(Модуль «γ»)

21

— Мы в твоем детстве, — говорит МИВВИ.

Эд чует что-то еще, он поднимает голову и принюхивается.

— Зачем парень из челнока высадил меня здесь? — спрашиваю я.

Вид снаружи капсулы чем-то напоминает внутреннее пространство огромного, неосвещенного океанариума. Повсюду, насколько хватает глаз, стоят резервуары с экспонатами, только вместо живых ископаемых — акул — и светящихся медуз внутри разные экземпляры меня. Вот я в девять лет, вот в четырнадцать. Как будто бродишь по своему персональному музею после закрытия. Вот одно воспоминание, знакомое до неловкого поджимания пальцев на ногах.

— Чем ты таким… — До МИВВИ сперва не доходит, потом: — А, поняла.

Это был тот волшебный, пропитанный горячим потом день, когда я откопал стопку старых отцовских «Пентхаусов» и лихорадочно впитывал в себя их содержимое, пытаясь навечно запечатлеть в памяти каждую фотографию, каждую позу, не потерять ни капли сокровища, упавшего на меня с неба. Особенно меня увлек, по-видимому, номер за июль восемьдесят восьмого.

— Кажется, теперь я знаю тебя лучше, — произносит МИВВИ.

— Да заткнись ты.

Здесь все, в этом коридоре — плохие воспоминания и хорошие, унижения, происшествия и даже маленькие победы, каждая безмолвная сцена разворачивается словно под водой, видимая сквозь искажающую, преломляющую толщу прошедших лет, то совсем мутную, едва просвечивающую, то более или менее прозрачную, но никогда не дающую полной и четкой картины — только проблески эмоций, следы впечатлений, очертания образов, возникающие из темной глубины времени.

Вот мы — отец и я — в нашем гараже. И мы — я и МИВВИ — тоже здесь, в том же гараже, стоим, невидимые для них, отделенные полупрозрачной витриной из памятеупорного материала, которая тянется вдоль этих аквариумов с моим прошлым. Я вижу их обоих, своего отца и себя подростка, как будто они прямо передо мной, и они как будто смотрят на меня в ответ — именно не сквозь меня, не туда, где я нахожусь, а на меня самого. Погруженные в мечты о путешествиях во времени, они смотрят прямо в свое будущее. А что, если так и было на самом деле? Я помню, как во время наших занятий в гараже взгляд отца иногда вдруг надолго задерживался на какой-то точке в пространстве, словно он видел то грядущее, что ждало нас, нашу семью — то есть меня. Может быть, он черпал свое вдохновение из того, что ему открывалось, хоть и не понимал, что перед ним? Может быть, когда его осеняло, это был просто отклик на нечто необъяснимое, увиденное им в будущем? Может быть, неосознанное знание приходило к нему через созерцание размытых очертаний моей МВ-31, и я сам, пытаясь вынести что-то необходимое для себя из этой галереи своего прошлого, каким-то непонятным образом связываю его с будущим и сейчас помогаю отцу получить те, словно ниоткуда взявшиеся идеи об устройстве и форме изобретения, которое ему еще только предстоит создать. Я — его сын — в какой-то степени являюсь источником вдохновения своего отца. Я то, что побуждало, подстегивало, заставляло отца (и меня самого тоже) творить. Во всяком случае, мне хочется в это верить.

Хотя, возможно, ничего такого не было — просто вот это странное чувство от того, что мы двое стоим и смотрим друг на друга.

Я замечаю, как другой я словно к чему-то принюхивается, как только что делал Эд, и понимаю вдруг, чем был тот запах, который я ощущал временами, запах, всегда ассоциировавшийся у меня с поворотными моментами в моей жизни, с приближением чего-то плохого, очередной неудачи, очередной упущенной возможности. Я привык считать, что так — оглушительно и резко, будто тебе заехали по носу кулаком — пахнет провал сам по себе, что это какая-то биохимическая реакция организма на адреналиновую эйфорию, сменяющуюся разочарованием и что так вселенная указывает нам с отцом, снова и снова, на всю противоестественность нашего изобретения.

Теперь до меня доходит: когда мне казалось, что опять привычно потянуло безнадегой, новым крушением отцовских надежд, противным страхом ожидания, на самом деле до меня всего лишь доносился бесшумный выхлоп МВ-31, озоновый с металлическим оттенком, побочный продукт перемещения во времени. И так продолжалось, пока отец не вырвался наконец за пределы назначенной ему хронолинии.

Так, может, в этом дело? Для этого я здесь? Отцу удалось то, что не удавалось никому другому, он ухитрился как-то сойти со своей жизненной дороги. Если я отыщу его, он и мне поможет выбраться из хронопетли?

Мы по-прежнему движемся по темному коридору, когда впереди слегка подсвечивается цепочка из нескольких экспонатов, словно невидимый гид указывает нам дорогу. Посылаю МВ-31 в том направлении, и капсула скользит по залитой тусклым сиянием дорожке.

Первой нашей попыткой была хлипкая конструкция, над которой мы с отцом провозились большую часть каникул — я как раз окончил начальную школу. Прототип носил название УМВ-1. Обернулось все, разумеется, пшиком.

Тем летом мать с отцом грызлись целыми неделями — по разным поводам, но настоящей причиной были деньги. В смысле не их количество: запросы у родителей были более чем скромные: хватает — и ладно. Проблема заключалась в том, что не хватало. Они ссорились не из-за денег, а из-за постоянного стресса, вызванного их отсутствием. Оба понимали, что ничего не могут с этим поделать, и ненавидели друг друга за то, что все равно не прекращают ссориться. Оба старались, чтобы я ничего не узнал, но я все знал, и они знали, что я знаю.

На День независимости отношения у них испортились окончательно, и мама, не выдержав, уехала к своей сестре, которая после развода с мужем жила одна. Хотя дорога занимала всего час, мама наведывалась домой только по выходным — взять что-нибудь из одежды, пока, в конце концов, ее шкаф не опустел совсем.

Первые недели две мы с отцом вообще не разговаривали. Он приходил, уходил, готовил ужин или просто покупал что-нибудь по дороге и оставлял для меня на кухне. Я по утрам ездил на автобусе в школу — у меня были дополнительные занятия, — а после обеда вплоть до ночи сидел перед телевизором, но так и не дождался от отца ни единого замечания: он вечерами напролет все торчал в гараже, работая над прототипом. Хотя прошло уже несколько месяцев, я все еще чувствовал вину за тот свой вопрос — бедные ли мы, но теперь, после всего услышанного через стены, к ней прибавился еще и страх перед отцом, перед тем, как мог он, обычно такой спокойный, даже мягкий, особенно со мной, так кричать тогда на маму. Все-таки я, наверное, больше болел за маму и к гаражу теперь не подходил даже на пушечный выстрел. Я просто сидел на диване, смотрел «Стар Трек» в повторах и делал вид, что ничего не происходит. С мамой я был все же ближе, чем с отцом, и вполне естественно, что я занял ее сторону.

Я смотрю из капсулы с включенным режимом маскировки на десятилетнего себя, намазывающего сандвич, и вспоминаю все заново. Вспоминаю, как, стоило родителям начать ссориться, я уходил в свою комнату и включал компьютер — тогдашний мой «Эппл-П-Е». Вот он я — сижу и составляю программу на бейсике. Там у меня должен был получиться сферический объект, который летал бы по всему экрану, как астероид в космосе. Помнится, с механикой я тогда быстро разобрался, это оказалось несложно, вот только я никак не мог решить, что должно происходить у границ: чтобы астероид отскакивал и начинал двигаться в другом направлении или пусть пролетает вселенную насквозь и появляется с противоположного края.

— Ты был такой милашка, — говорит МИВВИ, все еще подхихикивая из-за «Пентхаусов».

Я смотрю на себя: я только делаю вид, что занимаюсь программой, я притворяюсь, хотя в комнате больше никого нет, я всегда так притворялся, что все в порядке, что я не слышу того, что происходит в гостиной, где гнев и злость выплескиваются нескончаемым потоком, то спадая, то нарастая вновь, прерываясь временами совсем уже неконтролируемыми воплями. Я помню, как я вот так вот сидел и думал: «Кого я сейчас обманываю?», — сидел спокойно, как будто меня все это не касалось, все эти каждодневные ссоры, которые я слышал постоянно, с самого детства, как будто мне не было до них никакого дела, как будто они не причиняли мне боль.

Думать-то я думал, но все равно почему-то продолжал сидеть и пялиться в экран, притворяясь в пустой комнате, притворяясь наедине с собой, будто кто-то мог видеть меня в этот момент откуда-то сверху, будто кто-то полувездесущий наблюдал за мной с высоты птичьего полета. Я не знал тогда, что так оно и было, на меня действительно смотрели — я сам смотрел на себя, смотрю на себя сейчас из машины времени.

из руководства «Как выжить в НФ-вселенной»:

Устройство для рекреационных хронопутешествий МВ-31

Стандартное хронограмматическое транспортное средство индивидуального частного пользования. Отзывы о встроенной операционной системе в основном положительные, хотя отмечается ее несколько излишняя самокритичность.

