Книга пустыни

…Много позже они оправдывали свой выбор тем, что приговоренные — полные тезки. Вот только Назареянин, в отличие от Вараввы, слыл сугубой безотцовщиной.

Апокриф от Дэна

И вот я как следует заправился дистиллировкой, минералкой, очищенной родниковой, машинным маслом, концентратами и сублиматами — и направил стопы, то есть колеса, которые у меня, как и прежде, имелись, по дороге в ту обитель, куда, как я вычислил, навострился мой названый папаша. Официально ее, как и желтого детдома, на свете как бы и не было, но за жидкую валюту я раздобыл и карту закрытого района, и допуск на его территорию. Излишество, по бездорожью можно проехать где угодно, если у тебя такая Дюранда. Только я стал осторожен, а до аквавиты все равно никакой охотник.

Аббатство Шамсинг имело циклопические стены из плоско отесанных глыб и выглядело частью матери природы. Кверху стены сужались, по их скатам карабкались ежевика и лимонник, цепляясь за выступы и щели своими коготками.

Жизнь вне стен проявлялась, но скудно. На вшивом огородике у подножья рукотворной горы копались два лысых монашка в широких черных портах и длинных рубахах навыпуск.

— Мир вам, братья, — сказал я, останавливаясь и открывая дверцу Дюранды.

Они кокетливо заулыбались, блестя острыми белыми зубками: оказывается, то были девицы.

Я осведомился насчет въездных ворот и въездной визы. Они показали, все так же любезно и с некоторой долей насмешки. Одна спросила:

— Так, значит, господин не по приглашению?

— Нет, я ищу одного вашего собрата.

Я удержал выразительную паузу и чуть погодя назвал имя папаши.

— Тогда, если господин позволит, я побегу рядом. Могут не пустить и отказаться разговаривать.

Притормаживал я не очень, но босые ноги моей сопроводительницы передвигались по фантастически неровному грунту почти так же резво, как Дюрандины шины. Ворота здесь оказались шикарные: в игольное ушко, однако двустворчатые, из вороненых стальных пластин, слегка протравленных под средневековье и утопленных в камень сверху, снизу и по бокам.

Я остановился и вышел. Парень из привратницкой и моя дева позвали для военного совета еще одну здешнюю особь в плаще с капюшоном и окладистой бороде. Оная растительность была на конце забрана в косицу, а долгий волос на голове перехвачен поперек бечевой, которая врезалась в лоб. Все трое обнюхали меня на манер Пульхерии, от чего у меня пуще прежнего засвербило под черепной коробкой и я едва не возопил, что я честный гражданин, сиречь горожанин, а не какой-нибудь там… перевертыш.

— Письмо он получил, — сообщил наконец бородач.

— И прочел быстро, — добавила моя лысая девушка. — Это из-за переменчивого камня?

— Скорее, из-за знака трансферта, — ответил он. — Странно: такой информации о нем мы не имеем.

— А что такое этот… — начал было парнишка, но его быстренько перебили:

— Те, кто это сделал, не обязаны отчитываться перед нами, а мы вынуждены верить им на слово. И хватит вопросов, дети мои.

— Ну как, — вмешался я, — достоин я того, чтобы доверить мне страшную тайну: по адресу я попал или в Божий свет как в копеечку?

— Брат Данило Раббани здесь, — провещал бородач, — однако мы его бережем от постороннего вмешательства, ибо делались попытки вернуть его в лоно матери нашей официальной науки, и неоднократные. Правда, именно сюда никто не прибредал; кроме вас, натурально.

С этими словами он постучал тяжелым башмаком о порожек, и ворота растворились. Следовало бы сказать — в камне: ушли в стену сразу по всем четырем направлениям, потому что порог исчез тоже.

— Загоняйте амфибию, — скомандовал бородач. — Не волнуйтесь, в самый раз пройдет, если действовать аккуратно и впритирочку. Стены толстые, вот и создается оптическая иллюзия.

Навидался я этих самых оптических иллюзий и того, как они переходят в физические ловушки… Ну ладно.

Двор, вымощенный двуцветным — темным и светлым — кирпичом и довольно нарядный, был тесен для глаза и окружен гульбищем, этакой двухъярусной галереей из колонн с кудрявыми капителями. Окрестность была пуста, только дрыхла на солнцепеке собака некоей трудноуловимой породы и сидел на корточках, завернувши пятки кверху, некто худой и задумчивый.

— Брат эконом о вас уже предупрежден, — крикнул вратарь мне в затылок, и двери опять сомкнулись, как диафрагма на фотоаппарате, который выстрелил из себя мгновенный снимок.

Мы с девицей поднялись на второй этаж и двинулись по гульбищу. Здесь было куда прохладней, чем во дворе, и возникший сквознячок со все нарастающей силой струил нам навстречу вкуснейшие запахи, напомнившие мне все близкое и до слез родное. Потом потянуло жаром иного качества, чем уличный, и я понял, что мы у цели.

На кухне вполне апокалиптического вида клубился пар, между чанов сновало штук пять монашков в грубой парусине. Заправлял этим явно мой экс-папаша: его собственная хламида неопределенного цвета и покроя была подвернута в рукавах и спереди заткнута за шаровары. Облик его осложнился и другими новыми деталями: распятием из огнеупорной глины с двумя рептилиями, переплетенными на манер кельтского орнамента или ДНК, и лысиной совершенно того же образца, как у ирландских клириков: от уха до уха. Прежняя заповедная плешь тоже пораздвинулась, и на ней просматривалась крошечная шишечка. Вот аккуратист он был прежний, даже на этой работе не прокоптел и не засалился.

Узрев нас, он всплеснул ручками, бросил деревянную ложку-пробник на край огнедышашей плиты и заключил меня в объятия. Монахиня снова улыбнулась, поклонилась нам обоим сразу и побежала назад.

— Мир тебе, сынок мой. Однако же долгонько ты ехал, а? Можно подумать, по дороге в яму провалился… или в озеро.

Судя по тону, он не только читал у меня в башке, как все, кому не лень, но и как-то способствовал моему нечаянному приключению. В том его письме опять же…

— Как ты тут, Дэн — не обижают тебя? Как Агнесса?

— Поздоровела, оправилась, хромота почти не заметна. Врожденное искривление таза и ущемление нерва, а главное, гены. Иначе говоря, щенков ей нельзя иметь, а жаль. Можно было бы в принципе вырастить ее детей в подходящей собаке, но как-то неэтично, что ли. Впрочем, этот вопрос пока не возникал: дает отлуп всем кавалерам подряд.

— Ты вроде и тут кухаришь?

— Это эпизод, из-за собак. Пример показываю. Вообще-то я ведаю размещением братьев и веду приходо-расходные и ужинно-умолотные книги.

— Считаешь, что ли, сколько за ужином умолотили?

Нет, сколько сжали и сколько с гумна свезли, — он стукнул меня в лоб согнутым пальцем. — Я же говорю не ужинные, а ужинные. С акцентуацией у тебя и в детстве было неважно — в книги воткнулся раньше, чем лепетать приспособился.

— Ужиные — это от такой змеи?

— Не занимайся поверхностным каламбурением, не идет. У нас тут натуральное хозяйство, что поработаешь, то и поешь. Вот мы и поедим сначала, а уж потом поговорим как следует.

А что мне безусловно захочется проверить, какова монастырская кухня, — это для него было без сомнений.

Мы набрали по широкому и глубокому блюду всяких разностей и уселись на продуваемом всеми ветрами подоконнике. Готовил он по-прежнему классно, только почти перестал солить и возмещал это пряной зеленью, которую полагалось сыпать сверху на уже готовое блюдо.

— Суть вопроса в том, — объяснил он, — что почти все люди подкармливают бедных животных тем, что едят сами, и никакого удержу им не предвидится. Теперь смотри: свинина собакам вредна? Вредна, от нее кишечник прослабляет. Сняли. Теперь соль: лизунец любит каждый, от ежика до лошади, но это лишь лакомство, стандартную человеческую дозу ради них убавить трудно. А не совать белый порошок в братский котел совсем просто — так и делаем. За общим количеством мы как-нибудь уследим: рацион животинам урежем. Им сколько ни дай, все равно в твою миску смотрят. Привыкли, что самое лучшее детям, хитрецы. И чтобы чужой едой наедались, а не объедались, надо ее самую малость подпортить. Скажем, сделать так, чтобы она пахла слишком сильно для тонкого звериного нюха. Так что разрабатываем оптимальный вариант. Хотя бывает всякое: один неофит кобелю дольку апельсина подбросил, тот удивился, однако сожрал. А ведь там какие эфирные масла — прямо глотку жгут!

— Хорошо у тебя собакам живется. Кофе ты их поить не пробовал?

— Нельзя, угнетает рост, — ответил Дэн на полном серьезе.

Потом он повел меня на экскурсию. Жили они прямо в стене: комнаты были не очень большие и уютные. Дортуары человек на шесть-семь без кроватей, одни толстые циновки, а в изголовье то распятие, то лампада под иконой с клеймами или мандалой, то длинный футляр мезузы у ложа, что поближе к выходу, или круглый диск с образцом священной арабской каллиграфии.

— Я думал, у вас единоверцы.

— В обычных монастырях так и бывает: как говорят, нельзя мешать уху с буйабессом, хотя и то, и другое, — рыбный суп. Но у нас ведь ученая специализация.

— Биологи?

— Бионики и экологи, вообще «зеленые» в самом широком смысле этого слова.

Я подумал, что в некоторых языках это слово одновременно имеет и серовато-травяной, и небесно-голубой оттенки.

— Вот как. И религиозных споров не бывает?

— Почему бы это? Бывают — не реже, чем научные. Но до рукоприкладства сроду не доходило, окружающую среду очень уж портит.

По соседству со спальнями были молитвенные помещения. В христианской часовне перед иконным триптихом мерцал багряный свет, пол уставили низкие скамеечки, а к алтарю прислонилась гитара. Из другой комнаты вырвалось нечто бурное, слегка похожее на болеро или фанданго, мелькнул черно-белый мозаичный пол, и дверь тут же резко захлопнулась. В третьей царила тишина и темно-золотые изваяния. Курились благовонные дымы, горели свечи, в колеблемых струях живые люди казались изваяниями, статуи — исполненными жизненной силы.

Показал мне Дэн и гимнастические залы, главной достопримечательностью которых был бассейн, до краев наполненный нестандартной бочкотарой. Некто старался перелететь по ней с одного борта на другой и то и дело со звучным плюхом срывался в воду.

— Новичок разминается, — проворчал папаша. — Ни складу, ни ладу. Ему бы пока изречения Моллы Насреддина послушать, чтобы понять, какой он еще самоуверенный болван. У него же что мускулы в теле, что мысли в голове одинаковое броуново движение совершают.

Из другой половине аббатства на нас пахнуло кое-чем покрепче нарда, алоэ и киннамона.

— Святая святых, — уважительно проговорил Дэн. — Зверятник.

В центре него стояла та самая аллегорическая кровать, пообгрызенная и перетянутая поверх пурпура и атласа парусиной. По ней и по окружающим ее матам, куда более толстым и пружинистым, чем в спальнях, с лаем и визгом носилось десятка два щенков, каждый размером с очень упитанного кота. Мастью они были непонятно в кого: серебристые, персиковые, абрикосовые, лимонные, изабелловые, караковые и брусничного цвета с искрой.

— Это экспериментальные младенцы. Твоя Агния, естественно, не здесь: мигом уши отгрызут.

Зверята мигом подскочили к нам, начали прыгать, как мячики, и бурно лизаться.

— Малышня. Вырастут, но так и останутся добрыми, хотя детского в них со временем сильно поубавится. Няньки для детей и больных, сторожа для стариков, защитники для друга — и милые разумом живые утехи. В любой профессии они будут видеть прежде всего долг любви. Тем же занимаются и бернардинцы, только у них работа попроще.

Потом я свел знакомство со щенками из обучаемых групп и слегка опешил: рост кое у кого был ньюфаундлендовый.

— Взрослых я тебе не покажу, испугаешься вчистую, — сказал Дэн. — Хотя почем знать, ты мог и видеть их в работе. Кстати, и обычные собаки, которые у нас тоже есть, и твоя рыженькая как раз у подростков.

Агния, и правда, уже подходила к нам: броситься ко мне в объятия она пока что не могла, но на шагу двигалась плавно и почти безупречно. Мы сердечно обнюхались и поцеловались.

— Воплощение естественной грации, — прокомментировал Дэн. — Мы такую дикарскую экзотику почти не держим, разве что колли и бобтейлов для слепых: те любят, чтобы для других было позаметнее. Афганов еще пробовали — не пошло: больно быстроноги, почта из них хороша, особенно амурная. На то же и далматины пригодны, белые в черных яблоках. Эрдельтерьеры — замечательная порода, смотри туда. И туда: вон те, с пышными лапами и бледным чепраком, — это они же, только так называемые войлочные. Шерсть из них прядут; если большая семья, выходит очень практично. Вид тоже домашний, уютный. Охранники из них так себе, характер мягкий; но если подопрет — только держись! Ворога хозяйского на молекулы разложат.

Разумеется. Похожего пса подарили моей недавней знакомке.

— Традиционно боевые породы мы не берем, их селекцией занимаются другие, — продолжал папаша. — А вообще, нет для нас ничего лучше помесей, одичавших собак. Наследственность у них расшатана, способность мутировать высокая, а с другой стороны, еще сохранились в латентном, как бы капсульном состоянии свойства одной или нескольких составляющих — древнейших пород. И какая бывает радость, если это удастся извлечь, если бы ты знал! Впрочем, я вас совсем заболтал, наверное.

Агния привалилась к моей ноге и вздохнула.

— Я-то думал, что самая начальная порода — дворяне, — сказал я.

— Плавильный котел, коктейль, смесь разных вин, а не их первоисточник, — объяснил Дэн. — Вначале же был алкоголь, или спиритус, или идеальный дух.

— Вы что, задались целью при помощи селекции вывести первособаку? Этакого суперпса…

— Не ставим мы никакой цели. Просто работаем с животными, как наши женщины — с растениями, желая поймать внутри их собственный путь развития, — Дэн с легкой досадой отпихнул от себя самую назойливую морду.

— Так у вас и монахини имеются? Я, собственно, видел, но полагал игрой случая.

— Конечно, оно не в традициях общежития, но мы устроили их рядом для их же безопасности. Ты думаешь, почему двор такой маленький? Кавалерский корпус вокруг, по всей внешней стене, дамский — малое полукольцо внутри кольца большого. Хочешь, пошли познакомимся с их бытом, пока они на природе; это ничего.

Я так и не понял хитрого расположения этой внутренней анфилады комнат, более открытой глазу и сквозной, чем мужская половина. Просто, как в сказке, шли мы с Дэном и пришли.

— Мы их называем «Прекрасные Садовницы», они куда лучше нас, мужчин, делают и сохраняют красивое, — говорил он два часа спустя, когда мы уже осмотрели все, что можно, и самую малость того, что нельзя.

Я вспомнил гобелены ручного тканья на стенах и парчовые занавеси на окнах, мебель лаконичной и в то же время совершенной формы, витражи окон и мозаики на сводах маленьких комнат, похожих на нитку жемчуга. Кожаные переплеты книг инкрустированы костью и перламутром, узоры ворсовых ковров полны грозного смысла. В столовой знаменитые Дэновы сервизы соседствовали с еще более очевидным антиквариатом, причем незаметно было, чтобы их доставали из-за толстого хрустального стекла буфетов. И везде — кусты и деревца в кадках, плющи и лианы, вьющиеся по стенам изнутри и снаружи.

— А как у вас с обетом добровольной нищеты? — ухмыльнулся я.

— Не даем. Ведь что такое бытовая нищета? Когда ты заводишь вещицу, а она пробует тобою командовать: вот к моему цвету подходит галстук лишь фильдепюсового какого-нибудь тона, купи. Или пищит: с меня можно есть только бланманже, притом серебряной ложкой. А то еще: фаянс и глина не по моему нутру, фарфор в меня сложи. К моим потолкам непременно требуется секретер в стиле буль и шкап а-ля Луи Каторз. В конце концов, они, эти бестии, садятся тебе на голову, и ты только на них и работаешь, только для них и живешь, как раб какой-то. А у нас тут люди свободные. Вся здешняя красота и гармония — их, потому что назначена в дар и хранится не для грубой пользы, а для чистого вдохновения. Ею-то они богаты, ее и прячут в себе. Ты же видел кое-кого из сестер.

Да, я видел, если можно было это так назвать. Их руки, глаза и сердце источали красоту и благо, но то, что прилегало вплотную к их сути, да и они сами, — казалось излучающей пустотой. Темные одежды, лицо под капюшоном с узкой прорезью — не для того, чтобы оберечь другого от соблазна, а, кажется, чтобы сфокусировать излучение юной красоты, идущее от них невзирая на истинный возраст, отдавать его, ничего не оставляя при себе.

— Живые светильники, — подтвердил Дэн. — Мужчины сводят с неба то, что женщины потом излучают в мир. Вот те девушки, которых ты видел сначала, — они походят на мужчин, низводительницы. Есть и мужчины — излучатели. Все разновидности человеческого хороши для своего дела.

— А ты кто, низводитель или излучатель? — спросил я с каверзой.

— А я — такой же, как ты. Поймешь себя — и меня поймешь. Забыл ту свою дразнилку?

Ну да, про то, что я сын…

Мы сочли необходимым замять неудобный поворот темы, и я напросился поглядеть ту «природу», где находилась основная часть здешних дам.

В женской части двора была арка. Мы нырнули сквозь нижний ярус колонн прямо туда… и увидели Сад.

Он казался без берегов и границ: низкорослые яблони в крупных желтых плодах, груши и айва, нектарины и абрикосы, ягодные кусты в междурядьях и отдаленные виноградники. Девушки сидели на ветвях, примостив рядом свои корзины, и собирали урожай: смешливые глаза следили за нами сквозь прорези наголовников, из-под длинных юбок выглядывали босые ножки. А совсем близко на одном-единственном высоком и кряжистом стволе от меня росло все ботаническое мироздание: каждая ветвь давала свой особый плод.

— Ноев ковчег, — вспомнил я.

— Дерево дружбы, — ответил Дэн. — Когда-то была такая хорошая традиция: гость приводит ветку лучшего растения в своем краю и делает подвой.

— Тут бывают гости из других стран?

— Не без этого, — ответил он. — А ты вроде все время хочешь спросить у меня об одном из них, да смущаешься с чего-то.

— О Сали.

— Да.

Мы уселись на скамью так, чтобы видеть Сад.

— Там, где он сейчас, — сказал он буднично, — стоят экраны от излучения мысленной энергии. Но он… он использует некий иной способ контакта. Лакуны во временной ткани… ты пока не поймешь. Я даже не знаю, передать ли тебе его слова, как обещал в той моей записке. Говорит, что он в Донжоне, и в то же время просит, чтобы ты с ним не связывался ни в одном из общеупотребительных смыслов. И не предпринимал никаких опрометчивых шагов для его вызволения. Что он имеет в виду: вообще ничего не делать или не делать глупостей? И что он считает опрометчивым: тебе штурмовать крепость в одиночку? Или собрать ополчение из мюридов, послушников и чел и двинуть на щит? Скажи мне.

— Донжон я знаю. Тюрьма больше политическая, чем уголовная, — сказал я хмуро. — А поскольку за политику у нас, по легенде, никого не сажают, так и концы в воду. И при чем, кстати, политика: они что, верят, что он король… как его? Грааль?

— Главное — россказни о том ходят беспрерывные. Факт не так опасен, как шумиха вокруг него. И шумиха, основанная на его вполне отчетливой иномирности.

— Так зачем он, как ты думаешь, сообщил нам свое местонахождение, если запрещает по сути любое приложение силы?

— Я думаю, чтобы ты поступил по своему усмотрению и согласно твоим особым возможностям.

— Можно сказать, имеются они у меня эти возможности. По сравнению с вашими народами хиляк и неуч.

В результате таких разговоров однажды утром обнаружил я себя на особо жестком матрасе, брошенном на каменный пол. Молодой монашек в белых шароварах с широкой мотней и длинным поясом, с прядью волос, что вырастала из самой середины его бильярдно лысого черепа, любовно тряс меня за шкирку. Все прочие ложа были пусты, свет хлестал через узкие бойницы, и раскачивалась за ними вечнозеленая миртовая ветвь.

— Это не Шамсинг, — подумал я вслух спросонья.

— Здесь, милок, обитель братьев святого Омара, — пояснил он, — а из Шамса тебя привезли не далее как вчера под большим секретным кайфом и на устройстве удивительного вида и нрава. Вон оно стоит, на площади. Так что вставай умываться, молиться по-быстрому — и займемся с тобой натощак богоугодными поединками на палках. Потом пойдут языки. Говорят, ты в иврите ни в зуб ногой — вот счастливец! Мы-то все уж давно через него продрались. Ну, а там и самое существенное…

Не уверен, что я напросился куда надо. Одно утешало: ничего исступленного, и иступляющего, и отупляющего — в свое время я это с лихвой имел в пансионе и казарме — это обучение не содержало.

Начинались здешние утра довольно необычно. Нас рядком ставили к стенке и пускали оглушительную музыку с лязгающим металлическим ритмом, следя, чтобы ни у кого не дрогнула и ресница. Это было мне еще по силам; но когда с ритмом сплеталась гибкая и легкая мелодия, подавляя его и обвиваясь, как лоза вокруг ствола, и становилось почти нестерпимо. Так и вело в какой-то чертовский пляс, как шотландского акцизного в аду. Но тут-то и приходило избавление: по знаку старшего мы срывались с места и мчались по залу, коридорам и лесенкам, точно бешеные и неукротимые жеребцы, неся музыку в своей крови. Будучи на взлете, затевали поединки на бамбуковых шестах, ввязывались в кулачное единоборство, карабкались вверх по отвесной стене, и музыка прижимала нас к ней, как незримый ветер. Иногда мы сидели подолгу на корточках, с каждым трудным глотком воздуха все больше наполняя себя тяжкой силой. Игры постоянно менялись: тут не стремились вложить в тебя до упора какое-нибудь одно умение.

Так продолжалось, пока мы удерживали в себе заданный извне ритм. Казалось бы, после такой встряски высокие материи уж никак не полезут в голову, но получалось как раз наоборот: пресыщенная действием плоть отсоединялась от мозга, трепыхание мыслей угасало, и в чистую, насквозь промытую черепушку знание впечатывалось, как тяжкое клеймо в мягкий воск.

Это, в свою очередь, продолжалось до тех пор, пока свирепое урчание в желудке не заглушало всякие позывы разума. Нас внезапно осеняло, что мы не ели как следует аж со вчерашнего полудня, и боевая труба звала нас в трапезную. Питали здесь не так изысканно, как в научных кругах, и одноразово, зато очень сытно. Обеспечивали это «второгодники», которые уже прошли через стадию накачки мускулов, и теперь любая монотонная и тяжкая работа служила им средой для медитации. Вот они-то и были по части дров и воды, печей, метел и лоханей, а также рушили рис и чистили картошку, сеяли муку и вращали жернова кофемолок.

После убойной жратвы у нас была сиеста. Кто добирал сон, кто почитывал кодекс или свиток, сидя на матрасе, кто лениво перебрасывался с соседом идеями. Первое время я, видя такую картину, все вспоминал, что в средневековых монастырях во время летней страды отменялись мессы, и в душе ехидничал: по всему-де видно, что здесь такая страда круглый год. Позже, приобретя опыт, я понял, что молятся они практически всегда: и на занятиях, и поедая свой ослиный корм, и работая после сиесты на своих грядках. Если они при этом еще и беседовали, реплики делались какими-то слишком легковесными, если прогуливались — ничто не могло причинить им вреда, точно отскакивая от невидимой брони, которой они отделяли себя от мира. Ей-же-ей, как-то я лично запустил в одного такого (он был мне вроде приятеля) камушком, и галька отклонилась от своей траектории прямо на полметра!

Естественно, я завидовал. Мой патрон Базиль (тот самый, с чубом) успокаивал:

— Мы все учимся, но никогда не выучиваемся. Тебе нельзя, да и не надо жить, как мы, в этом всю жизнь. У тебя иная цель и, я тебе скажу, ты сам иной, чем мы, только еще не понял этого. Ты живое воплощение трансферта.

— Сколько раз слышал это, а никто не объясняет по настоящему.

