидропланов.

Никогда я не забуду Алдана, этой красивейшей полноводной реки с такими изумительными заводями и тихими плесами! Вскоре после этого полета мне пришлось принять участие в розысках погибших американских летчиков Эйельсона и Борланда. Дело было так.

В навигацию 1929 года пароход „Ставрополь", шедший из устья реки Колымы, в проливе Лонга встретил трудно проходимые льды, был затерт ими и остался на зимовку, находясь в шести километрах Западнее мыса Северного в Чукотском полярном море. Одновременно с ним американская шхуна „Нанук" промышленника Свенсона из Сиаттля, возвращавшаяся обратно с грузом пушнины, тоже зазимовала в развилке мыса Северного.

Па пароходе „Ставрополь", кроме команды, находилось 30 пассажиров, в том числе четыре женщины и двое детей. Надо было вывезти пассажиров со „Ставрополя", ибо была опасность, что льды могут смять пароход и пустить его ко дну.

Совет народных комиссаров постановил организовать спасательную экспедицию для оказания помощи пароходу. Во главе экспедиции был поставлен капитан ледореза „Федор Литке" К. Дублицкий, а начальником летной части экспедиции был назначен я. Моим помощником был летчик Галышев.

Зимовка шхуны „Нанук" приносила промышленнику Свенсону огромные убытки, ибо в ее трюме праздно лежал ценный пушной товар, в то время как по всей Аляске проходили знаменитые зимние аукционы пушнины. Свенсон решил перебросить груз со шхуны до ближайшего американского порта с помощью самолетов. Выполнение этой задачи взяло на себя авиационное общество „Аляска Эруэйе", во главе которого стоял известный американский полярный летчик полковник Эйельсон, выполнявший обязанности генерального директора и пилота.

Таким образом мы невольно вступали в соревнование с американскими полярными летчиками, ибо наши задачи были сходны: и мы и они спасали груз зазимовавших судов, сжатых льдами Северного моря. Но мы, — а это было самое главное — спасли и живых людей. Помню, я обратился к летному звену экспедиции с приказом высоко держать знамя советской авиации:

„Наступает момент, когда летной части экспедиции предстоит выполнить почетную задачу спасения пассажиров „Ставрополя". Эта задача потребует от вас напряжения всех сил, потребует дерзости, так как полеты в условиях полярной ночи будут произведены впервые в нашем Союзе. Кроме того мы идем на конкуренцию в летном деле с первой капиталистической страной в мире (Соединенными штатами). Я призываю звено к совершенно точной и дисциплинированной работе, работе такой же четкой, как работа наших моторов, и верю, что мы выполним все задания нашего правительства, советской общественности и общества „Добролет".

Вывезти пассажиров с далекого пустынного берега до бухты Провидения было нелегким делом. Надо было организовать топливные и питательные базы, обеспечить всем необходимым самолеты, создать запасы.

Короче говоря, нам пришлось затратить на это много времени и сил, потом зимовать два месяца, и только в феврале мы смогли вылететь к мысу Северному.

Прилетев туда, мы увидели у самого берега шхуну „Нанук", а немного дальше — пароход „Ставрополь". Встреча с американцами носила теплый характер. Мы немедленно стали рассматривать американские машины и знакомиться с американскими летчиками.

Вот старший летчик мистер Ионг, серьезный, невозмутимый пилот, хорошо знакомый с Севером; вот флегматичный и хмурый Кроссен и его полная противоположность — оживленный и веселый Гильом.

Эйельсона и механика Борланда здесь не было: они вылетели из Аляски и исчезли. Американские летчики были весьма озабочены их судьбой.

При первой же встрече Кроссен сообщил мне последнюю ошеломляющую новость. Летая над тундрой, он заметил случайно какой-то предмет, торчащий из снега. При ближайшем рассмотрении Кроссен нашел, что загадочный предмет очень похож на крыло самолета. Кроссен предложил мне слетать с ним к этому месту и обследовать загадочный предмет.

— Возможно, — сказал Кроссен, — что это крыло разбитого „Гамильтона", самолета полковника Эйельсона. Я не думаю, чтобы Эйельсон погиб, — продолжал он. — Эйельсон опытный полярник. Просто он потерпел аварию и теперь пробирается к южному побережью Чукотского полуострова.