Обращает на себя внимание слово «рекреационный» в названии продукта, которое может быть понято двояко и некоторыми считается признанием того факта, что речь идет не только о восстановлении, но и о «рекреации», воссоздании. Это соотносится с современными представлениями о том, как на нейронном уровне работает человеческая память: обращаясь к какому-либо воспоминанию, человеческий мозг всякий раз не просто вызывает соответствующий образ, но и повторяет те же электрохимические реакции, в буквальном смысле воссоздавая то, что испытывал человек в той ситуации.

22

Первое путешествие было для нас как полет на Луну, а оказалось запуском шутихи, пробной попыткой братьев Райт, вихлястой параболой, только чуть поднявшейся вверх и потом сразу устремившейся вниз. Освободиться от притяжения настоящего нам так и не удалось. Все продолжалось какую-то минуту, даже меньше, где-то порядка пятидесяти пяти секунд. Забравшись внутрь конструкции, мы уже не могли самостоятельно выбраться из нее и только смотрели на самих себя в зеркало (его мы перенесли в гараж, чтобы точно установить охлаждающий элемент на крыше установки). Те двое — изобретатель и не посвященный в его планы помощник — оставались в гараже рядом со своей коробкой или скорее даже сундуком, нелепым, неуклюжим, со сложенным вдвое листом жести вместо дверцы — только она еще и не открывалась.

Вот как получилось, что мы все-таки закончили тот прототип. После четырнадцати дней молчания и телевизора одним субботним утром я спустился в гараж со своим завтраком — миской кукурузных хлопьев — и встал у двери, наблюдая за отцом. Непонятно было, злится он на меня или нет, и за что — за то, что я встал на сторону мамы, за то, что не приходил в гараж все это время или за то и другое вместе. Мне тогда казалось, что злиться вообще должен я. Отец за весь день опять так и не произнес ни слова, и то же самое повторилось на следующий.

От третьего утра я не ждал никаких изменений: я опять буду стоять и смотреть на отца, как он, ошибаясь в измерениях, бормочет ругательства себе под нос и спотыкается о разбросанные инструменты. На этот раз, однако, он сунул мне пригоршню гвоздей и показал на жестяной лист, прислоненный к стене.

— Давай прибивай, — насупившись, буркнул он.

Я, тоже всем видом изображая оскорбленное достоинство — насколько это может получиться у десятилетнего, — забил один гвоздь, потом второй и оглянуться не успел, как уже пора было обедать. Так, почти в полном молчании, мы проработали следующие два месяца, заговаривая друг с другом только о том, что мы сегодня будем есть.

К концу лета УМВ-1 была готова. Так нам, во всяком случае, казалось. Мы стояли в гараже, придирчиво осматривая со всех сторон неуклюжую конструкцию из кое-как, с зазорами, набитых, выпирающих то здесь, то там листов металла — одно слово, кустарщина.

— Непохоже, чтобы это сработало, — замечает МИВВИ. — Но вы все равно здорово постарались.

И она права. Хотя нам удалось покинуть текущий момент и в этом смысле перемещение во времени все же состоялось, по остальным пунктам мы полностью сели в лужу. Мы двигались по короткой петле, не имея никакого контроля над машиной. Мы не могли выбраться, не могли остановиться, нас просто крутило туда-сюда, как при неуправляемом заносе, одна минута в прошлое и потом обратно, вот только времени при этом проходило куда больше минуты, а сколько, мы и сами не знали, потому что не догадались взять с собой хоть какие-нибудь часы, хотя бы наручные. Мы вообще думали, что перепрыгнем в точку назначения мгновенно. Это потом мы выясним, что даже в НФ-мире для путешествия во времени тоже нужно время, никаких «бах и ты уже там» — движение есть движение, где бы оно ни происходило, любое перемещение по некоему отрезку пространства-времени остается прежде всего физическим процессом. Даже если в нем присутствуют какие-то метафизические и метареальные аспекты.

Но тогда мы еще не знали всего того, что узнаем за следующие несколько лет. Это все будет потом — чужие прорывы в теории хроноповествования, составленные нами примитивные карты НФ-мира, мой уход из науки в ремонтники. Исчезновение отца.

— Получается, — говорит он.

— Пока вроде все держится, — говорю я.

Мы боялись, что при ускорении конструкция может войти в резонанс и попросту разлетится на куски, а нас выбросит неизвестно во что, в куда и в когда. Но пока вибрация небольшая.

Я помню, что эксперимент мы проводили при открытых воротах гаража, так что МВ-31 можно припарковать снаружи, за баскетбольным щитом и мусорными баками — оттуда все будет видно.

— Только представь, — говорит отец, — что было бы, если бы мы могли остановиться.

Остановиться в любой точке времени — какой захочешь. Вот прямо сейчас удержаться в этом подпространстве-надвремени, соскочить, не двигаться никуда. И? Что дальше-то?

Ну, можем мы уцепиться за какой-то момент и изменить свою жизнь. Что-то в ней исправить, что-то сделать лучше. Но что? И как? Что такого можно в ней переделать? Получается, что к привычным жизненным решениям — что делать дальше, что сперва, что потом, и так каждый, самый малейший шаг — добавятся еще новые: что сделать вчера, что предпринять в прошлом году, да еще и как все это увязать между собой.

Мы были там — между минутами, между мгновениями. Мы сидели в этом своем сундуке, не понимая, где мы и когда мы, осознавая только, что мы где-то посредине, в межпространстве, в межвремени, в каком-то промежутке двух моментов, где-то, где нет и не может быть никого, кроме нас двоих.

Мы находились там неопределенно и неопределимо долго, пытаясь осмыслить свою ошибку, изумляясь тому, как наивны мы были, поражаясь сделанному нами открытию: для перемещения во времени тоже нужно время. Отец, вне себя от возбуждения, с такой силой забарабанил кулаками в хлипкую дверцу нашего кое-как сляпанного аппарата, что тот не рассыпался только чудом. «Ну разумеется, — восклицал он, — и как только это не пришло нам в голову? Ведь жизнь — это тоже форма путешествия во времени. Ну конечно же, оно является физическим процессом. Иначе и быть не может». О часах мы в тот, самый первый раз не подумали, зато взяли с собой блокнот, карандаши и даже четвертушку разграфленного ватмана — думали, что будем записывать все подряд: свои наблюдения, ощущения, изменения физического состояния. Но в итоге мы просто сидели, глядя друг на друга и улыбаясь. Хотя я до сих пор злился на отца и все никак не мог его простить, мои губы против воли растягивались в улыбку, когда я смотрел на его счастливое лицо. Это было необычно и даже как-то тревожно. Я вдруг понял, что никогда прежде не видел его таким — ни дома, с мамой, ни в какой-нибудь поездке на природу всей семьей. Вообще ни разу. Но сейчас мы занимались наукой. Вместе. Только мы двое в нашей маленькой коробке, в нашей лаборатории, отделенной от остального мира. Какой-то отрезок вневременного времени — может быть, тысячу мгновений, может быть, один миг, — пока мы оставались там, он был счастлив, и это счастье мы делили на двоих. Я помню, как по рукам и по шее у меня ползли мурашки от возбуждения успехом, от того, что впервые все у нас идет так, как нужно, впервые нам что-то удается.

Формально, однако, та наша первая попытка была провальной. Мы так и не приземлились по-настоящему, не смогли посадить УМВ-1 в конечном пункте нашего маршрута. Мы просто возвратились бумерангом в начальную точку, оказавшись там, откуда отправились в свое путешествие. Прыгнув сквозь пустоту, мы подобрались достаточно близко, чтобы разглядеть выпуклости и впадины, скалы и кратеры на таинственной пепельной поверхности нашей обратной стороны Луны, куда еще не ступала нога человека, но и нам в тот первый раз ступить на нее так и не удалось. Уже приближаясь к своей цели, мы внезапно поняли, что совершенно не подумали о механизме, с помощью которого машину можно было бы останавливать, у нас просто принципиально не было никакого посадочного устройства. Прежде чем нас отбросило назад, к старту, мы на миг зависли как бы в невесомости, в тревожной неопределенности, в самой верхней точке нашей параболы, совершенно остановившись — уже в свободном падении, но с нулевой скоростью. В эту паузу, в этот краткий интервал мы могли как следует разглядеть других нас, нас прошлых, нас минуту назад, еще не сделавших свой первый шаг, еще не знающих, что возможно, что невозможно, а что может быть только так и никак иначе. Оттуда мы увидели то, что было очевидно всем прочим, то, что увидел бы каждый — отца и сына, невинных и наивных, глупых и напуганных. Живущих здесь и сейчас. Стоящих на пороге открытия.

из руководства «Как выжить в НФ-вселенной»:

Радиус Вайнберга — Такаямы

В сфере хроноповествовательного проектирования считается установленным, что энергетическая плотность НФ-пространства должна быть больше или равной соответствующему среднему значению для дираковской коробки, умноженному на число пи.

Однако, согласно новой, широко обсуждаемой гипотезе, выдвинутой независимо друг от друга двумя исследователями — Вайнбергом[8] и Такаямой[9], — предполагается, что для достижения повествовательной устойчивости вселенной необходимо также, чтобы ее размер не превышал некоего определенного значения, получившего в литературе название «радиус Вайнберга — Такаямы» (РВТ).