— И я не буду. Так, наметку сделаю. Ценность любого пути — не в том, что он завершен, а в том, что идешь, не в знании, но в его постижении. А что до твоей печали… Внешне ты не так силен, как кажешься, зато выносливость твоя не убывает, в отличие от нашей, а как бы поворачивается в тебе разными сторонами, становясь то мужской, то женской. И не исчерпывается.

— Ну, я ведь и десантник, не забывай.

— Вот уж чему их не учат. Ты от природы таков. Внутренне.

— Да? — я по-прежнему разыгрывал из себя простачка, понимая, что Базиль чуток проговаривается о самом для меня главном.

— Внутренне ты уже сейчас воплощаешь в себе одно из главных наших присловий. Вот послушай, — он сделал паузу и заговорил нараспев, будто читая стих:

— Хочешь из лука стрелять — стань стрелой!

Хочешь мечом рубить — стань мечом!

Ветер ли оседлать — ветром стань!

К Богу желаешь прийти — будь как Бог!

— Только не пойму, зачем все эти премудрости выходцу из экологической среды, — добавил он прозой, чуть усмехнувшись. — Превратиться в цветок или, может статься, в дерево?

Подобная многозначимая болтовня занимала нас до вечера. Вечер же был предназначен для любования прекрасным. Служилась литургия, какая-то странная, во время нее гимны пелись всем телом. Выходили во двор и за ограду, не такую мощную, как в Шамсинге, — из обожженных в кострище глиняных блоков. Здание монастыря, белое, в два яруса, с крутой черепичной кровлей, возвышалось над нами как фон для наших неспешных бесед. Мы разговаривали вполголоса, следя глазами за звездами на небосводе, и как-то незаметно соскальзывали в полусон. Расходились по местам. И спали до утра, когда колокольчик снова призывал всех в зал: день за днем, круг за кругом.

Агния была единственной здесь тунеядкой. Бродила по двору и саду, довольно маленькому, ходила с визитом на кухню, исправно грела мне место на циновке. О мальчике я запретил себе думать. Путь к нему вел, как я убеждал себя, через учение, как раньше — через страну Леса. И глупо было мне оспаривать решение той силы, которая упорно гнала меня через все извивы моей судьбы.

Только вот снился мне и снился один сон…

Я иду по дачному поселку — унылые домики за дощатыми заборами — и выбираю дом для того, чтобы спросить, не в нем ли живет мой брат: он совершил побег и тайно скрывается. Только мне нельзя говорить, что он мальчик, не поймут или вовсе предам его. Я выдумываю, что это девушка, и все ее приметы должен перевернуть на обратную сторону. Она смуглая? Нет, белолицая. Волосы… Волосы золотисто-рыжие, коротко стриженные, но могли и подрасти. Глаза, конечно, синие, самые лучшие, и нос горделивой горбинкой. Дальше я сочиняю без запинки: высокая, даже, наверное, повыше меня, когда на каблуках, и спортивная. Знаете, тип Жанны д`Арк, вообще амазонки. Усиленно сочиняю предмет моих поисков, уже никак не отталкиваясь от Сали. Имя? Скажем, Аруана, в честь гордой белой верблюдицы с высокой шеей, неукротимым шагом и выменем, полным сладкого молока.

Вот я подхожу к лучшему дому, удерживая в себе слово и образ, и спрашиваю у хозяйки: здесь ли остановилась Аруана? Да, отвечает она, к моему изумлению. Но она уже уехала.

Тут сон кончается.

Но на следующую ночь я снова брожу по другой деревеньке, в снегу до самых крыш, и ищу самый пряничный домик.

— Позовите Аруану, — прошу я.

— Она устала смертельно, дайте ей отдохнуть…

И вновь обрывается нить моей драмы…

И так из ночи в ночь, будто у меня две жизни, светлая и темная, солнечная и лунная, которые движутся, переплетаясь, как две пряди в двузубой азиатской косе, и хотя они сменяют друг друга и даже меняются внутри себя, обе одинаково непрерывны. Я боюсь, что и днем вижу тот сон.

Наконец, в домике с высоким крыльцом и черепичной крышей, изогнутой на концах, меня пускают в прихожую. Да, она здесь со своими верными женщинами, сейчас к вам выйдут, чтобы проводить к ней. В комнате горят китайские фонарики со свечой внутри, оранжевые, алые, изумрудные, как леденец. Изо стен растут сады голубого стекла, кораллы, друзы, каскады…. Стоят расписные ширмы с драконами. Круглолицая, чернокосая девочка в синей шелковой курточке и штанах, расшитых перистыми облаками и фениксами, выходит ко мне, темно-каштановая прядка упала на лицо, она смеется и говорит: «Я — дочь твоей матери».

На этих словах я просыпаюсь в своей зеленоватой на просвет, сумеречной комнате, Пульхерия урчит у меня под боком, и с нежным звоном раскачивается за стеной мобиль, рассекая время своим острым ясеневым маятником. И я понимаю наконец, что так будет всегда, что никогда я ее не найду, не коснусь ее во всех этих реальностях, только предчувствие, только обещание, тончайшая их пленка отделяет меня от нее, будто зеркальная поверхность воды, под которой клубится жизнь.

Я, вздыхая, поворачиваюсь на другой бок, нащупываю туфли, встаю…

И вот тут-то прямо в душу мне влазит бодрый лязг нашего утреннего монастырского ботала, и меня трясут уже в четыре руки, потому что я снова заспался, опоздаю к торжественному закрытию индивидуальных краткосрочных медитативных курсов. Старший наставник говорит, взявши меня за локоть:

— За эти полгода (как, неужели полгода, ужасаюсь я) мы дали вам, по-видимому, больше, чем кому-либо из наших прежних учеников, а как много взяли вы — приходится только гадать. Однако мы вынуждены оставаться в рамках взятой на себя задачи обучить вас боевым искусствам «малого круга» и кое-чему из того, что создает для этого обучения необходимый интеллектуально-политический фон. Продвижение далее означает, что вы непременно подчинитесь нашему общему пути, хотите вы или нет; вы же должны взять наше умение только как часть пути своего.

— Я не узнал от вас главного — что мне делать с моей конкретной проблемой, — пожал я плечами.

Он учтиво ответил:

— Этому мы здесь не учим. Можно подвести лошадь к самому источнику, но напьется она лишь если по-настоящему захочет пить.

С тем мы распрощались. Я сел за руль, подозвал Агнию — накануне я слезно пообещал официальному представителю Шамсинга, что буду кормить ее по расписанию и ублажать безо всякого регламента — и укатил восвояси.

По пути вышел небольшой инцидент. Мне примерещилось, будто у Дюрры мотор неровно дышит. Я остановился, вышел, откинул передний капот и тотчас же, не успев понять, что же именно я вижу, розоватое такое и рыбье-слизистое, захлопнул. Изнутри послышалось негодующее урчание.

— Да, старуха, — проговорил я, — Похоже, копаться в твоих кишках ты никому больше не позволишь, разве что под наркозом.

Говорят, сколько ни раскатывай, а останавливаться все равно придется. Возвращаться на родимое пепелище я не собирался, кстати, это оказалось более-менее далеко отсюда. Пристроился на комфортабельной, даже почему-то вторично крытой, площадке ближайшего мегаполя, где, как я знал, с паспортным режимом было нестрого. Охранительная интуиция развилась у меня до баснословных размеров.

Ну, я устроил обеих моих женщин поудобнее, слегка отвинтил вниз окно, чтобы собачка могла дышать без проблем, и заверил их, что постараюсь обернуться побыстрее. А сам отправился поесть и прошвырнуться.

Сейчас как никогда раньше я чувствовал, какая это гадость — быть под колпаком. Дома чистенькие до неестественности, деревья зелены до оскомины, а человеческие лица похожи, как две симметричные половинки одного пухлого подекса. И хотя мои приключения повышибли из меня тягу к спиртному, ходить по здешним улицам всухую было выше всяких сил. Неизжитой атавизм моих обезьяньих предков с силой толкал меня к жидкому вегетарианству. Тем более, что и кормиться тоже надо — и мне, и Агнии — а старые запасы за время путешествия испарились. Дюрре, что ли, скормили мои новые братья и сестры…

Ну, собакины интересы я соблюл мигом: набил полную сумку собачьими консервами. Не ахти что, наша принцесса успела разбаловаться на натуральном питании, но пусть привыкает. Снес в машину, одну жестянку вскрыл, нагрузил ей полную миску чего-то там курино-индюшечьего, чмокнул в носик и снова улетучился.

На меня наехала ресторанная вывеска, и я решил осчастливить собой заведение. Швейцар покосился на мои пышные патлы и задрипанные штаны, но когда я щелкнул его по генеральскому погону со шнуром свернутой купюрой особо крупного размера, догадался, что так ходить — самый шик сезона и причуда миллионеров. В тумане за его спиной блистала роскошь: пианола, дубовые столы, неподъемные стулья, холщовые скатерти с неотстиранными буро-красными пятнами — суровая простота дикого юга, как раз под мои джинсы. Еще тут в стене были широкие полуовальные просветы на волю, целая аркада, пробитая в диком камне бутафорской кладки, и это помогло мне утвердиться в выборе.

Подкатил метрдотель:

— Простите, все места зарезервированы. Ожидается съезд…

Дальнейшее было неразборчиво, потому что я применил к его ротику почти тот же метод, что и к швейцарскому аксельбанту. Он не врал: мебель начали группировать к центру, над этим в поте лица трудились все местные вышибалы, и только поэтому я проник так далеко вовнутрь, как привратнику не думалось.

— Мне бы чего-нибудь съестного на один зуб и графинчик холодного чая, дорогой мэтр, — говорю я и показываю ему уголок третьей бумажки. А что с ними, такой уймой, еще делать? У Дэна и компании в два счета потеряешь последний навык. — И любой закуток, хоть на кухне.

— Я правду говорю, уважаемый, — покачал он прической, — эти персоны посторонних не выносят.

— Так ведь и я тоже, мэтр, — я улыбнулся, распахнул пошире мои глаза (они у меня чистейшие, как у младенца, и наивные) — и прямиком к нише, где за портьерой находился некий потаенный столик на две персоны.

— Ну хорошо, я велю вас обслужить, только справляйтесь побыстрее, — процедил он мне в спину и потрусил решать свои проблемы.

Мне мигом забросили ложки-вилки-ножи, хлеб и две разнофасонных рюмки, сосуд с чем-то бархатисто-коричневым и подносик, где каждая закусь мирно сосуществовала в отдельной ячейке. Последнее вроде бы называлось менажницей. Я быстренько опрокинул (увы, то был не коньяк и даже не бренди, на что я намекал, а нечто куда более гвоздодерное и горлопанистое) и заел салатом. Только собрался повторить и улетучиться, как начали прибывать гости.

Смахивало это на свадебный сговор, большой и бестолковый. Женщины были все поголовно в белом, мужчины — в белом с бордовыми отворотами, военизированные элементы — в чудных коротких накидушках красного цвета и со шпагами. Кишмя кишели береты, шарфики, пояса отделочного тона, распашонки и трико, свитера до колен и юбки в пол, смокинги и шальвары — доминирующего. Этакое если не сии стены, то я видел впервые.

— Теперь, умоляю вас, сидите смирно до конца, — пробормотал метрдотель, мимолетом хапая очередную большую деньгу, — и ждите, может быть, я сумею вас вывести как сотрудника.

Снаружи царило возбуждение и толкучка, беспорядочный гул голосов, по преимуществу молодых. Будто сыгрывался оркестр, не зная, какую пьесу ему предложат исполнить — за здравие или упокой. Столы засверкали узкими бутылками и шеренгой хрусталя, в плоских вазах горой вздымались всякие нездешние фрукты и овощи; народ уже слегка поддал и ковырялся в закусках, ожидая скорого явления то ли жаркого, то ли своего идейного вождя. Сделалось пестро, шумно, душновато и тесновато, и кое-кто, по преимуществу дамы, косился на посадочное место рядом со мной.

Вдруг откуда-то с левого фланга возник пухловатый дяденька с мясистым носом и веселыми, добрыми глазами: один желто-зеленый, другой — зеленовато-серый в карюю крапинку.

— Простите, я составлю вам компанию. Для пожилого человека там не совсем неуютная атмосфера. Так не возражаете?

— Я качнул головой, малость потяжелевшей. Он тотчас притащил свою тарелку, до краев набитую всякой снедью (похоже, что кормился он до того а-ля фуршет) и — о ужас! — альбомчик наподобие старинного дамского кипсека.

— Люблю зарисовывать товарищей по партии, — успокоил он меня. — Дружеские шаржи, знаете. Всем смешно, но, к сожалению, не тогда, когда смотрят через плечо.

Он, в самом деле, набрасывал на полупрозрачной бумаге какие-то силуэты, заполняя один и тот же листок: оторви от липкого основания — всё сотрется. Я наблюдал с пьяноватым интересом.

— Вы, никак, художник.

— Можно и так назвать, — ответил он, растушевывая свою очередную эфемериду и только что не лижа себе языком нос от усердия. Я наполнил обе своих рюмки и придвинул к нему девственницу:

— Двинем за знакомство?

Он поднял голову и оценивающе посмотрел на уровень спиртного. Графин был пуст, а его рюмка получила несколько большую дозу, чем моя — я ведь человек щедрый и справедливый.

— Вот этого ни мне, ни вам не надо. Руки трястись начнут, — он вынул из бутоньерки ромашку и опустил его в мой стопарик.

— Кто вы, чтобы мною командовать? — спросил я более-менее мирно.

— Бог мой, да почти никто, господин Джошуа! Но ведь любой пожалел бы, глядя, как редкая птица, десантник со знанием шао-доу и древних семитских наречий, так бездарно спивается. Вы же всенародное достояние, милый мой… Только не реагируйте на мои слова банально, по принципу «ща как врежу», прошу вас. Люди кругом, и вооруженные.

Его краснобайство, информированность и любезный тон задержали бы меня не дольше, чем красно-белые экстремисты обоих полов: аркада была без стекол и просвистывалась вольным ветром насквозь. Но я успел оценить компанию: кое-какие физиономии выглядели нестандартно и держались так же, и это вселило в меня смутные мечтания.

— Вы — те, кто приходит днем?

— Нет, скорее нас можно назвать теми, кто является ночью, — ответил он, слегка недоумевая. — О, мы, конечно, не призраки, а люди из крови и плоти, хотя так же небезвредны для кое-кого.

— Сквозит от вас в куполе, — ответил я бессвязно. — И что вы еще обо мне знаете?

— Немного. Что вы брат этого юноши, — его стилос бегло начертил в хитром блокнотике такой знакомый мне профиль и тотчас же стер.

— Художник вы средний, скорее фокусник, — я глядел не на листок, а ему в глаза.

— Неважно. Для того чтобы судить о портрете, нужно знать оригинал.

— Скоропалительный вывод.

— А его украшение у вас в ухе? Послушайте, передо мной нет смысла запираться. Мы могли бы сотрудничать с вами на обоюдно выгодных условиях.

— Кто это мы?

— Социал-монархисты. Сторонники законной конституционной власти, попранной… э… предком нынешнего диктатора, — при этих словах он приосанился и стал важен донельзя. — Неужели вы равнодушны к бедам нации?

— Лично я вижу одну ее беду, уважаемый: откормилась, как боров в загоне. Допустим, именно это волнует и вас. Вы смещаете узурпаторского наследника, при этом уровень жизни автоматически снижается, как всегда в военное время. Ладно. Только потом он, то есть уровень, всем надоест, и вам же придется срочно его поднимать за счет дальнейшего взаимоуничтожения потребителей — под каким предлогом, вам виднее. Колесо истории придется повернуть. Так вот, я не вижу никакого проку в этом историческом топчаке. И, чур, играю на понижение.

Он глядел на меня едва ли не матерински и кивал в такт моим рацеям:

— Поистине, вы находка из находок: красноречивы и бесстрашны. Но цели наши интерпретируете неверно. Мы всего-навсего ищем лиц королевской крови, доподлинной королевской крови, — он подчеркнул эти слова своим хорошо поставленным голосом.

В зобу у меня сделалось неуютно.

— Вы утверждаете, что Сальваторе и вправду…

— Ничего мы не утверждаем, — не дал он сорваться с моих уст роковому слову. — Только пытаемся войти в контакт со всеми заинтересованными лицами. Вы даете нам известный вам адрес — мы прилагаем усилия к вашему воссоединению под мирной кровлей. Не ломайте себе голову, откуда мы знаем, что вы полностью информированы. И не предлагайте нас поискать информацию в другом месте. Решайте сразу — время ваше на исходе. Ну, да или нет?

Я озирался поверх его короткой шевелюры. Весь зал насторожился, вслушиваясь, — мыши не проскочить. Уже не вывернуться. Я, конечно, слегка труханул, а с какой-то другой стороны — не того ли я желал чисто тактически, что и они? Я вспомнил Сали, его смоляные завитки и ямочки на пухлых щеках, и милое детское озорство, и беззащитность его доброты — ужаснувшись тому, как легко могли сломать это в нем, пока я шлялся по спиралям и завихрениям пространства.

Я думал — и всё остановилось вокруг, как по команде моего тезки И. Навина. Сквозь аркаду глядела Дикая Степь, и немигающие звезды застыли на густо-синем кристалле неба. К тому времени в зале зажгли лампионы, эти длинные поперечные палки с мертвым светом внутри, однако до краев зала они не доставали. Оттуда, со стороны северного ветра, вышла рослая и статная женщина, синий бархат ее вечернего платья слился с небом. На белой шее виднелась пектораль — пластина из мохового агата, целый лесной пейзаж в платиновой оправе, который держался на двух коротких цепочках с обеих сторон. Я так впился в украшение глазами, что просмотрел ее лицо. Помню только руку с длинными пальцами, которая поправляла корону из кос: светлые или даже седые волосы чуть вились. Я перевел дух — она исчезла. Ветер спал. Пространство схлопнулось в месте былой прорехи с озорным и нежным смешком.

— Я согласен. Только я хотел бы иметь гарантию, что моего бра… моего подшефного не заставят делать что-либо против его воли.

Мой собеседник сделал ироническую гримасу:

— Можно подумать, в тюрьме его воля не скована. Главное — дать человеку физическую свободу, а уж духовную он сумеет заполучить. Не так ли?

Я молчал.

— Ну, имя? — спросил он резко.

— Скажите сперва ваше.

— Марцион Бальдер, полковник от инфантерии, — доложился он.

— Донжон.

— Вот и лады! — вздохнул он с облегчением. — Ну, интригами мы займемся завтра поутру, а пока я всех с вами познакомлю.

Он взял меня за вялую руку и ввел в середину залы, прямо к столам.

— Разрешите представить вам, товарищи, — произнес он, лязгая торжественно, как БМП на марше, — высокого господина Джошуа Вар-Равван, брата Сальватора Первого, законного нашего владыки! Он с нами во веки веков!

Все повскакали с мест, и пока меня вели вдоль пиршества, женщины швыряли в меня шляпки, чепчики и бутоньерки, а мужи-при-шпагах бросались на одно колено и расстилали впереди меня плащи, так что я ступал как по полю багровых маков. Когда я сел во главе стола, кто-то из них наполнил мой кубок настоящим шампанским «Дом Пер-о» и заставил чокаться с рукоятями их холодного оружия. А потом, скрестив клинки, они подняли на них мое кресло, водрузили на стол (будто я был интердивой) и с самым серьезным видом поклонились мне в пояс. Одним залпом выдули шампанское, бросили опорожненные рюмки в паркет — и звон стали слился со звоном бьющейся посуды.

— Надо бы хоть туфли новые надеть на чистый носок, — вертелось в моей голове на фоне чудовищной смеси старки с шипучкой, — а то с них станется и туда фин-шампань влить. И портки попристойнее… ой, да меня не иначе как самого королем выбрали, вот незадача-то. Нет чтобы султаном, гаремчик бы из тутошних дам соорудил…

И я рухнул вниз, прямо в объятия наверноподданных.


Когда мы протрезвились, я затребовал в свой шикарный номер собаку для вдохновения (взять в заложники Дюрру у них, я надеялся, воображения не хватит) и предупредил, чтобы моего экипажа никто без моего разрешения и пальцем не касался. Потом заговорщики развернули передо мною свои планы и дислокацию, и я понял, что они далеко не так плакатно просты, как кажется.

Среди оппозиционеров господствовали три течения: крайнее, радикальное и умеренное.

Умеренным вообще проблема «живого знамени» была до лампочки, а короля они соглашались терпеть как наименьшее зло по сравнению с парламентской диктатурой и плебсократией. Поэтому их не любили. Они ратовали за духовное перерождение, отказ от комфорта во имя целостности окружающей среды и за физическое опрощение. Похоже, их учение мне представили с большими купюрами.

Радикальные голосовали за реставрацию монархии, но королю оставляли только функцию «воплощенной совести», как в старину, право разрешать экстраординарные ситуации и создавать прецеденты. Как эти права обеспечиваются, а функция контролируется, я так и не понял.

Ну, а крайних было в ресторане более всего, и господин Марцион был там одним из главных функционеров. Это были люди не столько программы, сколько действия. У них везде существовали агенты, знавшие входы-выходы, и пластиковые кредитки они могли сеять без счета, подстилая их под ноги своим креатурам, точно красное сукно, и благородные порывы их одолевали, как комары в летнюю пору. Они прытче всех двигались вперед на гребне всеобщей жажды монарха, обильно смазанного миром и обкуренного ладаном, и их честные рожи пылали искренним восторгом в предчувствии того момента, когда он, этот пастырь, начнет пасти их рожном железным.

Вызволить Сали могли только эти третьи: приходилось терпеть.

Они живо наладили контакт с администрацией Донжона, которой уже три месяца не платили зарплату. Обнаружили, что малолетнего арестанта она не притесняет, считая, что тот действует на всех прочих оздоровляюще, и создает ему неплохие условия, лишь бы излучал свою ауру и дальше.

— Однако мы нашли патриотов, которые согласились поступиться ведомственными интересами ради общегосударственных, — похвалялся партайгеноссе Марцион.

— И за сколько это они поступились?

— Вы не тем интересуетесь, — он вздохнул. — Лучше спросите, насколько. На сотрудничество они не пойдут: присягу, видите ли, диктатуре давали. Только допустят внутрь кое-кого из наших, чтобы они поговорили с ребенком, да и то если на них будут выправлены документы.

Зря это он сказал «ребенок». Я представил себе, чем кончится разговор с этими фанатиками, если Сали заупрямится… Почему он, собственно, должен заупрямиться?

— Какие документы вы имеете в виду?

Марцион пожал плечами:

— Ордер на арест. Постановление трибунала. Паспортные данные.

Словом, план у них был до блистательности обыденный: привезти нескольких своих боевиков, по совместительству ораторов, под видом арестантов, сдать лояльному офицеру охраны, который почему-либо временно поместит их рядышком с нужной камерой, — а дальше как и у кого получится.

Ох, знать бы мне, что он предпочтет — сидеть в затворе или царствовать под чьим-то просвещенным руководством!

— Вот что. Прежде я хочу увидеть мальчика сам.

Марциончик широко отворил свои разные глаза и рот:

— Посетителей туда не допускают, а вам и опасно к тому же — засветитесь. Вы на примете у Бдительных, у внутренних сил армии…

— Можете не перечислять. Посетителем я не собираюсь. А — заключенным.

Тут начались вопли. Первую волну я выдержал еле-еле, но пока она откатывалась и копила силы вторая, успел услышать кое-что лишнее и сообразить, что во мне берегут не человека, а козырного туза. Для их игры был нужен все равно кто из нас двоих: либо я, замиренный наличием мальчика рядом со мной, либо Сали, которого сумели уломать, подкупить, поймать на крючок дружбы. Либо королек, либо народный вождь, а оба зараз, строго говоря, — излишество.

— Я сказал, что пойду и попробую его забрать сам, — повторил я, когда он заглотнул воздуху. — Даже более того: предпочту держаться в разумном отдалении от вашей помощи.

— Хорошо! — ответил он. — Только имейте в виду: местная администрация поглядит на вас сквозь пальцы, но и помогать вам не станет. Никаких приспособлений с собой брать нельзя, двери цельнометаллические, с оконцем для еды, по коридору ходить запрещено, а единственная камера, которую они выделяют для наших нужд, — этажом выше его окна.

— Ваши сотрудники, наверное, — пауки или ниндзя.