Я с удовольствием принял предложение Кроссена. Кроссен вел машину очень смело. Чувствовалась его полная уверенность в моторе. Осторожность, столь заметная у американцев при взлете и посадке, исчезает по мере того, как набирается высота. Хотя погода была ясная, но горизонта в белесоватой мгле не было видно. Земная поверхность сливалась с мрачным и серым вебом. Вот где были необходимы хорошие нервы и крепкая воля! Слабого человека, поддающегося настроениям, такое небо легко „задавит".

Сильная ветровая преграда — мощный поток воздуха вдоль котловины Ангуэма — бросала наш самолет, как щепку. Кроссен, пренебрегая направлением ветра, осторожно и четко направил свой „Стирмер" на посадку, руководствуясь направлением заструг.

Да, несомненно, загадочный предмет — это крыло эйельсоновского „Гамильтона". Ясно, что блестящий полярный летчик Карл Бен Эйельсон, участник перелета Вилкинса через полярный бассейн от мыса Барроу до острова Шпицбергена, участник антарктической экспедиции, погиб в лагуне Ангуэма.

Джон Кроссен невозмутимо посасывал трубку, но тяжелые морщины на лбу выказывали его душевное волнение. Наконец Кроссен встал и сказал: „Иес".

Я понял, что и он уверился в гибели Эйельсона и Борланда. На мысу все ждали нашего возвращения. Никто не хотел первым спросить о судьбе летчиков. Когда услыхали наши слова: „несомненно убиты, и надо искать", все заволновались. Но на Севере надо быть спокойным. Я информировал по радио арктическую комиссию и получил директиву С. С. Каменева принять участие в розысках погибших американских летчиков. Руководство перевозкой пассажиров „Ставрополя" было возложено на Галышева.

Вот отрывок из дневника, описывающий первый день моих работ: "5 февраля, среда. Ночью стало стихать. Проснулся в восемь часов, сразу оделся и пошел на аэродром, Фарих с Эренпрейсом крутят мотор. Мотор запустился очень скоро при морозе в 30'. Посадил двух моряков, загрузил лопатами, кирками, продовольствием. Поднялся с самого края аэродрома; отрыв очень быстрый — метров через пятьдесят — шестьдесят. Стоял морозный день. Обивая ежеминутно рукавицами нос и щеки, белевшие на ветру от винта, мы с Фарихом поочередно показывали друг другу, по которому месту нужно хлопать, и, занятые таким скучным делом, через 42 минуты прилетели к месту гибели „Гамильтона". Зайдя далеко в лагуну Ангуэма, я повел самолет на посадку, пренебрегая направлением ветра, желая посадить самолет исключительно вдоль заструг. Приближался рискованный и решительный момент: устоит шасси от такой неподобающей посадки или нет? Самолет все ниже и ниже; выдерживаю его на приземление и сажаю на заструги. Машина дергается, крылья пляшут вверх и вниз, так что, кажется, зацепят за заструги, но пробег замедляется, все тише и тише, и мы на снегу. Контакт выключен. Все тихо и просто".

Мы начали поиски поперек линии полета. Каждый день нам попадались какие-нибудь части самолета или обломки груза, находившегося в кабине.

Когда были найдены револьвер Эйельсона, шлемы и патроны, стало совершенно очевидно, что пилот и механик убиты. Вряд ли такие опытные полярники пустились бы в путь без оружия.

13 февраля матрос „Ставрополя" Джекобсон крикнул: „Начальник, нога!"

Все бросились к месту, указанному Джекобсоном, и увидели в снегу ногу в сапоге. Вечером прилетел летчик Гильом и заявил, что это труп Борланда. Через четыре дня мы нашли труп Эйельсона. Первая часть работы была выполнена.

Нужно было начинать труднейшее отступление из коварной лагуны Ангуэма.

Фарих стал готовиться к отлету. Накануне отлета случилось „происшествие". На горизонте показался силуэт самолета „Ферчайльд". Это летел капитан Пат Рид из Соединенных штатов. О его прилете я был предупрежден Гильомом и потому не удивился.

Пат Рид сделал два красивых круга и повел самолет на посадку. Коснувшись заструг, „Ферчайльд" подскочил, треснул и, оставив позади себя шасси и пропеллер, врезался грудью в снег. Все бросились к разбитому аэроплану, но из него вышел совершенно невозмутимый пилот и, не оглянувшись на изломанную машину, приложил руку к шлему и отрапортовал: „По специальному заданию. Сел, чтобы вручить вам телеграмму из Вашингтона": „Государственный департамент сообщает вам, что Государственный департамент приглашает командора Слепнева и механика советского аэроплана сопровождать тела погибших до Фербенкса".