Проще говоря, любой мир с радиусом больше РВТ обречен на постепенный распад; вселенная же, чей радиус не превышает РВТ, при правильно заданных начальных условиях способна к продуцированию повествовательных истин в едином эмоциональнорезонансном поле.

23

Первое, что я услышал, когда мы возвращались назад, был голос мамы. Она наконец-то решила вернуться от сестры и подъехала как раз перед тем, как мы с отцом вновь вошли в плотные слои времени посреди гаража. Мама звала меня, я слышал, что она напугана, почти в панике, как это часто с ней бывало.

При возвращении машина развалилась. Мы не дотянули даже до точки старта, возникнув в облаке жара где-то внутри той минуты, на которую мы прыгнули вперед. Аварийная посадка в каком-то мгновении той вычеркнутой из наших жизней минуты оказалась нам на руку, даже, наверное, спасла нас, поскольку здесь мы оказались в единственном экземпляре, без своих двойников, и время снова побежало вперед. Но некоторая путаница все же произошла.

Сейчас, наблюдая за мамой из своей капсулы, я вижу то, чего не видел тогда, вижу, что происходило за секунду до нашего появления. Вот она выходит из машины сестры, вот с трудом вытаскивает из багажника в спешке втиснутые чемоданы. На ее лице я замечаю знакомое выражение: страх, что при встрече с отцом она опять не сдержится и взорвется, и надежда, что все изменилось и в его глазах не будет ничего, кроме самой искренней и нескрываемой любви.

И уж конечно, вряд ли она ожидала увидеть огромную воронку в цементном полу посреди гаража, инструменты, половина из которых носит явные следы действия огня, и совершенно обгоревший потолок — видимо, полыхнуло при старте. В углу оранжевые языки пламени весело лижут стопки старых газет, подбираясь к канистрам с растворителем.

Она спотыкается о свои чемоданы, падает на мусорные баки, она кричит, зовет нас, не понимая, что случилось, но предполагая, как всегда, самое худшее, что-то совершенно ужасное, непоправимое, какое-нибудь невообразимое несчастье, заранее паникуя. Торт, который она купила по дороге, летит на землю, она, не видя, задевает его ногой, пачкает в креме чулки, волосы у нее растрепались…

И в этот момент появляемся мы, мой отец и десятилетний я, наша машина вдруг просто возникает из ниоткуда, и с занятой мной удобной наблюдательной позиции я вижу то, чего тогда видеть не мог. Вижу то, что видела мама: как вылезает из машины ее мальчик, ее маленький, с худенькими ручонками, сыночек. Вижу отца, он еще не вылез, еще там, внутри, еще улыбается. Потом он тоже выбирается наружу, и в тот же миг эта дурацкая конструкция разваливается. И я понимаю, почему плачет мама. Отец — нет. Лицо у него застывает, он напрягается — из-за мамы, вообще из-за всего происходящего, обычно бы меня это задело, но сейчас я тоже не понимаю, чего она плачет, и я тоже сурово хмурюсь на нее — в меру своего возраста, и она, кажется, замечает мой взгляд, прижимает меня к себе, и на щеках у меня остаются ее слезы и следы помады, а я смотрю на нее, на ее свитер с кошками и думаю: «Ну пожалуйста, мам, ну хоть разочек возьми себя в руки, почему ты не хочешь, чтобы папа увидел тебя такой, какая ты бываешь, не такой, как всегда, не такой, как сейчас». Она поднимает на меня глаза, и перед ней еще один отец, уменьшенная его копия, и она начинает рыдать еще громче — не знаю даже, понимает ли она сама, из-за чего. В школе мы читали об одной женщине, которая упала в яму и не могла выбраться, и жители города пытались ей помочь, но у них ничего не получалось, мало-помалу они начали расходиться, и в конце концов ушли все, а она так и осталась там. Это уже потом по телевизору начали показывать рекламу с людьми, выглядывающими из окон в потеках дождя, ту, где рекламировалось средство от подобного болезненного состояния — не знаю, правда, чего — мозга? Души? Сердца? Уже потом я привык помещать мать в аккуратную коробочку с табличкой и диагнозом, где она и оставалась, удобно уложенная и классифицированная, но сейчас я просто снова вижу, как она плачет, слышу ее душераздирающие рыдания и всхлипы, ножами вонзающиеся в меня. Это была какая-то безымянная, стихийная, первобытная сила, все сметающая на своем пути, и я не мог понять, откуда она берется, почему так необходима маме и так злит отца. Я могу теперь только гадать: может быть, для нее это был своего рода мост, соединяющий то, что есть, с тем, что могло быть, с тем, чего больше нет, с тем, чего не было никогда? Не могу сказать, что мне становится легче, но, по крайней мере, хоть какое-то объяснение.

Пиксели МИВВИ тоже выстраиваются в слезливую гримаску, она загружает подпрограмму плача и начинает тихонько пошмыгивать нарисованным носиком — видимо, из солидарности. Но тут Эд громко пукает, и все перерастает в фарс. МИВВИ хихикает сквозь всхлипы, я тоже давлюсь смехом, и, наконец, не сдержавшись, МИВВИ закатывается так, что система чуть не вылетает. В очередной раз Эд спасает положение.

24

Вызов из диспетчерской.

— Какого черта? — говорю я.

— Это Фил, — отвечает МИВВИ. — Не бери, пусть сбросится на голосовую почту.

— Без тебя знаю. Нашел время звонить. Придурок.

— Не в этом дело. Ты ведь в хроноцикле.

— А я о чем? У меня, считай, выходной. Он что, все босса из себя строит? Сейчас я ему выскажу.

— Нет. Не отвечай. Речь не о том, придурок он или нет. Я же говорю: ты в хроноцикле. Если ты примешь звонок, значит, ты всегда его принимал. Всегда принимаешь. И это будет еще одной вещью, за непротиворечивостью которой нам придется следить, которую придется повторять снова и снова. И кто еще знает, какие тут могут возникнуть осложнения.

— Хайнлайн всемогущий, — говорю я. — Как бы я без тебя жил?

— Долго бы не протянул, — отвечает она, позволив себе слегка улыбнуться.

Следующий прорыв у отца случился, когда мне было шестнадцать. МИВВИ смотрит на повзрослевшего, возмужавшего меня, облик которого разительно отличается от меня нынешнего.

— Эй, да у тебя были мускулы! — удивленно замечает она.

— Заткнись ты ради Бога.

На тот момент в нумерации прототипов мы добрались до УМВ-21. Все предыдущие запуски — УМВ-3, УМВ-5, УМВ-7, 9, 11 и так далее — обернулись неудачей. С каждой новой моделью под нечетным номером происходило тоже что-то новое, чего мы никак не ожидали. Мы проводили в гараже часы, дни и годы, дорабатывая и улучшая конструкцию, но все было напрасно: дело всегда кончалось крахом. Выяснить, что произошло, оказывалось несложно. Чего мы никак не могли понять, так это почему так происходило.

— Сосредоточься. — Отец стоит у доски с мелом в руках. — Мы найдем решение. Мы просто должны его отыскать.

Убеждает он в основном себя самого. Что касается меня, я жду не дождусь, когда смогу вырваться отсюда. Подняться по ступенькам, выйти из дома, начать жить собственной жизнью. Или просто быть как все другие подростки. Или что-нибудь еще — что угодно, только не стоять здесь и не смотреть на отца. Я вырос, разве он не видит? Я перерос его самого, причем давно — уже года два как; я перерос свою семью. Мы уже столько корпим над всем этим, с моих десяти лет, и да, иногда бывало здорово, но к чему мы в итоге должны прийти? К чему движется наша работа, какая цель, какое будущее ждет нас, нашу семью?

— Нужны еще исследования, — все время говорит отец. — Нужно больше данных.

Однако линия его поиска начинает все более и более походить на движение ощупью. С мамой последний год все обстояло более или менее неплохо, но дальнейшего прогресса пока не видно, наоборот, в какой-то степени начало даже становиться хуже, появилось то, чего раньше не было, новые способы доводить отца и себя, новые поводы для еще более душераздирающих, рвущих душу на части истерик. Иногда она исчезала в своей комнате вечером пятницы и не выходила все выходные, а в понедельник утром вдруг объявлялась как ни в чем не бывало. С этим можно было жить, можно было уживаться, но в свои шестнадцать я чувствовал себя стариком, чувствовал, что устал от всего, от все новых и новых моделей, от жизни наугад, на ощупь, от шараханий то в одном, то в другом направлении. Я ощущал, что застрял в обыденности, я видел, к чему все шло, и не хотел себе такого будущего.

В тот год, последний наш год как единой семьи, в голосе отца с какого-то времени зазвучали новые, не слышанные мной раньше нотки. Он разговаривал со мной все в том же ворчливом тоне, словно я мог в любой момент сказать или сделать что-то, что вызовет его раздражение, но какая-то неуловимая перемена произошла с тем, что он мне говорил, какие вопросы задавал. В каждом из них чувствовался другой, вложенный, свернувшийся внутри предыдущего, тщательно скрываемый от меня и, возможно, отчасти даже от самого себя. Это были уже не задачки, не наша с отцом игра, не обучение помощника. Это было нечто большее. Его интересовало, что я думаю. Он на самом деле спрашивал меня.