— По нашим данным, вы кое-кто получше, — сказал он с несколько уклончивой интонацией. — А поскольку мы не могли ожидать, какая постигнет нас удача в вашем лице, мы предусмотрели запас живой силы на предмет … э… естественной убыли.

Все, как говорится, ясно без комментариев. Но не отступать же, коли сам напросился. В совсем безнадежную лужу сколько людей ни сыпь, ни один не выплывет. Была не была, рискну своей любимой шеей!

— Хорошо, давайте инструкции. Я спущусь к мальчику, поговорю, уговорю. Дальше что — нести его в клюве, как орел Ганимеда?

— Нет. Мы дислоцируемся в подземном укрытии и по вашему сигналу поднимаем верх пожарную лестницу.

— Вот как. А почему же мне самому нельзя…

— Вы не поняли! — рассердился он. — Мальчишка должен среагировать на риск. Мы не очень рассчитывали на силу убеждения, тем более — вашу!

Как раз это я и понял. Ситуация пахла довольно-таки нехорошо, чем дальше, тем пуще. Именно потому я в нее и влез, кстати.

— Заметано. Сажайте меня под замок, — сказал я. — Да, а мое имущество? Агния и Дюрра? Их тоже в тюрьму по блату? На это я, как понимаете, не подписывался. (Я теперь играл роль человека, которого с трудом уломали. Тактически самый лучший ход: даже если твой оппонент секунду назад противился, он это мигом забывает.)

Марцион, натурально, поклялся о них позаботиться.

— Давайте договоримся определенно, — прервал я его излияния. — Вы доставите машину прямо к подножию вашей пожарной техники, но чтоб у меня внутрь не лазить, на буксир возьмете. Еще убьет, она у меня такая. Для собаки, — я потрепал Агнию по холке, — оформлю верительную грамоту, чтоб не скучала.

Достал из кармана платок недельной свежести, положил в пакетик и отдал вместе с нею.

— И не говорите мне потом, что она у вас сбежала!

В случае моей победы все семейство сразу воссоединится, подумал я про себя.

— Да! — меня осенило. — Решетки на окнах! Вы думаете, я их враз выломаю каким-нибудь приемом каратэ?

— На верхних этажах нет никаких решеток, — сказал он с грустью. — Обычные застекленные рамы, которые раскрываются в обе стороны, когда жарко.

…Немая картинка.


Через сутки я уже сидел в этой пародии на место заточения. Фокус покойного маэстро Гудини: гол как яйцо, в одних плавках по случаю весеннего тепла (полосатая пижама и фирменные шлепанцы в крупную клеточку так и лежали нераспакованы), простыни на койке застиранные, веревку не сплетешь. Значит, следовало уповать на свои мускулы, монастырское знание и ветреную погоду. К счастью, на этой верхотуре она бывала почти всегда. Хороший ветер притиснет меня к стене и удержит. Свой маршрут я уже изучил: три метра стены, ибо потолки здесь высокие, в старомодном стиле. Хорошо еще, что стена сложена их угловатых камней, вся покрыта выщербинами и такими щелями, что не только кончики пальцев — вся ладонь уместится или ступня. Вверх так ползти — одно удовольствие, но вниз, без страховки и клиньев… В случае промашки Сали сподобится лицезреть, как некто с воем летит вниз. Кстати, почему это здешний народ не кончает самоубийством — просто ведь как! Должно быть, нет стимула.

Предавался размышлениям и истреблял баланду я недолго, потому что буквально на следующее утро после моего воцарения установился замечательно крепкий ветер без порывов и содроганий, и я счел, что лучшего не дождусь.

Я сложил свое бельишко «куклой» на постели, мысленно перекрестился и перебросил себя через подоконник. Ветер ветром, но вниз меня тянуло так, будто ко мне приклепано чугунное ядро. Ну ясно, ведь пси-экраны по всей округе, какая тут будет легкость мыслей. Я проклинал идиотскую затею «крайних», свое упрямство и издевательское невмешательство тюремной обслуги, вжимаясь в камень всем телом и перетекая от впадины ко впадине, как охотник за птичьими яйцами. Металлокерамические пластины на ногтях, да и сами ногти я сорвал на первом метре, однако был уже на половине пути. Только не останавливаться и не спешить… Щеку ободрал, тьфу! «Им всем было бы куда круче, — подумал я неожиданно, — в таких условиях они бы вообще не сработали». И ощутил под ногой толстую раму, верхнюю часть того самого окна! Только я подумал, выдержит ли она всю мою тяжесть, как пальцы обеих рук сорвались, я чудом, изогнувшись, как червяк на крючке, нырнул в распахнутое окно, сорвал голым торсом батистовую занавесочку и…

На меня с удивленной полуулыбкой взирал кудлатый и чернявый тип, обросший бородой по уши, — похоже, еврей. Тем более, занимался он тем же, что местечковый сапожник из анекдота: сидя калачиком посреди нары, починял обувку.

— Извините, ошибся номером. Сейчас выйду, — пробормотал я.

Он выплюнул деревянные гвоздики изо рта и горячо запротестовал:

— Что вы, что вы! У меня сто лет как не было гостей. Жаль, такой хороший молодой господин — и босиком, как лантух какой-то. Я б ему из его ботиночек такие мокроступы сделал — иди по воде, как по суху. Но все равно: чем могу служить — все ваше.

Он широким жестом обвел свою полупустую келейку.

— Конечно, вы очень любезны, — ответил я, невольно улыбаясь сам, — но мне нужен другой человек. Как бы мне своими ногами и без проблем…

— Никак, — деловито заметил он, принимаясь опять стучать молотком и плеваться колышками в ботинок. — Дверь-то снаружи заперта.

— Я бы передохнул и по внешней стене пробрался, — упорствовал я, из стыдливости кутая свои плечи и рваные плавки в батист. — Только бы знать куда…

— А вам кого треба? Я почти всем тут каблуки тачаю и подошвы прикидываю. Вот, не далее как на той неделе подковал копытца самому…

— Мне Сали. Его еще Сальватор называют. Мальчик лет тринадцати, четырнадцати от силы.

— По нашему закону это взрослый. Тору может читать в синагоге и жениться. Сали, говорите, и Сальватор. Спаси… Ба!

Он засуетился, слез с нар и заглянул под них, приподняв ситцевый подзор в мелкий цветочек. В стене у самого пола зияла крупная дыра, из нее вовсю несло побелкой.

— Ешик, ты мене чуеш? Ну шо ты кажеш, сам заховався и ключи мои поховав.

— Слышу, ребе Шимон, — донесся оттуда еле слышный, но такой до боли знакомый альт. — Что такое, неужто снова голубиная почта?

— Ни. Живой чоловик. В окно бисиком прийшов.

— Кончай со своим домодельным суржиком, конспиратор, его же все понимают, кроме тебя самого. Имя его спросил?

— Джошуа! — заорал я во всю мочь. — Сали, это я, Джошуа!

— Слышь, чего бачит — тезки вы, — прокомментировал Шимон в остаточной манере. — Брат?

— Он самый. Джош, ты ко мне не лезь, там капитальный ремонт, лучше я к тебе приду.

Спустя минуту он на четвереньках выполз из-под нар и отряхнул ладони, улыбаясь мне во все зубки. Он сильно вытянулся кверху и слегка похудел, был коротко стрижен, но угнетенным не выглядел. Одет был в штанишки с одной лямкой через грудь наискосок и парусиновые тапочки, заляпанные белилами. И вот мы стояли и смотрели друг на друга, стояли и смотрели, будто в первый раз…

Ребе Шимон прервал идиллию, робко кашлянув:

— Ключи.

— Ты сам их в целях конспирации в кастрюлю с борщом определил; такой плюх получился, что до меня дошло. У тебя вечно правая рука не знает, что творит левая.

Башмачник запустил пятерню в здоровенную посудину, пошарил там и выволок связку отмычек, вздетых на солидного вида кольцо. Свекольная тина свисала с него, как с обломка кораблекрушения. Ополоснувши руку и добычу в чистом питьевом ведерке, Шимон воткнул одну из своих штуковин в замочную скважину, пошуровал там, распахнул тяжелую дверь, снаружи исполосованную железом, и, вежливо кланяясь, удалился задом, что-то напевая и бормоча:

— Какая встреча, какая встреча… Беседуйте от души, я ж понимаю…

Тотчас мы пали друг другу в объятия.

— Ох! — сказал он. — Джош, ты тут из-за меня, но не знаю еще, в каком смысле. Откуда ты?

— С неба свалился. Там довольно славно, но мы без тебя соскучились. И я, и Агнешка. И Дюранда.

— А если серьезно?

— Моя камера — этажом выше. Из окна в окно, пустяки.

— Как, по стене? Но мы же с уровня на уровень изнутри… Погоди, — он покусывал губу, соображая. — Ты не знаешь ни реб-Шимона, ни реб-Нафана, ни Якуба ибн-Юсуфа. Иначе бы представился по форме.

— Ну ясно, я же второй день сижу, где мне было со здешними крестными папами знакомиться.

— Джош, — произнес он медленно, — только не ври. Тебя Бдительные засадили?

— Нет.

— Тогда что же?

— Сам захотел. Ты знаешь красно-белых Марциона?

— С недавних пор все мы знаем. Нафан говорит, что это зелоты один к одному. Упертые люди. Они посылают мне письма, письма и письма, даже через коридорных и коменданта, оттого я и поменялся местами с Шимоном. Думают, что стоит посадить над собой доброго короля, да к тому же и чудотворца, как общественный строй и люди сами собой пойдут меняться к лучшему, — в голосе его слышалась досада. — А я слабый — раздвигаю воду, и сразу она вновь смыкается.

— А еще они хотели идти тем путем, которым пришел я, только их было бы куда больше, — сказал я мрачно. — Я их отговорил, к добру или худу.

— И что потом?

— Хотят забрать отсюда нас обоих и… чествовать, что ли. Если я тебя уломаю, снизу сюда подъедет лестница.

— О-о. Знаешь, я неверно сделал. Давай лезть обратно. Не бойся, там широко.

Широко-то широко, да не больно гладко: моя парадная тога измызгалась и стала похожа на ажурное плетение.

В его камере было светло, нарядно, кругом — по скамьям, на койке, на крашеных досках пола — валялись самодельные коврики, на стенах висели полки с книгами и безделушками явно здешнего производства. Оконные занавески перекинулись через спинку стула, а на стол взгромоздился босыми ступнями высокий парень в лимонного цвета безрукавке и полосатом талесе, который протирал запачканную известкой лампочку в форме груши. В ногах у него был абажур из плетеной соломки.

— Нафан, слазь, говорить будем, — позвал Сали. Тот спрыгнул так удачно, что абажур ниспал на коврик.

— Никак, агент с той стороны?

— Брат. Но надо решать. Только никого из наших не зови, это спешное дело. Пусть с места подключаются. Ты говорил, что под Донжоном есть карстовые пещеры? И что в них марциониты собираются для сходок, когда хотят подпустить торжественности?

Нафан кивнул.

— Так вот, они там сейчас ждут, и как бы не того, чтобы повести осаду. У них один из выходов прямо под нами, ты говорил.

— И чего же они хотят?

— Меня короновать, как и писали, а его — в резерв. Или наоборот. Через ворота мы можем выбраться?

— Нет, сил маловато. Придется калечить или даже убивать, а не связывать ментально. Этот твой брат — у него ведь сила. Может быть, он тебя согласится вывести поверху? Вот, если сесть на ковер, смотрите, какой тут магический изгиб рисунка, — он показал, за компанию подняв абажур и водрузив его на место.

— Стоп, — перебил я. — Это явно не ковер-самолет, а я не джинн из медного светильника, а идейный вдохновитель марци… как их бишь там.

— Хватит, — Сали взял меня под руку. — Остается самое простое. Я жертвую своим покоем и выхожу из узилища на свободу. Какой ты должен подать сигнал, Джошуа?

Я молча вынул из внутреннего карманчика трусов палочку самовозгорающегося бенгальского огня, содрал пленку и бросил вниз бело-красное чудище, которое стреляло во все стороны искрой.

Со дна глубокой пропасти донесся скрежет, чадное пыханье, и оттуда выехало нечто среднее между трапом в аэропорту и архиерейской кафедрой. Лестница по мере раздвигания самоукрывалась ворсовой дорожкой гранатового цвета, а верхняя корзина была обтянута белым бархатом и увешана золотыми висюльками и бахромой. Хорошо бы эта фигня вся под нами не накрылась, подумал я, ступая на нее и заводя Сали. Тотчас же штатив начал складываться, с тошнотворной быстротой уходя в сырую землю.

Марцион не соврал и раввины не ошиблись: там битком было набито бело-красной публики, только она перекрасилась в хаки. Краем глаза я увидел моих дорогих зверюшек: Агния сидела на переднем сиденье автомобиля под закрытым прозрачным колпаком, беспокойно тряся ушами и ерзая. Но для меня то было невеликим облегчением, потому что дядя Разноглазик тотчас же подвалил к нашей трибуне, сгреб мальчика в объятия и вынес. Я выкарабкался сам, оценивая обстановку.

Боевая техника и ее обслуга были пока в гроте, пахло оттуда соответствующе: горелыми смазочными материалами, шнапсом и третьегодняшними портянками. Обоих нас поставили на пригорок: Сали в его белых тапочках — чуть повыше, меня, задрапированного по груди и чреслам, и босого, — пониже. И тут Марцион патетически сообщил:

— Вот он, король-чудотворец Сальватор! Виват!

Я так понимал, что при этом слове принято потрясать оружием, швырять в воздух головные уборы и возводить очи горе. Вместо этого они все хором шлепнулись на зады, а потом на животы — мужики, женщины, шлюхи, их дети с пистолетами и финками, — и возопили (почти дословно) вот что:

— Веди нас в сражение, о владыка, и даруй победу! Чуда! Чуда!

Это был дрянной фарс, это был фарс провокационный, потому что у любого хорошо воспитанного индивидуума вызывал дурное послевкусие и отрыжку. Однако мой мальчик не повел и бровью. Он не возмутился — просто заговорил, четко выделяя каждое слово:

— Я пришел, чтобы быть с моими людьми. Но я не чудотворец: я не умею делать злых добрыми и глупцов — мудрыми. Я не солдат, потому что не убиваю, — не в моем обычае обменивать жизнь одних на счастье других. И я не король, не ваш король: я не сумею пасти волков. В отличие от этого господина, — он указал подбородком на Марциона. — Почему бы вам не возложить корону на него? Или он хочет быть кукловодом при созданной им кукле, при увенчанной им кукле, кукле безъязыкой и покорной, потому что она боится за свою жизнь и жизнь брата?

Он помолчал, оценивая впечатление. А эти… о, они взъярились, несмотря на то, что он оказался сильнее их, и то, что он был беззащитен. У них на всех было одно кривляющееся лицо, лицо Массы, и на нем было написано «Убей». Вот-вот это слово превратится в звук и овладеет губами; в дело — а их руки сжимают сегодня кое-что пострашнее бутафорских шпаг.

И тогда их партийный товарищ, господин Марцион Бальдер привычно царственным жестом поднял кверху пухлую ладонь:

— Постойте! Юный король не способен выдержать бремя ответственности, им овладела робость, и именно ею вызваны его заносчивые слова — мы-то знаем такое. Ему нужно время, чтобы свыкнуться с мыслью о его возвышенном долге. Ему нужна поддержка: взрослый король-регент, король-вождь. А кто может лучше исполнить эту роль, кто может полнее отвечать сим высоким требованиям… (Пока он плел словеса, народ поуспокоился и отчасти восстановил вышибленное равновесие)… чем Джошуа Раббани, Джошуа Вар-Равван, воин и мудрец, смельчак и кумир женщин и детей! Просите его! Выкликайте имя его на всех площадях!

Вот так номер! Он с самого начала ставил на меня, а я прохлопал. «Юному смерть нипочем, мне продавать свою совесть стыдно будет при нем», снова вертелось в ушах мое заветное детское чтение. И ведь не на честолюбие мое он, прохвост, поставил, а на страх за брата, неведомый таким отважным детям, как Сали. О, он искусно управлял своими адептами, еле заметно поворачивая руль, и ему ничего не стоило — в разочаровании или имея тонкий расчет — натравить своих зубастиков на нас обоих.

— Вар-Равван! — исторгали их глотки. — Хотим Вар-Раввана!

— Стойте! — сказал я. — Я согласен.

Буря восторга. Волны аплодисментов, переходящих в овацию. Клаки не требуется, публика и так обучена профессионально ликовать. Меня спешно переодевали, обували и прихорашивали, навешивали клинок; некто сзади деликатно пытался убрать долой мою волосную повязку. Я вяло сопротивлялся, пытаясь не глядеть на Сали — глаза его были мрачны и бездонны.

— Молчи, грудничок! — бросил я ему сквозь зубы. — Для тебя стараюсь. Иначе обоим погибнуть.

Тут я распрямил плечи, проглотил скупые слезы предательства и сделал первый шаг навстречу власти и славе.

Вдруг голова моя пошла кругом, и все прежнее исчезло. Я бос и наг шел по исчерна-серой пустыне, покрытой низким, набрякшим небосводом; жестяная, блеклая трава пуками торчала из безотрадной земли. Ядовитое марево затягивало горизонт; время от времени из трещин в почве выбивались языки неяркого пламени и тотчас уходили вниз с резким хлопком.

Впереди показался какой-то защитного цвета бублик, по-научному тороид, — весь сплошняком в маскировочных пятнах и герметических овалах дверей, однако без окон. Я дернул наугад одну из ручек — избушка распахнулась настежь. Внутри было душно, сперто, воняло амуницией, куревом и прокисшей жратвой эпохи Утнапиштима и Гильгамеша. Вовсю давала себя знать романтическая атмосфера призывного пункта; и в самом деле, забритого народа здесь было тьма. Я попытался было прочесаться вперед, мимо потных плеч, костлявых и жирных задов и гор сопревшей амуниции, — к неким голосам, то ли мекающим, то ли блеющим, которые наперебой выкликали имена, но чуток прислушавшись, всей шкурой понял, что лучше не надо.

— Рядовой Трупик! Где вы в списках, Трупик? Идите сюда! — надрывался мекающий.

По сборному солдатскому мясу прошло энергичное шевеление.

— Вот он, ушел на другую б-букву, рядом с сержантом Могилкой. Я его уже заактовал, — чуток блея, вмешался другой голос. — Листай дальше.

— Онисифор Пузиков из села «Оплошная Коллективизация». Ох, виноват-с, писарь наш начудил: «Сплошная Коллективизация».

— Так это один хрен, что оплошная, что сплошная. Все одно ни хрена ни росло, ни морковки.

— Не м-материтесь, гражданин покойник, лучше черта поминайте, но с уважением. Повоевать, я думаю, не прочь?

— Отчего же прочь, если фронтовые сто грамм огнедышащей аккуратно подносить будете. И так и эдак что за душой, что в душе нет ни ху… черта.

— Пишите и меня заодно: Кабанов Реомир Алексеевич из села Берлоги, старший сержант из Пятой саперной эскадрильи.

— Причина гиб-бели? — спросил тот, с бараньим голосом.

— Так что подорвался на собственной мине!

— Карт не было, что ли?

— Были, только не минных полей, а звездного неба.

— Какой системы — Птолемея или Коперника?

— Чего? А. Той, когда ты сидишь, а весь твой интерес вокруг твоего пупа вращается.

— Идет б-буква Ка! Подтянись, кто на Ка! Кокунько Гертруд Иванович из деревни Гологузово… Стой, ты мужик или баба? Женщины пока в сторону, в сторону, дамский староста вспомогательного подразделения еще не утвержден…

— Штурмбаннфюрер Канцер Отто из деревни Вениктребен!

— Гони его отсюда, немчуру проклятого! — вмешались новобранцы. У них там очередь в три раза нашей длиньше, даром что страна с ноготок, вот он и выдает себя за русского еврея. И вообще, он хоть за фюрера умер, а свой фатерлянд не предавал, как мы, у него заслуг поменее.

— Канцер, идите в хвост очереди, может быть, и примем, если успеем. Далее Крот Феодор Трофимович, друзья и созахоронщики Дохликов, Гробов, Замогильный… Тьфу, куда претесь, щас все на букву Ха полетите, в конец алфавита. Кумовство сплошное, а нам, секретарям, распутывай, что вербовщики налопатили…

— …Буква Эль пошла! Лихобаб Никифор Михайлович… в личной жизни был холост, ну ясно же… Опять дружки не по порядку списка, ну что такое! Венерцов Иван Мосеевич, расстрелян за злоупотребление семейным положением… какое, интересно… Голомудько Алексей, деревня Лысые Мухи Тверской губернии… Ничего-ничего, не смущайтесь, как раз сгодитесь на сало или дамским подразделением командовать, когда навербуем. Вон в тот уголок, прошу, знакомьтесь со своим будущим ограниченным контингентом. Ша! Кто следующий?

— Неминущих Иван Федорович, слесарь Пятой авиаразделочной базы!

— Стой, повторника пустите: Виноградник Илья Теодорович, из села Червона Дубина.

— А, это тот, кто младший полутруп?

— Да политрук я, а не полутруп, и вообще беспартийный, потому что билет свой сжег. Писарь богов опять ваньку свалял…

— Все одно гони документы, что умер! Достал? Ага… ага… Смотрим: «Дана имярек, что он умер от б-брюшного тифа в госпитале номер пятьсот сорок семь литер Эн, похоронен в селе Подколодновка». Ладно, гуляй пока, рассмотрим твою кандидатуру, — дребезжал один голос.

— Сы! Кто на Сы? Страхолес Федор Иваныч, деревня Толстый Колодец… Гм… Вот, учитесь, Виноградник: два раза похоронился, да еще в разных местах. Деревня Нелеповка Костромской и Коточиховка, Пьяно-Перевозского района Липецкой области. М-молодца, без конкурса пойдет, — вторил ему другой.

— Б-бурлака! Где Бурлака, — надрывался ем временем «барашек». — Стратон Гордеевич из села Гадинковцы! Который раз ищем! У тебя по медальону близкие родственники в селе Комсомольское проживают, это что? Ах, одно и то же? Слава нечистому, наконец разродился. Извиняйте в таком разе за наше беспокойство, катись покуда цел. Обмундирование направо, серные бани налево, и смотри обкурись получше, только земных паразитов и дармоедов нам тут не хватало.

— Чертовских Алексей Федотович из Красноярского Дома Ребенка, приписано, что идет вне конкурса и аттестации: фамилия больно соответственная.

— Рад стараться!

— Шляпинтох Иван Иванович из деревни Скотоватая!

— Есть!

— Ты ж мирянин, чего тебя в военгоспиталь сдыхать понесло?

— Не мирянин, а штатский, и не просто штатский, а вольнонаемник, ваше препаскудие, смерть шпионам!

— Извините, извините… подвиньтесь, — бормотал я, протискиваясь между мослов и окороков. Вылез из дверцы и придавил ее как мог покрепче.

Снаружи было так же дрянно и давило на мозги, но хоть одной только адской жарой, без прочих флюидов. Я снова брел неведомо куда, мимо белых вспышек и выбросов синеватого пламени, сторонясь тухлых провалов в почве, где колом стояла жижа, нимало не похожая на воду, с чувством, что заблуждаюсь безнадежно и бесповоротно. И время то ли тянулось, как жвачная резина, то ли вилось по кругу, как шакал за своим хвостом, а бледные огни хитро перемигивались за моей спиною.

Но тут я увидел иной огонь, рыжий, стойкий и ясный, и понял, что иду прямо на него.

Это был костерчик из сухих веток, который шипел и стрелялся искрами и угольками, и около него мне почему-то стало на редкость славно. Я стоял и глядел на угольки, как они шипят и рассыпаются, как вокруг них змеятся веселые, переливчатые ленты и струйки, как копится над ними седая шапка пепла, чтобы укрыть и сохранить. Дряхлая цыганка в черном отрепье сидела напротив меня, согнувшись в три погибели, темный платок неряшливо сидел на ведьмовских космах, курчавых и почти белых; в ушах болтались золотые серьги в виде подков, во рту сипела трубка — топорик с прямым черенком.