Мы полетели к мысу Северному, имея на самолете «СССР-177» тела двух погибших летчиков. Это был тот самый самолет, на котором мы вместе с Фарихом совершали алданский перелет, — отличная, славная машина. Траурный флаг развевался на борту.

27 февраля трупы покойных летчиков были зашиты в полотно, перевезены на шхуну „Нанук" и переданы представителю Соединенных штатов — старшему американскому летчику Ионгу. Галышев занялся вывозом пассажиров со „Ставрополя", а я и мой неизменный спутник Фарих стали готовиться к отъезду в Америку.

4 марта мы покинули мыс Северный, держа курс на Фербенкс.

Первый раз я перелетал Берингово море. У мыса Сердце-Камень стало покачивать. Впереди показалась серая мгла. Очень разителен был контраст между цветными переливами льдов на торах и однообразием морской поверхности. Где-то внизу, почти под крылом, стоял наподобие черного монаха мрачный мыс Дежнев.

Мы посмотрели на него с некоторой нежностью: последний кусок советской земли… Через несколько минут я хлопнул Фариха по плечу:

— Ну, браток, мы над Америкой.

Вряд ли он что-нибудь услыхал, но повидимому понял, потому что засмеялся. Вместе со мной летели на своих машинах Ионг и Гильом.

Под нами расстилалась долина реки Юкона — богатейший золотоносный район. На остановках мы попадали в окружение персонажей Джека Лондона. Все разговоры вертелись вокруг темы „сколько золота дают сто фунтов породы". Попадались люди, говорившие по-русски, — потомки старых русских аляскинцев. Приходили на огонек и „настоящие" североамериканские индейцы. „Настоящие" индейцы были в костюмах и галстуках и тоже разговаривали о золоте.

Нахождение советскими летчиками Эйельсона и Борланда произвело большое впечатление в Соединенных штатах. Всюду нас встречали чрезвычайно тепло и сердечно. Телеграф уже разнес по всему Юкону весть, что летчики Эйельсон и Борланд совершают свой последний воздушный путь и что „серебряная машина" с непонятными знаками летит из „далекой Сиберии". Наконец вдали засверкал огнями город Фербенкс. Самолет Ионга, самолет Гильома и мой «СССР-177» благополучно сели на аэродром.

Кто-то на русском языке представил меня мэру города де-Ляверну, жене Борланда и отцу Эйельсона.

Я обратился к ним с краткой речью:

— Леди и сэр, личного горя не могут заглушить официальные речи и соболезнования. Я как собрат по работе погибших летчиков знаю, что самую тяжелую утрату понесли вы, жена и отец, и слова мало тут чем помогут. Помните только всегда, что ваш муж и сын погпбли на посту преодоления беспредельных просторов Арктики, погибли, борясь до последней секунды со стихией. Разрешите вручить вам этот штурвал как постоянное напоминание о том, что по героям не плачут, и, пожалуйста, не благодарите меня. Советский народ послал меня как рядового собрата выполнить это дело, и я могу только скорбеть, что привез вам не живых сына и мужа, а их трупы.

Мы пробыли несколько дней в Фербенксе, а затем всей экспедицией, погрузив тела покойников в вагон, отправились в путь по Аляске.

В городе Джуно я был принят губернатором Аляски Джо Парксом. Затем, отдав последний долг Эйельсону и Борланду в Сиаттле, мы там же погрузили свой самолет на советский пароход и через Калифорнию отправились домой.

После долгих странствований в беспредельных пустынях Сибири я с огромным удовольствием грелся в лучах жаркого калифорнийского солнца. Путь наш лежал через Гаваи и Японию. В Гонолулу мы приехали 1 мая, когда город праздновал „день весны". Улицы были полны толпами жизнерадостных, загорелых, веселых людей. Кроны пальм приветствовали нас покачиванием своих вершин. Мы с Фарихом бродили по улицам Гонолулу, потрясенные изумительной красотой этого города.

Помнится, что мы несказанно обрадовались, увидев в одном из парков обыкновенного серого воробья, который сразу напомнил нам о нашей родине. Мы немедленно сфотографировали скромную птицу, а потом долго не могли понять, зачем мы это сделали. Несколько дней мы провели в Японии.