— Считаешь, тут что-то не так? — услышал я однажды, копаясь в панели управления.

— Кольцо Нивена дало трещину. Нужна сварка.

— Нет, я не о том. Я про теорию.

— В смысле?

— Моя теория — может быть, дело в ней? Может быть, я ошибся в расчетах? Может, все вообще не так?

Отцу понадобилось мое мнение. Он признавал, что не все на свете знает и понимает, что есть вещи, в которых он не разбирается, которые ставят его в тупик, заставляют его нервничать — на этой его работе, в этой стране, в этом городе, таком далеком от центра мироздания и таком близком к нему. Отец спрашивал, готов ли я взять на себя часть ноши, готов ли помочь ему, готов ли я продолжить отсчет.

Помню, как я сразу почувствовал себя маленьким и неопытным. Я должен был помочь ему, но разве я могу, разве я способен? Во мне мешаются злость на него (за то, что он меня просит), и жалость (ему пришлось просить), и злость на себя (почему я не готов к этому, почему я не тот юный гений, которого он видел когда-то во мне, почему я не оправдал его надежд). Дом вокруг меня словно наполняется электрическим полем, гудящим от статики ненаправленного разочарования, пронизанным силовыми линиями с идущими по кругу стрелочками, превращается в невероятно сложную, отрисованную по точкам, с мелкозубчатыми линиями границ тепловую карту термодинамической системы, еще стабильной, но уже обреченной на гибель.

Когда отца вдруг осенило, было сильно за полночь. Мы таращились на доску вот уже девять с половиной часов. Я порядком замерз в холодном гараже, но ничего не говорил отцу — еще неизвестно, как он отреагирует. Я просто сидел и смотрел на девчонку моего возраста, которая жила через дорогу и целовалась сейчас у двери дома со своим парнем — они простояли там, наверное, полвечера и все никак не могли расстаться.

Отец не собирался сдаваться. Он стоял у доски с цифрами и буквами и вновь, и вновь что-то исправлял и переписывал. Тета, ню, сигма, тау. «Тау не моделируется», — сказал он.

— Тебе это о чем-нибудь говорит? — спросил он, указывая на кучу дифференциальных уравнений.

— Я даже не знаю, что там к чему.

— А, ну да, — кивнул он. — Извини. Тут получается, как будто мы сталкиваемся с другими объектами.

— Может, так и есть?

— Но это невозможно, — возразил он. — Если только…

Он замер, невидящим взглядом уставившись куда-то в пространство, потом его как будто ударило что-то невидимое, но вполне реальное. Я практически видел, как это произошло, как он весь раскрылся навстречу — лицо, глаза, даже рот с отвисшей челюстью. Вот ради чего он работал, ради чего день и ночь корпел в гараже — ради таких моментов, которые могли случиться раз в год, а то и раз в десятилетие. С криком не то боли, не то радости он бросился ко мне и обнял, потом подкинул мел в воздух и хлопнул в ладоши, подняв огромное облако белой пыли, потом подпрыгнул на месте, издав какой-то невнятный ликующий возглас, — словом, выглядел донельзя глупо. Он был счастлив. И только наука могла сделать его таким счастливым — ничто другое.

Стерев все формулы, он схватил новый мел и, беспощадно кроша его, лихорадочно застучал по доске, то и дело выкрикивая что-то бессвязное и возбужденно хлопая себя ладонью по лбу. Так продолжалось очень долго. Когда отец наконец закончил вычисления, он обернулся ко мне, весь в белой пыли, с покрасневшими пальцами, волосы прилипли ко лбу, капельки пота стекают по вискам и щекам, и сказал: «Ты сделал это, мой мальчик, ты решил проблему. Мы действительно сталкиваемся — повсюду сталкиваемся с другими машинами времени». Он показал на доску, на невообразимое переплетение уравнений и неравенств, значков и линий и хриплым, срывающимся на крик голосом начал объяснять, что к чему.

Я не запомнил дословно всего, что он говорил тогда, но основную идею, направление, в котором он мыслил, я уловил. Наши представления были слишком упрощенными, мы рассматривали свою машину времени как уникальный объект, изолированную переменную и составляли уравнения соответствующим образом. На самом же деле наш аппарат — это всего лишь частный случай, сказал отец, машиной времени может быть и дом, и комната, наша кухня, гараж, в котором мы стоим, наш теперешний разговор. Все что угодно может быть машиной времени, даже ты сам, даже мы с тобой.

Машина времени есть у каждого. Каждый человек и есть машина времени. Только у большинства людей она сломана. Путешествие во времени без каких-либо технических средств — самый трудный и загадочный из всех способов. Люди попадают в хронодыры, в хронопетли, из которых не могут выбраться. Но от этого мы не перестаем быть MB-капсулами самой совершенной конструкции, которая позволяет тому, что внутри нас, нашему внутреннему темпоральному путнику в полной мере испытать движение по времени со всем тем, что оно способно дать, со всеми его приобретениями и утратами, со всем, что можно прочувствовать и понять, следуя этому маршруту. Мы все — хроноустройства, полностью удовлетворяющие самым строгим критериям. Любой из нас.

из руководства «Как выжить в НФ-вселенной»:

Порядок индивидуальной калибровки МВ-31

Чтобы откалибровать аппарат в соответствии с вашими индивидуальными характеристиками, выполните следующее:

1) закрепите сенсоры на кончиках пальцев;

2) наденьте визуально-перцептивные очки-анализатор мозговой деятельности;

3) примите горизонтальное положение;

4) смотрите на мир.

Процесс калибровки занимает от сорока трех до сорока четырех секунд в зависимости от таких параметров, как масса тела, естественный цвет волос и степень самосознания. После завершения калибровки капсула будет иметь ограничения, аналогичные вашим собственным.

Машина времени, как и обычный автомобиль, не может нарушать законов физики. Вам не удастся попасть куда угодно — только туда, куда у вас будет доступ. Туда, куда вы допустите себя.

25

Мне семнадцать. Отцу на будущей неделе исполнится сорок девять. И сегодня лучший день в его жизни. Если представить жизнь в виде параболы, то сейчас он на ее пике, в самой верхней точке.

Наша машина движется к престижному району города.

— По-моему, ты нервничаешь, — говорит МИВВИ.

— Это очень ответственный день, — отвечаю я.

Мы едем на встречу с важным человеком, руководителем исследовательской группы из Института концептуальной технологии — антрацитово сверкающей громады на вершине холма, в полумиле от города по Университи-роуд. Там занимаются очень серьезными, глобальными проблемами, такими, например, как предотвращение уничтожения НФ-вселенной ее все возрастающей парадоксальностью. Люди, которые в нем работали — тот, с кем мы встречаемся сегодня, в первую очередь, — воплощали в себе то, к чему отец всегда стремился. Он всегда хотел быть одним из них, жить их жизнью, каждое утро въезжать в ворота, предъявляя пропуск бдительной охране, и оказываться на закрытой территории твердыни, скрывающей секреты и тайны, известные всего какой-нибудь сотне людей во всем мире, идеи, доступные, может быть, только дюжине.

Сегодня главный, лучший день в жизни отца. Он ждал его полжизни, полжизни шел к нему, и мир наконец-то заметил его усилия. Мир, внешняя вселенная, средоточие денег, технологий и НФ-коммерции, поднял трубку на другом конце линии и набрал наш номер. Никогда не забуду того звонка. Где-то между тем нашим первым полетом по неверной, вихляющейся орбите и моментом, когда отец окончательно уверился, что движется в правильном направлении (или скорее понял, что никогда не сможет до конца быть уверенным в том, куда он на самом деле движется), на него обратили внимание. Они — вот этот самый военно-промышленно-развлекательно-повествовательный комплекс — вышли на него, чтобы ознакомиться с его идеями. Это был день, о котором всегда грезил отец. Даже я мечтал, что однажды такой день наступит, и много лет он витал над нашим домом, над гаражом, над нами облачком общей мечты. Если есть в моей жизни несколько ярких моментов, то сегодня — один из них.

Отец после того озарения испытывал подъем во всем — в своей научной работе, в намечающейся бизнес-деятельности. Даже в отношениях с мамой. Все выходило на новый уровень — дело его жизни, наше благосостояние, вся наша история. Какое-то время мы были уверены в том, что у нас все получится, что бы ни значили эти «все» и «получится». Все получится у отца, у нашей семьи, все получится у них с мамой. Мир наконец повернулся в его сторону. Мир наконец услышал его призыв и теперь шел к нему, к нам. Шел с деньгами — все, как представлял себе отец. Точнее, денег пока еще не было, но они ждали его в будущем. И не только деньги, его ждало нечто большее — престиж, ореол тайны, загадки, доступной только посвященным, магический ореол изобретателя, первооткрывателя. Ученого. Он предвкушал, как увидит свое имя в толстых специальных журналах, научных вестниках, предвкушал восхищенный и завистливый шепот у себя за спиной, обсуждение того, что он открыл, как ему это удалось, как он пришел к этому. Он предвкушал реакцию на работе, когда он сообщит, что увольняется, и позже, какой-нибудь месяц спустя, когда они поймут, какой блестящий ум потеряли и уже никогда не вернут, а они-то столько лет не обращали на него никакого внимания, не давали ему развиваться, не понимали ценности его идей.