— Что, малый, на меня любуешься, — смеялась она всеми своими морщинами, играла шельмовскими своими, переливчатыми глазами, и крепкие зубы ее были с прожелтью, как дорогая слоновая кость. — Или знакомую узнал в чужом месте? Да как не чужое это место, и забрел ты в нем не туда. Эх, вот что скажу: бывает и так, что чавалэ не в тот сон заснет, морок найдет на него. Одно спасение — моего табачку курнуть. На вот, возьми, попробуй с него еще разок заснуть и проснуться куда надо.

Она вынула изо рта свою трубку и протянула мне. Головка была резная, ее узоры вились как живые. Я принял ее, сунул мундштук в рот и неумело затянулся.

Почти тотчас голова моя снова закружилась, трубка выпала куда-то в моховую черноту, пролились струи холодного ветра…

Снова я был рядом с моим мальчиком, хотя толпа уж начала отбивать нас друг от друга. Слышался ропот:

— Что же ты, Вар-Равван, молчишь? Мы подняли тебя на клинках…

— Возьми свою судьбу — ты герой, ты властен и неустрашим…

— Он уходит и приходит назад, как юный бог… — тянул голос, на слух женский.

— Нет! — крикнул я. — Я не царь, не бог, не герой — я никто для вашей потребы. Думаете, нашли себе короля — регента, кантора, вашего подпевалу? Да я десяток раз бы поставил свою подпись под тем, что бросил вам в лицо мой брат! Напомнить или так обойдетесь?

Получилось не больно-то связно, однако тем пуще их проняло. Из брюха горы донесся лязг и маслянистое урчание разогреваемых моторов. Близлежащая публика, нагибаясь, хватала что под руку попало: осколки кремня, допотопные раковины с иззубренным краем, кирпичи и палки, которыми укрепляли облицовку фундамента. Почему это при таких казусах всегда экономят личное оружие, торопливо подумал я. Чтобы не знать, кто именно прикончил?

— Ну валяйте, валяйте, длинноухие и необрезанные, — говорил мой голос тем временем — очень громко, размеренно и очень спокойно. — Если у вас духу хватит закидать нам двоих своим поганым стройматериалом. Мальчишка и юнец одни против разъяренной толпы. Какой замечательный снимок для предвыборного плаката, а господин Марцион, или вы не собираетесь баллотироваться в президенты? Ваша правда, валяйте сразу в короли, мы уж вам уступим пурпур и багряницу!

Старался я не совсем зря. Еще у меня возник соблазн повертеть перед их общим носом моей батистовой занавесочкой, все равно от нее почти ничего не осталось, но тореадорить не пришло пока время. Я еще только пододвинулся к Сали так, что загородил его спиной, а надо было под общий шумок оттеснить его за изгиб скалы. Глядишь, и от камнепада уберегу.

Но в этот самый момент некто появился на пустующей кафедре, возвысившись над толпой от силы на половину человеческого роста.

Если бы он выпрямился и стал в позу, никто на него в раже и внимания не обратил. Но он сначала, полусогнувшись, копался в механизме, а потом сел на бортик по-дамски, свесив наружу ноги в тяжелых ботинках, и уж тогда позволил разглядеть себя в подробностях.

Чернь постепенно замолкала, словно от него исходили концентрические круги тишины. И ведь ничего в нем не было потрясающего — ровным счетом ничего! Добротный, несколько старомодный костюм стального цвета с искрой, широкий муаровый галстух с узором «павлиний глаз», бронзовые подковки в булавке рубашечного воротничка и на рифленых подошвах. Европеоид, несмотря на темную кожу: белокур и светлоглаз.

Стой. Как это я… как все они, ручаюсь… как мы видим цвет его глаз? Почему они оказались так близко от моих, от любых широко отверстых зрачков?

— Ну, пошумели-успокоились, вот и ладно, вот и хорошо, — заговорил этот денди. — А теперь рассредоточились, уважаемые. Вот так. Что вы, спрашивается, на этих двоих насели? Ради чего с ножом к горлу пристаете? Я вон тоже родня их матери по отчимовой линии, однако же меня никто на королевское сиденье не тащит и затащить не сумеет. Хотя насчет императорского, пожалуй, не поручусь.

— Якуб! — тихо восторгнулся Сали, уцепив меня за руку.

— А, оба тезки снова рядышком. Забирайтесь-ка в колесницу: я тут в полу рычаг обнаружил, и мы сами-трое мигом окажемся над битвой. Если она вообще состоится: я думаю, охлосу будет любопытно узнать, что мы пробились через экранирование, созвали всех пси- и кси-операторов, какие были не на приколе, а они в свою очередь соединились с теми, кто оставался в стенах их родных монастырей, лечебниц и прочая. Под стенами Донжона ни в одну дальнобойку снаряд не вобьешь, а все орудия самосуда, будучи пущены, завернутся по кривой назад, бумерангом.

— Так вы сумели! — Сали запрыгал на месте.

— Сумели, Еши-королек, сумели, братишка. Это потому, что кое-кто не весьма понимающий знак трансферта с головы все же не сронил и цепи, считай, не прервал.

— А что рвет цепь, Якуб?

— Предательство, из добрых побуждений или иных каких. Да, Джошуа, вы идете с нами?

Я подсадил мальчика к нему в гнездо и помахал обоим.

— Нет пока. Еще один свой сон не досмотрел, а то и несколько. Вы как-нибудь без меня шуруйте.

Второпях я, как был полуголый, влез в Дюранду с пассажирского места, тесня Агнию к рулю. Она радостно и беспокойно потявкивала, целуя меня в нос мокрым языком и не догадываясь перелезть через мои колени. Потом положила передние лапы на баранку и приподнялась на задних, глянула вперед и напряглась. И Дюрра тронулась на первой скорости! Щебень и песок брызнули из-под ее копыт, дорога плавно повернула машину — мы разогнались и теперь мчались в белый свет как в копеечку, а меня душил нервный смех, такая залихватская вышла картина.

Что получилось дальше — мнения свидетелей расходятся. Многие считают, что марционовцы заминировали Дюранду небольшим направленным зарядом, который подействовал бы на одного шофера, а пассажир только вылетел бы из салона, как из катапульты, и приземлился в песок. Кое-кто сомневается: а как же колдовство Якуба, оно ведь действовало на все оружие неизбирательно? Или та гадостная бомба была из гексогена пополам с сахаром и из-за того не так прочиталась? Мои бессловесные девочки изрядно переволновались: они были свидетелями теракта и позже приложили все старания, чтобы меня на опасное место не допустить. Но почему же все-таки… В общем, посреди каких-то незнакомых барханов машину подбросило, и я закувыркался в воздухе, краем глаза наблюдая, как рядом парит моя собака. Дюранда осталась далеко под нами, постепенно заволакиваясь туманной дымкой.

Потом мы с Агнешкой оказались на твердой земле. Я взял ее, слегка перепуганную, но чем-то довольную, на руки, как в старину, и понес. Земля была сухая и гудела, как чугун, но зловещих огоньков не было и в помине.

И тот бублик оказался, конечно, на месте, правда, пооблупился с тех пор, как мы не виделись, и вроде бы одомашнился. Дверь осталась только одна. Вместо другой, ближайшей, был рельеф: змея, широко распялив свой ротик, заглатывала свой собственный толстый хвост, усеянный чешуйчатыми ромбами. Мы проникли внутрь с некоторой робостью, но вояки уже рассосались, и из полусвета вычленились жесткие фанерные стулья. Я присел. В противоположной стене обнаружились окошки, как в кассе, но меня оттуда не окликали, вот я и не напрашивался. Агния грела мне колени, стул, сохранивший чье-то тепло, — спину и мягкие места, и от волнений сегодняшнего дня меня разморило.

Как раз тут я был деликатно взят за плечо:

— Молодой человек, вы не меня, часом, ожидаете?

То был седой, курчавый, загорелый и чуток сутуловатый, но довольно бодрый человечек в мешковатом и долгополом пиджаке типа «клифт», сером в крупную черную клетку, надетом на черные колготки и обтяжную майку с глубоким вырезом. Весь он был, пожалуй, так себе красавец, но черные брови над искрометными карими глазами — моей жене бы такие, да где она, моя женушка!

Я встал и поднял с колен Агнию.

— Простите, вы, судя по всему, лицо известное, но я не…

— Разумеется-разумеется. Представлюсь: Самаэль Френзель. Именно через два «а»: терпеть не могу, когда меня окликают Самуилом, Сэмюэлом или дядей Сэмом. Еврей я, что ли, или буржуазный элемент?

Я тоже назвался.

— Гм. Интересное у вас имя, господин Джошуа, отлично нам всем знакомое. Вы за что сюда? Да не стесняйтесь!

— Я так понимаю, за предательство.

— И, ручаюсь, непреднамеренное или со смягчающими обстоятельствами. Чепуха! Плюньте, разотрите и забудьте. Тут у вас начнутся иные проблемы. Вначале мы вас приоденем…

— В униформу? — вспомнил я.

— Зачем же. Во что угодно, хоть грандом, хоть металлистом. Ах, вы, наверно, думаете, что я сюда ради солдатни повадился: вовсе нет! Да пойдемте, пойдемте отсюда, казенная атмосфера и на меня действует пагубно.

Мы вывалились из тороида уже под ручку; на другой моей руке висла Агния. Реагировала она на господина Френзеля благодушно: верный признак, что человек (человек?) он порядочный.

— Мне эти кровопийцы даром не нужны, — развивал он свою мысль, — ассортимент уж больно вульгарный. — Вот если какая-нибудь экзотика: воин Эрнандо Кортеса, что потонул в Ночи Печали с золотыми цепями наперекрест, как пулеметный припас на широкой матросской груди. Или крестоносец первого выпуска, особо знатный, а еще лучше — из тех, что Константинополь по идейным соображениям загадили. Благородный ярл с боевым топором на плече и рогами на медном черепе: мозгов ни капли — к чему они христианину — зато великолепно смотрится где-нибудь на фасаде или у подножья! Фалангисты, то есть воины Македонца, и другие представители примитивных цивилизаций, — маори, этруски там, анты — в общем, выглядят не хуже в смысле колорита, но сменяемость уж очень частая. Легче проскакивают через барьер: и совесть не угрызает, и большую ответственность за содеянное на них не взвалишь.

Я почти не понял, о чем это он, но решил обидеться за антов и этрусков.

— Шуточки у вас, — произнес я с легкой укоризной.

— Ну, не принимайте их близко к сердцу. У мелкого беса и пакости мелкие, — пожал он плечами. — Как видите, я самокритичен.

На противоположной стороне пропускного пункта было заметно прохладнее, и трава росла погуще, но зато пыль стояла ужасающая. Мы поднимали ее столько, что хватило бы целой роте на марше. Я даже загородил Агнии морду ладонью.

— Фильтрик бы, — вычихал я господину Френзелю азбукой Морзе.

— Что? А, понимаю. Не беда, сейчас полегче станет — мы на шоссе выбрались.

Шоссе вело к маленькому городку или поселку — кирпичные домики, издали довольно аккуратные, с налетом благопристойной старомодности (и, как выяснилось, кое-каким иным).

— Мне позарез нужны интеллектуалы. Моя белая супруга… я ведь, представьте себе, платонически женат, а в данный момент соломенный вдовец… Так вот она в один из своих прочих наездов учредила школу. А знаете, почем нынче образование?

— Я ведь неуч, — ответил я, улыбнувшись. — Как я помню от Данте и прочих, у вас должны быть всякие античные мудрецы, жрецы Осириса и персидские маги, философы Просвещения… Носители древней мудрости, словом.

— А вы и поверили. Тысячелетье не то на дворе, сударь. Текучка среди них страшнейшая, и, кстати, слава Милосердному. Хотя мне от того не легче. Представители новейших цивилизаций, физики там, лирики, атомщики и авангардисты, — оказались того похлеще гастролеры. Все выше, и выше и выше стремим мы полет наших крыл. Так что мы, то есть нижние, в вечном прорыве, и страшнейшем, правду вам говорю. Никаких стабильных программ и учебных планов.

Он перевел дух.

— У заграничных, преимущественно в нижних слоях, родятся детки. Я шарю по окраинам и их забираю по негласной договоренности, никто и пикнуть не пробует. На кой им там всем сосунки! Вот о детях-то моя головушка и болит. В младенцев от шести до четырнадцати нужно втолкнуть полный курс наук, хотя бы in breve. А то потом они сами начинают размножаться, весьма азартно и прямо-таки со страшной силой. Гуверняньки тоже занадобливаются, не только учителя, Но это не такая проблема, мы их вербуем из подростков, которые позадумчивее и не очень в прыг-скок играют.

Мы вступили в пригород: домики викторианского, что ли, стиля, довольно симпатичные, такие красно-бурые в белых завитушках лепнины, однако обшарпанные, словно из лавки старьевщика, и заросшие патиной атмосферных осадков, осыпанные пудрой минувших галантных веков. Тротуары были деревянные, поднятые на вершок от земли, чтобы не ступать по праху, в которые стремительно превращался этот мир. Были здесь и деревья, похожие на чугунное литье — непостижимо, но они жили и дышали.

Народ попадался редко и в самом деле только молодой. Старше двадцати пяти-тридцати среди них, похоже, не было.

— Вот ваш контингент, если захотите, — махнул рукой господин Самаэль. — Вы им хоть книжки почитайте, и то хлеб. Главное, заполнить их и раздвинуть рамки их мира, довольно-таки тесноватого.

— На горах завивается кверху? — спросил я его по наитию.

— Да и еще хуже. Там… как бы попонятнее… скрещение континуумов, совпадение дурных бесконечностей. Я кое-как отгородился и сижу на своей земле, но оттуда все время напирают: хулиганят по-всякому, провокации там… геббельсовская пропаганда, одним словом. Вы что думаете, модерновый ад — это антипригарные сковороды или котлы с регулируемым подогревом? Хэ. Нынче другая мода пошла. Блудят, сплошной группенсекс в особо извращенных формах, колются, пьют, лгут и дерутся — пока, на мою радость, только друг с дружкой. Родовых мук у баб нет, поэтому нет и выкидышей: проще кое-как выносить, чем избавляться. Своих ублюдков подкидывают сюда — обрадовались. Я тоже: естественная прибыль населения. Малыши-то не больно плохи. Вот их родители — ну, это нечто. И уж если кто-то вроде меня, но покруче, взялся обособлять от них еле живую совесть, то и подавно пускаются во все тяжкие. И уходят по кругам все ниже, ниже, пока — хлоп и нету! Только сие происходит ой как не скоро…

Во время этой речи он раскланивался во все стороны с грацией китайского фарфорового мандарина.

— А ведь мои еле-еле трех детишек зачнут и выродят, и клубочку-то каюк, — добавил он с горечью. — Потому и старых среди них нету. Если не вытолкнуть их наружу через Купол — каюк полный.

— Купол — это что?

— Увидите: такое вкратце не объяснишь. Ну так что, согласны учительствовать? Квартиру, да что там — дом целый дадим, с мебелью, с бесплатным трехразовым питанием, как оно там на вашем языке — табльдот?

— Согласен, и будь что будет! — провозгласил я, и Агния вильнула хвостом в подтверждение моих слов.

Господин Самаэль остановился около одного из домиков, что покрепче, нашарил под крыльцом и извлек оттуда здоровенный латунный ключ: похоже, от целого города, сданного неприятелю.

— Вот вам, отпирайте и располагайтесь. Поплюйте только ему на бородку, скажите «Я хозяин» и имя свое добавьте. Он заговоренный. А то шкодят тут многие, понимаете.

Внутри оказался целый склад бывшего в употреблении. Мы с Агнией вконец обчихались и вдрызг раскашлялись, пока разбирали напластования минувших цивилизаций. Благо что водопровод и канализация работали безотказно — я на это и не рассчитывал. Я расчистил нам две комнатушки, кое-как омеблировал, показавшееся лишним — сгреб на задворки, надеясь попозже устроить археологические разыскания. Среди поломанных мебелей, консервов давнопрошедшего срока годности и безнадежно траченных молью тряпок попадалось кое-что просто замечательное.

— Где-то на этой улице или соседней табльдот стоял, — задумчиво спросил я Агнию, которая хлебала собачий супец из полоскательницы работы веджвудских мастеров. Сам я облачился в глухое трико — примерную копию того, что видел на шефе — и просторный балахон из шелка-сырца с крупной вышивкой, слегка пожелтевший на сгибах, надеясь, что не слишком выпадаю из здешней моды. Туфлишечки мои, единственное, что осталось от моего королевства, были парчовые, с выпендрежем, а смены им я пока не выкопал.

— Сиди сторожи дом, — наказал я Агнии и пошел прошвырнуться.

Городок оказался ничего себе: яичная скорлупа и безейное пирожное. Я за час прошел его насквозь. Молодежи толклось на улицах много: бледнокожая (чувствовалось отсутствие солнца) и будто завернутая в разноцветные фантики. Симпатичный народец, только глаза пустоваты. Я останавливал то одного, то другую, пытаясь выяснить, где здесь столовка, бесплатная жрачка, шамовка — и вообще, братцы, кушать хочется!

— Так зайдите в любой живой дом, — объяснил мне наконец парень, сжалясь над моими арготизмами, — и берите не спросясь. Френзель все время пополняет запасы. Вон хоть туда, там как раз наша тусовка.

Я свернул с проспекта — и сразу же напоролся на жанровую картинку. Двое мальчишек волокли на веревке труп здоровенного чено-белого кота: бедолага уже похолодел и сделался форменной деревяшкой. Обычная забава безнадзорных томов сойеров и геков финнов, но во мне прямо-таки душа вывернулась наизнанку. Или скороспелый учительский пыл взыграл. Я решительно подошел и цапнул одного за расшитую опояску, другого за ришельёвый воротник: прикид у них был куда ценнее моего.

— Вы что это, черепашьи дети, над животным изгаляетесь! — сказал я как мог суровее. — Вас бы самих так по истечении срока… хм. А ну, отнесите под те кусты, там под ними как раз яма, и похороните честь по чести.

Один вытащил из кармана перо длиной с мой мизинец и попытался ткнуть меня в подреберье. Я перехватил его руку, но другой успел вывернуться и улепетнуть.

— Это хорошо, что у тебя ножик, будет чем могилу копать, — продолжил я. — Пройдем, голуба, и без фокусов: я десантник срочной спецслужбы со знанием шаолиня, булиня и таксомоторной апперцепции!

Он, разумеется, не понял — немудрено, я и сам не врубился — но от одной неизвестности затрепещал. Именно так мы в пансионе называли желаемый результат воспитательного воздействия. Вдвоем мы довольно быстро завершили траурную церемонию, шипя и хлюпая носом, затем прочли краткую молитву и разошлись.

В ближайшем отпертом особнячке я старательно помыл руки (бактерицидное мыло было какое-то непонятное, с перехватом посередине, и называлось «Стража на Рейне»). Похватал чего-то невыразительного из золотообрезной тарелки — кормила меня юная нянюшка из сосунковой группы — заново вымыл руки и кстати рот, поклявшись, что как можно скорее навострюсь готовить сам, по Дэнову образу и подобию. А потом решил осмотреться попристальней.

Улицы шли не параллельно, как я думал вначале, а разбегались лучами от высокого восьмиугольного сооружения, которое стояло посреди небольшой площади. На ней я издали видел людей постарше, но пока робел подойти, понимая, что это те самые, представители иных культур. Ближе к окраинам люди попадались реже, зато меньшие братья так и кишели: в основном собаки, что бродили стаями и подавляли кошек своим авторитетом: нечесаные, со впалыми боками, но веселые и сексуально озабоченные.

— Да уж, — мысленно обратился я к Агнии. — Без меня из дому ни лапой! Увлекут, понимаешь, невыполнимыми брачными обещаниями…

Еще дальше городок исчез — как-то сразу: ни тебе лачуг, ни сараюшек. Потянулись поля и бахчи, сухие, с потрескавшейся землей.

— Дождичков бы сюда, — вздыхал я в душе.

Какая-то пожилая толстуха с высокой корзиной на загорбке то и дело кланялась земно и совала что-то в свою заплечную тару.

Я подошел.

— Мир вам! Над чем трудитесь?

— Подкидышей вон собираю, — она добродушно усмехнулась во весь щербатый рот. — Старшая нянька и повитуха я, тетка Баубо. Слыхал небось? Ох, намучалась я с пискунами, — при этом она предъявила мне тугого кукленка, который отнюдь не пищал, а деловито хлюпал соской с жеваным мякишем внутри, распуская сладкие слюни. Его собратья торчали из плетенки стоймя, как бланшированная сайра из баночки, но также не огорчались.

— Только им и талдычу: не ложьте куда попало, вон сколь много капусты посеяли. Так нету; и в арбузах оставляют, и в тыкве, вот и ищи моими старыми оченятами. А на самой границе тамошние забугорщики так их разбросают, что вообще с собаками приходится выходить. Товар-то нежный, скоропортящийся. Ну, наши, ясное дело, будут посовестливей.

— Бог вам в помощь, — произнес я.

— Спасибо, сынок, — удивилась она, — ишь как четко у тебя получается. Ты поучи вон свою девчонку, чтобы, значит…

— Нет у меня девчонки, бабуля, — ответил я.

За полями снова шла сугубая пыль, но уже поплескивала вода — озерцо или небольшой пруд. Здесь, по-видимому, располагался скромный пляж нудистов: мальчики и девочки в количестве пяти-шести десятков резвились вне своих одежд, ели сладости, лупили по мячу и резались в бадминтон.

Я выбрал место, где пыль наиболее бескомпромиссно переходила в песок, разделся до плавок и улегся. Хорошенькая белокурая детка кинулась за воланом, который упрыгнул в мою сторону, мельком глянула на мои опознавательные знаки — и вдруг смущенно фыркнула, пытаясь прикрыться ладошками.

— Ой, учитель…

— Почем ты знаешь? — в мыслях я еще раз проклял знак трансферта и оказался, представьте себе, не прав.

— Камушек у вас драконий. Двумя цветами играет, огня и неба.

— Первый раз слышу. Вообще-то он памятка, хотя я и правда буду у кого-то из вас учителем. Только не бери себе в голову, воспитывать и перевоспитывать я вас пока не нанимался. И говоря по секрету, твоя попка — самое красивое, что я здесь повстречал.

Она зарделась. Румянец у нее был прелесть: по всему телу от лобика до пяточек. Сама она — тоже нет слов. Цвет лица — сливки с клубникой, волосы, прямые и пущенные вдоль по плечам, — липовый мед, глаза — горячие и томные, как две чашки крепкого кофе с ванилью. Фигура у нее была еще полудетская, точь-в-точь молочная сарделька, и не начала, в отличие от ее куда более скороспелых подружек, отливаться в женскую форму. А я… поймите меня правильно! Ни одной юбчонки с тех пор, как я захороводился с чудиком Сали, и весь этот аппетитный завтрак, этот горячий kafe complet, как говорят французы, и кофе в постель, как говорят свекрови молодухам, так и вертелся под носом моего Буриданова братца-осла.

— Я не знаю, как тебя зовут, — сказал я, решив, что измены моей братской дружбе от этого спроса, во всяком случае, не выйдет.

— Джанна. А вы — господин Джош, друг папы Френзеля, верно?

Она оставила всякое поползновение на свои нетленные прелести и присела рядом со мною на корточки.

— Друг — это с большим запросом. Скажем так — знакомый.

— Он вам хороший особнячок выдал. Запретный для нас.

— Неприбранный; а то приходи в гости, смотри кто угодно.

— Кто угодно — не надо. Только я. Хорошо?

Я кивнул. Такое вот получилось объяснение в любви…


От нее я учился самым разным вещам. По части секса моя лапочка была наслышана, и очень даже: местные поганцы постарались, когда десяти лет не было. Но в то же время — совершенно беззащитна и одним этим добилась от меня того, чего никто из моих былых приятельниц не мог: полной и безоглядной отдачи. И влюблен-то я в нее не был — заботился, как о доброй домашней животине, на большее она не тянула. Соображаловки ровно столько, чтобы проколоться и ребеночка заиметь, что блестяще обнаружилось через две недели с начала нашего знакомства. Малыш у нее, дурехи, естественно, получился не от меня, и все равно я поглядывал на ее невесть кем наполненное пузичко (было ему месяца три, как вычислила дошлая сводня Баубо) с отцовской гордостью. Может быть, это дитя, так обильно мною орошенное, родится не таким непутевым и краткосрочным, как все здешние?