Вскоре я перебрался в Москву. Казалось, можно было бы зажить спокойно: объездил я полмира, испытал невероятные приключения, какие многим и не снились. Но Север, оказывается, обладает огромной влекущей силой. Кто побывал на далеком Севере хоть раз, того потянет обратно.

Так получилось и со мной. Управление гражданского воздушного флота формировало три большие экспедиции, которые должны были обследовать всю северную часть Союза — от Чукотки до Архангельска. Надо было обмерить все лагуны, изучить берег и разработать материалы для создания воздушной линии. Как только до меня дошел слух, что организуются далекие северные экспедиции, я немедленно заявил о своем желании снова поехать к Полярному морю.

Старуха-мать плакала и приговаривала:

— Неужто, Моренька, тебе не надоело прыгать по белу свету?

Я уехал изучать побережье между Леной и Енисеем. Путешествовал я два года. Много раз приходилось мне рисковать жизнью, прокладывая себе дорогу в этих гиблых местах.

Нам посчастливилось побывать на неизведанном острове Бегичева и произвести опись его берегов. В 1913 году к этому острову подходил „Вайгач", но высадку ему произвести не удалось из-за мелководья. Сам Бегичев тоже не оставил никаких описаний открытого им острова. Экспедиция наша закончилась тысячеверстным переходом через Таймырский полуостров. Мы пересекли его пешком и на оленях и свалились, как снег на голову, в Дудинку. Произошло это событие в начале января 1933 года.

Нас все считали погибшими. Первая телеграмма, которую мы отправили в Москву, произвела настолько ошеломляющее впечатление, что все решили — мистификация. Только вторая телеграмма с требованием денег убедила наше начальство, что мы живы, ибо покойникам, как известно, деньги не требуются.

Вернувшись в Москву, я несказанно поразил своим появлением всех родных. Впрочем к моим внезапным исчезновениям все уже привыкли и были твердо уверены, что Слепнев не пропадет.

Вскоре после приезда я был назначен начальником особого отряда трансавиации и занялся перегонкой самолетов с заводских аэродромов на воздушные линии. Дело шло хорошо. Мне удалось подобрать в свой отряд таких отличных пилотов, как Водопьянов, Гаранин, Левченко. Мое начальство, повидимому неожиданно для себя, убедилось в моих организационных способностях. Это было отмечено тем, что меня перебросили командовать отрядом самолетов Научно-испытательного института. В этом приятном звании я и пребывал вплоть до челюскинской операции.

К людям на льдине

Пилот держал руку под козырек. Все, кроме пилота, стояли, держа шляпы в руках. Все сияли улыбками и были очень торжественны. На самолете развевался красный шерстяной флаг. Старик-капитан Томас Росс говорил речь о дружбе двух великих народов, о трудностях, об Амундсене, о чести. Муниципалитет города Нома — города, который принимал Амундсена, Нобиле, Линдберга, Поста, подносил звездный флаг советскому пилоту. Пилот держал руку под козырек. Пилотом был я.

Тысяча километров над замерзшим Юконом была позади. Позади были Латвия, Германия, Англия, Атлантический океан и Соединенные штаты. Позади были Юкон и все эти Руби, Тананы, Нулаты, Нортон-беи — чужие города чужой земли.

Впереди был прыжок самолета на лыжах через самый скверный на всем земном шаре пролив, называемый Беринговым, а затем срочный прыжок на лед, откуда ободренные близостью самолета люди просили не лететь в плохую погоду, не лететь в туман и пургу.

Но хорошей погоды в Беринговом море не бывает. Ляпидевский больше не летал — его самолет ремонтировался на льду у острова Колючина. Была разбита машина Леваневского. Ушаков давал телеграммы о привозе примусов, одежды и собачьего корма. Я понимал, что снова выплывает вопрос о спасательной партии на собаках. Я отдал распоряжение механику Лавери запустить мотор. Механик сказал „иес, сэр!" и полез в рубку.

Три американских самолета стояли с запущенными моторами. На вышку морской станции пополз советский флаг, стал вровень со звездами. Девушки бросили в кабину букет красных гвоздик. Защелкали аппараты кинамо, и „Флейстер", взревев невероятным голосом своего „Райт-Циклона", медленно тронулся с места.

На тяжелом и загруженном до лампочек на потолке самолете было два человека. Один от другого они были отгорожены дверью с открывающейся заслонкой. Кроме того они были отгорожены социальным правопорядком, понятиями, взглядами. Но заслонка открывалась. Заслонкой была авиация.