Мое сердце бьется быстрее. Меня переполняет надежда. Я знаю, чем все кончится, что случится дальше, и все равно я не могу ее не испытывать, глядя на себя тогдашнего и вспоминая, что я чувствовал в этот момент. Отец за рулем говорит что-то о подарке для мамы, о том, что неплохо бы нам переехать в дом побольше.

Встреча назначена на стадионе в центре фешенебельного района нашего городка. Трава фотореалистичного качества, рендеринг по алгоритмам глобального освещения — в других районах такого не увидишь. Привилегированная частная школа, в которой учатся здешние дети, не участвует в спортивных соревнованиях. Она слишком мала, чтобы можно было набрать футбольную команду, но у них есть дискуссионный клуб. Машины на школьной парковке больше и круче, и дома тут тоже больше, тротуары чище, воздух свежее. Обитатели этого района — люди из высшего среднего класса — прилагают немало усилий для создания живописно подманикюренной реальности.

— Он выглядит… — МИВВИ подыскивает подходящее слово.

— Счастливым.

— Нет, — говорит она. — Не то.

Во время поездок отец часто витает где-то мыслями, он вроде бы здесь и в то же время не здесь. Уже лет в девять, а может, в семь или даже в пять я научился чувствовать, ощущать такие хроноповествовательные сдвиги, малейшие изменения в ткани пространства-времени, в векторном поле сознания внутри нашего форда. Но сейчас, в этот судьбоносный для отца день, я знаю, что он весь, целиком и полностью, тут, в этой ржавой колымаге, и не пытается даже как-то дистанцироваться от нее, не стыдится ее, и сам я в эти несколько минут тоже перестаю ее стыдиться.

Мы подъезжаем первыми и паркуемся как можно ближе к бейсбольной площадке. Открываем багажник. «Аккуратней, аккуратней», — повторяет отец то ли мне, то ли себе самому, то ли просто так, в пространство. За те секунды, что мы подъехали, остановились и вылезли из машины, счастливое выражение на его лице сменилось крайним напряжением. Желваки на скулах играют, челюсть так и ходит из стороны в сторону — смотреть больно. С предельной осторожностью, на полусогнутых, тащим аппарат к площадке. Непривычно яркий, чуждый свет отодвигает ее куда-то чуть ли не в бесконечность. Отец не произносит ни слова, только пыхтит и слишком торопится, так что дважды мы останавливаемся: у меня соскальзывают руки. Мы стоим на солнцепеке, и, наверное, впервые в жизни я вижу в отце обычного человека, мужчину, человеческое существо мужского пола, впервые замечаю его физическую оболочку, потеющую и запыхавшуюся.

Я вижу шапку его густых, даже не начавших редеть и совершенно черных, без малейших признаков седины, волос. Настолько черных, что я теперь подозреваю, уж не подкрашивал ли он их. Впервые я замечаю его возраст, хотя он пока не стар, ему нет и пятидесяти, у него крепкие бицепсы и мышцы на икрах и прямая крепкая спина, его коренастое полувековое тело по большей части еще способно дать фору моему семнадцатилетнему, тощему и вялому, на котором вся одежда висит как на вешалке. Волосы у отца зачесаны назад и разделены справа пробором. На носу сидят типично инженерские очки в серой металлической оправе почти квадратной (скорее даже трапециевидной — стекла чуть расширяются кверху) формы. Капелька пота сбегает по левому виску к врезавшейся в кожу дужке. «Почему у него такие неудобные очки, — думаю я, — неужели он не мог подобрать себе пару по размеру» — потом вспоминаю: чтобы уложиться в страховку, он купил самые дешевые, прямо с витрины, в магазинчике между почтой и кафе-мороженым.

У отца отличная, упругая кожа без признаков дряблости — результат здорового образа жизни: никакого алкоголя, мало мяса, в основном только овощи, рис и рыба. Плюс постоянная физическая нагрузка в гараже, на участке у дома, в самом доме. И вообще он всегда при деле, все время чем-то занят — по необходимости, а не для собственного удовольствия. Все, что он себе изредка позволял, так это выкуренная тайком на заднем дворе сигарета после того, как я лягу спать. Однажды я его застукал — не специально, просто шел к холодильнику поздно вечером и увидел. Отец сидел на белом пластмассовом стульчике и смотрел в небо. Он даже не стал по-настоящему прятаться, просто опустил руку с сигаретой, но дымок все равно было видно, он поднимался сзади и расплывался облачком у него над головой. Отец не улыбнулся мне, не взглянул так, как взглянул бы в любой другой обстановке; он словно снял на ночь свою родительскую маску и не собирался в этот раз, единственный раз в жизни, натягивать ее обратно ради меня. Передо мной было чужое лицо, опустошенное, изломанное, я увидел на нем печать поражения, более того — смирения с этим поражением. Но сейчас он, конечно, выглядит совсем по-другому.

Руководитель группы подъезжает на удлиненном «линкольне». Мы дожидаемся его, стоя между местом подающего и второй базой. Отец весь на нервах, он, по-моему, чуть ли не готов перепоручить весь разговор мне — школьнику с четверкой по физике. Наш собеседник между тем приближается. Это лысеющий мужчина со строгим взглядом глубоко посаженных глаз. Галстук у него завязан безупречно симметричным широким узлом с ямочкой посередине, который ни отцу, ни мне не освоить вовек. Рубашка с отличающимися по цвету манжетами и воротником, в кармане — пластиковый чехольчик с несколькими ручками. У отца такого нет, как нет и галстука — рубашка просто застегнута на все пуговицы, — но в своих аккуратных коричневых брючках (на пару миллиметров короче, чем нужно при его росте в метр шестьдесят два) он выглядит настоящим инженером. Руководитель группы, подойдя, протягивает ему руку, мне вежливо кивает, потом, к моему удивлению, здоровается за руку и со мной.

— У нас появились кое-какие идеи, — говорит он отцу. — Кое-какие идеи по поводу вашей идеи.

И я прямо вот так вот сразу — оп-па! — понимаю, что все впустую, ничего не будет, хотя разговор по сути еще даже не начался. Я просто почувствовал это в его тоне, в позе, в изысканном галстучном узле, в его рубашке с запонками, в четкой, властной манере говорить, подчеркнуто уважительно и в то же время покровительственно, словно он делает нам одолжение — и так оно и есть. Мы стояли перед ним будто пара жалких дилетантов, которые нашли у себя на чердаке редкую монету или по чистой случайности наткнулись на докембрийское ископаемое в своем саду. Все наши планы, записи и рисунки на разлинованной зеленоватой бумаге столистовых альбомов формата А4, столько начатых-но-так-и-не-доведенных-до-конца проектов, а что в итоге? Один-единственный раз нам удалось добиться успеха, да и то лишь частично. Ну да, мы здесь, этот человек пришел послушать нас, но в общем и целом мы никто и ничто, практически полные неудачники. Наш же собеседник изобрел и запатентовал изменившую мир технологию. Не вставая из-за стола, не выходя из лаборатории, он создавал целые новые индустрии, за месяц иногда добивался большего, чем мы — почти за десять лет, отбрасывал порой более перспективные идеи, чем лучшие из тех, до которых мы способны додуматься.

— Твой отец кажется каким-то… — МИВВИ все никак не может разобраться в своих впечатлениях, и пиксели ее зрачков так же неотрывно следят за сценой перед нами, как и мои глаза.

Чего мы вообще достигли? Мы всего-навсего, действуя на уровне даже не кустарном — любительском, на уровне хобби, в результате нескольких лет кропотливого труда создали из бумаги и металла, клочок за клочком, нечто любопытное, на что можно взглянуть забавы ради. И все, и ничего больше. Чего-то действительно толкового у нас так и не получилось. Мы просто очень-очень долго бились и натолкнулись наконец на одну-единственную не совсем безынтересную идею. Так что ничего у нас не выйдет, и я подсознательно уже знаю это. Где мы — и где весь остальной мир. Так и вижу картинку — крохотные мы с отцом, огромный внешний мир и непреодолимый барьер между им и нами. Мы чересчур методичны, чересчур скрупулезны, чересчур усердны, чересчур наивны, чтобы достичь каких-либо выдающихся результатов. Нам недоступен истинный полет мысли. И так было всегда.