И была еще пронзительная жалость. Когда она с ревом и великим унынием призналась, что брюхата, я было перестал тревожить ее чрево, чтобы не бередить плод. Так она вообразила, что я ревную или того хуже — брезгаю, и едва в петлю не полезла. Пришлось тогда, с бережением и опаской, сливаться во едину плоть, и было это мне как нельзя более приятно.

Из-за нее я заделался первоклассной поломойкой и поваром. Детка и раньше не желала мараться о тряпку и готовку и шуровать шумовкой и веником. «В кодле» жили на полуфабрикатах и частой смене носильного белья. Эта цивилизация недорослей обыкновенно сбивалась группами человек по двадцать, разного пола и одного возраста (последнее — чтобы никто не верховодил по воле своего крепкого кулака). Занимали дом, а что нужно бывало по хозяйству — тащили. Малявки — где поближе, отсюда и заклятья, которые накладывал шеф на движимость и недвижимость. У взрослых считалось шиком обобрать какую-нибудь историческую эпоху пострашнее и пошумнее — с войнами, мором, Великим Лондонским пожаром и наиглавнейшими географическими открытиями. Трофеи циркулировали по всем домам и городкам, которых было не так много: семь, по-моему.

О куполе ходило много сплетен и непроверенных слухов, хотя он был вполне весомой и даже доминирующей реальностью. Тот самый предмет о восьми сторонах и совершенно плоским верхом.

— Мы все через него проходим, — нашептывала мне Джанна, прижимаясь к моему животу и груди гладкой спинкой. — И учителя тоже. Только они поначалу идут туда врачами: читают наши мысли и перебрасывают через Купол. Это не тогда, когда мы начинаем помирать, увядаем, рассыпаемся. Такое случается вскорости после вторых родов, если повезет — третьих, а они стараются захватить время после первых. А до никак нельзя… мальчишкам еще можно, они свое отцовство почти никак не чувствуют, а девушкам нельзя… Поэтому мы хотим наших первенцев и боимся, что они нас убьют, и потом не любим, бросаем их. Сейчас все чаще получаются двойни и даже тройни. Мсье Кретьен рассказывал, что раньше, когда папа Сам только что отвоевал себе ленное владение, всегда появлялось только по одному зараз, и мир тогда было труднее удержать. Зато от границ теперь больше прежнего давят.

— Мсье… это кто?

— Учитель, конечно. Он до того, как ему уйти через Купол, рассказывал рыцарские романы в стихах и сочинял новые. Еще был хороший человек — Омар Хаджи, геометрию очень понимал и это… про звезды. Только в нас его наука плохо влазила, мы у него опять стихов просили, он и читал. Про любовь там, пирушки, а больше грустное, про глину. «Ты плохо нас слепил — а кто тому виною? А если хорошо, ломаешь нас зачем?»

— Учителя дольше вас живут?

— Как хотят. Господин Самаэль все говорит, что с нами канителиться не обязаны, это их добрая воля. Ну а кто ж по доброй воле здесь станет век торчать?


Преподавательская моя популярность, после первых-блинов-комом, проб и ошибок вдруг взмыла до небес. Поскольку мое домашнее обучение было мимолетным, гуманитарный мой запас включал в себя сказки, фантазки, стишки и притчи (не путать с причтами), которые я выдавал щедрой рукой. Монастырское обучение я придерживал на черный день: над анекдотами Моллы Насреддина они еще фыркали, но вот исторические и языковые факты их никак не волновали, и когда я на горьком опыте убедился в этом, школьный барак перестал вмещать желающих. Мы все чаще стали совершать прогулки на природу, благо здесь стояло вечное лето.

Слава моя постепенно окрепла и воспарила настолько, что меня стали осаждать самодеятельные архитекторы. Планы диковинных строений роились в их горячечном воображении — детали конструктора предполагалось утянуть по частям из разных архитектурных периодов и собрать на месте в то, что мне захочется. Но я категорически отверг их посягательства и подрядил отремонтировать мой теперешний домик.

— И правильно, — одобрил господин Френзель. — Стоило бы хоть один урок искусствоведения им преподать на базе здешнего антиквариата. А то вкус у них малость не того. Сляпали мне гибрид ацтекской ступенчатой пирамиды с Парфеноном! Видели, может быть: там в нем колонн не хватает до ровного счета? И во имя чего, главное…

У подъезда его тяжеловесного грязно-белого дворца круглосуточно дежурили парные средневековые волкодавы, похожие друг на друга, как пуговицы на красноармейской «шинели с разговорами». Они аккуратно сменялись каждые шесть часов, печатая гусиный шаг и лязгая алебардами, рындами или двуручным мечом. Каждая пара была неповторима, общее число держалось в секрете, и эта подвижка фигурок на башенном циферблате вечно привлекала толпу зевак. Дразнились, держали пари на то, каким будет следующий экспонат из коллекции: образовались и фавориты. Проигравший бездельник обязан был отмочить какую-нибудь рисковую штучку: дернуть истукана за нос или пробежаться мимо, призывно повиливая тощим задом. Благо как смертоубийцы эти вояки стоили немногого: досыта такого нахлебались еще на том, верхнем свете. Их еще хватало, чтобы огреть нахального юнца пустыми ножнами или заехать ему по сусалам богатырской рукавицей, да и то если уж очень пристал… Только истуканы эти в последнее время стерегли пустую скорлупу: я перетащил хозяина к нам троим.

Так мы и жили. И серое небо висело надо всем этим ущербным раем, его любовью и материнством, смехом и злобой, мечтаниями и творчеством. Равнодушная тяжесть, в которой вязли все контрастные проявления человечности.

Одна была у меня чистая, беспримесная радость: Агния обрела юную стремительность бега, эластичность мускулов, полетную грацию движений — и наслаждалась этим. Я прицепил к ее ошейнику медальон со своим адресом, хотя тут и так знали, что это моя воспитанница, — и бегала она теперь беспривязно. Псы тянулись вослед ее ароматам вереницей, и я махнул рукой: как ни исхитряйся, а естество себя покажет и своего потребует. Она как-то очень быстро огулялась. Вообще-то в собачьей физиологии я мало чего понимал, а природа здесь была вулканическая и скороспелая. Месяца же через два…

— Вот, боялись, что сама не разродится. Готовились кесарево делать, да обошлось, — мои ребята подтащили меня к укромному лазу под фундаментом заброшенного коттеджа. — Забилась так, что еле Хиляга к ней прополз помогать.

Внутри луч фонаря поймал миску, дощатый настил и китайское пуховое одеяло. На нем возлежала моя Агния и взахлеб вылизывала нечто темно-рыжее и бесформенное. Увидев меня, приподняла головку — на большее ее не хватило.

— Это у нее от Мордастика. На правый прикус посмотри.

— Что ты. Разве ж у него такая масть? Мордастик муругий, Агнешка будто огонь, а он скорее в темный каштан отдает. Вылитый Кофуля.

— А справа скорее Мопся. Говорят, если не один щенок в помете, то могут быть каждый от своей случки.

— Да будет вам! Она же честная. Султана с ней видели? Того гончака, который мужикам-искателям с границы капустников приносит? Вот. А больше, значит, и не было никого.

«Он»? Я готов был поклясться, что их несколько, но когда это непонятное создание запищало и начало барахтаться, ища Агниевы соски, понял. У него было невероятно широкое и округлое тельце — и три головы. Все шесть глазок были еще слепы, а очертания тупых мордочек были уже сейчас неодинаковы, будто он и впрямь получился от разных отцов: левая приплюснута, средняя — вытянута щипцом, правая же чуточку напоминала тапира. Но ощущения уродства он, этот собачий мальчишка, не вызывал: такой был гладенький, лопоухий, весь в жировых складках, и четыре его кургузых лапки были прямыми и крепкими. Разве что кисточка на коротком хвосте подгуляла — плоская, стреловидная, — и лопатки выперли горбом.

— Кирькой назовем, — сказал кто-то из моих детей.

А и верно: от Кербера, стража Гадеса.

В этот день я, тем не менее, не тревожил на уроке античных мифов. Я рассказал быль о семиглавом крысином короле…

Крысенята родятся голыми, а кожа у них липкая. В тесноте материнского гнезда они изредка сливаются так, что срастаются в одно целое. К удивлению человека, такие детеныши часто достигают взрослого состояния, потому что кормит и обихаживает их весь крысиный народ.

Да, видно, кончался наш игрушечный покой, и все чаще вспоминал я свой первый здешний морок, про адских призывников. Нечто надвигалось на нас со всех сторон, и поэтому у пограничных собак рождались бойцы. Почти такие, как мутантик Кирька, хотя одноголовые. Панцирные щенята, похожие на броненосцев. Просто крепкие, что едва не разрывали нутро своим матерям. И всегда, всегда живые и на удивление способные к жизни!

Господин Френзель повадился ходить на мои занятия, не с целью инспектировать, а просто пообщаться. Единая крыша и один обеденный стол его уже не удовлетворяли, тем более, что дома у меня было сплошное бабство: Агния, из которой выковалась нежнейшая мать, Джанна с вечными разговорами типа «как сыночка назовем», Баубо, что трясла своим замызганным подолом между всеми домами, где кто-то сходился, зачинал, носил и разрешался от уз.

— А вы прирожденный «человек-стрела». Так мы зовем тех, кто пробивает Купол, — сказал как-то господин Самаэль. — Принимаете в себя мысли и все существо другого.

— Телепатить я не учен. Во всяком случае, этого греха за собой не замечал отродясь.

— Я не о том. Вы бессознательно осуществляете «уровень общего дыхания», делаясь ментальным близнецом того, к кому обращаетесь. Или даже тех — это вообще невозможная вещь; до сих пор существовал только один благой Водитель Толп. Вы не догадываетесь, почему мы всех зрелых визитеров понуждаем учительствовать? Помимо прочего, это пробный камень. Вы ладите с детьми идеально, а с нас хватило бы просто хорошего. Ни одного конфликта даже на первых порах, когда я их к вам силком загонял!

— Я думал, это из-за моих бойцовских качеств.

— Полноте, им это нравится, они ожидали, что вы именно с этого начнете свои уроки, но это и все. Их много, и они даже по отдельности не трусы.

— Тогда из-за россказней.

— Конечно. Только почему вы так хорошо угадываете, какую притчу надо выбрать именно сегодня и сейчас?

Я удивился.

— Да никак. Пальцем тычу.

— Никто и никогда не действует вслепую, и особенно тогда, когда ему кажется, что он швыряет костяшки наобум Лазаря. Этому вас должны были обучить в бывшей ханаке Хаджи Омара Палаточника. Вас, как и любого, постоянно направляют. Но главное не это — вы в поисках смысла свободно меняете миры, один на другой и другой на третий.

— Носит меня как дурным ветром! — рассердился я. — Можно подумать, я того хочу.

— А кто хочет, спрашивается? Словом, если желаете, можно попросту поглядеть, что это, собственно, такое — Купол.

Это был соблазн. Все дети там бывали или должны были побывать, все взрослые и пришлые персонажи испытывали себя, более или менее успешно, в искусстве переноса. Одному мне это не светило: никто не рвался снимать с моей черепной коробки запись, от дилетантской пробы сил я сам разумно воздерживался, и единственный способ для меня побывать в здешнем святилище заключался в том, чтобы стать присяжным «психистом». Иначе говоря, согласиться на собеседование и обучение, а потом заплатить за труды других своими целенаправленными трудами. Пока я того опасался и избегал.


…Купол был им только изнутри. Этот гигантский иссиня-черный октаэдр был источен галереями, в которых никогда не бывало естественного света, а ненатуральный был по возможности приглушен. Мы с Френзелем переобулись в неслышимые тапочки, укутались в невидимую ткань, которая почти полностью сливалась с фоном и не умела шуршать, и прошли сквозь галереи и коридоры в центральную часть.

Мы занимали узкий балкон, который проходил по всему периметру зала. Люди находились под нами: обслуга, ассистенты и двое женщин под огромными полупрозрачными тарелками пси-усилителей. Лица сквозь них были еле видны мне и, кажется, незнакомы.

— Псиграмма снимается не на краю бездны, а в начале умственно зрелого возраста, — шепотком объяснял мне мой гид, — что значит для девочки — роды, для юноши — инициация. И куда-то там переносится. Так создается второе, внешнее «я», на которое потом наслаиваются новые впечатления. Тот человек, что остается здесь, ничего о своем звездном двойнике не знает. Мне говорили, правда, что это вовсе не двойник, а удлиненный астрал или там прогрессирующая животная душа, в зависимости от зрелости особи. Перенос получается, если донору есть что отдать, поэтому сами понимаете, как нужно в него это вложить. Реципиент пользуется наркотическими средствами: балинитой, псилоцибинами, галлюциногенами и прочей дрянью.

— Я, во всяком случае, не буду.

— И правильно, те ведь не от хорошей жизни глотают или курят свое заветное снадобье. Вам просто не понадобится, печенкой чувствую. О! Не высовывайтесь, Купол задышал. Посмотрите вверх, если вы такой любопытный.

Я уже видел его краем глаза. Фасетчатый, как глаз насекомого, вывернутый наизнанку, он переливал в себе маслянистые блестки всех цветов радуги. Сетевидный, как брюхо рептилии: он то раздувался так, что ячеи увеличивались, то опадал, насылая вниз фантасмагории, которые в нем отражались, смутные мысли, что разбивались об него, желания, в которых сам боишься себе признаться.

— Начинается борьба, — шепнул Френзель. — Все через него не вытолкнешь, да и не надо: лишнее опадает, как сухой лист, только самое ценное и достойное уходит вверх.

Я молча кивнул. То, что над нами, давило еще сильнее, чем обыкновенное здешнее небо, которое я приспособился как-то нейтрализовать. Я задыхался, как рыба, пойманная в золотой невод. Какое здесь низкое небо, мама, в нем и птицы не летают, услышал я внутри себя детский голосок, — и свернутое, как свиток. А еще оно повисло, как полная рыболовная сеть. Мы разве караси или щуки?

Сеть, подумал я как никогда трезво. Это и есть Сеть моего пустынного мира, которая удрала кверху, чтобы уловлять наши дурные страсти, а если говорить по-простому, на языке десантников, — топить нас в нашем собственном душевном дерьме.

— Что, крепок здешний табачок? — подхихикивал милейший Самаэль. — Сморщились, будто в носу засвербило, а чиха не выходит. Кстати, согласитесь участвовать — будет шанс вашу подругу проработать еще до родов. Баубо говорит — сидит в ней нечто удивительное и для нее опасное.

Я представил, как оказываюсь внизу вместе с Джанной… и выцеживаю из нее и ее младенца их мысли, как делает та женщина-оператор, испытываю наравне с ними обоими их боли и терзания, становлюсь таким же глупеньким зверьком. И испугался этого смертно. А затем именно потому согласился: потому что человек всегда должен возвыситься над своим главным страхом.

Так я добавил к своей поворотной повязке двойную стрелку: один ее наконечник, золотой, торчал надо лбом вверх, тусклое старинное серебро другого ложилось на переносицу. Если учесть, что краски моей ленточки Мебиуса художественно вылиняли — от долгой ли носки или от тяжких дум — и стали желтой и исчерна-лиловой, то получался выразительный символ. Знать бы только, чего.

Был я удачлив: на лету обучался, практиковался почти без срывов, совсем без шизофренических комплексов и вообще без наркотика. Что и требовалось доказать. Успевал ровно вдвое больше других и уставал — тоже вдвое сильнее.

Чужие воспоминания могут возродить в тебе и твою личную боль…

Задушевных знакомств у меня там не завелось, но простого приятельства хватило, чтобы понять: коварный Френзель подловил меня на искусственную приманку. Чтобы устроить себе праздное стояние под Великим Мушиным Глазом, надо было просто подсуетиться тайком он папочки. И заставлять меня самому прощупывать мою возлюбленную никому бы не пришло в голову. Вот насчет того, что сделать ей астральную копию будет куда легче просто потому, что она общается с «продвинутым индивидом», — тут он был прав на все сто. Ну, я не об этом сокрушался: как и говорили мне вначале, тут у меня возникли совсем иные проблемы.

Когда я шествовал по коридорам в полном своем параде (тончайшее цельнотканое трико без единого шва, чтобы не язвило кожу, просторная чистошерстяная роба, мягкие шагреневые носки), а впереди пищали сигналы и мигали лампы — «вертячки», предупреждая о том, чтобы никто не переступал мне дорогу и не контактировал с моим напряженным мозгом и нагой душой; когда я вступал под Купол и пристегивался к креслу, а тяжелый вогнутый диск «мыслесушки» надвигался сверху, закрывая обзор, и вокруг во всем огромном здании затаивали дыхание; о, тогда я ощущал свое едва ли не божественное величие и мощь.

А потом было очень и очень погано, и чувство хорошо исполненного долга не спасало нисколько. Всякий раз, когда я после очередной процедуры приплетался домой на своих четырех, обе мои женщины встречали меня скулежом и причитаниями. Есть я не хотел, пить не мог, и единственная моя отрада была — завалиться горизонтально в раскидное кресло и шлепнуть себе на живот уморного толстяка Кирюшу, чтобы он трижды по три раза меня облизал. Дамы ревновали и липли ко мне со всех прочих сторон, — поневоле платонически, я ни на что иное не бывал способен — и это мне тоже было в кайф.

На следующий день история повторялась заново. И все-таки оно было б ничего, держать удар я научен, да один случай буквально подрезал мне все поджилки.

Пред мои очи явился коллега — редчайший случай: они как-то сами умеют обходиться и уходят не половиною, а все целиком. С виду это был вовсе не ас, а просто смешливый семидесятилетний мальчишка, малорослый, с гладкими, пухлыми щеками и подвижной как ртуть. Седого у него было — только венчик волос кругом сияющей лысины и кустистые брови. Он, по его собственному выражению, «отматывал уже свой десятый срок» (не меньше: что вы хотите, с четырнадцатого века по двадцать первый!). Здесь, в лимбе (тоже его термин) прошел те же ступени профессионального роста, что и я, но гораздо основательнее на них располагался: преподаватель музыки, пения и композиции, тренер пограничных псов, затем «чистый псих» и «стрелок в зенит» и, наконец, странник по выслуге лет. Зачем он попросил моей помощи? Из снисходительности или просто из любопытства? От него не отлетало никакой шелухи: весь он был прям, чист и звонок, как хорошо откованная и по правилам оттянутая шпага. Именно поэтому, я думаю, он незаметно для меня из наездника стал моим иноходцем и увлек меня через Сеть в тот мир, куда уходил сам.

Быстрая лесная река с лепечущими перекатами и грохотанием порогов; голубые ели и серебристые пихты; березы, что роняли свой лист, как янтарные четки с нити; шелест ветра на всех тропах, запах гриба и прели. Мир моей любви. Осенний мир Руа.

Закончив с ним, я свалил всех прочих клиентов на запасного напарника, бросился домой, уткнулся головой в подушку и завыл почище дикой собаки динго.

Они испугались досмерти, какие ни были привыкшие. Баубо посеменила наружу, ахая и всплескивая руками, Джанна торопливо поволокла свой гороподобный живот на половину господина Френзеля, Кирька бросился под брюхо мамочке, да там и остался, тряся наружу куцым дракошечьим хвостиком. Одна Агния сохранила относительное спокойствие. Наскоро облизав своего отпрыска, она пихнула его в сторону моего лежбища и сама легла рядом, сообразив, что главный хозяин вторые сутки пребывает в местной командировке.

Ушла из дому она через час, как по сигналу, и вскоре они вместе с шефом сидели у меня в головах.

— Что, Джош, семейные неприятности? — сочувственно спросил он. Попал он пальцем в небо, но нарочно. Я помотал головой: с тыла это куда больше походило на знак согласия.

— А ко мне жена приезжает. Тоже история, скажу я вам.

— Ах, Самаэль, — произнес я невнятно, — чем я могу вам помочь, в моем-то положении? (Кирилл окончательно приплюснул меня посередине и не давал пошевелиться, сразу цепляясь когтями за шкуру, а зубками за волосы.)

— Как чем? Организуется мощная кампания по ее встрече. Фрачные пары, кринолины, серпантины, бутоньерки и шифоньерки. Ее надо возглавить, а белый муж, видите ли, регулярно отмечается в очереди за тортом, и завтра, хоть сдохни, самому получать надо: другому не выдадут.

Я посочувствовал. С кулинарными изысками у нас была постоянная напряженка.

— Так что встречу моей супруги возглавите вы, как шибко сочувствующий. Да не пугайтесь, у нас все отрепетировано. Правда, Джанни?

— Она понимающе улыбнулась. Детки раскусили его трюкачество давно, куда раньше, чем я здесь появился.

Когда тебе говорят, что дело на мази, это подразумевает мыло — то самое, в котором ты оказываешься после суток напряженной умственной и физической работы. Надеюсь, я прилично справился и со спевкой, и с гримом, и с эскизами театральных костюмов, и с раздачей приглашений партеру, ибо собрался ее встречать весь цвет здешних аборигенов. Юнцы обтянулись черными трико и фраками, девицы влезли в белые «в облипочку» платья длиной до середины ляжек и легковейные кружевные мантильи до пят, точно какая-то шизоидная свадебная пара, которую запустили в серию.

Место выбрали по аналогии с какой-то моей прошлой встречей, до которой ребятки докопались из моих обиняков. Сути я не понял, но доверился ученикам. И вот мы стояли под карнизом, что навис над площадкой на манер устричной раковины; неподалеку высились выветренные башни карстовых останцев — берега бывших подземных рек, и вглубь пещер вели дугообразные арки, которые некогда были устьем такого же потока. Все волновались, глядели друг другу в шпаргалки, приглаживали волосы и слюнили брови и ресницы. Девы расправляли вуаль, парни одергивали ласточкины хвосты, а я тем временем соображал, стоило ли мне цеплять галстук поверх широкополосного эквадорского пончо и не засунуть ли его во внутренний карман или кому — нибудь в…

Тут появилась она — непарадно, будто из-за угла или из непрозрачного сгущения воздуха. Странно, что до этого никто ее не заметил: росту в ней было добрых два метра. Она не скрывала ни единого седого волоса в короткой соломенной шевелюре, ни одной сухой морщинки на шоколадно-коричневой коже и ни одного из тридцати трех зубов во рту, белых, сверкающих и острых, как у негритянки. (Говорю «как», ибо нечто все же заставляло догадываться об принадлежности данной особы к арийской расе.) Узкое платье ярко-синего цвета лихо повисло на одной бретельке, открывая точеное и будто лакированное плечо, из-под нижнего его конца грациозно выступали туфельки из золотых ремешков на тонких полуторадюймовых гвоздиках. Серьги, золотые в прямом смысле слова, с висюльками и бубенцами, касались длинных ключиц и примешивали свой звон к пронзительному аромату духов, стоило особе повернуть голову. Диадемы, венца, короны и тому подобных штук на последней не наблюдалось, но было очевидно, что на нее и нимб сел бы набекрень.

— Мир вам, лоботрясы и тунеядцы, — смеясь, говорила высокая персона, целуясь со всеми подряд. — Речи побоку, некогда мне их слушать, да и недосуг. А вы — Джошуа, великий панпсихист и знаменитый прозаический бард, я знаю. Не боитесь, что те древние мифы, которых вы так беспечно касаетесь, выпьют из вас сердце? Нет? И верно делаете. Ох, я опять забыла представиться, привыкла, что меня тут знают как облупленную. Меня в прошлый раз тут окрестили Дама Мириэль, очень, знаете, прекрасно звучит: Мириэль и Самаэль. Кстати: сам-то чего не явился?

— Уехал за тортом в стольный и семихолмный град Вавилон.

— О-о, Станем уповать, что тортик будет не совсем прокисший. В мое время на Столешниковом переулке была самая лучшая кулинария.

В городок мы шли рядом. Ее каблуки смачно впивались в дерево тротуара, свита уважительно толклась позади.

— Говорят, вы, Джошуа, его из мавзолея выманили. У вас дома места много?

Я описал.

— Не густо. Большого приема не задать. Одно хорошо — со своей затеей он до вечера проваландается, так что руки у нас развязаны, что-нибудь соорудим.

По прибытии в мою халупу Дама сразу взяла нас в оборот. Детки, поснимав свои шикарные шмотки и вооружившись тряпками и швабрами, по ее указанию отправились драить обитель господина Френзеля, а она осталась.

— Там же у него внутри мумии! — вдруг сообразил я. — Мрачно и торжественно аж до смерти.