Механику Биллю Лавери шел двадцать первый год. Пилот двадцать лет летал на самолетах, а всего пилоту было около сорока. Пилот улыбался, глядя на механика, и вспоминал, что когда-то в Гатчине инструктор хорунжий Корнеев так же улыбался, глядя на молодого, неопытного пилота.

„Флейстер", ревя нестерпимым басом, преодолевал трение, сердился на снег, на неровности льда, на невероятную перегрузку и набирал скорость, вздрагивая и подпрыгивая всеми своими тремя тоннами. Наконец он разогнался до 150 километров и прыгнул в воздух.

Оба компаса показали точно: норд! Американский самолет подлетел на двадцать метров с фотокинамо, американские люди махали руками, покачались несколько секунд рядом с „Флейстером" и стали медленно вместе со своим самолетом проваливаться вниз.

Механик Лавери поднял большой палец вверх. Это означало, что мотор работает хорошо. Курс был норд. Слева виднелась скала Следж.

Я второй раз направил машину через Берингов пролив. Это было 31 марта 1934 года. 4 марта 1930 года я первый раз перелетел Берингов пролив, сопровождая два трупа.

Полковник американской службы Бен Эйельсон и механик Борланд, один с продавленным своей же левой рукой сердцем, а другой с расколотой головой, спокойные, превратившиеся в лед на 35-градусном морозе, закутанные в звездные флаги, совершали обратный путь из „Сиберии".

Полковник Эйельсон сделал прыжок через Берингов пролив, чтобы спасти людей и грузы американской шхуны „Нанук". На обратном пути Эйельсона сопровождал я, разыскавший его около никому не известной лагуны Ангуэма под трехметровым слоем снега и льда.

Скала Следж осталась слева и сзади. Впереди показался остров Кинг. Самолет набрал высоту три тысячи метров и шел над битым льдом. Сибирский берег был в тумане, островов Диомида не было видно. Я держался строго по компасу. Битый лед закрылся туманом, машина стала прорезать слои облаков, внизу все заволокло белой мокрой гадостью. Шел к концу час полета. Я был уже где-то над Полярным морем.

Сверху стали придавливать облака. На стекле показались первые намерзающие капли. Стекла начали покрываться наледью, и машина стала тяжелеть. Шел второй час полета. Берингов пролнв был уже сзади. Впереди была беспросветная белесая мгла, обледенение и смерть. Я развернул машину по прибору на 180°. Неизвестно было, куда качнулась машина, но стрелки показали, что разворот произведен правильно.

Мотор радостно загудел, и механик что-то записал в книжечку. Через 15 минут мелькнули внизу, сквозь туман, лед и полыньи. Курс был зюйд-ост. Я организованно отступал, я удалялся от людей, которые были на льдине, и третий раз перелетал Берингов пролив. Через 30 минут показался американский мыс Йорк. Над мысом тумана не было. Я почти совсем закрыл газ. Сразу стало тихо. Самолет начал левой спиралью „сваливаться" с трех тысяч метров к земле и, нырнув под туман на высоте 20 метров, взял курс норд-вест. Я снова стал перелетать пролив, направляясь к людям на льдине.

Над головой стояла уже не белая, а серая мгла. Из полыней поднимались серые клочья тумана. Минуты полета казались бесконечными. Было понятно, что если сдаст мотор, то все кончено — смерть! Шла сорок вторая минута обратного полета. Где-то вдали остались острова Диомида. Уже давно пора показаться мысу Дежневу, но видимость была в полкилометра, и мой „Флейстер" мог очень свободно упасть на скалы и превратиться в бесформенный ком. На стеклах появились замерзающие капли, мелькнула впереди какая-то темнота, и, сделав вертикальный вираж, я развернул машину на курс зюйд-ост. Опять отступление!

Через час под самолетом был снег и городок Теллор. На занесенной снегом песчаной косе стояли жители небольшого городка и, подняв головы вверх, смотрели на самолет. Командор Слепнев не одолел Берингова пролива. Самолет сделал посадку, мотор стих, эскимосы подкатили на салазках бидоны с горючим.

Механик прикрепил к фюзеляжу флаг с серпом и молотом. Мистер Андерсен угощал пилота в своей квартире рюмочкой виски и вежливо говорил, что в это время года над Беринговым проливом и Сибирью стоит туман. Мистер Андерсен обнадеживал, что через несколько недель (!) погода может измениться. Рано утром „Флейстер", будя жителей Теллора ревом своего мотора, взял курс норд-вест к людям на льдине.