Наш собеседник — совсем другое дело, ему-то все доступно. Он настоящий джентльмен, в его присутствии я словно уменьшаюсь в размерах, и отец тоже, мы прямо съеживаемся на фоне его официально-вежливой доброжелательности. В его к нам расположении нет ни натянутости, ни превосходства, но явственно ощущается что-то, с чем я сталкиваюсь впервые (и скоро, в университете, узнаю гораздо лучше, когда некоторые мои сокурсники из высшего среднего класса, у которых даже простыни выглядели элегантно, компьютеры были мощнее, а неброская, хотя и очевидно дорогая одежда, небрежно сваливаемая на стул или прямо на пол, все равно смотрелась куда лучше моих отглаженных и аккуратно уложенных в полупустую тумбочку рубашек и брюк защитного цвета, когда вот эти самые сокурсники с той же нимало не наигранной, до предела серьезной доброжелательностью обращались ко мне, меня пробирало до костей. Они так непринужденно чувствовали себя здесь, в этой НФ-стране, в этом НФ-мире, и с той же непринужденностью они заговаривали со мной, интересуясь, откуда я, но не задавая вопросов о родителях. Этикет, манеры, даже политические предпочтения — все это не было для них пустым звуком, и тем не менее что-то в их поведении, чему я не мог дать названия, не мог даже осмыслить, постоянно задевало меня, пока однажды во втором семестре на занятиях по литературе я не наткнулся вдруг на фразу noblesse oblige, и тут же кровь бросилась мне в лицо, застучала в ушах и висках, я понял с опозданием в несколько лет, что тут была одна шутка, насмешка над отцом и мной, длившаяся годами). Этот человек, светило науки, он тоже говорит с нами серьезно, он — практик, он всегда знает, что делать и как себя вести. Нам с отцом не хватает решимости, уверенности в себе, готовности навязать всем и вся свои правила, через что-то переступить, помнить о своих достоинствах, а не недостатках, мы слишком мнительны, чтобы заткнуть своего внутреннего критика, редактора, соавтора, постоянно одергивающего нас, чтобы перестать сомневаться — а по плечу ли мы выбрали себе дело? Руководитель группы — наша полная противоположность, для него мир не загадка, а просто камень, который можно и нужно сдвинуть с места. Он знает, на какие рычаги, когда и с какой силой нажимать, чтобы сделать это, мы же тупо упираемся в камень без малейшего представления о точках приложения энергии, вращательном моменте, трении и прочем. Отец думает, что успех зависит исключительно от количества затраченной работы, ему совершенно невдомек, как с помощью минимальных усилий получить максимальный результат, он не в курсе, где искать секретные кнопки, потайные двери и универсальные отмычки. Он полагает, что цель, даже если она ясна, достигается путем проб и ошибок, испытаний и разочарований, годами изнурительного, бесплодного труда, долгими скитаниями по пустынным сумеркам души, пока однажды солнце не взойдет для тебя и ты не встретишь его победоносным кличем. Отец всегда начинает работу с составления бизнес-плана, пошаговой схемы действий. Сперва намечаются важнейшие этапы. Определяются ключевые области, в которых нужно вести поиск. Потом мы пытаемся разобраться с методами исследования. Все это с чистого листа, с полнейшего вакуума — мы сидим в кабинете, размышляем, смотрим то под ноги, то на потолок, обмениваемся мыслями. Так возникает придуманный нами мирок, крохотная искусственная вселенная, существующая только на бумаге и не имеющая совершенно ничего общего с реальным миром. Мы выводим для нее какие-то законы, принципы, по которым она устроена и существует, и так далее, отец что-то записывает в разграфленные клетки, перечеркивает, возвращается на несколько шагов назад, начинает все заново… Это пустота, по сути мы ничего не создаем. Настоящая Вселенная все время ускользает от нас, мы совсем немного, но все же не дотягиваем до мира, что окружает нас, мира успеха, успешных людей, умеющих обратить обстоятельства себе на пользу, мира жесткой конкуренции, жестких слов и поступков, стремительных движений и решений. Отцу не угнаться за ним, но он не понимает этого, он пытается снова и снова, годами, ему кажется, что стоит только прочитать еще одну книгу, узнать какую-то тайну, разгадать некий секрет, и мир, НФ-мир со всем, что он обещает и может дать, раскроется перед ним, перед нами и для нас.

Может быть, это произойдет сейчас, сегодня? Может быть, время пришло? Отец объясняет, его собеседник вникает, иногда задает вопросы, поглядывая на стоящий поодаль аппарат, что-то прикидывает в уме. Лицо непроницаемо, не понять, то ли он уже заметил какую-нибудь ошибку, провода, не там, где надо, замкнутые друг на друга, какой-то другой принципиальный недостаток конструкции, то ли просто слушает медлительный голос отца, тот всегда говорит слишком медленно, вечная его проблема, я уж даже пытался как-то намекнуть ему. Я замечаю взгляд руководителя группы — чуть вопросительный, словно бы даже слегка недоумевающий, терпеливый и одновременно дающий понять, что терпение это небезгранично, — и мне кажется, что у нас нет никаких шансов. Но, с другой стороны, он ведь здесь, он спрашивает, интересуется какими-то деталями, кивает ответам, даже улыбается, сощуривает глаза, высматривая в аппарате то, о чем говорит сейчас отец, и я почему-то, хоть и знаю, чем все кончится, не могу избавиться от чувства воодушевления, надежды и вижу, что то же испытывает сейчас и отец. Если есть в его жизни несколько ярких моментов, то сегодня — один из них. Сегодня — день, когда отец стал тем, кем всегда хотел быть. Кем я всегда хотел его видеть. Кем он не был почти никогда. Но, возможно, именно сегодня он и был настоящим? Быть может, мы вообще бываем собой очень редко, десятилетия мы притворяемся кем-то другим, избегая самих себя, и лишь несколько раз за всю жизнь обнаруживаем свою истинную сущность.

Отец рассказывает о своем проекте, о нашем проекте, и я буквально не узнаю его. Он говорит то, что нужно, и так, как нужно, и мне становится стыдно за то, что я мог сомневаться в нем, за свой невольно опущенный, когда руководитель группы пожимал мне руку, взгляд — я будто заранее извинялся за то, что мы зря отнимаем у него время, и теперь я стыжусь этого, стыжусь всех тех моментов, когда я вот так, в буквальном или переносном смысле, прятал глаза, стыжусь того, что я всю жизнь стыдился своего отца, своей семьи, себя самого. Я злюсь, что только теперь понял это — столько возможностей упущено, столько шансов, и все мимо, потому что я только и делал, что мечтал: вот если бы нам побольше практичности, побольше сметки, побольше организованности. Вот если бы мы были не мы, вот если бы мы были кем-то другим, лучше себя нынешних. Ведь сотни, тысячи раз отец смотрел на меня, своего сына, пытаясь отыскать в моих глазах чуть больше веры, чуть больше оптимизма, пытаясь понять, разделяю ли я его взгляд на мир или воспринял от него только вечное уныние и чувство собственной неполноценности. И каждый раз, бесчисленное количество раз я подводил его. Мне всего семнадцать, и это, конечно, немного, но, как выяснилось, вполне достаточно для того, чтобы успеть разочаровать отца, успеть отказать ему в помощи, которая была мне по силам, трусливо уйти в сторону, когда я мог и должен был защитить его. Семнадцать не возраст, однако и в семнадцать лет уже можно сделать отцу очень больно.

Я испытываю гордость сопричастности, и в то же время меня одолевает чувство вины — слишком поздно, да и чем я могу тут гордиться; а еще и то, и другое ужасно глупо, по-хорошему мне бы не здесь сейчас упиваться своим раскаянием, а быть там, с отцом, помогать ему. Он излагает свою теорию — до сих пор не знаю, не придумал ли он ее прямо на месте, — и у него все получается, все выходит так, как надо. И я, его сын, не могу не гордиться им. Тот, кому он это все рассказывает, сам захотел послушать нас, не наоборот, и значит, мы стоим его времени.

— Временные характеристики получаемой человеком информации — вот где ключ ко всему, — объясняет отец нам двоим (может быть, и самому себе тоже). — Как мы понимаем, относится или не относится она непосредственно к текущему моменту? Данный основополагающий вопрос пришел мне в голову однажды вечером в моей лаборатории (правда?), когда я наблюдал за своим сыном, производившим кое-какие опыты (за мной?).

Руководитель группы прерывает его, спрашивая, какое отношение это имеет к путешествиям во времени.

— Мы дойдем до этого, — все с тем же нехарактерным для него апломбом отвечает отец.

Руководитель группы заинтригован. Отец напоминает, что благодаря развитой памяти человек способен хорошо ориентироваться во временных интервалах. У каждого из нас имеется некое интуитивное представление о структуре времени, о хроношкале, разбитой на отрезки определенной величины, следующие друг за другом в определенном порядке, и мы с рождения умеем соотносить получаемую информацию с этими отрезками и обрабатывать ее соответствующим образом.

— Ключевой проблемой путешествий во времени, — продолжает отец, — является вопрос: почему одно событие мы воспринимаем как происходящее в текущий момент, а другое — как воспоминание о чем-то, произошедшем в прошлом? Иными словами, как мы различаем прошлое и настоящее? И каким образом нам удается удерживать свой видоискатель, через который мы наблюдаем реальность, так, что он всегда совпадает с крохотным, исчезающе малым оконцем в настоящее? Почему мы видим раскинувшийся вдали горный хребет со снежными шапками, солнце, луну, звезды, реактивный выброс взлетающей ракеты, но не в состоянии увидеть того, что произошло только что, мгновение назад, не говоря уже о случившемся за месяц, год или тридцать три года до того?