— Торжественно — самое что надо. Что же до memento mori, то и это делу не помеха. Уподобимся древним египтянам и прочим народам, на чьих пирах обносили гостей маленькой мумией или скелетом. Дескать, все мы смертны, так опрокинем и чебурахнем по тому случаю, что пока еще пьется!

Разговаривая, мы облачились в какую-то подручную ветошь и теперь подметали пол. Джанну и собак, пребывавших в сугубом восторге, я силком выставил погулять.

Дама Мириэль сразу же открыла форточку настежь:

— Духота. Как это вы здесь живете все? Ах, я и забыла, что вы вообще не живете!

Я промямлил, что снаружи пыльно… И вообще боимся грозы. Тут я соврал: не было тут таких гроз, которые я любил, живя в Степи. Дожди иногда проистекали, но тихие, унылые, без иллюминации.

— Ну конечно, теперь закупоривайся из-за этого круглый год.

Она ловко управлялась со старым веником. Из-под койки господина Френзеля вымела старый, равный носок и в обнимку с ним — бледно-салатного чертика размером в мужской мизинец: чертик жалобно хныкал, и его била мелкая дрожь. Брезгливо взяла двумя пальцами и выкинула в окошко:

— Поддавали тут, что ли, без меня. Распустились.

В ответ на критику оттуда что-то ворчливо громыхнуло, и в комнату вкатилась некрупная шаровая молния.

— Железом не стоит — нагреется и весь пыл в землю уйдет, — сказала Дама себе под нос, беспокойно озираясь. Под руку ей попались деревянные бельевые щипцы; ими она схватила грушевидный шарик поперек тулова — он яростно пулял голубыми искрами — и засунула в огромную напольную вазу со свежей водой. Оттуда повалил густой рокочущий пар, потом стихло.

— Вот и прелестно. И белье простирнуть, и тесто поставить годится. А букеты, если вдруг соберете, уж найдем куда приспособить. Щипцы, жалко, насквозь прогорели, но и то ничего: из двадцатого века новые утянете.

Паркет, порядочно исцарапанный нашими подковками и когтями, у нее и в самом деле заблестел, как от мастики. Постельное же белье от моих стирок так посерело, что она свалила его в ванну отмачивать, а сама взялась за пакет с мукой.

— Ржаная. Была бы пшеничная, я б вас лепешками прямо из тандыра угостила, на геотермальном тепле. Оно тут рядом, прошлый раз уйму дырок в почве навертели. Гречневые блины и лепешки тоже явление мирового масштаба, особенно с творогом и медом. Кстати о блинах: давайте-ка соорудим, юноша, кулебяку на четыре угла, помните, какую ел ныне покойный Петр Петрович Петух? Пирог такой, с рисом, рыбой, яйцами, жареным луком и президентскими куриными окорочками. Начинки я у вас отыскала.

— Какая радость, если в каждом углу что-то свое? — удивился я, помогая ей ставить тесто на винной гуще. — Это кому-то один рис без приправ достанется, а кому ножка Буша.

— Да это не те углы, меня саму только лет пятьдесят тому назад выучили. Значит, так: из кислого теста формуем корыто с высокими бортами, — она уже вовсю орудовала скалкой, — затем с легким наклоном в одну сторону кладется рис с луком, поверх него — тонкая лепешка из теста или несколько готовых блинов, чтобы впитать соки, потом с уклоном в другую сторону — индюшка или осетр, чтобы выровнять поверхность, потом снова блин, рис с грибами — блин, яйца, фаршированные тресковой печенкой, — блин, и так до самого верху или пока фантазии хватает. Замуровываем сверху тестом и печем в духовке. Резать, конечно, надо поперек, а рот раскрывать до тех пор, пока его хватает. Вот тогда углы как раз и проявятся.

— Варварское блюдо.

— Варвары были мастаки насчет подзакусить, имперскому Риму такое и не снилось. Рецептура была, конечно, простая, зато какая удобная! Испечешь — глядь, и все объедки в дело пошли.

Словом, пока шефа носило по тортам, мы окончили стирку и даже «провели» белье лишний разок, а потом подкрахмалили и погладили. Ребятишки взяли резиденцию владыки штурмом, отпустив караул подобру-поздорову и под честное слово. Сами они при этом пришли в такое состояние, что впору было каждого засовывать в отдельную дырку с теплым подземным ключом. Но это также благополучно утряслось, и мы накрыли в большом приемном покое дворца огромный стол, посреди которого, словно флагманский броненосец, возвышалась та самая кулебяка, окруженная шлюпками в виде маленьких пирожков из остатков начинки и теста. Под конец мы навели лоск на парочку главных мумий, одну позолоченную, из Гезера, другую — из Чичен-Ицы, с лазуритовой маской. Теперь они стояли по углам покоя, загадочно взирая на собрание.

Торт, наконец, прибыл вместе со своим добытчиком. Он был выполнен по индивидуальному проекту и оттого красив, как опрокинутое паникадило. Долгое время боялись идти на его кремовые загогулины с одним кухонным ножом.

Дама Мириэль дежурила у входа, снова в своем голом платье, и придирчиво требовала от гостей:

— Клади камешек за вход. Не отдашь — пирогов не получишь!

Детки по очереди бросали в распяленный мешок предметы, размер которых колебался от воробьиного яйца до полновесной мужской дули.

После церемониального питания — процедура однообразная, но приятная — супруги затеяли разговор, причем обо мне.

— Ты почему моего человека в заначке держишь? — интересовалась она.

— Сам сюда захотел. И полезен был необыкновенно.

— Это будет вменено ему в заслугу. А что сам — это позвольте усомниться, я тебя знаю со всеми твоими вывертами. Выбора ему факт не оставил, верно?

— Мне здесь нравится, Дама Мириэль, — вмешался я, — во всяком случае, я как раз выбирал.

— Он тоже — в предысторическое время. Как наделенный свободной волей и этим… безошибочным предвидением, — хмыкнула Дама.

— У меня тут жена и будущий ребенок.

— Здесь умеют заботиться о детях, как ни странно, — усмехнулась она. — Так что вы им не очень-то и нужны — не то что мне и моим людям.

— Вы что, Джошуа? — риторически спросил Френзель. — На такие предложения отвечать отказом не принято.

— Я по жизни не делаю того, что принято, — пожал я плечами. — Вот вы сказали своей Даме, что у нас в любую минуту война начнется?

Она услышала, нахмурилась, но сказала не «типун вам на язык», а нечто литературное:

— Одним вами у государя не будет ни конно, ни людно, ни оружно. Из какой это пьесы я позаимствовала эту цитату? В общем — перебьется, старый интриган. А то сам не знает, что ему надобно.

Когда до меня дошло, что между ними уж решен мой уход и хитроумие Самаэля расточалось только ради спортивного интереса и из свойственного ему духа противоречия, я вдохнул с облегчением. Некто снова взял на себя тяжкий груз моей свободы, и мне оставалось только подчиниться.

— Что мне придется делать? — поинтересовался я.

— Пока — немного подзубрить скалолазание. Вы ведь, как муж говорил, этим занимались — вниз по отвесной стене.

— Вниз больше ни за что, только вверх, — ответил я словами не очень приличного еврейского анекдота о пилоте, который делал «мертвую петлю», и его посрамленном пассажире.

— Вверх и полезем, вот только этот жмотина вас отпустит, — сказала дама. — В Высокие Горы.

— Но это невозможно! — воскликнул я. — Я не умею. Я вообще не мог такому научиться.

— Никогда не поздно испробовать нечто новое, — провещала Дама. — Особенно со мной.

Я краем глаза смерил ее шпильки.

— Там не самый трудный маршрут, — успокоила она. — По горам вьется серпентин, не бумажный, а асфальтовый. Дорога-змея. Мы будем карабкаться от одного витка к другому наперерез.

— А почему нельзя вдоль по дороге? — спросил я.

— Долго получится. И придем, чего доброго, не туда.

Где-то ты теперь, моя верная Дюрандалька?


Мы с господином Френзелем улеглись в его спальне: тащиться среди ночи с набитым животом было лень. Сквозь сон я слышал тонкий звон посуды, текла вода в мойке, шушукались голоса, потявкивали собаки, и чей-то низкий, изумительной красоты женский голос мягко укорял им за то, что хавают все объедки без разбора: не ровен час, и заворот кишок приключится.

А утро возникло раннее и чистое: дождь, который приходил украдкой, прибил пыль и пустил ручейки по улицам. Городок смотрел сам в себя, как в зеркало, и не мог узнать — так неожиданно ярки стали его краски и четки очертания.

Дала Мириэль была особа решительная, и отправились мы меньше чем через час после легкого завтрака. Провожала нас целая толпа, и настроение у всех было подавленное. У меня, по правде говоря, никакое: слишком много непереваренной информации получил вчера, особенно если счесть пищу специфическим ее видом. Рядом со мной вышагивала моя патронесса и коротком балахоне, шальварах и башмаках на толстой подошве, отчего она малость убавилась в росте, и с рюкзаком выше головы, который роста, наоборот, прибавлял. Чуть сзади плелись Агния и Джанна, потом все прочие лица.

На границе дальних полей мы попрощались. Я расцеловал Агнешку и ее несуразного дитятю, наказал Джанне беречь себя, а Баубо — смотреть за обоими, матерью и ребенком.

— Я их сам вытолкну наверх, — заверил меня мой экс-шеф. — Тряхну старой выучкой. Только вы все равно возвращайтесь — если надумаете, конечно.

Дальше мы мерили землю вдвоем, не считая редких в этом месте собак и кошек. Я почему-то считал, что нам пахать еще и пахать: насмотрелся на приморские прямые перспективы. Однако то ли восприятие мое изменилось, то ли здешние горы были не настолько уж больше тамошних холмов, но уже среди дня мы уперлись в склон, заросший всякой дикорастущей всячиной: вьющейся, торчащей и покрытой колючками.

Тут мы начали восхождение.

Тропы не было, одна жесткая и короткая трава, распластанная по земле, Неба не было тоже — сплетение веток и серая хмарь чуть повыше, которая буквально садилась на голову. Я моментально взмок, точно вша пробираясь «между шерстью и кожей», но, сам себе изумляясь, подбирал из-под ног ягоды. Их было много: желтая и красная алыча, слегка помятая шелковица и ежевика, чьи плети в этих местах ползли по камню, цепляясь шипами. Все это было пресным, но сочным; позже я возблагодарил свою интуицию.

Потом мы натолкнулись на первую ступень: гладкое, черное шоссе, от которого разило горячей смолой, битумом и душной гарью. В липкую от жара поверхность были впечатаны следы, ребристые — гусеничных траков и узорные — шин. Невидимый едкий пар поднимался от нее, и пришлось перебегать шоссе со спертым в зобу дыханием, прищемив пальцами нос. За асфальтом снова начался подъем, еще более крутой и каменистый. Плодовых кустарников почти не было; одни корявые и почти безлистые деревца, проплешины в тусклой траве и смертельная духота. Я задыхался, пот катился со лба и скапливался под глазницами, как слезы. Мириэль лезла сзади, морально поддерживая меня ладонью пониже крестца: я так думаю, чтобы не сбёг.

— Вы… бы… отдали мне часть поклажи, — галантно предложил я.

— Я восточная женщина, а у нас так: мужчина впереди соблюдает путь с кремневым ружьем на плече и саблей за поясом, а его жена идет сзади в безопасности. Конечно, и поклажу ей нести: с грузом-то как ему обороняться?


Еще одна перебежка. Я успеваю заметить две вещи: асфальт здесь расчерчен продольными белыми полосами — и в мешке Мириэль звучно булькает нечто жидкое и, судя по резонансу, налитое с большую емкость.

Снова ввысь. Ползуны по скалам, по голым, косо взрезавшим поверхность гранитным ступеням. Я ободрал себе колени и вот-вот начну сдирать ногти, язык комом стоит поперек глотки, другой ком в носу — невероятно смрадного, угарного и в то же время леденящего запаха. Наконец, я перешел из согнутого положения в горизонтально вытянутое и проныл, что больше не могу, пусть меня хоть зарежут. Почему, ну почему тут так тошно — я ж человек сугубо тренированный?

— Отдохнем немножко, — бодро сказала моя Дама. — Только не воображайте, что я вам попить выдам. Сами раздуетесь, как тот бурдюк. Нате мой платок, оботрите губы и пососите, я его как следует вымочила. Я знаю, как полагается. Восточная женщина, как-никак.

Я еще обтер тонкой тряпицей лицо и шею и почувствовал себя немножко более живым.

— Восточная женщина — это цыганка, что ли? (Во мне забродили некие подкорковые воспоминания.)

— Почетная цыганка. Еще почетная еврейка, — ответила она с гордостью. — А еще поочередно австралийка, папуаска и лицо кавказской национальности. В зависимости от того, на какую расу в данный момент бочку катят.

— В гражданку Папуа — Новая Гвинея вы записались, когда вся Европа стала доказывать, что они недопроизошли от обезьяны и людей едят.

— Уловили самую суть. Но еврейка и цыганка я перманентно.

Она поднялась с пригорка — куда тяжелее, чем раньше, будто ей прибавилось лет.

— Вот что, сынок. Ты не стесняйся. Я пойду вперед, а ты цепляйся за меня. Дальше силы понадобятся не человеческие, даже трансфертная полоска не шибко поможет. Еще три витка надо пересечь, а на них вот-вот громада задвижется.

Дальше мое сознание меркнет. Снова скалы, уже голые, и зловоние на липких черных дорогах, вдоль по которым проходит волна ритмической дрожи. Мы ползем через них, как муравьи по сковородке, а по скалам — как рептилии, вжимаясь всем телом.

— Бросьте булыжники, — я вспоминаю про те детские подарки. — Ведь погибнем, и из-за них в первую очередь.

— Малыш, погибнуть-то мы не сумеем, как ни старайся, — говорит она тихо. — Так что ино еще побредем — доводить наше дело до конца.

И вдруг, совершенно неожиданно, мы выскочили из-под сводов на вольное пространство — и на нас брызнула ярчайшая синева. Мы были свободны: в отрепье, исцарапанные, полузадохшиеся и наперекор всему живые — живые в каком-то более полном смысле, чем тот, что принят в человеческом языке. Воздух был сладок и нежен, как сгущенные сливки. Трава и здесь была выгоревшая и пегая, но в ее длинные пряди вплетались мелкие колокольчики, гвоздики и эдельвейсы. Тропа повернула к небу еще круче, но угловатые камни держались в ней крепко и служили нам ступенями. С вершины, еще пока невидимой, срывался ледяной ветер, ерошил траву, и от него делалось весело на душе.

— Проскочили, — с удовлетворением сообщила дама. — Близ той стороны ветра смоляных чучелок не встретишь, одни альпийские луга пойдут.

Мы уселись на глыбу, плоскую сверху, вытрясли из башмаков щебенку, а из носков песок. Напились вдосталь. У нее в цельнометаллическом термосе оказалась не вода, а горячий и терпкий чай, который мы пили с кусковым сахаром — самое то, что было нам сейчас нужно.

— Еще бы джемпер для полного счастья, — размечтался я. — Правда, госпожа Мириэль, вы же что хотите, то и имеете — платок ваш тогда не в желтом чаю был вымочен, а в голубой реке.

— Что нужно, то и даю, — рассмеялась Дама. — К чему вам трикотаж — о солнышко погреетесь, оно здесь жаркое. По снегу голышом иные бегают.

А я… я так отвык там, внизу, от солнечного света, что и не заметил его: маленький изжелта-белый с голубым, ослепительный диск над самой головой. Солнечные зайцы резвились у меня перед глазами, зябкое тепло щекотало кожу, и трава, колышимая ветром, была как длинные волосы. Тогда я увидел.


Я стою ранней весной у стены нашей усадьбы. Она обшита дощечкой, крашенной суриком, краска слегка потускнела и местами пооблупилась, но хуже от этого не стало: стены слились с садом, как сад — с лесом ближних предгорий. И все в округе по-прежнему называют нас «Дом Восходящего Солнца».

Деревянными грабельками я снимаю с земли волглую прошлогоднюю покрышку. Снег уже почти стаял, только в лесу под соснами тяжелые, крупитчатые сугробы, но свежая трава не может подняться даже на тех редких местах, где старая подсохла и пылит. Я сдираю побуревшую мертвую кожу, в которой она перезимовала, впав в долгую спячку, и стрелки яркой зелени рвутся из нее на волю.

— Куда ее, в костер, что ли бросим? — спрашиваю я солидно.

Мама смеется:

— Дыму-то будет, дыму! Нет уж, давай один сушняк сожжем, я у вишен старые ветки срезала да яблони прочистила, а уж из малинника сколько натаскала — костер до неба поднимется. А для травы мы выкопаем яму и захороним ее вместе с сухими листьями и навозом. Пусть гниют не торопясь, — удобрение для земли полезнее, чем огонь!

Она выпрямляется, опершись о заступ, и откидывает светлую прядь со лба. Она невысокая, но сильная и гибкая, как старинный клинок, моя мама, и будничный халат смотрится на ней парадной робой: так же темен и так же подпоясан — широко и туго. Потом мы вместе носим на граблях стожки прелого сена, утрамбовываем, присыпаем землей. Я подбрасываю мелкие щепочки и сучки в костер, прикармливаю его, он охотно ест у меня с рук и гудит, от него натягивает пахучим дымом. Если повернет ветер, сразу глаза заслезятся, но это только смешно: игра с домашним зверем.

И радость мне от теплого дыхания земли, и от просини в легких тучах, и от того, что вот сейчас мы войдем в дом и мама будет рядом весь остаток дня и вечер, и еще день, и еще долгую-предолгую неделю. Будет отдыхать в низких и темноватых комнатках, где на окнах — льняные занавески, на занавесках — сады: горшок с мальвой — петух, горшок с тюльпаном — курочка. И все это вышито плотным восьмиконечным крестом, черной и красной нитью. На крашеных полах настланы тряпочные половики, я люблю угадывать, какой лоскут остался от какой портновской работы; темные полосы чередуются со светлыми, внутри каждой полосы своя пестрота. В честь праздника суровые чехлы на стульях и тахте с валиками и подушками постираны добела, они тоже расшиты крестом и пухлой двусторонней гладью. Тетушка и картины вышивает, и коврик над моей кроватью сделала — чуть коротконогий олешек на поляне, весь из нитяных торчков. Если постараться, можно вытянуть короткую ниточку — я люблю так развлекаться, если дневной сон ко мне не идет. Высокая изразцовая печь голландского вида, местной работы, на кафлях — один и тот же голубой узор: мельница над замерзшим каналом, конькобежцы с трубками во рту, конькобежки в шалях и с корзинами. Печка топится, прыгают в открытом зеве язычки огня, и мама в своем темно-синем муаровом одеянии с гербами и стоячим высоким воротом, с золотным кушаком, через который продеты цепочки с костяными фигурками, кажется заморской птицей, павлином или фениксом. Огненные змеи вьются по шелку, встречаются со своими рукодельными сестрами и падают вниз, на туфли из блестящей мягкой кожи — мама переоделась напоказ мне и нянюшке.

— Разве Странники так одеваются? — спрашиваю я. — Уж очень нарядно.

— Странники деваются по-разному, ведь и дороги их неодинаковы, — объясняет она и с облегчением высвобождается из своего дэли. Один рукав вывернулся наизнанку, гона так и бросает его на свое ложе, рядом с постелью лежит одна из туфелек, перевернутой лодкой на песке, другая спряталась поглубже.

— Ну, решайте, что будем печь: духовка вот-вот нагреется. Калачики с корицей или витулек из орехового теста накрутим? Только уж тогда и ты нам помоги, малыша, без тебя споро не сделаем, — мама уже в чистом домашнем платье, подвязалась фартуком, и волосы ее слегка осыпаны мукой, как заморский парик. Тетушка подварчивает на нее: по сту раз на дню переодевается.

И мы лепим тесто, раскатанное прямо на клеенке большого парадного стола, круглого, как небо, формуем фигурки и загогулины, и тетушка носит полные противни в духовку. Стенки ее переливаются алой парчой, и не успеешь вставить железный противень, темный и квадратный, будто древний знак земли, как вынимай — готово!

Я уже в муке и тесте по уши — впору из меня печево делать. Мама моет меня в неохватном тазу, поливая теплой печной водой из фаянсового кувшина с цветами. У нее жаркие ладони и смех тоже горячий и низкий, я восторженно пищу от того, что мыло чуточку ест глаза, а кожа, растертая рукавицей из губки-люфы, горит точно от крапивы, и фыркаю на нее водой изо рта.

И вот, наконец, мы чинно сидим вокруг нового чайника. Он круглый, серебряный, с краником вместо носа, и на верху у него, в такой коронке, свернулся котом другой чайничек, фарфоровый, с заваркой. Радость и покой в доме, Радость и Покой в моем имени, и Легкое Дыхание зовут меня люди… Едим мы пышки с марципаном, урюком, сушеной вишней, закусываем коричными бубличками, но сытней и слаще еды — разговоры.

— Мама, а в лес завтра поедем? Ты на Гебри, я на Идрице.

— На Идрице не стоит, у нее вот-вот жеребеночек родится.

— Шагом ее прогуливать даже хорошо, конюх сказал — чего ей в деннике стоять.

— Так то шагом! Я думала тебе Сардика подарить, его в самый раз надо приучать к седлу и к хозяину.

Я прыгаю на стуле и хлопаю в ладоши. Сард, Сардар — старший сынок Гебри и Идрицы, жеребчик-двухлетка, и ездить на нем до сих пор не полагалось. То есть по полному чину ездить, а так я на него все равно карабкаюсь исподтишка: за кусок пиленого сахару он дается, только глазом косит. Но ведь в седле со стременами и уздой вместо недоуздка — совсем другой разговор! И чтобы мама учила…

— Мам, я подрасту — будем ходить вместе?

— Нет, так не получится. У каждого свой путь. Встречаться — это будем. Чтобы не забывать.

Я огорчаюсь, но тотчас же вспоминаю Сардика, какой он вороной и гладкий, и морда ох какая лукавая. У деток память не дальше завтрашнего утра, говорит тетушка, оттого они и печалятся редко. А может быть, они заранее все знают? О том, что конец любой истории, что бы ни стряслось в ее середине, всегда обязан быть хорошим?


Я потряс головой и совсем очухался.

— Дама Мириэль, я ведь городской житель, откуда во мне сельские картинки?

— Ну, может быть, из других каких-нибудь жизней, — говорит она. — Параллельных или аккордных, то есть расположенных на полтона-тон выше или ниже вашего.

Дальше мы шли весело. Я наконец-то выпросил у Дамы часть ее поклажи. Для этого она растянула горло своей торбе, вынула пеструю матерчатую сумку и сложила в нее мешок со сменной обувью, той самой, на каблуке, коробку с пирожками, полупустой термос, аптечку, прозрачный пакет с платьем… ее рюкзак обладал теми же трансцендентными свойствами, что и багажник незабвенной Дюранды. Я перекинул длинные сумочные ручки через плечо и попробовал оторвать от земли то, что осталось.

— Как вы такую тяжесть волокли!

— Ну, я, разумеется, не монгольский батур, который правой рукой опрокидывает в себя полный котел кумыса, а одной левой вытягивает свою лошадь из болота. Однако же моя сила еще не совсем поистратилась!

Дальше я двигался все-таки с меньшими угрызениями свой мужской совести. Ветер расчесывал мою буйную гриву, и как-то само собой мне пелось во всю глотку. И вот — ура! Макушка горы с вытоптанной растительностью. На ней стоял жестяной сундучок: в таких, как я помню, ездила моя контрабандная карамель. Я открыл его: многочисленные дурацкие записочки типа «Пьер и Анна добрались сюда пятого мартобря не знай какого года в чистоте и целомудрии», мятая пачка с одной сигаретой, полудохлый одноразовый шприц, брелок в виде коньячной бутылочки, игрушка на присоске, из тех, что лепят на ветровое стекло — голая дева в трудновообразимой акробатической позе. И всякая прочая ерунда, претендующая на символическое глубокомыслие.

— Мне-то мечталось, что мы с вами единственные покорители полюса, — разочарованно сказал я Даме Мириэль.

— Пусть мечтается и дальше, — ответила она. — Для каждого, кто перевалил через гору, так оно и есть. Кроме меня. Ну, мне главное — не покорить, а дотащить.

С этими словами она перевернула свой долгий мешок кверху ногами, и оттуда выкатились те голыши цвета асфальта.