Острова Диомида были видны. Самолет мощно забирал четвертую тысячу метров. Мыс Дежнев утопал в тумане, где-то под туманом был Уэллен, впервые виднелась скала Сердце-Камень.

Дальше была мгла; в этой мгле лежала обледеневшая машина Леваневского, и где-то Ушаков добирался в Ванкарем на собаках. Я не хотел ехать на собаках. Я должен был на самолете прибыть к людям на льдину и поэтому, нырнув в окно у мыса Сердце-Камень с высоты четырех тысяч метров, я под туманом пошел назад, к Уэллену. На снегу лежала большая машина со снесенным шасси. Это был «АНТ-4» № 2. Я сделал несколько кругов, внимательно изучив аэродром, сел, подрулил к толпе ликующих товарищей, представил им своего механика.

Механик Лавери находился за границей. Радистка Людмила Николаевна Шрадер сообщила по радио, что Слепнев прибыл из Аляски на советский берег и благополучно приземлился в Уэллене.

В моем дневнике 5 апреля отмечено так:

„Пурга с мягким снегом. Перекачал бензин из резервного бака. Очень трудно работать на ветру с пронизывающим снегом. Помогали чукчи из Уэллена. Ребята учат Лавери русскому языку. Лавери очень заинтересован советской винтовкой. В столовой мясо есть не стал, так как кто-то сказал, что это медвежатина. Отто Юльевич прислал приветственную телеграмму".

7 апреля прояснилось. Я запустил мотор и поднялся из Уэллена, имея на борту Лавери и Ляпидевского, которого нужно было перебросить в Колючино к ремонтируемой машине.

Второй раз под самолетом поплыл берег Полярного моря у Чукотки. Вот знакомая скала Сердце-Камень, вот Идлидль, а вот л Колючинская губа. Район этот затаил в себе ненависть к авиации.

Здесь разбито много интересных авиационных планов. Где-то в глубине залива занесен снегом разбитый самолет Красинского „Советский Север". На льду острова лежит тяжелая машина Ляпидевского. Немного в сторону от „Советского Севера" лежит исковерканный „Флейстер", такой изящный в полете и мощный по скорости. Его собрат ревет победным ревом своего „Циклона" на высоте трех тысяч метров, а он мертв и недвижим.

Дальше расстилается лагуна Ангуэма, ледяная могила пилота американской службы Бен Эйельсона и его механика Борланда. Да, Колючинский район зол на авиацию. Мыс Онман. Ванкарем. Стоит в пегой кухлянке Ушаков и щелкает „лейкой". Посадка. Первая экспедиционная машина прибыла. Мы спешно выбрасываем груз. Задерживаться нельзя — до людей на льдине только 73 мили.

Спальные мешки, кухлянки, лыжи, палатки — все летит на снег. Взамен этого машина принимает на борт восемь грязных псов, этих великолепных друзей людей Севера. Псы хотя и молчат, но вздрагивают, не желая залезать в непривычную жестяную машину.

Вывожу самолет на середину аэродрома, выверяю компас — громадная девиация в 12° осложняет перелет. Провожающие сосредоточены.

Механика Лавери оставляю в Ванкареме, не желая подвергать опасному риску жизнь молодого человека. В лагере он мне не поможет — с мотором справлюсь сам, а в случае вынужденной посадки… да что об этом говорить! За моими плечами четыре экспедиции и Якутия. Выберусь и один. Ушаков садится в кабину и успокаивает своих восьмерых спутников. Спутники напуганы и повизгивают.

„Флейстер" ревет всей мощью своих 600 сил, вздрагивает на неровностях льда, разгоняется и вспрыгивает на воздух. Я иду на льдину. Курс — норд, бесконечная бело-синяя хаотическая равнина, трещины, нагромождения льда. Берег пропал. Держу строго по курсу. Набегают клочья тумана. Ушаков что-то быстро записывает в книжку. Туман обволакивает нас ватой.

Курс, курс, точно по курсу! И на 36-й минуте, после десятка обманных теней и вертикально стоящих льдин, принимаемых за людей, в трех-четырех километрах от правого борта вижу длинный-длинный слой дыма… Два покачивания крылом, Ушаков бросается к правым окнам, резкий разворот самолета вправо, и… люди стоят, не двигаясь, на месте с поднятыми руками. На вышке красный флаг. Самолет ревет победным гулом. Спокойно, Слепнев, ты нашел лагерь.