Руководитель группы кивает с одобрительной улыбкой, отец слегка улыбается в ответ, и я тоже выдавливаю из себя улыбку.

— По-видимому, это было необходимо для выживания. Чтобы собирать еду, спасаться от саблезубых тигров, прыгать по скользким камням, переправляясь через бушующий поток, ухаживать за маленьким ребенком, нужно умение сосредоточиваться на текущем моменте, нужно знать, что происходит прямо сейчас. Иными словами, наша способность воспринимать время была выработана в ходе эволюции наряду с другими адаптивными механизмами самой различной природы. Соответственно, ничего особенного, исключительного, а тем более сверхъестественного, лежащего за пределами человеческого познания, здесь нет.

Взглянув на меня, отец продолжает, по-прежнему улыбаясь:

— Это дало мне определенную надежду на успех. Если не существует безусловного логического обоснования, согласно которому невозможно воспринимать прошлое так же, как настоящее, почему бы не попытаться отключить данный механизм или не переключить его в другой режим? Почему бы не предположить, что где-то в глубине мозга, под структурами, отвечающими за язык, способность к умозаключениям или сравнение различных стратегий с точки зрения выживания, располагается участок со спящей (для нашего, во всяком случае, вида) функцией, обеспечивающей иное времявосприятие?

Тут его собеседник скептически поднимает брови — из слов отца следует, что нам нужен не хитроумный аппарат из титана, бериллия, аргона, ксенона и сиборгия, а только развитие неких умственных способностей.

— Мы эволюционировали таким образом, чтобы получать текущее, непосредственное во временном отношении представление о мире, — говорит отец, — то есть представление, точно соответствующее некоему короткому отрезку времени. Однако этим, очевидно, наше мировосприятие не исчерпывается. Помимо непосредственного восприятия настоящего, мы обладаем еще и памятью о прошлом. Обратное невозможно. Мы заведомо не способны, например, помнить настоящее. Но так ли это на самом деле? Ведь существует такое крайне странное явление, как дежавю, которое хотя бы раз в жизни испытывал каждый из нас. Обычно его описывают как ощущение уверенности в том, что происходящее сейчас в точности повторяет уже случавшееся с нами прежде. Возможность подобного повторения восприятия до мельчайших его деталей, до последнего кванта, полного дублирования внутренних переживаний, мыслей, эмоций уже сама по себе представляется совершенно фантастичной и тревожной. Но в реальности она еще более невероятна.

И я понимаю, о чем он говорит. Я сам стою сейчас здесь, на этой бейсбольной площадке. Однажды я уже стоял на ней, совсем как сейчас, но все же немного по-другому.

— Итак, мы воспринимаем настоящее и помним прошлое, — продолжает отец. — Мы не можем помнить настоящее, однако что такое дежавю, как не воспоминание о текущем моменте? Но раз вспомнить настоящее все-таки возможно, почему же невозможно непосредственное восприятие прошлого? Так вот, наш аппарат, наша машина, сконструированная мной совместно с сыном, направлена именно на изменение восприятия. Она позволяет двигаться не только сквозь время и пространство, но и сквозь сознание человека.

МИВВИ говорит, что разобралась в выражении отцовского лица, но я обрываю ее, потому что сегодня, сейчас, в первый и последний раз все у него, у нас идет как надо, как должно быть, все получается. Краткий миг на вершине параболы, когда не чувствуешь земного притяжения и кажется, что это и не парабола вовсе, а прямая и мы летим вверх, вверх, все дальше, мы не знаем конечной цели своего маршрута, мы даже себе боимся признаться, что она может быть такой головокружительно высокой, мы только смотрим туда, вперед, поглядываем втайне от самих себя на иную, новую жизненную траекторию — неужели правда, неужели мы вырвались из своей привычной колеи, из своего сюжета, из хроноповествовательного поля, преодолели законы своей НФ-вселенной, превозмогли все ее ограничения, незримые, неуловимые, но оттого не менее реальные, зачеркнули уравнение функции, написанное рядом с кривой своего пути? Неужели отцу удалось? И лишь потом, медленно, медленно, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, размазанное по целому году и в то же время мгновенное, вот в эту самую секунду на траве бейсбольной площадки под ярким, жарящим солнцем приходит осознание того, что это не то, что такое я чувствовал и прежде.

— Он заранее знает, что ничего не выйдет, — говорит МИВВИ в тот самый момент, когда я наконец понимаю это и вижу сам, своими глазами. То, что я ощущал — не радость освобождения, наоборот, невесомость, — верный признак невозможности освободиться, исчезающе малый миг бытия, когда ты замираешь на вершине параболы, в точке максимума, неизбежно, неотвратимо реальной, последнее мгновение, полмгновения, десятая, тысячная доля мгновения, которым наслаждаешься, прежде чем начать движение по нисходящей.

Легко определить степень неудачи, провала. Провал — это событие. Куда труднее измерить свою принципиальную бессобытийную незначительность, незначимость. Она подкрадывается исподволь, исподтишка, тихонько возникает в твоей жизни. У тебя еще есть надежды, есть иллюзии, но потом ты вдруг отвлекся, а она тут как тут, у твоей двери, за твоим столом. Она в твоем зеркале — или, точнее, там не она, а просто ничего. Пустота. Ты смотришь в него, а оттуда на тебя никто не смотрит, никто не отражается в нем. Ты лежишь в кровати и вдруг понимаешь, что если ты и не встанешь сегодня, не выйдешь из дома, мир вокруг тебя этого попросту не заметит.

Достигнуть пика — это не худшее. Хуже всего становится чуть раньше, еще до того, как начался спуск, еще когда все нормально, даже здорово. Ты все еще поднимаешься, но уже чувствуешь, что скорость падает, что нет уже той силы, которая толкала тебя вверх, и движешься по инерции, под влиянием того, изначального импульса, и знаешь, что пока не добрался до вершины, но теперь ты видишь ее, видишь ясно. Вершина. Лучший день твоей жизни. Прямо перед тобой. Совсем не так высоко, как тебе думалось, и раньше, чем ты планировал. Она близко, слишком близко, пугающе близко. Вот он — твой потолок, твой предел, твой максимум. Ты проходишь через него прямо сейчас. В десять лет ты видишь что-то такое на лицах родителей за обедом, но не придаешь значения; в восемнадцать замечаешь снова и уже чувствуешь, ощущаешь за этим нечто; в двадцать пять ты понимаешь все.

Если бы по дороге домой мы вообще ни слова не сказали, было бы и то лучше, было бы в сто раз лучше. Но вместо этого отец пытался делать вид, что ничего не произошло, что все отлично. Он включил радио, спрашивал, что бы я хотел сейчас послушать, а это что за песня, принимался даже — самое ужасное — подпевать. Я прекрасно понимал, что к чему, но он все не переставал изображать бодрый настрой, пел и улыбался, как ненормальный, так что я уже стал подумывать, не сдвинулся ли он на самом деле, не оказался ли удар слишком сокрушительным для его мыслительного аппарата.

Я снова вижу отца, который притворяется, как будто все в порядке, как будто его даже не задело, как будто из него не вышибло только что и дух, и жизнь, и волю, не разбило последнее, что оставалось в его душе, не раскололо на тысячу маленьких кусочков. Я вижу себя самого — я смотрю на дорогу прямо перед собой, как могу, отвожу взгляд от отца, прокручиваю в голове произошедшее.

— Что ж, — звучит голос руководителя группы, — остается только одно. Посмотрим на машину в действии.

Мы с отцом переглядываемся. По договоренности пилотировать капсулу должен он. Сняв пиджак, отец отдает его мне, и я вешаю его на руку, пытаясь придать моменту некую церемониальную торжественность. Под пиджаком на отце рубашка с короткими рукавами, но руководитель группы даже если и замечает это, не подает виду. Фигурка отца внутри капсулы кажется совсем маленькой, плечи у него чуть опущены. Он кивает, и я закрываю люк.