— Добро бы самоцветы, — заметил я полушутя. — Что это за порода?

— Образцы минерала под кодовым названием «Камень запазушный», — пояснила она, подбирая те из них, которые удрали в сторону, и водворяя на верх получившейся аккуратной пирамидки.

Откуда ни возьмись, явился, гордо постукивая толстым хвостом по ноге, огромный волчара, почти белый, только по хребту шла более темная полоса. Улыбка у него была, однако, чисто собачья, равно как и прочие ухватки: обнюхал меня, лизнул руку Мириэль, затем молодцевато задрал ногу на каменную кучу и окропил ее со всех сторон. Уселся перед нами, с чувством хорошо исполненного долга внюхиваясь в симфонию запахов, которую источала моя сума.

— Разрешите представить: это Джаухар, охранитель здешних мест. Выдайте ему пирожка из запасов, да и сами поешьте. Внутри нести легче, чем снаружи. Мы тут рядом. Хотите — по краю котловины пойдем, а хотите — на дно спустимся.

— А куда теперь?

— Вот, смотрите.

Я проследил за ее рукой. Отсюда открывались мощные горные массивы, складки земной коры без следа пешеходных троп, лесистые вершины и туманные дали. На многих горах были снеговые шапки, одна, самая близкая…

Да, конечно. То было здание теплого белого цвета, от солнца на него падали розоватые и золотистые блики, от снега — лиловые тени. Приостренное и устремленное вверх, как воздушный корабль, оно широко село на склоны своим нижним ярусом, опираясь на них дугами сквозных переходов и галереями внешних колоннад. Первобытное, как сама природа, и изящное, как цветок; стрельчатые прорези окон и сердцевидные арки создавали впечатление резьбы по слоновой кости.

— Вот это и есть мой дом, — сказала она.

Я шел по краю каменной чаши налегке, хмельной и влюбленный, мои кудри стелились по ветру, чуть не срывая в головы мою многозначимую повязку, а лицо моей Дамы омывалось солнечными лучами и на глазах светлело и молодело. Волкопес трусил следом, высунув розовый язык и благодушно посмеиваясь над нами обоими.

А Дом Странников все рос и рос и, наконец, закрыл собою горизонт.


Мы сняли обувь у порога, сложили тяжесть с плеч и вошли. Перед нами открылось как бы ожерелье небольших круглых комнат, почти одинаковых, с алебастровыми узорчатыми потолками — из сердцевины каждого свода свисала на цепи люстра — и прохладным, гладким полом, чей цвет и вид был как у медовых сот.

Много низкой мебели непонятного назначения: может быть, служащей лишь для того, чтобы поддерживать плоские или удлиненные вазы с диковинными растениями — почти все из них цвели — или не менее нарядные фолианты. Еще я видел камни, яркостью и красотой не уступавшие цветам и книгам: друзы аметистов и рубинов, глыбы авантюринов со звездами блесток, отполированные срезы, на которых проявился фантастический рисунок лесов, водопадов и руин. За зеркалом одного такого камня обнаружилась целая пещера: взгляд погружался внутрь и нехотя возвращался назад.

Еще были здесь какие-то не виданные мною гобелены на стенах — роспись по тонкой коже, прихотливые узоры, что перетекали друг в друга и двигались неразрывно с мыслью. Тонкие арабески перемежали узор и казались миниатюрами на пергаментах; казалось, что ты вот-вот поймешь язык, воплощенный в чертах и завитках, но связанное развязывалось, схваченное снова ускользало.

Огромные пятнистые кошки, прекраснейшее подобие гепардов, пошли за нами двумя следом, легко ступая стройными лапами. На их спинах была сложена одежда — плащи и длинные, до полу, рубахи с поясом — в знак того, что надо облачиться в них, прежде чем идти дальше.

А дальше был центральный зал, тоже круглый, с прозрачным куполом. Две темные дубовые балки рассекали его крестообразно. В узорах ковра на полу собрались все оттенки зеленого цвета: незрелый лимон и спелое антоновское яблоко, пронзительность весеннего листа и темнота зимней хвои, хризолит и изумруд. Узкое поперечное окно бежало вдоль всей стены; оно было без стекла, в него без помех заглядывали горные пейзажи и втекал воздух. Следя за его движением, я понял, что вся округлость Дома подчинена некоей многоугольности, кратной не только четырем, но и шести, может быть, восьми.

Ибо если в окрестностях зала царили поистине женские нежность и мягкость, то в нем самом было нечто прочитываемое как мужество. Или отвага. Или жертвенность. Ничего излишнего не было ни вдоль стен, ни на ковре, только посередине во вросшей в пол чаше стояло деревце-бонсай, причудливо скрученное, с плоской кроной, листьями с ноготок и бледными цветами.

— Нет, с ним это сделано не нарочно, — покачала головой Дама. — Оно само по себе плохо растет. Когда-то внизу были ходы, выточенные быстрой водой, колоннады, целые дворцы — настоящий подземный город. Потом все опустилось, и реки промыли себе новые русла, но у корней дерева уже не стало воды, той самой, из которой оно выросло. А другая влага, не из сердца земли, ему не годится.

Да, здесь, в Доме, было место древнего служения, священные приделы и алтарь — я снова повел глазами вдоль пустых стен и увидел некрашеную статую из царского тиса. Сидящая женщина с распростертыми руками-крыльями обнимала ими вес мир, ребенок, стоя у нее на коленях, как бы вырастал из ее лона, истока всего сущего. Лица обоих были повернуты ко мне, ко всякому, кто войдет через главный вход. Мать была и похожа, и непохожа на женщину, что явилась мне в галерее мегаполиса, на старую цыганку, да и на мою нынешнюю спутницу… лицо, полное юной отваги и дерзновения. А сын так же был и похож, и непохож на Сали, и я никак не мог понять, чем. И еще кого-то близкого он мне напомнил…

— Я подумал о моем названом брате, уважаемая Дама. Или сыне, как вам будет понятнее.

Она кивнула.

— Можно мне отсюда пройти к нему, как вы думаете?

— Зовет он вас? Вы верно истолковали этот зов?

— Я думаю, что да, — на этот раз.

— Думаете… А то погостили бы еще, мастер Джош, насмотрелись бы досыта на здешние чудеса и разные разности. Многие о том всю жизнь мечтают.

Я отвел глаза, снова глянул — статуи не было. Но это уже ничего не значило.


— Не надо меня уговаривать, милая Дама сердца моего. Может быть, я в первый и последний раз понял, что это такое, когда то, что тебе надо сделать, толкает тебя изнутри.

Дама едва слышно хмыкнула.

— В таком случае не могу ничего возразить. Идите прямо к окну и прыгайте вниз, на горный склон. Боитесь? Я же говорю, что рановато вам еще.

Но я уже нахлобучил мой верный трансферт на лоб по самые брови, подоткнул плащ за опояску моей тоги претексты и, подтянувшись, залез на узенький подоконник.

Очарование сего места вмиг поразвеялось. Верхняя рама щелевидного проема придавила мне хребет, но я все-таки протиснулся. И начал тихо, как лист, падать в клубящуюся подо мной травянистость и древесность.

Я парил, как бумажный змей или ковер-самолет, чуть покачиваясь в теплой струе. Внизу скользнули боком округлые купы ив, веретена пирамидальных тополей и извилистая дорога реки, потом незнакомый город, разбросанный по высоким холмам, — подобие смятой бархатной скатерти с бисквитным фарфором севрских мануфактур. Потом началась голая степь, я было испугался, что меня заносит обратно в лимб. Но нет: редкая трава была свежей и нисколько не напоминала чугунные завитки на каминной решетке, а почва, хотя бурая и пыльная, была ощутимо живой. Вот вам сравнение, чтобы вполне понять: старый овраг весной. На одном склоне, нетронутом, уже появилась тончайшая зеленая паутина, на другом обнажили глину, перемесили ее сапогами, и она застыла мертвой, извергнутой из недра земли праматерией. Мир, откуда меня извлекли, был мертвым. Но здесь…

Здесь — о радость! — была моя родимая земля, утерянная было и обретенная, озаренная закатным солнцем, открытая блудному сыну наподобие широкой отцовской ладони, в морщинах и складках. Только вот и поддать она могла тоже по-отцовски!

Да, до меня, наконец, стало доходить, во что же я влип. Раньше я беспечно плыл на спине, охватывая боковым зрением низкорослые деревца, пестрые лоскуты почвы и какие-то пыльные массы, движущиеся со скоростью полсантиметра в сутки, как ледник. Но тут я судорожно бултыхнулся в невесомости, пытаясь осознать, где у меня руки, ноги и кнопка мягкого приземления, и тотчас же пошел, как гиря, вниз, пробивая себе дорогу самой тяжелой частью своего тела.

Когда я очнулся после ужасающего толчка, с гудением в черепе и остальных частях тела, особенно тыловых, вокруг меня толпились дружественные овцы, обдавая запахом прогорклого сала и тяжелого пота, что исходил от их шуб, и тараща на меня свои бледные очи. Подъехал пастух на тупоногой и мордатой лошаденке, разогнал их крючковатым посохом и подал мне руку, сойдя перед тем с седла.

Пастырь был темен с лица, тощ, жилист и спортивен. На голове поверх высокой круглой шапки была навьючена тряпица непонятного цвета: будто ее хотели было простирнуть, скрутили жгутом, чтобы выжать первую грязь, да так и оставили. Накидка его была вся в крупных, небрежно нашитых заплатах — в них преобладали цвета кофе третьего слива, молока из сепаратора и свекольных ополосков.

— Эй, молодец, ты откуда такой свалился? Пешком, я думаю, дальше идти не сможешь.

Я не ответил, с трудом пытаясь подняться на ноги.

— Ну, тогда карабкайся ко мне на седло, если одежда позволит: вон она какая у тебя несуразная, точно у бабы. Да иди без опаски, кобыла смирная, пожилая и к жизни относится серьезнее некуда.

Я, охая, взгромоздился на круп позади пастуха.

— Вроде местный я, — проговорил я наконец, — родные места повидать захотелось. Зовут Джошуа.

— Ага. Это, как говорится, «по небу полуночи Джошуа летел и песню о родине пел». Так или я перепутал? — он хулигански свистнул сквозь бороду густой желтой слюной и сшиб хилый цветочек.

— А твое как поименование, чудное дитя природы?

— Называюсь я Саул Хайам, то есть Саул Палаточник, по моему ремеслу или, скорее, хобби. Наловчился полотно ткать старинным способом, из овечьей пряжи и конского волоса. Лучше бы из верблюжьего и козьей шерсти, но это в проекте, когда разведем. Потом семейные кроят мою работу на разный манер, ну и шьем, когда скоты позволяют. Добро еще, я не один на всех них — три подпаска со мной и пятеро собак.

Он неопределенно махнул рукой поверх овечьего эскорта.

— Патент выправил. Сейчас у городских это модно — жить на природе, в простоте и дискомфорте, особенно когда самая жара стоит. Так я со своего приработка больше чем с главной работы имею.

— Городские?

— Ну да, из мегаполиса.

Слава Богу, а то я в очередной раз решил было, что меня занесло не в ту степь…

Потихоньку мы дотрюхали до Сауловой кошары — так в древности называлось помещение для овец. Сам он тоже в своей палатке не жил, дом у него был один со скотиной, просторный и зимой, наверное, теплый, а теперь — замечательно прохладный. Зимой? Я обнаружил, что не сомневаюсь в наличии здесь этого старого времени года, о существовании которого даже и в моей кочевой жизни не подозревал. Хм…

Внутри оказался прелестный примитив: закопченный очаг, лежанка, сплетенная из прутьев, накрытым войлоками, по стенам всякие бурдюки, герлыги, тазы и конская сбруя. Собаки, побрехивая с большим чувством собственного достоинства, загнали овец за загородку и улеглись у очага. Хозяин сварил аппетитно пахнущую бурду, накормил собак, меня (я почти не хотел есть, укачало в полете) и поел сам.

Через часок мелкой дрожи во всех мышцах и зубовного скрипа костей я приобрел интерес не только к своему ближнему окружению. Через отогнутую полу кошары с моего лежачего места был виден целый палаточный городок: темная ткань покрышек была расцвечена метровыми рисунками в то ли индейском, то ли египетском стиле, шесты и порожки были полированные и блестели, а кошмы, которые заворачивались кверху валиком, — с ковровыми кистями.

— У тебя под боком красота. Кемпинг, что ли?

— Нет, семейство проживает. Вместе с овцами им не очень интересно. А скотине совсем неинтересно, как ткацкий стан стукает: от этого сон плохой и удои снижаются. Еще мы к нему моторчик приспособили, так вообще.

— А большое у тебя семейство?

— Шесть жен и пятнадцать голов ребятни. Завтра увидишь.

— Ого! И все твои?

— Нет. Только, чур, не проболтайся; они-то думают, что мои!

Разговор становился интересным. Я присел на матрасе (до этого я пренагло на нем валялся, не смея даже приподнять голову).

— Слушай, Саул. Считай, что я полный тупица, что у меня провалы в долговременной памяти и полное отсутствие оперативной. Словом, я никак не врублюсь в здешнюю внутреннюю политику. Города есть, от тебя слышал, и дороги тоже, хотя практически пустые. Климат отчасти сменился. А правительство?

— Нынче у нас консультативная монархия, Король Иешуа Сальватор Первый и Совет Двенадцати. Еще всякая многоступенчатая администрация и бюрократия, но этих мы с обеих сторон придавливаем, чтобы не разводили свою заразу. Они после беспорядков из-за королевского воцарения стали осторожнее.

— Так беспорядки все же случились. Бдительные или Марцион?

Он помялся-помялся и потихоньку стал вырисовывать передо мной логически стройную картину.

После моего торжественного испарения в воздухе пещерные жители разделились. Группа, что хотела изнасиловать Сали, сделав из него короля-чудотворца, осталась в большинстве; правда, она слега разочаровалась в своем разноглазом вдохновителе, и это дало моему мальчику дополнительные шансы.

Однако меньшинство (те самые умеренные и либералы) заметно усилилось благодаря выступлению Якуба, Шимона, Нафана и иже с ними. И хотя последние думали только о том, чтобы физически защитить «королька», вышло как-то так, что вокруг них сгруппировался мощный блок политических меньшинств. Типичный эффект снежного кома. К ним тяготела и молодежь, которая не желала ни вариться на политической кухне, ни накачивать боевые мышцы; пожилые люди, которым возня «крайних» была вообще безразлична; ну и, безусловно, все три асетевых и антисетевых элемента: монастыри, психолечебницы и тюрьмы, которые переструктурировались изнутри наподобие Донжона. Последнее оказалось решающим. Диктатора не свергали, он сам как-то понемногу поистратился вместе с капиталами, накопленными им в банке. И тогда на арене утвердился Сали — и его Двенадцать советников.

— Меня тоже звали, но тринадцать — неудачное число, — шутил Саул, Бог его знает, насколько серьезно.

Ну, когда до неозилотов дошло, что ложку пронесли мимо, что они вообще оказались не у дел и вот-вот выпадут в осадок, их охватила паника. К сожалению, костяк организации был еще крепок, и на него к тому же поналипло всякой государственно-партийной грязи: Бдительные, охвостье старого парламента, всевозможные части особого назначения, ну и промышленный клан нашего друга Марциона, что лидировал в области электроники. Все они координировались через Сеть и в конце концов научились не то чтобы ею управлять, это невозможно в принципе, — но отключать отдельные второстепенные фрагменты.

— Полисы ведь практически во всем зависели от Сети: обогрев, вода, питание, полное управление климатом. И вот они стали превращаться в мертвые глыбы, — говорил Саул. — Зато природа начала помаленьку отходить от шока.

— Тогда и начался массовый исход?

Он качнул своим колпаком:

— Тогда началась перекачка сил. Массам было все равно, кто виноват: они желали, чтоб им вернули их привычную скорлупу в целости-сохранности, а сделать это могли только марциониты. Или притвориться, что делают. Двенадцать же — первого не могли, а вторым брезговали.

По его словам, между обоими сторонами началась перестрелка и демонстрация подручного шанцевого материала.

— В городах вырезались целые семьи, и бесполезно было выяснять, кто это сотворил — «наши» или «не наши». Ну, я набрал полные руки беспризорников, вывез их, когда внутри еще было горячо, и наладил натуральное хозяйство. Конкуренции и погони в то время не было — потому что в природе, напротив, впервые настал полный минус.

— Значит, Сеть могла влиять на саму дикую степь, — вслух подумал я.

— Пришлось обустраиваться в темпе, — продолжал Саул. — Овцы были дикие, производителя я одолжил в одном аббатстве, лошадку — в другом, собаки пришли сами. С соображаловкой оказались. Первые месяцы жили мы почти что на подножном корму, отощали, а весной и трава выросла, и ягнята появились, и шерсть можно стало стричь — ну, милое дело!

— А с мегаполями что сейчас?

— Переключились на солнечную энергию и артезианские скважины. Механика действует вполсилы, но ведь и народу там стало меньше. Многие привыкли кочевать за время великой передряги и теперь не желают возвращаться.

Как я понял, палаточные городки беженцев были вынуждены часто менять расположение, военизированные отряды той и другой сторон сделали это своей тактикой, а для многих монахов это была глобальная стратегия: кроме того, все они отродясь умели существовать вне Сети и учили тех, кто был принужден к этому обстоятельствами. И позиционная война выдохлась просто потому, что ни один человек сам по себе, отделенный от Сети и тем самым от других, не мог и не хотел воевать. «Даже Марцион, — говорил Саул Хайам. — Он же торговец по своей утробной сути; раскаялся, теперь курирует производство автономных микроволновых печей и утешается во глубине души своей тем, что они вредные».

На этом пассаже его просветительская миссия закончилась. Он долго и охотно описывал мне своих овец, собак и лошадей, прочувствованно — те книги, которые привозили ему каждую неделю на роллере, со скупой гордостью — свое малое человеческое племя, но о «событиях» с тех пор цедил сквозь зубы. Раз сказал — и довольно с вас, Джошуа.

Вообще он меня как-то автоматически зачислил в свою фамилию, а я не имел ничего против. Кислое кобылье молоко, плоский и пресный хлеб, поутру еще теплый, сухой овечий сыр вприкуску с диким луком оказались вполне съедобны, особенно по контрасту с кухней «массы Френзеля». Я с удовольствием постигал высокое искусство объезжать пыльные стада и натаскивать молодых собак, трепля их за загривок в виде поощрения. (И какие же они были от природы умницы, понимали с полуслова, только покажи!) Принимал окот, стриг и мыл волну. Смею сказать, что я почти не ранил овец ножницами, и пастухи наперебой меня хвалили. Однако я не задавался: каждый из них зато умел раздеть овечку за минуту, и все руно сохраняло ее форму так точно, будто это была шкура.

Женщины, которые готовили еду и обихаживали нас, вид имели отнюдь не угнетенный, а пареньки и девчушки ни с какой стороны не смахивали на сирот. Одеты они были уж понаряднее своего патрона. Молодая мамаша, что каждое утро плескала мне на руки и шею слегка подогретую воду, была наряжена в замшевую попонку с бахромой и деревянными висюльками на шнурках и такие же штанишки, которые чуток не доходили до круглых коленок. Недлинные волосы ее выгорели до полной потери цвета, а глаза все время смеялись.

Самое лучшее время были вечера, когда мы собирались в кошаре у котелка с чаем, куда были щедрой рукой добавлены коровьи сливки, соль, масло и перец с гвоздикой, — и беседовали о самых разных предметах. Саул, мудро кивая в такт нашим неторопливым рассуждениям, перелистывал страницы одной из своих любимиц форматом ин-кварто, испещренные узором письмен. Я уже успел оценить его горделивую осанку и редкую образованность — в этом он был на голову выше всех нас. Холостые подпаски слегка заигрывали с самыми молоденькими из жен, дети возились со щенками и ягнятами — а я был спокоен и умиротворен: нечто перестало окликать меня, оно стояло совсем близко и дышало мне в душу ароматом сандала, благоуханием вишневой смолы. Я шел к нему, ни двигаясь с места.

Да, вот что меня все же точило изнутри. Я один изо всех, пожалуй, чувствовал пределы небесного свода, какую-то преграду, что нависала над нами день и ночь. Там, у Самаэля, я часто бывал в колодце, открытом прямо в нее, выходившем на обнаженный сектор, знал ее нрав, и теперь моему обостренному нюху достаточно было одной чужеродной молекулы, чтобы начать задыхаться в духовной астме. Однако высокоинтеллектуальные разговоры с Саулом, беседы об искусстве с его женщинами, уютные картинки неприхотливого здешнего быта приподнимали край преграды, и свежий воздух приходил ко мне.

Во время вечерних посиделок речь не однажды заходила о Сали.

— Ведь он ничего не делает наш молодой король, — говорила старшая жена. — Просто в его присутствии неохота делать дурное.

— И людей не ищет: к нему приходят сами, да такие, каких наша земля вроде и позабыла рождать, — откликался один из пастухов.

— Это не такое чудо: что мы раньше знали о наших окраинах? — отвечал ему другой. — Только ты не думаешь, что мы уж больно его взялись почитать, нашего первого Сальватора? Сначала так не было, а теперь все к нему тянутся со своими проблемами, будто он един во всех лицах.

Но эта тема как-то быстро сникла под взглядом под взглядом Саула Хайама, который возвышался над своим каллиграфическим гроссбухом истовый, будто мулла в мечети, — и больше на виду не появлялась.


А несколько дней спустя за мной приехал роллер с коляской. С седла соскочил юноша, своей гладкой кожей, темной шевелюрой, усиками и узким разрезом глаз напоминавший мне старинный миниатюрный портрет на ветке одного из наших общенародных генеалогических древ. Он слегка поклонился Саулу и сообщил всем нам, что Джошуа Раббани желает видеть сам король. Именно теперь, когда я пообвыкся сколько-нисколько и начал входить в курс дела!

Ну, я вырядился получше: в заработанные собственным потом и мозолями кожаные штаны и куртку. (Такие же точно, хотя менее потертые, были у самого посланца, а я не хотел ударять перед ним в грязь лицом). Джемпер, поддетый вниз, был связан из моей личной шерсти одной из Сауловых домочадиц. Если кто что-то не так подумал — речь идет о натуроплате, а не о том, что я сам баран. На теле у меня были чистая белая майка и панталоны, чтоб не терло и не кололо, в ухе сережка, а в нагрудном мешочке — трансферт. Что-то удерживало меня от того, чтобы казать его всему свету за пределами моей кошары.

Мой родной полис находился неподалеку от нас и внешне изменился не очень: больше стало живой зелени, самокатные дороги остановились, зато забили ввысь фонтаны, заструились ручьи, и на каждом перекрестке между низкорослых яблонь, груш и айвы крутилась водяная брызгалка.

— Вода не пропадает, — объяснил мой сопроводитель, не отворачивая головы с дороги. — Стоки фильтруются, возвращаем ее такой же чистой. А что сады развели, так это деткам на варенье. Сплошная выгода.

Глаза у него оказались юморные, к нежно-смуглому цвету лица в самый раз был бы зеленый тюрбан, а на бедре, там, где болталась длинная цепь с декоративными замочками, еще лучше бы смотрелся меч с узорной цубой или сабля с агатовым шариком в прорезной рукояти. Это напомнило мне один неизгладимый эпизод, тем более, что и день был в полном своем сиянии. Ха!

Тут мы подъехали. Королевские апартаменты не уступали даже моей собственной квартире домонастырского периода. Особенно хороши были тяжелые гардины, создающие прохладу летом и тепло зимой, и подсвечники вместо мертвенно-голубых ламп. Церемониал встречи был упрощенный: Сали прыгнул на меня из-за портьеры, как котенок, и повис на шее, а потом потерся своим мокрым носиком и щеками о мои. Вообще-то он заметно вырос и стал ростом едва ли не с меня, но в плечах как следует не развернулся. Его выучили респектабельно одеваться: костюм из хорошей шерсти, галстук в тон, а не насупротив тона, платок уголком заткнут в нагрудный карман, бутоньерка — в петлицу, а остроконечные лакированные калоши были украшены небольшими серебряными пряжками. На пальце красовалось тяжелое кольцо с резной аметистовой печатью: кроме шуток — государственной! В качестве серьги ему служил скромный «гвоздик» с бриллиантовой шляпкой. Он стильно и коротко подстригся, но выглядел, как ни странно, все той же ряженой девчонкой.