Несколько кругов. Посадка.

— Вот, Отто Юльевич, где пришлось встретиться! Здравствйте, товарищи!

Довольные собаки выглядывают из дверей кабины, и кто-то уже бежит с канатом в руке, чтобы оттащить самолет с ропаков. Надо торопиться: получено радио, что вылетают Молоков и Каманин. Где-то отмороженными пальцами чинит помпу Галышев.

При посадке на лед на моем самолете порвались стяжки. Надо было ремонтироваться. Челюскинцы работали вместе со мной, не покладая рук. После ремонта я отвез группу челюскинцев и аккумуляторы в Ванкарем. Отсюда мне предстоял опасный путь с больным Шмидтом на Аляску, в Ном. О полете со Шмидтом хочется рассказать особо.

Ванкарем. Маленький домик базы из двух комнат. В одной из них целый день, пользуясь очередной возможностью занять табуретку, люди пьют чай. В другой — узкая кровать предоставлена больному начальнику экспедиции. На поду сидят пилоты и механики, среди них и американцы.

Собственно говоря, главным начальником является радист; поднятый палец радиста немедленно прекращает всякие разговоры.

Обстановка напоминает былые времена — штаб Красной гвардии. Чувствуется, что происходит нечто важное и необычное. Механики Лавери и Армстидт получают от меня распоряжение ночью приготовить антидетонаторную смесь и заправить самолет горючим. Слово „ночью" слегка удивляет механиков. Ночью нужно спать, но эти исключительно исполнительные люди немедленно надевают кухлянки и отправляются к бочкам.

Иностранцы заражаются нашей бессонной работоспособностью и проникаются повидимому уважением к людям из „Сиберии" и к их непонятной напористости.

Утро. У крыльца все челюскинцы и чукчи. Стоит нарта, и кто-то бережно укладывает на нее спальные мешки. Выводят под руки Шмидта, укладывают на нарту и за веревки везут ее к самолету. Бабушкин бежит на другой конец площадки, обозначая собою веху, от которой нужно взлетать. Взревел мотор. Последний кивок Шмидта.

Ушаков, Армстидт и Лавери занимают свои места в пассажирской кабине, я пристегиваюсь ремнем в своем кресле и даю газ. Внимание, Слепнев! Скорость двести километров. Самолет в воздухе. Сибирская эпопея окончена.

Впереди ответственный перелет над Чукоткой. Седьмой раз нужно перелететь Берингов пролив, а дальше — горы Аляски. Мощный мотор вскидывает самолет на седьмую тысячу футов. Довольно. Теперь безопасно.

Опять остров Колючин, Идлидль, Сердце-Камень, Инцов, а вот и мыс Дежнев. На море низкий туман, но вдали на горизонте виднеется американский мыс Уэллс. Берингов пролив на этот раз радушен к больному — Уэллс виден. Сорок минут над битым пловучим льдом, наконец — Уэллс, и я имею возможность обернуться к пассажирам.

Отто Юльевич и Ушаков помахивают рукой. Лавери просовывает мне свою руку, я жму ее и глазами поздравляю механика с прибытием в США. Три часа полета. Сбавляю газ, проходя на низкой высоте над Твин-сити и Миссеном. Показывается скала Следж.

Раздумываю о прошедших быстрых последних днях, о бурной энергии, проявленной моими товарищами, и думаю о том, что сейчас внизу, отметая в сторону все деловые телеграммы, летит весть: „Рашен эйрплен" идет курсом Ном командор Слепнев благополучно возвращается ледяного поля".

Вот и Ном. Аэродром в двух километрах от берега. Аэродром порядочно обкусан волнами. Пишу записку механику: „Дать флаги". Самолет прибывает на аэродром чужого государства.

Опять круг, другой, третий. Осторожная посадка — и мы снова на льду.

Открываются задвижки верхнего окна рубки, самолет рулит к берегу, и через окно взметываются, бурно полоща, красный флаг страны, которой принадлежит самолет, и звездный флаг страны, которая этот самолет гостеприимно встречает.

„Стоп мотор!" — „Есть стоп"… Становится тихо. Моя работа в спасательной экспедиции окончена.

Громадная толпа американцев и эскимосов окружает самолет, щелкают неизменные кино- и фотоаппараты, я и Ушаков помогаем Шмидту сойти по трапу на лед. Старый капитан Томас Росс, подтягиваясь, по-морскому чеканит:

— Со счастливым прибытием, джентльмены!