Я смотрю на другого себя, который думает: «Почему мы не остались в своем гараже?» — и думаю то же самое. Зачем нам понадобилось выходить оттуда, зачем было покидать лабораторию, свой маленький мирок? Почему мы не остались там, в безопасности? Возможно, тогда все прошло бы по-другому, там бы эта штука, этот кусок мусора, заработала бы, и я не стоял бы и не смотрел на потеющего, напряженного отца, испробовавшего буквально всё за те восемь, максимум десять минут, которые показались мне целой вечностью, целой жизнью. Да не то что показались — моя жизнь, жизнь отца были в этих бесконечных, безжалостных минутах, которые тянулись и тянулись в полном молчании. Руководитель группы до конца сохраняет свою вежливость и деликатность, от чего всё становится только хуже, мы оба просто стоим и смотрим, не зная, что делать и как себя вести. Мучительно, невыносимо долго длится момент, который должен был стать лучшим, кульминационным в жизни отца, в его сюжете, и первая фаза: «Сейчас исправим, ничего страшного, кажется, вот тут в чем дело», — сменяется: «Хм, странно, в лаборатории такого никогда не было» (и я изо всех сил надеюсь, что руководитель не представляет ее себе — пусть мы провалились, но хоть бы он не догадывался, что такое эта наша «лаборатория»: полный бардак гаража в общем хаосе дома, повсюду корявые надписи мелом, под ногами валяются древние, погнутые и негодные инструменты и тут же, среди них, баскетбольный мяч и мой старый дневник; ржавая вилка венчает кучу сваленных кое-как в коробку разномастных винтов, гвоздей и шурупов, на полу многолетние масляные потеки из-под форда, и в углу — провонявший все помещение кошачий лоток), а потом идет стадия «Черт, о чем мы только думали, разве могло из этого что-то получиться?», — отец начинает спрашивать себя, спрашивать меня: «Сынок, ты не помнишь, проверял я то-то или вон то-то?», — пытается выиграть время, как-то отвлечь внимание от поломки, а я понимаю, каким хорошим человеком он был, как достойно он держится сейчас, в худший момент своей жизни, как ему даже и в голову не приходит в чем-то обвинить меня — даже справедливо — он никогда, ни в коем случае не поступил бы так в подобной ситуации, перед чужим человеком, даже если есть за что, а кто знает, может, и есть, я ведь ни тогда, ни потом так и не дорос до его уровня как ученого, да и куда мне, но он даже не думает переложить все на меня, хотя мог бы, наверное, это ведь самое простое. Остановить бы теперь время, думаю я, навсегда остаться там и тогда, удержать в себе то знание, осознание того, что в самом невероятном, до тошноты и дрожи в ногах, кошмаре, в обстоятельствах, когда хуже просто некуда, в самую отчаянную минуту своего позора и страшного, несправедливого, непоправимого провала, отец, который бывал со мной и мамой холодным и отстраненным, не обращал на нас внимания, иногда днями не разговаривал с нами, думая только о своем, вечно недовольный, с напряженными желваками скул, он, несмотря на все это, всегда готов был защитить меня, встать между мной и миром надежной стеной, смягчить удар. Дать мне укрытие, коробку, в которой я мог спрятаться.

Наконец наступает последняя стадия, когда уже в общем-то можно уезжать. Раскаленная машина, потом холод гаража, а в самом доме будет еще холоднее. Можно возвращаться, можно залезть обратно в свою коробку, но так сразу, без пары минут растерянного почесывания в затылке, не уедешь, и отец поднимает руку, маленькую руку с выступающими венами, сильную, но все равно маленькую, и весь он, вся его фигура кажется мне ужасно маленькой. Он похож на иммигранта, только что прибывшего в новую огромную страну, на вчерашнего выпускника перед маститым профессором, его жест говорит скорее об отчаянии — да что же это, ну почему, почему все так — маленькая рука пытается удержать голову, не дать ей опуститься окончательно. Мучительное замешательство отца, преданного собственным детищем, еще усугубляется тем, как он только что в своей высокопарной речи расписал, что его машина — не просто машина, а идея, задействующая разум пользователя, а значит, в произошедшем виновата не случайность, не какая-то нелепая механическая поломка. Осечку дала сама его мысль, изначальная концепция.

Молчание становится уже просто невыносимым, а тут еще, в довершение ко всему, на площадке начинают появляться дети с родителями, нагруженными сумками-холодильниками и бейсбольной экипировкой. Слышатся звонкие удары и сочные хлопки пойманных подач. На нас устремляются заинтересованные взгляды.

Двое — отец и сын — отбегают на правый край поля. У отца (на вид настоящего спортсмена, наверняка играл за университетскую команду, а может быть, и не только) в руках мяч и перчатка, у сына — бита, не алюминиевая, как у других детей его возраста, а слегка коротковатая для него деревянная, какими играет совсем мелюзга. Крепко сжимая ее, он спешит вдоль меловой линии, задрав нос и гордо поглядывая по сторонам — все ли видят, какой классный у него папка — и в то же время не пропуская ничего вокруг. Он то смотрит на траву, то задирает голову и щурится на солнце, на ослепительный блеск неба, впитывая, вбирая в себя этот чудесный день, весь, целиком, без остатка. Ничего больше ему не нужно, пусть бы мир остановился, замер навсегда в теперешнем мгновении, пусть бы было только здесь и сейчас. Семнадцатилетний я уже тоскует по тому возрасту, уже ощущает на себе груз всех ясных субботних деньков, проведенных в сыром гараже вместо того, чтобы купаться в жарком оранжевом, голубом и зеленом, понимает, как мало он жил, как мало я жил, как мало было в моей жизни и в жизни отца, и неужели так же будет и с моим собственным сыном? Помню, в то утро, утро важного для отца дня, я проснулся, пораженный тем, как редко случались у нас такие дни, как сегодняшний, дни, когда мы могли вернуться домой победителями, когда мы — отец, я, вся наша семья — могли для разнообразия что-то выиграть, но еще я вспоминаю сейчас, смотря на играющих вокруг детей, каким идиотом я тогда себя почувствовал, поняв вдруг, что для большинства из них все по-другому, для них это не редкость, у них каждый уикэнд так, они и думать не думают, что жизнь — сплошные обломы и только изредка тебе выпадает шанс что-то из нее выбить. Да и кто так думает? Мне ведь только семнадцать. Кто так думает в семнадцать лет?

Те двое встают друг от друга метрах в пятнадцати, противоположные полюса короткой оси «отец — сын», и отец принимается накидывать нетрудные верхние подачи. Мальчик размахивает битой, отбивая из шести-семи мячей один, да и те у него почти сразу падают на землю, но отец все равно бросается за каждым, как будто по-настоящему. Ему, конечно, удается немного подсластить пилюлю, но вообще он делает только хуже. Я-то пока не забыл, как паршиво себя при этом чувствуешь. Вот и парнишка совсем скис. Слабоват у него удар, даже для его возраста. Ему бы биту еще чуть-чуть полегче.

Но после трех дюжин подач и четырех-пяти слабеньких, отбитых вскользь мячей пареньку улыбается удача. Это понятно по звуку удара, как раз такому, как надо — «крак!». Прямо середкой биты. Он, по-моему, сам не поверил, что у него получилось. А я подумал — вот бы мне на его место, в его ось «отец — сын». Вот если бы это я сейчас отбил мяч.

Отец мальчика задирает голову, и не только он: все дети, все родители, замерев, следят за мячом, и даже руководитель группы рядом со мной провожает его глазами, а мяч летит над нашей площадкой и дальше, над соседней, перелетает ее всю и приземляется прямо в «доме». У парнишки руки как две макаронины, плеч, по сути, нет совсем, а удар получился метров под восемьдесят. Я видел это своими глазами и сейчас вижу снова, и все равно не верится.

Мой отец единственный не смотрел за мячом. Я заметил это не тогда, сейчас. Он так и стоит, не отрывая глаз от нашего злосчастного прототипа, в одной руке электронная лампа, другая поднята к голове. Судя по всему, он понимал, что шанс упущен безвозвратно. Руководитель группы оборачивается: пауза сыграла ему на руку, прервав томительное наблюдение за возней с аппаратом, он бормочет полуизвиняющимся тоном, что его ждут в офисе, наверное, как-нибудь в другой раз, в другой день. Он вежливо делает вид, что ничего особенного не произошло, — теперь я это вижу. Но и тогда я понял сразу: кому-кому, а мне, моей семье судьба уже не даст другого шанса. Мы миновали высшую точку своей параболы и теперь неслись, падали неизвестно куда.

Кризис разразился на следующий день. Несколько часов наедине с самим собой, чтобы окончательно осознать случившееся, осмыслить, лежа всю ночь без сна, вновь и вновь прокручивая ситуацию в голове, терзаясь извечным «что было бы, если». Это время понадобилось, чтобы боль разбила раковину отца, проникла в сердце, в душу, непоправимо повредила его внутренний компас и даже внешнюю, физическую оболочку. Утром он встал только в десять, невероятно для себя поздно, по субботам он обычно поднимался на четыре с половиной часа раньше. Мама еще прежде ушла в храм, и я все утро промучился, дожидаясь, пока отец выйдет из спальни, и гадая, как отразится на нем вчерашнее. Когда я увидел его, мне показалось, что за ночь он разом постарел на несколько лет. Он сразу направился в ванную, и долго оттуда не доносилось ни звука, потом включился душ и тоже очень надолго, потом снова длинная, томительная тишина. Был уже полдень, когда отец наконец появился в кухне. Он даже не взглянул на меня, не спросил, где мама. Мы просто сидели за столом и ели лапшу, оставленную для нас на плите. Отец свою сперва подогрел, но ел все равно с недовольным видом, словно она так и осталась холодной. Я спросил: может, он хочет супу, но отец не ответил. Поев, он поставил тарелку в раковину и двинулся в гараж. Я было подумал: «А вдруг?..» — и хотел уже бежать следом, но тут услышал звук поднимающейся створки ворот и громыхание выезжающей машины. Отца не было до ночи, вернулся он, когда я уже спал. На следующее утро он вышел на работу, и больше мы о случившемся не вспоминали.

Загрузка...