— Ну, как ты здесь?

— Царствую, брат мой, царствую. Знаешь ведь. Я тебя нарочно оставил выдерживаться и обрастать шерстью и слухами, чтобы не объяснять пустяки. Вот о Дюранде своей что не спрашиваешь?

— А ты об Агнии? Я думал, Дюрра …

— Нашли ее уже без вас обоих, грустную, обескураженную какую-то. Но — здорова. Стоит сейчас в деннике, выходящем на солнечную сторону, мы ее чистим, холим, поим аквой дистиллятой и кормим лучшим маслом. Машинным. Я с ней часто разговариваю. Так что Агния?

— Оправилась настолько, что родила. (Кого, я не описал. Вообще он спрашивал будто из чувства долга, и я заподозрил, что он и так все знает — или почти все.)

— Мутагенез, — сказал Сали с умным видом. — Встряска генетического аппарата. — У нее же с самого начала были нелады именно с наследственностью, твой Дэн задним числом докопался. Тебя как, сначала кормить или сразу брать в оборот? Повар у меня исключительный: практиковался в буддийском монастыре. Соя во всех ста видах и двух сотнях подвидов, перемежаемая чечевицей.

Я был не понаслышке знаком с этими мастерскими подделками под рыбу и мясо, но не видел в том проку. Хочешь, чтобы тебе стал неприятен вид живого существа у тебя на тарелке, так зачем его имитировать? Так и сказал.

— Мораль скотовода.

— Добрый пастух хорошую овцу не прирежет, а если ей или ее ягненку все равно не жить…

— Уволь от разговоров. Так чего тебе подать?

— Отварной картошки в чугуне, и побольше. И, знаешь, давай-ка все сразу — и есть, и говорить, а то ты меня совсем заинтриговал!

Мы перешли в столовую. По стенам сплошные фарфоровые и хрустальные посуды, в буфете — бывшие диктаторские серебряные ложки, вилки, пивные кружки и крюшонницы, а на скатерке — закопченный глиняный горшок, покрытый лепешкой. Повар явно понимал в деревенской кухне и был куда как скор на руку. И вот мы запускали в эту махину вилки, а потом, когда поостыло, и просто пальцы, — и разговаривали.

— Ты мне вот зачем нужен. Я их разбаловал, моих конституционных граждан. После победы — коалиционное правительство, отпущение грехов и тому подобные прелести. Люди Совета у меня замечательные, умельцы в своем ремесле. Я при них работаю вроде как непредсказуемым фактором: сглаживаю нелицеприятности в документах, амнистирую тех, кого закон не позволяет, внезапно скручиваю с места тех, кто к нему уж очень сильно прирос и присосался, — ну, ты представляешь. Суть фокуса в том, что если подобное решение примет официальный орган, это создаст прецедент, на который чуть что можно ссылаться. А если король, сам лицо уникальное и беспрецедентное, сделает это же — исключение так исключением и останется. Вот и все, для чего я хочу существовать. Но вот парламент мой… Требует, чтобы под лупу моей непогрешимости помещали каждое пустяковое решение. Горы бумаг, в которые приходится вникать! Право короля — казнить и миловать, а не ворочать потными мозгами над очередным плодом кабинетных ухищрений. И ведь, поросята, нарочно всякие детали добавляют в уже выверенные Советом формулировки. Вот и приходится чуть что в Совет обращаться. Так и бегаю от парламента к Двенадцати и обратно. Ты ведь слышал о гражданском мире? Я и Марциона помиловал. Теперь он и его люди уж такие скверноподданные, прямо пол передо мною лижут, как перед богдыханом. Совет им ничто, секретари и заместители мои — прах суть и в прах обратятся… Ну, всё. Я решил — ухожу в бессрочный поиск. Невесты. Королю необходим наследник, которого с нетерпением ждет вся его родня и заранее ликующее простонародье. Скажи, ведь неплохо Юсуф меня надоумил?

— Наверное, не меньше меня в детстве сказок перечитал.


— То-то и оно. Все Двенадцать такие вольнодумные и больно умные: вот пусть теперь и будут совокупным регентом. Управляйтесь, родные мои, с парламентом и плебсом, как можете, у тех-то, на ваше счастье, щита больше не будет. Наладите дела — вернусь, пожалуй.

— А отпустят тебя? Они же вроде твоих опекунов.

— Двенадцать — конечно.

— А народ?

— С тобой и только с тобой, братец. У тебя же стойкая репутация героя и святого. Поддерживается она твоей жертвой и двоекратным исчезновением с последующим возникновением. Это для нас куда как распрекрасно. Дюранду, конечно, тоже возьмем.

— Как бы здесь без тебя пятколизы не возобладали, — усомнился я.

Сали помотал головой:

— Особенности здешнего мироустройства, — пояснил он в перерыве между двумя кусками, — таковы, что все благие тенденции распространяются гораздо быстрее, чем скверные и разрушающие. Принцип Щита Ахурамазды, как говорят мне кое-какие священнослужители.

— Против Стрелы Аримана. Некий врач из сумасшедшего дома говорил, что это у тебя такая аура.

— Я ее приношу, а ты создаешь и оставляешь.

— Снова смутные дифирамбы, ну их!

— Если б вот не крупный довесок в виде одной мерзкой штуковины…

— Сети, — догадался я.

— Ага, ты тоже почувствовал… Так и вообще никаких хлопот не было бы и не предвиделось. Идти против нее по всему фронту мы не можем и не умеем. Ну что, согласен нам помочь?

— Спрашиваешь!


Упокоили меня, всеконечно, в парадных покоях. Шик-блеск, особенно после Саулова овечьего загона. Розовое масло и лаванда вместо добротного запаха дубленой шкуры и овечьих шариков. А кровать! Подозреваю, что Сали сбагрил мне свой династический одр с короной над балдахином, ступеньками, пышными пуховиками, на которых того и гляди схлопочешь себе искривление позвоночника, и потрясным фаянсовым сосудом в золоченой гербовой лепнине. А сам роскошествовал в комнатке для охраны на кушетке с подлокотником.

Поутру он заявился ко мне, с грохотом волоча одной рукой сервировочный столик, а другой — два умеренно больших рюкзака. Взгромоздился на ложе и начал теребить меня за уши и за нос, а я спросонья ныл и отбрыкивался, пока не сообразил, что это же не Саулова ребятня, а он, друг мой сердечный!

— Слушай, а рюкзаки зачем? На Дюранде едем, — говорил я, поспешно умываясь и чистя зубы. С поры моего восхождения всякая заплечная тяжесть стала мне подозрительна.

— Для экстремальных случаев, я ведь люблю все предусматривать.

На нем уже были его любимые и заветные шортики с бахромой, хотя, по зрелом размышлении, более скромный их вариант. Поверх них болталась рубашка явно с более широкого плеча, доходящая до середины бедер. Фамильные кольцо и бриллиантик остались: так и сверкали от удовольствия, что прибились ко свойской компании.

Дюранда приветствовала нас радостным пофыркиванием. Должно быть, она поняла, что вернулся хозяин, когда ее начали обихаживать и раскочегаривать. Вся она стала гладкой, лакированной какой-то, и прямо лучилась нерастраченной солнечной энергией. Я подумал, не проверить ли, как изменилось ее внутреннее содержание и не стало ли еще больше походить на анатомический муляж, но не рискнул: тем более самочувствие у нее было хоть куда.

Проводы были кратки: его расцеловали, мне сделали ручкой. Среди немногочисленной толпы скромно стояли ребе Шимон, наполовину вылезший из бороды, реб Нафан, обутый и приглаженный, Якуб в наиреспектабельнейшем сером галстуке и штиблетах из тонкой кожи, два-три чалмоносца и дама средних лет, довольно бесцветная. Трубок, серег с висюльками, мечей и прочей романтической бутафории не наблюдалось. Поэтому я так и не понял, кто из Совета подстроил мне ту первую конфузность и они ли то были вообще.

Мы тронули с места, плавно набирая скорость, и полетели. Дюранда явно соскучилась по быстрой езде, и ей даже не приходилось управлять — сама чуяла невидимую нам цель, как борзая.

Так мы ехали по знакомым местам, далеко не таким безотрадным, и ветер пел нам старые песенки.

— Слушай, а ради чего мы так и сидим с горбом? — кивнул я на свой заплечный мешок. Он не висел за плечами, понятное дело, иначе как бы я управлял, но вместе с Салиным отягощал собой переднее сиденье.

— Чтобы не забывать, что мы выехали навстречу приключениям, — важно сказал мой братик. — Как паладины короля Артура.

Приключения, уж точно, назревали. Это я понял, когда мы миновали Донжон (а где он раньше был, ведь совсем в другой стороне?) и свернули под шлагбаум, который перегораживал до боли знакомую мне трассу.

— Слушай, брат, я ведь на этом месте уже два раза ловился. Однажды меня подцепил Разноглазый, а до того…

Я оборвал себя. Неясно, что он обо мне знает, что нет, а Лес и Руа, чего доброго, и вообще были из области сновидения.

Сали глубокомысленно кивнул:

— Да, здесь такая дорога — анизотропная. Это потому, что на ней стоял древний Княжгород. Ты слыхал про города, которые в тяжкий для себя час отразились в воде и в ней исчезли? Винета. Китеж.

— Нет, мальчик. А он тоже город из таких — зеркальных?

— Сали кивнул.

— Знаешь, в чем их загадка? В тех местах, где есть зеркало чистой воды, соединяются пространственно-временные клаузулы. Это естественные окна на границе миров, и через них ты можешь перейти из твоего мира в любые другие.

— Погоди, я, кажется, вспомнил. Винета ушла на дно из-за корыстолюбия ее жителей. Это еще описано в сказке про диких гусей, верно? Китеж спасался от врага. Кёнигсгард был разрушен по-взаправдашнему, и рядом с ним не было никаких водоемов.

— Чистая вода есть и под землей, целые моря. Если человек создает на земле прекрасное, он тоже рождает окно, — быстро и монотонно говорил Сали. — Дурное — тоже окно, в пагубный мир, — но не такое властное. Если нечто отразилось в зеркале воды и прошло через окно, здесь его можно и убить, но оно будет жить в своем двойнике. Время там отсутствует, потому что там зародыш нового времени и нового мира. Ты понимаешь?

Вместо ответа я ударил по тормозу. Ровный асфальт кончился, под колесами скрипели плоские каменные плиты, припорошенные гравием. Дальше поднимались обомшелые зубцы, валялись обломки, кое-где целая стена со слепыми проемами окон была оплетена вьюнком и, кажется, только поэтому не рушилась.

— Вот он, похоже, и есть, твой город королей, — сказал я, — Слезай, приехали.

— Нам… погоди, нам точно надо дальше. И машину плохо бросать. Ты что-нибудь придумай, а?

Я нажал рычажок «воздушной подушки» и почувствовал, что мою старушку слегка подбросило кверху и она зависла. Потом медленно тронул ее в направлении, указанном Сали.

Когда большая скорость, ни пыли, ни брызг от нас не остается, другая автоматика срабатывает, вроде искусственной гравитации, поэтому я никогда не занимался на Дюрре свободным парением. Гравий плясал в ее струях, как бешеный, и забрызгивал даже в стекла. Кое-что необычное в зеркале заднего вида заставило меня оглянуться.

— Сали! — крикнул я. — Шоссе-то как стекло, кроме тех мест, где неподъемные глыбы. Век не видел такого чуда!

— Да, я так и знал, — ответил он по внешности спокойно. — Расплавленное сверхпрочное стекло под маскировочным покрытием из щебенки. Это сделали еще при жизни отца.

— «Алмазная дорога ведет в подземный грот,

Но гибелен для смертных сырой подземный ход!»

— продекламировал я с подвывом. — Да это все глупые детишки знают.

— А взрослые умники никогда не заинтересуются наивной считалкой, хотя и запомнят, — продолжил Сали. — Или не забудут. В том и ее сила. Алмазное стекло — это также вулканическое стекло, обсидиан. Прозрачный или коричневый с черными прожилками, черный с голубоватыми или иной. Сам грот тоже мог быть сделан из такого полированного стекла, разве нет?

— И к тому же заминирован, — подхватил я. — Кое-кто из моих приятелей рассказывал, что в развалинах города полным-полно подземных ходов, иные ведут в помещения затопленных подземных фабрик со станками, которые не заржавели под слоем масляной смазки, на богатые рудники, в роскошные, как дворец, убежища, где брошено много славных вещей. Он будто бы лазил туда мальчишкой, недалеко. Многие тогда занимались диггерством и бесследно пропадали, а как официальная экспедиция Комитета Безопасности тотально и с треском подорвалась, — власть навесила на все выходы ворота или там люки и все их намертво заперла.

— Ну так уж и намертво, — пренебрежительно ответил он. — Вот смотри, там впереди.

Это была гранитная пирамида высотой метра в три от силы, неправильной формы и вся поросшая иван-чаем, зверобоем и пижмой. Имела она такой вид, будто некое гораздо большее здание стиснули в кулак, точно бумагу, и теперь от него остался только стрельчатый портал с массивной двустворчатой дверью из настоящего черного дерева. Резьба была как новая, что меня крайне удивило: на створках ясно виднелись фигуры в плащах с капюшоном, стражи врат, а над створками — круглый орнамент, похожий на мельничное колесо.

— Там замок, Сали. Висячий. Сбить?

— Попробуй встряхнуть одну из створок. Железо здешнего дерева не крепче.

Я заглушил мотор, Дюрра перестала испускать струи и зависла. Вышел и с силой дернул на себя ручку в виде скобы, вырезанную из той же плахи. Еще раз, еще. Замок весь проржавел изнутри, от толчка дужка отскочила, но створки почти не шелохнулись. Они, разумеется, были соединены еще и пробоем или щеколдой, а подвешены не на петлях, а на столбах с подпятниками. Конструкция, как я знал из исторических штудий и своего военного опыта, практически невышибаемая. О чем и доложил моему Сали.

— Как, взрывать будем?

— Погоди.

Он вылез из Дюранды и подошел ко мне, разглядывая. Створки плотно прилегали друг к другу, и рассудить, что там внутри, было невозможно. Замочной скважины не было тоже.

— Там что, какой-то тип изнутри забаррикадировался?

— Нет, — он надавил своим кольцом с печаткой на то место правой ручки, где висел замок, потом проделал то же с левой — и обе они внезапно ушли вглубь. Створки с рокотом пораздвинулись. За ними были своды красного кирпича, рассеченные нервюрами и арками, подпертые пилястрами почти черного цвета. Я включил фары, и на полированных поверхностях заиграли блики.

— Вот оно, твое стекло, братец, — удовлетворенно заметил Сали.

Секции, узкие, как столпы. Свод-арка-свод. Зрелище, до уныния однообразное.

— Как это оно размножилось, — пробормотал я.

Пахло гнилью и сыростью, застоявшимся, мертвым холодом. Сам букет запахов был, кажется, протиражирован.

— Садись за руль и поехали, тут широко, — понукал меня Сали.

— Ну да, еще рисковать жизнью моей крошки. Если тебе нравится вместо отпуска ломать шею себе и мне — твое дело, а она ведь бессловесная. Согласия не спросил — так хоть шанс ей дай.

Вместо ответа он схватил с сиденья мешки и протянул один мне.

— Пошли пешком.

Интересно, а вышел бы номер, ели бы я повернул ключ зажигания обратно и заглушил мотор?

Ибо Дюрра внезапно фыркнула и медленно тронулась за нами, сначала скользя брюхом по воздуху, затем выпустив шасси.

— Жребий брошен, — провозгласил мой брат. — Воля ее была свободна.

И вот мы шли и шли, будто на нас двигалась раскадровка фильма. Или, скорее, я ощущал себя внутри монотонной компьютерной игры.

— Постой, — говорил я Сали, — как это выходит? Мы идем, а она за нами без человека внутри — или хотя бы собаки. Она что, сама живая?

— А ты как думал? — он пожал плечиками. — Ты ведь все время с ней как с ребенком обращаешься, так вот считай, что дитя выросло. Или, может быть, мы все трое спим.

Пейзаж наконец изменился. Дальше стены были обшиты доверху, до самых куполов, нестругаными досками, поставленными торчмя, как палисад. Тут к вонючему букету прибавился еще дух горелого мусора, как из большой помойки. Я, видать, если не спал, то и не совсем проснулся, а потому абсолютно не понял, от чего такая вонища. Но тут одна лесина выпала из верхней скрепы, накренилась и упала наискось, перегораживая проход, — и до потолка полыхнуло свирепое оранжевое пламя.

— Что же ты. Иди, — послышался голос Сали, какой-то бесплотный, будто и он, как я, был не в своем уме.

Потому что не знаю, что на меня нашло, но я в самом деле схватил его за руку и рванул вперед. Дюранда, натужно урча, пробивалась следом, в свете ее фар красный дым клубился и окрашивался в желто-сизые тона…

Мы проскочили. Я успел только почувствовать жар и услышать, как трещат брови, концы волос и костяные пистоны шнурков. Пламя погасло так же внезапно, как и появилось. Я принюхивался к себе в полной уверенности, что от меня несет, как от паленого хряка, но ничуть не бывало. И волосы были мягки, и башмаки с ног не сваливались. То же и у Сали.

— Дюрра, деточка, ты там живая? — позвал я, почти не надеясь на ответ.

Она чуть рыкнула. В голосе ее мотора чувствовались перебои и нервная дрожь, однако и она, похоже, прошла без потерь.

— Как думаешь, привиделось нам или это она помогла? — спросил я брата.

Он пожал плечами. Мы зашагали на минус первой скорости. Тут дикий камень над нашими головами раздвинулся, своды подались, треснули, как яичная скорлупа, и сквозь щели посыпалась земля. Упадая на плиты пола, она превращалась то ли в гигантских жаб, то ли в допотопных миниящеров. Каждое создание имело в лапе рогатую стрелу, оперенную ведьмовским помелом.

— Бред, — вслух подумал я. — Теперь нам двоим на вас всех жениться, что ли? Вот бабье, ровным счетом никакого соображения! У вас стрелы, а у меня в прорезном кармане штанов миномет многозарядный, так кто при случае кого отъ… (я запнулся, вспомнив о Салиных нежных ушках) … одолеет? И вообще мы с десяти часов вчерашнего вечера убежденные сторонники моногамии. Так что пропустите, барышни.

Свод защелкнулся. Лягухи плевались, потрясали оружием, совершали непристойные телодвижения, но через строй мы прошли без потерь. А если Дюрра кого-то из них и прижала покрепче парового катка, так сами напросились.

В следующем секторе, мрачном, как потайная пещера, перед нами выросло черномазое чудище. Его взъерошенные вихры мели потолок, на ногтевом черноземе вырастали кусты крапивы. В одной пятерне чудище сжимало агромадную дубину, в другой — батистовый платочек размером со скатерть, которым поначалу с хлюпом высморкало нос, а потом вытерло плотоядную слюнку.

Но я уже вполне освоился со своими кошмарами.

— Костлявые мы, — произнес я с чувством. — Мелкие, что мухи, и такие же ядовитые. Проглотишь — тошнить в животике начнет.

И прошел его насквозь.

Дальше мы двигались спокойно, и я рассудил, что лучше будет пересесть в Дюранду. Все равно она рискует наравне с нами, а вместе не так боязно и ей, и нам. Только рюкзаков мы не сняли и верх я сдвинул, чтобы не быть как в ловушке.

— Вот что я думаю, — начал я.

— М-м? — отозвался Сали. Он к чему-то принюхивался, морща короткий носик.

— Как это мы ни скелетов еще не видели ни одного, если отсюда не возвращались. Куда они делись, эти гробокопатели и страховые агенты?

— Уж куда-нибудь да делись, — деловито ответил он. — Все отсюда куда-нибудь уходят, да не туда, куда нужно нам. Ты не знаешь, чем на нас потянуло?

В самом деле, к здешним благовониям, и без того разнообразным, примешалась мощная струя холодного запаха, какого-то заунывного, пустого внутри, как вой западного ветра, как пузырь на осенней луже, покрытой пленкой машинного масла… Как на том черном серпентине, только тот запах был жарок и яростен, заставлял бороться, а этот мертвил.

Тишина вокруг настала полная, и в ней слегка попискивали камешки под Дюрандиными шинами. Коридор внезапно оборвался, запах стал громче, сил нет терпеть! Это был подземный пруд, тускло поблескивающий, мелкий; со дна торчали какие-то зубчатые гребни и глыбы, складчатый рисунок дна выпирал на поверхность. Над ним простиралась дикая пещера, складки ее свода нависали бахромой пупырчатых сталактитов, похожих на фаллосы. Вполне натуралистично, — успел я подумать, — ад для потаскунов и потаскушек.

Вдруг поверхность воды дернулась и заколыхалась. То был не донный рельеф, ребята! Из масляной жижи поднялся, разворачиваясь из колец, древний, заматерелый Змей в панцире чешуй. Голова его была сплющена, как кошелек, тонкий двуострый язык хищно свисал промеж изогнутых клыков. То, что казалось водоемом, стекало с его пружинистых телес жирными ошметками. Изнутри по нарастающей шел утробный рык.

— Да, вот это, кажется, серьезно, — процедил я. Впервые мне пришло в голову, что у нас нет никакого оружия, да и пользы от него было бы, что от калош на Марсе.

И тут наша Дюрандаль, правнучка лучшего в мире меча, сорвалась с места, прыгнула и зависла на загорбке змея, как мангуст. Колеса ее впились в его грязь и слизь, как когти; от толчка нас бы вытряхнуло в поганую лужу, но крыша поехала вперед и захлопнулась, как хлебница. Мы кувыркнулись на заднее сиденье, едва и в самом деле не сломав шею, — и тут начался танец! Тварь мотала нас из стороны в сторону или шлепала об пол, свивая и развивая кольца, пыталась содрать своим хвостом (он был вилообразный, как у скорпиона) и обдавала дыханием, которое зло воняло нечищеными зубами. Хорошо еще, что она не могла полностью повернуться к нам своим хайлом — противогазов, как и оружия, мы не имели. Но, наконец, Дюрра геройски одолела. Или, может статься, змей, спасая свое реноме, догадался сделать вид, что она не мангуст, а просто докучливая блоха. Он лег наземь и заскользил по диковидному подземному коридору плавно, как по воздуху.

Мы спустили вниз окошко и высунули носы. Следы цивилизации давно кончились; наш левиафан проносился мимо срезов горных пород, выступающих жил слюды и самоцветов, разбрызгивая брюхом тугую воду подземного потока. Нижние огни Дюранды зажигали его струю алым, верхние — золотым блеском. Окаменевшие нити кремнезема на стенах сплетались в морозную паутину, издававшую от нашего движения тончайший звон эоловой арфы.

Потом все будто перевернулось вне меня или в моей голове — я вообразил, что мы мчимся не верхом на змее, а внутри него, в удлиненном чреве гигантского подземного дракона, чье шевеление рождает бури и сотрясение лица земли; между его каменных ребер, посреди рубиновых брызг его крови. Тогда я нащупал теплую лапку Сали и чуть успокоился: что бы там ни было вокруг, какие бы фантазмы нас не одолевали, он было моей единственной и безусловной реальностью. И он-то был невозмутим: глаза его в полутьме поблескивали обычным его озорством.

Я положил руки на подрагивающее рулевое колесо. Впереди забрезжил свет, и хотя пещера заметно сузилась и вся оделась багряной яшмой и орлецом, Дюранда шла легко, и голос мотора не перебивался никакими зловещими шумами. Мы пролетели мимо двух рядов белых струнных колонн — справа и слева себя я четко разглядел их каннелюры и крутые завитки капителей, похожие на бараньи рога. Впереди, меж самых высоких столбов, ярко голубело небо. Мы последний раз пропахали днищем влажные камушки, расплескали серебристую воду потока — и пулей вырвались на свободу! Разорвалась воздушная завеса, машина сотряслась, как реактивный сверхзвуковой лайнер, и стала. Живой свет резанул по глазам, я пил его, захлебываясь и дурея; мир переливался из желтого янтаря в зеленое золото, высокие травы ходили под ветром, деревья с округлыми кронами стояли посреди них вразброд, кусты лепетали резной лиловой листвой; Пасть Дракона щерилась из зарослей одного из склонов горного хребта, клыки были выточены ионическим ордером. Я счастливо рассмеялся — и впал в обморок.

Загрузка...