ЛАГЕРЯ БОЛЬШЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ


ЦК ВКП(б) — т. СТАЛИНУ, СНК СССР — т. МОЛОТОВУ


Правительственная комиссия по оказанию помощи участникам экспедиции О. Ю. Шмидта и команде погибшего судна „Челюскин" рапортует ЦК ВКП(б) и Совету народных комиссаров Союза ССР об окончании операции по спасению челюскинцев. Спасение челюскинцев является самым героическим подвигом нашей советской авиации.


Советская авиация победила. Наши люди на наших машинах доказали всему миру высокий уровень авиационной техники и высокое качество пилотажа. Подвергаясь громадным опасностям, рискуя жизнью они вели самолеты к намеченной цели и этой цели с успехом добились. Лагерь челюскинцев в Ледовитом океане больше не существует. Операция по спасении челюскинцев закончена.


ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЙ КОМИССИИ В. КУЙБЫШЕВ.


ЧЛЕНЫ КОМИССИИ С. КАМЕНЕВ, УНШЛИХТ, ЯНСОН, ИОФФЕ



ЗА НАМИ СТОЯЛА ВЕЛИКАЯ СТРАНА


Через день после приезда в Ном из Сан-Франциско пришло радио начинавшееся словами: „Восхищены вашей героической работой по спасению челюскинцев…"

Под радиограммой стояли подписи: Сталин, Молотов, Ворошилов, Куйбышев, Жданов.

Я прочел радиограмму, и у меня голова пошла кругом. Помню стоял я у окна, бледный от волнения, и барабанил по стеклу пальцем. Ко мне подошел Томас Росс и сказал:

— Мы уже слыхали о письме из России. Изумительное и прекрасное письмо. Поздравляю вас, сэр.

Мы молча пожали друг другу руки.

Вспоминается и другое. Челюскинцы и все мы, летчики, едем в Москву. Ночь, полная волнений, последняя ночь перед столицей. То и дело мелькают станции, и каждая из них — в громах приветственных кликов. Наше купе полно народу. За столом сидим я и Галышев и при всеобщей помощи пишем письмо товарищу Сталину. Каждое слово взвешивается по десять раз. Сообща мы обдумываем фразы, стараясь как можно полнее отразить в письме свои чувства.

Больше всего мы думаем над началом, пока наконец кто-то написал: „Дорогой Иосиф Виссарионович…"

Да, вот именно так! Как близкому, родному человеку, как другу и учителю. Это письмо было горячим и преданным ответом на ту радиограмму, которая повергла в такое волнение всех летчиков — участников спасательной экспедиции.

Республика советов, страна Ленина и Сталина, моя великая родина, ради которой я готов отдать свою жизнь в любую минуту, отметила нашу работу величайшей наградой: все мы, летчики, спасавшие челюскинцев, получили звание героев Советского союза.

Мы вернулись в Москву, и наш обратный путь был сплошным триумфальным шествием.

Думается, что дело, мною совершенное, не явилось результатом моего особого геройства. Систематическое совершенствование в летном искусстве, неустанная работа над собой, абсолютная преданность партии и правительству — вот что дало победу мне и моим товарищам — летчикам.

А самое главное…

Самое главное заключается в том, что за нами стояла великая страна, великая партия, великий Сталин. Я всего только верный сын своей родины.

Когда во время челюскинских торжеств я был в Ленинграде, то, понятно, не преминул заехать в родную деревню Ямсковичи. Односельчане встретили меня тепло и радостно.

Отец обнял меня и сказал:

— Ну вот, дорогой, ты и дома. Славный ты у меня сынок.

— Человек везде дома, папаша, — сказал я ему.

— Нет, милок, не скажи. Своя-то деревня лучше всех. Мы с ним проговорили всю ночь.

— Помнишь, — сказал он мне, когда уже петухи запели во второй раз, — помнишь, как ты приехал ко мне в семнадцатом году?

— Помню, — сказал я. — Еще бы не помнить. Пытал я тогда тебя насчет того, к какому берегу плыть крестьянскому сыну Маврикию Слепневу, офицеру русской армии.

— Вот, вот… А я сказал тебе, сынок: держись города Питера, держись рабочей и крестьянской власти.

— Ну что ж, плохо разве я выполнил твой совет?

— Хорошо, Маврик, хорошо, — сказал он. — Герой теперь. Ишь, ты! Даже чудно.

Мы крепко поцеловались со стариком…

Загрузка...